Спортцентр находится на втором этаже старого фабричного здания. Дверь открывается, и парень спускается по лестнице, смотрит вокруг мутным взглядом, ничто в мире его не волнует.
Здоровяк, накачанные мышцы, очень мало жира. Сквозь белую футболку просвечивает татуировка с пауком, почти на весь торс. Паутина опутывает шею, частично скрываясь под коротко подстриженными светлыми волосами.
Он почесывает татуировку на шее, затем останавливается рядом со мной, смотрит в землю.
— Ну? — говорит он.
Не «куда?» или «ну что?», просто «ну». Глаз не поднимает. Как и с наркотиками, это рынок продавца, и тот может вести себя, как ему заблагорассудится. Я — покупатель, он — продавец. Такой был вежливый, когда мы присматривались друг к другу в раздевалке, а теперь у него кое-что есть, и это кое-что нужно мне. Рукой делаю ему знак следовать за мной. Идет позади, я слышу, как он сплевывает на землю.
Обходим здание. Дверь в фабричный вестибюль открыта, свет проникает сквозь грязные окна под потолком. Ржавое железо на полу, одиноко стоят большие грязные машины.
— Ну, ты берешь?
Тут он замечает около двери Кемаля. Рядом с Кемалем стоит здоровенный борец из спортцентра. Мужик с татуировкой бросает на меня короткий взгляд. Затем обращает все внимание на Кемаля. Хочет что-то сказать, но слово берет Кемаль:
— Не нужно сбывать у меня.
Парень медленно кивает, рука на полпути к спортивной сумке. Кемаль делает шаг вперед и пинает его в живот. Парень складывается и падает. Кемаль поднимает сумку и швыряет ее борцу. Его зовут Сами, здоровый парень, сидит на стероидах. Выглядит пугающе, но я знаю, что он здесь для украшения. Когда Кемаль был помоложе, он был чемпионом Скандинавии по тайскому боксу. Пару лет удерживал титул, потом потерял интерес. Никогда не видел, чтобы кто-нибудь так быстро двигался.
Кемаль снова совершенно спокоен.
— Ты не работай у меня, ладно? Это просто.
Он разговаривает таким тоном, словно просит положить еще сахара в кофе.
Кемалю прекрасно известно, что в его центре принимают стероиды. Это видно по телам, по мускулам, иногда по глазам, если человек не может с собой справиться. Ребят выгоняют, потому что они вдруг съезжают с катушек из-за какой-нибудь ерунды. Не могут взять вес и орут, разбрызгивая слюну. Кемаль знает, кто принимает, кто продает и что продают. Ему приходится с этим мириться, такова жизнь. Он и сам с этого стрижет понемножку, помещение-то его. Но это совсем не то, что пустить рынок на самотек.
Парень встает с бетонного пола. Медленно кивает, он понял.
— Итак, мы тебя больше не увидим, правильно?
— О’кей, хорошо, да…
Парень почесывает короткую щетину на затылке, ласкает паука.
— Я могу уйти?
— Нет.
— Нет?
— Я должен убедиться, что ты понял.
Кемаль медленно к нему приближается. Борец не двигается, стоит у двери. Выходя, я киваю ему:
— Увидимся.
Солнце режет глаза. Пошарив в кармане, вытаскиваю пару поцарапанных темных очков.
До меня доносятся звуки первых ударов из фабричного вестибюля. Глухих ударов, усиливаемых акустикой пустого помещения.
Захожу в дисконтный магазин у железной дороги, сдаю пустые бутылки и двигаюсь вглубь магазина, к пиву. Беру пять бутылок. Заплатив, кладу в сумку, сверху — полотенце, чтобы не звенели.
В гриль-баре покупаю две шавермы. На стоянке позади меня громко смеются. Куда пойдем? Что будем делать?
Молодые ребята в спортивных костюмах, с серебряными цепочками, готовые на все.
Меня они не замечают. Я так долго прожил в этом квартале, что сливаюсь с пейзажем.
Жуя шаверму, проглядываю старую, двухдневной давности, газету. Молодому пакистанцу, свежеиспеченному отцу и владельцу магазинчика, плеснули в лицо кислотой на Аматере. Покупаю еще одну шаверму и запихиваю ее в себя. Я не голоден, я почти никогда не бываю голодным. Возвращаюсь в общагу. Дорога домой всегда длиннее. В мышцах усталость, чувство тяжести. Приятное чувство, как будто сделал что-то полезное.
Каждый день я вижу одних и тех же людей.
Полную даму с безупречным макияжем, вид у нее всегда такой, будто в это самое мгновение ее настиг инсульт: взгляд бессмысленный, в глазах — пустота. Стоит так, а сигарета дымится между пальцами или в уголке рта. Затем уходит. Иногда я прохожу мимо, когда она передвигается, шевелит своими килограммами. Сегодня стоит.
Здание общаги — из красного кирпича. Его видно издалека, красная четырехугольная коробка.
Общага — это не общага. Это называется социальным жильем. Соцжилье. Задумано как временное пристанище для тех, кому некуда идти. Пристанище. Очень позитивное слово. Пристанище. Временное. Все здесь временное. Не такое место, где задерживаются надолго. Содержит самый минимум удобств для людей, готовых двигаться дальше. В комнате — минимум квадратных метров, в кровати — минимум комфорта. Всей кухни — плита на две конфорки и холодильник.
Я прожил в общаге полтора года. Поднимаясь по лестнице, стараюсь не задевать сумку, чтобы не звенеть бутылками. Прохожу по коридору, отпираю дверь как можно тише.
Достаю из сумки пиво, из блока под кроватью — сигареты. Я купил их у парня, который торговал прямо из багажника. Кемаль стоял рядом и смеялся, он был прав, у этого парня действительно, что называется, «special price for you»[1]. Датчанин, лет тридцати с хвостиком, с намечающейся лысиной. Невысокий коренастый парень, хорошо смотрелся бы у барной стойки. Машина стояла на площадке, засыпанной щебенкой, у спортцентра, с работающим мотором, с багажником, под завязку набитым польскими сигаретами.
Сидя на подоконнике, пью тепловатое пиво. Я насчитал одиннадцать красных машин, семь алкоголиков, четырех наркоманов и два велосипеда с детскими сиденьями. И вот идет он, кульминация вечера.
Тащится со своей детской коляской.
Смех, да и только.
В узких леопардовых рейтузах, в куртке из белого искусственного меха.
И такой он смешной, что ты будешь смеяться, пока он не трахнет какого-нибудь ребеночка во дворе за мусорным контейнером.
Он ведь такой безобидный.
Чудик, гном.
Он ничего не делает, оставьте его в покое.
Нет среди нас безобидных. Просто у некоторых нет шанса навредить.
Для этого требуется доверие, для этого требуется инициатива, для этого требуются возможности.
А возможности такого вот старого, чокнутого, похожего на клоуна старика, бесспорно, ограниченны. Он бездомный с домом, повезло, предоставили жилье, раз уж у города все еще есть что предложить. Он собирает старые вещи. Иногда пропадает на двадцать минут, иногда — на несколько часов, вне зависимости от того, как далеко ему приходится отправляться за своей добычей. Я видел его со сломанными клетками для птиц. Садовыми гномами без голов. Зонтиками, ботинками, старыми газетами, разлезающимися чучелами. Хочется закричать на него, потому что это безумие, потому что нельзя быть настолько сумасшедшим, потому что загнанных лошадей пристреливают. А клоун везет в коляске старый разбитый унитаз. Белый, фарфоровый, выломанный, с бетонными сколами у основания. Дощечки нет, вода из унитаза облила коляску с одной стороны. Клоун исчезает в воротах.
После вынесения приговора у меня было ощущение, будто я только что очнулся. Я понимал, что произошло, но ко мне это имело мало отношения. Парня, что я ударил, звали Йон. Это выяснилось в ходе слушания. Моложе меня года на два. Меня спросили, за что я его избил, может, он задирался. Попросили изложить мою версию происшедшего. Я сказал, что не помню. Когда меня взяли, я спал, привалившись к дереву. По дороге в участок дала себя знать боль в костяшках. В камере я хорошо спал.
Ана порвала со мной.
Неделю я не чувствовал вкуса соли. Что бы я ни ел, мне недоставало соли. Соли как будто вовсе не было. Все равно что есть вату или опилки. Я много пил. Иногда в одиночку, в одиночку пил, в одиночку орал. Иногда в городе.
Мне показали фотографии Йона. Фотографии, запечатлевшие его состояние, то, что я с ним сделал. Фотографии молодого человека с крайне малым количеством зубов во рту, всего окровавленного. Во время слушания он говорил тихо, ему трудно было издавать какие бы то ни было звуки из-за челюсти, скрепленной стальной проволокой. Он рассказал, что способен есть суп, лишь запрокинув голову, вливая жидкость в рот. Один глаз у него дергался, тик усиливался, если он смотрел на меня. После оглашения обвинительного приговора он улыбнулся, продемонстрировав новенькие белые зубы. Когда он услышал, что мне дали всего восемнадцать месяцев, у него снова начался тик.
Просыпаюсь ранним утром, меня будит звук захлопнувшейся в конце коридора двери.
Лежу на спине, наблюдаю за тем, как в комнату проникает свет. Падает на потолок, трещинки будто растяжки на коже. А дом-то, похоже, просел. Раньше я их не замечал. Думал, мне все здесь знакомо. Комната маленькая, бесконечно маленькая. Заходишь в дверь — будто пальто надеваешь.
Лежа здесь, вне сна, вне бодрствования, трудно не видеть его лица.
Очень маленького, взгляд бегает, ищет мои глаза.
Маленькая головка с большими глазами, одеяльце голубое.
Трудно не видеть ее.
На полшага передо мной на улице звук ее каблуков.
Поворачивает голову. Смеется?
Да, это улыбка, точно.
Я укладываю пустые бутылки в спортивную сумку, на полотенце, сверху кладу треники, застегиваю. Запираю за собой дверь. Стены в коридоре светло-зеленые и грязные, на полу — темно-зеленый ковер из синтетического войлока. Откуда-то слышен шум телевизора, громкий смех, записанный на пленку.
Я почти у лестницы, когда Тове распахивает дверь ногой. Смотрит на меня, кашляет в кулак. Это общага Тове. Не ее собственная, она управляющая, но сомнений в том, кто здесь хозяин, не возникает. Ей за шестьдесят, красные пятна на лице можно принять за сильную экзему, но живущие здесь знают, что это рак. Если подойти поближе, поневоле обратишь внимание на сладковатый запах отмирающей кожи. Я улыбаюсь ей, она мне нет. По-моему, ей недостает скалки или утюга в руке — реквизита другой эпохи.
— Это ты шумишь?
Не думаю, что она услышала звон бутылок в сумке.
— У кого-то телевизор…
— Нет, вчера, ночью. Меня разбудили несколько раз. Кто-то громко говорил и смеялся.
— Не я.
— Нет, тебя никто и не обвиняет. Ты знаешь кто? В седьмом номере?
— Я крепко сплю, так что…
— Скажи мне, если снова услышишь, как они шумят.
Я ухожу, осторожно придерживая сумку.
Жаркий, тягостный летний день. Шел дождь, небо до сих пор серое. Иду из Биспебьерга[2] в сторону центра, десять минут на своих двоих, а я все еще на Северо-Западе. Время от времени я чувствую прикосновение редких солнечных лучей.
Эрнст говорит, что я выгляжу уставшим. Он насаживает кольца на штангу.
Эрнсту между пятьюдесятью и шестьюдесятью, на нем тяжелоатлетический пояс. Мускулы на ногах уже не те, но грудная клетка просто огромная. На нем очки с толстыми прямоугольными стеклами, кадык размером с теннисный мяч.
Он говорит: поспи, хорошо питайся, Ник, или не наберешь вес. Ешь и спи.
Уж не Эрнсту советы-то давать. Ни по поводу здоровья, ни по какому другому поводу.
У Эрнста большое сердце. Не в том смысле, что он добрый и заботливый.
А в том смысле, что сердце заполняет всю его грудь. Он был одним из первых, кто занялся бодибилдингом в начале семидесятых. Еще до шварценеггеровского «Качая железо». Эрнст ходил в «качалку», брал очень большой вес. И глотал все стероиды, какие удавалось заполучить Дозы были немалые, и принимали их не по часам, как теперь. Тогда глотали все. И это едва ли было незаконно. У Эрнста сиськи, живот висит не только из-за жира, но и из-за повреждения брюшных мышц. Эрнст однажды умрет, у него большое сердце и нет денег на дорогие операции. Эрнст по-прежнему много тренируется. Тренируется, потому что не знает, чем еще заняться, и чтобы тело не пришло в упадок. Он больше не принимает стероиды, даже таблетка от головной боли может его убить. Я никогда не смотрю, как он берет вес, не хочу видеть, как он умрет в жиме лежа.
Он говорит: поспи, Ник. Ты не спишь, по тебе видно, что не спишь.
Покупаю пиво. Ем шаверму. Возвращаюсь в общагу.
Каждый день одни и те же люди.
Пьяницы у магазина прислонились спинами к красной кирпичной стене. Всегда одни и те же. Сегодня нет гренландца. Но мадам без мизинца здесь. И двое бывших рабочих, один в строительной каске, другой с собакой, она бегает без поводка и обнюхивает пустые бутылки. Кличка Грундтвиг. Я слышал, как он звал ее.
Я пытался вычислить закономерность. Видя их каждый день, пытался вычислить, когда приходит гренландец. Приходит мадам без мизинца вместе с собакой или с мужиком в каске. Я не думал о том, что у них есть дела или другие магазины, какие-нибудь любимые лавочки. Я смотрел на это как на уравнение.
Как на теорию хаоса. Я ломал голову, пока до меня не дошло: хоть здесь и есть закономерность, мне никогда ее не понять.
В общаге, поднимаясь по лестнице, я придерживаю сумку.
Благополучно миную Тове, идет сериал, я знаю, она смотрит. Может, гладит, она часто гладит. Курит, смотрит сериалы, гладит.
Вставляю ключ в замок, собираюсь повернуть, но останавливаюсь. Последняя дверь в конце коридора. «Кристиан Мэдсен» — написано на табличке, которую он сам повесил. Хлопанье этой двери будит меня каждое утро; его шаги по коридору, я их слышу.
Я стучу костяшкой среднего пальца. Как можно громче, но чтобы Тове не услышала и не вышла.
— Сегодня он вернется поздно.
Голос Софии за спиной. Я не слышал, как открылась дверь ее комнаты.
— Когда?
— Не знаю, но позже.
— Ты что, слушаешь шаги в коридоре, а?
Она молчит, на губах — едва заметная улыбка.
— Ты что, все шаги узнаешь?
— Не все…
Ее улыбка становится шире.
— Пойдем ко мне, Ник?
София на несколько лет меня старше, ей слегка за тридцать. По ней не скажешь, она очень худенькая, под летним платьем маленькие упругие грудки, лифчика нет. Волосы практически черные, до плеч.
Я прохожу пять шагов, отделяющих меня от ее комнаты. Она бросает взгляд в коридор, смотрит, нет ли Тове, и закрывает за нами дверь. Комната Софии — близнец моей, те же двенадцать-тринадцать квадратов, но зеркально расположенная. Однако здесь все по-другому. На стенах картины: плакаты в рамках, на них кувшинки и купающиеся дети. На обеденном столике темно-красная скатерть. На кровати куча подушечек и покрывало с бахромой. На стене висит скотчем прилепленный детский рисунок.
— Хочешь белого вина?
Она улыбается, достает два бокала, из холодильника берет бутылку, заткнутую фольгой.
Улыбаясь, наливает мне.
Я беру бокал, сажусь в плюшевое кресло у кровати. Включаю телевизор. Она садится на кровать, гладит мои короткие щетинистые волосы.
— Может, тебе волосы отрастить, по-моему, тебе пойдет.
Убирает руку: знает меня.
Отпивает глоток вина, опускает глаза.
— Мне сказали, я скоро смогу увидеть Тобиаса… может быть.
Ему должно быть лет пять уже, Тобиасу. Муж добился того, что ее лишили родительских прав. Ей запрещено к нему даже приближаться. Я не хочу ее расспрашивать.
Она протягивает руку, мы чокаемся.
Сидим, пьем вино, молча.
Но вот она ставит бокал. Встает, разглаживает платье и опускается передо мной на колени.
С молнией она сама справится. Переключаю канал. Передают, что завтра солнечно, незначительная облачность. Отпиваю глоток вина, кладу руку ей на затылок.
Она кашляет, на глазах выступают слезы. Смотрит на меня, пытаясь улыбнуться, глаза красные.
— Просто не в то горло попало.
И продолжает.
Снова переключаю, нахожу викторину. Закуриваю, стряхиваю пепел в полупустую кофейную чашку.
Я кончаю, она выходит в туалет, пару раз сплевывает, полощет рот. Обнимает меня, говорит, чтобы приходил снова.
Хлопает дверь, и я слышу его шаги в коридоре. Сна как не бывало. Зажмуриваю глаза, но это не помогает. Поворачиваюсь к стене. Ложусь на спину. Ранним утром я ищу на потолке их лица.
Лицо Аны.
Лицо брата.
Но я их не вижу. Вижу отслоившийся кусочек сероватой краски. Не свожу с него глаз.
Однажды ночью, когда я буду спать, он упадет. Приземлится у меня на лбу, и, может, я его проглочу. Может, вдохну носом. Я смотрю на него, удерживаю взглядом, пока снова не засыпаю.
Все штанги заняты, так что я работаю на тренажерах. Вытряхиваю из тела сон. Тренажеры в центре старые, разбитые, это вам не «Техноджим», не «Наутилус». Одно старье, лак отшелушивается, резина на ручках стерлась давно. Но все работает, все смазано, и вес здесь можно выставить больший, чем где-либо в городе. Такой вот он, Кемалев спортцентр. Душевая насадка в раздевалке покрыта белым налетом, но вода идет. Палас протершийся, обтрепанный, с отметинами от штанги, от масла для тренажеров, от сигарет. На стене висит табличка, запрещающая использование талька. Это для штангистов. Тех, кого выкинули из других клубов, потому что допинг слишком сильно давал себя знать, потому что тела их были так раздуты, что на другое списать уже было нельзя. Тех, кого застукали в раздевалке с канюлей в бедре, кто боялся остаться без укола до или после тренировки, когда действие достигает наибольшей силы. Но штанги не бросивших. Большой штанги, огромной штанги, штанга идет вверх. Адреналин, отвечают они, если спросить. Чертов адреналин. Дурман. Невозможно, спина сейчас лопнет, голова взорвется. Но штанга идет вверх. И для таких здесь есть место, они приходят по утрам, когда некому пялиться, слушать, как они ревут, вздымая штангу.
Жду, когда пожилой мужчина за прилавком обслужит другого покупателя. Он рекомендует ему какое-то вино, тот берет две бутылки, их кладут в коробку, делают подарочную упаковку. Продавец забирает у меня пустые бутылки из-под дешевого пива, ставит их рядом с бутылками из-под французского, бельгийского, ирландского импортного пива. Покупаю хорошей водки, не дешевой, не сегодня.
Выхожу с бутылкой, завернутой в красную бумагу.
Я покупаю газету и сажусь в автобус, идущий в сторону центра. Проезжаю мимо шаверма-баров, рядком стоящих на Нёреброгаде[3], мимо кладбищенской ограды с намалеванными лозунгами «Fuck U. S.!», «Долой буржуев!» и вот еще, новое: «Иран — трорист». Не террорист, а трорист. Вот еще одна надпись: «Люби!» Большими красными буквами. Это приказ.
Девушка за барной стойкой слишком пристально разглядывает мой спортивный костюм. Я мог бы сказать ей, что приходил сюда до нее и, возможно, буду приходить и после того, как она подыщет себе работенку получше. Заказываю френч-пресс. Сажусь в тот же угол, что и тогда. Кафе находится недалеко от Озер[4]. Когда я жил поближе, то часто сюда приходил. Достаю газету, принимаюсь за первую полосу. Не знаю, сколько просидел. Передо мной большая газета, а в сумке — хорошая водка. Спешить мне некуда. Беру еще кофе и принимаюсь за вторую полосу.
Потянувшись через стол за своими польскими сигаретами, я поворачиваю голову.
Глянуть на улицу, прикурить, глоток кофе и — снова за газету.
Но кое-что привлекает мое внимание: на другой стороне улицы стоит молодой человек. Одежда грязная, волосы темные, сальные. Ковыряется в мусорном ведре. Вытаскивает винную бутылку, бросает обратно. Залезает поглубже, по плечо, лицо сосредоточенное. На мгновение он кажется мне знакомым. Иван со своей математикой сидит за столиком на кухне в квартире матери, в руке ручка. Я встаю, иду к двери. Стоя в проеме, вижу его удаляющуюся спину.
Наливаю еще кофе. Думаю: может, ошибся. Давно это было. Он тогда в гимназию ходил, учился на одни пятерки. Ана им гордилась. Иван за рекордное время выучил датский и учил немецкий и английский.
Не уверен, что это он. Пытаюсь отыскать место, где читал. Перечитываю одно и то же по нескольку раз. Закуриваю.
Ана.
Они приехали с Балкан в конце восьмидесятых.
Ана, ее брат Иван, мать. Отец собирался приехать позже. Надо было кое-что уладить, продать квартиру, попрощаться с родителями. Больше они его не видели.
Предполагали, что он попал в лагерь, но ни единой весточки о нем так и не дошло.
Не успел я вставить ключ в замок, как услышал звук открывающейся двери, София. Стоит, смотрит мне в спину, скоро заговорит. Она прислушивается к звуку моих шагов по коридору. Как индейцы выслушивают бизонов, приложив ухо к земле.
— С днем рождения.
Обращается к моей спине. Я вожусь с дверью: ключ чуть приподнять, повернуть, вот так, толкаю дверь ногой.
— Поздравляю, Ник.
Когда я поворачиваюсь, она расплывается в улыбке.
Волосы еще влажные, духи почти что заглушили запах грязи, доносящийся от паласа в эту жару.
Смотрю на нее, она принимает мой взгляд за вопрос.
— Твой день рождения, поздравляю.
— Да нет…
— Ты уверен? Я посмотрела в календаре, я…
— Конечно уверен.
— Не хочешь зайти?
Я захожу в свою комнату и закрываю дверь. Знаю, она так там и стоит.
Вынимаю из сумки водку. Нахожу стакан, мою в туалете, вытираю банным полотенцем. Сажусь на подоконник, откручиваю пробку, сначала нюхаю, затем наливаю. Сегодня я еще немного приблизился к тридцати. Закуриваю свою польскую сигарету. Пью, курю, телик работает без звука. Смотрю на улицу, насчитал восемь красных машин. Сижу так до захода солнца.
Еще пью. Еще наливаю, стакан не должен оставаться пустым.
Глазам своим не верю, свешиваюсь вниз, держась за подоконник: чокнутый старикашка возвращается из очередной своей экспедиции. Когда он проходит под фонарем, луч света падает на кожу, бледную кожу. Свисают маленькие ручки и ножки, тележка полна мертвых младенцев.
Боль привела меня в чувство, сигарета обожгла пальцы. Я моргаю, тру глаза, улица внизу пуста.
Телевизор все еще работает. Мужчина собирает с обеденного стола песок ручным пылесосом.
Наливаю.
Ану мучил кошмар.
Она будила меня по ночам. Кричала. Это было, может, всего несколько раз за время нашего знакомства. После первых двух я уже знал, что делать. Сначала в темноте нащупать выключатель, потом обнимать ее, пока она не перестанет дрожать, прижимать к себе как можно сильнее, так сильно, что ей, сидящей в еще теплой луже мочи, даже может быть больно. Потом отвести в ванную, помочь раздеться, взгляд постепенно становится осмысленным. Поменять простыню, положить наматрасник в стирку, сменить пододеяльник.
И все это без единого слова. Она, которая не хочет или не может говорить, и я, не знающий, что сказать. Потом я лежал, обняв ее, пока мы не засыпали.
Утром она вела себя как ни в чем не бывало. Само ее поведение подчеркивало, что говорить здесь не о чем. Что сегодня — это сегодня. А то, что было ночью, мне вообще могло присниться. Когда я просыпался, наматрасник и грязное белье были убраны с глаз долой, вертелись в стиральной машине где-то в подвале. Уже куплены свежие булочки, сок в постель. Утро ночи мудренее. Утро, свет, трудно даже представить себе то, что таится во мраке.
Когда я сказал Ане, что понимаю ее, она мне не поверила. Откуда мне знать о том, каково быть беженцем, пережить утрату, не иметь дома.
Я никогда не рассказывал ей о детдомах.
О моей матери, которая свела нас и исчезла.
О моих братьях, одном с именем, которое мне как будто без надобности, и другом, без имени.
Кемаль роется в пакете, протягивает мне белковый коктейль с банановым вкусом. Я сначала отказываюсь, но он настаивает, говорит, мне надо поесть.
Мы сидим на самом верху спортцентра. В шезлонгах, которые Кемаль поставил на крыше фабричного здания. С видом на Северо-Западный район. На обветшавшие заводики, авторазбор, красные кирпичные дома, увешанные «тарелками». Я откручиваю крышку, делаю глоток.
— Черт, на вкус как та паста со фтором в детстве.
— Ага, прямо ностальгия начинается.
— Ну так что, что случилось? Проблемы?
— Да нет, — смеется. — Или как посмотреть…
Он откидывается на спинку шезлонга, подкладывает под голову руки, вытягивает ноги.
— Я тут просто задумался о спокойной жизни…
— Да?
— Нет, я правда подумал…
Он поворачивается, смотрит на меня.
— У тебя усталый вид, Ник.
— Спасибо.
— Ты не спишь?
— Да это из-за соседа… Не важно. О чем ты думал? Он смотрит перед собой, понижает голос, как будто говорит о чем-то противозаконном:
— Я надумал жениться.
— Серьезно?
— Серьезно.
Я закуриваю, почесываю щетину, прямо не знаю, поздравить его или расхохотаться.
— Что скажешь?
— Попытаюсь себе представить.
Я делаю затяжку, медленно выпускаю дым. Кемаль нетерпеливо ерзает.
— Ну что? Что скажешь?
— Не могу…
— Что?
— Представить.
Кемаль смеется, берет из моей пачки, лежащей между нашими шезлонгами, сигарету. Кемаль ведет всю бухгалтерию спортцентра сам. И официальную, и ту, что держит заведение на плаву. Но в этом районе не принято хвастать интеллектом. Я лично слышал, как он в спортцентре орал на ребят, — с таким сильным арабским акцентом. И как потом по телефону говорил то ли о договорах лизинга, то ли об изменении условий аренды, — не уверен, что я сам смог бы все это настолько изящно сформулировать.
