Мало на свете воронов, да еще бы меньше было, если б все птичники только голубей любили…
Птичница
Солнышко, уже почти скрывшееся за шпилем небольшой часовенки, выплетало затейливые кружева последними теплыми лучами. Пылинки плясали в потоках света, на усталую землю оседала щекочущая ноздри пыль, длинные контрастные тени рассекали предзакатное марево. На деревню опускался душный летний вечер.
Марья шла неспешно вдоль пыльной дороги к колодцу. Старые руки заботливо держали ведро, уже плохо видящие глаза любовались закатом. А внутри горькими до сладости каплями прибывало то старое, но не забытое еще чувство: придет.
Не дойдя пятнадцати шагов до колодца, Марья приметила фигурку девушки. Незнакомой. Тем страннее, что в деревне-то всего с полсотни жителей, все друг друга знают наперечет, а коль гости к кому завернули – так событие, вся деревня встречает.
А тут – незнакомка. На вид – дуреха на выданье, и без приданого. Но хороша: тонкий, как березка, стан, толстая коса до пояса, губы алые, сарафан красный без единой морщинки сидит. Стоит, пьет из пригоршни воду.
– Ты, девица, чья такая будешь?
– Я… да так, просто мимо иду… Мне в город надо, – отчаянно покраснев, уставившись в землю, пролепетала та.
– Да куда ж ты на ночь глядя собралась-то? Чай, до следующей деревни не один час пешком идти, до ночи не успеешь.
– Да ничего, я и в поле заночую. Я привычная, не впервой, – совсем тихо прошептала девушка, теребя тонкими пальцами деревянное колечко-оберег.
– В поле! Эк придумала! А разбойники? Иль думаешь, они тебя, молодую-красивую, пожалеют, стороной обойдут?
– Авось да и обойдут, – скорее угадала по шелесту губ, чем услышала, Марья; а глаза все так же в землю, и во всей фигуре, во всех жестах лишь одно желание – уйти поскорей отсюда, из этой деревни, от этой бабки, прекратить никчемный разговор.
– Чего на ночлег-то к кому не попросишься? – не отставала Марья, чувствуя: что-то в этой девушке не то. Что-то неправильно. – Чай, не звери какие, люди – пустим!
И тут она подняла глаза. Черные, как вороново крыло. Пронзительные до боли. Ведьмовские. И во взгляде горькая насмешка плещется.
Так три года назад на Марью смотрела умирающая волчица в лесу. Словно говорила: «Знаю, жалко тебе. И сердце разрывается. И вину свою как будто передо мной чувствуешь. Но не поможешь. Никогда и ни за что. Потому что я – волк, а ты – человек. Ты меня боишься и ненавидишь. Даже умирающую. Так чего ты здесь стоишь? Иди!»
Марья отвела глаза. «Как же тебя так в семнадцать-то лет угораздило? Как же ты еще здесь-то стоишь, а не в речку кинулась?»
Девушка усмехнулась и опустила голову. Дескать, вот видишь – а ты еще спрашивала, зачем не попрошусь.
– Пошли.
– Что?..
– Пошли, говорю, мой дом последний слева. У меня заночуешь. И глазами нечего сверкать. Сказала же – не звери.
Девушка знала, что значил ее взгляд. И помнила, как, пока она стояла, опустив голову, сердобольные крестьяне наперебой зазывали ее, красну девицу, на ночлег, а только стоило поднять глаза – и те же самые крестьяне, будто самого черта узрев, шарахались в стороны, осеняя себя крестным знамением. Хорошо хоть народ не кликали – ведьму жечь. Да молода больно – вот глазам своим и не верили. А поднимая голову, девушка ждала лишь одного: Марья так же отшатнется и прекратит задавать свои глупые надоедливые вопросы.
Не знала ведьма: волчицу бабка Марья выходила.
Пустое Марьино ведро так и осталось сиротливо стоять у колодца…
– Зря вы так на зверей. Они хорошие. Уж точно лучше, чем люди, – вдруг угрюмо промолвила девушка, переступив порог Марьиного дома.
