Вадим работал над рефератом о прозе Пушкина и Лермонтова в оценке Белинского. Он не написал еще ни одной строчки самого реферата — до сих пор перечитывал Пушкина и Лермонтова, читал других русских писателей того времени: Карамзина, Марлинского, Одоевского. Работа, намеченная им, была так обширна, что, казалось, он не закончит ее не только к Новому году, но и к весне. Вадим не спешил. Он не стремился попасть в первый сборник, да и вообще мало думал о том, чтобы куда-либо попасть, — работал планомерно, упрямо, никуда не торопясь, и получал от этой работы полное удовольствие.
Между тем уже близилась зимняя сессия и предшествующие ей различные «малые» испытания: коллоквиумы, семинары, контрольные работы. Все меньше времени оставалось для реферата.
В середине декабря должна была состояться контрольная работа по английскому языку. Для Вадима это было большим и грозным испытанием. У него не было счастливого дара к языкам, каким обладал Сергей. То, что Сергей схватывал на лету, давалось Вадиму ценой многочасовых упражнений памяти, упорным трудом. Сергей носил с собой и читал в троллейбусе английский detective story3 в триста страниц, в то время как Вадим мучился со словарем над брошюркой адаптированного, то есть изувеченного до неузнаваемости, «Тома Сойера». Для того чтобы лучше запоминать слова, Вадим придумывал всяческие ухищрения: завел себе словарь-блокнотик и всегда носил его в кармане, читая где попало, выписывал слова на отдельные листочки — на одной стороне английское, на другой русское и играл сам с собой в детское лото.
Преподавательница английского языка Ольга Марковна уважала Вадима за то единственное, за что преподаватели языков уважают студентов, — за трудолюбие. К Сергею она относилась придирчиво. Стоило ему согрешить в контрольной или случайно не выучить какое-нибудь grammatical rule4, заданное на дом, Ольга Марковна обрушивалась на него безжалостно. Она распекала его по-английски, и очень сердито, а Сергей оправдывался тоже по-английски, улыбаясь и щеголяя своим произношением. Часто такой разговор был понятен только им двоим, и это было для Сергея, очевидно, самым приятным.
Вообще Ольга Марковна была женщина справедливая, энергичная и с выдумкой. Со студентами она говорила исключительно «на языке» и умела каждую лекцию построить по-новому, интересно, избегая шаблонов. Она устраивала на лекциях игры в шарады, литературные викторины, обсуждения институтских событий, последних советских книг и кинокартин. И в эти часы Ольга Марковна была весела, насмешлива, любознательна, с молодым увлечением принимала участие в играх и спорах.
Но как изменялась она в дни экзаменов или контрольных! В ее остроносом, напудренном добром лице сорокалетней женщины появлялось неизвестно откуда выражение непреклонной, почти надменной суровости и что-то, как говорил Сергей, «робеспьеровское». Она теряла чувство юмора, переставала понимать шутки и всем своим видом олицетворяла латинскую поговорку: «Да свершится правосудие, пусть хоть погибнет мир».
Весь курс, кроме Палавина, Андрея Сырых, Фокиной и еще нескольких завзятых отличников, ожидал декабрьской контрольной с привычным трепетом.
В первое декабрьское воскресенье группа Вадима решила совершить экскурсию в Третьяковскую галерею. Собралось человек пятнадцать, и к ним присоединилось еще несколько студентов других курсов, соседей по общежитию. Единственный человек, кто шел в Третьяковскую галерею первый раз, был Рашид Нуралиев, молодой узбек, в этом году только поступивший в институт.
Вадим успел уже подружиться с этим черноволосым юношей, широколицым, плечистым, с могучими ладонями потомственного кетменщика. Вадиму нравилось его скуластое, веселое лицо, его неизменная жизнерадостность, его улыбка, сверкающая всеми зубами — белыми и плотными, как зерна в кукурузном початке. Рашид все хотел знать сейчас же, подробно, не стеснялся казаться невежественным или смешным, всем надоедал вопросами — и никому не надоедал. Он ведь приехал в Москву учиться и занимался этим делом добросовестно, не теряя ни минуты.