— В последнее время я начал об этом задумываться. По-настоящему…
— Дело не в том, что… Просто я, наверное, не тот человек, которого стоит спрашивать.
— Потому тебя и спрашиваю. Ты же знаешь моих ребят, у них в башке одни мускулы. И знаешь, что они скажут: женись, детское кресло так и просится в твою «хонду-сивик». Станешь нормальным арабским папашей с кучей малышни, а левак всегда себе обеспечишь…. Но уж если я женюсь, то хочу, чтобы все было как следует.
Я пытаюсь придумать толковый ответ. Но ко мне редко обращаются за советом.
— Почему?
— Почему?
— Ну да, почему, она что, симпатичная?
— Эй, мы говорим о моей кузине, давай-ка поуважительней.
— Ну да… Конечно… Так это симпатичная кузина?
— Да никакая это не кузина, соберись.
— Так она симпатичная?
— Конечно симпатичная. А ты как думал!
— И не кузина?
— Нет, черт, хватит уже говорить о кузинах. Что ты заладил про кузин, я за тебя уже волнуюсь!
Я допиваю коктейль, вкус лучше не стал. Кемаль протягивает мне бутылку воды, запить.
— У моей семьи в Тунисе есть соседи, так?
— Так.
— Она — соседская дочка. Или, точнее, этот сосед не совсем сосед, он из дома напротив, но ты знаешь, они там все соседи, весь район…
— И ты на ней хочешь…
— Да.
— Ты влюблен?
Он разворачивается, смотрит на меня:
Блин… да что с тобой? Разве можно вот так спрашивать?
Он поправляет козырек кепки, чтобы его не слепило ленивое послеполуденное солнце.
— Я с ней недавно познакомился. Пару месяцев. Ну, это, может, не совсем правда, я ее еще с детства помню. Когда приезжал туда на каникулы. У нее косички были, она собирала фарфоровых куколок. Меня ненавидела. Я у ее кукол головы отбивал из рогатки.
Он задумался, щелчком отправил сигарету в полет, она по дуге улетела за край крыши.
— Я… она мне нравится. Да, нравится…
— И поэтому ты хочешь жениться?
— Не знаю. Я не знаю, хочу ли я жениться. Думаю, да, но… Потому тебя и спрашиваю.
Мы сидим молча. Звонит его мобильный, он смотрит, выключает.
— И еще…
— Да?
— Знаю, это странно. Но я так устал. От всего устал. От всего. В воскресенье был в Беллевю. Но не помню, с Марией или с Линой.
— Бедняга.
— Правда?
— Правда-правда.
— Я похож на идиота?
Я смеюсь над ним, на вопрос не отвечаю. Мы с Кемалем не врем друг другу.
— Просто хочу покоя.
— По-моему, ты должен поступать так, как тебе хочется. Независимо от того, что скажу или подумаю я или идиоты из центра.
— Да… Так, наверное, и надо… Но если я женюсь, я женюсь как положено. Как следует, сменю стиль. Может, иногда даже в мечети начну появляться. Черт, все просто обалдеют.
— Забейте тельца, блудный сын возвращается.
— Да, что-то в этом роде. Скорее уж это будет ягненок, но смысл такой.
Мы складываем шезлонги и спускаемся в спортцентр. Кемалю еще нужно подсчитать выручку. Он кричит: осталось двадцать минут! Здороваюсь с двумя парнями, пришедшими, пока мы сидели на крыше. Или, точнее, они со мной здороваются. Так повелось с тех пор, как я вышел из тюрьмы. Если мне нужны гири, мне дают гири. Если остался только один шкаф, он мой. Да брось, Ник, мне не надо. Парни, с которыми я и словом не перемолвился, покупают мне кока-колу. Потому что я друг Кемаля. Потому что я сидел. С тех пор как я вышел, ко мне по-другому стали относиться. Как будто я через что-то прошел. Те, кто сидел сам, относятся ко мне как к члену семьи.
Здоровые мужики смотрят с восхищением. У меня есть научная степень: мой приговор, время, проведенное за решеткой. На лестнице со мной здороваются еще двое. Приветствуют, кивают.
Я хотел бы сказать им: это было нетрудно. Ерунда.
Я сидел за нанесение тяжких телесных повреждений с особой жестокостью. Нормальная такая статья, не стыдно предъявить. Как вооруженное ограбление; не то что изнасилование или истязание детей. Отсидеть восемнадцать месяцев особой проблемы не составило. В тюрьме господствовала та же размеренность, что и в детдомах, где я жил в детстве, пока маме не пришла идея воссоединить семью. В тюрьме плохо, если тебя с чем-то или с кем-то разлучили. Тогда время тянется. Но мне идти было некуда. Может, меня вообще могли бы оправдать. У них было два свидетеля, и они давали разные показания. Один говорил, что это вообще не я сделал, что преступник был намного выше. И у него на голове была кепка. Это уже после того, как я признался или, во всяком случае, не стал спорить с полицией. Один заключенный передал мне, что Кемаль без проблем может предоставить свидетелей. Если я хочу выйти, он найдет десять-двенадцать человек, которые матерью поклянутся, что тот парень ударил первым. Что они видели все от начала до конца. Что тот парень неудачно упал. Что меня вообще там не было. Что я был в Оденсе, Орхусе, в Исхойе.
Когда я вышел, однушка моя уже сплыла. У меня была коробка с кое-каким скарбом. Я жил в ночлежке, пока не настал понедельник и не открылась социальная служба, и тогда переселился в общагу. Конечно, временно. Я прожил здесь уже полтора года.
Покупаю пиво в дисконтном магазине у станции. Ем шаверму.
Каждый день одни и те же лица.
«Скорая» припарковалась на тротуаре неподалеку, задняя дверца открыта, рядом курит санитар. Прохожу мимо него, захожу в общагу. На лестнице мне навстречу спускаются Тове и санитар. Одной рукой он легонько поддерживает ее под локоток, другая — у нее за спиной, готовая подхватить. Они проходят пару шагов, и она вырывается.
— Я прекрасно могу идти сама, у меня не ноги болят.
Она так злится, что оступается. Успевает схватиться за перила. Санитар тут же подхватывает ее под мышки. Она протестует:
— Тебе за это не заплатят, пусти же…
На площадке, перегнувшись через перила, стоит София, смотрит.
— Видел бы ты ее, когда они приехали, Ник, я столько ругательств никогда не слышала. По крайней мере, от человека ее возраста…
Я прохожу мимо, роюсь в кармане в поисках ключа.
— Ник!
Даю ей окликнуть меня еще пару раз, потом поворачиваюсь. Она улыбается.
— Я тебе кое-что должна показать.
Я чувствовал бы себя более чистым, если бы пошел к себе и выдрочил. Распахиваю дверь в ее комнату. Она закрывает ее за собой и улыбается, будто я ей цветы принес.
— Они там.
Она встает у стены. К стене скотчем приклеены три новых детских рисунка.
— Правда, красивые?
Я не отвечаю ни словом, ни взглядом. Три рисунка. На первом нечто напоминающее дерево с большими лиловыми листьями и, по всей видимости, маленький мальчик, на другом рисунке — пожарная машина. Что изображено на третьем, я не понимаю, может, разноцветное солнце, может, он просто малевал фломастерами напропалую.
— Правда, он молодец? Не все дети так хорошо рисуют в его возрасте.
— Он молодец. Сколько ему?
— Пять. В мае исполнилось.
— Откуда они у тебя?
Она опускает глаза, изучает пол, не слышит меня.
— У тебя выпить есть?
Уже у холодильника, достает бутылку белого, два бокала. Борется с пробкой, зажав бутылку между ног.
Закуриваю, выпускаю дым в потолок.
Она наполняет бокал почти до краев, протягивает мне. Говорит: будь здоров — и снова улыбается.
— Так откуда у тебя рисунки?
Она глубоко затягивается. Наливая себе вино, старается ответить как бы мимоходом:
— Из детского сада.
— Я думал, тебе туда нельзя…
— Нет…
— Как же ты их достала?
Больше не улыбается, пьет вино, прислонившись к холодильнику.
— А мне и нельзя… Нельзя.
Она подносит руку ко рту. Как будто вытирает что-то несуществующее.
— Я была в саду. Мне надо было его увидеть. Знаю, нельзя, но я ничего не могла с собой поделать.
Она замолкает, снова ищет ответы где-то на полу.
— Я пошла туда, я уже почти дошла до их комнаты, когда меня остановила воспитательница, Марианна. Она раньше была такой любезной, когда я приводила его. А сегодня была такая непреклонная. Сказала, что мне придется уйти. Я сказала, что просто хочу его увидеть, я больше не буду его забирать. Просто поздороваться, я же его мать. Но нет, нельзя, сказала она. Я спросила, нельзя ли мне хоть посмотреть на него, я могу постоять в дверях, никто меня не заметит. Но она сказала, чтобы я прекратила создавать всем проблемы…
Я молчу, лишь киваю. Этого хватает, чтобы она продолжала. Закрываю глаза, пытаюсь увидеть внутреннюю поверхность век.
— Тут пришел один из помощников воспитателя, молодой рыжий парень, его Асгер зовут. Встал, все перегородил, и я никак не могла его обойти. Уходи, давай уходи, сказал он. А я пыталась объяснить ему, что это мой ребенок, мой сын. Я его родила. Он не слушал, и я попыталась его обойти. Много раз, ничего не вышло. И я… я ушла… Когда я шла вниз по лестнице, Марианна меня поймала. Она дала мне рисунки Тобиаса.
Мы сидим, пьем вино, молчим. Потом она ставит бокал на прикроватный столик, встает передо мной на колени. Расстегивает мне брюки.
Я смотрю на ее лицо, в то время как она… Хочется ударить. Бить ее. Она смотрит на меня, во рту вялый кусок мяса.
— Что-нибудь…
Я засовываю его в штаны, застегиваюсь. По дороге к двери слышу за спиной ее голос:
— Ничего страшного, правда, ничего страшного…
Я сижу на кровати. Не стал включать свет, когда вошел, пиво можно найти и при свете уличного фонаря. Выпив две бутылки, я встаю. Открываю третью, выпиваю половину, ставлю у телевизора.
Иду в конец коридора, стучу в дверь Кристиана Мэдсена, мужика, который будит меня по утрам. Теперь можно стучать громко: Тове нет, а другие из комнат не вылезут Продолжаю стучать. Стучу, буду стучать, пока дверь не откроется или пока кожа с костяшек не слезет.
Он открывает, видно немного, один только глаз на меня смотрит. Позади — темнота.
— Чего ты хочешь?
— Поговорить.
— У меня нет…
Он хочет закрыть дверь, но я подставляю ногу, толкаю и захожу.
Когда глаза привыкают к темноте, я понимаю, что он упал на кровать. Он медленно садится, кладет руки ладонями на матрас.
— Чего ты хочешь?
— Поговорить.
— Да?
— Не шуми по утрам. Не стучи дверью.
Теперь видно лучше, свет проходит через шторы, окрашивая все в зеленый цвет. Комната очень аккуратная, на нем все еще надет костюм. Галстук на столе, сложенный.
— Я рано встаю.
Он почесывает затылок, смотрит на свой портфель, лежащий рядом с галстуком.
— У меня есть работа, на нее нужно ходить.
— Мне все равно.
— Если вы плохо спите, совершенно необязательно, что это я….
Я закрываю за собой дверь. Я говорю:
— Я вел себя как цивилизованный человек. Я постучал в дверь…
— Вы колошматили в дверь.
Он снял очки и теперь протирает их краем рубашки.
Делаю к нему шаг. Мы так близко друг к другу, что он почти касается головой моего паха.
— Я постучал в дверь, и теперь я здесь, говорю с тобой. Я прошу тебя об одной простой вещи.
— Если у вас проблемы с моим..
— Я не отволок тебя в ванную. Не запихнул твою башку в раковину. Не держал тебя за волосы, разбивая твою морду об раковину. Я не ломал тебе рук Я не совал тебе член в рот, я не затолкал твои зубы тебе в задницу, я не вставил тебе в потрох, я не порвал тебя.
Он смотрит перед собой застывшим взглядом. Очки упали на пол. Руки на коленях ладонями вверх, словно они слишком тяжелые, чтобы их поднять. Бледные тряпки.
Отступаю на шаг. Он сидит с остекленевшими глазами.
— Ничего такого я не сделал. Я лишь вежливо попросил тебя не шуметь по утрам. Как сосед соседа. Не шуми по утрам. Можешь не отвечать.
Он так и сидит с застывшим взглядом. Думаю, даже не дышит.
— Не шуми по утрам.
Выхожу из комнаты, прикрываю за собой дверь.
Ану не выбирали. Выбирала Ана. Почему она выбрала меня, я не задумывался.
Тогда не задумывался.
Мы были на одной тусовке, на дискотеке, где Кемаль отмечал свой день рождения.
Мы с Аной шли, держась за руки. Вечеринка продолжалась еще несколько часов, но не для нас.
Мы оба были пьяны и устали. Она казалась довольной, смеялась, пописала между двумя припаркованными машинами. Когда мы практически дошли до ее квартирки, она сказала, что было хорошо. Но мне, наверное, стоит поставить на Марию. Что она видела нас там, за столиком, и мы отлично смотрелись вместе. Насчет нее можно не беспокоиться. Черт возьми, мы встречались не больше двух недель. Я смотрел на нее, на движения ее губ. Затянулся и потушил сигарету о запястье. Она взглянула на меня, взяла за руку, и мы пошли дальше. Больше об этом не говорили, утром она поцеловала ранку.
Ана о многом молчала. О войне. О жизни беженца. О том, каково это — приехать в Данию, имея только брата и мать, и больше ничего. Она быстро выучила язык, небольшой акцент ее только украшал. Словечки, которые она вечно коверкала. Как «трёшка». Когда она, работая официанткой, уронила двадцать тарелок, ей задали не трепку, а «большую трёшку». Достаточно было пообщаться с ней какое-то время, и ты уже не мог ее без этого представить.
Приехать в Данию, потерять отца, начать с нуля — даже это она сумела представить как свой собственный выбор.
В каждой руке у меня по гантели в семнадцать килограммов. Подняв одну, я опускаю другую, одновременно вращая кистью для растяжки. Перед большим настенным зеркалом — хочу быть уверенным в том, что не чрезмерно задействованы плечи, что меня не перекашивает на одну сторону. Смотрю только на плечи. У меня есть два комплекта гантелей: семнадцатикилограммовые и двадцатидвухкилограммовые, они лежат передо мной на полу. Работаю по очереди: сначала пять раз медленно с тяжелыми, затем, пока мышцы не расслабились, десять раз с легкими. В самом начале тренировок мне очень помогли наши аксакалы. Каждый день в течение месяца они смотрели на мои занятия и затем подошли ко мне сами. Объяснили, что надо делать. Рассказали, какой угол должен быть в положении лежа, когда тренируешь верхние грудные мышцы, а какой — когда нижние. Как не задействовать плечи, когда тренируешь бицепсы. Что ни в коем случае нельзя придерживаться одной программы тренировок. Что нужно постоянно «удивлять» мускулы, чтобы они росли. Ешь перед сном, снабжай мускулы энергией. Они рады были поделиться со мной знаниями: больше никто слушать не хотел.
Выхожу из спортцентра под дождь.
Большие теплые капли, небо наконец задышало. По дороге домой делаю крюк, хочу насладиться дождем.
Люди прячутся под карнизами домов и навесами магазинов. Все улицы мои.
Прохожу мимо прачечной. Искусственный свет проникает на улицу. Внутри одинокая фигура, склонившись, гипнотизирует стиральную машину. Застигнут дождем или ждет свою одежду. Иду дальше, и тут до меня доходит, что это Иван.
Захожу внутрь, он сидит очень тихо. Непохоже, чтобы он услышал, как открылась дверь или звук моих шагов. Если бы я его не знал, подумал бы, что он глухой.
Встаю рядом с его машиной, той, на которую он уставился. Его голова чуть приподнимается в мою сторону. Затем он возвращается к созерцанию одежды, крутящейся в пенной воде.
Ну и видок у него. Темные сальные волосы. Брюки короткие, носков нет. Клочковатая бороденка, сквозь которую виднеется бледная кожа.
— Там что, сменная одежда? Выходной костюм?
Не смотрит на меня, глаз с машины не сводит.
— Иван!
Глаз с машины не сводит.
— Эй!
Я щелкаю пальцами у него перед носом. Реакция нулевая.
Курю, смотрю на него. Как в передачах про животных, где их изучают в естественной среде обитания. Как когда я смотрю на чокнутого старика с коляской. Я могу и дальше продолжать в том же духе. Он нервно ерзает, но взгляд по-прежнему прикован к машине: меня не существует.
— Ты видишь там что-то недоступное для других?
Смотрит туда же, меня нет.
— Я к тебе обращаюсь, говнюк!
Выпускаю дым ему в лицо. Он пару раз моргает, а когда наконец открывает рот, говорит тихо и с сильным акцентом:
— Оставь меня, пожалуйста, в покое.
— И что же там такого интересного?
— Оставь меня, пожалуйста, в покое. Это не смешно.
Голос монотонный, какие-то странные паузы, заминки.
— Если бы я не вошел, ты бы тут сейчас дрочил. Сидел бы и дрочил на чужую одежду. Ты в курсе, что это ненормально?
Он поднимается и орет, огромный рот, лицо перекошенное:
— Не мог бы ты заткнуться и оставить меня в покое?
К стене, рука на горле, он переминается на цыпочках.
— Не надо так разговаривать, не надо так со мной разговаривать, гондон ты штопаный…
Это брат моей бывшей девушки. С ним я пил чай и ел югославские пирожки его мамы.
Я отпускаю его, отступаю назад, почти готовый извиниться. И тут вижу, что у него из куртки что-то выпирает. Что-то похожее на пистолет, и какую-то долю секунды я верю, что мне крышка. Югославы, они такое творят, но тот идиот, что толкнул Ивану…
И тут я понимаю, что это бутылочное горлышко. Я сильно толкаю его в грудь, заваливаясь назад, он хватается за сушку. Бутылка вылетает из кармана и разбивается: осколки, коричневая жидкость. Какао.
Из его глаз водопадом льются слезы, взгляд шныряет от меня к разбитой бутылке на полу, он стоит, расставив руки, и дрожит. И вдруг издает гортанный звук, я никогда не слышал, чтобы человек издавал такие звуки. Я бью его в живот. Он складывается и падает на пол. Я беру свою сумку и ухожу.
— Привет, Ник, я освобожусь через две минуты. Подожди, пожалуйста…
Кемаль досчитывает деньги в пачке, которую держит в руках, и ставит галочку в лежащей перед ним бумаге. Дело к вечеру, почти все разошлись. На столе перед Кемалем стопкой лежат купюры по сто крон и горка монет. В основном он зарабатывает на белковых коктейлях и немецкой баночной кока-коле. Он не торопится прятать деньги, не волнуется, что они на виду. Да смилуется Господь над тем, кто дерзнет обворовать Кемаля. Да смилостивится над ним Господь. Кемаль уже сам по себе — проблема. А прибавить его качков… Тех, что уходят последними, кого приходится выгонять. Это их дом. Я знаком с их логикой. Не вздумай прийти сюда, в наш дом, в единственный наш дом, наше прибежище, и попытаться что-то отсюда унести. Здесь никто не ворует, даже диска от штанги никто не возьмет. Самое безопасное место в городе. Попытались было двое пару лет назад. У одного из них была выкидуха. Меня там не было, мне рассказывали. Они еще посмеялись над тем, что это была именно выкидуха Над тем, что лезвие так характерно лязгнуло. Драматично! Посмеялись немного. И больше не смеялись.
Кемаль отрывается от денег:
— Хорошо сегодня поработал, а?
И считает дальше.
— Да?
— Да, правда, я тебя видел. Ты основательно работал.
— Да.
— И долго.
Он надевает на пачку резинку, сует во внутренний карман.
— Как насчет того, чтобы пойти ко мне кино посмотреть?
Теперь он считает бумажки по десять и двадцать крон. Ему удается считать и говорить одновременно.
— Соберется небольшая компания, ты почти всех знаешь. Покурим травки, посмотрим боевичок.
— Ну, не знаю, сегодня…
— Давай, Ник, черт тебя дери, посмотрим фильмец, посидим по-простому.
Машина Кемаля стоит перед спортцентром на площадке, засыпанной гравием. Темно-синий «мерседес», десятилетний, но красивый и ухоженный. И никакого тюнинга. И даже подвеска не опущена. В этом районе такое нечасто встретишь.
— По дороге заскочим за Малуфом.
Мы едем в Вальбю[5]. Кемаль не гонит, идет с потоком. Люди возвращаются домой.
Останавливаемся перед желтым кирпичным домом, Кемаль сигналит пару раз. Малуф не выходит, зато у Кемаля звонит телефон. Короткий разговор. Частично по-арабски, частично по-датски. Кемаль кладет мобильник на торпеду.
— Он ест… А ты знаешь, что я ему квартиру два года назад нашел? Сначала он сказал: отлично, круто. А потом засомневался. Не смог расстаться с материными кастрюлями…
Кемаль звонит другим. Смеется, кричит что-то. Через десять минут Малуф выходит из парадного. Широко улыбаясь, садится назад.
— Простите, но я ел тагин. Как дела, Ник? Давненько не виделись.
— Нормально. Как сам?
— Отлично, отлично, вот пылесосы продаю. Кемаль тебе говорил? Я просто виртуоз по продаже пылесосов.
Кемаль смеется. Крутит радио.
— Это точно, он король пылесосов.
— В прошлом месяце я заработал тридцать пять штук. Долбаные тридцать пять штук! Да это больше, чем я когда-нибудь на травке зарабатывал! Ну почти что. А ведь полиции, сам понимаешь, тебя ну никак не зацапать за то, что ты продаешь слишком много пылесосов.
Когда я познакомился с Малуфом, он был хорошим бойцом. Услышишь о кулачном бое на районе — будь уверен, без него не обошлось. Он выставлялся и когда выясняли, может ли Нёребро[6] побить Амагер[7]. Я был знаком с ним только через Кемаля, но никогда против него ничего не имел. Кемаль говорит, на него можно положиться, и он не такой брехун, как иные из местных.
Мы едем на окраину, у Кемаля квартира в Хойе-Гладсаксе[8]. По дороге заезжаем в магазин. Я знаю Набиля, других, кажется, видел раньше, но не уверен, как кого зовут. Набиль пожимает мне руку:
— Здорово, Ник, сколько зим, сколько лет. Кемаль, почему ты не сказал мне, что Ник будет? Плакала моя мечта ночь напролет смотреть старого доброго Аделя Имама!
Кемаль смеется:
— Не будет тебе никакого Аделя Имама… Взял что-нибудь приличное?
— Все нормально. Как заказывали: слэшер, хоррор. Пацанам в самый раз.
Набиль все держит меня за руку: арабская манера, никак не могу привыкнуть.
— Хотел показать им «Ненависть»[9], смотрел? Французский фильм. Думал, они будут в восторге. Ну, там черные со стволами бегают… И знаешь, что они мне говорят? Фильм только начался, они как увидели, что он черно-белый, так сразу спрашивают: а нет ли у меня чего-нибудь с Дольфом Лундгреном.
Лифт весь исписан, Кемаль живет на последнем этаже, так что бо́льшую часть надписей прочесть успеваешь. «Люби!» — намалевано большими черными буквами. Кемаль почесывает затылок ключом.
— Ладно, если б только писа́ли, так ведь они ж еще и пи́сают… Малуф, дурь взял?
— Какую дурь?
— Ты должен был взять.
— Нет, не я.
— Ты чё, охренел?
— А что, как марокканец, так сразу, значит, киф в кармане? Чертов расист. Ты что думаешь, мы все…
— Так ты взял?
— Конечно.
Обстановка квартиры Кемаля представляет собой смесь массивной арабской мебели, углового дивана, кресел и «Икеи». Он бывает здесь редко, а когда бывает, то с друзьями, «плей-стейшн» и дурью или же с телкой. Поэтому спальня обставлена лучше всего.
Мы смотрим фильм, пуская косяк по кругу. Джеки Чан. Набиль рассказывает, в какой сцене Джеки сломал ключицу, в какой — тазовую кость, в какой была травмирована селезенка.
— Травмирована?! Нормальные пацаны говорят «наебнулась», понял?
— Да заткнитесь вы, смотрите давайте!
Кемаль спрашивает, хочу ли я покурить. Довольно странный вопрос, когда вся квартира насквозь провоняла дурью. Мы сидим на белых пластиковых стульях на балкончике. Я прикуриваю две сигареты, одну протягиваю Кемалю. Он делает затяжку, выдыхает, глядя на меня.
— Что с тобой происходит?
Не отвечаю. Шум магистрали отсюда едва слышен.
— Я видел твою тренировку сегодня. Ты пахал как бешеный. Что с тобой? Если надумал свести счеты с жизнью, не мог бы ты поискать для этого какое-нибудь другое место, не мой спортцентр?
Смотрю на него, отпиваю глоток пива.
— Мог бы. Легко…
— Черт тебя раздери, Ник, ты же знаешь, что я имею в виду. Я же вижу… Я тебя таким не помню, с тех пор как…
— Что?
— Перестань… Мне ты можешь сказать, если потребность есть. Именно это я пытаюсь тебе втолковать.
Я киваю. Сидим, курим, молчим. Отсюда видны озера в Тинбьерге. Весь город. Беллахой. Китайская пагода в зоопарке.
— Что значит «Иран — трорист»?
— Террорист?
— Нет, трорист. Я видел надпись.
— Во блин, ты что, не знаешь этой истории?
— Нет.
— Копы как-то ночью взяли парня под железкой. Выглядел он странновато. Черный, а это значит, что его можно обшмонать без всякого повода. Но у него нашли баллончик с краской. Он сказал, что шел домой, собирался красить велосипед. Они, конечно, не поверили и потащили его в участок.
— За то, что у него был с собой баллончик с краской?
— Я же сказал, парень черный. Ты знаешь, я не в восторге от ублюдков, но история — обхохочешься. Притащили они его, значит, в участок и стали допрашивать, зачем ему этот баллончик нужен.
— А он шел домой красить велосипед.
— Да, он просто шел домой красить велосипед. В четыре утра Ну и они попросили его написать «Иран — террорист». Положили перед ним бумагу и карандаш. Угадай, что он написал?
— «Иран — трорист»?
— Ага.
— И что это значит?