– Но-но, ты сравнениями-то не разбрасывайся, потом жалеть будешь. Много ты в людях понимаешь? Мала еще…
Черные глаза вспыхнули злобно яростным светом, пламя отразилось в их бездонной глубине – и ведьма отвернулась. «А ты сама много понимаешь? Ты людские глаза видела, когда в них только два чувства: страх и ненависть; и только одно желание – убить?! Волки не станут убивать собаку только за то, что она – не волк…»
Марья пытливо заглянула девушке в лицо. В глаза. А в них – уверенность, насмешка, презрение и горечь, горечь, горечь… она отравленной коркой льда затянула всю душу, притупляя чувства, обостряя разум и заставляя инстинкт самосохранения держать руку на пульсе: выжить. Она росла, с каждым днем становясь все толще и толще, превращаясь в непробиваемую душевную броню, но оставила одну-единственную полынью… боль. Слава Хранящим!
– Садись на лавку. Сейчас чайник поставлю.
Девушка как-то неловко примостилась на краешке лавки, словно боясь лишний раз коснуться стены или пола. Села, поджав под себя ноги, невидящим взглядом уставившись на закипающий чайник.
Бабка Марья растерянно покачала головой. Ведьма! Да если б не глаза – ни в жизнь бы не поверила, что эта девка – ведьма. Крестьянка, в лесу заплутавшая и ненароком забредшая в чужую деревню, да и только!
Но не бывает заблудившихся крестьянок с волчьим взглядом. Пришла.
– Так ты все-таки откудова?
– С Крестовиц, – досадливо поморщилась девушка.
– Знамо дело. Свояченица у меня там живет. Бабку Марфу знаешь?
– Знаю, – отрезала ведьма.
«Как тут не знать – первая за камень схватилась».
Марья смущенно замолкла. Разговор явно зашел не туда. В комнате повисло тяжелое, гнетущее молчание. Марья, чуть слышно шурша платьем, привычно ходила по кухоньке, накрывая на стол.
– Конфеты бери.
Ведьма тягуче, по-кошачьи потянулась к вазочке… и тут же прервала плавное гибкое движение, наткнувшись на недоумевающий взгляд хозяйки. Смутилась, по-простому протянула руку и взяла первую попавшуюся конфету. Марья тут же отвернулась, в душе ругая себя последними словами за глупое любопытство. Обычные же ведьминские штучки – так чего удивляться?!
– А какое сегодня число? – вдруг в никуда спросила ведьма.
– Седьмое. А ты что ж, так давно из родной деревни ушла, что и дням счет потеряла? – с готовностью подхватила Марья затихшую было беседу.
Не ответила, лишь рукой махнула. Не твое, мол, дело. С такой попробуй – разговорись!..
А ведь надо…
Я сидела на лавке и медленно, с наслаждением вдыхала такой родной и до боли знакомый запах свежезаваренного чая, вслушивалась в треск прогорающих поленьев, ощущала теплое, живое дыхание печки на своем лице. Совсем как дома… Совсем как там, где я прожила все предыдущие годы.
И ушла. Как выяснилось, уже седмицу назад. Я и не знала, что прошла целая неделя. В пути ощущение времени особое, иное. Все забывается и смазывается в один бесконечный день, полный дорожной пыли, палящего солнца, угрюмых деревень, благословенной лесной тени и баюкающего журчания ручейка…
Неделю назад…
Воспоминания нахлынули без спросу. Они, как черные грозовые тучи, обложили всю душу, не оставив ни малейшего просвета. Глупо надеяться, что гроза обойдет стороной… Гораздо разумней просто принять ее, не пытаясь уберечься или спрятаться под навесом. А еще лучше – встретить с распростертыми объятиями, подставить ей лицо, шею, плечи и, босой, простоволосой, закружиться в безумном танце по мокрым деревенским улицам, ступая ногами прямо по лужам, забыв про забрызганное грязью платье, полной грудью вдыхая неистовство стихии… Черпая силы из собственной горечи и отчаяния…
– Ланя! Ла-а-а-ань!!!
– Чего тебе? – Из окна высунулась девушка в красном сарафане, на ходу заплетающая косу.
– Мне… это… Мать твоя наказала передать, чтобы ты хватала полотенце, ножницы, ромашку сушеную, что у вас на двери висит, и мчалась к ней – она у Прасковьи.
– Хранящие, зачем?!!
– А я почем знаю? Мне велено – я передал. Но вообще-то у Прасковьи ребеночек со вчерашнего в горячке лежит. Может, варом каким лечить решили? Не знаю я.
– Поняла. Беги, скажи, что сейчас приду. – И ставню захлопнула.
