Я стою перед детским садом, прислонившись к забору. Руки холодные и белые как бумага, трясутся. Пытаюсь унять дрожь, собраться. Расслабить лицевые мускулы. Глубоко дышу. Пройти по дорожке, потом в ворота, до двери, в дверь. По лестнице… Спокойными шагами… Не спешить, не нервничать, нет у меня никаких дел, мне просто надо забрать моего мальчика… На лестнице играют дети, девочка со светлыми косичками говорит мне: «Привет»… Я отвечаю: «Привет». Я дружелюбный молодой человек, совершенно обыкновенный, как твой папа… Работающий, совершенно обыкновенный. Пришел забрать своего мальчика. Идти, голову держать ровно, не сутулиться. Одна нога, затем другая. Захожу в комнату, зеленую комнату. На вешалках картинки с разными животными, чтобы детям было проще искать свои куртки и сапоги.
Воспитательницы приветливо здороваются, обеим где-то за сорок. Я тоже здороваюсь и улыбаюсь в ответ. Как будто бы непринужденно, как будто бы.
— Мартин в «мягкой» комнате, играет с Густавом.
Я захожу к ним, они стреляют друг в друга из диванных валиков, будто это гигантские базуки.
— Пора домой, Мартин.
Сажусь на корточки, он бросается мне на шею, чуть не опрокидывает. Встаю, а он все виснет на шее. Не жалуется, не канючит, что хочет еще побыть или что хочет в гости к Густаву, потому что у Густава есть кролик; не ноет, как другие дети. По-моему, он чувствует, каково папе. Мартин чувствует такие вещи. Теперь в раздевалку, надеть куртку, висящую под слоном, он сам протягивает ручки. И вниз по лестнице, аккуратно, не задеть играющих детей, и на улицу.
Идем рядом по тротуару. Его ручка в моей руке. Вынимаю из кармана и даю ему шоколадку.
— Я голодный, пап, — говорит он. — Мы забыли бутерброды… Опять, пап.
— Ты что же, ничего не ел?
— Ел, Густав дал мне бутерброд, я не хотел ничего говорить взрослым.
Я сжимаю его руку, не знаю, что сказать.
— Но я очень, очень-преочень голодный, пап.
— Вот придем домой, и папа приготовит что-нибудь вкусненькое. Кучу, все, что захочешь. Как насчет картошки фри? Будем лопать, пока не раздуемся, как бегемоты.
Он смеется, люблю, когда он смеется.
Домой едем на автобусе. Полный под завязку, приходится всю дорогу стоять. Едва переступив порог, он снова говорит;
— Пап, я есть хочу, очень-очень хочу.
— Папа сейчас тебе приготовит что-нибудь вкусненькое.
Достаю продукты из морозилки, кладу на стол.
— Сейчас только папа сходит в туалет.
Я включаю телевизор, пусть посмотрит мультики. Он молчит, но держится за живот, чтобы папа видел, как он хочет есть. Собака в огромном, обвисшем складками костюме говорит что-то высоким голосом и достает большой пистолет.
Я быстро, солнышко, я быстро.
Я уже не думаю ни о котлетах, ни о картошке фри, ни о Мартине на диване, ни о собаке с большим пистолетом. Я думаю только о пакетике, который лежит у меня в кармане. Осторожно его вынимаю. По дороге в туалет прячу в кулаке. Запираю за собой дверь. Сейчас мое время. Мой праздник. Мой день рождения. Рождество. Мое время, папочкино время. Только я и мое правое предплечье. Со шкафа снимаю коробочку. Коробка от духов, которые когда-то подарила мне она. Достаю причиндалы. Ничем другим я не владею так мастерски. Руки точно знают, что им делать, трясутся, однако действуют эффективно. Вынимают ложку, перевязывают, чиркают зажигалкой. Я слышу, как собака из мультфильма выкрикивает что-то по другую сторону двери, но все это теперь далеко. Это мое время. Я протыкаю дырку в коже. Момент настал. В моей голове — праздник.
Фейерверк.
Цветы.
Это поразительно. Мне ничего не нужно, у меня все есть. Я больше не думаю о себе, не думаю о Мартине. Ничего нет. И в какое-то мгновение мне кажется, что я вижу ее, но ничего не происходит, это не причиняет боли, потому что все хорошо и меня больше нет, я стал воздушным шариком, парящим над городом.
И вот цветы исчезают, луна-парк закрывается, всем пора домой, цвета исчезают.
Все становится черным.
Черным.
Насколько черным?
Очень черным.
Как долго? Я не знаю. Когда глаза вновь открываются, голова болит, и мне трудно подняться. Меня рвало, преимущественно водой, но я этого не помню. Иголка все еще торчит из моей белой руки, как флаг, установленный полярником.
Я спешу убрать свое хозяйство и поставить коробку обратно на шкафчик.
В гостиной Мартин спит перед тестовой картинкой. Времени половина первого ночи.
Рядом с ним — полкуска хлеба с отметинами зубов. Открытый пакет с хлебом лежит на кухонном столе. Ему надо было взобраться на стол, чтобы достать его. Картофель фри и котлеты киснут в озерце, из которого на линолеум капает вода.
Рука не поднимается разбудить Мартина. Отношу его в свою постель, а сам иду чистить зубы. Потом ложусь рядом с ним. Завтра надо рано встать, сходить в булочную и купить ему все, что он любит. Я лежу, уставившись в потолок, прижимая Мартина к себе. Засыпаю не скоро.
Он молодой албанец. Мне он нравится. Он никогда меня не бил. И не угрожал побоями. Мы поднимаемся по лестнице, папе нужно зайти к другу, а потом мы пойдем за игрушками, это недолго.
Звоню в дверь. Два раза, он открывает. Долго смотрит на Мартина, затем на меня.
— Заходите.
На диване сидит парень лет девятнадцати-двадцати, курит.
Албанец кивает на него:
— Мой кузен.
Парень на диване улыбается Мартину:
— Привет! Как тебя зовут?
Мне приходится слегка сжать Мартину руку, чтобы он ответил.
— Привет. Мартин.
Ручка Мартина в моей руке становится влажной, ему трудно общаться с незнакомыми людьми.
— Можно мне на минуточку забрать твоего папу? А вы поиграете в «плей-стейшн», — говорит албанец. — На одну минуточку.
Мартин крепко держит меня за руку, не хочет, чтобы я уходил.
— А мы поиграем в «Теккен», — говорит парень на диване и улыбается Мартину. — Можешь выбрать первым.
Мартин, чуть не плача, отпускает мою руку, медленно подходит к дивану и садится рядом с парнем.
Мы с албанцем проходим в комнату, которая была бы спальней, если бы это было домом.
Он прикрывает за нами дверь. На минуточку.
Садится на угол большого письменного стола, смотрит на меня;
— Не стоит его сюда таскать.
— Он будет хорошо себя вести. Он спокойный мальчик.
— Я знаю, что он хороший мальчик. Дело не в этом. Просто не нужно, здесь не место для ребенка. Как ты думаешь, мне бы пришло в голову притащить сюда своих детей? Такие вещи нельзя смешивать. Может, ты об этом и не задумываешься. Но, приводя его сюда, ты делаешь меня скотиной. Дрянной скотиной. Которая накачивает его отца дрянью. Я этого не хочу.
— Мне было некуда его деть. Я…
— Он отличный парень, вопрос не в том. Просто больше так не делай, не следует смешивать такие вещи. У меня в машине детское кресло. Надо мной смеются. Так что приходится мне быть жестче жесткого, круче крутого.
Он достает маленький белый пакетик. Всегда маленькие пакетики и всегда один зараз. Если тебя возьмут с одним пакетиком, отделаешься штрафом. Я отсчитываю четыре сотни и сую две купюры обратно в карман.
— Ты должен мне две сотни с прошлого раза, помнишь ведь.
— Можно я отдам в следующий раз?
— Нет.
— Послезавтра. Я принесу деньги послезавтра.
— Нет.
Вообще-то, я ему часто остаюсь должен. Но не сегодня. Я должен быть наказан. Я нарушил правила.
Протягиваю деньги.
Мартин громко смеется. Парень на диване улыбается мне:
— А он молодец, твой мальчик, побил меня три раза.
Думаю, он нарочно дал ему выиграть.
— Можно мы еще один разочек сыграем? — спрашивает Мартин, глядя на меня.
— Не сегодня, солнышко.
Я протягиваю ему руку, он дает свою. По дороге наружу албанец хлопает меня по плечу:
— Помни, о чем мы говорили.
Я выхожу без денег, но с маленьким белым пакетиком в кармане. Мартин передвигается вприпрыжку, крепко уцепившись за мою руку.
Идем по улице. Был дождь.
— Думаешь, папа не сможет тебе сам сделать костюм Зорро? Раздобуду черную одежду, смастерю преотличнейшую маску. И еще шпагу из бамбука. Покрашу в черный цвет. Ну и конечно, у Зорро должен быть плащ.
— Пап, но я хочу настоящий костюм Зорро.
— Отличный получится костюм, лучше покупного.
— Но, папа, у всех есть настоящий костюм Зорро, такой, как я тебе показывал.
Мартин всю неделю ходил с каталогом игрушек, даже клал его рядом с кроватью перед сном.
Он молчит.
— Конечно, у тебя будет настоящий костюм Зорро.
Мы приходим в магазин игрушек.
— Подождешь, пока папа сходит в магазин и купит тебе костюм?
— Я тоже хочу в магазин.
— Нет, солнышко, будь так добр, постой здесь. Папа быстро.
— Но, пап…
— Подожди здесь…
Захожу в магазин, народу полно. Дети мучат мам, они хотят машинку, самолетик, робота с огнеметом. У касс стоит длиннющая нетерпеливая очередь. Прохожу вдоль полок, спокойно, я — отец, я ищу карнавальный костюм. Остались только Супермен, Бэтмен и последний Зорро.
Засовываю его под куртку, прижимаю локтем. Медленно продвигаюсь к выходу. Ну, не нашел ничего. У них нет того, что мне нужно.
Перед выходом я успеваю подумать: если меня поймают с этим костюмом под мышкой, если меня схватят, я потеряю Мартина. Потеряю навсегда.
Выйдя из магазина, я нигде его не вижу. Зову и нахожу между двух контейнеров с игрушками. Он кидает о землю и ловит мячик.
Я беру его за руку, тяну за собой по улице.
— Ты купил мне Зорро?
— Да.
— Где он?
— У них кончились пакеты.
Я показываю ему краешек упаковки, чтобы он не заплакал.
Всю дорогу я в страхе жду, что на мое плечо ляжет чья-то рука.
Дома он никак не может достать костюм из упаковки. Садится на пол в гостиной и разрывает полиэтилен. Я откладываю свой поход в туалет, чтобы посмотреть, как он наденет костюм. По-моему, я никогда еще не видел Мартина таким счастливым.
Он скачет по квартире на лошадке, спешивается, чтобы проткнуть меня. Я заваливаюсь на дверной косяк.
— Нет, пап, ты не умер, ты только ранен.
На конец шпаги насажен кусочек мела. Наши стены заполняются белыми Z.
Он не снимает костюма до вечера, смотрит мультик со шпагой в руке. Спит с ней ночью. И в воскресенье продолжает скакать.
Мы были в зоопарке в тот день, когда она сказала мне об этом. Стояла весна, нам было хорошо.
Нам хватило денег на большой пакет белого, какое-то время можно было жить спокойно. Мы шли рука об руку, юные влюбленные. Она сказала: пойдем в зоопарк, — нас ничто не держало, дел у нас никаких не было, и мы пошли. Наверное, это и есть счастье. Я долго смотрел на жирафа. Она надо мной смеялась, но он казался мне потрясающим. Я не видел жирафов больше десяти лет. Нет, по телевизору видел, но не такого, живого, который испражняется у вас перед носом и пахнет диким животным. Он был как порождение чьей-то фантазии. Из африканской саванны. Их было два. Они или прятали длинные шеи в кронах деревьев, или трусили друг за дружкой. Мы делили порцию сахарной ваты, отрывали маленькие розовые кусочки и кормили друг друга. Я, как в детстве, перепачкал все лицо липким сахаром.
— Я хочу с тобой кое о чем поговорить. — По-моему, так она сказала; лицо стало серьезным.
Мы сели на лавочку с видом на морских львов. Все кончено, подумал я. Хорошего не жди. Я приготовился выслушать что угодно. Нам было хорошо вместе. Но речь не об этом, все, конец. Может, у нее другой. Не важно, теперь все кончено, и, видимо, я чего-то не понял. Нам с ней было слишком хорошо, это ненормально. Так продолжаться не могло. Она улыбнулась мне, взяла за руку, ну вот, уже утешает. Смотритель в синем халате принес ведро и начал кормить морских львов. Он кидал им рыбу по одной, они ревели и дрались. Почему бы просто не высыпать все из ведра? И покончить с этим.
— Я беременна, — сказала она. — Почти наверняка. Вчера была у врача. Не хотела тебе говорить, пока не была уверена.
Я молчал.
— Мне нужно еще один анализ сдать, но, похоже, у нас будет ребенок.
Смотритель все швырял рыбу, по одной.
— Конечно, я могу сделать аборт. Если ты не хочешь. Если мы не хотим. Я понимаю, мы как бы не планировали.
Я смотрел на нее, смотрел на смотрителя с рыбой и на морских львов, дерущихся в воде.
Все было очень просто.
— Я хочу ребенка, — сказал я. — Я хочу, чтобы у нас был ребенок.
Все просто, ясно, глаза привыкли к свету. Остальное ничего не значило.
Мы сидим вместе на этой вот скамейке, и у нас будет ребенок.
Мы обнимались, молча. У меня глаза были на мокром месте. Я целовал ее в шею, в лоб, прижимал к себе.
Кормление морских львов наконец завершилось. И теперь те, что не ныряли за рыбными головами, лениво лежали у бассейна.
По дороге к выходу мы прошли мимо клетки с обезьяной.
Обезьяной с большой красной задницей и кучей детенышей. И все было очень ясно, очень просто.
По пути домой мы основательно затарились. Хорошей едой, хорошим вином. Мы пили, смеялись и готовили вместе. Кололись как безумные в тот вечер, до полусмерти. Остаток спустили в туалет. Ведь этот пакет должен был стать последним.
Следующие полмесяца были адом. Мы не спали ночами. Не выходили из дому.
Мы перестали общаться с друзьями. Жили на полуфабрикатах и ссорились из-за ерунды. Били чашки и тарелки и орали друг на друга. Если один слишком долго сидел в прострации, другому нужно было шуметь, орать. Не думать об этом, не говорить об этом. Выживать.
К лету худшее было позади. Нам сказали, что будет мальчик.
Я надолго оставляю руки в покое. Неизведанная земля. Каждый день я становлюсь путешественником-первопроходцем, наносящим на карту новые синие реки на внутренней стороне бедер. Превозмогаю себя. Отвращение к уколу в пах компенсируется чувством тепла, когда наркотик попадает в кровь. Я осторожничаю с количеством. Синяки на руках медленно исчезают. Скоро снова можно будет носить короткий рукав.
Остались крошечные следы, их вполне можно принять за родинки.
Ночью я просыпаюсь. Вижу пластиковую кружку на белом письменном столе и дружелюбного, но решительного чиновника, который просит меня ее наполнить.
Рука Мартина в моей, мы поднимаемся по лестнице. На нем синяя «найковская» толстовка, вчера купили.
— Пап, у тебя рука влажная, — говорит он и вытирается о кофту.
Проходим множество дверей, нас направляют в длинный коридор.
Какое-то время мы ждем. Затем меня приглашают внутрь. Мартин останется снаружи. Секретарша дает ему газировку и старый журнал «Утиные истории». Он его уже читал, дома есть, но это не страшно.
Я сажусь напротив нее, между нами белый письменный стол. Пластмассовой кружки нет нигде. Секретарша что-то набирает на компьютере. Читает лежащие перед ней документы. Наверху, наверное, четырехугольничек с моим именем и персональным номером. Затем поднимает глаза. Улыбается.
Как мне кажется, все ли у нас в порядке? Да, думаю, все отлично. Тяжело. Конечно тяжело. Трудно с ним одному. Конечно, он скучает по маме. Любой ребенок скучал бы.
Плачет ли он? Иногда плачет. Плачет, когда думает о маме, плачет, если ударился. Или когда его дразнят. Я утешаю. Папа всегда утешит.
Как мне кажется, трудно ли обходиться без наркотиков? Да, мне трудно, дьявольски трудно. Конечно трудно. Наркоманом ведь остаешься навсегда, просто прекращаешь принимать наркотики. Но я стараюсь далеко не загадывать. И у меня есть Мартин. Это помогает. И каждый день становится все легче. Нет, никогда больше. Я не хочу потерять Мартина.
Хорошо ли ему в садике? Да, очень хорошо. Ему, конечно, трудно было вписаться. Но теперь все хорошо. Дети его любят. Он очень общительный. Спросите воспитателей, все скажут, что ему хорошо. Он хороший мальчик. Его там любят. Нет, конечно, спрашивать не обязательно. Но…
Ненавижу ли я ее? Я люблю ее. Я до сих пор ее люблю. Нет, я не подумываю о другой. Имею ли я что-то против? Да нет. Нет-нет. Я не могу представить себя с другой? Ну почему, могу, но с Мартином и с новой работой на это толком не остается времени. Но ничего…
На новой работе все очень хорошо. Мне нравится. У меня руки откуда надо растут. Мной довольны.
Нет, я совсем не считаю, что ее поступок был правильным, определенно нет. Совсем нет. Понимаю ли я ее? Да. Может, немного. Теперь.
Ненавижу ли я ее? Да, ненавижу. Я это должен сказать? Я ее ненавижу. Я бы мог… Я ни разу ее не ударил.
Мог бы я ударить Мартина? Нот, никогда. Даже представить не могу. Никогда.
Спросите его. Нет, вы верите мне. Очень важно, чтобы мы доверяли друг другу. Да, я понимаю. Нет, я ничего не имею против того, чтобы приходить сюда. Нет, и мы ведь теперь не так часто встречаемся. Да, понятно, вы думаете о благе Мартина, я понимаю. Да, давайте теперь с ним поговорим.
Она приоткрывает дверь и зовет его. Он выпил половину газировки, остатки может забрать с собой. Садится на стул рядом со мной. Сучит ножками. Стесняется говорить с чужой тетей, пытается спрятать голову у меня под мышкой. Я беру его за руку, он набирается мужества и поднимает голову. В кармане у него маска Зорро. Я сказал, что он может ее надеть, если ему станет страшно.
— Тебе нравится жить с папой?
Да, ему нравится. Он любит папу.
— Вам хорошо вместе?
Да, недавно мы ходили в зоопарк. Ему разрешили погладить барашка. Но барашек заблеял, когда он попытался его поднять, и он немножко испугался. Паук-птицеед был жутко страшный. Но интересный. Он его нарисовал.
— Как дела в саду?
Очень хорошо. Он очень много играет с одним мальчиком, Густавом. Скоро пойдет к нему в гости и останется на ночь.
— У тебя есть любимое блюдо?
Это по-прежнему спагетти с мясным соусом, как папа готовит. И «Макдональдс». Он любит «Макдональдс».
Она улыбается и встает. Думаю, все прошло хорошо. Думаю, мы выдержали. Нас провожают до двери. Мне нужно подойти к стойке и договориться о следующем визите, через полгода. Но в целом все вроде прошло нормально. Она говорит, что рада этому. Делает попытку на выходе похлопать меня по плечу.
Мы идем в «Макдональдс». Он съедает картошку.
А папе нужно на минуточку отойти, встретиться с другом. Он на улице ждет. Папа быстро.
Деньги я приготовил. Остаток дня мы дома смотрим мультики. Устраиваем себе маленький праздник. Он просто объедается шоколадом. Падает мне на колени. Я несу его в кровать. Мне жалко его будить, чтобы почистил зубы. Потом иду к моему большому белому пакету, все еще лежащему в кармане куртки. Принимаю много. Больше, чем обычно, почти все. Новый след на руке.
Я работаю на крыше. Каждый день смотрю смерти в глаза. Работаю на высоте пятого, шестого, восьмого этажей. Стою, потею, руки трясутся — нужна доза.