— «Иран — террорист», разумеется, но что он этим хотел сказать… Ладно, он не в восторге от Ирана. Но вообще, знаешь, я стараюсь держаться от всего этого подальше. Не все мусульмане — террористы, и не все католические священники — педофилы, и, в сущности, больше мне знать ничего не нужно. Пойдем обратно?
Мы посмотрели еще один фильм, японский слэшер. Большинству он показался слишком уж мерзким. Но Набиль попросил всех заткнуться: вот сейчас будет сцена с пилой, это надо видеть, это охренительно. Я пью пиво, покуриваю, косяк ходит по кругу. Двое решили заночевать на полу, они слишком косые. Мы с Сами уходим. Его машина припаркована на стоянке. По дороге он рассказывает мне о боксе. Говорит, что у тренера насчет него большие планы, что Кемаль должен взять меня как-нибудь посмотреть его бой, что тренер заставляет завязывать с курением. Он как будто и не сильно под кайфом, хотя я видел, курил он много.
Выезжаем на шоссе в районе парка Утерслев-Мосе, и он прибавляет газу.
Только что сделал чип-тюнинг. Посмотрим, сколько выжмет?
Он жмет на педаль, и я прямо-таки всем телом чувствую скорость.
— Быстрее.
— Быстрее?
Он жмет в пол до упора, мотор ревет.
— Ну как, доволен? Прямо чувствуешь, как она рвется, а?
Дорога наша. Фонари проносятся мимо.
— Давай туда.
— Куда?
— На ту сторону.
— Ты о чем?
— Давай на встречку, проедемся немного, давай.
— Твою мать, Ник, ты что?
— Боишься?
— Ну ты полный псих, ну ты даешь!
Он смеется, сбавляет скорость, делает радио погромче. Я тоже смеюсь, я же просто пошутил, да? Просто пошутил.
Толкаю штангу. Сто десять килограммов, почти побил собственный рекорд. Чувствую, как лавка подо мной шатается, руки дрожат. Зажмуриваю глаза, не хватает всего пары сантиметров.
Иван.
Я вдруг вижу его. Темные глаза, черные сальные волосы, скрюченное тело на полу прачечной. Кемаль хватает штангу, и мне не проламывает грудь.
Стою в душе. Пытаюсь ни о чем не думать, слушаю шум воды, чувствую, как она льется на плечи.
Хоть я и посмеялся с Кемалем, а потом пошел тренировать бицепсы и плечи, я зол.
Я больше не думаю о своей семье.
О матери, о ее мужчинах, о ее смерти.
Я не думаю о брате, не таком одиноком, как я.
У него есть сын и героин.
Тогда, в больнице у матери, он обшарил глазами каждый угол, каждый сантиметр палаты, не хотел уходить с пустыми руками.
Я не думаю о младшем брате без имени.
И тут появляется Иван.
Я вижу Ивана.
Прямо как там, у лавки в спортцентре.
Срываю со стены мыльницу. Ударившись о плитки, она издает громкий металлический звук. Кровь течет из руки, смешивается с водой. Цвета жиденького компота, исчезает в стоке.
Я кладу мыльницу на стойку. Кемаль смотрит на меня, но не произносит ни слова.
Я поднимаюсь по лестнице, в сумке звенит: купил больше, чем обычно.
Закрыв дверь, достаю из сумки пиво. Зажав бутылку между ног, пытаюсь открыть ее левой рукой. Не так уж это просто: когда мне наконец удалось снять крышку, я чуть было не залил все вокруг пивом. Подношу бутылку к губам, отпиваю половину. И, открыв еще две, оставляю их дожидаться на комоде.
Захожу в туалет, выпутываю руку из футболки. Ткань приклеилась к ране. Мою руку холодной водой, вытираю более или менее чистым полотенцем, заливаю йодом.
Мне легко представить себя в роли твоего бывшего мужа-психопата, — сказал я Ане. — Короткий, бурный роман, и мы поженились. И вот однажды, в далеком будущем, мы поссорились, и я сталкиваю тебя с лестницы. Ты как раз такого типа… Ну, я прямо вижу, как получаю судебное предписание, запрещающее приближаться к тебе ближе чем на сто метров.
— Судебное предписание? — спросила она.
— Ну, суд запретит мне… Не важно.
Ее лицо просветлело.
— А, — сказала она и произнесла что-то на непонятном мне языке. Засмеялась, сказала: — Если ты столкнешь меня с лестницы, я убью тебя спящего. Обещаю.
Думаю, я ей нравился, поскольку не подавал виду, что обмираю от ее красоты. У меня не было ни единого шанса, это я понимал. Так нечего и обхаживать ее, как другие мужики. Просто красивая девушка, размышлял я. Необыкновенно красивая девушка, ну и что? Спустя какое-то время после того, как она меня выбрала, я уже так не думал. Я бы сделал все, что угодно. Это уже отдельная история. История о том, что бы я сделал. Дайте-ка мне ножик.
В дверь стучат. Не знаю, сколько времени я так просидел, но в комнате тяжелый дух. Телевизор работает без звука, какой-то мультфильм. Снова стук в дверь. Смотрю на экран. Пес стреляет из лазерного пистолета, отстреливает щупальца у спрутов в космических скафандрах. Даже без звука видно, что они издевательски над ним смеются, у них осталась куча щупалец, они жонглируют своими лазерными пистолетами. К антенне космолета привязана собака в мини-юбке. Снова стук в дверь. Поднимаюсь, открываю: в коридоре стоит София. На ней новое летнее платье, тонкие бретельки, видна загорелая грудь. Она была бы рада, скажи я ей это, скажи я хоть что-нибудь. Возвращаюсь к телевизору. Она глазами следит за мной, стоя в дверях. Произносит очень тихо:
— Ты ко мне не приходишь… очень давно.
Пес с палкой и космическим пистолетом продолжает драться, осталось всего три спрута. Они порядком подрастеряли свою уверенность. Отпиваю глоток пива.
— Я подумала, что…
Она делает робкий шаг, не переступает порога, но близка к этому. Я смотрю на нее или, точнее, рядом с ней:
— Ты не…
— Да.
Готова, всегда готова. Чего бы я ни потребовал. Голос у меня хриплый. Я несколько дней не говорил ни с кем: когда покупал пиво, просто молча положил деньги на прилавок.
— Ты не вздумай переступить порог.
— Ник?..
— Просто не входи… Не входи.
— Ник, я подумала, может, тебе… может, ты?..
— Не переступай порога, не переступай долбаного порога. Не смей.
— Ник, рука… Что с твоей…
— Если ты переступишь порог…
Она тихо закрывает за собой дверь. Я достаю еще пиво из холодильника. Пес в телевизоре дерется с самым большим спрутом, с главным. Каждый раз, когда пес откусывает одно щупальце, на месте того вырастает два новых.
Рана на руке никак не заживает. Сочится, а края воспаленные.
Был в спортцентре, руку туго забинтовал. После полутора рывков я сдался, почувствовав, как намокает внутренняя поверхность кисти. И с той поры я хожу.
По многу часов, каждый день. И все равно не могу спать, вернувшись домой. Лежу, прикрывшись одним пододеяльником. Вот уже скоро неделя, как стоит ясная погода. Воздух застоялся, душно. Люди стали беспокойными, агрессивными. Я видел, как один мужчина лупил свою собаку. Они стояли на светофоре, и она никак не хотела садиться. Он на нее орет, а та все виляет хвостом. Он уже охрип, а собака так и стоит, высунув язык, и тут он принялся пинать ее. Держит поводок, чтобы та не убежала, и лупит в бок. Что ей стоило покусать его, здоровая собачища с огромными зубами. Да она могла целиком его проглотить, но нет, стояла и терпела.
Люди совершают странные поступки, стали больше сигналить. Я прочитал в газете, что один таксист подрался клиентом, который не хотел платить. Таксист вытащил его из машины и ударил отверткой, пробил легкое.
Я не чувствую руки.
Иду по Нёреброгаде, дело к ночи. Город не спит, народ тусуется на улице, перед шаверма-барами, сидят на скамеечках, на ящиках. Воняет мочой, гнилыми овощами и горелым маслом. Хожу по улице, по переулкам и снова по Нёреброгаде. Хожу. Смотрю. Я смотрю им прямо в глаза, молодым парням, чем больше компания, тем сильнее я их гипнотизирую. Еще немного, и я начну обзывать темноволосых девушек шлюхами, усядусь рядом и буду ждать, когда же прибегут их братья. Я бы подрался прямо сейчас. Мне не нужна победа. Бить, бить парня в футболке фирмы «Фубу», пока мозги из башки не полезут. У меня есть только одна рука. Но мне все равно, мне не нужна победа.
Я не чувствую руки.
У меня в кармане номер телефона. Не знаю чей. Просто номер. Может, даже мой почерк. Кидаю монетки в автомат, набираю.
Он говорит: вы в курсе, который сейчас час?
Я отвечаю: нет. Три дня назад я растоптал свои часы. И выкинул в пруд.
Я говорю, что стою на углу Нёреброгаде и Ягтвай. В телефонной будке на площади.
Он: с кем я разговариваю?
Я: приходи сюда, ко мне. Захвати пустую бутылку.
Он: с кем я говорю?
Я: разбей ее об мою голову.
Пивную, винную, решай сам.
Он говорит: по-моему…
Выбей донышко и воткни в меня острый конец.
Он говорит: вы, наверное, ошиблись…
Я говорю: у тебя есть футболка фирмы «Фубу»? Надень и приходи. У меня есть деньги, я дам тебе денег, я на себя их не трачу.
Я говорю в трубку, говорю с громкими короткими гудками.
Возвращаюсь в общагу. Накачался крепким пивом. До отказа. По дороге кидал бутылки и смотрел, как они разбиваются. Я больше не чувствую руки. Это хорошо? Я должен ее чувствовать? Она что, прошла? Когда я что-то беру, мне больно. А так руки просто нет, будто затекла. Я пьяный и тяжелый, ноги несут меня домой. Иду, шатаюсь, ноги плетутся отдельно, где-то позади, дохожу на автопилоте. Я думаю: смотрите на него, он такой жалкий, бейте его. Повеселитесь, бейте пьяную свинью. Бейте его.
Лежу на спине в постели, на потолке начинается кино. Всем известно, что себя нельзя пощекотать, так вот, нокаутировать тоже нельзя. Трудно, я пробовал.
Я не чувствую руки.
Когда я сижу дома, то покупаю столько пива, сколько мне требуется, чтобы уснуть. Тове еще не вернулась из больницы. Мои сны полны абортов и мертвых зверей.
Пару раз мне показалось, что я вижу Ивана. На другой стороне улицы. В толпе людей. Вижу его спину. Его сальные темные волосы. Сомневаюсь. Думаю, может, он умер, я бил так сильно, в нем что-то сломалось. Собираясь спать, поворачиваюсь к стене, а он лежит там, и его мертвое лицо так близко к моему. Я знаю, его там нет, но боюсь протянуть руку и потрогать, боюсь почувствовать пальцами мертвую кожу.
Не знаю, что скажу, если снова его увижу. Может, извинюсь. А может, снова пошлю в нокаут. Или наору на него, как тот мужик на собаку. Я потерял покой. Знаю, это его вина. Пусть вернет мне покой.
Кемаль, откинувшись, сидит за стойкой и читает журнал. Доносится громкий шум от тренажеров. Стою, смотрю.
Меня не было пару недель, а для того, кто приходит сюда каждый день, это целая вечность. Я больше не чувствую себя здесь дома, с тех пор как повредил руку. Кемаль поднимает глаза:
— Черт возьми, Ник. Скажи уже что-нибудь.
— Как дела?
— Где ты пропадал?! Я прямо испереживался весь. Вместо ответа я поднимаю перевязанную руку.
— Да что за говно, с такой фигней мог и зайти.
Он откидывается и тянется к холодильнику, ставит передо мной на стойку банку колы.
— Кемаль?
— Да.
— Тот парень с куревом…
— Кто?
— Ну тот, с сигаретами, твой знакомый…
— Он не мой знакомый, а что?
— Я тут подумал, может, у тебя есть его номер.
Кемаль открывает мне колу, сует банку в здоровую руку.
— Постой-ка, дай я разберусь. Ты приходишь в спортцентр, фитнес-центр, потому что тебе нужны сигареты. Я правильно понял? А в аптеке ты уже был?
— Да. У тебя есть его телефон?
— Где-то есть.
Кемаль смотрит на бумаги, лежащие перед ним, открывает ящик, снова закрывает.
— Так сразу не найти. Поболтайся тут до закрытия. Через полтора часа номер будет.
— Я вернусь.
— Нет, черт подери. Сядь на велосипед. Или покачай пресс, давай, поработай над квадратиками. Ты растолстел.
— И что дальше? Солярий, а? И бровь проколоть?
— О, а ты, похоже, вникаешь. А как же еще добиться популярности в тюрьме?
— Я вернусь.
Беру колу с собой, сажусь на старую покрышку, лежащую в гравии на площадке перед центром. Пью медленно, смотрю прямо перед собой. Отсюда видно, как центр пустеет, кое-кто из ребят мне кивает. Я возвращаюсь, почти все разошлись, в душе еще стоит пар. Кемаль кричит:
— Немедленно, Хеннинг, повторять больше не буду!
Хеннинг — здоровый парень, вышибала на дискотеке, откладывает штангу. Берет сумку и идет к двери.
— До завтра.
Кемаль не отвечает, он подсчитывает выручку.
— Номер нашел?
— Две минуты. Возьми колу.
Я не беру колу, стою и смотрю на него. Кемаль поднимает глаза, широко улыбается:
— Знаешь, что тебе нужно?
— Телефонный номер?
— На хер его.
— Но у тебя он есть?
— Да-да, конечно.
— И все время был, да?
— Да.
— И когда ты сказал, что его нужно поискать, ты врал?
— Да.
— И на это у тебя была причина?
— Да, потому что я знаю, что именно тебе нужно.
— И что мне нужно?
— Тебе нужно оторваться по-черному, Ник. Шаверма и дурь. Коррида, или дрэг, или можем просто кого-нибудь отмутузить.
Коррида — это собачьи бои. Последний раз, когда ходил туда, в одно местечко на Амагере, во дворике за авторемонтом, Кемаль кричал: собака должна внушать ненависть, а вы наприводили этих вонючих шавок, гребаных Лэсси. Дрэг — не улица, а автогонка, дрэг-рейсинг. Происходит в разных местах, за городом, эсэмэски рассылаются в тот же день. Молодые пацаны убиваются на своих тюнингованных дизелях и нафаршированных «хондах-сивик».
— Вечером собачий бой?
— Организуем. Если хочешь крови. Что угодно, Ник. Хочешь посмотреть на собачек?
Я трясу головой.
— А что, Ник? Давай куда-нибудь поедем. Попьем пивка. Я тебя так накурю, забудешь, на каком ты свете.
— Я не…
— И обещаю: если нам попадутся симпатичные датские девочки, я высуну голову из машины и обзову их шлюхами. Ради тебя.
— В другой раз, Кемаль. Вечером я не…
— Ты только скажи, Ник, ты знаешь, где меня найти.
Он подталкивает ко мне листок с телефоном. Возвращается к деньгам, делает вид, что продолжает считать.
Последний раз мы были вместе, втроем, мой брат, мама и я. Последний раз мы были вместе, последний раз это было после того, как у нас появился дом. Она работала официанткой некоторое время, период просветления. Купила дом на деньги, полученные в качестве компенсации за производственную травму. Спина.
Она была очень гордой. Нам с братом было по двадцать с небольшим, мы сидели с ней, пили кофе. Никто ничего не сказал о нем. Никто ничего не сказал. Никто не сказал: а ведь кого-то не хватает. Никто ничего не сказал. Мы пили кофе, мать смеялась, пододвигала к нам печенье. Мы снова будем семьей. Попытаемся. Никогда не поздно. Снова будем улыбаться друг другу, смеяться. До сих пор не получалось, но, может, теперь получится, у мамы же дом. Она нам все показала. Гостиную, спальню. Комнатку для гостей. Обязательно приходите, а если придете не одни, то знайте, сплю я крепко.
И снова мы сидим за журнальным столиком. Кофе остыл, но мы пьем его.
А как дела с работой, Ник? А как та милая девушка? А брат все потел. Все время прихлебывал принесенную с собой колу. Длинные рукава, хотя лето было в разгаре. Он за два месяца килограммов десять сбросил. Лицо серое, спрашивал мать, не может ли она одолжить ему денег.
Нам показали сад. Маленький и неухоженный. Все заросло сорняками, деревья сплелись.
За домом она сказала:
Здесь я хочу посадить помидоры.
Здесь я хочу посадить петрушку.
Здесь я посажу картошку.
Может, декоративную тыкву.
Как она раньше говорила:
Здесь мы будем вместе. Здесь мы будем семьей. Теперь мы вместе.
После я поехал к Ане. Ждал автобуса. Не дождался, взял такси. Я должен был поехать к себе, мы так договорились. Поспать. Мне надо было рано вставать на работу. У Аны я всегда недосыпал. Ана не любила закрывать глаза.
Ана жила в маленькой чердачной комнатке; не из тех адресов, что встретишь в телефонном справочнике. Приходилось звонить соседям по подъезду, пока кто-нибудь не открывал. Затем подниматься до самого верха. Комната маленькая, я мог встать в полный рост только посередине. Ана встретила меня в футболке и трусах. Посмотрела. Взяла за руки. Поцеловала в шею. Мне нечего было сказать. Она дала мне хлебец с плавленым сыром, крепкого чая. Я ел, сидя за складным столиком.
Я никогда ей ничего не рассказывал. Некоторые вещи не становятся лучше, если о них говорить. Некоторые вещи лучше не становятся. Ночью я лежал, прижавшись к ее спине. Обняв ее. Она не смогла бы встать, если бы захотела. Так мы и лежали до рассвета. Ей, наверное, было больно, но она ничего не сказала.
Он сидит на ступеньках в переулке к Нёреброгаде, Иван. Летний вечер. Светло. Еще два дня назад я запинал бы его до смерти.
Сидит, вниз глядит, рукой прикрывает рот. На земле —.тужа из соплей и крови. Из носа красной ниткой тянется слизь. Сажусь рядом. Ходил целый день. Мускулы торса опадают, а вот икры накачал — будь здоров.
— Привет, Иван.
Он поворачивает голову, смотрит на меня. Не сразу сфокусировал взгляд, но вот глаза широко раскрываются.
Дыхание учащается. Он пытается встать. Я кладу руку ему на плечо, кожа да кости. Он не противится, а хотя бы и пытался, я бы не заметил. Ну конечно же, его избили. Он — из тех, кого можно бить без риска. Виноватый вид, воплощенный призыв к насилию, пацанам такие по нраву. Что? Ты назвал мою девушку шлюхой? Почему бы его не ударить, почему бы нет. Настроение улучшается, чувствуешь себя мужчиной. Вот он, таращится на меня, взвесил шансы, сдался и снова уставился на свою лужицу.
— Что случилось, Иван?
Не отвечает, кровь течет на тротуар.
— Если хочешь остановить кровь, запрокинь голову.
Смотрит на меня с недоверием. Запрокидывает голову, прислоняется затылком к двери.
Курю. Иван дышит ртом, сипит. Парень с сумкой на плече, с длинными светлыми волосами, ставит велосипед у стены рядом с нами. Поднимаю глаза, он избегает моего взгляда. Вынимает ключи. Я сижу, и, чтобы добраться до двери, ему нужно протиснуться мимо нас.
Я протягиваю Ивану сигарету, даю прикурить. У него на руках засохшая кровь.
— Что случилось?
— Это все тот парень.
— Да…
— Я стоял, смотрел на машину…
Иван никак не мог понять, что это за модель, рассказывает он мне. Старый «БМВ», но он никак не мог определиться ни с годом выпуска, ни с моделью. С машиной явно что-то делали, обвес поставили. И тут подошел парень с шавермой. Здоровый, мускулистый, с обесцвеченными волосами и татуировками. Стал орать, что Иван хочет угнать машину.
— Ты пытался угнать его машину?
Иван смотрит на меня:
— Просто стоял и смотрел.
— Ты не пытался ее украсть?
— У меня даже прав нет, как я…
— А чего ж ты на нее таращился?
Он отвечает тихо-тихо:
— Я люблю машины.
— Любишь машины?
Молчит, запрокидывает голову; снова этот сип. Через какое-то время поднимает голову:
— Я хочу делать машины…
— Хочешь быть механиком?
— Нет-нет, я хочу делать, как они должны выглядеть. Рисовать. Там, в Италии, в Милане, кто-то придумывает машины. Для всяких корпораций. Японские, французские, немецкие машины, они там придумывают дизайн для всех.
— И ты хочешь быть дизайнером автомобилей.
Да… Ты мне веришь?
Я покупаю Ивану хот-дог. Продавец усталый, раздраженный; всю ночь он общался с пьяными людьми. Иван хочет хот-дог со всеми наполнителями. Абсолютно всеми. Жареный лук, сырой лук, кетчуп, горчица, острая и сладкая, майонез. Съедает его в три приема, облизывает пальцы. Покупаю ему еще один. Мы идем к Озерам, утки у берега, клювы спрятали под крылья, глаза закрыты. Садимся на лавочку.
У меня с собой четвертинка, или, как ее называют уличные алкоголики, чекушка, или косушка. Водка бьет прямо в такую маленькую точку у меня в башке, точка болит, если ее не промочить. Иван жадно пьет купленное мной какао. И говорит. Его в принципе приличный датский временами становится абсолютно непонятным, мне приходится просить его говорить помедленнее. Слова рвутся из его головы, а рот не поспевает. Он рассказывает о девушках. Девушках на улицах, девушках в автобусах. Девушках в коротких платьях, в маечках, об их запахе, аромате духов. Их запах. Когда они скрещивают ноги, когда стоишь к ним близко-близко, их волосы. Столько кожи, кожи и волос и запаха.
Он хотел бы поговорить с ними, но не может. Потому что он грязен, ему негде жить. Потому что у него больше нет языка. Он говорит: я забыл свой язык. Говорит, что у него теперь остался только этот странный угловатый язык. А им он толком не владеет. Все путается, когда я думаю, говорит он, я думаю и по-датски, и по-сербохорватски. В основном лишь обломки разных языков. В основном лишь путаница. Он говорит, что утратил язык. Что у него больше ничего нет. Что он знает слова, отдельные хорватские слова, до сих пор может ругаться на хорватском. Помнит, как на них кричала бабушка, когда они делали что-то запретное. Писали в цветочные горшки. Но это в основном он. Ана никогда бы такого не сделала. Приличная маленькая девочка, в глаженой юбочке. В волосах — заколки. На ногах — изящные туфельки. Рвала только те цветы, которые разрешали. Он помнит ругательства. Ругательства — всегда первое, что запоминается, когда учишь язык. И видимо, последнее, что забывается.
Picka.
Kurva.
Kuja.
Jebo ti pas mater.
Он говорит, что ему все равно. Что ему не с кем говорить. Что он говорит сам с собой, мог бы придумать свой собственный язык, совсем свой язык. Чтобы думать, нужен язык, язык, чтобы думать. Он больше не может найти нужных слов, его мысли запинаются, заикаются.
Он рассказывает об Ане. Я не хочу этого слышать, но все равно прошу его продолжать.
Она больше не хочет его видеть. Он как-то ждал ее. Сидел в ее подъезде несколько часов. И вот она наконец пришла и повела себя странно. Холодно. Он просто хотел ее обнять, немного обнять, ведь она его сестра, единственный родственник. А она кричала, кричала, а он хотел только обнять ее. Он попытался ее удержать, а она расцарапала ему лицо, видишь шрамы? Ты видишь? И я говорю: да, — хотя под грязью почти ничего не видно.
Бросаю в телефон-автомат пару крон, глядя на мятый листочек, набираю номер.
— Алло, — слышно в трубке, и больше ни слова, просто «алло».
Голос у него хриплый, может, я разбудил его, а может, он слишком много выкурил своих собственных сигарет. Мне нужны польские, говорю ему. Он дает мне адрес на Амагере, спрашивает, когда я заеду. В течение двух часов, отвечаю. Конец связи.
Я иду на Ачагер. Дорога длинная, но больше мне все равно заняться нечем, а на те деньги, что стоит билет на автобус, я смогу купить три бутылки крепкого пива.
Звоню в дверь несколько раз. Наконец на четвертом этаже открывается окно, парень высовывает голову и смотрит на меня. Через минуту домофон загудел.
Он ждет меня, стоя в дверном проеме. Ногой удерживает в квартире щенка боксера. Щенок пытается выбраться, а он его отталкивает. Пожимает мне руку, какой-то напряженный. Я понимаю почему, когда мы заходим в гостиную.
Там стоит таитянка. На первый взгляд она выглядит очень молодо. Одета как тинейджер, но морщинки вокруг глаз и рта наводят на мысль, что ей за тридцать.
На меня она не смотрит, глаз с него не спускает. В воздухе чувствуется напряжение, сразу и не поймешь, в чем дело. А затем она продолжает с того места, где они закончили. Орет на плохом английском. Единственное слово, которое я могу разобрать, — «money».
— Да ничего из этого не выйдет, черт подери.
Она снова повторяет свое, на этот раз громче.
— Все, заткнись.
Она машет рукой перед его лицом. Потирает большим пальцем указательный и средний. Интернациональный жест для обозначения денег. Он орет ей в лицо:
— Shut up, shut the fuck up, bitch!
Она не пугается, стоит на своем, повторяет одно и то же, снова и снова, смахивает два блока сигарет с журнального столика, третий кидает в стену и продолжает на него орать. Он хватает ее за руку. Она затихает, для него не составляет проблемы сдвинуть ее с места. Тащит ее за собой в спальню, щенок бежит следом, тявкает и машет хвостом, рад тому, что в жизни что-то происходит. Он открывает шкаф и заталкивает ее внутрь. Закрывает дверь и подпирает ногой. Она кричит, ругается по-тайски. По-английски говорить больше не пытается. Колотит в двери как сумасшедшая, но под его руками они почти и не шевелятся.
— Эй, шеф, дай-ка мне эту штуку.
Он показывает в сторону двери в спальню. Не вижу на что.
— Дай-ка ее сюда.
Я захожу в спальню и вижу у двери швабру.
— Да, вон ту.
Протягиваю ему швабру. Он просовывает палку в дверные ручки. Таитянка все еще молотит по дверям, но силы начинают убывать. Думаю, они со шкафом старые знакомые.
— Ну да, ну да, телка, телка. Можно здесь, а можно взять с собой.
Он выкручивает радио у кровати на полную громкость. Снова иду за ним в гостиную. Он улыбается мне, как бы извиняясь:
— Сколько бы я ни заработал, она все посылает в Таиланд, домой, своему маленькому косоглазому говнюку, щенку.