Жил Рашид Нуралиев в общежитии, в комнате, где жили Лагоденко, Лесик и Мак Вилькин, и потому Вадим так скоро с ним познакомился. Он знал уже всю двадцатилетнюю жизнь Рашида — отец его был колхозником, Рашид закончил среднюю школу в Янги-Юльском районе, мальчишкой работал водоносом на Ферганском канале, а во время войны участвовал в стройке Северного Ташкентского канала, уже бригадиром кетменщиков. Тогда же он вступил в комсомол. В кишлаке у него осталась невеста — Рапихэ, дочь кузнеца.
— Совсем молоденькая, а уже десятый класс кончает! — с гордостью говорил Рашид. — А красивая, знаешь! Брови такие — у нас говорят, как арабская буква лим. Большая красавица! А умная — вай, вай! Умнее меня на три головы…
Вместе со студентами пошел в Третьяковку и Иван Антонович Кречетов. Всю дорогу он шел с Андреем, держа его под руку, — Андрей был любимцем профессора. «Надежда кафедры!» — шутливо называл его Иван Антонович.
Идя по широкому тротуару Каменного моста, Кречетов рассказывал о художнике Поленове, которого знал лично. От Ивана Антоновича ни на шаг не отставала Лена. Вадим шел сзади и то и дело слышал ее смех и оживленный голос, перебивающий профессора, очень звонкий на свежем воздухе.
День был безветренный, не по-зимнему теплый. Белое небо — одно бескрайное облако — склонилось над городом, и, казалось, не солнце, спрятанное где-то в вышине, освещает землю, а это прозрачное белое небо, похожее на огромную лампу дневного света под матовым абажуром. В этом ровном небесном свете терялись краски, оставались одни полутона и общий на всем налет дымчатой голубизны — одни дома чуть желтее, другие чуть сероватей.
Возле кино «Ударник» река не замерзла. Вода была черной, тяжелой и в стелющихся клубах пара казалась кипящей. Над куполом «Ударника» с криком носились галки, и лишь эта птичья суетня в небе нарушала ощущение покоя и безмятежности. В Москве это ощущение очень редко — оно бывает только зимой и только в такие тихие, слабо морозные воскресенья, в какие-то неуловимые промежутки дня, между двумя и четырьмя часами…
По пути в Третьяковку Вадим рассказывал Рашиду о Москве — они шли мимо Кремля, Дома правительства к Кадашевской набережной. Вадим заранее радостно предвкушал, как он будет водить Рашида по лабиринту залов, знакомых ему, как его собственный дом, рассказывать о художниках, наблюдать за восхищением Рашида. Как в детстве он любил показывать товарищам свой альбом марок, интересные книги из отцовской библиотеки, так теперь он нетерпеливо ждал минуты, когда он покажет Рашиду свою галерею, с любимыми своими картинами — точно готовился сделать ему драгоценный подарок…
И вот он — узенький, скромный, выбегающий к гранитному борту Канавы, знаменитый Лаврушинский переулок.
Как всегда по воскресеньям, в переулке было людно — одни торопились в галерею, другие медленно шли навстречу. Пробежала стайка ребятишек-ремесленников в черных форменных шинелях; громко стуча ботинками, посередине переулка прошагала, обгоняя студентов, группа матросов, за нею медленно ехала какая-то посольская машина с иностранным флажком.
До Вадима доносился голос Кречетова:
— …в девяносто втором году они передали галерею в дар Москве. Было уже больше тысячи картин, сотни рисунков, скульптура, гобелены — неплохой дар, а? В миллион триста тысяч рублей оценили все собрание. Павел Михайлович был замечательный человек…
За оградой появилось невысокое красно-белое здание, похожее на старинный княжий терем, со славянской вязью на фасаде.
Каждый раз, входя в этот чистый асфальтированный двор, Вадим вспоминал свое первое детское посещение Третьяковки, лет пятнадцать назад. Необъятность жизни, которую он, мальчишка, вдруг открыл для себя в один день, потрясла его тогда почти до головокружения.
Потом он часто бывал здесь с Сергеем. Состязались: кто лучше знает художников. Сергей всегда знал лучше, — он был находчивей и легче запоминал фамилии. Вспомнился школьный учитель рисования Марк Аронович — «Макароныч». Смешной был старик, слезливый и сентиментальный. А бас у него был оглушающий, и он любил театрально восклицать. В Третьяковке Макароныч поучал: «Искусство надо чувствовать спиной. Если, глядя на Сурикова, вы не чувствуете божественного холода в спине, значит, вы не дети, а куча дров». В сорок первом году Макароныч ушел в московское ополчение и погиб под Ельней.