Бывает, с прошлого раза остается немного, не столько, чтобы хватило на укол, всего лишь пыль, залегшая в складках бумаги, не попавшая в ложку, собранная со стола банковской карточкой или бритвой. Бывает. Я начиняю этой пылью сигарету и курю в обеденный перерыв. Я с охотой хожу в магазин. Я — тот самый парень, который всегда готов сгонять за пиццей, за бутербродами. Даже когда мне самому ничего не нужно. По дороге выкуриваю косячок. После обеда мне становится лучше. Телу дан задаток. Слишком мало для кайфа, слишком мало, чтобы стало хорошо. Но теперь тело знает, что получит еще. Знает, что я не отказался от своих привычек. Немного отпускает. После обеда становится полегче. Частенько мы справляемся с большей частью работы в первой половине дня, пока еще не жарко и солнце не слепит глаза. Если работа сдельная, к часу мы свободны. Что ж, приходится побегать. Если оплата почасовая, то во второй половине дня мы крепим все, что может упасть.
Каждый день я балансирую на грани смерти. Каждый день я могу оступиться. Потерять равновесие.
На мне страховочный трос.
Это на случай, если заявится охрана труда.
Мы не тратим много времени на закрепление тросов. Мы хотим побыстрее попасть домой.
Они говорят: если боишься упасть, поищи другую работу.
Они говорят: безопасность? Нет такого слова. Смотри под ноги, мастер.
Они говорят: ты слишком много куришь.
Они думают, я курю травку. Многие курят, в этом ничего такого нет. Не на работе. Дома, после долгого дня, проведенного на крыше. Хороший табак, хорошая трава. Платят хорошо, и люди много пьют и курят. С крыши редко кто падает. Умирают от табака и выпивки. Хорошая выпивка, хорошая еда, бифштексы с кровью.
Я трачу зарплату на героин. Я никому об этом не рассказываю.
Стоя наверху, я думаю о сыне. О том, что ему, может, будет лучше, если я упаду.
Не знаю.
Я не осторожничаю. Рискую. Держу темп. Я никого не должен задерживать. Шеф спрашивает, все ли со мной нормально? Да, отвечаю. Он говорит ты потеешь. Я говорю: мне жарко. Он говорит: у тебя больной вид. Я говорю: съел, наверное, что-то. Он спрашивает каждую неделю. Я никого не должен задерживать. Никто не должен задерживаться на работе из-за того, что я боюсь свалиться.
Если упаду с такой высоты, то умру. Не стану паралитиком, уродом. Не буду пускать слюни, сидя в переполненном тугом подгузнике, а поблизости ни одного санитара. Я умру.
Получит ли Мартин компенсацию? Возьмут ли анализ крови у моего трупа? Будет ли моя кровь вонять героином и грязью от нестерильных игл?
Ты что делаешь? — орет кто-то. Ты что, мать твою, делаешь? Я просто стоял с отсутствующим взглядом. Соберись, так тебя растак, мы здесь не видами наслаждаемся. Я ускоряюсь. Вижу, они за мной следят. Но пока я делаю свое дело, никто ничего мне предъявить не может. Поливаю крышу из шланга высокого давления, раствор соляной кислоты попадает в глаза, промываю их колой. Отдираю разбитую черепицу, кидаю в ведро. Я не хожу, я бегаю, ставя ноги по разные стороны гребня крыши. Им нечего мне предъявить. Никто не работает больше меня. Никому так не нужны деньги. Никто не тратит деньги быстрее меня. По-прежнему позволяю себе только дозу выходного дня, ничего грандиозного. Ну конечно, немного по будням. Но всего только вечерний укол и сигаретка на работе. Ничего особенного. Я потею, и я бегаю. Иногда, если плохо спал, если Мартин не спал, когда мне правда нужно, в обед я нахожу туалет. Но не так, чтобы улететь. Не так, чтобы отключиться. Не так, чтобы стало заметно.
Уронив ведро, я знаю, что все кончено. Оно еще не упало на Эрика, который сейчас курит, а потом поедет в больницу. Оно только-только выпало у меня из руки, а я уже знаю, что это означает. Ведро пустое, но я знаю, что это наконец случилось.
Сегодня мне позволяют закончить работу. Конец дня, мы курим, и мне рассказывают, сколько швов наложили Эрику, небольшое сотрясение, этот идиот забыл надеть шлем.
Я прощаюсь, и тут Хеннинг зовет меня на пару слов. Хеннинг здесь все решает. На Хеннинга мы работаем. Без драматизма, без лишних жестов. Просто завтра я могу не выходить.
После родов. Мы возвращались домой такими измотанными. Довольными и измотанными. Красные глаза, утомленные улыбки. Я успел сбегать домой: переодеться и забрать люльку, мы забыли ее в спешке, когда начались схватки. Сломя голову помчался обратно в роддом. Дорога назад, казалось, длилась целую вечность.
И вот мы в автобусе, и люлька стоит между нами. Крохотный мальчик. Личико уже разглаживается, уже человек. Маленькие живые глазки, сейчас вот закрыты, убаюкало в автобусе. Мы устали, мы довольны. И одна мысль у обоих. Никто не сказал ни слова. Но мы думали об этом. Я думал. Что мы так счастливы. Так устали и так счастливы. Очень счастливы. И вот сейчас бы разочек уколоться, только разочек, самую капельку. Не на полную катушку, не до того состояния, когда ты на грани, когда вселенная раскрывается и снова захлопывается. Всего только один укольчик. Как же будет хорошо! Если нам уже сейчас так хорошо, так что же будет после укола? Если можно почувствовать себя счастливым уже на лестнице, со шприцем в руке, в поисках здоровой вены, так как же нам может быть хорошо потом? Может, только я чувствовал голод. Может, просто внушил себе, что это витает в воздухе.
Мы пришли домой, и наваждение исчезло.
Мы пришли домой, нам было чем заняться. Бутылочки, ужин, пеленки, распашонки.
Мы пришли домой, наваждение миновало.
Я стыдился своих мыслей. Я не сводил с него глаз.
— Ну можно я его возьму?
Он держит большого динозаврика. Плюшевый хищник, изо рта торчат белые плюшевые зубы. Малыш искупался, переодет во все чистое. Мы упаковали в сумку одежду на два дня. Кое-что до сих пор влажное. Я не успел все высушить, но хотел быть уверен в том, что дал ему с собой только чистое.
Делаю попытку засунуть в сумку динозаврика. Он слишком велик.
Держась за руки, идем по парку. Я несу его сумку, а он — динозавра под мышкой. Не захотел его оставить. Первый раз он ночует не дома, нервничает, но в то же время и предвкушает. Много говорит о том, что они будут делать с Густавом. О том, что у Густава есть «плей-стейшн». В какие игры они будут на нем играть. Что у Густава очень, очень много игр, и с зомби есть, она его маме не нравится, но ничего, он ведь взял динозавра, а динозавр ведь может справиться с зомби? Конечно, солнышко, такой здоровый хищник, как у тебя под мышкой, легко справится с любым зомби.
Я крепко держу его за руку, так крепко, как могу, только чтоб не сделать ему больно. Мимо нас проносятся машины. Его не будет три дня, две ночи. В первый раз мы с ним расстаемся.
Темнеет, и все еще холодно. Парк меняется, из живописного уголка природы, где можно покормить уток, прогуляться, превращается в место, где случается такое, с чем, надеюсь, Мартин не столкнется в ближайшие десять лет.
Вперед по улице, кругом виллы, потом по другой улице. Мы приближаемся к их дому. У дверей — «тойота», сам дом из красного кирпича, с небольшим эркером, из окон льется теплый желтый свет. Место, где приятно жить, куда приятно вернуться в холодный зимний день.
Я стучусь. Спустя некоторое время выходит мать Густава, блондинка тридцати с лишним лет. Привлекательная женщина, подбородок тяжеловат, широкие бедра закамуфлированы дорогой одеждой Улыбается. Уверен, она пользуется дорогим кремом от морщин. Пахнет лазаньей Выбегает Густав и тянет Мартина в дом.
— Уверены, что не хотите с нами поужинать?
Я отказываюсь. Мартину нужно попробовать остаться одному. Думаю, ему без меня будет весело. И кроме того, у меня уже есть договоренность. Протягиваю ей сумку. Слышу, как в гостиной мальчики рычат за динозавра. Выходит отец Густава, в руке — бокал красного вина, на фартуке изображен улыбающийся омар с вилкой для гриля в клешне. Он тоже приглашает меня поужинать. Нет, спасибо, у меня договоренность. И это действительно так. Я уже ухожу, и тут выбегает Мартин. Я целую его на прощание. Говорю, чтобы он хорошо себя вел. Не знаю, что еще сказать. Что буду скучать — этого ему слышать не надо.
Возвращаюсь через парк, захожу к албанцу. На последнюю заработанную купюру покупаю героин. Сколько могу себе позволить. Больше, чем обычно, зато со скидкой. Покупаю у него последнюю дозу, а на остаток — кетоган и траву. На двадцатку, завалившуюся за подкладку, беру в магазине крепкого пива. Я подготовился.
Дома как-то пусто. Мороженые полуфабрикаты ждут меня на столе. У меня есть белый порошок. Диацетилморфин. Хорошего качества, такой не нужно пропускать через ватку, его можно впрыснуть как есть. Я мог бы подготовиться, скрутить косяк, поставить еду в печку. Но у меня есть белый порошок. Уже направляясь в туалет, я вдруг осознаю, что это не нужно. Я могу уколоться в своей собственной гостиной, не боясь, что войдет Мартин.
Я колюсь, курю, смотрю по телику шоу, где всякие знаменитости угадывают песни. Снова колюсь и смотрю шоу, где всякие знаменитости готовят еду. Между уколами я догоняюсь пивом и травой. Могу Мартину позвонить, просто поздороваться, сказать, что люблю. По мне не слышно, что я под кайфом. А когда я так думаю, мне не надо звонить никому.
В субботу просыпаюсь поздно, звоню родителям Густава.
Автоответчик. Они наверняка в лесу. Хорошие люди, живут в кирпичном доме, они наверняка позаботятся о Мартине. И я колюсь и продолжаю в том же духе до вечера. Два часа перерыв, и новый шприц. Я неудачно укололся в бедро, завтра будет зверски больно, но сейчас все хорошо, и, черт, это же не кетоган был, так что все будет нормально, все будет хорошо. И у Мартина все хорошо, хорошие люди. И папе хорошо. Все хорошо.
В воскресенье я мертвый. Я вколол все, что мог. Кололся как потерпевший, и теперь я просто мертвый. Телефон возвращает меня к жизни. Я не сразу понимаю, что это мать Густава. Она спрашивает, все ли у меня в порядке. Не случилось ли чего? Ничего не случилось.
Иду в ванную. Бреюсь. Выкуриваю остатки порошка из пакетиков, раскиданных по журнальному столику.
Мне трудно ходить из-за того укола. До сих пор не смог себя заставить на него взглянуть. Там теперь точно расцвел красный цветок. До Густава идти далеко, и, достигнув цели, я вынужден опереться о дверной косяк, чтобы не упасть. Открывает мать Густава, в ужасе смотрит на меня. Хоррор-муви, большие глаза. Я кашляю — заболел, мол. Грипп. Был болен. Заболел, когда вернулся от них домой. Все выходные пролежал в постели. Смотрел телевизор. Не звонил врачу, нет, все не настолько плохо. По-моему, мне уже лучше, я выпил море чая с ромашкой. Чеснок? Правда помогает?
Она предлагает оставить Мартина еще на одну ночь. Я могу забрать его завтра в сад прямо от них. Смогу прийти в себя.
Да. Если это не сложно. Это не сложно? Нет, совершенно. Он так хорошо себя вел. Им так весело вместе. Привести его? Они играют в гостиной. Да нет, спасибо. Если они играют…
Иду домой. Падаю на землю в парке, лежу под кустом, чувствую запах гнили, влагу, просачивающуюся сквозь куртку, мне удается подняться только через двадцать минут.
Ковыляю домой, думая о пакетиках. Осталось ли еще что-нибудь. Пакетики с порошком. Может, на пол один упал? Может быть. Может.
Сардельки и браунколь. Мартину не нравится, он ковыряет еду вилкой. Он думал, что зеленое — это шпинат. К которому я его в конце концов приучил Морячок Попай. Но когда он засовывает в рот капусту, мне приходится долго на него смотреть, чтобы он не выплюнул ее назад. Я ласково притягиваю его к себе, под прикрытием стола он выплевывает капусту мне в руку. Мама не заметила, ее внимание поглощает кислородный аппарат, его надо вынуть из носа, положить еду в рот, проглотить и вставить аппарат на место. За столом пахнет сыростью и смертью. Весь дом прогнил. Маленький деревянный домик недалеко от телецентра, зажатый между кирпичными виллами. Построенный во время войны как временная хибара для вдов и инвалидов. А потом его забыли снести.
Здесь мало света, лампочка над обеденным столом висит высоковато и слепит глаза. Вот к чему должен был бы приложить руки хороший сын. Прийти с инструментами, за руку с внуком, выделить день. Я редко с ней вижусь. Говорю себе, что бываю здесь ради Мартина, чтобы он повидался с бабушкой. Он не любит к ней ходить. Не любит смотреть, как, словно в замедленном кино, умирает моя мать с голосом Дарта Вейдера.
Между кусками пищи и глотками кислорода мама с нами беседует.
Спрашивает, как дела Я отвечаю, что хорошо. Говорит, нам надо бы почаще приходить. Я соглашаюсь. Голос у нее грубый, надтреснутый. Говорит, что надо пригласить моего брата. Я отвечаю, что не уверен в этом. И не заканчиваю фразы. Она улыбается. Всякий раз мамин смех переходит в кашель, внушающий опасения за ее жизнь. И снова к кислородному аппарату.
Мама спрашивает Мартина, как у него дела. Он лишь кивает и смотрит в тарелку. Хорошо. Он стесняется. Не надо стесняться своей старой бабушки, ладно? И может статься, в холодильнике его ждет десерт, никогда ведь не знаешь заранее.
Она спрашивает его, как дела в детском саду. Хорошо. У него появился настоящий друг. Как здорово иметь друзей, а как его зовут? Густав. Нравится ему какая-нибудь девочка? Нет. Как, не нравится? Нет.
Я убираю со стола. Мартин не притронулся к еде, только потыкал, оставил следы своего присутствия. Умный мальчик. Я выкидываю его порцию в ведро под раковиной. Кухня грязная, как бывает у стариков. Не то чтобы заметная грязь, а такой сладковатый запах, все покрыто тонким слоем жира и пыли.
Выхожу в туалет, мочусь и ворую все таблетки, какие удается найти. Лекарства старой женщины, выписанные врачом, которому не жалко рецептурных бланков.
Когда я возвращаюсь, она все еще расспрашивает Мартина. Он чуть не плачет. Скрестил ноги под столом, один замшевый ботиночек поверх другого. Кем ты станешь, когда вырастешь? Какая у тебя любимая игрушка? Нравится ли тебе мишка, которого подарила бабушка? Он кивает, не поднимая глаз.
Я помогаю ей перебраться в кресло. Мартин садится на диван, поближе ко мне, как можно ближе. Он получил свой шоколадный мусс из холодильника. Помогаю ему снять со стаканчика фольгу. Нашел ложку в кухонном ящике, помыл и вытер о кофту. Мама очень глубоко вдыхает кислород, три раза. Вынимает шланги из ноздрей и закуривает свою красную «Сесил». Она их курит, сколько я ее помню. Если нельзя покурить, жизнь теряет смысл. И стопочку с кофе. Если всего этого не будет, можно ложиться и умирать. У мамы начинается приступ кашля. Длительный и сильный. Мартин смотрит на нее, не зная, чего ждать. Я бы постучал ей по спине, но боюсь, что рука провалится насквозь. Она выпрямляется, я даю ей кислород. Сделав пару мощных вдохов, она снова задышала. Нашла свою сигарету в пепельнице. Мы пьем кофе, курим, опрокидываем по стопочке. Мартин ест мусс. Настоящая семья.
Ей совсем не обязательно вставать, правда не надо, но она хочет, и я должен ей помочь. Стоим в узкой прихожей, она копается в сумке. Здесь пахнет сильнее, на стенах — коричневые джутовые обои.
Она дает мне двести крон, вкладывает их мне в руку. Слегка улыбнувшись, как бы говоря: это ерунда, благодарить не за что. Тут она права. На эти деньги не поешь и не уколешься. Думаю спросить, не одолжит ли она мне денег, но знаю, что откажет. Надо подождать. Она не умрет, не так быстро. Сухонькая старушка. Может прожить и без легких. На сырости, табаке и пирожных.
Она снова собирается закашлять, подносит руку ко рту. Мартин прячется за мою ногу, боится, что она снова начнет издавать эти ужасные звуки. Но все проходит. Она зовет Мартина, он опасливо выходит из-за ноги. Дает ему тридцать крон. Десятку и двадцатку. Купи себе что-нибудь. И это его деньги, он должен их на себя потратить, говорит она громко.
Мы идем к автобусной остановке. А нам снова надо будет идти к бабушке? Не скоро. Он все еще голоден. Я обещаю покормить его, когда мы приедем домой, в Тингбьерг. Или в первом попавшемся гриль-баре. Шаверма или пицца. О нет. Ему не надо тратить свои денежки, папа заплатит.
Она сказала: пошли в кровать, прямо сейчас. Давай. Мы сделаем ему сестренку. И засмеялась. Это случилось, когда я стоял в дверном проеме и смотрел, как он спит. Глаз с него не спускал. Если она засыпала, если не утаскивала меня за собой в кровать, я мог так стоять часами. Стоять в проеме и смотреть на него. Время от времени я подходил к нему, очень осторожно просовывал руку под распашонку. Прижимал ладонь к его коже. Я чувствовал, как поднималась и опускалась его грудная клетка, стучало сердце. Затем возвращался, вставал в дверном проеме и не спускал с него глаз. Другой раз я брал его за руку, слегка сжимал, не сильно, так, чтобы совсем чуть-чуть его побеспокоить, чтобы он заворочался во сне или легонько вздохнул. Потом обратно в дверной проем. Так продолжалось с рождения. Когда он у нас появился, маленький, все еще фиолетовый, глазами крутит… Схватки длились всю ночь, утром мы взяли такси до больницы. Роды шли одиннадцать часов. Она не хотела принимать обезболивающее, боялась снова войти во вкус. Одиннадцать часов, я пил кофе, держал ее за руку. Нам отдали маленького мальчика, упакованного в белое полотенце, в уголке синим напечатано название больницы. Такого маленького. Трудно представить, что вот из-за этого маленького тельца у нее вырос такой большой живот. Их отвезли в палату, она лежала на больничной кровати, приподняв ноги. Малыш с закрытыми глазами нашел грудь и присосался. Потом его положили в кроватку. Мне постелили на диванчике у стены. Она быстро уснула. Устала, мы оба устали. Он был таким маленьким, я смотрел на него, такой малыш. Так тихо дышал, что мне приходилось прикладывать ухо к его губам, чтобы услышать дыхание. Всю ночь я смотрел на него. Боялся, что он исчезнет, если я отвернусь на секундочку. Не мог представить, что такое маленькое существо может само поддерживать в себе жизнь. Надо сидеть рядом, надо свидетельствовать. Не спускать с него глаз. Смотреть, как он дышит, фиксировать каждый вздох.
Когда он плакал, она расстраивалась. Что мне сделать, солнышко, хочешь еще грудь? Ее раздражало, что я улыбаюсь. Мертвые дети не плачут. Слезы лились по его щекам.
Ей кажется, что я странный, — она так сказала. Она сказала: чудной. Это было позже. К нам пришли друзья, маленькая группа избранных, тех, кто не употреблял героин. Какие-то ее родственники. У них были подарки, и я сказал им: когда улыбаетесь, держите рот закрытым. Не показывайте зубы. Хищники показывают зубы. Улыбайтесь, не показывая зубов.
Я сказал: вымойте руки, прежде чем до него дотрагиваться.
Ночью я наблюдал за ним из дверного проема. Не спускал с него глаз.
Они сказали, что Мартин ударил маленькую девочку. Что он не хотел делиться. Что он неаккуратно ест. Выложили все сразу. Две воспитательницы. Не знаю, чего они ждут. Что я начну драться? Как Мартин? Их длинноволосый педик, помощник воспитателя, сидя на корточках, надевает какому-то малышу ботинки, а сам следит за нами. На стреме. На случай, если я вдруг сорвусь. Мартин жмется к моей ноге. Я киваю — обязательно, мол, с ним поговорю. Нельзя бить других детей, нет, нельзя. Шоколад надо есть после обеда. Я киваю. Мы еще поговорим об этом. На родительском собрании, нам придется серьезно поговорить. Я киваю. Чем бы мы сейчас ни занимались, этого явно недостаточно.