— Почему ты ее не вышвырнешь?
— У тебя когда-нибудь была таитянка?
Я качаю головой.
— Они просто бешеные. Знают, как ублажить мужчину. Думаю, что сегодня у нее настроения не будет. Но вообще, заходи как-нибудь, попробуй. А я с собакой погуляю.
Он ласкает щенка за ухом. Тот тявкает и покусывает его руку.
— Но нам ведь надо найти тебе курево.
Он собирает с пола блоки и кладет их обратно на стол. Достает спортивную сумку, вынимает другие блоки, кидает на диван.
— В данный момент выбор небольшой. Польских тоже…
— Что есть?
— Есть «Принс». Но это подделка.
— Подделка?
— Сделано на эстонской фабрике. От «Принса» не отличишь, правда не отличишь, но ты попробуй.
— Невкусные?
— По мне, так да, но народ все равно берет. Говорю тебе по секрету как другу Кемаля.
— А что еще есть?
— Есть греческие. Хорошие, крепкие.
— Курить можно?
— Да это хорошие сигареты, их королева курит. И я. Королева и я.
Он угощает меня из пачки на столе. Делаю пару быстрых затяжек. Я не курил с ночи, как кончились сигареты. Табак раздирает легкие и оставляет горький привкус на языке. Я покупаю два блока.
Вот мой новый телефон.
Он достает бумажку и записывает для меня номер.
— Какое-то время по старому меня не будет.
Он берег собаку на поводок и выходит вместе со мной. Говорит ей: «А теперь мы с тобой погуляем». В шкафу всё стучат.
Прачечная самообслуживания открыта двадцать четыре часа в сутки. Камера на потолке сонно поворачивается то вправо, то влево. На случай драки, насилия, вооруженного нападения. Но в основном, наверное, чтобы отпугивать наркоманов. Чтобы они здесь не кололись. А неплохо было бы: со светом-то и проточной водой. На Ивана никто внимания не обращает, может, просто наплевать, а может, он не смотрится таким жалким, таким бездомным на мутном черно-белом экране. Но еще вероятнее, что запись просто никто никогда не смотрит. О ней вспоминают, только если что-нибудь разбито или на полу нашли кровь.
Я сажусь на лавочку с ним рядом. Ходил весь день. Время позднее. Только очутившись перед прачечной, я понял, куда меня занесло. Понял, что я хотел сюда прийти. Что не ноги виноваты, не одни только ноги.
Иван смотрит на меня так, будто я снова собираюсь его ударить. Как будто прошлый раз не считается. Прошлый раз, когда мы сидели на лавочке у Озер и разговаривали, не считается. Как будто, если мы встретились в прачечной, я должен его побить. Везде свои правила. В библиотеке надо соблюдать тишину, в прачечной — получать тумаки. Эта невразумительная логика до сих пор помогала ему выживать на улице. Только встретившись со мной глазами, только когда я поздоровался, так тихо, как мне удалось на фоне шума от сушки, и сел на лавку чуть в стороне от него, только тогда он осмелился выдохнуть. Через две недели он будет есть с руки, через две недели обезьяны примут меня в стаю.
— Хочешь, пойдем отсюда, Иван?
Он кивает, встает.
— Не будешь ждать одежды?
На секунду на его губах появляется подобие улыбки.
— Она сама о себе позаботится.
Он идет за мной по улице.
— Ты мог бы пойти в ночлежку. Если ты не пьяный, не обкуренный, они найдут для тебя кровать. Я знаю.
— У меня есть где жить.
— Ты сидишь в прачечной, да?
— Нет, у меня есть где жить.
Мы покупаем пиццу, Иван смотрит, как кладут начинку. Ветчину, сыр, шампиньоны, его глаза следят за каждым движением.
Иван вынимает одну пиццу из коробки и ест на ходу, показывая дорогу.
Он протягивает руку и улыбается:
— Это здесь.
Двухэтажный дом, вероятно, это был завод, пока не сгорел. Мы во внешнем Нёребро[10] или где-то на Северо-Западе, в каком-то переулке к переулку, далеко от Нёреброгаде и от машин. Здесь так тихо, неподходящее место для ночных прогулок. Во всяком случае, если ты привлекательная девушка. Мы идем вдоль изгороди из стальной проволоки, пока не доходим до ворот. Иван осторожно снимает с цепи висячий замок, только теперь мне становятся видны следы от молотка. Говорит, что так и было, когда он его нашел. Толкает дверь, мы заходим, он просовывает тонкую руку сквозь ограду и осторожно водворяет замок на место. С дороги не видно, что он взломан. Между плитками на площадке перед зданием вольно произрастают сорняки, сквозь разбитое окно тянутся ветки дерева. Двухстворчатая дверь и табличка, закрашенная черной краской из баллончика. «С той стороны», — говорит Иван, и мы обходим дом и заходим в дверь поменьше, с белой облупившейся краской и отметинами на замке, оставшимися после взлома большой отверткой. Чтобы дверь открылась, ему приходится налечь на нее плечом. Мы проходим по темному коридору, пахнет дымом. Запах усиливается, когда мы входим в комнаты, по-видимому бывшие когда-то приемной и рабочим залом. От мебели отломаны здоровые куски, по столу разбросаны останки телефона, под столом — кусочки серой пластмассы. Оплавившийся компьютерный стул. Стены закопченные, на самом верху видно, что они были рыжими. Рамки с плакатами попадали вниз и разбились. На одном из столов — металлическая рамка, фотография почти сгорела, видна половина лица девочки-подростка и рука, обнимающая ее за плечи.
Пахнет холодным дымом, мочой, испражнениями.
На уголке одного из столов стоит открытая картонная коробка. Сбоку — черные метки от огня, но в целом выглядит неповрежденной. Все вокруг закопченное, наверное, кто-то принес эту коробку из другого места, притащил с собой и оставил. Решил, что она не заслуживает спасения. В коробке полно открыток.
Верхние открытки обгорели дочерна. Мне приходится залезть поглубже, чтобы увидеть, что там такое. Подросток со светлыми волосами и скейтбордом на плече, с плеером на ремне. Улыбается. Бодрый молодой человек. Очень бодрый молодой человек. Смотрит на меня с большой верой в себя и свое будущее. В глазах нет упрямства, он вежлив с бабушкой, не курит гаш до усрачки, не нюхает клей. Многообещающий — вот подходящее слово. Наверняка он сейчас в моем возрасте, надеюсь, что у него все плохо. Надеюсь, у него СПИД.
— Этим они и занимались, — говорит Иван. — Открытками. Поздравительными открытками. Ну, ты знаешь. Бумага. — Он смеется.
Я, кажется, понимаю, что он имеет в виду. Типография — место, где делают бумагу, рано или поздно оно должно сгореть.
— Пошли, — говорит он.
Мы проходим по залу, узкий коридор ведет к лестнице наверх. Она скрипит, от прикосновения к перилам на пальцах остаются черные следы.
— Она выдержит.
Иван смеется:
— Надеюсь.
Второй этаж меньше пострадал от пожара, но зато сильнее разгромлен. Большое помещение с наклонными стенами и высокими столами. Тут, наверное, была художественная студия, хотя трудно представить это теперь, когда здесь все разломано. Тот, кто вынес дверь, наверное, просто взбесился. Стены размалеваны черной краской из того же баллончика, что и табличка внизу, кое-где пробиты дыры, и из них свисают клочья изоляционного материала. Здесь тоже сильно воняет мочой. На стене большими черными буквами написано: «Люби!»
Снаружи медленно заходит солнце. Иван зажигает стеариновую свечу, установленную на крышке ведра из-под краски. Мы сидим по обе стороны от свечи, я — на деревянном ящике, он — на старом изношенном спальном мешке, на полу. Окна разбиты, и пламя дрожит. Он ночевал здесь последние три-четыре недели. Раньше он спал в заброшенном железнодорожном вагоне.
Иван доедает остатки своей пиццы. Сосредоточенно, не поднимая глаз. После него не остается ни крошки.
Затем он снова начинает говорить, его датский стал уже более уверенным. Он пьет какао, я пью сегодня очень крепкое пиво.
— А ты знаешь, что кролики едят свое дерьмо?
Так он спрашивает, абсолютно без повода или подготовки. Похоже, что его изнутри переполняет поток слов, из ведер ассенизаторов выплескивается содержимое. Я качаю головой.
— Кролики едят свое собственное дерьмо. Это единственный для них способ получить достаточное питание.
Я бы хотел поддержать разговор. Но мне нечего сказать.
— Едят и срут и снова это едят. Ну, два раза. Сначала есть, потом срать, а потом снова есть.
Я киваю. Я понял. Снова есть.
— Говно номер два они не едят. Там больше нет ничего.
— А как они узнают, что это говно номер два?
Иван смотрит на меня:
— Я не знаю…
Стемнело, белки его глаз светятся.
— Я не знаю, я, наверное… забыл.
Болтая, Иван рвет коробку из-под пиццы. Рвет на квадратики и укладывает в стопочку. Он говорит: последние пару месяцев, до того как стать беженцами, мы питались булочками из муки, масла и воды. Мы были из тех счастливчиков, кому еще было что есть.
Мука была из дядиной пекарни, он приехал на автобусе парой месяцев раньше. Масло отец купил на черном рынке. За пятилитровую канистру ему пришлось отдать свои часы, пальто и пару дорогих итальянских туфель ручной работы. Масло было плохим, говорит он, и, когда мама делала булочки, прогорклый запах шел по всей квартире. На вкус они были непропеченными, клеклыми, от них болел живот, а когда закончилась соль, их стало еще сложнее в себя запихнуть.
В один прекрасный день отец собрал свою коллекцию пластинок. Там было много джаза, черные мужчины с трубами и саксофонами, черно-белые фотографии на обложках, они могли рассматривать пластинки, только когда папа сидел с ними на диване, с полок их брать было нельзя. Пара пластинок с хорватским джазом. Они с Аной любили их слушать, «Summertime» звучала забавно, когда ее играли на гуслях, хорватском струнном инструменте. Отец собрал пластинки, много пластинок, все молчали. Он выглядел сосредоточенным. Затем он ушел с пластинками.
Иван чешет кисть руки, вокруг ногтей — красные следы от томатного соуса. Он как будто отсутствует. Смотрит не на меня, а в гостиную не существующей больше квартиры.
Самым худшим были скандалы, говорит он. Когда папа возвращался с рынка, мама всегда нюхала его руки. И кричала, что на деньги, потраченные на эту сигарету, он мог купить яблоки, яблоки детям. Что он мог купить персики, может, апельсин, что она уже больше года не ела апельсинов. Что они могли бы поделить этот апельсин. Отец тоже кричал. Не спорил, просто кричал. Иван никогда раньше не слышал, чтобы они так скандалили. Во время рассказа он снова превращается в того мальчика, что прятался за пальто в прихожей.
Цены на черном рынке росли каждую неделю, за пластинки отец выручил лоток яиц. Мама смешала яйца с мукой и маслом и пожарила на сковородке. В последнем яйце лежал цыпленок. Мертвая птичка с крошечными перьями. Головка с крошечным клювом засунута под крылышко. Отец сидел за столом на кухне и молча на него смотрел. Иван рассказывает, как он сам оторвал их, крылышки, которым не суждено было вырасти. Ана спросила, можно ли съесть цыпленка, они не пробовали мяса несколько недель. Отец ничего не сказал, просто сидел за столом, а слезы текли у него по щекам, большие слезы, они собирались под подбородком и падали на стол.
Мать Ивана взяла цыпленка и вышла. Они ели в тишине. На следующий день во дворе видели кошек, кошки играли с мертвой птицей. Точили об нее когти, отрывали куски, дрались из-за нее. Они тоже были голодны.
Ночью, допив пиво, пока Иван спит в своем грязном мешке с пустой бутылкой какао, я выхожу отсюда неверной походкой. Вниз по лестнице, через выжженный зал. Мне с трудом удается снять с цепи замок, стою, качаюсь и ковыряюсь с замком.
Давно я не спал так хорошо, как этой ночью.
Я хожу. Хожу каждый день. Войди в ритм, как говорят в тюрьме. Обзаведись привычками. Выйдя на свободу, первым делом я купил себе секс. Те, кого не ждут, у кого нет жены или любимой, последние недели две до освобождения говорят только о бабах. Как они пойдут в город, найдут симпатичную девку. Как пойдут прямо к банкомату, снимут деньги. На секс: греческий, французский, шведский. Полный комплект, все флаги будут в гости к нам. Сидят в камере и мечтают: какие же отвязные шлюхи на Остебро[11]. Такие отвязные. На Остебро такие отвязные девчонки.
Очутившись в тюрьме, я думал: и что теперь? Войди в ритм, говорили мне. И вот я хожу. Сегодня шел за старым придурком. Санитаром леса, что живет надо мной. Его взгляд шнырял от помойки к помойке. Я смотрел, как он вытягивает шею, выходя на перекрестки. А может, попадется контейнер, может, и на моей улице будет праздник? Завидев добычу, он шел через дорогу, не сводя глаз с контейнера, ничто не могло его остановить. Контейнер, полный негодных вещей, не нужных никому, кроме него. Я ходил за ним часа два. Пока совсем не рассвело, и я смог купить себе первую бутылку пива. Новый ритм.
Я вернулся домой раньше, чем обычно, ночь еще не наступила. Попал под дождь.
Стоял, укрывшись в арке, пока не надоело, а потом пошел в дождь — пусть его льет.
Поднимаюсь по лестнице, оставляя на ступеньках лужи. Как я и предполагал, дверь в комнату Софии открылась.
Она манит меня рукой, улыбается, как ей, наверное, кажется, призывно. Мне хочется ударить ее по лицу. Но я устал и промок. Она закрывает за нами дверь.
— Промок весь, да?
Я киваю. Она улыбается, озабоченно смотрит на мою руку:
— Ты к врачу ходил?
— Да, — вру я. Не знаю зачем. Врут только тем, кого любят.
— А может, разденешься, я дам тебе полотенце.
Падаю в кресло, телевизор работает без звука. «Улицы Сан-Франциско» с Карлом Мадденом и молоденьким Майклом Дугласом, классика. Если не ошибаюсь, это серия с китайскими бандами.
Из-за обеденного стола она выдвигает стул, встает на него, чтобы достать чистые полотенца с верхней полки шкафа. Мне не хочется при ней раздеваться, но сидеть в насквозь промокшей одежде — глупо. Я скидываю ботинки и спускаю брюки. Здоровой рукой стягиваю футболку через голову. Она укутывает мне плечи полотенцем, большим светло-зеленым махровым полотенцем, пахнущим стиральным порошком. И идет в ванную. Беру у нее со стола сигарету, длинную «Look 100», по крайней мере сухую, София возвращается с халатом.
— Встань.
Осторожно надевает на меня халат. Маленький и розовый, на нагрудном кармане — Минни Маус, но давно прошли те времена, когда я привередничал. Садится на кровать, берет сигарету.
— Если мерзнешь, я сделаю какао, у меня есть кипятильник.
Не могу удержаться от смеха. Сидим, смотрим, как Майкл Дуглас едет по городу на большом американском автомобиле, не притормаживая, проезжает «лежачего полицейского», аж взлетает. Карл Малден что-то ему кричит.
София на кровати поджимает под себя ноги. Такая маленькая.
— Можно я включу звук?
Спрашивает очень тихо. Кидаю пульт на кровать, она увеличивает громкость. Майкл Дуглас выходит из машины, распахивает ногой дверь. Она убирает локон за ухо.
— Что ты так смотришь?
Я не отвечаю. Я как будто в первый раз ее вижу. Она смущенно опускает глаза. Вскакивает с постели.
— Я тебе кое-что хочу показать.
— Если это рисунки…
— Нет-нет.
С полки на стене она снимает папку. Перелистывает, вынимает бумажку, гордо мне протягивает. Письмо адресовано ей, оно из муниципалитета. Написано канцелярским языком, я слишком устал, я не в состоянии разобраться. Недоуменно развожу руками и откладываю бумагу.
— Мне разрешат увидеть Тобиаса.
Улыбка до ушей, редко мне приходится видеть ее такой довольной.
— Через две недели нам разрешат увидеться. Всего полчаса и при свидетелях. Но все равно. Я его увижу.
— Поздравляю, София.
— Разве не здорово?
— Конечно.
Она снова садится на кровать, поджимает ноги. Всё улыбается. Перекидывает волосы через плечо. Сейчас она выглядит еще моложе. Большой подросток.
Я сажусь рядом. Целую ее в шею. Она откидывается.
Я в ней, она такая мокрая. Прижимается ко мне. Обвивает руками спину, очень крепко, я и не предполагал в ней такой силы. Трахается, как в последний раз.
Лежу рядом, пока она не засыпает. Совсем недолго. Затем иду к себе, осторожно, чтобы не разбудить ее.
Открываю пиво и ложусь на кровать. По-прежнему не сплю, даже пробовать не стоит, я знаю. Достаю из-под кровати обувную коробку. Мои бумаги. Из суда, из тюрьмы, из социальной службы. По поводу наследства, от которого я отказался. Номер телефона адвоката и еще ниже — моего брата. В коридоре кидаю монетки в видавший виды телефонный автомат на стене, набираю номер брата Жду четыре гудка, затем кладу трубку.
Возвращаюсь в комнату. Сначала смотрю телевизор. Без звука. Мне не важно, что они говорят. Телевизор освещает комнату. Когда на экране появляется таблица, я сажусь и смотрю в окно. Курю свои греческие, кидая окурки на тротуар.
Старый придурок проходит внизу по улице. Ботинки с длинными носами, на голове — меховая шапка. Невероятно, что никто из местных мальчишек до сих пор его не прибил. Фонарь освещает улов этой ночи. Коляска полна мертвых зверей. Сбитые коты, собаки, птицы, проигравшие в схватке с оконным стеклом.
Последний раз я видел Ану на лавке на Старом кладбище. Дело было летом, мы пили кофе из пластиковых стаканчиков, которые я купил в «Севен-Элевен». Она сказала, это важно. Ничего в этом такого не было. Вся жизнь Аны была драмой, с ней никогда не было скучно, речь могла идти о чем угодно. Важно только то, что здесь и сейчас, это я давно выучил. История Аны началась, когда я ее встретил. Наша общая история. А теперь она хотела со мной поговорить. Она не пыталась как-то смягчить сказанное, не тянула время, нервно затягиваясь сигаретой, только пригубила кофе и сказала, что нам надо расстаться. Что она обо всем подумала, что нам было хорошо, но теперь нужно расстаться. Это случилось через два дня после того, как она показала мне две полоски на тесте на беременность. Я, наверное, сказал что-то не то. Я сказал: давай его оставим. Я не сбежал, я сел, закурил и сказал: давай его оставим.
Я позвонил Кемалю, он пришел и забрал меня, мы проездили в его машине до вечера.
Он говорил, сказал, что такова жизнь, продолжал говорить, я сидел и смотрел на магнитолу, на ней квадратными синими буквами было написано название радиостанции и название песни. Вечером мы посмотрели в кино боевик. Он купил билеты, купил сладкого, попкорн, я ел, я не чувствовал вкуса.
Я думал, что умру.
И я был близок к этому. Я курил до рвоты, попадал в больницу с алкогольным отравлением, потом меня отпускали домой. Ну, водка, ну, ничего страшного. Парень просто оторвался, молодые люди пьют, такова жизнь. Вот если бы я наглотался снотворного, тогда совсем другое дело.
Вот он лежит практически в бессознательном состоянии, делай с ним что хочешь. Все, что угодно. А когда проснется, будет уже поздно. Я вот могу нассать ему в лицо.
И от этой мысли руки у меня сами начинают теребить резинку тренировочных штанов. Дело к вечеру, он лежит, обхватил себя руками, держится за живот. Не слышал, как я внизу возился с дверью, не слышал, как поднялся по лестнице. Я с трудом нашел это место, не думал, что захочу вернуться. Но вот ведь стою тут. Я толкаю его ногой.
Он застонал: в себя еще не пришел. Тычок носком ботинка под ребра — и он внезапно садится: рефлекс, приобретенный в ходе бродяжнической жизни, вечная готовность ко всему, готовность удрать. Смотрит на меня, глаза трет грязными руками. И улыбается: я тебе кое-что хочу показать. Говорит это так, словно мое присутствие здесь — нечто само собой разумеющееся, словно он ждал меня. Ищет свое шерстяное пальто, будь он постарше, походил бы в нем на эксгибициониста. Вот достает какой-то предмет, прячет в руке, как фокусник Затем медленно разводит пальцы. На ладони лежит белая кнопка от сливного бачка. Он слегка разворачивает ее, и я вижу название фирмы: «Густавсберг».
— Я долго ее искал, — говорит. — Везде искал. Таких больше не делают. Двадцать лет как с производства сняли.
— Ты что, их собираешь?
— Умм. Посмотри-ка.
Он встает, идет к стене, поднимает ковер в красно-зеленую клетку, вынимает два пакета. Тяжелые, они едва не рвутся в его руках. Высыпает содержимое первого пакета на спальник. Кнопки от сливных бачков. Много кнопок, разных, некоторые пожелтели от возраста, есть новенькие. Рассыпает их, дает мне насладиться зрелищем. Затем высыпает содержимое другого пакета. Он только наполовину заполнен кнопками, на дне — разные мятые бумажки, его паспорт, пара эмблем с серпом и молотом, все это теперь на спальнике.
— Я собирал их два года, — говорит он, — теперь у меня почти весь «Густавсберг». Не хватает парочки. Ту, сегодняшнюю, я давно искал.
— Где ты их берешь?
— Везде. Но… теперь, когда у меня уже столько, это довольно сложно. Музеи. По средам можно проскользнуть со школьниками.
— А я все гадал, кто же их ворует. А это ты…
— Не только я…
— Конечно, нет.
— Иногда их до меня крадут.
— Зачем?
Он пожимает плечами:
— У меня почти весь «Густавсберг». Но «Ифо» тоже много…
Он тщательно собирает кнопки и засовывает их в пакеты, я беру его паспорт, выданный в уже не существующей стране. Вот итальянская печать, вот печать, поставленная в Копенгагенском аэропорту. Листаю, пока не дохожу до фотографии. Мальчик, еще не начавший бриться, ему сказали, что надо улыбаться. Темные волосы с пробором посередине. Большого мальчика привели к фотографу. Ана, наверное, стоит где-нибудь за пределами видимости.
Он убирает пакеты под ковер. Я смотрю на него:
— Ну что, пойдем или ты сначала в ванную?
Когда мы с Иваном вместе, он говорит. Говорит о войне. Он не спрашивает, хочу ли я слушать. Он старается не сводить все к войне. Мы идем, а он рассказывает, каково это — бояться ходить по улице, высматривать повсюду снайперов. И как в какой-то момент становится все равно. И ты больше не спешишь.
Иван останавливается и оглядывается:
— Где мы?
— Эмдруп-Торв, купим картошки фри.
— Но… есть ведь «Макдональдс» и гриль-бары и…
— Настоящий картофель фри.
Может, это все потому, что Иван говорит только о своем детстве, но хочется такого крупного масляного картофеля фри, какой мы с братом едали детьми. Большие ломтики, как мужские пальцы, с каменной солью и желтоватым блестящим соусом. Я вижу вывеску гриль-бара. Беру Ивана под руку и тащу за собой. Сегодня ему предстоит попробовать настоящий картофель фри. Я не был уверен в том, что заведение все еще существует. Заказываю две большие порции картофеля фри и дополнительную порцию соуса. Только китайцы способны такое приготовить. Всё как тогда. Пока мы едим, и Иван пьет «Кокио», и цыплята крутятся в окошке на вертеле, и доносятся звуки пинбола, он рассказывает, как его мать продала телевизор. За корзину апельсинов. Сначала отец рассердился, и они опять орали на кухне, и она все повторяла: это же вранье, все вранье, все, что они говорят, — сплошное вранье, хочешь, чтобы дети слушали это вранье? Тут отец вынужден был признать ее правоту. Вскоре оказалось, что мать заключила хорошую сделку отключили электричество. Иногда его включали, а потом снова выключали. Но в основном приходилось без него обходиться. По вечерам отец читал старые газеты, сидя в кресле при свете стеариновой свечи. А Иван с Аной сидели и скучали, они привыкли к телевизору, к свету, к теплу.
Они играли в карты. И всегда ссорились. В колоде не хватало трех карт, а если бы они там были, кто бы выиграл?
Иван несет ко рту одну огромную картофелину с толстым слоем соуса. Зубы смыкаются, он гордо мне улыбается.
Долго жует, вытирает рот тыльной стороной руки и продолжает, рассказывает, как раз им на пару часов дали электричество, а потом проводка снова вышла из строя. И как отец достал свой проектор. До войны у него была маленькая киностудия. Когда давали электричество, они смотрели его фильмы. В основном учебные, информационные, короткие мультфильмы о контрацепции и заболеваниях, передающихся половым путем. Об алкоголизме, с розовыми слонами, летающими вокруг мужчины с большим красным носом. Маме не нравилось, что они это смотрят. Она говорила, что они еще маленькие.
Но отец Ивана полагал, что раз они могут жить в этом городе, видеть эту войну, видеть, как люди умирают на улицах, видеть мертвых и умирающих, то могут смотреть и фильмы, в которых лобковая вошь является в виде трехглазого тролля, прячущегося в лобковых волосах моряка. Где у сифилиса имеются подтяжки и цилиндр и где он вызывает жжение при мочеиспускании и покраснение у основания полового члена.
Я просыпаюсь в кровати Софии. Не сразу понимаю, где я, почему все наоборот, почему пахнет по-другому. Я никогда еще не видел ее комнату в такой ранний час, когда сумрак ничего не скрывает.
На обеденном столике записка: «Уехала в больницу к Тове, может, увидимся вечером?» Сердечко и подпись.
В первый раз вижу ее почерк. Я столько раз кончал ей в рот, она знает вкус моей спермы. А ее почерка с легким наклоном вправо и вот этих точечек над «i», больше похожих на дужки, чем на точки, видеть не приходилось.
Впервые я здесь один. И первая мысль — обшарить комнату в поисках денег, в поисках чего угодно. Все что-нибудь прячут: порнографию, марки, старые любовные письма.