— Приготовьте студенческие! — крикнула Лена, обернувшись.
— Билеты, да? Зачем? — спросил Рашид.
Вадим объяснил ему, что входная плата для студентов втрое ниже. В гардеробе густо толпились посетители — много молодежи, военных, пионеров. Бородатые старички с кроткими нестеровскими ликами не успевали подавать и принимать пальто.
В первый зал, поблескивающий многовековым золотом икон, студенты вошли все вместе и сразу — словно очутились в другом воздухе — начали двигаться осторожно, бесшумно, заговорили шепотом. Потом компания постепенно разбрелась. Иван Антонович с Леной и Андреем остались позади, в залах древнерусского искусства. Лесик, Нина и Мак Вилькин пошли вперед.
Вадим остановился вместе с Рашидом у картины Верещагина «Перед атакой под Плевной».
— Плевна, Болгария… — сказал Рашид тихо. — У меня брат в Болгарии воевал, Джалэль-ака. Ранен был, без ноги пришел.
Он пристально вглядывался в лица русских солдат, лежащих густыми рядами в своих темно-синих мундирах, со скатками шинелей через плечо и винтовками, изготовленными для штыкового боя. До свистка атаки остались короткие часы, может быть минуты. Темное предрассветное небо тревожно, и тревожная суровость во всем — в насупленных лицах солдат, их сутулых спинах, надвинутых на глаза фуражках… Готовится, очевидно, одна из последних атак на редуты Осман-паши, глубокой осенью.
— Верещагин тоже был ранен в Болгарии, — сказал Вадим. — А мы прошли северней, через Румынию. Я только на болгарской границе был, на Дунае у Калафата.
Рядом висела другая картина Верещагина: «Нападают врасплох», из эпохи завоевания царизмом Средней Азии. Те же усатые русские солдаты, только в белых рубашках и шароварах, похудевшие, с коричневыми от загара лицами, отражают внезапное нападение бухарцев. Они сейчас только выбежали из палаток, сбились маленькой группой, ощетинились штыками, а бухарцы летят на них конной лавой. В лицах русских — отчаянная решимость биться до конца, и они не дрогнут, будут биться прикладами и штыками, пока не изойдут кровью, падут все до единого на жаркий песок, затоптанные конями, порубанные кривыми азиатскими саблями.
Долго стояли Вадим и Рашид перед этой страшной картиной. И думалось каждому: может быть, тот высокий, с русыми кудрями солдат без фуражки, застывший впереди своих с обнаженным клинком в руках, — дед Вадима, а дед Рашида, чернобородый, в зеленой чалме, мчится ему навстречу со злобно перекошенным лицом и взнесенной для смертельного удара саблей. Через секунду сойдутся они — и оборвется хриплая русская брань или пронзительный крик мусульманина.
Это было семьдесят лет — один только человеческий век назад.
— Да-а, старинная картина! — с уважением сказал Рашид, прицокнув языком. — Очень историческая.
Они постояли некоторое время молча, потом Рашид взял Вадима за руку и они перешли в соседний зал. И сразу пахучим и васильковым обняло их очарование русской природы — перелески во влажной дымке, светлая шишкинская даль…
Вадим подумал о том, что в Третьяковку надо ходить не часто. Тогда испытываешь то удивительное чувство обновления, какое бывает весной, когда впервые после долгой зимы выедешь за город, в зелень. Много раз в жизни ты видел прозрачное небо весны и вдыхал запах земли, молодых трав и речной свежести, но каждый раз это волнует по-новому. И эти тихие светлые залы каждый раз волнуют по-новому.
Здесь словно вся Россия, великая история родины: вот васнецовские богатыри, дымное утро стрелецкой казни, вот снежная Шипка, и немая тоска Владимирки, и понурые клячи у последнего кабака, и гордое, белое во мраке каземата лицо умирающего. И вот — октябрьское кумачовое небо, матрос с железными скулами, победные клинки Первой Конной и Владимир Ильич в скромном своем кабинете, созидающий великое государство…
Сквозь стеклянный потолок уже густо синело вечернее небо. В залах зажглись лампы. Посетителей к вечеру стало еще больше — то в одном, то в другом зале встречались экскурсии, много людей ходили с блокнотами в руках, что-то озабоченно записывали. В нижнем зале, на выставке советской графики, Вадим и Рашид, встретили свою компанию.