По дороге домой мы берем в прокате фильм. Достаем из холодильника и кладем на замороженные круги пиццы разные продукты: салями, сыр. Мартин в свою хочет добавить жареный лук — да пожалуйста. После еды я спрашиваю Мартина, кого он ударил.
— Девочку, — отвечает он, — очень глупую девочку.
Я ему верю.
— Почему ты ее ударил?
— Потому что она глупая.
— Она тебя дразнила? — (Мартин кивает.) — Нельзя бить девочек, — говорю я. — Даже глупых. Или которые дразнятся.
Он размышляет.
— А мальчиков бить можно?
Не знаю, что сказать. Там, откуда я родом, ты бьешь или бьют тебя.
— Нельзя бить мальчиков, если они меньше тебя. Это неправильно, так нечестно.
Он снова размышляет. Я преисполняюсь гордости, когда вижу, как в его глазах отражается мыслительный процесс. Как он созревает для ответа или следующего вопроса.
— Значит, можно бить мальчиков, которые больше тебя?
— Да. Наверное, можно. Но это не очень разумно.
— Потому что побьют тебя?
— Угу.
Умный мальчик, умный. Думает, а когда задает следующий вопрос, язык не поспевает за мыслями. Ему нравится эта игра.
— А что, если есть один маленький мальчик и он мне очень надоел? Ну, знаешь, прямо очень-очень… Можно тогда его стукнуть?
— Нет, но если хочешь кого-то побить, то лучше выбирать именно таких.
Он смеется.
— Солнышко мое, — я прижимаю его к себе, — не надо никого бить, ладно?
Он смотрит на меня.
— Ладно, малыш? Ради меня. Позови взрослых. Разве они не говорят в саду, что надо позвать взрослых?
Он кивает.
— Или мне расскажи. И я подумаю, что сделать.
Я тянусь за пультом и включаю фильм. На экране появляется заставка «Диснея».
Я снова звоню в дверь. Она живет на пятом этаже. Под мышкой у меня папка, на плече спортивная сумка. На мне моя лучшая одежда. В домофоне раздается трескучий голос:
— Алло… Алло…
— Социальный работник.
— Но…
— Социальный работник.
— Да, но у меня недавно была…
И я слышу гудение дверного замка. Поднимаюсь по лестнице. Пять этажей. Я потею. Она стоит, ждет, дверь приоткрыта.
— А ко мне не сегодня должны прийти, это, наверное, ошибка какая-то.
Я заглядываю в папку, провожу взглядом по пустому, крепко зажатому листу бумаги. Вынимаю ручку. Повторяю имя, написанное на табличке рядом с домофоном.
— Да, — говорит она, — это я.
— Значит, все правильно, сегодня. Уборка, насколько я понимаю. У вас обычно пылесосят?
— Да-да, пылесосят, но Лене совсем недавно приходила. Всего… три дня назад.
— Да, но Лене заболела. И неизвестно, надолго ли, так что я временно ее замещаю. А мой собственный график тоже никто не отменял. Сами понимаете…
А что с Лене? Она ведь буквально на днях…
— Смещение межпозвоночного диска, ужасно. На нее шкаф упал. Или, точнее, она поймала падающий шкаф. Так глупо…
— Ох, как жаль. Лене такая милая девочка…
— Да, ужасно, так что пока она не поправится…
— А может, вы могли бы прийти на следующей неделе?
— Нет, к сожалению. Или сейчас, или придется вам ждать две недели. Сами решайте.
Она размышляет. Затем открывает дверь. Проходя через прихожую, она жалуется на косность системы. Что теперь непонятно, когда будет следующая уборка. Я признаю ее правоту. Говорю, ей обязательно надо позвонить и пожаловаться или даже лучше написать письмо в местную администрацию.
Она плохо видит, пытаясь разглядеть из своего кресла, что я там делаю, щурит глаза. Я стою у буфета, к ней спиной, набиваю сумку королевским фарфором, расписанными вручную настенными тарелками. Если могу, то вытаскиваю фотографии из серебряных рамок. Если нет, забираю все вместе. Все исчезает в моей сумке.
— Что вы делаете? Что вы там делаете?
— Ворую ваши вещи.
— Что-что?
— Ворую ваши вещи, я ворую ваши вещи.
Она не отвечает, так и сидит в кресле. Мои руки перепархивают с места на место. Перехожу к «горке». Занимаюсь ящиками, начинаю с нижнего. Всегда сначала нижний, затем вверх по порядку. Средний ящик заперт. Из сумки вынимаю отвертку, так будет быстрее, чем отбирать у нее ключи. Высыпаю в сумку столовое серебро. Перехожу к следующему ящику.
Она набралась мужества, поняла наконец, что происходит.
Сострадание:
— Как же ты можешь обворовывать старую женщину? У меня почти ничего нет, а мой муж…
— Не болтайте, и я скоро исчезну, о’кей? И с вами ничего не случится.
— Это мои вещи, мои вещи, я…
— Вы все равно их не видите.
— Я знаю, что они там, это мои вещи. Как же ты можешь?..
— Молчите лучше, все равно ничего уже не поделаешь.
Она сидит в кресле, вцепилась в подлокотники. Носки ног, обутых в ортопедические ботинки, повернуты внутрь, как у маленькой девочки, которая боится описаться.
Сопротивление:
— Я могу закричать. Громко закричать, может, я и стара, но я могу громко кричать. Меня услышат, кто-нибудь услышит.
— А я могу воткнуть нож вам в легкое.
Перехожу к виниловым пластинкам. Тут может повезти. Просматриваю всю коллекцию, ненужные швыряю на пол. Пока ничего полезного. На пластинку Наны Мускури дозу не купишь.
Вырываю телефонный шнур из розетки, прохожу через прихожую в туалет, дверь не закрываю, чтобы следить за ней. Отсюда видна одна нога, я замечу, если она попытается встать. Опустошаю аптечку, куча старушечьих пилюль. Со старушками одно хорошо: они накачиваются всякой дрянью, почище чем джанки у церкви Святой Марии. Возвращаюсь в комнату. Она злится, но пытается держать себя в руках.
— Где деньги?
— У меня нет денег, в квартире нет. Я старая…
— У вас есть страховка, черт возьми. Просто отдайте мне деньги, и я позвоню в полицию, после ухода. Или я вам ноги сломаю и брошу здесь.
— Нет, ты этого не сделаешь… Ты не можешь…
— Хотите проверить?
Она рассказывает, где в спальне спрятаны деньги, — в шляпной коробке на дне шкафа. Старушки всегда прячут деньги в спальне. Туда ведь никто не заглядывает, это же неприлично. Я засовываю купюры в карман. Есть тысячные, может штук пять. Крупные и мелкие купюры.
В спальне я высыпаю содержимое шкатулки, стоящей перед зеркалом. В основном бижутерия, немного серебра и пара золотых сережек.
Возвращаюсь.
— Это что-то для вас значит? Что-нибудь личное?
— Все вещи что-то для меня значат. Это мои…
— Отвечайте же, черт вас возьми!
— Что — это?..
Я подношу брошь к ее лицу. Она вжимает голову, как будто я собираюсь ее ударить, и смотрит на брошку.
— Мне ее муж подарил…
— Я не об этом спрашиваю. Она что-то для вас значит?
— Да.
Я кладу брошку на столик рядом с ней. Уходя, спиной чувствую ее взгляд. Закрываю за собой дверь.
Она вышла из ванной, кожа теплая, влажная. Я распахнул халат и поцеловал ее в живот под пупком.
— Ничего, если я сегодня схожу к Луизе?
Она оделась. Мартин в гостиной играл с машинками. Я смотрел, как она надевает черные чулки. «Я не поздно, посидим, попьем кофейку, поболтаем о том, какие все мужики свиньи». Поцеловала меня в щеку и большим пальцем стерла помаду.
Вот как я себе это представляю.
Нетвердой походкой она спускается по лестнице. Одежда в беспорядке, помаду размазала тыльной стороной руки. Она покачивается на каблуках и вынуждена вцепиться в перила. Четвертый, третий, второй этаж, удивительно, как она шею-то себе не свернула. Глаза пустые. Домой идет. Знает, что плохо поступила. Возится с замком, с трудом открывает дверь на улицу. Выходит, солнце ослепляет ее, все белое. Цок-цок, цок-цок, каблуки стучат по тротуару. Перешла велосипедную дорожку, вышла на дорогу. Думаю, машину она так и не увидела.
Мы едим поджаренный хлеб с сыром. Это его любимое. Сыр «Гаварти», а он говорит — «Гавайи». На Гавайях растут пальмы и всегда светит солнце, поэтому сыр называется «Гавайи». Мы смотрим по телевизору «Тома и Джерри». Серия с утенком, который хотел, чтобы его съели, потому что считал себя некрасивым. Мыши все время приходится его спасать. Мы смеялись, он смеялся там, где надо. Потом я обул его, мы собирались в магазин, чтобы к маминому приходу приготовить поесть. Я искал ключи, и тут зазвонил телефон.
Мы сидели в длинном больничном коридоре. Я взял его с собой, не мог оставить одного, а соседа дома не было. Он катал по ноге свою новую машинку. Английскую «скорую помощь» с синей мигалкой.
Меня пригласили войти. На полу и на стенах — белая плитка. Запах острый и химический. Подвели к металлическому столу. Она была укрыта. Покрывало отдернули. Да, это она. Вид ужасный. Я видел кровь на виске. Вмятину на скуле. Обидно, подумал я, она любила свои скулы. Подчеркивала их румянами и пудрой. Да, это она. Перед тем как ее снова укрыли, я заметил след от укола на руке.
— Не знаю, может ли это послужить утешением, — сказал врач. — Мы сделали анализ крови: не сбей ее машина, она все равно умерла бы от передозировки.
Я тоже не знал, может ли это послужить утешением. Мы не кололись года три-четыре. Руки чесались? Захотелось в последний раз уколоться?
Я вернулся к Мартину. А разве мама с нами домой не пойдет?
Я взял его на руки, прижал к себе.
Мне принесли кофе, Мартину — фруктовую водичку. Жиденькую красную водичку, поставили перед ним на стол, рядом — цветные карандаши. Мы сидим в детском саду, в «учительской», там, где воспитатели обедают, читают вот эти старые журналы, которые лежат в плетеной корзинке рядом со стеллажом. Напротив Мартина сидит психолог. Ничего сложного, говорит она, просто нарисуй мне что-нибудь. Мартин смотрит на меня. Я сижу на стуле у стены. Уверен, от меня здесь жаждут избавиться, уж тогда бы они его допросили как следует, психолог и Марианна. Все бы выведали. А как дела дома? А что папа?
Как выглядят папины руки?
А у тебя хороший папа?
Ты писаешься по ночам?
Он тебя бьет?
Но я здесь, и я не уйду. Пока у них нет предписания, они меня выгнать не могут.
Просто порисуй, говорит психолог Мартину, нарисуй что хочешь. Психологу под сорок, у нее профессиональное выражение лица, как бы говорящее: я умею обращаться с детьми, я хорошо обращаюсь с детьми. Я их друг. На ней джинсы и тонкий шерстяной свитер, неформальный стиль.
А может, нарисуешь свой дом?
Можешь сначала нарисовать дом, где вы живете.
Ваш дом или квартиру.
Как выглядит здание?
Мартин все еще колеблется, пьет водичку, делает крошечный глоток. Как когда я пью кофе, пытаясь выиграть время, занять руки. Затем тянется за карандашами.
Марианна пристально на него смотрит, вглядывается. Ждет, что Мартин начнет рисовать черепа, бензопилы, режущие мясо, папу с торчащей иглой в руке. Мартин перебирает карандаши, никак не может выбрать. Я думаю: не бери черный. Это плохо.
Знаю, к чему они клонят, а черный — плохой признак. Если он будет рисовать только черным или только красным — плохо дело. Я потеряю его. Мартин берет синий. Я бы предпочел, чтобы он взял голубой, но и это неплохо. Все лучше, чем черный. Начинает рисовать. Проводит пару линий и вскидывает голову, понимает, что все на него смотрят. Психолог пытается поднять настроение, говорит, что здесь красиво, замечательно, хороший, наверное, садик. А горка во дворике новая? Да, новая, и Марианна так рада, им пришлось выдержать настоящую войну, чтобы выбить деньги. По-моему, я вижу, как психолог кривится. На долю секунды. Война — это слово явно не для детских ушей. Одно из тех, что мы произносим неосознанно, а их нужно избегать, или дети станут больными или несчастными и будут продавать себя за деньги. А может, мне показалось, я потею, мне бы уколоться до этой встречи, хоть немного. Хоть полдозы, самую каплю. Но я не посмел. Психологи все видят.
Мартин нарисовал дом, наш дом, наш панельный дом. Стены синие, окна в гостиной, наши окна, очень большие, в одном окне — маленький человечек — палка-палка-огуречик, в другом — большой. Перед домом — собака, большая, нарисованная коричневым карандашом. Психолог спрашивает Мартина, может ли он написать свое имя. Мартин кивает. Тогда пусть подпишет рисунок внизу. Психолог улыбается, берет рисунок со стола и благодарит Мартина, убирает листок в папку. Хороший рисунок получился, совершенно обычный, собака только чуть великовата, думаю я, но Мартин любит собак, это сейчас его любимые животные, и потому ясно, отчего он нарисовал ее большой, столько-то психолог должен понимать.
Она кладет перед Мартином еще один белый лист, снова улыбается, просит теперь нарисовать свою семью.
Я встречаюсь с Ником у больницы.
Он коротко здоровается с Мартином, как будто именно с ним у него назначена встреча. Затем мы проходим сквозь крутящуюся дверь. Ник, похоже, зол. Поднимаясь в лифте, я хочу сказать, объяснить: не моя вина, что мама попала в больницу, она умирает, не моя вина, что она все еще жива. Но когда в отделении пульмонологии нас встречает медсестра, кажется, что он зол и на нее. Когда мы идем по коридору к маминой палате, кажется, что он зол на коридор, на носилки у стен, на мужчину с ходунками, медленно ковыляющего на тонких волосатых ножках-спичках.
Медсестра проводит нас в палату.
И вот мы сидим, каждый на своем стуле. Все молчат. Мартин с любопытством осматривается.
Ник подходит к изножью кровати.
— Зачем ты мне звонил, с ней же все нормально, — говорит он и смотрит на нашу мать.
Она такая худая, что видно, как под белой больничной рубашкой бьется сердце. За нее дышит аппарат. Кажется, будто на ее закрытых веках лежит тонкий слой пыли.
Ник подходит к окну и смотрит на улицу.
Ник, или Николай, — а именно это имя ему дала наша мать или кто-то еще, на него он, сколько я его знаю, не откликается, — коротко подстрижен. На нем черный спортивный костюм, любой другой в таком смотрелся бы раздетым. Куртка на спине внатяжку.
Ник садится на стул, достает сигареты, вынимает одну, убирает пачку в карман.
— Ненавижу больницы, дерьмо, как же я ненавижу больницы.
Он оглядывается по сторонам, будто стены в любой момент могут сомкнуться. Смотрит на меня.
— И ты, наверное, тоже.
Я не отвечаю, и его реплика повисает в воздухе. Здесь чувствуется запах смерти. Наша мать, то, что от нее осталось, то, что когда-то было ею. Я беру Мартина за руку и вывожу из палаты. Сажаю в пустой комнатке для посетителей, включаю телевизор, висящий на стене, нахожу детскую программу. Наливаю ему красного сока из холодильника, стоящего в коридоре. Говорю, чтобы посидел тут. Что бы ни случилось, сиди здесь.
Приблизившись к двери палаты, я слышу, как мой брат внутри с кем-то громко спорит. Войдя, я вижу Ника, возвышающегося над молодым ординатором. У того каштановые волосы, зачесанные набок, красные глаза после длинной двойной смены, только что еще больше затянувшейся.
— Не давайте ей умереть, не давайте…
— Конечно, мы все надеемся на лучшее, но, исходя из настоящего положения дел…
— Вы слышите, что я сказал, мне насрать, что вы сделаете, но вы не должны…
— Бывают вещи, над которыми мы не властны, иногда приходится ждать и…
— Делайте что можете, черт побери, шланги, аппараты — все! Лекарства! Не давайте ей умереть!
— Поверьте, мы делаем все возможное, все, что в наших силах, но ваша мама…
— Она этого не заслужила. Она не заслужила того, чтобы просто умереть.
Думаю, врач не расслышал. Не расслышал, как странно прозвучала эта фраза. Ник произнес странное слово. Просто.
— Как я уже сказал, мы делаем все, что возможно, и остается только…
— Не дай ей умереть, говнюк, мне насрать, пусть лежит здесь с мертвым мозгом и гниет!
Врач беспомощно поднимает руки: курсы эффективного общения с проблемными родственниками пациентов только что обнаружили свою полную несостоятельность. Сложившаяся ситуация явно не из тех, что там отрабатывали. Он переводит взгляд на меня, во мне его спасение. Вообще-то, я бы с удовольствием посмотрел на развитие событий, но меня ждет Мартин.
— Что с ней?
— Ее нашел социальный работник. Трудно сказать, сколько времени она пробыла… без чувств.
— И что теперь?
— Теперь возможны два варианта, на момент доставки у нее было сильное обезвоживание, одно это может привести пожилого человека…
— Что происходит сейчас?
— Остается только ждать. Очень может быть, что она очнется, но…
— Ты хочешь о чем-нибудь спросить, Ник?
Он уже сидит на своем стуле, качает головой. Врач вкратце объясняет, что ее состояние — следствие болезни легких, точнее сказать трудно. О чем бы то ни было. Извиняется и спешит нас покинуть.
У Ника пустой взгляд. Было проще здесь находиться, когда он кричал на врача, когда заглушал звук аппарата искусственного дыхания. Теперь мы одни. Только теперь я замечаю, как поредели ее волосы, сквозь них просвечивает серая кожа головы. Кожа да кости. Она всегда следила за прической. Даже когда нам нечего было есть, в ванной стоял дорогой шампунь. Ник встает:
— Позвони, когда она умрет.
Он идет к двери.
— Ник!
Оборачивается, вопросительно смотрит.
— Не тяжело все время злиться?
Какое-то время он стоит в нерешительности — прибить меня, что ли? — затем улыбается, это первая его искренняя улыбка за многие годы:
— Все проще и проще.
— Просто поразительно, сколько же у тебя родственников.
Он улыбается. Отвечать не нужно, он знает, что к чему.
— Пойдем.
Можно назвать его старьевщиком, но это было бы неверно. Его фамилия Сёренсен, имени не знаю. Народ называет это заведение магазином Сёренсена, хотя на табличке над дверью написано другое. Сёренсен приподнимает крышку прилавка, и я следую за ним в примыкающую комнату. В ней полно вещей, которым либо не хватило места в магазине, либо это товар «отмытый»: гоночный велосипед, ноутбук, наполовину заваленный дисками. Сёренсену шестьдесят с лишком, может больше. Я слышал разговоры о Сёренсене с тех пор, как начал колоться. Он втягивает живот и протискивается за письменный стол. Садится, рукой указывает мне на стул напротив. На стене висит четырехлетней давности календарь с гологрудыми девицами, скверно пахнет табаком, дешевыми сигариллами. На столе — поцарапанный термос.
— Давай сам…
Я откручиваю крышку и наполняю щербатый стакан. Это кажется правильным.
— Ну что, посмотрим?
Протягиваю ему сумку. Он ставит ее перед собой на стол, осторожно вынимает вещи.
Рядом с ним лежит круглая лупя, которую он зажимает глазом, когда не может прочитать, что написано на дне фарфоровой чашки, или хочет убедиться в качестве серебряного изделия неизвестной ему коллекции.
Я закуриваю, он с раздражением на меня смотрит и снова переводит взгляд на вещи, разложенные на столе.
— Ничего, что я курю?
Он, не глядя на меня, качает головой, и я понимаю: только что цена упала на двести крон. Здесь дозволено курить только одному человеку.
Просмотрев всё, он поднимает глаза, ищет сигариллу в нагрудном кармане шерстяного жилета.
— Полторы тонны, больше дать не могу.
— Полторы?
— Да.
— Но одно только серебро…
— Да, серебро стоящее, украшения тоже кое-чего стоят, поэтому и даю так много. Но фарфор…
— Да это же куча бабок!