Рядом с телевизором — узенький стеллаж, может, в метр шириной: сюда больше не влезет. Глиняные фигурки, вылепленные ее сыном. Лампа. Две полки с книгами, все по подписке из одного издательства. Достаю наугад, на обложке — ее имя и дата. Может, давала почитать подругам. Между книгами торчит конверт из фотомастерской. Соблазн слишком велик: вынимаю. И фотографии вытаскиваю. Это все из другой жизни: мужчина в объемном свитере, ее малыш в костюме Супермена, она, в джинсах и кремовом кардигане, стоит на дороге, кругом коттеджи, она прислонилась к темно-синему «мини-вэну», улыбается в камеру. На другой фотографии — ребенок на празднике Масленицы. Рождественские фотографии, они за столом, на тарелках — утка, в бокалах — красное вино. Лица счастливые. Вот пожилая женщина целует мальчика в лоб, а он выворачивается и смеется. На последней фотографии он распаковывает радиоуправляемый автомобиль. Кладу фотографии обратно на полку, пытаюсь засунуть конверт, как было.
Начало второго. Сижу на лавочке перед Глиптотекой[12]. У Ивана нет часов, но именно он настоял на конкретном часе. Сказал, что точно придет, а часы есть везде. Через пять минут прибегает, вспотевший, с сумочкой через плечо, я раньше ее не видел. Красная сумочка, и когда он ее снимает, я вижу, что на переднем кармане — белочка с розовым бантиком на голове.
— Я сильно опоздал? — спрашивает он задыхаясь.
Я молча смотрю на него.
— Тогда пошли быстрей.
Он идет к входу в Глиптотеку. Очень целенаправленно, как человек, который знает чего хочет. С красной сумочкой на плече, белочка кусает орешек.
Сегодня среда, потому мы и пришли: вход бесплатный. Стоим в очереди с кучей школьников. Женщина на входе говорит нам, что сумку Ивану взять с собой нельзя. Что ее надо сдать в камеру хранения, положить в один из боксов у стены. Я даю ему десять крон. Он выбирает бокс в нижнем ряду. Стоит нагнувшись, оглядывается, вынимает что-то из сумки и быстро засовывает в брюки.
Идем по залам музея, возле безрукой статуи Посейдона Иван шепчет, как будто сообщает государственную тайну, хотя это совсем и не тайна: здесь был ремонт, говорит. Он два года не мог сюда попасть. Весь цокольный этаж был закрыт.
Внизу есть туалет. Там еще никто не был. Может, поставили новые унитазы. А может, эти новые безбачковые туалеты, без кнопок. Может, и нет. Может, нам повезет. Сначала Иван делает вид, что рассматривает скульптуры. Показывает на некоторые, правда молча. Прохаживается туда-сюда. Очутившись у лестницы, ускоряется. Иду за ним. Внизу темнее; освещенные витрины с мумиями. Проходим два зала, до конца. Табличка туалета на двери едва заметна. Иван оглядывается по сторонам, заходит. Не успеваю я закрыть за нами дверь, как слышу его голос из кабинки.
— Да, — кричит он, — блин, да!
Я захожу к нему, прикрываю дверь. Вижу обыкновенный старый унитаз из белого фаянса. Глаза Ивана сияют. Да, повторяет он уже тише. Стягивает грязные джинсы и копается у себя между ног. Что-то вынимает, протягивает мне. Это клещи.
— Подержи-ка.
— Ну да!
— Да он не касался писуна, ты не думай.
— Иван, черт возьми…
Зажав клещи зубами, он достает из кармана брюк кусок зеленой материи. Иван с гордостью демонстрирует мне свою технику. Он вытягивает кнопку до конца, кнопка крепится на металлическом штырьке, который торчит из фаянсового бачка, этот штырек он и ухватывает клещами и, удерживая, наматывает материю на кнопку.
— А то она скользкая, — говорит. Он крутит и вертит изо всех сил, аж постанывает от усилия. — Не то что в новых туалетах, — говорит он. — В стенку вмуруют. Экономичный слив. Вот такой вот туалет — это настоящее качество.
Вытащив кнопку, он быстро сует ее в карман брюк, клещи отправляются обратно в трусы. Не оглядываясь, выходит из туалета. По дороге к выходу больше не тратит времени, изображая туриста, ограбление удалось, теперь — наружу, пока сигнализация не сработала.
Я предлагаю ему пойти в сторону Озер. Но он прямо сейчас хочет попасть домой. Иду с ним. Поднявшись на второй этаж, он садится на спальник. Достает спирт и тряпочку и трет. Круговыми движениями. Подносит к свету, проникающему через одно из разбитых окон. Любуется. Тут до него доходит, что я все еще здесь. Он начинает говорить, продолжая держать кнопку на ладони. Трофей. Похоже, он пытается объяснить мне.
— «Ифо», — говорит он, — Семидесятые. Обрати внимание, она цилиндрической формы. Такие делали всего несколько лет. Таких немного осталось.
Я делаю глоток пива, сажусь, прислонившись к закопченной стене. Иван смотрит на кнопку в руке. Обращается то ли к ней, то ли ко мне.
Он говорит:
— Многие думают, что у нас были только туалеты восточноевропейского производства. Только старые югославские и китайские марки. Но у нас были все туалеты. Крупных производителей. У нас были хорошие туалеты.
Он осторожно кладет кнопку на тряпочку и вытаскивает из-под спальника большую потрепанную книгу. Протягивает ее мне с изрядной долей торжественности: поаккуратнее, дескать, с ней. На обложке — логотип с надписью на незнакомом языке. Начав листать, я понимаю, что это — большой каталог оборудования ванных комнат. Профессиональный, со всеми подробностями. Туалеты сотен цветов. Круглые, четырехугольные, треугольные раковины.
Мне особо нечего было читать, когда мы сидели в подвале, говорит Иван. Непроданными книгами топили. И вот осталось это. Однажды его дядя забыл у них каталог, и тот лежал под кроватью, ждал его. Это еще до того, как дядя получил пулю в голову. Иван не позволил им взять каталог, не позволил скручивать из листочков сигареты, пустить на растопку. Ему нужно было что-нибудь разглядывать.
Где-то в середине книги страницы уже вываливаются. Кнопки для унитазов. Много кнопок. С датами, временем поставки и ценами, угадываю я. Марки и модели. Вот смотри, говорит он. Там они все. И «Ифо», и «Густавсберг». Ты, наверное, не ждал такого.
Плюгавая дворняжка бегает за крупной сукой овчарки, пытаясь лизнуть ее сзади. Хозяева разговаривают, не обращают внимания на собак. Я сижу в парке Нёребро. Полоса травы, окруженная большими деревьями, клочок земли, уцелевший после реконструкции железной дороги. София улыбается мне. Ее сын с довольным видом скачет по лужайке среди собачьих какашек. Я пью свое крепкое пиво.
Ночью я не мог уснуть. Пришел поздно, сел на кровать и смотрел «Магазин на диване». Она разбудила меня, постучав в дверь. Я хотел заорать на нее, ударить, разбить ей лицо. Но она держала за руку своего мальчика, он смотрел на меня.
Тобиас подбежал, сел между нами на лавочку, притулился к матери.
Протягиваю к нему руку. Сперва он вжимает голову в плечи, как будто я хочу его ударить, потом все же позволяет погладить по голове. По лавочке бежит паук Я хочу раздавить его донышком бутылки, но мальчик удерживает мою руку. Не надо, он же ничего не делает. Говорит, это паук-крестовик. Типичное явление в Дании. Ему хотелось бы повстречать бродячего паука, пизауру. Он произносит все это как заученный текст. Видел в книжке, но в жизни пока не сталкивался. Но старается. Правда, не выговаривает «р», так что крестовик превращается в «кьестовик». Паук-кьестовик.
Когда мы возвращаемся в общагу, София спрашивает, не выпью ли я с ними какао. Я говорю, что у меня дела. Захожу в свою комнату, раздеваюсь и иду в ванную. Включаю очень горячую воду. Струя колко хлещет по телу, по лицу. У меня странное настроение, не знаю отчего.
Вода все горячее. Снимаю бинт, не глядя, подношу руку к лейке, сжимаю зубы. Скоро от пара стало трудно дышать. Кажется, издалека слышны крики, но из-за шума воды я не уверен.
Беру пиво, сажусь на подоконник. На тротуар перед общагой заезжает полицейская машина. Вскоре из нашего подъезда выходят полицейские, мужчина и женщина. Они держат сына Софии. Он сопротивляется. Мужчина открывает заднюю дверцу машины. За ними выбегает София. Она кричит, она орет. Зияние огромного рта. Женщина-полицейский заталкивает мальчика в машину, а мужчина стоит перед Софией, раскинув руки в стороны, как вратарь. Она пытается обойти его, но он ее отталкивает. Она вновь пытается прорваться к машине. Мальчик смотрит на нее, его губы за стеклом движутся, теперь он тоже плачет. Мужчина быстро обегает машину и садится на переднее сиденье. Машина отъезжает. София бежит за ней, пока не падает на землю. Через какое-то время она встает и идет в общагу.
Я приканчиваю пиво, выпиваю еще одну бутылку. Затем прохожу несколько шагов, отделяющих меня от комнаты Софии. Дверь открыта. Она лежит на кровати, зарывшись головой в одеяло, подол легкого платья задрался, виден край черных трусов. Она дрожит, как будто через ее тело пропускают ток. Сажусь рядом на кровать. Не знаю, что мною движет, но я одергиваю подол ее платья, прикрываю ее. Она рыдает. Когда я дотрагиваюсь до нее, рыдания усиливаются. Неудержимые, истерические. Спустя какое-то время она затихает, только мелко дрожит под моей рукой. Так продолжается долго.
— На улице у денег совсем другая ценность, — рассказывает Иван, мы с ним едем в автобусе. — Десять крон — это не десять крон, это хот-дог, это бутылка крепкого пива. Десять крон — это ужин и немного тепла. Бутылки — это твердая валюта. Большие пол-литровые наиболее популярны, за них можно получить больше, но их трудно найти, и они тяжелые. Самые привлекательные, без сомнения, пластиковые пол-литровые. Места не занимают, весят немного, не бьются.
Автобус едет по городу, с Северо-Востока через центр, туристический центр: Стрёгет, Тиволи. И на Амагер, по Амагерброгаде, мимо ребят в подворотнях, у интернет-кафе, у пиццерий и кебабных, косячок в кулачке.
— Матерчатые авоськи тоже пользуются спросом, — говорит Иван. — Понаблюдай за людьми, давно живущими на улице, выживающими на улице, — они не пользуются пакетами. Только ткань может столько выдержать. Хорошая авоська прослужит годы. Хорошая авоська выдержит до тридцати пустых пивных бутылок. Или двадцати пустых пол-литровых бутылок из-под кока-колы. Хорошая авоська или ее отсутствие решает, будет ли у тебя что выпить или же еще и поесть. Хорошая авоська может пережить своего хозяина. Может передаваться по наследству. Первый хозяин уже истлел в безымянной могиле, а сумочка жива, а в сумочке носят бутылочки.
Автобус доехал до конечной, мы выходим. На город уже не похоже, низенькие дома, какие-то мелкие производства, автосервис. Иван знает, куда идти. Мы заходим в гриль-бар, деревянный домик красного цвета. Нет даже пиццы, самое «иностранное» блюдо — картофель фри. На потрепанной ветром и непогодой вывеске представлены колбаски всех размеров. Интерьер украшен моделями самолетов разных цветов, краска облупилась. Внутри пахнет сыростью. У обслуживающей нас девицы-тинейджера обесцвеченные волосы, готов поспорить на почку Ивана, что в конце смены за ней приедет парень на скутере. А на другую почку я готов спорить, что скутер форсированный. Покупаем хот-доги — что еще? Всё. Иван берет какао. Я пью крепкое пиво и еще две бутылки беру навынос. Садимся на пригорке недалеко от посадочной полосы, Иван знает это место. Если лечь, можно услышать рев моторов еще до того, как над тобой пролетит самолет. А если что-нибудь отвалится, говорит Иван, если что-нибудь от самолета отвалится. В этих самолетах много металла. Да? Если что-нибудь отвалится и на кого-нибудь грохнется, то человек ведь сразу умрет, правда? Конечно, да, говорю и осушаю вторую бутылку.
Иван говорит: я не знаю, что случилось… Когда я приехал в Данию, когда я сюда приехал. Было хорошо.
Все было хорошо. Я скучал по отцу, но тогда мы еще верили, что он приедет, долго верили. Я радовался, что попал сюда. Быстро выучил язык. Говорил лучше, чем сейчас. Я чувствовал себя практически… Наверное, чувствовал себя практически датчанином. Потому что знал, откуда приехал, и мне это не нравилось, мне не нравилось вспоминать то, что я видел. Здесь было хорошо, тепло, мультфильмы по утрам, Том и Джерри, кукурузные хлопья.
Она тебе, наверное, рассказывала об этом, Ана. Я ведь правда был… Я был молодцом, большим молодцом. Мне теперь трудно это представить, я не могу думать… Всё очень… Когда я ночью встаю пописать, я не знаю, кто писает, я не знаю, и, когда я ложусь обратно, возникают картины войны, они приходят… Наш сосед.
Рассказывая о соседе, он вырывает клочки травы с лужайки. Сосед, ему выстрелили в живот, и он не смог добраться до своего этажа. Лежал на их придверном коврике, и кричал, и кричал. Они были дома одни. Это уже после того, как закрылись школы. Они услышали его. Эти крики, они становились все ближе и закончились у их двери. Они втащили его в прихожую. Заткнули рану носками и футболками, в одном из отцовских фильмов они видели, что так делают. А он все кричал. Ужасный звук. И в конце концов у них осталось лишь одно желание: чтобы этот звук прекратился. Они закрылись в туалете. Били по трубам сковородками и кастрюлями, пели как можно громче. Но звук все продолжался, эти вопли. И они заткнули ему рот носками, а звуки все продолжались, но уже более приглушенные. Они сели на пол в гостиной, закрыли дверь в прихожую. Играли в карты. Громко обсуждали игру, а через какое-то время звуки стихли.
Иван смотрит в бутылку, затем поднимает глаза, он вернулся. Перед ним высится холмик из травы.
Я встаю и отхожу на пару метров.
Возможно, всего лишь возможно, там, в пролетающем над нами самолете, кто-то смотрит в маленькие круглые окошки. И видит крошечного человечка, стоящего на возвышенности, в траве, упершись в бок рукой, а от него в сторону заходящего солнца бьет совершенно прозрачная струя мочи.
Я покупаю бутылку белого вина для Софии. Не виделся с ней, с тех пор как забрали мальчика Уже несколько дней. Почти неделю. Стучу, пока она не открывает. Тушь размазана по щекам, похоже, с тех пор и не мылась. Открываю окно. Запихиваю ее в ванную. Все это молча. Сначала включаю холодную воду, она судорожно глотает воздух, по щекам течет тушь. Затем горячую. Прямо под душем она снимает платье. Иду в комнату, нахожу штопор, откупориваю принесенную бутылку, достаю бокал. Из ванной она выходит уже с осмысленным взглядом. Смотрит на меня, берет протянутый бокал. Пьет, держа обеими руками. Садится на постель, пьет. Наливаю еще. Берет у меня зажженную сигарету. Еще пьет. Говорит: все будет хорошо. Сперва едва слышно. Потом повторяет еще раз, увереннее. Все будет хорошо. Словно подтверждая свои слова.
— Я верну его, Ник. Обязательно верну.
Снова наполняю бокал.
— Я обязательно верну его.
По мере того как бутылка пустеет, к Софии возвращается жизнь.
Иван говорит: я помню кое-что, я это однажды видел по телевизору. Олимпийские игры. Толкатель ядра. Я был еще не очень большой.
Так он говорит, без всякого повода, без предисловий. Он забывает: чтобы заговорить, нужно оправдание; нужно сделать вид, что ты говоришь о чем-то другом. Нельзя начинать напрямую, надо покружить вокруг да около и только затем вырулить на свои проблемы. А вот так, ни с того ни с сего… Только сумасшедшим свойственна такая прямота.
Он говорит: на этих Олимпийских играх был один спортсмен, который пару раз обернулся вокруг своей оси такими характерными шажками и метнул ядро, и при этом кричал или даже вопил, это был вопль — вопль, шедший от низа живота и выходивший через горло, и, пока ядро летело, видно было, что рот открыт, распахнут, как будто вопль продолжался, но звука не было.
Мы идем по улице. Иван и я. Город измотан жарой. В конце месяца у всех кончаются деньги, люди не верят, что снова наступят холода. Смотрят телик с открытыми окнами и, засыпая, потеют. Проходя мимо окон первого этажа, мы слышим обрывки новостей, звуки телешоу, автомобильных погонь и перестрелок.
Иван говорит: сначала подбежал судья, потом врач. У атлета заклинило челюсть. По-видимому. К этому выводу Иван пришел позднее. А тогда он видел мужчину в окружении других мужчин, мужчина кричал, но звука не было. Иван вспомнил атлета, когда впервые увидел «Крик» Эдварда Мунка. Он видел картину в книжке, в гимназии. Подумал о заклинившей челюсти.
Мы гуляем молча. Не знаю, что обо всем этом сказать. Но к такому положению дел мы оба привыкли. Тут Иван останавливается:
— Вот она.
Мы на Ягтвай. Машина, на которую он показывает, припаркована напротив нового бетонного дома. Иван повторяет:
— Вот она.
— Это машина, Иван.
— Да, но это та самая машина, я уверен, что это та самая машина.
Машина припаркована двумя колесами на велосипедной дорожке, старый «БМВ», окрашенный в переливающийся нежно-голубой цвет, этим летом мне встречалось много машин такого цвета.
— Это та самая машина — машина парня, который меня побил.
— Уверен?
— Да, да Посмотри на нее, как тут ошибиться?
Да тут он, пожалуй, прав, столько всякого дерьма на нее понавешано, что глазам больно. Она выделяется из массы. Какой-то мастер потратил кучу денег и времени, навешивая спойлеры, обода, юбки, ничего фирменного, «бээмвэшного», говно полное, годится, только чтобы девочек снимать.
— Ты уверен?
Иван кивает. Перехожу дорогу, беру табличку «дорожные работы», железку с тяжелым основанием и треугольной металлической пластиной. С ней трудно управляться одной рукой. Лобовое стекло не рассыпается, оно прогибается и белеет там, куда попадает железяка Иван таращится на меня.
— Давай же.
Иван перебегает через дорогу и берет другую табличку. Юбкам достается в первую очередь. Это проще всего. Они не металлические, из стекловолокна, приклеены к машине. Мы бьем, а они разлетаются на куски. Теперь двери, вот так, подправим форму кузова. Теперь окна. Иван лупит по габаритам. Улыбка до ушей, в первый раз вижу его таким оживленным, в первый раз. Бьем, пока не поднимается крышка багажника. Мы перебили все. Все, что можно. Люди проходят не останавливаясь. Не осталось ни одной ровной поверхности, и я прошу Ивана постоять у стеночки, сделать перерыв, а я отойду на минуточку. Он кивает, не спрашивая, куда я иду.
А я иду к киоску на углу, покупаю поллитровку, пачку спичек и бутылочку бензина для зажигалок. Бензина для зажигалок «Зиппо». Когда я возвращаюсь, Иван стоит на капоте, не терпится ему, перевозбудился. Стоит, молотит своей железякой по крыше, табличка сто лет как отлетела, ругается по-сербохорватски и громко смеется.
— Ну-ка спрыгивай, Иван.
Еще три удара железякой, и мои слова наконец достигают цели. Он слезает с машины и выжидающе на меня смотрит. Я лью бензин сквозь разбитые стекла. Опустошив бутылку, швыряю ее на заднее сиденье. Рукой делаю Ивану знак отойти, как фокусник, собирающийся исполнить особенно сложный, а может, даже опасный трюк. Вынимаю спички. Чиркаю одной, поджигаю коробок и бросаю его сквозь окно на переднее сиденье.
— Беги, Иван, беги давай!
И он бежит за мной. Обгоняет меня на своих костлявых ногах, я хлопаю его по плечу, и мы смеемся как сумасшедшие. Огонь разгорелся, мы едва успеваем завернуть за угол, когда раздается звук. Не столько взрыв, сколько очень, ну очень громкий кашель. Мы снижаем скорость, не оглядываясь. Идем по улице. Спокойно так. Я прикуриваю, держа сигарету в руках, пахнущих бензином, угощаю Ивана. На большом пальце у него царапина, то ли стеклом поцарапался, то ли стукнулся, сам не знает, говорит, не больно. Я пью водку, курим на ходу. Слышен звук сирен.
Мы сидим в электричке. Иван хочет в Люнгбю[13]. Ночью он сказал: встретимся, поедем завтра в Люнгбю. Билетов мы не купили. Большую часть пути Иван рассказывает о дельфинах. Не знаю, почему мы заговорили о дельфинах. Он вдруг начал. Дельфины. Тема, высосанная из пальца. Говори! Вагон почти полный, мужчина лет тридцати, в сандалиях, с торчащими из шортов загорелыми ногами, читает газету, отдел культуры. Газета опускается все ниже. Иван, похоже, будет поинтереснее. Иван говорит: дельфины вовсе не так хороши, милы и добры, как все думают. Видели, как самцы, несколько самцов, образуют круг и забивают находящегося внутри него детеныша носами. Нос не является естественным оружием, это не иглы и не когти. Требуется известная доля интеллекта, чтобы он стал орудием убийства. Но никто и никогда не слышал о дельфинах, которые собирают детей и женщин в деревенской церкви, закрывают двери, обливают все бензином и поджигают. Или о дельфинах, которые заставляют других дельфинов копать канавы вдоль дорог, чтобы потом убить их, кинуть в эти канавы и закопать при помощи третьих дельфинов, когда канавы заполнятся.
Мужчина с загорелыми ногами уже глаз не отводит, я отвечаю на его взгляд, смотрю в глаза смотрю сквозь него. Он срочно возвращается к газете. Шелестит ею, откашливается и снова располагает на уровне глаз. Иван говорит, что дельфины никогда не сжигали школ, не захватывали больниц, не скидывали грудных младенцев с крыши.
Мы сходим на станции Люнгбю. Недалеко от станции в цветочном магазине Иван выбирает розу на длинном стебле, я плачу. Я не спрашиваю зачем. Уверен, он расскажет — расскажет длинную историю. Думаю, может, нашел себе какую-нибудь милую девочку где-нибудь здесь, в пригороде. Такую, что наперекор родителям захочет трахаться с бездомным иммигрантом. Решительный бунт. Смешно, конечно, смехотворное предположение, как, например: а что, если я вдруг стану невидимым, что бы я тогда сделал? Кого из команды гандболисток я бы трахнул в ванне?
Мы идем по центральной улице, проходим магазины одежды, кафешки с летней верандой. По обеим сторонам улицы растут высокие деревья, листва свежая. Детские коляски, пакеты с покупками, красивая, подобранная по цвету одежда — мы плохо вписываемся. Садимся на скамейку. Уже после первой сигареты нарастающее в организме беспокойство приводит меня к киоску за очередными поллитровкой и какао. Когда я возвращаюсь, он так и сидит на скамейке, но роза исчезла. Спрашиваю. Он показывает, слежу за пальцем, он указывает на одну из припаркованных на другой стороне машин. Темно-синий джип, дорогое японское авто, под щеткой — роза, как штраф за неправильную парковку. Иван не отрывает от нее взгляда, как будто там вот-вот случится чудо. И начинает рассказывать об осьминогах. Вот так, ни с того ни с сего, конечно, осьминоги. Осьминоги — одни из самых умных существ, они могут даже открутить пробку на бутылке, если думают, что внутри еда. Он спрашивает, знаю ли я, что осьминоги — единственные животные, у которых яйца расположены на голове. Я говорю: нет — и открываю водку. Иван рассказывает, что если осьминоги сильно проголодаются, то могут съесть собственные конечности. Что люди, конечно, умнее, но он бы поменялся с ними, когда лежал на полу в сожженном доме и чувствовал, как растворяется его желудок.
Иван собирается продолжить рассказ об осьминогах, о том, как они трахают друг друга в голову, но вдруг замолкает. Взгляд устремлен на машину. Дверь дома позади нее открывается, выходит мужчина в дорогих темных очках, рубашке с коротким рукавом, ноги загорелые, в сандалиях. Нажимает кнопку на брелке, фары мигают два раза, раздается звук, сообщающий, что машина теперь не заперта. Мужчина приоткрывает дверцу. Выходит темноволосая женщина, на ней тоже темные очки. Дорогая одежда, рубашка поло и теннисная юбка. Это Ана Проходит пара секунд, прежде чем до меня доходит. Это Ана А я могу только сидеть тут и пялиться. Она оборачивается. Везет за собой коляску с маленьким темноволосым мальчиком, в темно-синих шортах и футболке с космическим кораблем. Я сижу, а что мне еще остается? Дверь за ними закрывается. Время тянется. Проходят часы, месяцы, пока они закрывают эту дверцу, засовывают коляску в машину. Год уже подошел к концу, а я сижу и смотрю, сижу, пялюсь, не могу пошевелиться. Останавливаются перед машиной, малыш в коляске вытягивает ручонки: «возьмите меня на ручки», она бросает взгляд на лобовое стекло, приподнимает щетку и вынимает розу. Смотрит на нее, оглядывается. Снова смотрит на розу.
Я встаю и ухожу. Иван идет за мной. Я слышу его шаги позади. Стараюсь идти побыстрее.
В поезде мы молчим. День рождения Аны. Вскоре после моего. Я бы вспомнил, если бы подумал, но я не уверен даже, вторник сейчас или среда. Иван глядит на меня, глядит виновато. Очень. Хотелось бы мне, чтобы его кто-нибудь отдубасил. Прямо сейчас. У меня сил нет, но другой, пассажир какой-нибудь — да пожалуй ста… Не хочу думать про коляску, про мальчика, последнее, что мне хотелось бы делать, — это загибать пальцы, прикидывая, сколько же ему лет, этому мальчику, два, три года? Сколько лет назад Ана оставила меня на Старом кладбище с чашкой тепловатого кофе в бумажном стаканчике? Я иду по вагону, возле велосипедов, стоящих у выхода, меня вырвало. Запачкал одежду, ботинки. Иван придерживает меня за руку, как будто я улечу.
Прощаюсь с ним на Центральном вокзале. Просто «пока», мы не обменялись ни словом, с тех пор как увидели Ану.
Я сижу на крыльце общаги: голова слишком большая, в комнате не помещается. Тове еще в больнице, и все же я пью водку из бутылки из-под колы. Много водки, очень мало колы.
С утра в дверь постучали три раза; открыв, я обнаружил пакет. В пакете кола, таблетки от головной боли и записочка от Софии: сердечко и имя. Слышала, конечно, как я притащился ночью, шарахался по стенкам коридора, как шарик для пинбола.
Я выпил целых четыре таблетки, и они потихоньку начинают действовать, водка тоже.