Когда все вышли на улицу, Лена сказала:
— Вадим, у нас тут спор возник. Андрей говорит…
— Нет, постой! — перебил ее Андрей. — Пусть сначала он сам выскажется. Вот слушай: Репин написал «Бурлаков». Был он счастлив, закончив эту картину?
— Ну разумеется!
— Так. А вот, например, Семирадский написал картину «Танец между мечами». Она очень красиво написана и такая яркая, захватывающая.
— Я знаю картину. И что?
— Так вот, был ли и Семирадский счастлив, закончив свою картину?
— Вероятно, да.
— И последнее, — с азартом закончила Лена. — Что такое счастье художника? И вообще счастье?
Нина и Лесик засмеялись.
— Н-да, спор солидный… — сказал Вадим, озадаченно улыбаясь.
Лена взяла Вадима под руку и заговорила громким, энергичным голосом, так что слышно было всему переулку:
— Я утверждаю, — вот слушай, Вадим! — что и Репин и Семирадский были одинаково счастливы, потому что оба они испытали счастье художника, закончившего творение. Ведь верно? А Андрюшка говорит, что Репин был счастлив более полно, глубоко, что он испытал счастье не только художника, но и гражданина, общественного деятеля. А я считаю, что счастье нельзя делить и измерять, как варенье. Это горе может быть большим или меньшим, а счастье — что-то абсолютное…
— Еще Толстой отметил, — поспешно вставил знаток первоисточников Мак Вилькин. — Все счастливые семьи счастливы одинаково, все несчастные…
— Ну как, Вадим? Я права? — спросила Лена, настойчиво дергая Вадима за рукав пальто.
— Ты?.. По-моему, нет, — сказал Вадим, стараясь собраться с мыслями и ответить как можно обстоятельней, серьезней. — Видишь ли, Семирадский не был в искусстве ни гражданином, ни общественным деятелем. Он возрождал академизм в живописи, борясь по существу с реалистическим искусством передвижников…
— Дима, зачем ты читаешь мне лекцию?
— Нет, я просто рассказываю тебе о Семирадском. Я его не люблю. Это художник фальшивый, подражательный, и картины его напоминают не жизнь, а театр.
— Боже мой, да кто с этим спорит! Ты ответь мне: был он счастлив, закончив картину «Танец между мечами»? Как художник — ну?
— Да что значит счастлив? — сказал Вадим с досадой. — Заладила тоже: «счастлив, счастлив»! Надо выяснить сперва, что такое вообще счастье.
— Вот я, Димочка, и собираюсь выяснить!
— И напрасно. По-моему, это то, что выяснить путем дискуссий невозможно. Об этом даже нельзя говорить вслух…
— Художник бывает счастлив тогда, — сказал Андрей со своей удивительной способностью просто и убежденно, безо всякого стеснения высказывать всем известные вещи, — когда он своим творчеством приближает к счастью народ, пусть на шаг, на полшага.
— Да? А я думала, что народ ни при чем, — сказала Лена насмешливо. — Такие истины, Андрюша, ты-можешь приберечь до экзаменов. Кстати, люди, которые так прекрасно все понимают, никогда почему-то счастья не достигают. Скажи, Андрюша, ты был хоть раз в жизни счастлив?
И сейчас же чему-то обрадовался Мак:
— Леночка, это у Гете есть! Еще Гете сказал: «Суха, мой друг, любая теория, но вечно зелено дерево жизни!» Это гетевское…
— Так, Андрюша, ты был хоть раз счастлив? — спросила Лена, лукаво прищурясь.
Андрей неожиданно смутился и, покраснев, пробормотал:
— То есть… в каком смысле…
— А, вот видишь? — торжествующе рассмеялась Лена. — Теперь ты спрашиваешь, в каком смысле? В том-то и дело! Потому что я знаю одно, и вы меня не переубедите: человек живет один раз, и личное счастье для человека — очень много, почти все!
— Правильно, — согласился Вадим.
Нина Фокина и Мак, которые шли сзади, возмутились в один голос:
— Как же правильно, Вадим?
— Постойте, — сказал он. — Все дело в том, как понимать личное счастье.
— А как ты, например?