Я слышу себя со стороны. Разговариваю как настоящий наркоман.
Ну давай.
Ну давай.
— Да такой фарфор стоит кучу бабок!
Он крутит в руках фарфорового белого медведя.
— Это старое говно нужно только американским туристам, а они сюда не заходят, они покупают новое. Понятно? Или это должна быть редкость. Настоящая редкость, а здесь такого нет.
— Две с половиной.
— Да иди ты. Я сказал полторы, так что никаких двух с половиной. Так дело не пойдет.
— Давай скажем…
— Послушай-ка сюда: я дам тебе тонну за серебро и прочес, а зверей и пастушку можешь забрать. Честно говоря, я даже не представляю, что со всем этим делать. Загляни в магазин, он забит таким хламом.
— Две двести.
— Соберись, парень. Я дам тебе… Знаешь, я ведь питаюсь разговаривать с тобой по-хорошему. Понимаешь? Чтобы ты не тащился со всем этим говном на другой конец города, где тебе скажут то же самое.
Я ловлю себя на том, что смотрю на часы. Прикрываю их рукавом. Гляжу ему в глаза. Смотри на меня, когда я с тобой разговариваю.
— Что, спешишь?
— Нет.
— А то смотри, можешь забирать свое говно.
— Я не спешу.
— Я пытаюсь разговаривать с тобой по-хорошему. Даю восемнадцать сотен. Но имей в виду, я делаю тебе большое…
— Две тонны. Я хочу две тонны. Не меньше. Мне не надо меньше.
Он смотрит на меня. По ощущению, долго. Я молчу. Держу рот на замке. И он протягивает мне руку.
— Но не вздумай никому рассказывать, я тебе не рождественский дед.
Я тороплюсь. Бегу на автобус. Магазин Сёренсена расположен на задворках Амагера, а мне надо к албанцу, купить яд, а потом за Мартином в детский сад. И я уже знаю, что опоздаю. Как они на меня посмотрят!
Но, папа, как же все вещи — вещи, которые остались в синей комнате? Под слоном?
Мы с Мартином идем в новый садик. Солнышко мое, этот садик намного лучше, правда. Игрушки все новые, и там у тебя появятся настоящие друзья, очень скоро, солнышко, правда, и там площадка отличная, папа там был, отличная площадка, там посреди песочницы пиратский корабль, можно в пиратов играть, и качели там есть, и трехколесные велосипеды. Ну да, солнышко мое, в том саду они тоже были, но эти лучше, новее, помнишь, как те медленно ездили? Потому что колеса были старые, изношенные. А в этом саду, в этом саду такие добрые воспитатели, папа говорил с ними, они будут с тобой хорошо обращаться. Это очень хороший садик. Он намного больше, чем тот, можно завести много друзей, в этом садике папе не будут задавать столько вопросов. Что папа делает, как дела дома, поел ли ты как следует, бьет ли тебя папа. Здесь тебя не будут заставлять играть с куклами, потому что думают, что папа тебя трогает. Не будут спрашивать, почему папа такой бледный. Очень хороший садик, солнышко.
— А резиновые сапоги?
— Красные?
— Угу.
Я купил их на распродаже в супермаркете, не смог найти подходящего для мальчика цвета, стоял и ждал, когда можно будет пробраться к груде обуви вместе с женщинами в платках, затаривающимися на всю семью.
С трудом нашел пару его размера, но они оказались красными. Пришлось купить, на обувной магазин денег не было, вот он и ходил в красных.
— Тебя же дразнили из-за них, помнишь?
— Дразнили.
— Ну, тогда тебе нужны другие.
— Да, но… Меня больше не дразнят. Мне они нравятся. Густав нарисовал на них черепа. И они больше не похожи на девчачьи. Теперь это настоящие…
— Я куплю тебе очень классные сапоги.
Мы идем по дорожке, небо серое. Холодно, я думаю о том, что у него до сих пор нет нормальной куртки.
Адрес записан на бумажке. У меня сейчас проблемы с памятью. Если не записать, через пять минут все забываю.
— А меч, пап?
Знаю, знаю, о чем он. Они делали мечи из массы для лепки, раскрашивали их. Вместе с практикантом, по которому видно было, что он ни разу еще не трахался, что сидит дома и читает книжки про драконов и рыцарей. Толстые очки, длинные волосы, плохие зубы и этот смехотворный Молот Тора на цепочке. Он обещал им устроить в парке ролевую игру.
Я схожу и заберу меч. А может даже, ты сможешь пойти с ними в парк, я спрошу.
Конечно, я не пойду к этим сучкам в его старый сад. Но мне придется купить ему что-нибудь дорогое. Что-нибудь обалденное, что-нибудь, что показывают утром по телику. Пластмассовое и разноцветное. Чтобы он забыл о мече, о драконах и о парке.
В саду три группы. Мартин пойдет в среднюю, на второй этаж. У них есть свободное место, они с нетерпением ждут нового мальчика, сказала мне воспитательница. Она сказала, ее зовут Лоне, я задал ей кучу вопросов об их педагогическом подходе. Сказал, что к Мартину в старом саду плохо относились. Что они не умеют обращаться с мальчиками, а мальчишки есть мальчишки, не надо их, конечно, распускать, но мальчишки есть мальчишки. И она проявила понимание. Лоне встречает нас на втором этаже, дружелюбно улыбаясь. Ей за сорок, одета в джинсы и голубой свитер с V-образным вырезом. По пути в группу мы проходим мимо кухоньки, в которой возятся четыре ребенка и девушка лет двадцати с небольшим, она поправляет очки локтем, вся в муке, как и дети, ее окружившие. Один мальчик держит на весу кусок теста — можно еще пистолет сделать, предлагает он. Сегодня кондитерский день, говорит воспитательница. Для тех, кто хочет, никакого принуждения. И смеется. И я смеюсь.
В группе сидит другой воспитатель, еще одна женщина, собирает с девочками термомозаику. Двое мальчиков на полу играют в «веселые горки», другие бегают с самолетиками. Лоне просит их немного остыть. Увидев нас, они затихают.
— Это Мартин, новый мальчик, я вам рассказывала.
Лоне берет Мартина за руку, подводит к мальчикам с конструктором, он смотрит на меня. Знаю этот взгляд. Сам ходил в разные сады, в разные школы, всегда трудно начинать на новом месте. Я думаю: надо было купить торт, что-нибудь в этом роде. Завтра куплю. Принесем что-нибудь вкусненькое.
Я посылаю Мартину воздушный поцелуй, незаметный, чтобы другие дети не обратили внимания. Чтобы его не дразнили. Лоне провожает меня. Они славные ребята, говорит она мне. Он освоится. Ему будет хорошо.
Вот как я их выбираю. Имена. Беру случайный подъезд в случайном доме, подальше от своего собственного. В хорошем кирпичном доме. Не в бетонной новостройке, не в развалюхе шестидесятых, где живут одни только иммигранты и алкоголики. Солидное кирпичное здание, а не карточный домик с фанерными стенам, сквозь которые все слышно. Уверенными шагами приближаюсь к подъезду. Как человек, идущий по делу. Просматриваю таблички с именами. Такими, как Альма, Маргрета, Тове. Это имена не каких-нибудь студенток, которым квартиру купили родители. Это вдовы. Всегда вдовы. Раньше люди женились, и у них была вся жизнь, чтобы насобирать вещи к моему приходу.
Та, которую я граблю сейчас, зовется Маргретой Педерсен. Она несколько более шумная, чем они бывают обычно. Я только что нашел коллекцию монет под старыми телефонными справочниками. Они прячут такие вещи, не думая, что их ограбят, во всяком случае не таким образом; они представляют себе рождественских грабителей с фонарями, в черных масках. Опасаются социальных работников с длинными руками. А я не спешу, и мне удается найти большую часть спрятанного. Монеты в пластиковых карманчиках. Три листа. Разумеется, не застрахованы. Наверняка стоят целое состояние, и детям в свое время пришлось бы заплатить налог на наследство.
— У меня есть деньги, возьми деньги, не бери мои монеты.
— Вы сами знаете, что я их заберу.
— Ну пожалуйста! Возьми мою кредитку. Я тебе код скажу, но оставь монеты, пожалуйста!
— Я заберу их. Точка.
Она смотрит на меня. В ее глазах я могу прочитать о себе все. Но в остальном эта дама ведет себя достойно. Сидела в кресле, как и положено, пока я рыскал по квартире в попытках насобирать побольше, а когда спросил, есть ли еще что-нибудь — где деньги? — она с достоинством указала на сумочку, в которой лежало триста крон. И когда я на нее заорал, а она сказала — нет, больше ничего, — я ей поверил.
— Как же ты можешь? Как?
— Я наркоман. Такие дела.
— У меня в аптечке есть успокоительные, можешь…
— Я уже взял. Могу вам дать одну-две, если поможет.
— Мне ничего не нужно…
Она встает с кресла. Это против правил. Она все усложняет.
И все же приятная женщина, из таких, о ком потом думаешь. Когда я вошел, она делала бутерброд: черный хлеб, паштет, маринованные огурцы. С пониманием отнеслась к факту замены. Сказала, что сожалеет, если доставила много хлопот. Ей же по большому счету помощь не нужна. Она почти со всем справляется. Но у нее тут кое-какая мебель, немного высоковатая, невозможно дотянуться, чтобы вытереть пыль, и под кроватью трудно пылесосить, не достать. Она, конечно, не сообщала об этом администрации коммуны. Ну, о том, что дел, по сути, немного, с большей частью она справляется сама, с тем, конечно, на что сил хватает. И Дорта, ну, та, что обычно приходит, любит сюда ходить, радуется, что работы немного, и она ее понимает, работа ведь тяжелая и стала еще тяжелее со всеми этими вашими квотами, и скоро уже старикам штрих-код сделают на затылке, вот красота будет, правда? А иногда они с Дортой просто болтают. Так что если день у меня тяжелый, если много дел, то я могу просто позвонить. И она скажет, что я приходил, если кто будет спрашивать.
И она спросила, не хочу ли я бутерброд и положить ли сверху маринованный огурчик. Я отказался от всего.
Она тянется за листами с монетами. Я толкаю ее в грудь, несильно, но достаточно, чтобы она отступила. Слезы злости. Стоит, смотрит, как я собираю вещи: серебро, коллекция дисков в красивой коробке с Брамсом — все отправляется в сумку. Я пытаюсь вспомнить, не забыл ли чего. А она все стоит и смотрит, слишком умна, чтобы кричать. Старое, изношенное тело копит энергию. Я спешу в прихожую, чуть не забыл куртку, и какого черта я ее снял, никогда ведь ничего не снимаю. Нет, я знаю почему, она предложила, пока разводила мне малиновую водичку, о которой я не просил, сказала, чтобы я раздевался. Трудно было отказаться, и в какой-то момент мне захотелось взаправду быть ее соцработником.
Я уже вышел из двери, и тут она появляется. Старая женщина, поддерживающая форму утренней гимнастикой и занятиями в досуговом центре, где они с подружками, смеясь, перекидываются надувным мячом. Она крепко ухватилась за сумку, намотала ремень на свою старую морщинистую руку. Я продолжаю спускаться по лестнице. Ей придется понять, что это бесполезно, придется отпустить. Она отпустила только на следующей площадке. Упала. Все произошло быстро, но длилось целую вечность. Как когда она, обдолбанная, выскочила на дорогу перед машиной.
Лежит, уткнувшись лицом в пол, без движения. Я переступаю через нее и продолжаю спускаться. Иду спокойно. Еще один пролет, дальше бегом. Выйдя на улицу, я снова снижаю скорость. Иду быстро, стараясь не переходить на бег.
— А тебя ждет сюрприз, — сказала мне в то утро воспитательница в детском доме.
Сюрприз…
— Так что готовься!
Что же это такое?
Может, те клоуны придут. От одного пахло луком, и он все время спотыкался.
— Микаель, а тебя тоже ждет сюрприз?
Нет, его, похоже, сюрприз не ждал.
— Может, это клоуны, Микаель. Может, они снова придут.
— Я слышал, один из них умер, упал на свою флейту.
Я подумал о его клоунской семье. Клоунская жена и клоунские дети. Сидят дома, и плачут, и спотыкаются, а по щекам течет белый грим.
Сюрприз…
Я спрашивал других, но сюрприз ждал только меня.
— Может, у меня день рождения?
— У тебя уже был день рождения.
— Но мне подарили не то, что я хотел.
— А что ты хотел?
— Собаку, может, мне собаку подарят?
— Тебе не могут подарить собаку. У Расмуса аллергия на собак.
— Так пусть живет в шкафу под лестницей, не ему решать, будет ли у меня собака.
— У него голова опухает и краснеет, как помидор.
— Тогда посадим его на грядку под малиной. Я хочу собаку.
И тут меня как молнией ударило. Конкурс. Журнал «Утиные истории», они объявили конкурс.
Там было написано: «Встреться с Тарзаном». И конечно же, я очень хотел встретиться с Тарзаном, и я написал свое имя, а один из взрослых помог мне отправить письмо.
Конечно, в этом все дело. Я встречусь с Тарзаном. Ради меня Тарзан приедет аж из самой Африки. Чита и Джейн останутся ждать его в джунглях, а он приедет ко мне.
Другое ребята рты пооткрывают, когда ко мне придет Тарзан.
— Тарзан — мой друг, разве я вам не говорил? Тарзан и Микаель. Мой папа тоже знаком с Тарзаном. Мой папа, вообще-то, в Африке живет, вместе с Тарзаном. Папа помогает Тарзану с большим слоном.
А может, Тарзан заберет меня в Африку.
Я об этом никому ничего не сказал. Лег на кровать в спальне, положил руки под голову и улыбнулся. Какой же это будет для всех сюрприз, если сюда приедет Тарзан. Но я-то удивляться не буду. Я просто подойду к нему и скажу, привет, Тарзан, здорово, что ты приехал. Показать тебе сад, Тарзан? И мы с Тарзаном отправимся в сад. Здесь вот яблони, Тарзан, они не такие высокие, как в Африке, но, если залезть на самый верх, видна водонапорная башня. А другие ребята будут стоять у окон, прижавшись лицом к стеклу.
Кто-то из взрослых вошел и взял меня за руку.
— Ну, вот и твой сюрприз…
Я пошел с ней в офис. Там сидели директор детского дома и чужая женщина Не Тарзан и даже не Джейн. Слишком старая для Джейн и не очень красивая. Джейн в фильмах красивая.
— Это твоя мама, — сказал директор детского дома. — Поздоровайся с мамой.
Я ничего не сказал.
— Сегодня ты поедешь домой, с мамой.
Чужая женщина мне улыбнулась.
Меня отвели обратно в спальню.
— Я ухожу, — сказал я Микаелю.
Другие ребята смотрели, как я пакую свои немногочисленные вещи. Та, что была моей мамой, опустила глаза, потом снова подняла и улыбнулась. Снаружи ждала машина. Мой чемодан положили в багажник. И мы уехали. Я видел, как Микаель машет мне рукой.
Машина подвезла нас к станции. Та, что была мамой, держала меня за руку и улыбалась. Руки у нее были влажные, но пахла она хорошо. Вскоре подошел поезд, мы вошли в вагон. Она помогла мне с чемоданом. Это был красивый чемодан. Синий. Мы сидели друг против друга, и чужая женщина, бывшая моей мамой, продолжала мне улыбаться. Я смотрел в окно, мне не нравилось, когда на меня пялились. Она заговорила. Сказала, что мы наконец-то снова вместе и нам будет хорошо.
В подъезде пахло котлетами. Она отперла дверь и сказала, что я дома.
На диване сидел другой мальчик.
— Это твой брат, — сказала она. — Вот мы и вместе, теперь мы — одна семья. Нам будет хорошо. Настоящая семья.
Каждый раз, услышав щелчок открывающейся прорези для писем, я подскакиваю к двери, испытывая и раздражение, и облегчение оттого, что это всего лишь реклама пиццерии, реклама супермаркета. Целый день удерживаюсь от укола в ожидании почты. Когда наконец-то приносят районную газету, я быстренько ее пролистываю. Просматриваю каждую страницу, ищу жирные заголовки или хотя бы заметку. О женщине, найденной мертвой на лестнице, женщине, которую столкнули с лестницы, о жестоком ограблении. Ничего не нахожу.
И вот я в библиотеке. Изучаю газеты. Утренние, вечерние. В постоянной готовности наткнуться на заголовок: «Убита» или «В коме». Дышу носом. Движения медленные. Спокойные, да. Человек читает газету. Человек хочет быть в курсе новостей. Человек любит читать газеты. Много газет. Нормальный человек, не убийца. С нормальным анализом крови, а не с содержимым аптечного киоска в жилах. Увидев заголовок, я останусь спокоен. Спокоен, да. Я дочитаю статью в обычном темпе, как обычный человек, не стану корчиться в судорогах, комкать газету. Хвататься за голову, кричать. Не задрожу, не уроню газеты, никто не станет коситься через плечо, никто не узнает, что я нашел то, что искал. Покончив с этой статьей, я продолжу чтение, подумаю: ужасно, ох эти цыгане. Ужасно, как мы обращаемся с пожилыми людьми. И продолжу чтение. Статья об учащихся техникума, сделавших велосипед из легко утилизируемых материалов, анализ предлагаемого ужесточения закона о правах иностранцев, проживающих в Дании, статья о слоне, рисующем хоботом.
Два дня назад я впервые за много лет пришел в библиотеку.
И все вокруг знали, зачем я пришел. Смотрели на меня и думали: это он.
А сейчас я спокоен.
Я спокойно перелистываю страницы, и руки не дрожат. Почти. Я готовлюсь. Не полностью доверяю своей реакции. Какой, к черту, спокойный. Кладу газету, выхожу в туалет, делаю три глотка воды из-под крана. В туалете — «наркоманское» освещение. Приглушенный желтоватый свет — это чтобы вену не найти. Это они в мою честь. Знали, что я приду. Потому библиотекари на меня и не таращатся, они привыкли к бездомным и к бездомным с домом, приходящим сюда убить время. Они привыкли к наркоманам.
Но их затея со светом не работает. Любой нормальный джанки знает, что если правда нужно, то лучше уж задуть, чем вообще не ставиться. Любой нормальный джанки знает, что можно просто уколоться в старую точку. И не надо вену искать, найди ранку от предыдущего укола. Завтра возьму с собой хозяйство. Уколюсь здесь, потому что могу. Потому что я — это я, джанки. А если будут жаловаться, я уколюсь на входе, в шею, грязной канюлей, перед детьми, закапаю кровью их тетрадки с медвежатами.
Я прихожу с утра, после того как отвел Мартина в сад, а ухожу, когда пора его забирать. Газеты приходится ждать, они в одном экземпляре, а пенсионеры читают долго. И я перечитываю старые номера. Проверяю, не проглядел ли чего. У мужчины напротив на носу лекторские очки. Он пришел с термосом, это наверняка запрещено, но никто ничего не говорит, он же кофе пьет, не кровью брызжет. Прочитывает три страницы, медленно, все подряд читает, потом слюнявит большой палец и прочитывает еще три. На нем шерстяной кардиган, на спинке стула висит ворсистое пальто. С тех пор как я заинтересовался периодикой, встречаю его здесь каждый день. Я больше не спрашиваю, он тоже, просто молча толкает мне прочитанную газету через стол. Желтая пресса его не интересует, только серьезные издания без сисек. Так что, пока он там разбирается с тем, что сумел захапать, я успеваю просмотреть бульварную прессу. А потом он толкает мне прочитанную газету через стол. Подходит к полкам, достает следующую, наливает кофе и слюнявит палец.
На третьей странице — статья на пол-листа. Ниже — реклама сетевого покера. Она в коме.
Прямо не написано, но подозревают, что в ее квартиру наведались соседи. Увидели, что она лежит на лестнице, поднялись в квартиру и ограбили. Кто-нибудь видел ее настенные тарелки? Ее серебро? Кому может понадобиться фарфоровый белый медведь? Соседи снизу — турки. Они-то и вызвали «скорую». Мальчику — семнадцать. За ним водятся кой-какие грешки, мелкая уголовщина — так там написано. Что под этим подразумевается, не совсем ясно. Полиция его уже допросила. Сразу. Может, он ее ради смеха столкнул с лестницы. Может, он ее ограбил. Может, он ее столкнул, а соседи подумали: а почему бы нам не забрать ее вещи, раз уж она все равно в отключке. Так там не написано. Не такими словами.
Других подозреваемых, кроме паренька, нет. И цыган. Какие-то румыны, которых видели в этом районе.