Пока я сижу так, пытаясь собраться, вниз по лестнице проходит даун. Дауны — не то зрелище, что радует глаз с похмелья. Эти ребята умирают от инфаркта, сохраняя на лице счастливую улыбку неведения. Такой у нас дом. На третьем этаже живем мы: те, чье имущество можно уместить на двенадцати квадратах, этажом ниже живут дауны. На первом этаже — студенты. Объявления на дверях библиотек и супермаркетов — это они развешивают. Готовы на все, лишь бы сбежать от нас с даунами. На всё. Сниму комнату, бей меня, трахай меня, заставь меня говно жрать, сниму комнату.
Даун вертит головой по сторонам и выходит на улицу.
Чуть не прихлопнув меня дверью, на улицу выбегает парень. Он останавливает дауна, ведет, обняв за плечи, обратно к лестнице, ставит передо мной:
— Вы не могли бы пару минут присмотреть за ним, я забыл сигареты.
— Нет.
— Две минутки.
— Я пьян.
Он смотрит на психа, смотрит на меня:
— Я сейчас вернусь.
Бежит по лестнице. Даун стоит, опустив руки. Затем снова выдвигается на улицу. Делаю глоток.
Вернувшийся медбрат растерянно оглядывается по сторонам: больной исчез.
— Где он, черт возьми?
Я говорю, что не знаю, может, у него дела. Пошел по делу. Может, дауны — как птички, может, они летом улетают на юг или, наверное, летом на север? Домой, в Даунленд, у них это в крови. Я сказал тебе, что пьян. Может, у них кладбище где-нибудь, как у слонов…
— Да иди ты, куда он пошел?
Я пожимаю плечами, смеюсь.
— Видишь ли, я тут пью…
— Да если я его не найду, меня с работы попрут!
— А ты постой тут еще, поори, как баба, может, с тобой и похуже что случится.
Мне удается довольно-таки отчетливо произнести эту фразу. Делаю глоток. Он смотрит на меня. Я говорю:
— Вали отсюда. Исчезни.
Помедлив, парень выходит на улицу и принимается за поиски.
Я ковыряюсь в замке, дверь в комнату Софии открывается. Она узнает звук моих шагов. Интересно, а других она тоже узнает? Ее малыш растет, растет, а она этого не видит, не делает зарубок на косяке: 97 см. А ты еще сможешь узнать звук его шагов?
Мы трахаемся в ванной с включенной водой. Мне трудно стоять, голова гудит, мы чуть не роняем зеркало. Быстро не получается. Я выхожу из нее и кончаю на разбитые зеленые плитки.
Лежим на узенькой кровати, голые, потные. Она приподнимается, прижимается головой к моей руке.
— Ты такой милый…
— Нет.
— Согласен ты или нет, все равно милый.
— Прекрати, пожалуйста. Меня еще тошнит. Я не…
— Милый, не милый… Ты мне нравишься…
Я слышу звук проезжающих по улице машин, слышу, как где-то в туалете спускают воду, все сейчас так далеко.
— Ник?
— Ммм?
— Я подумала, ты спишь.
— Хорошо бы.
— Ник, если тебе… Если тебе чего-нибудь хочется…
— Да?
— Если тебе чего-нибудь хочется, ну… в постели чего-нибудь.
— Да?
— Ну, ты только скажи…
Шарю рукой по полу, задеваю, но все же в последний момент ловлю бутылку, тонкий пластик прогибается. Приподнимаю голову и допиваю.
Мне было жаль тебя будить, говорит София. Солнце уже зашло. Ты спал так крепко. Иду в ванную, умываюсь. Отлежал руку, до сих пор не чувствую. София включила телевизор — ты еще успеваешь посмотреть «Улицы Сан-Франциско».
Она сидит на диване поджав ноги, с пультом в руке. Улыбается мне: сейчас начнется. О’кей, но сначала что-нибудь выпить.
Все магазины зарыты. Дохожу до пиццерии. Была здесь пиццерия когда-то. Больше нет: теперь здесь магазинчик, а в нем полно алкоголиков. Большая собака или две. Тепло, хоть и вечер, снаружи на ящиках из-под пива сидят два алика, потягивают пивко. Молодой бангладешец, тот, что обычно отпускает, в подворотне раскуривает косячок с одним из постоянных клиентов. Захожу, покупаю пиво. Хозяин, мужчина очень маленького роста, вытирает руки о фартук и достает из холодильника бутылки. Рядом со мной два мужика спорят о расстоянии до Луны. На стуле у двери то ли спит, то ли плачет старуха-гренландка.
И тут я вижу дауна. Сидит, забившись в угол на одной из видавших виды деревянных скамеек.
Они с ним хорошо обошлись. Как тот бездомный, что всегда сначала покормит собаку. Перед ним полпиццы с отметинами от зубов и две пустые бутылки. Он смеется и пускает слюни, уголок рта вымазан соусом.
Ему нравится, нравится эта халабуда. Пей пиво, пей пиво, дружок, и он смеется и утирается, громко смеется.
Я спрашиваю, сколько он уже здесь сидит. Долго, отвечают мне, зашел сюда, и мы не знали, что с ним делать, но ему понравилось, ему понравилась халабуда.
Отвожу дауна на его этаж. В тот момент, когда я вхожу в комнату Софии, на улицах Сан-Франциско круто разворачивается приземистая американская тачка.
Ночью мне снится, что я занимаюсь с Аной любовью в подвале. Закопченные стены, мы лежим на старых коврах, пахнущих сыростью и грибком. Снаружи доносятся автоматные очереди и звуки падающих бомб, как в фильме про войну. Я лежу на ней, уткнувшись лицом в шею, она обнимает мою спину ногами. Когда падают бомбы, стены трясутся, и мы тоже трясемся. Я собираюсь кончить, но тут поворачиваю голову, а рядом с нами лежит мужчина, он смотрит на нас или сквозь нас, он держится за живот, кровь течет между его пальцев, рот полуоткрыт, как и у Аны. Может, это ее отец, может, сосед. Я просыпаюсь, скрюченный, завернутый в мокрую от спермы простыню.
Он пошел за ней, сам не зная почему. Он рассказывает мне это, пока мы сидим на его выжженном чердаке, свеча стоит посередине, между нами. Он вышел из автобуса рядом с Озерами, она была слишком тепло одета, светлое пальто и темные сапоги. Очень женственно, безупречно, тепло, но безупречно. И хотя он находился не настолько близко, чтобы унюхать ее духи, но все же чувствовал их аромат в воздухе. Он совсем не так это рассказывает, но я сам заполняю паузы. Думаю, что понимаю его, понимаю, что он хочет сказать, но не подаю виду.
Ну и он пошел за ней по улице, не настолько близко, чтобы она заметила, но достаточно близко, чтобы слышать стук каблуков о плитки тротуара, звонкое цоканье высоких каблуков. Он слышал только звук каблуков, не слышал шума машин, люди на улице разговаривали беззвучно, был лишь звук каблуков: цок, цок, цок. Как такое может быть? Он спрашивает меня, но я не могу ответить. Ну, в общем, он только это и слышал.
Одна нога за другой, цок, цок, цок, задом она не виляла, нет. Она не такая, никакого виляния задницей, она не про этих пижонов в понтовых тачках с тонировкой.
Она перешла через дорогу, неторопливо пошла вдоль Озер, а Иван за ней.
Я был счастлив, говорит он мне, очень счастлив, когда шел за ней. Хотя это причиняло боль, он хотел быть к ней поближе, очень близко.
Ну ничего, ему и так было хорошо.
Она вошла в подъезд, а он за ней, успел схватиться за дверную ручку до того, как дверь захлопнулась.
Иван говорит, что просто хотел подняться с ней по лестнице и, может быть, может быть, в то время как она заходит в квартиру, подняться дальше по лестнице, медленно, чтобы почувствовать запах ее волос. Говорит, что шел бы по лестнице, ничего ему больше не надо было, просто медленно пройти с ней рядом, пока она открывает дверь. Надеялся, что она не сразу откроет. Он бы прошел мимо, просто случайный человек, ему нужно выше, идет к товарищу, два человека, проходящие мимо друг друга в подъезде, в этом же нет ничего странного. И по пути наверх, проходя мимо, оказаться к ней так близко, так близко, чтобы почувствовать ее тепло, так близко, чтобы вдохнуть аромат ее волос.
Может, он обернулся бы, может, заглянул бы в приоткрытую дверь. В квартиру девушки, квартиру с ее вещами — вещами, которые она собрала вместе, вещами, которые для нее что-то значат, есть ли там подушки на диване? Есть ли ящичек с письмами? Есть ли пробнички с духами, которые ей нравятся, но на которые не хватает денег? Не то чтобы он собирался разглядеть все это в тот краткий миг в приоткрытую дверь, но он бы все это почувствовал, потому что дом — это нечто такое же личное, как и тело. А у него давно не было дома.
Но вот Иван поднимается по лестнице — и я не знаю, говорит он, я просто хотел пройти мимо, да? я ведь и правда хотел пройти мимо, и чтобы она ничего не заметила, я просто хотел вдохнуть, очутившись рядом. Вот и все. Тут ведь ничего такого нет или все же… Когда я поднимался, она открывала дверь, а я поднимался, как и хотел, хотел мимо пройти, и тут она обернулась. Обернулась и посмотрела прямо на меня, прямо в глаза, и…
Она закричала и кричала, кричала, кричала, и это было невыносимо. Невыносимо. Я пытался… хотел сказать что-нибудь, объяснить ей, что я всего лишь хочу понюхать… Но побежал, побежал вниз. Я правда не хотел ей ничего сделать, Ник, правда не хотел.
Я смотрю на него, киваю. Он не хотел ей ничего сделать. Я верю ему. Я так и говорю, и, может, он и правда не хотел ей ничего сделать. Откуда мне знать, может, и хотел, может, хотел вмазать ей хорошенько, расквасить в кровь лицо, выбить зубы, связать запястья проводом, привязать к батарее и трахать во все дыры, пока глаза не повылазят… Он смотрит на меня, я говорю: извини. Мне в последнее время нездоровится. Плохо сплю…
По пути домой я звоню брату. Телефонная будка воняет мочой. Я пережидаю восемь гудков и кладу трубку.
Когда мы с Софией вместе, то занимаемся сексом. Всегда. Иногда она мне дрочит. Так проще.
Влажной салфеткой София вытирает сперму с руки, вытирает головку члена и оттирает брызги с моих треников. Я была неплохой матерью, говорит она. Я правда была неплохой матерью. На обеденном столике лежит письмо с синей «шапкой». Я заметил его, когда вошел, но не стал спрашивать. Оно похоже на те, что она мне и раньше показывала: письма от адвоката, бесплатного государственного адвоката, она мне о нем рассказывала. Я была неплохой матерью. Но как я теперь могу это доказать? Как мне доказать им, что я ответственная? Что я люблю его! Как, если мне нельзя с ним видеться! Как я покажу, чем мы обычно занимаемся? Как докажу, что провожаю его в детский сад? Стираю его одежду! Готовлю ему вкусную, полезную еду — как, если мне нельзя с ним видеться?
Он меня забудет, говорит она. Он уже такой большой… Пару лет с новой мамой. Пару лет с папой и с новой мамой, и я стану чужой теткой, которая его однажды украла. Он не должен меня забыть. Иногда мне хочется… я едва могу выговорить это, но иногда мне хочется, чтобы его отец был плохим отцом. Очень плохим отцом. А мачеха — злой. Чтобы они плохо относились к Тобиасу. Чтобы он думал обо мне по ночам. Чтобы хотел домой, к маме. Когда я так думаю, я понимаю, что это неправильно. Что так думать нельзя. Что лучше, если они будут добры к нему.
Он забудет меня.
Адвокат мне верит, говорит она и протягивает мне письмо. Я держу его в руках, не заглядывая. Он будет писать письма в администрацию. Он верит мне. Он говорит, это может отнять годы. Говорит, что со мной дурно обошлись. Говорит, что я сильно себе навредила, самовольно его забрав. Он говорит, что понимает меня, но я сделала только хуже. Говорит, это может отнять годы. Надо быть реалистами.
Он забудет меня. Ник. К тому времени он забудет меня.
София лезет в холодильник за вином для себя и двумя бутылками пива для меня. Знает, что я быстро с ними справляюсь. Открывает обе. Садится на кровать.
Я ходила в супермаркет. В отдел одежды. Детской одежды Увидела вот этот рюкзачок. И комбинезончик с мишкой. Подумала, что он подойдет Тобиасу. Может, еще рубашечку. Я подумала: ему пойдет… Я уселась в примерочной Задернула занавеску. С комбинезончиком. Держала его. Не могла остановиться, Ник, рыдала. Сидела и плакала Минут двадцать. Держала этот комбинезон, глядела на ноги из-под занавески, люди ждали, устали ждать.
Она говорит, а я пью пиво. Она смотрит на меня, улыбается. Берет в руку член.
— Можешь еще?
С того момента, как из моего кармана появились две крупные купюры, пожилая женщина за столиком с телефоном глаз с них не сводит. На ломаном датском она приглашает нас воспользоваться услугами заведения. Довольна будете, очень довольна. Специальное обслуживание, особое тайское. Очень довольна, много улыбаться.
Но когда работающая девушка выходит из туалета, она впадает в ступор. Смотрит на нас с каким-то ужасом. Говорит что-то мамке на высоких тонах, та отвечает еще громче, они кричат, кричат друг на друга. И мамка демонстративно кивает на деньги в моей руке и продолжает кричать. Девушка чуть не плачет. Она уходит в комнату, за ней мамка, и орет, орет. Слышен звук шлепка. Мы уходим.
— Ты много об этом думаешь? — спросил я, когда мы сидели на его выгоревшем чердаке.
Веду себя как тюремный священник. Ты можешь все мне рассказать. Я здесь ради тебя.
Иван не ответил, но кивнул.
— Очень много?
— Почти постоянно.
— У тебя никогда не было?
— Как же, как же… Было у меня.
— У тебя никогда не было.
— Нет.
Он долго так сидел, перекладывая новую кнопку от туалетного бачка из руки в руку.
— Как ты думаешь, от этого можно сдвинуться?
— Возможно… Я не знаю, Иван.
Так мы и сидели. Он произносил по два слова зараз, изучая свою кнопку от «Густавсберга», похищенную сегодня в дорогом ресторане.
— Я что-нибудь придумаю, Иван…
Я сказал это после того, как он поведал мне о девушках на улице. Тех, за которыми он шел и теперь знал, где они живут. Я сказал это после того, как он поведал мне, что сестра больше с ним не разговаривает, потому что он обнял ее в прошлый раз. Может, он обнял ее слишком сильно? Да, наверное. Она тоже начала кричать.
Ну, вот мы и на месте. Вечер, в кармане деньги.
Я бы мог свести его к девицам на Вестебро, девицам в коротких юбках, с исколотыми венами.
Они бы ему не отказали, они и с ротвейлером трахнутся, если заплатишь. Нет предела унижению, нет ничего такого, что бы они ни сделали ради дозы. Но я так не могу. Первый раз это не должно случиться на парковке.
Мы в новом подвале, недалеко от железнодорожного моста: розовые стены, плохая вентиляция. Запах спермы, пота и сигарет. Я не был здесь раньше, но многократно проходил мимо одинокого красного фонаря, освещающего жалюзи в витрине. Блондинка говорит, свободных нет, по крайней мере сегодня вечером. Все забито, но по глазам я вижу, мне бы дала; они не хотят именно Ивана. Черного Ивана. Ее силиконовые сиськи выглядят такими потасканными, кажется, что в них отложил яйца какой-то зверь и эти яйца в любой момент могут проклюнуться.
Мы идем дальше.
Нам уже не до жиру, найти бы хоть кого-нибудь, кто деньги возьмет и не будет таращиться на Ивана как на прокаженного.
Я и правда не думал, что будет так трудно. Разве я затеял бы все это, разве стал бы подвергать его такому испытанию. Я чуть поднял тариф, думал, деньги свою работу сделают, как всегда. Знавал я когда-то девчонку, мать которой забрала ее из учреждения для подростков из неблагополучных семей. Ей было тринадцать или четырнадцать, мать — старше раза в два. И вот она пришла, любящая мать, заполнила анкеты, все подписала, и вот впереди — вечер пятницы и субботние развлечения. Мать работала сама, ей сделали несколько предложений, хороших предложений: куча денег за double act, шоу мамы и дочки; дочка может пока поработать ртом и руками, пока не станет постарше; никакого жесткого секса, ни боже мой, она же все-таки ее дочка.
Когда я последний раз с ней встречался, она практиковала все. Жесткий секс, мягкий секс, за ваши деньги — все, что угодно.
Ранним утром я проводил Ивана домой, к его спальнику. Он совсем тихий. Мы еще попробуем, говорю я. В другой раз, приоденем тебя, помоем, побреем. Он не хочет, это же шлюхи, говорит он. Не могу не признать его правоты. Он говорит, что не хочет иметь дела с грязными шлюхами.
Я понимаю. Самое большое унижение — не продавать секс. Самое большое унижение — когда тебе отказывают в возможности его купить.
Я лежу с тобой, малыш. Накрываю тебя одеяльцем. Это сон, я знаю, сон, но это не помогает.
Я накрываю тебя одеяльцем. Мы лежим тут.
Одеяло защищает нас от холода.
Уютно так лежать,
вдвоем, мы согреваем друг друга под одеялом.
Ты такой тихий. У тебя еще глаз нет.
Там, где они должны быть, на твоем лице дыры.
Но так уж бывает с маленькими детьми, они появятся. Я укрываю тебя одеялом, укрываю твое лицо до половины.
Ты же всего лишь череп без глаз, с желтоватой шелушащейся кожей.
Цвета вяленой свинины,
которую можно купить для собак в супермаркете. Ты же всего лишь маленький мальчик, твоя кожа еще не стала мягкой.
Это придет.
Ты всего лишь засушенный череп, но тело еще вырастет.
Лежать с тобой вот так под одеялом даже как-то уютно.
Так уж бывает с маленькими детьми.
Как с рвотой и сменой подгузников, немного неприятно, но
ничего страшного, потому что я люблю тебя.
Ты мой младший брат, хотя и не слишком ты приятный.
Я стыжусь своих мыслей, я бы тебе никогда такого не сказал.
Ты слишком мал, чтобы понять, тебя это обидит.
Такое нельзя говорить маленьким мальчикам.
Ты вырастешь. У тебя будут глаза, волосы и гладкая кожа. Мы лежим
под одеялом.
Я покупаю Ивану порнуху. По-моему, лучше смотреть на голых женщин и дрочить, чем не смотреть на голых женщин. А вдруг это поможет. Я покупаю Ивану много порнухи. В маленьком магазинчике. Пакистанец-продавец пялится на меня, потирает лоб. Я покупаю Ивану порно с волосатыми женщинами, немецкий золотой дождь, анальный секс, секс с удавкой, с поркой, эротические мультфильмы, буккаке. Все. Я не знаю его вкусов. Я ухожу из лавки с одним из тех серых пакетов, что дают, когда ты покупаешь пиво после двенадцати ночи. Донышко едва не отрывается.
Он лежит на спальнике. Роняю на него пакет.
Он садится, грязными руками трет глаза.
— Я спал, — говорит.
— Да.
— Я спал.
— Уже половина четвертого, Иван.
— Я есть хочу, так что лучше спать.
— Посмотри в пакет. Подарок.
Он принимается доставать журналы, листает, вынимает новые.
— Подожди пока, не смотри, пока я не уйду, а то как-то неудобно.
Он кивает, не смотрит на меня. Бережно складывает журналы в пакет, не отрывая глаз от обложек, писек и сисек.
— Давай поедим, — говорю я; он быстро встает.
Мы с Иваном идем по району. К шаверма-барам. Беру ему поесть. Он лопает молча, сосредоточенно, поливает порцию соусом чили. Ест и запивает. Аккуратно вытирает рот и поднимает глаза. Спрашиваю, не пойти ли нам к Озерам. Иван проходит со мной часть пути. Успевает рассказать, что страус — единственное животное, глаза которого больше его мозга. Что белые медведи — левши. Говорит, ему надо куда-то по делу.
Я знаю, дома его ждет пакет с порнухой. Видел, как он набивал карман салфетками.
Я возвращаюсь в общагу, сумка, полная пива, оттягивает плечо. И сверх того, пару бутылок я уже всосал.
Наверху, в коридоре, слышны голоса Дверь в комнату Тове приоткрыта. Снимаю сумку с плеча и открываю дверь. Тове сидит за столом. Блузка застегнута криво, волосы в беспорядке, глаза бегают, она как будто не совсем в себе. Рядом стоит София. У Тове ярко-красное лицо, как будто внутри у нее огонь. Она чешет щеку. Движение не кажется осознанным.
— …С тем же успехом я могу и здесь умирать. Если они уверены в том, что я умру, а они уверены, абсолютно убеждены. Так я с тем же успехом могу…
Голос хриплый, как будто она недавно кричала.
София кладет ей руку на плечо. Говорит тихо:
— Они хотят тебе добра, Тове, я уверена они хотят тебе только добра, Тове.
— Откуда они знают, что мне нужно? Что они об этом знают? Они меня спрашивали? Меня спрашивали? Пей те таблетки, пей эти таблетки. Запивай вот этим.
— Тове, никто не хочет…
Тове сбрасывает руку Софии. Кричит осипшим голосом:
— А ты не смей! Не смей тут стоять и…
София отступает назад. Только теперь я замечаю, что под вязаной кофтой на Тове белая больничная одежда.
София отодвигает стул, садится в метре от Тове, склоняется вперед.
— Тове, ну ты же нездорова…
Тове принимается копаться в карманах кофты, достает смятую пачку «Сесиль». Засовывает в рот согнутую сигарету, но не может зажечь спичку, руки слишком сильно дрожат. Я подношу к ее лицу зажигалку, и она посасывает сигарету, пока та не загорается. Благодарно на меня смотрит.
София встает:
— Давай мы заварим тебе кофе, Тове?
Та кивает, глубоко затягивается сигаретой.
— Они хотят, чтобы ты там лежал и умирал, а потом они тебя с чистой совестью вычеркнут. — Она произносит эти слова тихо, в основном обращаясь к себе самой.
София налила в кофеварку воды и теперь ищет кофе в шкафчике.
— Наверху.
Тове показывает рукой, рука скачет вверх-вниз, стряхивая пепел с сигареты.
Тове держит чашку двумя руками, пьет большими глотками, третья сигарета дымится в пепельнице. Глаза пустые.
— Они хотят, чтобы ты там лежал. Просто лежал…
Мы даем ей возможность попить кофе в молчании.
София снова наполняет чашку и говорит:
— Тове, я думаю, нам лучше позвонить в больницу…
Тове приходит в себя, снова говорит так громко, что можно подумать, будто она обращается к полному залу:
— А вы можете катиться, идите вы оба, вон отсюда, убирайтесь…
— Тове, мы просто хотим… — София замолкает, умоляюще на меня смотрит.
Я говорю:
— Думаю, лучше, если ты вернешься, Тове. Там тебе смогут помочь, Тове.
Когда они пытаются усыпить твою бдительность, то всегда обращаются по имени. Повторяют его. Чтобы контролировать ситуацию. Так только что делала София, и теперь так делаю я. Мы оба испытали это на себе. И не раз.
Тове не отвечает. Снова пьет кофе. Глоток за глотком.
София головой указывает на телефон на стене. Я звоню в справочную, узнаю номер больницы в районе Биспебьерг. Сообщаю им имя Тове. Они знают, в чем дело.
После того как за Тове приехала машина; после того как они истратили все доводы, вежливо попросили, а под конец под белы руки увели, а она кричала, визжала, только после этого мы с Софией ушли в комнату. Мы лежим на ее кровати, ее рука у меня в штанах. По большому счету рефлекс, такое вот приветствие.
Я слишком устал, чтобы реагировать.
Сначала я решил, что она обиделась, но тут она улыбнулась. Я закрыл глаза, чувствую, как ее рука гладит мои ершистые волосы. Думаю: если бы у меня была бабушка, наверняка она так бы и делала, укладывая меня спать. В доме пахло бы пирожками, на бабушке — фартук с цветочками. Мне это не нравится, но я уже отключаюсь. Прежде чем уснуть, я успеваю пожелать, чтобы присутствие Софии прогнало мои грезы.
Амагер-Странд, мы едем в автобусе. Иван иногда бывает здесь, это место напоминает ему о детстве. О мороженом на пляже. О папе, о маме. О сэндвичах на солнцепеке и потных колбасках, от которых желтели пальцы. Иван бывает здесь, находит местечко в тени и спит, пока народ не расходится по домам. Обычно на пляже хватает бутылок, чтобы насобирать на обратный билет. А то он пешком идет, а деньги тратит на еду.
Мы в автобусе, Иван смотрит на меня. Спрашивает:
— Почему девушкам нравится, когда им между ног суют бутылку?
— Я сильно сомневаюсь, что им это нравится.
Внимание Ивана снова рассеивается. Если посмотреть в окно, наверняка увидишь там девушку. Мы приехали.
Многое изменилось с тех пор, как я был здесь с Кемалем, он как раз машину купил. Мы катались, слушая урчанье мотора. Здесь была форменная помойка вкупе с предприятиями тяжелой индустрии. Снимаем ботинки, идем по песку. Люди сидят семьями. Много молодежи.
Садимся, кругом народ. Отсюда видно Швецию. Мост до Швеции. Двадцать ветряных мельниц в воде. Считаю эти мельницы, чтобы убить время.
— Мы ненадолго, Иван.
Я здесь только потому, что мне до сих пор не по себе от этого нашего похода по шлюхам.
Он снял футболку. Кожа на теле белая, по контрасту с руками. На груди, плечах, под мышками — черные волосы. Не то чтобы много, но хватает, чтобы подчеркнуть, какой он бледный. Почти серый.
Рыжеволосая дистрофичка отпускает двух белых борцовых собак поиграть на берегу. Это же Амагер. Она кричит: Самсон, прекрати, Самсон. Он заинтересованно обнюхивает маленькую девочку. И бежит дальше, описывая большой круг. Самсон, кричит она.
На солнышке от моей повязки начинает попахивать тухлятиной.
Иван чешет руку:
— А правда, что девушкам нравится, когда это происходит по-настоящему, так…
— Как?
— Жестко… Так, что даже больно, и они кричат и все такое.
— Почему ты меня об этом спрашиваешь, Иван?
— Я просто подумал, что в тех журналах так…
— Да, да, но это журналы, Иван. В журналах девушки любят, когда им между ног суют овощи. Говно в рот. Это журналы, Иван. В журналах девушки любят всё.
Он кивает, смотрит вниз, на песок, загребает горсть и просеивает между пальцами.