— Я после скажу. Давайте по порядку. Кто у нас… — Вадим обернулся и, увидев Рашида, молчаливо шагавшего рядом с Иваном Антоновичем, хлопнул его по плечу. — Вот самый молодой! Ну-ка, ваше мнение о счастье, дитя юга?
— Наше? — переспросил Рашид и, нахлобучив на лоб меховую шапку, начал храбро: — Я скажу, хоп! Ну, когда была война, я думал, что счастье — это конец войны, победа, мой отец и братья — все живые, и все приезжают домой. Потом это счастье наступило. И я стал думать, что счастье — другое, это когда я кончу десять классов, аттестат зрелости в руках, полный порядок. Потом и это счастье наступило. И я решил, что настоящее счастье будет тогда, когда я приеду в Москву и поступлю учиться в московский институт. И вот… — И, блеснув в темноте зубами, он вдруг сорвал шапку с головы и широко взметнул ее в сторону. — Видите? Счастье? Конечно, да! Таких счастий, по-моему, у человека должно быть очень много, разных. Вся жизнь. И чем больше, тем лучше, — вот как, по-моему.
— А Достоевский говорил, — заметил Мак, — что человеку для счастья нужно столько же счастья, сколько и несчастья.
— Ну, Достоевский! — Лена махнула рукой. — Это устарело. Никто не знает, что такое счастье. И вообще мне надоело спорить.
Она быстро пошла вперед и взяла под руку Лесика.
— Лесь, что нового в спортивном мире? — громко спросила она. — Ты уже был на хоккее, видел чехов?
Вадим смотрел сзади на длинное зимнее пальто Лены с меховой оторочкой внизу, которое волнисто развевалось при каждом ее шаге, и подумал вдруг, что спортивный мир интересует ее так же мало, как и разговор о художниках. И неожиданно сердито он сказал:
— А ты, Мак, набит чужими афоризмами, как… черт знает что.
Общий разговор сам собой прекратился. Вышли на мост, там было ветрено, промозгло, и все шли сгорбившись, наклонив головы, пряча лица от ветра в поднятые воротники. Кречетов вдруг спросил:
— Что же замолчали, молодежь? С таким интересом вас слушаю… А?
— Слишком долгий разговор, не для улицы, — сказала Нина. — А ваше мнение, Иван Антонович? Как вы смотрите на счастье?
— Оптимистически, — сказал Кречетов, улыбнувшись. Он отогнул рукою угол воротника и обернулся к Вадиму: — А знаете ли вы, от чего происходит слово «счастье»?
— Счастье! Что-нибудь — часть… участь…
Лена остановилась впереди и обрадованно произнесла:
— Я же и говорю: часть, частное! Ну — частная жизнь, личная… Да, Иван Антонович?
— Да нет, не совсем. Счастье — это «со-частье», доля, пай. Представьте, что какое-то племя закончило удачную охоту. Происходит дележ добычи. Каждый член племени или рода получает свою долю — свое «сочастье». Понимаете? Значит, уже древнее слово «сочастье» имело общественный смысл. Если для всего рода охота была удачной, каждый член рода получал свое «со-частье», если была неудачной — не получал ничего. Стало быть, для достижения своего «со-частья» каждый человек должен был всеми силами участвовать в общей охоте, в общем труде. То есть то, что называется — участвовать в общественной жизни. Вот вам и философия личного счастья.
— Как здорово-то, Иван Антонович! — воскликнула Нина, захлопав в ладоши. — Ленка, ты слышала?
— Точно! Личное сливается вместе с общественным, — сказал Рашид убежденно.
— Вы гений, Рашид! И тогда у человека бывает настоящее личное счастье. Которого, кстати, никто не отрицает.
Иван Антонович остановился на углу и стал прощаться. Но студенты не отпустили его, проводили до автобусной остановки и стояли там, оживленно разговаривая и развлекая этим всю очередь, пока не подошел автобус.
На обратном пути и Алеша Ремешков высказался по спорному вопросу:
— Я тоже вот думаю — какое счастье, что у нас завтра «окно» на первых часах. И какое, думаю, несчастье, что староста у нас в комнате этот чертов Лагоденко. Все равно ведь, зверь, в семь часов утра подымет, одеяла сорвет и заставит гимнастику делать. А как бы славно поспать!
Лесик вздохнул и с унынием покачал головой.