Я прочитал статью спокойно. Не кричал. Не дрожал.
Завтра снова приду. Проверить, по-прежнему ли она в коме. Если умрет, они ведь напишут. Мужчина напротив слюнявит палец, еще три страницы.
Он говорит, что мытье лестниц занимает четыре часа.
Ом говорит, что мытье лестниц не занимает четырех часов, но мне платят за четыре часа. И лестницы должны быть чистыми.
Говорит, эта работа не для белых людей, не для людей с документами. Что я первый работник, говорящий по-датски, первый, кто пришел без переводчика — брата или жены. Ему плевать, пока лестницы чистые. Но чтобы я не приходил к нему жаловаться. На спину, на волдыри на руках.
И чтобы не вздумал заявиться к нему с вопросом о вонючих налогах и отпускных.
Он собирается показать мне подъезды, которые я буду мыть, и мы покидаем кабинетик. Захлопнув дверь, он роется в кармане в поисках сигарет, угощает меня, я закуриваю. На пару лет меня постарше, на лбу — залысины. Говорит, его Мортен зовут. На нем джинсовая куртка, подкладка из дрянного искусственного меха, темные очки.
Спрашивает, мыл ли я лестницы раньше? Я тяну с ответом. Он говорит, не надо врать. Не бог весть какая сложная работа. И ему насрать, что я делаю, как я это делаю. Могу швабру хоть в задницу засовывать. Просто лестницы должны быть чистыми. Чтобы никто не жаловался. Говорит, он завязал с сомалийцами. Они воруют моющие средства. Воруют тряпки, говорят, что они порвались, и забирают домой, и им похер, что тряпки все уже засраны, Вору ют дверные коврики, если удается с ними обежать. А одного он застукал: сидел в подвале и срал. А от этого лестницы чище не станут. Срал в подвале! На газетку! Против пакистанцев он ничего не имеет. Они хорошо работают. Сильно пахнут. Из-за еды. Но работают хорошо. Он показывает мне подъезды, все недалеко от моего дома. В магазинах я буду встречаться с людьми, которые видели меня с ведром и шваброй. Мне осе равно. Оплата наличными, раз в неделю, говорит он. Просто постучись и дверь кабинета в пятницу. И получишь деньги. На что я их потрачу, ему плевать. Можешь потратить на шлюх, на детское порно, лишь бы лестницы были чистыми.
Мне дают ключи от подвала под его кабинетом. Там лежат швабры и моющие средства. Приходи рано. Чтобы взять хорошую швабру. Я и сам мыл лестницы. Ну ладно, это было давно. Но важно заполучить хорошую швабру. А иначе три не три, толку никакого. Главное хорошая швабра. Можешь одну домой взять, и моющих средств. Почему нет? Ты, похоже, отличный парень. Хрен с ним, лишь бы лестницы были чистыми. Начинай от дома. И чтобы я тебя до пятницы не видел. Все должно идти по плану. Деньги получишь в пятницу.
Когда я прихожу за Мартином, он играет с рыжим мальчиком. Первый друг в новом саду. Зовут Каспер, как мне сообщает его мама. Она ждет, когда они закончат играть. Или когда им надоест, чтобы забрать Каспера без слез.
Ко мне подходит воспитательница, дотрагивается до плеча:
— Мартин рассказал мне о вашей маме.
— Да.
— Я только хотела сказать, что нам… нам всем очень больно об этом слышать.
— Да.
— Пусть она выздоравливает.
Я чувствую, надо что-то сказать, но не знаю что. Какое-то время стоим, глядя друг на друга, потом она сочувственно улыбается и уходит. Я слышу, как она убирается в кухоньке, звон тарелок, вынимаемых из посудомоечной машины.
Мать Каспера смотрит на меня:
— А что с вашей мамой?
— Она в больнице. Вот и все.
— Что-нибудь серьезное?
Я пожимаю плечами. Мы смотрим, как играют мальчики.
Мать Каспера убирает с лица волосы, они у нее с сыном одного цвета.
— Пусть доиграют у меня дома. Мм… если вы не против, конечно.
На выходе из группы мы встречаем воспитательницу, направляющуюся туда с щеткой и веником, она снова сочувственно мне улыбается.
Идем по дорожке, мальчики бегут впереди, останавливаются и ждут нас всякий раз, как надо переходить через дорогу.
Она спрашивает, чем я занимаюсь. Мою лестницы, говорю я, это работа. Да, отвечает она, работа.
Они живут за городом, в маленькой квартирке в таунхаусе. Чтобы добраться до лестницы, нужно обойти вокруг дома.
Сидим на кухне, пьем кофе, мальчики играют в гостиной. Каспер тащит по полу большую пластмассовую коробку красного цвета, достает оттуда солдатиков и самолет. Кофе из термоса чуть теплый. Мы курим, между фразами повисают длинные паузы. А во сколько Каспер начал ходить в детский сад? Ему нравится? А давно вы здесь живете?
В гостиной мальчики выставили в ряд четыре больших космических корабля.
Тут она встает, обходит маленький стол, берет меня за руку. Иду за ней в ванную. Крошечную ванную с голубой плиткой. Пахнет сыростью и мочой, наверное, Каспер не всегда попадает в унитаз. Она встает очень близко, прижимает свои губы к моим. Вкус сигарет и содержимого мини-бара.
На ее бедрах следы от джинсов. Мои пальцы в ней, шуруют там, пока мы целуемся, два пальца проскакивают легко, а вскоре входит и третий. Она наливает на ладонь розового шампуня и берется за мой член. В тот момент, когда я кончаю, она разворачивает меня к туалету, разворачивает, будто мой член — дверная ручка, сперма брызжет в унитаз и на обратную сторону сиденья.
Я направляюсь к выходу, но она хватает меня за руку, льет на нее бальзам для волос и снова засовывает мои пальцы себе между ног.
Говорит, что хочет кончить, говорит: давай, я хочу кончить. Говорит, быстрее давай. Сильнее, быстрее. У меня руку сводит, плечо болит.
Выходим из туалета, дети на полу в гостиной играют в звездные войны.
Мою руки на кухне, оттираю ногти моющим средством. Она говорит, что я могу идти. В прихожей надеваю на Мартина комбинезон, она курит на кухне, велит Касперу собрать игрушки. На сегодня играть хватит.
По дороге домой Мартин рассказывает мне об игрушечных инопланетянах и летающих тарелках Каспера. Герои воскресных мультиков. Их теперь можно купить. Рассказывает о космическом корабле, который ему хотелось бы иметь: большой, у Каспера такого нет.
Наша новая мама сказала, что мы братья. Что другой мальчик — мой младший брат. Он был больше меня, шире в плечах. Сначала мы не поверили, все должно быть наоборот. Эта чужая женщина просто не понимает, о чем говорит. Но это было и не важно, мы же оба детдомовские, привыкли, что размер важнее возраста.
Мы не чувствовали себя братьями.
Он стоял на моих волосах и мочился мне на грудь, потом я стирал футболку в раковине.
Это случилось два раза.
Я сломал ему нос бутылкой из-под колы.
Это случилось один раз.
Через какое-то время мы привыкли к этой мысли, но не потому, что чувствовали себя братьями, я так и не понял, что это за чувство. А потому, что нам продолжали сообщать, что мы братья, мальчики во дворе, и делали они это следующим образом.
Твой брат разбил окно у китайцев.
Твой брат облапал мою сестренку.
Твой брат спер мой велик, мою рогатку, мой плеер.
Так что мы были братьями.
Мы сидели за обеденным столом, ели. Всегда за обеденным столом. Настоящая семья. Нас кормили жареной икрой трески с картошкой, бифштексами с соусом.
Овощи из баночки, мучнистый серый горох, волнистая морковка. В конце месяца — спагетти с кетчупом и жареным луком. Мы с братом пользовались дурной славой во дворе. Не было такого взрослого, чтобы на нас не орал.
Но за столом мы сидели примерно, ели тихо, смотрели на маму, когда она на нас не смотрела. От нее слабо пахло уксусом; когда она тянулась за солью или перцем, руки у нее слегка дрожали. Мы сидели очень тихо. Если она смеялась, то громче, чем следовало бы, если улыбалась, то слишком широко.
— Настоящая семья. — говорила она.
На первое наше совместное Рождество она заложила мебель. Мы ели традиционное свиное жаркое, красную капусту и картофель в карамельном соусе. То же она сделала на наши дни рождения. Мебель возвращалась через месяц. Но иногда кое-чего недоставало. Серванта, стенных часов. Постепенно квартира пустела, обнажались царапины на обоях: следы исчезнувших вещей.
Я и сам слышу, как это звучит. Разговариваю, как настоящий джанки. Оправдания. Кто-то стащил мой матрас. Собака заболела Бывший парень приходил, только что ушел. А он больной. Психопат. Он воровал у моей матери.
Я у албанца. Пятница, и, закончив мыть лестницы, я пришел к Мортену, к этому парню с залысинами, главе нашей клининговой компании. Но его в кабинете не было. Я позвонил ему на мобильный, много раз звонил, он не брал. И вот я у албанца Сегодня он один. Гостиная вся в дыму, только что забычкован последний косяк. Не албанцем, глаза у него ясные. Его песочного цвета пальто висит на спинке стула, похоже, он собирался закрывать лавочку. Албанец раздражен. Спрашивает о Мартине — значит, в плохом настроении. Как дела у Мартина? Он зол на меня.
— С Мартином все хорошо. Сидит дома, смотрит мультики.
— Дома сидит?
— Да, сласти ест и все такое.
— Такой маленький мальчик?
— Да.
— Один дома? А ты здесь?
— Он умный маленький мальчик. Он может… Я же ненадолго…
Мы сидим друг против друга за большим письменным столом из дерева он предложил мне сигарету, толкнул пачку через стол. Я глубоко затягиваюсь, всякий раз, поднося руку ко рту, чувствую, как она дрожит.
— И чего же ты от меня хочешь, пока Мартин сидит дома?
— Ну, я пришел за товаром.
— За товаром?
— Да.
— И где же деньгн? Деньги покажи мне.
— Я же сказал, у меня…
— Покажи мне деньги. Спокойно, без суеты, мы же деловые люди, так? Деньги на стол, и получишь то, зачем пришел. Спокойно, без суеты…
— Я же сказал тебе. У меня нет денег, сегодня нет. Я заработал их, тот парень, Мортен, он мне должен, я был там…
— Парень, которого зовут Мортен, которого я не знаю, должен тебе какие-то деньги, которые ты заработал. Правильно?
— Да.
— А мне-то что с этого?
Я стряхиваю пепел в руку, не хочу его еще больше раздражать. Никаких просьб, не надо мне ни кофе, ни воды, ни льда, ни пепельницы.
— Мне-то что?
— Ничего…
— Вот именно.
— Но я подумал… ну, черт, я же покупаю у тебя каждую неделю. Несколько раз в неделю. Я отдам тебе деньги в понедельник. Самое позднее во вторник. Можешь начислить проценты. Можешь…
— Я в курсе. Дело не в том, что я тебе не доверяю.
Он встает. Я сижу, жду. Думаю: сейчас он меня ударит. Настал как раз такой момент, да? Я столько фильмов посмотрел, знаю. Сейчас толкач будет бить бедного раба героина Так ведь в фильмах бывает? Я сижу. Пусть ударит, пусть изобьет, лишь бы было чем поставиться вечером.
Он садится на угол своего большого письменного стола. Забирает у меня сигарету, кидает в кофейную чашку. Чувствую на себе его взгляд. Он заговаривает только после того, как я поднимаю на него глаза.
— Это как раз то, чего я делать не хочу… Понимаешь?
Я не отвечаю.
Именно то, чего я делать не хочу. Чтобы ты был мне должен, чтобы кто-нибудь еще был мне должен. Я верю тебе, да, верю. И знаю, что это плохой вариант. У тебя, черт подери, зависимость, и все, верить больше нельзя. Но… ты давно у меня покупаешь, и, даже если я тебе дам сейчас то, зачем ты пришел, я, в общем-то, уверен, что ты вернешься, что ты заплатишь. Но я не хочу этого. Понимаешь? Не хочу бить людей бейсбольной битой, не хочу тушить об них сигареты, ломать пальцы. А как только появляются должники, надо быть к этому готовым.
Я киваю.
Думаю, отвечать не имеет смысла, надо слушать. Но правда в том, что я и не слушаю толком. Думаю только о белом порошке. Чистый диацетилморфин. Думаю, где же он у него тут лежит и сколько? Даст он мне? О боже, пусть даст мне хоть что-то. Пусть говорит сколько хочет, только бы дал мне хоть что-то. Пусть хоть в рот мне помочится, только бы дал хоть что-то.
— Когда-то я, может, и был таким. Жестким был, быстро зарабатывал, может, потому я все еще в деле. Да ты понимаешь, о чем я говорю?
Я снова киваю. Он встает со стола:
— Давай, пошли.
Он неторопливо надевает пальто, поправляет воротник. Машет рукой, приглашая следовать за ним.
— Поговорим по дороге к машине.
Гасит свет, запирает дверь.
Вынимает из кармана пиджака сигарету, успевает сделать четыре затяжки, пока мы обходим здание. И только у машины продолжает:
— Я сейчас еду к одному парню. Спокойненько, без суеты, это новые ребята. Очень хорошая цена. Можешь поехать со мной. Можешь поработать подопытным кроликом. Сделаешь укол.
Я киваю, за укол я поеду куда угодно. Он стоит, прислонившись спиной к машине, новому серебристо-серому «опелю-вектра».
— Нет, ты сначала послушай, на что подписываешься. Черные ничего не понимают в героине. И хрена ли я буду совать туда свой слюнявый палец? Я не знаю, каков он на вкус, не знаю, что они туда намешали. Может, крысиный яд. Я его трогать не буду. А ты будешь. Будешь лабораторной крысой, подопытным кроликом, ты этого хочешь? Сможешь вмазаться. Бесплатно.
Он делает три быстрые затяжки и щелчком отбрасывает сигарету. Я обхожу машину и сажусь на переднее сиденье рядом с ним. Только теперь замечаю детское кресло сзади.
По дороге он повторяет сказанное. Что он бизнесмен, а не барыга. Что есть разница. Что он не стоит у школ на большой перемене, вербуя новых клиентов. Что люди приходят за товаром к нему. И они знают, что им нужно.
Он рассказывает, что когда только начинал, то работал круглосуточно, по пятницам и субботам допоздна. Дома не бывал. Делал деньги. Работал, пока не иссякал поток клиентов, пока не кончались покупатели. Сейчас народ покупает и уходит. Если приходит кто знакомый — хороший знакомый, старые клиенты или нормальные пацаны из черных, — они, конечно, могут остаться покурить, от души, или так, попробовать. Не в том дело, но домой он теперь приходит вовремя. У него жена, двое детей. Он не сидит ночами из-за того, что кому-то невтерпеж.
Внезапно он замолкает, звонит по мобильнику, сообщает какому-то парню, что приходить не надо, он нашел другого. Пусть только приготовит деньги. И снова продолжает говорить со мной. Он бизнесмен, не барыга.
Остановившись на красный, копается в бардачке, вынимает ручку и белый конверт. Кладет мне на колени, втыкает передачу и едет дальше.
— Напиши имя и адрес.
— Зачем?
— Если ты умрешь, я заберу твоего пацана.
Он ставит машину в переулке к Нёреброгаде. Аккуратно паркуется задом.
Сидим, ждем. Он смотрит на мобильник, опускает стекло, курит, между затяжками высовывая руку в окно.
Смотрит на меня, затем нарушает молчание, объясняет:
— То, что я сегодня покупаю, — это для друга. Или… ну, ты знаешь. Товар сразу отдам.
Я ему верю. За то время, что покупаю у албанца, я видел, как изменился его бизнес. Клиентура теперь делится на два типа. Местные, те, кто всегда у него покупал. Те, кого он знает, кто живет рядом и покупает дурь на выходные, субботу и воскресенье. Или на любой другой день. Смотрят телик, треплются и курят. И новые, новая клиентура. Вроде того парикмахера, который нашел албанца окольными путями; он стал первым. Был на презентации пластинки или чего-то в этом роде. На одном из тех вечеров, где все рассчитывают на то, что у других с собой есть кокс. И вот после одного или полутора граммов обнаруживается, что все пропылесошено, пыли больше нет. После нескольких панических телефонных звонков они вышли на албанца. И все пошло так, как идет и теперь. Парикмахер взял такси в северо-западном направлении и купил весь кокс, какой был у албанца.
Такая картина у меня сложилась из того, что болтал народ, пока я просиживал штаны у албанца в гостиной, уставившись в телик. Пару раз я заставал VIP-клиентов. Молодых людей в дорогой одежде. Как-то раз приходила девушка с длинными ногами и профессиональным макияжем. Им нравится приезжать на Северо-Запад Играть с огнем. Чтобы было о чем порассказать. Албанец хорошо их принимает.
И тут звонит мобильный. Албанец раскладывает телефон, смотрит на номер, но звонка не принимает. Трубка звонит три раза и замолкает. Албанец поднимает стекло, и мы выходим.
Я сижу на кровати. Рука перетянута ремнем албанца. Я здесь единственный, кто сидит. В комнате еще пятеро мужчин. Отрываю фильтр от сигареты, но они говорят, фильтровать не нужно. Героин белый, и теперь мне остается только положиться на их слово, вне зависимости от того, чистый он или нет. Все это мелькает где-то на задворках моего сознания. Где-то на Марсе — так называлась песня, которую я слышал ребенком, сидя на колесе обозрения в луна-парке «Бакен». Сейчас я думаю о пузырящемся в ложке наркотике.
— Интересно, доведется ли вам с Мартином встретиться.
Это албанец говорит, глядя в окно.
Один из пакистанцев смеется Датский у него скверный, приходится напрягаться, чтобы понять.
— Кто такой Мартин, его дружок-педик, э?
Албанец переводит на него взгляд, произносит лишенным выражения голосом:
— Заткнись, обезьяна.
Пакистанец делает два шага вперед, рука в кармане, там может быть нож Другой пакистанец кричит на него, они громко говорят на урду. У албанца скучающий вид, он застегивает молнию на куртке, направляется к выходу.
Здоровый парень с зализанными волосами, тот, что нас встретил, успокаивающе кладет ему руку на плечо:
— У нас бизнес. О’кей? Расслабься. Бизнес. Мы друзья.
— О’кей. Но скажи своей обезьяне заткнуться. Не забывайте, где находитесь. Это Нёребро. Не советую забывать.
Один пакистанец что-то говорит другому. Тот, что бесился, коротко кивает и выходит, в туалет наверное. А в это время я пытаюсь как можно скорее зарядить шприц. Если они не договорятся, я успею поймать приход.
— О’кей, займемся делом?
— Подожди пока.
Албанец указывает на меня:
— Хочу посмотреть, не умрет ли он.
— Твое дело…
Нахожу вену. Забираю немного крови. Албанец подходит ко мне вплотную, говорит так, чтобы слышно было только мне:
— Теперь ты думаешь о Мартине? Ты о нем думаешь?
Смотрит мне в глаза не мигая.
Ввожу раствор. В какой-то момент я думаю, что мне конец. Что это передоз. По лбу течет пот, и такое ощущение, будто у меня на груди кто-то стоит. Он чистый, думаю я. Чистейший. И тут сердце снова забилось. Все хорошо. Я пытаюсь закурить. Вожусь и вожусь с зажигалкой, все-таки прикуриваю и ложусь на кровать, не могу удержаться: чистый. Чистейший.
Один из пакистанцев смеется:
— Он в улете, а я что сказал: товар-то высший сорт! Бодяжь сколько влезет!
Следующие пять минут — кино. Кино, в котором албанец звонит по мобильнику. Кино, в котором приходят друзья албанца со спортивной сумкой. Кино с купюрами в прозрачных пакетах.
Мы с албанцем едем по Нёреброгаде. Он не разговаривал со мной с того момента, как мы покинули гостиницу, и он помог мне спуститься с лестницы и выйти на улицу. Достает кредитку. Остановившись на красный, с помощью карточки отделяет дозу и насыпает ее в конверт из бардачка. Сует в карман моей куртки. Теперь мне хватит до следующего вторника.
Мы с Мартином едим бифштексы с соусом из баночки, чипсы. Я засыпаю перед телевизором под аккомпанемент старой датской комедии. Проснувшись ночью, отношу Мартина в кровать и делаю еще одно вливание.