Заметалась испуганной кошкой по горенке, лихорадочно собирая все, что мать велела. Полотенце, ножницы, венок ромашки – выскочила, дверью хлопнула, даже обуться забыла. Так, босая, к Прасковье и побежала…
В доме было темно и тесно. Голова сразу же закружилась от духоты, в нос ударил запах ладана. Люди бесшумно расступались перед девушкой, давая пройти. Мать сидела подле маленькой кроватки. Лицо будто золой посыпано, сгорбившаяся, усталая, словно постаревшая за это утро на десять лет. Она молча приняла у дочери ношу, лишь слегка кивнув головой, и вернулась на прежнее место. Девушка незаметной тенью постояла еще немного у кроватки и ушла в сени. Стала на колени, принялась жарко молиться.
Умирает. Она это знала точно, пусть и не была знахаркой, как мать. Но такое давящее молчание, духота и мрак бывают лишь в том доме, где за чьей-то спиной полупрозрачной, темнеющей с каждым мгновением тенью стоит смерть. Всего три года. И за что такое? Слезы текли горячими дорожками, разъедая глаза, губы безостановочно твердили слова молитвы.
В комнате зашумели. Девушка неслышно вернулась к кроватке. Мать, кусая губы, стояла у окна, Прасковья безголосо рыдала и заламывала руки, все люди смотрели в пол, боясь встретиться взглядами и словно чувствуя на себе вину за смерть маленького ребенка.
Нет… Не может быть!..
Подчиняясь какому-то внезапному порыву, девушка подошла к кроватке и взяла на руки маленький теплый комочек. Словно делала это уже не раз, коснулась губами его лба, легко провела пальцами по лицу, словно снимая липкую паутинку, и, закрыв голубые глаза, прижалась лбом к груди младенца.
Темнота, судорожно сжимающаяся вокруг души, осмелившейся кинуть вызов самой Смерти. Тишина, бьющая по ушам, затягивающая в воронку небытия. Медленно уплывающие секунды… Одна… Две… Три… Больше нет ничего. Ни комнаты, ни ребенка, ни ее собственного тела. Есть только сознание, безвольно растворяющееся в темноте… Нет!.. Шесть… Семь… Зачем ты пришла, девчонка? Тебе все равно ничего не изменить и не исправить, разве что сама сгинешь. Слишком поздно… Нет!.. Восемь… Девять… И ты летишь, силясь поймать белый тусклый силуэт, уже почти растворившийся в темноте и безмолвии. Постой, остановись, не уходи!.. Десять… Одиннадцать… Слишком поздно, глупая… Он уже растаял в сумраке небытия… Нет!.. Двенадцать… Поздно… Где ты раньше была, ведьма?.. Тринадцать…
УДАР. Еще. Судорожный вдох. И крик. Детский крик.
Девушка подняла голову и распахнула глаза. Черные. Пронзительные до боли. Ведьмовские.
Испуганный взгляд матери, замершая в ужасе Прасковья, отшатнувшиеся люди, осеняющие себя крестным знамением, боязливый шепоток: «Ведьма, ведьма, ведьма…»
Она сама испугалась больше, чем всполошившиеся односельчане. Стояла и недоуменно, растерянно переводила взгляд с одного знакомого лица на другое. И везде видела только боязнь и отвращение.
– Уходи. Тебе здесь не место. – Твердый голос бабки Марфы.
А за спиной камень. Это Марфа думает, что ведьма и не подозревает о нем.
Медленно, деревянными руками положила ребенка назад. Черной кошкой проскользнула меж людей, стремительной тенью промчалась по улице и перевела дух только дома. Нет, в доме. Подошла к зеркалу. Все тело сотрясает лихорадочная дрожь, лицо бледное, как у мертвой, так и не доплетенная утром коса совсем растрепалась, расплескав по спине длинные черные волосы.
И что теперь?
«Что? Тебе же ясно сказано – уходи!»
Прочь. Неважно – куда, неважно – зачем. Лишь бы подальше отсюда. Иначе они ни матери, ни ребенку спасенному житья не дадут. Прочь.
Вот только…
«Что только? Что ты еще можешь сказать этим людям? Что они могут тебе сказать? Все уже сказано и наглядно камнями продемонстрировано!»
Неправда!
Три шага к столу. Перо сажает кляксы, выскальзывая из дрожащих пальцев, выводя восемь букв. Самых нужных. Самых важных.
Вышла. Прикрыла дверь. Ушла.
Куда?.. Неважно… Прочь.
«ПРОСТИТЕ».