Проходя по улице Фрунзе, студенты решили проведать Сергея Палавина. Вадим и Лена поднялись на четвертый этаж, а остальные решили зайти в «Пиво — воды» купить каких-нибудь пирожков (все порядочно проголодались), а потом ждать Вадима и Лену внизу у подъезда.
Как только Вадим нажал кнопку звонка, дверь сейчас же открыли. В передней стояли Ирина Викторовна и Валя — та самая приятельница Сергея из мединститута, с которой Вадим уже несколько раз встречался. Она была в пальто и надевала шляпку, собираясь уходить. Ирина Викторовна обрадованно поздоровалась с Вадимом и учтиво познакомилась с Леной, окинув ее быстрым и зорким, чуть бесцеремонным взглядом.
— Мы на минуту. Нас ждут внизу, — сказал Вадим почему-то извиняющимся тоном.
— Пожалуйста! Раздевайся, Вадим! Очень хорошо, что зашли, — воодушевленно откликнулась Ирина Викторовна. — Раздевайтесь — Лена, да? Пожалуйста, Леночка, вот сюда…
Валя кивком поздоровалась с Вадимом и прошла мимо него к двери молча, поджав губы. «Не узнала, что ли? — подумал Вадим, испытав на секунду холодок неприязненности. — Она ведь близорука и очков не носит, стесняется». Последнее время он редко встречал Валю у Сергея и Сергей почти не говорил о ней.
Лена ушла в комнату, а Вадима Ирина Викторовна задержала на минуту в коридоре.
— Вадик, постой, — шепнула она, многозначительно подняв брови. — Они повздорили сейчас, так что ты не спрашивай ни о чем, не надо…
— Кто?
— Да с Валюшей он! Я ведь прихожу поздно, а Валюша зашла помочь ему, разогреть, мало ли что… А он ужасно брюзгливый делается, когда болен. И чем-то обидел девушку.
— Обидел?
— Ну да! Пустяки, конечно. С ним надо уметь, терпеливо… — Ирина Викторовна взяла двумя руками галстук Вадима, подтянула его, заботливо расправив ворот рубашки, и неожиданно, так же шепотом спросила: — А тебе нравится Валюша?
— Мне? — переспросил Вадим с недоумением. — Да, хорошая девушка… Серьезная.
Ирина Викторовна вздохнула.
— Ты знаешь — очень хорошая! И такая жалость, что она Сереже не пара.
— Почему, Ирина Викторовна?
— Вадик, у ней с легкими не все благополучно, — Ирина Викторовна сказала это совсем тихо, горестно наморщив лоб. — Ты понимаешь? А у Сережи дед умер от туберкулеза. Ужасно жалко… Ну, иди, Вадик, иди, — она подтолкнула Вадима к дверям комнаты. — Эта Лена — ваша студентка, да?
— Да, наша.
— Симпатичная мордашка.
Сергей полулежал в кровати, курил и, томно сощурив глаза, смотрел на Лену, которая что-то оживленно рассказывала о Третьяковке. Шея его была замотана теплым шарфом, но лицо не производило впечатления особой недужности, хотя и было несколько бледным и давно не бритым.
— Как твой реферат, Дима? Идет? — спросил Сергей, как только Вадим вошел в комнату.
— Слабо идет. Видно, во втором семестре кончу.
— Что ты, Вадим! — Сергей даже привстал испуганно. — Ты же в сборник не попадешь!
— Ну, не попаду. Во второй попаду, невелика беда.
Но Сергей с горячностью принялся убеждать Вадима, что ему необходимо попасть именно в первый сборник и надо приложить к этому все усилия.
— Это же позор! Черт те кто будет печататься, а ты не попадешь? Позор! Я, больной, и то работаю, глаз не смыкаю. Ты знаешь, я изменил тему, я пишу о драматургии Тургенева. Борис Матвеевич посоветовал. Да! — Сергей вдруг обрадованно хлопнул ладонью по одеялу. — Знаешь что? Я же могу тебе дать свой старый реферат о Гейне, все материалы, планы. Конечно! Он наполовину сделан, может быть, не наполовину — на треть…
— Да зачем мне?
— Ты его докончишь за две недели и успеешь подать для сборника. А свой будешь спокойно писать во втором семестре. Это же идея, а? Блеск!.. Правильно, Леночка?
— Конечно, правильно. Берись, Вадим!