— Я тебе сейчас денег дам, купишь мне пива? А себе газировки. Или тебя переклинит и ты сбежишь с деньгами?
Он смотрит на меня:
— Конечно я вернусь, ну конечно… Какое ты хочешь пиво?..
Протягиваю ему купюру. Говорю, что, если он вернется с легким, я его утоплю.
— Правда утоплю, Иван, буду держать твою голову под водой, пока ты не умрешь.
Он идет по песку. Против солнца он похож на одну из тех тонких металлических фигур, которые мы видели в Глиптотеке. Я откидываюсь на спину, сложив руки под головой. Закрываю глаза. Солнце греет. Даже в очках и с закрытыми глазами я его вижу. Скоро я исчезну с пляжа. Окажусь в другом месте. Поздним вечером у Аны, в ее маленькой комнате с наклонными стенами. Не важно, сказала она Посмотри на меня. Сейчас. Мы здесь и сейчас. Не думай ни о чем, не думай о том, что было. Мы здесь. Сейчас. В тот день мы навещали могилу моего младшего брата. Едва заметная безымянная полоска зеленой травы. Она спросила: что с ним случилось? Он умер, ответил я. Она больше не спрашивала Я пытался вспомнить, что она сказала, сидя в изоляторе, в тюрьме. Не думать о ней. Я был здесь. Железная кровать с тонким полосатым матрасом. Маленький телевизор, показывавший два канала, вышел из строя на четвертый день. В изоляторе образы младшего брата стали отчетливее. Они вернулись, еще ярче.
И тут становится темно. Я вижу Ивана, загораживающего солнце. В руке серый пакет. Он садится. Прикладывается к своему какао только после того, как я открываю крепкое.
— Ты не представляешь, какая была очередь. Всем вдруг захотелось…
И тут он замечает блондинку, севшую неподалеку от нас. Ей за двадцать, светло-коричневое бикини, кольцо на мизинце ноги. На бедре — татуировка бабочки. Она мажется кремом от загара. У Ивана отвисла нижняя челюсть. Девушка сняла лифчик и легла на живот.
Иван пялится, а я пью пиво.
Иван пялится, а я курю.
Иван пялится, а я открываю еще одно.
Девушка села, заметила его взгляд. Поправила темные очки, посмотрела на нас, едва заметно покачала головой и легла обратно. Упрямая. Через какое-то время она перевернулась на бок и принялась за женский журнал. Иван пялится, теперь ему видна задница.
Я практически допил последнюю бутылку, когда пришел ее парень. Здоровенный парень со здоровенными татуировками. Бритоголовый работяга. На указательном пальце — ключи от машины, мобильник торчит из-под резинки плавок, сами плавки спущены так низко, что видны лобковые волосы. Он садится рядом с ней на корточки, целует в губы. Они перебрасываются парой слов, он смотрит на нас. Выжимаю последние капли. Они еще переговариваются, затем он встает и медленно идет к нам. Встает спиной к солнцу, руки в боки.
— В чем дело? Моя девушка жалуется.
Иван выпрямляется, нервно оглядывается.
— Вы что, пялились на мою девушку?
— Нет. Нет, мы нет… я нет.
Когда Иван нервничает, акцент усиливается.
— Она говорит, вы на нее пялились.
Убираю бутылку в пакет. Встаю. Иван встает следом.
— Я не… Это солнце, из-за солнца…
— Она не врет, вы пялились на нее… Сидели тут и пялились на ее задницу.
— Я не…
— Кончай врать.
— Я не… Но если она не хочет, чтобы на ее задницу смотрели…
— Ты еще смеешь что-то говорить о заднице моей девушки, а?
— Нет, я сказал…
Он делает шаг вперед:
— Ты смеешь тут говорить о…
Я бью его в глаз. Он опрокидывается. Оглядывается, сидя на песке. Девушка встает и бежит к нам, говорит, что я психопат. Любовничек все сидит. Она говорит, что я конченый психопат. Я вижу, что ей хочется в меня плюнуть. Если она плюнет, я ударю ее сильнее, чем парня.
Сломаю что-нибудь, это ясно.
Любовничек все еще на песке. Открывает рот:
— Если я еще когда-нибудь…
— Что?
Я пристально смотрю на него, он не заканчивает предложения. Беру пакет, и мы уходим.
Устраиваемся поблизости, в пляжном баре. Девушка из бара говорит, что они только открылись и у них еще нет лицензии на торговлю спиртным, даже пивом. Мы сидим под бамбуковым зонтиком, пьем колу, едим чипсы. Иван спрашивает, не пойти ли нам. Я не отвечаю. Сидим десять, двадцать минут. Полчаса. Сорок пять минут.
И никто еще не пришел. Ни его друзья-качки. Ни полиция. Никто.
Уходя, я спрашиваю Ивана:
— Ну и как идут дела с порнухой?
Сначала он молчит. Повторяю вопрос, я же потратил на эти его чертовы журналы столько денег, что хватило бы на недельный запас пива.
Он проходит четыре-пять шагов, прежде чем раздается очень тихий ответ:
— Не очень.
— Надоели?
— Нет… Не надоели, но…
— Так что же?
— Нет… Я их выбросил.
— Какого черта?
— Мне было не по себе от всех этих…
— Не надо стесняться смотреть порнуху.
— Мне от этого было не по себе.
— Как это?
Он проходит еще пару шагов, потом отвечает:
— И к тому же мне было не по себе.
— Что ты имеешь в виду?
— Мне стали, ну как бы… мерещиться всякие вещи. Когда на улице попадалась беременная женщина, я сразу видел, как ее имеют сзади большие негры.
Ана, говорит он.
Первый раз у Аны было в подвале. Мы там прятались, когда бомбили город, сидели кучей, вместе с соседями сверху, с соседями снизу, с людьми, которых мы видели в первый раз.
Иван снова говорит. Его монологи меня успокаивают, он не ждет ответа. Лучше, чем телевизор, почти реально. Он говорит: в подвале пахло. Незнакомым запахом, сыростью, а еще страхом. Люди пахнут, когда напуганы.
У тебя хорошая память, говорю я ему. Иван сидит на спальнике, я — напротив, на ящике из-под пива.
Да, я помню. Большую часть помню…
Того парня — парня из подвала.
Он продолжает, как будто я задал вопрос, а он отвечает.
Тот парень. Парень из подвала, парень Аны. Может, лет на пять постарше ее, он ходил с ножом в ботинке и говорил, что если ему попадется чётник… Ана была не такой уж большой, но выглядела старше. Уже тогда у нее были эти темные глаза. Война заставила ее рано повзрослеть.
Зимой они с Иваном спали в одной кровати. Так было надо, чтобы согреться. Он как будто извиняется. Он замечал, как она взрослела, становилась более… женщиной. Это произошло быстро, за зиму. Иногда он из-за этого не мог спать по ночам.
Парень Аны научил ее курить. Его отец служил в милиции, оттуда и сигареты. Ана курила с ним и прятала сигареты, которые он ей давал. На рынке они меняли их на сласти. Иван ел шоколад, леденцы, но ему было от этого не по себе. Он не знал, что такое любовники, но был уверен, что это не здорово.
Иван теребит молнию спальника Рассказывая, он находится где-то далеко, в своей собственной голове, в другой стране.
Он говорит: я помню, как у нее в первый раз началась менструация. Я думал, она умирает. Родителей дома не было, и я плакал, плакал. Я был уверен, что она умирает. Я думал, что, когда у людей идет кровь, значит, они получили пулю и умрут. Я видел подстреленных людей, видел, как у людей течет кровь. Ана сказала, чтобы я вытер глаза, что я младенец. Долго стирала белье в раковине.
Иван останавливается посреди предложения. Длинная театральная пауза. Когда я поднимаю глаза, то вижу, что он спит.
Я звоню брату из телефона-автомата. Долго жду.
Я не чувствую руки.
Проходя по коридору, хочу постучать в дверь Софии, но останавливаю себя.
Хорошо бы она сама открыла.
Мы прошли полки с коричневыми керамическими пепельницами, деревянными слониками, книжонками с названиями типа «Ангел смерти», «Безмолвный свидетель», «Смерть на обед». Иван отодвигает оранжевую в цветочек шторку примерочной, на нем темные брюки со стрелками и голубая сорочка. Мы в секонд-хенде.
Я прошу его поднять рубашку, тазобедренные кости выпирают, будто указуя на меня, брюки сползают, выставив на обозрение грязное белье. Я прошу продавщицу найти брюки поуже в поясе. Очень узкие. Она явно собирается сказать, что не сможет нам помочь, на лице, украшенном очочками на шнурочке, уже написан отказ, но потом поворачивается и выходит в подсобку. Возвращается с тремя парами штанов, вешает их мне на руку. Отправляю Ивана обратно. Когда он выходит из примерочной, на его лице играет улыбка: он счастлив, штаны подошли. О том, что это за одежда, он не задумывается. Брюки совсем новые, практически не ношенные. Только больным раком и СПИДом подходит такой маленький размер. Молодой мужчина в одежде мертвого мужчины. Но Иван улыбается, и я покупаю ему все три пары. Их кладут в большой пакет вместе с двумя рубашками, футболкой и тремя парами трусов.
Мы сидим на скамейке, у Ивана на коленях пакет, он сжимает его, будто кто-то может наброситься и похитить добро. Рассказывает мне о городке, в который они ездили раза два в год, о другом его доме — доме бабушки и дедушки. О крошечном городке, где у них был собственный огородик с картошкой, луком, помидорами. Бабушка в переднике, дедушка с ножом и деревянными фигурками. Чаще всего они приезжали туда летом, когда дела у отца шли ни шатко ни валко, никому летом не нужны фильмы о сочащихся ранах, ожогах, затруднениях мочеиспускания, правильном уходе за ушными проходами у грудничков.
Раз в год, в конце августа, как помнится Ивану, на улицах городка собирались люди. И минут тридцать толпой шли за город. Старики, молодежь, держась за руки, и дети, куча детей, они шли в близлежащие поля, где уже стояли полевые кухни для рабочих. Эта традиция существовала, сколько Иван себя помнит, сколько он ездил в этот городок.
Люди отдавали мяснику то, что принесли с собой, то, что у них было. Деньги, хлеб, вино, сыр. И вот он взял свое, дары сложены на полу в его вагончике, карманы полны, и представление начинается. Он закручивает усы, натачивает нож, так что мурашки бегут по коже, и приступает. И теперь цирковые звери умрут. Старые звери, которые больше не могут веселить людей. Больные животные, сошедшие с ума или слишком тупые, чтобы научиться новым номерам. Тюлень, который не мог удерживать мяч на носу, а пытался его съесть, каким бы тот ни был большим, он все равно пытался его проглотить. Цирковая собака, у которой течка продолжалась круглый год, и она кидалась на всех и вся, пугала детишек. Лошадь, не желавшая бегать по кругу, только прямо или по квадрату, если ее били палкой. Много животных, невиданных ранее животных. Сегодня они умрут.
Я говорю ему: я тебе не верю. Он кивает, опускает глаза. Он понимает. Он и сам себе не верит, уже не уверен, воспоминания ли это или фантазии, приходившие в его голову леденяще-холодными ночами, когда он, умирая от голода, валялся на своем спальнике. Он говорит, что помнит животных из цирка, помнит жирафа, которому отрезали шею и он пробежал полкруга, прежде чем упал, помнит, как люди ели орешки с солью, а когда он грохнулся, им пришлось спасаться бегством, чтобы не попасть под удар длинной шеи. Помнит, как застрелили старого льва, как задушили обезьяну. Красные леденцы в бумажной упаковке, кисловатые на вкус, и слона, которого пять цыган закололи длинными копьями.
Мы моемся на Шьелэнсгаде. Это не бассейн, здесь нет детской ванны, нет тренированных парней в резиновых шапочках и с прищепками на носу. Это одно из тех немногих мест, где могут помыться бездомные и наркоманы. Те немногочисленные жители района, кто до сих пор не имеет в квартире ванной, ходят в бассейн, дабы не подцепить каких-нибудь болезней, вместе с водой убегающих в сток.
Стены внутри — темного дерева, деревом обрамлено окошко смотрителя. Пахнет тоже деревом и сильнодействующими моющими средствами. Кладу деньги на стойку, нам дают билет и губку с мылом. Мужчине за стойкой пятьдесят с хвостиком, на нем голубой халат. Смотрит на нас так, словно мы пришли, чтобы заняться здесь жестким анальным сексом, но молчит. Кладу еще денег и получаю взамен две бутылочки с шампунем и одноразовую бритву. Провожу Ивана в коридор с душевыми. Мужчины — направо, женщины — налево. Даю ему пакет с полотенцем, губки, шампуни, бритву. Чтобы все истратил, говорю.
— А ты со мной не пойдешь?
— Иван, мне незачем видеть тебя голым.
Он оглядывается, затем заходит в дверь, в новый мир воды и мыла. Я сижу в коридоре, жду. Внутрь заходят два немецких туриста, мужчина и женщина. Им очень не мешало бы помыться.
Через какое-то время дверь открывается, показывается голова Ивана.
— Мне нужна твоя помощь.
— Иван, ты что, сам не можешь… Черт возьми!
— С бритьем… не получается.
Я захожу в душевую. Три зеркала, три раковины, ряд отгороженных шторками отсеков. И хотя мы видели как минимум пять табличек с перечеркнутыми шприцами, на стене все-таки висит металлическое ведерко для игл. Вокруг талии Ивана обернуто голубое полотенце. Он выглядит почище. Красные следы от мочалки на теле. Он повторяет, что у него не получается, и протягивает мне бритву, как будто я могу ее починить. Я спрашиваю, намылился ли он. Вижу, что нет, и он сам качает головой.
— Так намылься.
— Но у меня нет пены.
— Намылься мылом, Иван.
Он нажимает на дозатор жидкого мыла на стене, в руку льется голубая жидкость. Втирает ее в клочковатую бороденку на щеках и подбородке. Я протягиваю ему бритву, стою ближе, чем мне хотелось бы. Показываю, как бриться против волоса. Немного помогает, клочки на щеках исчезают. Я подхожу к мужчине за стойкой и прошу у него ножницы. Он снова смотрит на меня так, будто я собираюсь сделать с ними что-то ужасное, копается под стойкой и дает мне ножницы. Мы обстригаем самые длинные клочья на щеках и подбородке. Иван отодвигается, глаза бегают, как будто я в любой момент могу отстричь ему нос или ухо.
— Расслабься, Иван.
— Я расслаблен, — говорит Иван.
Мне приходится к нему наклониться, чтобы довершить начатое. Он снова наполняет пригоршню мылом. На сей раз дело идет легче. Я прислоняюсь к стене, слежу и инструктирую. Не забудь под подбородком, около ушей.
Иван надел новую одежду. Передо мной теперь совсем другой человек. Мужчина, не грязный мальчишка. И спину держит прямее. Улыбается. Волосы все еще кошмарные. Заходим к парикмахеру-арабу на Нёреброгаде.
Парикмахер сметает с пола волосы, отставляет щетку и указывает Ивану на кресло. Иван садится так уверенно, словно всю жизнь ходит по парикмахерским. Я знаю, что, когда он жил у матери, она сама его стригла, денег, которые им выплачивали как беженцам, на парикмахерскую не хватало. Это, верно, память детства, ранней юности. Как ездить на велосипеде или лепить снежки, память тела.
Парикмахер спрашивает;
— Какую бы вам хотелось стрижку?
Иван почесывает затылок:
— Ну, постригите не очень…
— Заткнись, Иван. Просто постриги красиво.
— Хорошо, шеф, — скалится парикмахер.
Пока Ивана стригут, я пью кофе и курю. Столик завален журналами, на стене — подсвеченная картина с изображением Мекки, в пластиковой позолоченной раме, со встроенными часами. В служебном помещении трансляция арабского канала, я слышу, как кто-то говорит по телефону. Парикмахер орудует ножницами и машинкой с той непринужденностью, которая приобретается, только если человек каждый день стрижет по многу людей. Это в руках. Периодически он отступает на шаг и рассматривает клиента в зеркало. Лицо Ивана начинает обретать форму.
Я даю парикмахеру сто крон, говорю, что сдачу может оставить себе. Одна крона чаевых; он улыбается, благодарит и провожает нас к выходу. Говорит Ивану, что ему идет стрижка. Летняя стрижка.
На улице Иван спрашивает, почему парикмахер был таким любезным, ведь я дал ему всего лишь…
— Ему не нужно пробивать чек, Иван.
Тот по-прежнему смотрит с удивлением.
— Деньги в карман.
— А… — Иван улыбается. Дошло до него.
Иван чистенький, постриженный. Теперь это приятный молодой человек. Может, даже красивый. Я вижу в нем сестру. Вижу Ану.
— Давай помедленнее, Ник, ботинки…
Сзади слышно его шарканье по тротуарной плитке.
Именно так в детстве и представляешь себе дорогую проститутку. Скидок здесь не делают. Она выходит к нам сама, говорит, ее зовут Синди, хотя на двери — другое имя. На три часа? — спрашивает она, и я киваю. Синди улыбается профессиональной улыбкой ассистента стоматолога, проводит нас в большую прихожую. Зеркало в золоченой раме, стены кремового цвета, и на них висят два гипсовых ангела. Все двери закрыты, и трудно сказать, есть ли в квартире другие люди. Шикарная квартира во Фредериксберге[14]. Судя по окнам, она больше нашей общаги. Всех комнат, вместе взятых.
— И нам надо уладить вопрос об оплате, — говорит Синди.
О такой девушке ты фантазируешь в пятнадцать лет. Сколько раз я дрочил на вариации Синди. Очень ухоженная, лет под тридцать. Прямые светлые волосы до плеч, солярный загар, но не слишком сильный, не как у девушек, к которым заходили в позапрошлый вечер. На Синди короткое красное атласное платье, черные чулки, туфли на высоком каблуке. И грудь прикупила.
Я даю Синди две крупные купюры, она исчезает за одной из дверей. И снова нам остается только гадать, куда она ушла, есть ли кто-то по другую сторону двери. На полу толстый ковер, и, когда она прикрывает дверь, шагов не слышно. Вскоре Синди снова выходит.
Улыбается: и кто же из вас…
— Вот он, Фредерик, — говорю я и хлопаю Ивана по плечу, он бледнее обычного.
По дороге сюда Иван спросил, обязательно ли ему называться своим именем. Я разрешил ему взять другое. Сказал, что шлюхи поступают так же. Что у по-настоящему дорогих шлюх бывает по три-четыре имени. Мне все это рассказал один парень в спортцентре, возивший эскорт-девиц. Он остался без работы, когда его возлюбленная выяснила, что в качестве оплаты он частенько позволял пассажиркам себе подрочить. Слишком часто после работы трусы были испачканы спермой. Он сказал, девиц звали Лулу для постоянных клиентов. Предпринимателей. Одиноких мужчин в дорогих домах. Наташами — в больнице. И Лилиан, если надо было прикинуться шлангом: Лилиан раньше не работала; или: Лилиан работает всего две недели; Лилиан только-только начала давать в жопу.
Синди предлагает мне подождать в прихожей, берет Ивана за руку и закрывает за ними дверь.
Сажусь на диван, позолоченное дерево и красный велюр. Рядом со мной — столик на львиных ногах, тоже позолоченный. Черная вазочка с маленькими шоколадками. Разворачиваю одну. Шоколад во рту превращается в муку, на вкус как картон, старый-престарый. Глотаю. Из комнаты не доносится никаких звуков. Не знаю, сколько времени уже прошло. В квартире, должно быть, прекрасная звукоизоляция.
Лишь заметив небольшую пепельницу черного фарфора, я наконец позволяю себе закурить. Смешно: тут в комнатах, наверное, находятся люди, которым суют в задний проход всякие металлические приспособления, которые пьют мочу литрами, а я еще сомневаюсь, можно ли курить. Не знаю, сколько я так просидел, часов нет ни у меня, ни на стене. Через полторы сигареты Иван выхолит. Он уже не бледный, а красный. Синди стоит в дверях:
— В другой раз, хорошо? В другой раз получится… Голос раздраженный. Выпроваживает нас. Закрывает дверь еще до того, как мы доходим до лестницы.
— Что случилось?
— Мне не хотелось…
— Черт возьми, да я две тонны заплатил, так что мне хотелось бы знать подробности.
Он отмалчивается, пока мы не доходим до Озер и он не присасывается к своему какао. Мимо нас пробегают спортсмены. Утки томятся в воде. Иван сует руки в карманы и говорит, почти не разжимая губ:
— Она такая очень… ну… стой тут, делай это. Брюки положи туда. Член вымой там.
— Так. И что?
— Я просто не смог…
Он опускает глаза, знает, что его ждет взбучка. Смотри на меня, когда я с тобой разговариваю. Я готов его ударить.
— Ты ничего не получил. Черт подери, это была проститутка, и мы заплатили. Не надо было ее ни очаровывать, ни…
— Она просто была очень…
— Какой?
— Холодной. Очень такой… ну… брюки положи там. Вымой свой…
— А чего ты ждал? Горячий какао? Она шлюха, Иван. Платишь за секс, получаешь секс. Так?
— Я просто думал…
— И хороший секс! Охеренный, фантастический секс за такие деньги! Черт!
Иван сидит, уставившись на свои новые старые ботинки. От ходьбы по гравию у Озер они запылились, он протирает их рукой. Говорит очень тихо, глядя на ботинки:
— Мне правда так жаль. Правда.
— Да.
— Может, если ты сейчас туда пойдешь…
— Это тебе не подарочная карта на оргазм, твою мать!
Я затаптываю сигарету, встаю. Иван поднимает глаза;
— Ты можешь пива купить, и мы могли бы…
— Я пока что ничего не могу, Иван. Я очень расстроен, понятно? Я писец как…
Встаю и ухожу. Хватит с меня. Хватит с меня его гребаного идиотизма. Все, хватит. Пойду выпью пива. Пойду домой, к Софии. Трахну ее сзади, буду представлять себе Синди. Выпью много пива.
Я уже прошел кусок Нёреброгаде, когда увидел, что он так и топает за мной. Шагает, ссутулился весь. Шел за мной всю дорогу. Мама, можно я его оставлю? Нет, милый, он наверняка очень заразный.
Жду, пока догонит.
— Да, Иван, так просто тебя не трахнешь.
— Она просто была такая…
— Холодная, да, я не хочу об этом говорить.
Ночью Иван спит, а я снова пытаюсь позвонить из телефона-автомата на улице. Жду целых семь гудков, вешаю трубку.
На Нёреброгаде стемнело. У шаверма-бара околачивается группа молодежи, один в кресле-каталке. Загипсованная нога вытянута вперед. Товарищ дает ему прикурить, другой приносит завернутую в фольгу шаверму. И только тогда я узнаю Кемаля. Из-под капюшона торчит подголовник. Все еще сомневаюсь. Подхожу к нему, он разворачивает пакет с едой. Завидев меня, улыбается:
— Эй, как жизнь у моего брата-датчанина?
— Что за дела, что случилось?
— Маленькая авария.
— Я вижу.
— Покатаешь меня — расскажу.
Он кричит что-то по-арабски товарищу в магазине. Я аккуратно качу кресло по улице, стараясь избежать тряски. Он лопает шаверму.
— Сколько их было?
— Человек шесть-семь. Ты знаешь, перед тобой я выделываться не буду.
— Да я знаю, что тебя так просто не возьмешь. Это полиция была?
— Нет, какая полиция. Помнишь парня с татуировками? С квадратными такими пауками?
— Да.
— Я ведь думал, он просто дурак, который не понимает, что делает.
— А он не дурак?
— Дурак, но те, кто его послал, не дураки. Они точно понимали, что делали.
— Кто?
— Ребята на больших мотоциклах. С рисунками на жилетах. Заслали его, чтобы освоить новую территорию. Бедному простофиле намекнули, что, если сможет толкать у меня, его примут в банду.
— И им не понравилось, что ты отделал их дружка?
— Можно и так сказать.
— И что теперь? С тобой-то что?
— Да ничего особенного, посижу вот немного в коляске. Нога сломана в трех-четырех местах. Ты бы меня видел, до сих пор синяки по всему телу, ребро сломано.
— И теперь все?
Он знаком просит остановиться у мусорного бака. Выбрасывает остатки шавермы, вытирается салфеткой и отправляет ее туда же. Мы едем дальше.
— Я в принципе мог бы подвести под этим черту. Ну, знаешь, око за око. Я ведь не просто пожурил его тогда.
— Но ты этого не сделаешь?
— Ну, ты знаешь, как обстоят дела, я ведь не единственное заинтересованное лицо. Для моих знакомых речь здесь идет обо всем районе и о том, у кого хер длиннее. В следующие выходные приедут парни из Оденсе с подкреплением из Германии. Смотри, Ник, никогда не шути с этими ребятами.
— Не буду.
— Они приедут, чтобы устроить Армагеддон.
Я качу перед собой кресло, мы переходим дорогу. Когда голос Кемаля раздается вновь, он звучит уже менее уверенно.
Кемаль говорит:
— Помнишь, ты напился? Здорово напился. В тот вечер мы были в городе, на этой вот дискотеке. Ана, я и ты. Помнишь?
Я киваю.
— И ты напился, по-настоящему. До невменоза. Сидел кулём за столиком.
Я снова киваю.
— Я танцевал с Аной, думаю, ты знаешь. В этом не было ничего такого. Зато она с другими не крутилась, а потанцевать ей хотелось.
Я смотрю на него, на этот раз не киваю.
— Ну вот, мы были на танцполе. И она чуть пододвигается и говорит что-то, а я не расслышал. И я наклоняюсь и… такие вещи, она мне на ухо сказала такие вещи… Ты понимаешь? То, чего ей не надо было говорить. Не мне.
Я все смотрю на него. Кемаль, который всегда производит впечатление человека, который знает, что делает, знает, что сказать… а тут он замолкает, почесывает испещренные множеством мелких шрамов костяшки пальцев.
— Я просто подумал, что тебе это надо знать. Ничего такого не было, и лет уже прошло немало, но я подумал…
Я не отвечаю, везу его к шаверме, к ребятам, они помогают ему сесть в старый «мерседес». Садясь в машину, Кемаль смеется, говорит мне приглушенно:
— Лучше тебе не знать, что лежит в багажнике.
Я ему верю.
Я все еще в презервативе. Мы лежим в постели, курим одну на двоих. София худая. Ей бы понравилось, если бы я сказал «стройная». Она худая. У нее тело балерины. Грудь, лобок, изгибы. Это ее дар. То, что ей дано. Только это. То, что она может дать мне.