По телефону говорят, что мне лучше присесть. Что меня пытались найти, звонили вчера и позавчера. Что с мамой нехорошо. Ее состояние ухудшилось. Так они это сформулировали. Нет чтобы сразу перейти к делу — как же, так нельзя, сначала я должен привыкнуть к мысли, к тому, что все плохо. Знаком мне этот подход. Так они поступают, так их учили. Сижу, прижимая к уху трубку, одновременно приглядывая за Мартином на кухне, вижу, как он наливает в хлопья молоко, чуть не расплескивает, но в итоге справляется. Мне говорят, что мама умерла. Что меня искали. Просят сегодня прийти в больницу. Сначала я отвечаю, что сегодня не могу, нет времени. Прошу их обратиться к брату. А мне сегодня крайне неудобно. Они полагают, мне лучше прийти сегодня. Нужно уладить определенные формальности. Брат не берет трубку. Они мне все объяснят при встрече. Сегодня.
В больнице спрашивают, хочу ли я ее видеть. Меня встретила любезная медсестра с пучком. Не отвечаю. Не знаю, хочу ли я видеть мать.
Меня отводят в часовню. Снимают белое покрывало с ее лица. Она. Мертвая. Почти серая. На щеке — отпечатки дышавших за нее шлангов.
Потом угощают кофе, со мной говорит медсестра, рассказывает о практических моментах. Дает номер телефона, по которому можно позвонить, если будут вопросы.
Мы сидим на диване. Я только что сказал ему, что бабушка умерла. Бабушка просто уснула, она не страдала. Когда он вырастет, то узнает, что так говорят всегда. Никто не страдает, все тихо засыпают. Что значит «она уснула», папа? То, что она умерла. Он катает по столику красную пожарную машину. Пластмассовые колесики перемалывают крошки и остатки нераскрывшихся рисовых зерен от вчерашнего китайского фастфуда.
Он смотрит на меня, снова опускает глаза. Расстроен ли он? Возможно. Расстроен ли папа? Возможно. А где она теперь? Спрашивая, он смотрит на машинку, теребит пожарную лестницу, с помощью колесика сбоку можно поднимать лесенку для эвакуации при пожаре. Где она теперь? Когда умерла его мать, вопрос не возник, и мне удалось эту тему замять. Слишком зол был, не знал, что сказать. Не знаю, солнышко, попадают ли наркоманы на небо. Попадают ли на небо матери, которые не могут оставить свою руку в покое, которые колются до беспамятства? Которые втыкают в руку иглу, хотя дома их ждут возлюбленный и сын, а потом выскакивают перед летящей машиной, — попадают ли они на небо? Ближе к самоубийству ведь быть нельзя, правда, солнышко? А самоубийцы на небо не попадают, правда? Разве это не хуже, чем самоубийство? Заколоться до смерти, насрать на тех, кто тебя любит? Иметь любовь, ребенка и думать только о двух часах сладкого покоя? О приходе, когда героин проникает в кровь, когда он проникает в сердце и мозг.
А бабушка? Попадет ли она на небо? Не должна. Но если твоя мама попадет, если она попадет на небо, то и бабушка тоже. И тогда можно распахнуть дверку. Тогда ни в чем уже не останется смысла. Она теперь в лучшем месте, говорю я. Он довольствуется объяснением, продолжает играть с машинкой, поднимать и опускать лестницу. Я ему не соврал, сегодня я ему не соврал. Он станет старше и узнает, что это ничего не значит. Что это просто слова. Люди тихо засыпают, люди попадают в лучшее место.
Скоро вы познакомитесь с новым маминым другом, сказала она.
В следующую субботу Хенрик пришел на обед. Большой мужчина с густыми светлыми усами.
С большими руками, громким голосом.
Очень мужественный, прижимал к себе мать.
Она прелестная женщина.
Будете слушаться мамочку, а?
Или вам придется иметь дело со мной.
Он размахивал сжатым кулаком, громко смеялся.
В тот вечер он съел три бифштекса.
Шесть больших картофелин.
Соус, много соуса.
Мама приходила поздно, иногда с Хенриком, иногда без него.
Счастливая и навеселе, часто с подарками.
Много смеялась, покупала новую одежду. Летние платья.
Мы вместе сходили в «Бакен». Хенрик платил. Большой Хенрик.
Он был с дочерью, девочкой двенадцати лет, глаза у нее постоянно бегали.
Как будто она следила за мухой, которую больше никто не видел.
Он ее очень любил.
Крепко обнимал свою малышку.
Папину малышку.
Светило солнце, мы сидели на улице, ели рыбное филе. Он выпил три больших пива.
И еще одно: в такой день, как сегодня, очень хочется пить.
Прижал к себе дочку, так что от его торчащих усов у нее на щеках остались красные следы.
Это же твой папа, детка. Ты же не стесняешься папочки.
Слегка ущипнул ее за сосок через футболку. Громко засмеялся.
Они еще вырастут, детка, и все парни будут твои. Всем от тебя кое-что будет нужно.
Трахаться, трахаться.
Он громко засмеялся.
Она разозлилась, не хотела разговаривать.
Глаза на ее лице так и бегали, маленькая злюка.
Хенрик платил.
Мы покатались на каруселях.
«Дом вверх дном».
Американские горки.
Брату дочь Хенрика разрешила потрогать у нее между ног, за лотерейным барабаном. За сигарету.
Я потом понюхал его пальцы.
Еще одна бутылочка, в такой день, как сегодня, очень хочется пить.
Хенрик уже не мог идти прямо, и мама засунула всех нас в такси.
Он, уже никакой, полулежал на своей дочери. Трахаться-трахаться, прошептал мне Ник, и мы засмеялись.
В конце лета мама сказала:
Вы больше не увидите дядю Хенрика.
Маминого друга, дядю Хенрика.
Она месяц просидела на краю кровати и проплакала, плакала и курила.
Идите сюда, мальчики, дайте маме прикурить.
Когда она наконец вышла на улицу, то пропала. На несколько дней.
Дома почти не бывала, а если приходила, то избитой и плохо пахла.
Захлопывала дверь в туалет.
Рвала и потом громко ссала.
Водопад.
Мы ели макрель в томатном соусе, черствый черный хлеб.
Черный хлеб никогда не черствеет окончательно. Однажды вечером во дворе обнаружился орущий Хенрик.
Он кричал, что наша мать — шлюха.
Что наша мать — психопатка.
Чтобы держалась подальше.
Что она больная на всю голову.
Мы ему верили.
Через два месяца живот стал заметен,
Хенрик оставил прощальный подарочек.
— Что вы можете рассказать мне о ней?
Я сижу напротив священника. Он максимум на пару лет старше меня, сорочка с белым воротничком, сверху трикотажный свитер, очень прилично и сдержанно. Письменный стол темного дерева похож на стол албанца. Перед ним блокнот, он аккуратно записывает. Записал дату и мамино имя. Большой ручкой. Достал ее из ящика стола, расписал на листочке и приступил. Рядом с ним — компьютер, но такие вещи надо записывать. Такие вот мелочи должны убедить вас в том, что вы в руках профессионалов и не стоит беспокоиться: все это они уже неоднократно проделывали и нет ничего неудобного в том, чтобы знать мертвых людей.
Он аккуратен, строчки ложатся под небольшим наклоном. Такой почерк я встречал только у девочек.
Так и не придумал, что о ней сказать. Он прерывает молчание:
— Я понимаю, вам нелегко.
— Не знаю…
Может, я откровенен, потому что передо мной священник?
Он склоняет голову набок. В другой ситуации я бы употребил слово «ласково».
— Это… большая потеря.
— Нет.
Он пристально на меня смотрит, долгие годы учебы и пастырский опыт приходят ему на помощь.
— Это неправда.
— Разве?
— Да. Я вижу, что это не так. Вполне возможно, ваши отношения были непростыми, неоднозначными. Но это не значит, что… что вы ее не любили. Иногда сама жизнь становится у нас на пути. Понимаете, что я имею в виду?
— Не уверен.
— Жизнь становится у нас на пути. Жизнь, понимаете, всякие мелочи. То, с чем мы сталкиваемся. Все это встает на пути наших истинных чувств.
— Наших с вами?
Он смотрит на меня, затем снова в блокнот. Говорит, обращаясь к бумаге:
— Юмор — средство обороны. Все нормально. Но оборона не всегда действенна. Вам следует знать…
Я встаю, беру куртку.
— Скажите что-нибудь. Не так уж важно, что именно. Это всего лишь слова…
Он показывает мне уже третий гроб. Мы начали с дорогих, красного дерева, шесть слоев лака, латунные ручки. А теперь стоим у простого белого гроба Он стучит по нему, чтобы показать, это, мол, не массив дерева. Его, мол, надо нести осторожно. Получаешь, мол, то, за что платишь. Снимает крышку, ее заело. Показывает, что внутри. Искусственный материал светло-серого цвета, свободно свисающий по периметру. Я снова спрашиваю: а дешевле ничего нет?
К этому распорядителю похорон меня направил священник. Потому что его офис — ближайший к церкви. Можно сэкономить на транспорте. Он хорошо пострижен, короткая бородка. На коже тонкий промасленный слой пота, нечто, что не превратится в капли. Уверен, ладони у него влажные, но я с ним за руку не здоровался. Он такой понимающий, руки положил одну на другую, выразил соболезнования. Говорил сдержанно: привык к скорби. Избегал вопросов типа: чем я могу вам помочь? Думаю, провожая меня к выходу, он не станет спрашивать: что-нибудь еще?
Здесь очень чисто, приглушенное освещение, галогеновые лампы на потолке направлены на топ-модели. Он потихоньку вытирает руки о штанину и затем снова их складывает.
— Конечно, я понимаю, приходится мыслить практически. Похороны сами по себе вещь практическая. Но я прошу вас подумать о памяти. Как вы помянете свою мать? Как вспомните этот последний день — день прощания? Придут члены вашей семьи, церковь украсится цветами. Разве не воспоминания мы хотим сохранить?
— Кремация, — говорю я ему.
Только что в голову пришло.
— Кремация. Мне, наверное, нужна такая… такой горшок?
— Урна.
— Но это ведь горшок, так? С крышкой и так далее.
Он явно хочет что-то сказать, но в итоге просто кивает. Подводит меня к стене с горшками. Белыми, черными и со скромными узорами.
Говорит, что гроб тоже нужен, дешевый, в котором ее сожгут.
Кладбище на склоне, мы стоим у безымянной могилы. Видно, где ее похоронят, в земле свежая яма. Идет дождь, на лужайке грязь. На священнике поверх сутаны целлофановая накидка. Он читает из Библии, из Ветхого Завета, точнее сказать не могу.
На Мартине два свитера и зеленый дождевик. На мне под курткой — костюм, коричневый, мятый, когда-то красивый. Она мне его купила, в нем я был и на крестинах Мартина. У героина есть один плюс: ты не толстеешь.
Пожимаю руку брату: не думал, что он придет. Улыбается Мартину. По крайней мере пытается, ему это нелегко дается.
И снова поворачиваемся к священнику, повествующему об Исаии. Брат спрашивает:
— Зачем отпевание?
— Она умерла.
— Да, но зачем отпевание, она ненавидела церкви. Ненавидела священников…
Я не отвечаю, стоим, он закуривает, прячет сигарету в кулак, чтобы не намокла. Вот он оборачивается, медленно кивает.
Мы не одни, к нам прибилась парочка пожилых женщин. С пакетами на головах, в ворсистых пальто, стоят так близко друг к другу, как будто хотят согреться. Когда они не утирают слезы, то улыбаются — друг другу и нам. Глаза говорят: такова жизнь, она жестока. Справимся, будем вспоминать лучшие времена. Это ее знакомые по центру досуга для пенсионеров. Они, наверное, знали ее как пожилую даму, которая пекла мраморный кекс. Играла в бридж, судорожно глотала воздух. Тратила деньги на марки, слушала пластинки Дина Мартина Любила королевскую семью, а когда хорошо себя чувствовала, то ездила на площадь Амалиенборг и смотрела, как королева машет народу с балкона своего дворца.
Им, в отличие от нас, не приходилось тащить ее домой из «Обезьяны», «Клоуна», или «Приюта моряка», или из других кабаков, куда она заваливалась. Им не приходилось волочить ее, пьяную вдупель, домой, рискуя свернуть себе шею, когда она заваливалась. Они не видели, как она падает на диван, с подолом, задранным до ушей, без трусов, которые исчезли где-то в мужском туалете за выпивку, за пиво, ради компании. И поэтому им не посчастливилось узреть, как из ее волосатой промежности на подушки льется струя мочи.
Или, к примеру, как она лежит и тупо моргает весь день до вечера из-за того, что слишком много таблеток намешала. Хочу радугу, сказала она, мама хочет радугу. Это было, когда она смешала красные таблетки с желтыми и синими. Тогда у таблеток было много цветов, волшебные таблетки с волшебным действием. Волшебные названия. Секонал — попробуйте произнести медленно и низким голосом. Валиум — попробуйте это произнести, размахивая волшебной палочкой.
Когда мы первый раз попробовали колеса, мне было ненамного больше лет, чем сейчас Мартину. Это произошло дома, и это были таблетки из маминой коллекции. Волшебные таблетки, сделавшие тот вечер незабываемым.
Священник говорит, что она прожила тяжелую жизнь в те годы, когда матери-одиночке было очень непросто. Ей было трудно, но она пыталась дать своим двум сыновьям по возможности хорошее воспитание, но ей было трудно. Дальше я не слушаю.
Мартин пьет колу, под столом я держу его за руку. Брат сидит напротив, смотрит в грязные окна с желтоватыми кружевными занавесками. На стене висит нечто, призванное изображать днища бочек из-под «Туборга». Мы в погребке неподалеку от кладбища.
На улице снова дождь. Ливень, заставляющий прохожих прятаться под газетами, кутаться в плащи. Это наши поминки. Мы не пригласили с собой тех пожилых женщин. У них свое мероприятие в этом их клубе пенсионеров поблизости отсюда. Бутерброды, сказали они, приходите обязательно, будут бутерброды. Но ни я, ни брат не в состоянии сидеть и врать о матери. Робко есть паштет и говорить красивые слова. Мы поминаем ее крепким пивом. Музыкальный автомат играет Йона Могенсена. Пока я живу, мое сердце бьется. Мы чокаемся, и брат снова переводит взгляд на улицу.
— Ее дом кое-чего стоит…
Говорю, чтобы что-то сказать. Он отмахивается, не глядя на меня:
— Мне ничего не нужно. От нее.
Мартин булькает трубочкой. Всасывает колу за щеки и пытается снова выдуть ее в бутылку. Удается, но не полностью. Рукой я вытираю лужу со стола.
Брат задирает рукав и чешет предплечье.
Олимпийка велика ему на размер, но под ней все еще заметны мускулы штангиста. Он сильно и долго чешет руку, от ногтей остаются красные полосы. Чешет что-то, на первый взгляд напоминающее родинку, но это татуировка, маленькая «А» в кружочке. Сам сделал, иглой и чернилами. «А» означает не «анархия», а имя его бывшей.
Мне хочется сказать брату, что это он жалок. Из нас двоих. По глазам вижу, он знает, что я снова на игле. Смотрит на Мартина, на меня, и я знаю, о чем он думает. Мне хочется на него накричать. Чтобы он перестал ныть. Она от него ушла, его девушка, она не умерла. Он не потерял ее в один прекрасный летний вторник, когда пели птицы и все направлялись на пляж. У него нет сына, которого он — зная это — с каждым днем предает все больше. У него нет дорогой привычки, которую нужно оплачивать. Ему не на что пенять. И он жалок, именно он, потому что не видит этого.
Брат встает, я решил, хочет уйти, но он подходит к музыкальному автомату и сыплет в него монеты. Становится у стойки, ждет бармена. Один из местных парней говорит ему что-то. Мне не слышно, но сам говорящий в восторге, смеется и оглядывается по сторонам. Ответ брата заставляет его затихнуть. Мне трудно разобрать слова из-за шумной музыки, но, по-моему, брат предложил ему отправиться домой и трахнуть свою дочку.
На пивном животике мужика в обрамлении кожаного жилета вздувается белая футболка. Он встает с табурета и расставляет ноги, как это делают в вестерне. В воздухе повисло напряжение, будет драка.
И тут брат снова начинает говорить, на этот раз совсем тихо. Я его не слышу, но думаю, он рассказывает мужику о том, что с ним сделает. Парень карабкается обратно на табурет. Мой брат ведь не рисуется, слова с делом у него не расходятся.
Брат ставит перед Мартином колу, а для нас взял крепкое. Мы снова чокаемся. Тут начинается его песня. Элвис: «In the Ghetto».
Она любила Элвиса.
Я произношу это вслух, потому что забыл. Забыл о пластинках, что она ставила, когда бывала дома, забыл о том, как танцевал под «Jailhouse Rock» брат, чтобы рассмешить ее. Качался, согнув колени. Иногда она была в таком состоянии, что не отреагировала бы, даже увидев, как он из жопы кота достает.
Он смотрит мне в глаза:
— После того как я уйду отсюда, я не хочу о ней больше думать. Я не хочу о ней больше говорить. Мы покончим с этим сейчас.
Здесь и без того уже накурено, но мы продолжаем курить. Мартин кашляет.
— Хочешь, пойди на улицу, подыши, мое солнышко.
— Дождь же идет.
— Не такой уж сильный. Только не уходи далеко, чтобы я тебя видел, хорошо?
Он кивает. Внятный размашистый кивок. Я помогаю ему с курткой. Он берет в руку колу, подходит к выходу, дергает за ручку, женщина, сидящая за «одноруким бандитом», наклоняется и помогает ему открыть дверь.
В молчании мы выпиваем по полбутылки пива. Он глубоко затягивается сигаретой, выпускает дым через нос. И наконец монотонным голосом произносит:
— Ты когда-нибудь о нем думаешь?
О нем.
Нет нужды уточнять, я знаю, о ком он. О нашем брате. Маленьком.
— Да, — говорю я. — Да. Иногда.
— Я тоже.
Он снова чешет предплечье.
— Иногда, — говорит. — Иногда я хочу тебе позвонить. Чтобы поговорить об этом. О том, что случилось.
— Да.
— Но…
Он одергивает рукав, как будто только теперь осознал, что расчесал руку почти до крови.
— Но… Я не знаю, о чем нам говорить. Есть ли что сказать. Это случилось. Не прошло, но случилось.
Он снова смотрит в окно, допивает пиво. На улице Мартин прыгает по лужам. Я думаю о том, что дома мне придется его переодеть.
Смотрю на брата.
Он здесь и в то же время не здесь. Говорю ему, чтобы не пропадал.
— Уверен, что ничего не хочешь?
— Чего?
Смотрит на меня. Взгляд такой же, как был, когда я тормошил его по утрам.
— Чего?
— Наследство.
Улыбается.
— Да. Уверен. Пиво не очень дорого стоит…
Встает, идет к двери.
В окно я вижу, как он гладит Мартина по голове и уходит.
Бульдозер переезжает белый забор, трещат устоявшие доски. Медленно, оставляя в земле глубокий след, бульдозер едет по крошечной лужайке.
— Снос производится за счет покупателя исключительно из-за текущего состояния рынка, — говорит риелтор.
Вокруг стоят и смотрят рабочие. Наверняка не в первый раз, а все равно стоят и смотрят. Они его монстром называют. А зубья и ковш — клешней.
Бульдозер останавливается перед домом, медленно поднимает клешню. Слышен звук бьющегося стекла, когда клешня раскрывается и движется сквозь окна. Она поднимается — и одна из стен рушится. Виден обтрепанный ковер в гостиной, выцветшие красные цветы на оранжевом фоне.
От брата вернулись бумаги, подписанные. Я ничего не делал. Сказал адвокату, что брат от всего отказался; он попросил его адрес и послал бумаги.
Бульдозер застрял, он находится в той части дома, что служила спальней. Такой тяжелый, что провалился сквозь пол. Гнилое дерево, грязь. Гусеницы крутятся на полном ходу, из-под них летит земля, кусочки ковра, кусочки обоев.
После того как смылся Хенрик, мы нечасто видели нашу мать.
Она все прозакладывала или продала. Домой заявлялась с бутылкой рома или пятью бутылками крепкого пива.
И животом, который становился все больше.
Если из квартиры что-то пропадало, то навсегда. По утрам казалось, в доме побывали невидимые грузчики из фирмы по перевозке мебели.