– А сама-то простила?! – Прямой взгляд серых старых глаз режущим светом расколол бездонную темноту черных, высветив все закоулки мятущейся души. Марья откуда-то знала все, будто прочитала в ведьмовском взгляде.
– За что прощать? За то, что ведьму ведьмой назвали? – глухой, будто загробный голос девушки.
– За то, что выгнали, как собаку бешеную, за то, что ребенка спасенного убили, за то, что камни за спиной держали, за то, что нечистью окрестили, – за это ты их простила?!
Медленно, словно с трудом выговаривая слова:
– Они – люди… Что с них возьмешь?
– Не смей! Не смей, слышишь?! Люби людей, ненавидь их, жалей или презирай. Но не смей говорить: «Они – люди. Что с них возьмешь?»! Никогда, слышишь? Слышишь?!
Глухой, безжизненный голос… набирающий силу с каждым словом, каждым звуком… звенящий от напряжения…
Я устала бежать
По колючему льду,
Устремляясь с мольбой в чью-то ночь
Я устала дышать,
Растворяясь в бреду,
Не гоня сновидения прочь.
Я устала ходить
По сплетеньям миров,
Как по тонким стилета граням.
Я устала просить,
Не ищу больше слов,
Не веду уже счет долгим дням.
Я устану одна
И уйду от судьбы,
И нарушу веленье богов.
И оборвалась перетянутая струна… Воздух звенел от силы…
– Не смей, ведьма, – тихий, испуганный шепот.
Взгляд. Темный. Полыхающий силой. Почти физически давящий своей тяжестью.
Марья испуганно попятилась назад, наткнулась на полено и упала, неудачно подвернув руку под себя. Ледяными щупальцами боль сжала запястье.
Крик боли словно привел ведьму в себя. Она вскочила с лавки, помогла Марье подняться на ноги. Быстро осмотрела поврежденную руку, сжала запястье ладонями и закрыла глаза.
Сад. Яблоня. Гибкие ветви, зажатые в закрытых воротах. Освободить, а не то сломаются. Открыла калитку и выпустила облегченно вздохнувшие веточки. Подошла, провела рукою по старому шершавому стволу. И все. Так просто…
Открыла глаза, убрала руки и вернулась на лавку. Уронила голову на стол.
Марья осторожно повращала кистью. Даже не ноет. Подошла к девушке. Та сидела неподвижно, прижавшись лбом к дереву. Только спина вздрагивает.
– Спасибо, девочка… – Села рядом, обняла за худенькие плечи. – Птенец ты. Птенец, еще не оперившийся, но уже осознавший, что вороненку среди голубей не место. Грустно, больно и обидно: «За что?» Ты только знай: голубь у земли всю жизнь держится, зерна клюет, а ворон крылья расправит и выше дерев летает. Каждый ребенок станет взрослым, каждый росток станет цветком, каждый вороненок вороном вырастет. Подумай об этом, девочка…
Марья говорила что-то еще, но ведьма уже не слышала, отдавшись на волю слез и темноты…
Я очнулась посреди ночи. Посидела, подождала чего-то… Не дождалась.
«Люби людей, ненавидь их, жалей или презирай… Слышишь?»
«Не смей, ведьма».
«Вороненку среди голубей не место».
«А сама-то простила?»
«Ворон выше дерев летает».
«Подумай об этом, девочка».
Думаю…
А вокруг – тишина. Гулкая, пульсирующая. Живая.
Я растворилась в тишине. Нет меня, нет ее. Есть мы.
И мы – это лишь часть мира. Часть того непостижимого и великого, что так часто называют мирозданием.
Живое. Мудрое. Доброе. Мы вместе дышим, вместе смотрим, вместе думаем…
Нет, не части. Отражения…
Я – это мир. Мир – это я.
Я его люблю. Он любит меня.
И темнота…
А если люди – это часть мира, то… я люблю вас, люди…
А вы меня?..
И тишина…
На рассвете похолодало. Со свежевымытого неба лукаво подмигивало солнце, игривые зайчики плясали по домам: от окна к окну, от крыши к крыше.
На краю деревни прощались двое: старушка в шали и молодая девушка. Перебросились парой фраз, девушка кивнула головой в знак благодарности. Разошлись.
Марья вернулась в дом, прошла на кухню. На столе была записка.
Листок бумаги. Шесть букв. Самых нужных. Самых важных.
«ПРОЩАЮ».
Марья улыбнулась. «А ведь славный ворон выйдет»…