Она говорит, говорит, я не особенно вслушиваюсь. Рассказывает о Тобиасе — так, будто он здесь, рядом. Тобиас умеет то, Тобиас сказал это.
Я тянусь вниз, за пивом, нащупываю бутылку, делаю большой глоток. Ее крошечный холодильник заполнен пивом — это для меня. Я пью, а когда возвращаюсь, холодильник снова полон. Как в сказке, название которой мне в данный момент трудно вспомнить, лежа и с полным презервативом.
Она подпирает голову рукой, спрашивает:
— Ты поспал?
Я затягиваюсь сигаретой, выдыхаю, и только тогда до меня доходит, что она ждет ответа.
— Да. А что?
— Пару дней назад я встретила в коридоре Кристиана Мэдсена. Очень рано.
— Так.
— Он держал ботинки в руках, шел тихо, как мышка. На цыпочках.
— Молодец.
— Ты с ним говорил?
— Я попросил его не шуметь.
Она смеется, зажав рот одеялом. Прыскает, как будто не хочет, чтобы кто-нибудь ее услышал. Я говорю:
— А что он здесь вообще делает? У него есть работа…
Я беру у нее сигарету, вижу, она знает. И ей не терпится поделиться.
— Расскажи.
— Его вроде бы выгнала жена. Он жил на улице и при этом ходил на работу, ну и выглядел все более потрепанным. Спал под мостом, а днем занимался своей бухгалтерией, или чем он там занимается.
— И потом пришел сюда?
— Да, думаю, так и было.
— Параграф девяносто четыре?
— Да.
Я дотягиваюсь до пустой бутылки и кидаю в нее сигарету, раздается тихое шипение.
— Но он все еще живет здесь. Сколько он зарабатывает, двадцать восемь в месяц минимум?
— Точно. За пару месяцев до того, как здесь поселился ты, город хотел его вышвырнуть, он получил кучу всяких бумажек, предупреждения.
— Это он тебе рассказал?
— Нет, Тове.
— Ну конечно. И что?
— Ну, его хотели выкинуть отсюда и уже практически выкинули. Он должен был убраться до вторника, или его выставили бы с полицией. Я нашла его в понедельник, услышала странный звук за стеной. Дверь в его комнату была приоткрыта.
— Любопытство, вечное любопытство.
— Звук был от ударов ногой в стену. Он повесился. Я заорала, пыталась его держать за ноги, пока кто-то не пришел и не обрезал веревку.
— Наверное, было не слишком… здорово.
— Нет…
— Ты об этом часто думаешь?
— Да нет, а что, кажется, что часто, да? По-моему, я об этом с тех пор и не вспоминала… Сейчас вот в первый раз вспомнила.
Я встаю с кровати, стягиваю резинку, вытираю член о футболку. Беру из холодильника пиво, высасываю половину бутылки и ложусь обратно. София утыкается мне в шею.
Вот так, нажравшись пива и с Софией рядом, проще отгонять мысли.
Веки тяжелеют. В маленькой комнате пахнет сексом. Я любил этот запах, когда был помоложе, взрослый запах, он напоминал мне о том, что я жив. Смесь запаха женских духов, пота и использованных презервативов. Я скучал по этому запаху, когда Ана перешла на противозачаточные таблетки. София тихонько откашливается, заставляя меня очнуться.
— Тебе чего-нибудь хочется?
Спрашивает очень тихо, как будто боится нарушить тишину.
— У меня есть пиво.
Она смеется, не так — «ха-ха», а очень тихо, я ее смех чувствую кожей шеи.
— Нет, я имею в виду… Может, есть что-то, чего тебе хочется попробовать?
— Нет.
— Совсем ничего?
— Попробовать… Что ты имеешь в виду?
— Ну… в постели. Что-нибудь, чего ты еще не делал?
Я тянусь за пивом, осушаю бутылку. Невольно говорю так же тихо, как и она.
— Треугольник…
Она убирает с лица черный локон. Отвечает не сразу.
— У меня есть подруга, я могу спросить, может…
— Нет, с парнем. Ты, я и один парень.
— Парень?
— Никакой педерастической фигни. Я просто хочу посмотреть.
Она не отвечает, снова прижимается лицом к моей шее. Нежно целует.
Проснувшись, не сразу понимаю, где я. Болит затылок, всю ночь проспал в постели, маленькой и для одного. Голова Софии на моей груди. Я выбираюсь, приподняв ее голову и мягко переложив на подушку. София скрючивается, поджимает ноги и тихо постанывает.
Спящая, она похожа на большого подростка, линии вокруг рта и глаз разглаживаются. На губах легкая улыбка, может, из-за того, что было ночью, но не думаю. Наверно, она сейчас со своим мальчиком. Во сне они вместе, может, в парке Нёребро, у него новый мяч, на ней летнее платье. Он бросает ей мяч, она ловит, и, может быть, я сижу рядом на лавочке, чисто выбритый, и из куртки не торчит бутылка. Мужчина, который регулярно подмывается. Хороший отчим, который по воскресеньям ходит с парнишкой на футбол.
И хотя ее комната не меньше моей, мне становится трудно дышать. Спешу одеться, стараясь не разбудить ее. Иду по коридору, спускаюсь по лестнице, выхожу на улицу.
Солнце белое и жгучее, я достаю поцарапанные темные очки и закуриваю. Все еще вялый после ночного секса и пива.
Прохожу десять минут, отделяющих меня от ближайшей булочной, местные пьянчуги уже собрались у киосков и магазинчиков. А в этих киосках и магазинчиках давно забили на продажу газет, перейдя на немецкое баночное и сигареты поштучно. У них есть круг постоянных клиентов, которые дни напролет просиживают у входа, прислонившись к стене.
Покупаю три рогалика и слоеное пирожное с кремом. Девчонке за прилавком от силы шестнадцать, у нее усталый вид и плохая кожа, спрашивает, что мне еще нужно. Я покупаю пачку масла, настоящего масла. Насколько я помню, у Софии в холодильнике пусто. Йогурт, нежирный сыр, мое пиво, и все.
Когда я возвращаюсь, она все еще спит, повернулась к стене, сжимает одеяло.
Кладу рогалики и пирожное на стол. Масло в холодильник, стараясь не стучать дверцей.
Она не просыпается. Я не знаю, что сказать ей теперь, когда взошло солнце.
Сажусь на автобус в сторону окраины. Проезжаю Брёнсхой-Торв, автобус тащится вдоль Утерслев-Мосе. Здесь город расслаивается, от вилл в Брёнсхойе до Тингбьерга. Тингбьерг голубая мечта архитектора, превратившийся в величайшее сборище безработных иммигрантов и алкоголиков. Самая отдаленная окраина.
Здесь живет мой брат. Или жил, когда я был у него в последний раз. Я приезжал, когда родился Мартин. Купленного мной мишку быстро у него отобрали. Брат объяснил, что у мишки стеклянные глаза. Игрушки со стеклянными глазами не предназначены для детей до двух лет. Они могут их оторвать, проглотить. И еще меня попросили снять туфли и вымыть руки. Мальчик лежал в колыбельке в гостиной, все это было похоже на домашний алтарь. Они спорили, что делать с цветами. Его девушка хотела поставить их поближе к мальчику, чтобы сделать красивые фотографии, и потом, «люди же старались». А брат хотел поставить их на кухне, из-за запаха. Потому что «мы же не знаем, есть ли у малыша аллергия». Я вскоре ушел и с тех пор не возвращался.
Вылез из автобуса, иду пешком. Мимо супермаркета, магазинчиков, павильонов с игральными автоматами. Лавочек с алкоголиками и их собаками. Миную четырехугольную церковь, напоминающую диспетчерскую вышку провинциального аэропорта, прохожу мимо жилых домов, трехэтажных, кирпичных, желтых. Таких одинаковых. Промахиваюсь. Приходится вернуться на два корпуса, и вот я вижу имя брата на домофоне. Стою, смотрю на табличку. Мне трудно. Вот я и на месте. Вдавливаю кнопку. Сначала осторожно. Никто не отвечает, звоню еще. На сей раз удерживаю кнопку дольше. Никто не отвечает.
Отправляюсь на поиски магазина. Сейчас бы пива. Крепкого пива. Покупаю кока-колу.
Вернувшись, снова принимаюсь звонить, и снова ответа нет. Хоть сейчас и тепло, улицы пусты. Сажусь на порог, курю, пью колу.
Не знаю, сколько я так просидел. Мимо меня на горных велосипедах проезжают два мальчика лет десяти-одиннадцати. Несколько раз проезжают и каждый раз смотрят на меня. Новенький в районе. Постепенно на тротуаре передо мной вырастает приличная горка сигаретных окурков.
К дому идет старуха. Я издалека ее засек. Авоська у нее тяжеленная. Каждые десять метров она ее ставит, выпрямляет спину, потирает руки. Снова поднимает с явным усилием. Дойдя до двери, смотрит на меня, молча ставит авоську и достает ключи. Я спрашиваю, не знает ли она, где мой брат; чтобы она отреагировала, приходится повторить вопрос.
— Что вам от него нужно? — Судя по интонации, она не ждет от меня ничего хорошего.
— Он мой брат…
Она пристально меня разглядывает. Возможно, стоило надеть что-нибудь поприличнее, чем этот спортивный костюм. С другой стороны, это не тот район, где в моде шляпы и очки.
— Его не было недели две. Может, три.
— А вы не знаете, где он?
Она снова пристально на меня смотрит.
— Нет. Просто не приходил. Совсем. И мальчик тоже.
— Откуда вы знаете…
— Я собираю рекламки у его двери. Чтобы квартиру не обчистили…
Она сухо откашливается, прикрывшись рукой. Спрашиваю, не помочь ли ей с сумкой. Отказывается.
Отпирает дверь, с трудом поднимает авоську, сквозь стеклянную дверь мне видно, что ей трудно подниматься по лестнице, несколько раз она чуть не упала.
Я сажусь на автобус в сторону центра.
Вернувшись в общагу, нахожу под дверью записку от Софии. Почерк очень аккуратный, очень женский: «Привет, милый, если это именно то, чего тебе хочется, я согласна…»
Снизу пририсовано сердечко.
Они идут по улице, вместе, два мальчика, несут сумку, в одиночку ее не поднять. Сумка похожа на ту, в которой я ношу спортивный костюм. Это сон, должно быть, сон. Мы с братом идем по улице. Может, не сон, может, я перепил, может, вижу это на потолке — я сейчас в кровати лежу. Мальчикам трудно поднять сумку в автобус, им помогает дружелюбный мужчина в комбинезоне. У нас нет денег на билет, но шофер лишь улыбается, машет нам рукой, дескать, проходите. Не знаю, куда мы едем. Куда нужно мальчишкам. Я помню, во что мы были одеты. На брате — футболка с Человеком-пауком. На мне — темно-синяя рубашка поло, велика на два размера. Мы выходим — понятия не имею, откуда мы знаем, что это наша остановка, но мальчики знают. Пассажиры провожают нас взглядами: какие милые мальчики, помогают друг другу. Все улыбаются.
Мы идем по дороге. Город исчезает у нас за спиной, последние магазины, старые, заколоченные или дышащие на ладан. Два мальчика, они знают, куда идти, не останавливаются, не ищут дорогу, не смотрят на таблички. А они вообще умеют читать? Да, наверняка, но не читают, они знают, куда идти. Вечереет, скоро зажгутся фонари. Мы всё идем. Ставим сумку, разминаем руки, меняемся местами и снова беремся за сумку. Время от времени нас освещают фары проезжающих машин, но мы не останавливаемся, мы идем.
Вот мы вышли за пределы города, мы в районе складских комплексов. Открываем калитку в стальной изгороди, она плохо поддается, руки-то заняты сумкой. Идем по утрамбованной, с масляными пятнами земле. Проходим мимо сожженного автомобиля. Если бы мне сейчас проснуться. Если бы я мог проснуться. Я бы пить бросил, по крайней мере не до беспамятства бы пил. Сходил бы к врачу с этой рукой, питался бы правильно. Два мальчика проходят мимо ржавых велосипедов, старых перевернутых холодильников, разбитых телевизоров. Они на разгрузочной площадке. Если бы я сейчас мог чувствовать запах, вонь наверняка была бы невыносимой. Но мальчики ее как будто не замечают. Они идут дальше, мимо гор мусора, мимо скомканных газет, трепещущих на ветру. Забытый экскаватор, ковш полон отбросов. Проходят мимо аквариума с разбитыми стеклами, безглазых мишек, перемазанных кукол. Выйдя на середину разгрузочной площадки, со всех сторон окруженной мусором, они останавливаются. Им не нужно ничего говорить друг другу, они стоят так какое-то время, затем ставят сумку. Заходящее солнце окрашивает небо в оранжевые и багровые тона. Красивая могла бы быть картина. Такую на стену повесить не грех. А чайки есть? Да наверняка.
А затем они уйдут. Уйдут. И я проснусь. Они уйдут.
Брат наклоняется и берется за молнию, дергает, молнию заклинило. Я ему помогаю. Держу сумку, он тянет за молнию изо всех сил, всем весом налегает. Молния с шумом расходится. Два мальчика склоняются, трудно понять, что они делают. Что там у них, с чем они возятся в сумке. Что-то поднимают вместе. Они оборачиваются, и становится ясно, что это у них в руках. Я все время знал. Это мог быть узел с одеждой. Футбольный мяч, завернутый в тряпицу. Большая кукла. Я все время знал. Мальчики вынимают из сумки ребеночка. Очень осторожно. Они стоят с ребеночком, крошкой, маленьким мальчиком в голубых ползунках. Они осторожно поддерживают головку ребеночка. Безжизненную, что же они так стараются? Но они очень заботливые. И выглядят серьезно. Маленькие серьезные мальчики. Торжественные такие. Один из них перехватывает ношу, ему тяжело, но он не покачнулся, он устоял. Смотрит прямо. Другой мальчик делает пару шагов. В мусоре, в газетах, под велосипедной камерой полузарыт люк. Он берется за ручку. Белая крышка, тяжелая крышка. Приподнимает ее. Внизу еще больше мусора. В мусоре — углубление. Грязевое гнездо. Ему трудно удерживать крышку, руки дрожат. Другой мальчик подносит малыша к углублению и осторожно кладет. Маленькое тело безжизненно. Так ли это? Ближе. Вблизи видно, что глаза движутся. Смотрят на братьев. Это что, доверие? Он не плачет. Разве маленькие дети не плачут? Они же плачут все время? Он не плачет. Смотрит вверх. А они — вниз, на него. Помогают теперь друг другу, вместе держат эту крышку. Затем медленно ее опускают. Накрывают углубление, ребенка. Уходят, оставив сумку.
Ноги отплясывают танец святого Витта, мелкими глотками он пьет колу из банки. Иван сидит на деревянной лавке в прачечной, меня ждет. Его одежда пахнет сильным дезинфицирующим средством, которым обрабатывают одежду секонд-хенд. Острый химический запах цветов, как будто тебя насилует луг.
Я подаю знак, он встает, поправляет новую прическу и идет за мной.
Мы молча шагаем по улице, он ускоряется, опережает меня на пару шагов, тормозит, и мы снова идем рядом.
Угощаю его своими греческими сигаретами. Он глубоко затягивается и кашляет, но продолжает тянуть.
— Наслаждайся, это последняя пачка греческих.
— По вкусу как сено.
— Да, зато дешевые. А что, югославские намного лучше?
— Я не знаю, я не курил, когда…
Оставляю его ждать на лестнице. Стучу в дверь Тове, три раза, просто чтобы убедиться, что ее нет дома Никто не отзывается, и я машу Ивану. Иду по коридору, Иван следом, с опаской. Подходим к комнате Софии. Я едва успеваю постучаться в дверь, как она открывает. У нее синие тени, волосы забраны за уши двумя заколками, чистое летнее платье, не мятое. Иван проходит за мной в комнату. Поскольку я молчу, София представляется сама. Пожимает ему руку. Иван едва слышным шепотом произносит свое имя. Когда нас трое, комната кажется еще меньше. Я сажусь в кресло. Иван стоит, нервно оглядываясь, пока я не говорю, что он может присесть на кровать. София разливает по бокалам белое вино. Хочет что-то сказать, но у нее не получается, она нервно смеется. Затем спрашивает:
— Как давно вы знакомы?
— Четыре-пять лет. Правильно я говорю, Иван?
— Да. Ну, если…
— Думаю, что так.
Она протягивает нам по бокалу. Садится за стол. Иван держит бокал за ножку, не знает, что с ним делать.
София смотрит на него, говорит:
— Если ты не любишь вино, то…
— Мне оно не нравится…
Я говорю:
— Возьми и выпей, Иван.
— Да, но мне не очень…
Я говорю:
— Выпей…
София берет у него бокал.
— Конечно, не надо пить, если тебе не хочется. Может, хочешь кофе?
Он кивает, глядя себе под ноги.
— У меня только растворимый, надеюсь, ты…
— Хорошо.
Она идет в туалет, наливает воды в электрический чайник, включает его.
— А еще у меня есть «Сбой».
— Какао?
— Да, если ты пьешь какао…
— Я хотел бы какао.
— Значит, будет какао.
Вынимаю сигареты из нагрудного кармана, вытряхиваю одну себе, одну даю Ивану.
Он засовывает ее в рот, вынимает, спрашивает:
— Ничего, если мы здесь покурим?
Она ободряюще улыбается — да, конечно.
— Но приятно, что ты спросил. Тебе есть чему поучиться, Ник.
— Чему?
— Хорошим манерам, конечно же.
И она любовно мне улыбается: дескать, она может себе позволить немножко меня подразнить. Теперь мы все друзья.
Чайник вскипел, она наливает в чашку воды. Кладет две ложки какао и тщательно перемешивает. Протягивает чашку Ивану:
— Горячее пока.
Он дует на какао.
— Скажи, если надо добавить какао. Невкусно ведь, когда жидкое.
— Да нет, отличное какао.
Он осторожно делает глоток.
— Отлично. Хорошее какао.
— Ну! — говорю я достаточно громко, чтобы они замолчали.
— Ну что, начнем?
Тишина. Все молчат. Я слышу где-то на улице визг тормозов.
На какую-то долю секунды у меня появляется надежда, что за этим последует звук столкновения. Звук удара металла о металл. Авария. Кровь, переломанный позвоночник, семью из четырех человек медленно извлекают из искореженной машины, шаг за шагом. Мы стоим и смотрим. Общага пустеет, все выходят на улицу. Люди, с которыми я так редко встречаюсь. Студент, который уже четыре года не может дойти до экзамена, но до сих пор утверждает, что ждет комнату в общежитии. Кристиан Мэдсен, в ослабленном галстуке, Тове, она в больнице, но все равно здесь стоит. Откуда-то с улицы раздается звук сирены. Старый придурок тоже здесь, со своей тележкой, своими чучелами. Иван не выносит крови, слишком много пришлось ее повидать. София подносит руку ко рту, я обнимаю ее. Мгновение упущено, и Иван уходит, исчезая вдали, а мы вдвоем возвращаемся в комнату. София плачет, а я говорю что-нибудь вроде: «нельзя так быстро ездить». Или: «такова жизнь» — не обязательно должен быть смысл.
С визгом сжигая резину, машина отъезжает. Я, улыбаясь, смотрю на Софию:
— Сними, пожалуйста, платье.
Она нервно переводит взгляд от меня к Ивану, прихлебывающему свое какао, и обратно на меня.
— Ну давай, сними платье.
Возится с бретелькой.
— Может, мы просто посидим…
— Давай снимай.
Иван смотрит под ноги:
— Ник, это не обязательно. Ничего страшного не случится, если…
— Давай, солнышко, сними платье.
Я склоняю голову набок. «Солнышко» сделало свое дело. Так я ее раньше не называл. Она снимает бретельки, и платье спадает на бедра. На ней белый лифчик, темные соски смотрят на нас сквозь тонкую ткань. Я смотрю на Ивана, он поставил какао, не может глаз отвести от груди. Она расстегивает лифчик и роняет его на пол.
— Подойди к ней, Иван.
Он смотрит на меня, я делаю знак, показывающий, что ему можно. Не отводя глаз от груди, он встает перед ней на колени.
— Красивая грудь у нее, как ты считаешь, Иван?
Он отвечает прерывистым голосом, не поворачивая головы:
— Да.
— Хочешь потрогать?
— Да.
— Так давай.
Он медленно поднимает руки, кладет их, как две чаши, на грудь. Держит.
— Сожми их немножко. Они не настолько нежные, как тебе может показаться.
Он робко сжимает.
Я смотрю на огонек сигареты, на огонь, медленно сжирающий бумагу, кольцом охватывающий неплотно набитую сигарету.
Она наклоняется, он берет одну грудь в рот. Нежно посасывает ее. Сначала одну, потом другую.
Воздух в комнате тяжелый, застоявшийся. Я смотрю на свои руки, на грязную повязку на правой руке. Смотрю на Софию, она — на меня.
— Сними остальное…
Она стягивает платье через бедра, оно падает на пол. На ней белые трусики. Почти прозрачные.
Из кармана я достаю презерватив и кидаю его Ивану.
— Потрогай ее между ног.
Тушу сигарету, вытряхиваю из пачки последнюю, закуриваю.
— Проверь, влажная ли она.
Он поднимает руку, медлит, затем проводит рукой у нее между ляжек.
На краткий миг ее глаза распахиваются.
— Ну? Влажная?
Он отвечает так тихо, что нужно напрячься, чтобы услышать.
— Да.
— Тогда настало время снять штаны и тебе.
Он стягивает брюки, я вижу, что он готов.
Встаю, беру со стола женский журнал. Включаю телевизор на полную громкость. Когда я выхожу, они сидят на кровати. Она помогает ему надеть презерватив. Они заняты, на меня не смотрят.
Сижу в коридоре, прислонившись спиной к стене. Листаю журнальчик. Читаю о бутике на Эстебро, начавшем импорт вяленой ветчины итальянских черных свиней, и о том, что это, видимо, нечто особенное. Я слышу их, кровать скрипит.
Кладу журнал, прохожу по коридору, спускаюсь по лестнице, одолеваю сто метров до ближайшего магазина. Покупаю сигареты и пиво.
Я не спешу вернуться в комнату. Журнал лежит там, где я его оставил. Прикладываю ухо к двери. Слышна музыкальная заставка к «Военно-полевому госпиталю»[15], больше ни звука. Отступив на шаг, смотрю на закрытую дверь. Хочу открыть, но снова прикладываю голову к двери, удостовериться. Затем стучу. Никто не открывает, и я захожу.
Иван сидит на краю кровати, смотрит под ноги. Он худой и голый, в одних только носках. София лежит на спине, полуукрытая простыней, лицом к стене. Комнату заполняет звук телевизора. Выключаю его. Они оба притихшие, тишина после бури. А чего я ждал? Никто из них на меня даже не глядит. София смотрит в сторону, Иван смотрит вниз. Единственные звуки — телевизор и дыхание Ивана Я подхожу к кровати и поворачиваю голову Софии. Взгляд пустой, глаза распахнуты. Рот раскрыт, язык вывалился. Только теперь я замечаю красные полосы на ее шее. В голову мне ударяет кровь, как когда выжимаешь штангу в сто килограммов. Сердце рвется наружу, и все же я странно спокоен.
— Что ты наделал?
Он не смотрит на меня, не отрывает взгляда от своих ног.
— Я не…
Голос замирает. Я даю ему пощечину.
— Что ты наделал, черт тебя подери?
Он не поднимает глаз, голос прерывистый. Акцент усилился, трудно понять, что он говорит.
— Не знаю… Она вдруг начала кричать. Издавать все эти странные звуки. И я попытался заставить ее замолчать.
— Да… Тебе это удалось, Иван.
— Я испугался, подумал, вдруг кто услышит и зайдет. И я попытался заставить ее замолчать. А она еще хуже стала еще громче стала кричать.
Он зашмыгал носом. Обхватил себя руками и шмыгает.
— И вдруг совсем затихла.
Сидит, обхватив себя руками, механически качаясь взад-вперед. Как будто пытается себя утешить. Я даю ему еще одну пощечину, чтобы он совсем не отключился. Смотрит на меня. Я говорю как можно громче, не переходя на крик:
— Будешь здесь сидеть очень тихо, ни звука, и ничего не трогай. Просто сиди, понял?
Я сажусь в кресло рядом с ними. Закуриваю, пытаюсь сосредоточиться. Пытаюсь перегнать хоть какую-то часть крови из головы обратно в тело.
Он все еще смотрит на меня своими влажными карими глазами, маленький мальчик.
— Я… не нарочно.
— О чем я тебя просил?
— Помолчать…
Я киваю. Затем тушу сигарету и беру бокалы с вином и полупустую чашку с какао. Выхожу в туалет, беру из-под раковины дезинфицирующее средство. Мою руками, вытираю каким-то полотенцем, ставлю обратно в шкаф. Нахожу пару трусиков в верхнем ящике комода. Пару подходящих белых хлопковых трусов. Вытираю все вокруг. Плевать, останутся ли здесь мои отпечатки, не надо проводить специальное расследование, чтобы догадаться: я у нее бывал. Но Иван… Я вспоминаю, что он мог трогать. Косяк двери, когда заходил? Лампу у кровати? Он следит за мной глазами. Я заканчиваю у кровати.
— Где презерватив?
Он таращится на меня так, будто я попросил его полетать.
— Презерватив. Где презерватив?
Пустые глаза. Ноль. Тут он смотрит вниз:
— На мне…
Беру Ивана за руку и поднимаю с кровати. Сую ему между ног хлопковые трусы и стягиваю резинку. Аккуратно, чтобы сперма не попала на кровать или ковер. Заворачиваю презерватив в трусы. Велю ему одеться. Выхожу в ванную и спускаю трусы вместе с презервативом. Вода в унитазе едва не переливается. Приходится подождать и спустить несколько раз.
Я возвращаюсь, Иван уже одет. Стоит и тихонько подвывает, футболку надел задом наперед. Я стягиваю с него футболку, переворачиваю, снова даю ему. Беру за руку и вывожу, коридор пуст, мы спускаемся по лестнице, никого не встретив.
— Я правда не нарочно…
Он смотрит на меня, смотрит в глаза. Хочет, чтобы я понял, поверил ему.
— Это не твоя вина, — говорю я.
Даю ему две сотни и смотрю, как он уходит. Оборачивается, я машу ему. Иди, Иван, не останавливайся.
Возвращаюсь к себе. Как тихо. Мне кажется, здесь никогда еще не было так тихо. Всегда слышно было телевизор. Чьи-нибудь крики или смех, как воду спускают в туалете. А сейчас так тихо. Я сажусь на кровать, открываю пиво. Руки́ совсем не чувствую.