Когда нам хотелось есть, мы знали, что найти ее можно в одном из трех кабаков.
И она давала нам двадцатку. Макрель в томатном соусе, черный хлеб.
В начале месяца некоторые из посетителей бара могли проявить щедрость.
Двадцатка там, двадцатка здесь.
Вечером мы лежали в кровати и представляли, что потолок — это гигантский телевизор. Воображали передачи. Что бы нам хотелось посмотреть. Много ночей подряд мы смотрели «Гонки „Пушечное ядро“ — 2».
Это лучшие воспоминания о брате. Как мы исчезали в нашем потолке, лежали, глядя на едущие по шоссе на полной скорости машины, практически слышали визг шин. Без сомнения, мы предпочли бы настоящий телевизор. С облегчением перестали бы общаться. И все же это лучшие воспоминания: лица, обращенные к потолку. Лучше, чем те, в которых он наступает мне на волосы и ссыт на грудь.
Потом у нас появился телевизор. Ник достал; никто не спрашивал, где он его добыл. И когда мать принесла домой видеомагнитофон, мы тоже ни о чем не спрашивали. И хотя она принесла его, чтобы доставить нам радость, не очень-то приятно было думать, что она раздвигала ноги в кабацком туалете, чтобы мы могли смотреть «Тома и Джерри», Брюса Ли или фильмы про ниндзя.
Автобус красный, на боку большими желтыми буквами написано: «Автобусы Эсбена». Мотор работает вхолостую, пока кто-то из воспитателей, просунув голову в переднюю дверь, не просит заглушить двигатель. Им надо еще детей пересчитать, сколько можно нюхать выхлопные газы. На другой стороне дороги припарковался «ситроен». Выходит родитель, обегает машину, вытаскивает чемодан, целует дочку в щечку с явным облегчением, что успели вовремя. Мартин держит меня за руку, крепко держит. Мы еще никогда так надолго не расставались. Будет весело, солнышко. И потом, всегда ведь можно позвонить. Говорю ему на ухо, чтобы никто не понял, что он волнуется. Побаивается.
— А если я захочу домой, ты приедешь?
— Если ты позвонишь и скажешь, что хочешь домой, я заберу тебя, солнышко.
— Обещаешь?
— Обещаю.
Помощник воспитателя, мужчина, стоит рядом со мной, считает коробки с соком, яблочным и апельсиновым.
— Сколько мы говорили, двадцать семь? — кричит он кому-то из воспитателей.
— Да, двадцать семь, и прихвати еще парочку на всякий случай, мы тоже будем.
К нам подходит девушка двадцати с чем-то лет. Говорит, ее зовут Мона, она новая практикантка.
Привлекательная, чуть полноватая сзади. Но привлекательная.
Садится перед Мартином на корточки:
— Нам с тобой будет очень весело, правда?
Мартин кивает.
Она встает, улыбается. Говорит:
— Я сама впервые еду в лагерь, так что мы все немного волнуемся.
Гладит Мартина по голове:
— Это нормально.
У нее не копенгагенское произношение, но и не ютландское. Не могу определить, но почему-то вспоминаются школьные балы и пахта.
Протягиваю ей два конверта, незаметно от Мартина В большом — открытки, шесть штук, на каждый день. Каждый день за обедом около его тарелки будут класть новую открытку. И спрашивать: а кто сегодня получил письмо? Почтальон сегодня приходил? В другом конверте — восемьдесят крон мелочью. На сласти. Ровно восемьдесят, больше нельзя, у всех должно быть одинаковое количество денег на сласти, и они решили, что восемьдесят — оптимальная сумма. Обо всем этом нам сообщили две недели назад на родительском собрании. Довольно долго оправдывались по поводу денег на сласти, объясняли, что, вообще-то, у них очень строгое отношение к сладкому, но, когда дети куда-то едут, немного сладкого не повредит. И потом, они будут много двигаться. И спать будут хорошо. Тут они засмеялись.
Последние две ночи я писал открытки. Пытался написать разные, как мог. Как прошел третий день? Что ему рассказать? На одной из открыток — Русалочка, на другой — плюшевый мишка, на третьей — девушка в бикини с красным надувным мячом и «Приветом из Дании». На собрании я спросил, наклеивать ли марки, но воспитатели заверили, что на это дети внимания не обращают.
Автобус тронулся, я вижу его лицо, прижатое к тонированному стеклу. Сначала серьезное, но вот он улыбнулся и помахал ручкой. Рядом с ним сидит девочка. Не помню, как ее зовут, но он о ней рассказывал. Ведь нам не обязательно быть женихом и невестой просто потому, что она девочка, правда? Нет, солнышко. Девочка тоже замахала ручкой. Я замечаю, что позади меня стоит ее мать.
Иду медленно. Квартира пуста. Могу позвать его, но он не отзовется. Съедаю французский хот-дог, стоя у вагончика, не спеша иду через парк.
Сижу на диване, смотрю телевизор, показывают одни старые детективы, сериалы. В одной серии расследуют убийство, в другой — убийство с поджогом. Я снова проверяю телефон — хочу удостовериться, что он в порядке. Что провод не вырван. Сегодня будет звонить албанец. После полудня, то есть сейчас. Он сказал, я должен быть готов. Мне хочется снова пересчитать деньги в спортивной сумке. Но я уже пересчитывал их пять раз. Я писаю с открытой дверью, глядя на телефон. В следующей серии двое полицейских будут расследовать убийство повара Всемирно известного повара, ведущего телевизионной программы. Он попробовал соус и осел. Умер тихой мгновенной смертью, как только в кино бывает. И теперь они должны найти убийцу. Кто подсыпал отраву?
Снова проверяю телефон. А ведь если он позвонит сейчас, в то время как я стою с трубкой в руке, то услышит сигнал «занято» и, вполне возможно, просто отобьется. И все перенесет. Не буду больше трогать телефон. Я готов. Полностью готов. Дал себе обещание не ставиться, пока он не позвонит. Голова должна быть ясной, восприятие острым. Но рука чешется. Пульс подскакивает, и ничего нет лучше, чем немного подколоться. Наверное, стоит обдумать свое решение. Нельзя ведь покупать «натощак». Если они почувствуют мой голод, цена взлетит. Наверняка. Нельзя же мне там сидеть, как какому-то жалкому джанки, трястись, имея одно желание — забрать товар и свалить. Так что я покурю немного. Только покурю. Беру папиросу, вытряхиваю табак, смешиваю с чуточкой героина, совсем капелькой, не больше, чем уместится на кончике ногтя, и аккуратно засыпаю все это обратно в гильзу. Осторожно прикуриваю, по телевизору как раз надевают наручники на шурина повара. Он кричит, что ни о чем не жалеет, что телеповар украл его рецепт. Плагиатчик, вопит он. Плагиатчик! Прославился благодаря его рецепту. Кричит, что он первым придумал подавать белые грибы с морским волком. Под уваренным соусом из белого вина, его блюдо!
Телефонный звонок — и я паникую. Албанец говорит, что подъедет через несколько минут, спрашивает, готова ли капуста. Он имеет в виду деньги. Говорит, чтобы я вышел на улицу. Положив трубку, я снова все обдумываю. Что не забыть? Ключи, сумку. Что еще? Куртку. Не надо им видеть, какой я худой, что я сам торчок. Не надо им видеть следы на руках. Вроде все. Беру сумку и выхожу.
Я жду на углу. Просто ужасно, такие деньги, я боюсь, что любой проходящий мимо пьянчуга, любой безработный неудачник заметит эту кучу денег, больше, чем они за всю свою жизнь видели. Да они меня на куски порвут, если догадаются. Смотрю на сумку, проверяю, застегнута ли молния, представляю, как неожиданный порыв ветра взметнет в воздух тысячекроновую купюру. И еще одну, и они полетят по улице, как осенние листья. Перед глазами встает картина: наркоманы, алкоголики, безработные неудачники гонят меня по улице, а следом ветер взметает купюры.
Молния застегнута. Не буду больше проверять. Курю. Медленно. Машина албанца плавно подъезжает и останавливается рядом со мной. Спокойно, без лишнего шума, ни тебе рычания мотора, ни визга тормозов, просто подъехал, самым будничным образом. Сажусь в машину, сумку ставлю на колени. Он, похоже, спокоен. Совершенно спокоен, радио покрутил, в зеркало посмотрел и поехал. Не забудь пристегнуться, говорит.
В прошлый раз я сидел в его машине жалким наркоманом, клянчащим дозу, готовым лизать его ботинки. Сегодня я человек с деньгами. Герой дня. Если бы не нервы, если бы костяшки пальцев не побелели, если бы на сумке из синего нейлона не оставались следы от потных рук, эта мысль могла бы меня осчастливить. Но меня мутит от нервов, не помогла цигарка.
Албанец крутит радио. Проскакивает пару попсовых песен, ненадолго останавливается на передаче о художнике, рисующем порно с пиратами. Албанец крутит дальше и останавливается на песне Элвиса «Wooden Heart». Говорит:
— А ты знаешь, что он ходил с пистолетом? При нем всегда был пистолет.
— Элвис?
— Да, я по телевизору видел. Никсон… ну, знаешь, президент Никсон?
— Да.
— Он ему разрешил. Его назначили вице-шерифом или кем-то в этом роде. Значок дали, все дела. И разрешили носить оружие, он мог иметь при себе пистолет, носить с собой и в самолете, и на сцене. Ходил с заряженным пистолетом за поясом. Ты только представь, а если бы он застрелил кого-нибудь, какого-нибудь слишком близко подошедшего фаната…
Албанец, кажется, спокоен. Очень спокоен, даже чересчур. Наверное, хочет, чтобы я расслабился, только я от этого еще больше нервничаю.
Он паркует машину в районе вилл, в Рёдовре. Похоже, ему известно, куда идти, и все же я подмечаю, что он посматривает на таблички с номерами домов, когда мы выходим на оживленную улицу.
— Они хорваты, эти ребята. Не сербы, не албанцы. Но это не важно, все равно тебе много говорить не надо. Держи рот на замке. Сомневаешься в чем — смотри на меня.
— А если они меня о чем-нибудь спросят?
— А о чем они тебя могут спросить?
— Откуда у меня деньги?
— Не спросят. С какой стати ты должен им исповедоваться?
Албанец останавливается у маленькой парикмахерской, зажатой между двумя подъездами. Вывеска на двери позолоченная, с большими буквами, потрепанная дождями и ветрами. «Салон Заза». Сегодня у них выходной. Свет внутри не горит.
Ключами от машины албанец стучит в стеклянную дверь. От одного из кресел отделяется силуэт. Из-за солнца, отражающегося от оконных стекол, и темноты внутри салона не видно, кто это, если только не прижать лицо к стеклу. Он медленно подходит, отпирает замок, открывает нам дверь. Волосы черные, короткие, «вратарская» футболка. Приобнимает албанца, что больше похоже на формальное приветствие, чем на выражение подлинной радости. Запирает за нами.
Албанец оглядывается по сторонам:
— А где Горан?
— Ну, ты ведь знаешь, он любит, чтобы его подождали…
— Но он придет.
— Да-да. Он попросил вас впустить.
— И что, долго нам тут торчать?
— Он придет, скоро кофе будет готов.
Парень в футболке подходит к белой кофеварке, стоящей на низком шкафчике. В фильтр как раз брызжут остатки горячей воды. Он наклоняется, открывает дверцу шкафа, копается там и наконец находит то, что искал: пачку белых пластиковых стаканчиков. Смотрит на меня:
— Кофе?
— Да, пожалуйста.
Пока что исповедоваться не пришлось.
Мы с албанцем садимся на диван напротив парикмахерских кресел, на столике перед нами лежат женские журналы.
В помещении пахнет шампунями, сигаретным дымом и средством для химзавивки. На стенах — фото моделей с высокими прическами; старые фото со стрижками, уже лет пять-десять как вышедшими из моды; женщины, мужчины и дети с тоннами геля в волосах, улыбающиеся в объектив камеры или демонстрирующие уверенные взгляды; новейшие плакаты, приклеенные скотчем, — фотографии невест с цветами в волосах, в белых платьях и с тоннами разноцветной косметики на лице: великий день.
Я заставляю себя отпустить сумку. Теперь она стоит рядом на полу. Я могу ее увидеть, если поверну голову, она прямо под правой рукой. Листаю журнальчик: положил на колени, чтобы не видно было, как трясутся руки. Надо расслабиться, читаю о королевской семье. О знаменитостях. Из телевизора.
Албанец дует на кофе.
— Вы решили проблему с Мирко?
— Да-да. Уже довольно давно.
— Где он был?
— О блин, а ты не слышал?
— Нет, я в последнее время ни с кем особо не разговаривал.
— Занят семейной жизнью?
— И это тоже. Где он был?
— В Осло. В чертовом Осло. У него там родственники, дядя. Но его нашли. Глупо было ехать в Осло.
— Перебор там с югами, а?
— Да уж. Как только его там кто-то сфотографировал, Горану позвонили.
— Привезли его?
— Нет. Там… Я думаю, они решили проблему на месте. Но если честно, я не знаю… С тех пор как его нашли, мы как бы больше…
— Не говорите на эту тему.
— Да… А ты ведь знаешь, Горан предпочитает, чтобы я в такие дела не мешался.
Пьем кофе, я все листаю свой журнал. Под моими потными пальцами страницы склеиваются, на руках остаются черные следы от типографской краски. Ну и что, сегодня жарко. Албанец смотрит на часы.
Если он вскорости не появится… Он придет. Ты же его знаешь. Голос молодого хорвата спокоен, взгляд же вовсе не такой уверенный. Он звонит по мобильнику, говорит на непонятном языке. Значит, придет? Да-да, уже идет. Курим, все трое. Парень в футболке нервно смеется:
— Надо было попросить Софию прийти. Подстриглись бы, пока ждем.
Албанец не отвечает. Смотрит в окно, как будто его не слышал.
Через десять минут мы видим, как на другой стороне улицы паркуется большой джип с тонированными стеклами. Из машины вылезают четыре парня. Старший идет впереди. Я так понимаю, это и есть Горан. Если б не нервишки, упивался бы моментом. Четверо мужчин медленно, не спеша, переходят улицу. Прямо как в кино. Излучают уверенность, а позади сверкает на солнце машина.
Но это не кино, и у меня к ноге не прикреплен диктофон. Это я буду продавать наркотики в школьных дворах.
Кладу журнал, рука тянется к сумке, ничего не могу поделать. Так и вижу — ну прям как ребенок, ну просто детский сад с барабаном, — как они у меня ее выдирают. Говорят, это теперь наше. Нет, это же мое! Нет, теперь наше! Мое, мое!
Дверь открывается. Тот, кого я принимаю за Горана, заходит первым. Улыбается нам, теплая улыбка.
Очень мужественный, думаю я. Красивый парень, думаю. Лет тридцати с небольшим.
Высокий, спортивная походка, как у боксера Часы, похоже, дорогие, но больше никаких украшений. Я думал, золота будет больше.
Пожимает нам руки. Рад албанцу, давненько не виделись.
Вот он разворачивает одно из парикмахерских кресел и садится. Остальные стоят, помещение моментально наполняется. Горан говорит:
— Давайте покончим с делами. Я бы рад посидеть с вами, поиграть в картишки. Но это в другой раз.
Он смотрит на меня:
— У тебя для меня что-то есть, так?
— Да.
— Посмотрим…
Я поднимаю с пола сумку. Один из парней берет ее у меня из рук. Ставит Горану на колени. Он расстегивает молнию и смотрит внутрь. Проверяет содержимое.
— Откуда деньги?
— У меня мама умерла.
Они смеются, все.
— О’кей, о’кей. Ты получил наследство. Черт подери, отвечать было не обязательно.
Он ставит сумку на пол.
— А теперь послушай, что будет дальше. Дейан выйдет посчитать деньги. Он не исчезнет, никуда не денется. И если все нормально, никаких проблем. Получишь то, за что платишь.
— Почему он не может…
— Никто не пытается тебя обмануть. Слово даю. А Дейан в гимназии изучал математику, он не ошибается. Просто люди начинают нервничать, когда на столе вдруг оказывается много денег.
Он кивает Дейану, тот берет сумку и выносит в соседнее помещение, прикрыв за собой дверь.
Я чересчур долго смотрю на дверь, нервно ерзаю на диване, ковыряюсь в пачке, вытаскивая сигарету. Пытаюсь сохранять внешнее спокойствие. Думать о деле. Бизнесе. Горан мне улыбается:
— Спокойно. Спокойно. Когда Дейан все посчитает и поймет, что сумма совпадает, а она, конечно, совпадает, он снова зайдет. И, как я сказал, ты получишь товар.
Он чешет руку и продолжает. Похоже, что он произносил этот текст уже сотни раз:
— Цена не обсуждается. Получишь тот вес, о котором мы договаривались с твоим другом. Ты платишь ему из своего кармана, об этом ты, наверное, уже знаешь. К этому мы отношения не имеем.
Я киваю.
— Если денег не хватает…
Он затягивается сигаретой. Я чувствую, как сердце бьется в груди, удивительно, что другие не слышат.
— Если денег не хватает, мы тебе коленную чашечку не прострелим. Мы не натравим на тебя собаку, мы не перережем тебе связки, чтобы ты не мог ходить. Ничего такого мы делать не будем… А сделаем мы вот что: возьмем пятьдесят кусков за беспокойство, и ты уйдешь отсюда. Без товара. И я с тобой больше дела иметь не буду.
Я снова киваю. Теперь я знаю правила. Это все равно что правила карточной игры или то, что произносит судья перед ударом гонга: не бить ниже пояса, не бить головой, бой должен быть чистым и честным.
Сидим. Горан пьет кофе. Лезет в карман за сигаретой. Один из парней тут же протягивает ему пачку.
Смотрит на албанца:
— Как твой парень, голы забивает?
— Всегда.
Горан кивает на меня:
— Он ведь знает, что не должен продавать в Западном районе?
— Я объяснил.
Смотрит на меня:
— Ты ведь знаешь, что такое Западный район, да?
— Да.
— Это чтобы расставить все точки над «i»… Ты пробовал пахлаву, которую готовит его жена?
Я качаю головой.
— Обязательно попробуй, просто объедение.
Дверь открывается, Дейан входит. Не говоря ни слова, кивает Горану. Один из хорватов подходит к витрине, машет рукой, через секунду дверь машины открывается и из нее выходит еще один парень. Смотрит налево-направо, переходит дорогу. В руке у него спортивная сумка.
Иду по улице, албанец рядом. Сумка в руке. Ноги не держат. Оглядываюсь. Все время жду звука полицейских сирен. Патрульной машины, которая перекроет нам дорогу. Собак на коротком поводке, в намордниках. Но слышу только звуки лета, птичий щебет, радио из открытых окон.
Долго сижу на диване, глядя в одну точку. Сердце выскакивает из груди. Сижу, смотрю. Ни свет не включил, ни телевизор. Слышу пылесос соседа сверху, а так — тихо. Помню, что запер дверь. Тянусь за сумкой. Еще раз смотрю внутрь. Полные прозрачные пакеты, завязанные резинками. Это может оказаться мукой, оптовой партией детской присыпки. Сижу еще минут десять, пока не обретаю способность соображать. Все получилось. Мне удалось. В дверь не ворвались копы в масках. Меня не обманули, не зарезали, не пристрелили. Мне не перерезали глотку, меня не запихнули в старый холодильник и не вывезли на свалку. Я встаю и переношу сумку к столу. Громко смеюсь. У сумки есть вес. У этого героина есть вес. Героин раньше ничего не весил. Раньше были только маленькие пакетики, которые легко могли потеряться. Ставлю сумку на стол, вынимаю белые пакеты. Кладу в ряд. Сажусь и смотрю на них. Так много. Нереально много. Снова громко смеюсь.
Выкладываю пакеты перед собой на обеденный стол. Аккуратно открываю один, достаю свою коробку с аппаратурой. Беру на глазок, знаю примерно, сколько мне нужно. Я осторожен, очень осторожен. Напоминаю себе: то, что я обычно покупаю, уже разбавлено раза в два по сравнению с тем, что сейчас передо мной лежит. И если я поставлюсь, как обычно, то могу откинуть копыта. Ссыпаю чуток обратно в пакет. Вынимаю хозяйство из коробки. Ставлю перед собой стакан воды. Я готовлюсь. Это мечта любого джанки, и я подозревал, что крышу снесет. Что войду в дверь и засажу по полной. Буду ржать, как псих, заколюсь до смерти. Но вот сейчас, в данный момент, я вовсе не спешу. Никакого стресса. Я живой Будда, я даосский монах на вершине горы, полный мира и любви и понимания истинной природы вещей. Подогреваю ложку, нахожу хорошую вену. Делаю то, что умею лучше всего.