— Нет, незачем, — сказал Вадим, качнув головой. — Зачем мне чужое доделывать? Я свое напишу.
— Да почему чужое? Мое, а не чужое! Ты ведь сам говорил, что мы должны помогать друг другу — помнишь? Андрей же помогал Нине Фокиной.
— То было другое дело.
— Ну, как хочешь. — Сергей пожал плечами и, обернувшись к Лене, сказал огорченно: — Ты видишь, какой он? Из-за своего этого ложного самолюбия, гордыни навыворот, всегда в тени остается. Я же добра тебе желаю, дурья башка!
— Да нет, глупости. Успокойся, брат ты мой, тебе вредно волноваться.
— А что мне? Твоя забота… — проворчал Сергей, укладываясь на подушки. — Обидно! Андрей печатается, Фокина, синечулочница, а Вадим Белов, понимаешь…
— Белов не пропадет, — сказал Вадим улыбаясь. — Еще всем вам носы утрет, будь спокоен.
Лена взглянула на часы и быстро встала со стула.
— Ой, Дима, мы уже пятнадцать минут просидели! Идем. А то ребята наши уйдут!
— Да подождут, ничего…
— Нет, Дима, это нехорошо. Идем сейчас же!
Вадим поднялся неохотно. Он как раз надеялся, что ребята не дождутся их и уйдут. Да разве они на это способны! Это ж «не по-товарищески»…
— Мы твоего доктора встретили, — уже в дверях сказала Лена. — Это доктор была — девушка такая бледненькая, невзрачная?
Сергей взглянул искоса на Вадима и кивнул.
— Доктор.
— А молодая какая…
— Да. А надоела мне как… — Сергей слабо шевельнул кистью и усмехнулся невесело, — хуже микстуры… Спасибо, ребята, что зашли. Вадим, не забудь книги мне взять — Меринг и Луначарский!
Он вытянул ноги, укрылся одеялом до подбородка и сразу стал похож на больного. Ирина Викторовна на цыпочках вошла в комнату с кастрюлькой в руках, в которой дымилось молоко и плавали желтые пятна масла.
Да, Вадим надеялся напрасно — ребята терпеливо ждали их у подъезда и даже сохранили для них два пирожка. На обратном пути Лена сейчас же взяла под руки Нину Фокину и Лесика и ушла вперед. Вадима это не огорчило, даже наоборот — ему показалось это хорошим признаком. В последнее время в кругу ребят он чувствовал себя легче, свободней, когда находился в некотором отдалении от Лены.
Он стал думать о предложении Сергея, о том, как Сергей возмущался его отказом, и о том, что помощь все-таки предложена была из благих и дружеских побуждений. И это было приятно. Ведь всякое проявление дружбы, пусть самое незначительное и смешное, бывает для человека радостным и делает его счастливым.
И он ощутил внезапный прилив радости оттого, что шел с друзьями, и их было много, таких разных, веселых и настоящих, и среди них была Лена, которая пела звонче и слышнее всех:
На веселый студенческий ужин
Собрались мы сегодня,
Друзья… —
и все встречные мужчины внимательно смотрели на нее, а женщины улыбались.
Мороз к вечеру поутих. Небо очистилось и было таким глубоким и звездным, как на картинах Куинджи. Но только небо. Ни люди, идущие навстречу, ни шумные, в озарении многоцветных огней перекрестки, ни скверы, в которых кипела бурливая сложная жизнь детворы, — ничто не напоминало Вадиму ни одну из виденных картин, оставаясь удивительным и неповторимым, полным новизны.
Слух у Вадима был неважный, и все-таки он пел, и по временам даже довольно громко.
А в общежитии их ожидала новость: Лагоденко сдавал сегодня русскую литературу и опять провалился — в третий раз! Козельский принимал у себя дома, и Лагоденко прямо в профессорском кабинете поругался с Козельским, сказал ему, что он ничего не понимает в литературе, что он педант, схоласт и «мелкий, желчный человечек». Все это рассказала Рая Волкова — девушка, с которой Лагоденко дружил.
— Ребята, что ж теперь с Петькой будет? — спрашивала она растерянно. — Какой дурак, а? Ой, дурак же…
Самого Лагоденко в общежитии не было. Рая говорила, что он пришел от профессора злой и мрачный, рассказал обо всем сквозь зубы и ушел куда-то «бродить по городу».