Прихожу в себя на диване. Не знаю, как сюда попал. Шприц лежит на полу. Наверное, уронил. Вытираю кровь с руки. Было хорошо. Было прекрасно. Великолепно.
Толкаю перед собой тележку с покупками. И улыбаюсь. Странные покупки, согласен. Запас полуфабрикатов на несколько дней — цыпленок карри, тефтельки карри, фрикадельки с картошкой. Пять минут в микроволновке — и не нужно выходить из дому. Можно охранять сокровище, как дракон в сказке. Можно пиццу заказать, но я не хочу, чтобы посторонние звонили мне в дверь, заглядывали в прихожую.
Еще я купил четыре рулона пакетов и пять рулонов пищевой пленки. Три пачки зажимов, таких, из стальной проволоки, покрытой тонким слоем зеленого пластика. Еще канцелярский нож, три одноразовые зажигалки и плотную подложку на стол. Две пачки бумаги для принтера.
По дороге домой надо зайти в аптеку, купить лактозы, чтоб было чем бодяжить. Детскую присыпку для этого используют только в кино. Присыпкой все испортишь.
Покупаю кучу сладкого, шоколада, я ведь до сих пор не уверен в дозировке, а сахаром можно сбалансировать небольшую передозировку. Если передозировка большая, «Риттер спорт» не спасет.
Любому джанки, любому бывшему джанки достаточно лишь заглянуть в мою телегу, чтобы понять, чем я буду заниматься. Набор скромного дилера, полный набор. Но нельзя задержать человека только за то, что он делает странные покупки, пока нельзя во всяком случае. Я все улыбаюсь. Улыбка от уха до уха. Я — мальчик, который хотел на день рождения паровоз, только о нем и говорил, видел его во сне, и вот он проснулся, а перед ним — новенький красненький паровоз. Я — мальчик, который шел за радугой и в конце ее обнаружил большой горшок с героином. Из динамиков в потолке супермаркета, наполняя пространство тихими звуками, беззаботно поет саксофон, а я сложил руки и, возведя очи горе, благодарю свою маму. Может, ее смерть — лучшее, что она для меня сделала, и все же спасибо ей за это.
Ну вот я и дома. Выкладываю покупки на кухонный стол. Принуждаю себя сохранять спокойствие, никакой халтуры. Я независимый предприниматель, мне потом торговать. Освобождаю место для сумки, вытаскиваю ее со дна шкафа. Лишь увидев белые пакеты, снова вздыхаю с облегчением. Я же практически бежал по лестнице. Не знаю, чего я ждал. Что героин украдет домовой, что он сам по себе исчезнет?
Ночью мне трудно уснуть. Лежу, уставившись в потолок. Героин упакован в сумку. Сумка — под кроватью. Сперва я отнес ее обратно в шкаф, но меня волновали ночные звуки. И вот она здесь. Рядом со мной, подо мной. Выкуриваю косяк, чтобы успокоиться. Но не могу. Сердце рвется из груди. Планы, мечты, картины. Я смогу на это жить. Всегда. Буду торговать осторожно. Без суматохи наработаю свою клиентуру из осторожных приличных нариков. Я смогу на эти деньги жить всю жизнь. Продавать, а на вырученную прибыль покупать еще больше. Героин приносит прибыль. Это так. Героин — вечный двигатель, тот самый, которого не существует, как нам говорили в школе на физике. Покупать больше героина и продавать. И покупать еще больше. Этот так хорош, что его без проблем можно бодяжить. Много. Так что к оптовой скидке, благодаря которой прибыль от продажи маленьких пакетиков мне гарантирована, прибавим еще и то, что я без лишних трудностей могу разбодяжить его процентов на двадцать. Или тридцать. Фантастический белый порошок чуть меня не нокаутировал, о да, тридцать процентов — легко. Еще тридцать процентов прибыли. За вычетом шестидесяти крон за лактозу. Я смеюсь. Много сегодня смеялся. Героин в конце радуги.
Буду продавать за наличные, никакого кредита, не буду орать на клиентов, тушить об них сигареты.
И всегда буду держать наготове упаковки по полдозы для тех, у кого был трудный день, кто не наскреб на целую. С одной стороны, они не будут мне должны, с другой — как-то протянут ночь. И такие дозы я разбавлять не буду, помочь нуждающимся — это хороший поступок.
Никогда не буду жульничать с весом.
Никогда не буду принуждать девушек к сексу, потеющих, готовых сделать все, что угодно, за дозу. Даже подрочить себе не дам.
А впрочем…
Нет-нет, у меня приличное заведение.
Завтра пойду куплю электронные весы. Последний вояж, и залягу на дно. Скромный дилер.
Лежу тихо-тихо, улыбаюсь потолку.
Днем ставлюсь, смотрю сериалы и бодяжу. Ем свои полуфабрикаты, никуда не выхожу. Время от времени приоткрываю окно, боюсь, что запах героина станет слишком навязчивым. Что его могут почувствовать в подъезде.
Так проходят дни. Рано встаю, подкалываюсь. Ем хлебцы.
В два звоню Мартину, утренний дурман как раз рассеялся, голова ясная. Мартин рассказывает о поисках сокровищ, птичьих перьях и карманных фонариках. Я спрашиваю, получает ли он мои открытки, ему очень понравилась та, которая с почтальоном. Поцеловав его и положив трубку, я снова ставлюсь. В этот раз доза побольше. Хватит до вечера.
Еще полуфабрикат, еще укол. Ночью лежу, глядя в потолок. Улыбаюсь.
Мы забрали нашего младшего брата из роддома. Мать всю ночь пролежала и проохала.
Она считала, что ее обманули с лекарствами. Что ей должны были дать больше обезболивающих. А крепкое пиво не сильно помогло.
Когда она окрепла настолько, чтобы встать, то сама отправилась за лекарствами.
Я так и не узнал своего братика. Он был мягкой и влажной вещью, которая плакала. Лежал в коляске на кухне у плиты. Иногда в прихожей.
Мы быстро научились подогревать молоко в бутылочке и засовывать ему в рот.
На какое-то время наступала тишина. Я помню, как однажды мы с Ником возились с подгузником.
Матери долго не было. Много часов или дней, точно не помню. Я пытался дать ему бутылочку и покачать. Но это не помогло. Приподняв одеяльце, я сразу понял, в чем дело, аж глаза защипало. А он все плакал. Я отнес его на кухню, положил на стол, подставил себе табуретку. Отстегнул подгузник и попытался вытащить из-под попки, не уронив ребенка на пол. Он пинался, и какашки попали мне на свитер и на руки.
Ник засмеялся, назвал его засранцем и закурил оставленную матерью сигарету.
Я положил его в раковину. Сначала пошла холодная вода, и он заплакал еще сильнее. Потом слишком горячая.
Вытер его кухонным полотенцем. Не смог найти чистых подгузников и завернул в полотенце. Укладывая его обратно, я обнаружил, что коляска тоже запачкана. Ник предложил положить на дно старых газет.
Так делают с канарейками, и, наверное, с младшим братом тоже можно. Мы дали ему бутылочку, но он продолжал плакать. Мы пошли в гостиную, сели перед телевизором. Врубили звук на полную мощность.
Звонит будильник, я встаю. Ставлюсь, съедаю хлебец, иду в ванную. Начинаю уборку. Не хочу, чтобы Мартин, приехав домой, оказался в облаке героиновой пыли. Три раза хожу в магазин за моющими средствами, тряпками, резиновыми перчатками. В третий раз продавец понимающе смеется. Это напоминает приступ мании чистоты, случающийся с жителями нашего района, когда они наконец-то получают долгожданное разрешение на свидание с ребенком.
— Генеральная уборка? — спрашивает он.
Я киваю.
Сбрызгиваю все горизонтальные поверхности голубой жидкостью и насухо вытираю тряпкой, представляя себе покрывающий все невидимый слой пыли.
Пылесошу два раза, попутно меняя фильтр.
Открываю все окна. И снова все протираю. Пол на кухне и туалет мою и средством с нашатырем, и средством с хлором. Не смог выбрать.
Снова пылесошу.
Я долго думал, что делать с героином. Куда убрать. Не очень-то мне нравится, что он стоит под кроватью. Слишком привлекательное место. Так и вижу, как Мартин там прячется и находит сумку, вытаскивает. И вот молния открыта, пакеты обнаружены. Любопытный ребенок.
Решаю спрятать в холодильнике. На верхней полке, подальше. Туда он не доберется, не сможет.
После уборки руки у меня красные, опухшие, я весь потный, снова иду в ванную. Одевшись, смотрю на часы. До его приезда осталось полтора часа.
Иду в магазин, покупаю мобильный телефон и четыре карточки предварительной оплаты. Покупаю Мартину игрушечную крепость с пятьюстами солдатами, готовыми к напольным битвам. Кладу коробку ему на кровать.
Стою, жду вместе с другими родителями. Автобус опаздывает на десять минут. Это мне чей-то отец сказал. В две минуты он позвонил кому-то из воспитателей и теперь говорит, что они стояли в пробке, но уже поехали. Знаю, каково ему, последние дни тянулись вечность, казалось, что год прошел.
Автобус повернул за угол. Медленно приблизился, затормозил с тихим стоном. Дверь открылась, где-то внутри слышны голоса взрослых: спокойно, спокойно, не бежать, Матиас, сядь…
Мартин выходит за руку с Моной. Оба загорелые. У Мартина на коленке пластырь, а мне ведь не пожаловался. Увидев меня, отпускает Мону, бежит навстречу, кидается на шею. Мона улыбается. Подходит ближе:
— Он такой славный.
— Сильно скучали?
— Скучали, но у меня был Мартин. Правда?
Он смеется. Она гладит его по головке.
По дороге держу его за ручку, рюкзак со спальником на плече. Он рассказывает о поездке. Ему есть что порассказать и все хочется выложить сразу: мне приходится напрячься, чтобы уловить нить.
— Значит, вы искали сокровища?
— Да, и я нашел первый знак. Нет, вообще-то, не первый, первый был на дереве, его нашел Симон. Я нашел второй… а потом мы подошли к…
Он останавливается:
— У меня для тебя что-то есть, пап.
Я снимаю с плеча рюкзак, он роется в нем, вынимает пакетик попкорна.
— Это часть сокровища. Сласти и попкорн, а Андерс не ест попкорн, и мне досталась его порция. А этот я для тебя спрятал, пап.
Попкорн мягкий, раскрошенный. Я съедаю весь, даже нераскрывшиеся зерна. Вкусно, говорю, очень вкусно, солнышко.
Мы идем гулять, заходим в «Макдональдс». Я спрашиваю, чего он хочет. Пока мы едим всякое разное, Мартин рассказывает о клоунах и как он заметил, что это переодетые взрослые. Рассказывает о водовозе и пожарном. О том, что Сёрен плакал, соскучившись по маме. О перышках и непереваренных комочках пищи, оставленных хищными птицами в лесу, и водорослях на пляже. И о том, что они не нашли янтарь.
Я заставляю себя слушать. А так соблазнительно отключиться, пока он рассказывает. И думать о героине в холодильнике.
Идем в «Тиволи» кататься на каруселях.
Беру входные билеты, Мартину — абонемент. Оставляем рюкзак и спальник в камере хранения у входа Покупаем огромный леденец и шарик в виде зайца, летающий. Не будем экономить. Сегодня не будем. Больше не будем. Покупаю ему жареный миндаль, и пластмассовую чесалку, и брелок с Пьеро.
Делаем два круга на колесе обозрения. Отсюда виден весь город. На самом верху он берет меня под руку. На второй раз уже уверенней — да, больше всего ему нравится чертово колесо. Больше радиоуправляемых машинок и горок.
Когда мы снова спускаемся по лестнице, он говорит:
— Пап, еще раз, а? Можно, пап?
— Ты посмотри, какая очередь, солнышко… Может, лучше…
— Ну пап, ну пожалуйста…
— Ладно, но сначала папа сходит в туалет.
Идем по парку, мимо Театра пантомимы, где выложенная плитками дорожка отлого спускается к низеньким зданиям туалетов и камеры хранения.
Держу Мартина за руку. Заставляю себя идти медленно.
Во внутреннем кармане у меня есть пакетик. Немного. На разочек. Некоторые носят с собой заячью лапку, а старушки, например, кладут сто крон в проездной, просто на всякий случай. Чтобы были под рукой. А у меня — пакетик. Нет ни шприца, ни ложки, ни ватки. Но есть пакетик. Он меня согревает.
Уже на «лодочках» я чувствую, как оно нарастает. И потом, пока Мартин стреляет из воздушного ружья по шарикам, пытаясь выиграть большого розового кролика. Тело требует своего. Пот на лбу.
Мы у туалетов. Папе надо в зеленый домик. Постой здесь, солнышко.
— А можно я с тобой?
— Потом сходишь, ладно?
— Но, пап, мне тоже надо пописать, я столько кока-колы выпил…
— Ну, давай тогда ты первый, солнышко…
— А почему мы не можем…
— Солнышко мое, кому-то же надо держать шарик, правда? Чтобы на него не написать. Неприятно ведь будет, если шарик испачкается.
Он смеется. Знаю, он это себе представил.
— Давай скорее, давай, солнышко.
Он бежит внутрь. Я стою с шариком. Рука, держащая нитку, начинает дрожать. Мне не хуже, чем диабетикам. Сейчас, мне надо туда сейчас, или папе станет плохо.
Я представляю его, как он сейчас там, в туалете, аккуратный, больше не писает на ботинки, следит за тем, чтобы не промахнуться. Представляю, как он стоит и намыливает руки чуть не до локтей. Минуты превращаются в месяцы, в годы, а шарик прыгает на ниточке.
Он выходит, подбегает ко мне. Протягиваю ему шарик.
— А теперь подожди папу, хорошо? Стой тут. Никуда не уходи. «Тиволи» очень большой. И даже если тебе покажется, что папы долго нет, никуда не уходи, обещаешь?
Он кивает.
Я быстро иду к туалетам, не бегу. Спокойно, спокойно. Выбираю дальнюю от двери кабинку.
Опускаю сиденье. Дрожащими руками осторожно высыпаю порошок на белую пластмассовую крышку. Банковской карточкой размельчаю белые кристаллики, сворачиваю в трубочку сто кроновую купюру. Сначала одна ноздря, потом другая. Крышка пуста. Я прислоняюсь к стене. Сдерживаю кашель. За дверью двое мужчин говорят на сконском диалекте, булькает писсуар. Выкуриваю полсигареты и выхожу.
Тщательно мою руки. Плещу водой в лицо. Глаза красные, слезятся.
Я выхожу, Мартин спрашивает, что случилось.
— Ничего, солнышко, ничего.
— Ты вспомнил… вспомнил что-то грустное?
— Нет.
— Может, ты… может, ты маму вспомнил?
Я сажусь на корточки, держу его за руки:
— Нет, солнышко… Нет, все хорошо, малыш. У нас все хорошо.
— Но, папа…
Он смотрит на меня. Я горжусь им. Он хороший человек, думаю я. Заботится о других. Не знаю как, но он стал хорошим человеком.
Смотрю на него и улыбаюсь, хотя чувствую, что зрачки до сих пор суженные.
— Знаешь что, малыш?
— Нет.
— Знаешь что?
— Нет.
— Угадай.
Вижу работу мысли. Пауза, концентрация:
— Пойдем смотреть салют?
— Да, черт возьми, конечно, мы пойдем смотреть салют. Но только через два часа. Но знаешь что?
Он качает головой.
— Купим мороженого. А когда я говорю «мороженое», я имею в виду настоящее мороженое.
Он смеется.
— Большое?
— Нет, малыш. Очень, очень, очень большое.
Стоим в очереди за шведской семьей, они все берут сахарную вату. Когда подходит наша очередь стоять под красной маркизой, я заказываю для него «Кинг-американо». Девушке в ларьке наверняка объясняли, как его готовить. А может даже, за время своей работы здесь она его раза два уже делала. Может быть. Но не более того. Это не простое мороженое. От такого заказа у мороженщика подпрыгивает сердце. Это вам не хухры-мухры, это для мороженой индустрии как нейрохирургия, готовить такое мороженое — все равно что балансировать четырьмя тарелками на тонкой бамбуковой трости. Да и стоит оно как бифштекс в хорошем ресторане или меню из трех блюд в японском. Это мороженое с полным набором, с полным ассортиментом и в большом количестве.
Очередь позади нас растет. Наконец девушка осторожно просовывает мороженое в окошко. Мартину приходится держать его обеими руками, мы поскорее находим лавочку. С таким мороженым не походишь по парку. «Кинг-американо». Четыре суфле в шоколаде, конфеты, шоколадная крошка и столько разных шариков мороженого, сколько вообще существует. Чтобы добраться до рома и изюма, надо потратить двадцать минут.
После фейерверка мы едем домой на такси.
Мартин засыпает рядом со мной, в моей кровати. Хотя живот у него и болит от мороженого, от конфет и газировки, он улыбается.
Я смотрю в потолок.
Думаю.
Не буду много бодяжить. У меня будет хороший товар. Продавать буду тем, кто понимает толк в товаре. Черт возьми, думаю я, буду продавать небольшой горстке рокеров, тем, кто все еще сидит на игле. И они поймут, что за качеством нужно приходить ко мне, будут звонить мне. Куплю новую одежду: кожаную куртку, красивую, хорошего качества. Куплю новую, дорогую одежду. Буду ходить на вечеринки, на всякие тусовки. Продавать пиарщикам, охотникам за драконами — тем, кому нужен товар высшего класса. Не какой-то там барыга, а настоящий бизнесмен! Тот, у кого есть. Парень в баре. Парень, которого все знают. Буду ездить на такси, пить за чужой счет. Все меня любят, я тот, у кого есть. Тот, кто снабжает фотомоделей и известных саксофонистов.
Напротив меня сидит девушка Майка, Шарлотта. Я не был уверен, что найду их по старому адресу. Не виделись с Майком уже года два-три. И то в последнее время наши встречи были случайными: сталкивались на улице, обменивались рукопожатиями и, пообещав друг другу как-нибудь встретиться, расходились.
— Кофе готов, — говорит она и, быстро встав с дивана, выходит на кухню.
На подлокотнике дивана висят джинсы Майка. Его окурки, «Лаки Страйк», лежат в пепельнице на столике.
Майка, вообще-то, зовут не Майк, а Микаель. Но его так все называли в то время, когда мы общались. Некоторые еще звали его Зигги, ну, как «Зигги Стардаста» у Боуи, но большинство — Майком.
Мысль пришла в голову ночью. Влюбленный в героин, хранящийся на верхней полке холодильника, я лежал, уставившись в потолок, и мечтал. Я думал обо всем том, что даст мне белый порошок. О кожаных штанах, сигарах, релиз-вечеринках инди-групп. И вдруг подумал о Майке. Конечно же, Майк.
Шарлотта возвращается в гостиную, в одной руке — две кружки, в другой — кофейник. Глаза у нее карие, волосы чуть темноваты для девушки по фамилии Нильсен, она как-то рассказывала мне о прабабушке-цыганке. Я мог бы за ней приударить, она тогда многим нравилась, но все знали, что это девушка Майка. Точка. Шарлотта наливает кофе.
— Как дела у твоего мальчика, мм?..
— Мартина.
— Да, Мартина. Большой уже, наверное.
— Да, растет не по дням, а по часам.
— Сахар, сливки?
— Сахар, пожалуйста, если можно.
Шарлотта снова идет на кухню, я слышу, как она гремит чем-то в шкафу. Кричу:
— Ничего страшного, если сахара нет, я и так пью!
— Да нет, сахар есть…
Квартира Майка и Шарлотты находится на Вестебро, рядом с Энгхаве-плас. Голубые стены, старый, обтянутый зеленым велюром диван. На центральном месте в гостиной — проигрыватель Майка, большие колонки и пластинки в деревянных ящиках. Картина над диваном нарисована одним из друзей, широкими, черными и красными мазками.
Она возвращается, гордо протягивая сахарницу из желтого фаянса:
— Вуаля! Я же помню, что был сахар.
Сидим, курим. Шарлотта изменилась. Не знаю, в чем это выражается. Она по-прежнему красива: стройная, кудрявая. Стала старше, но дело не в этом. Что-то изменилось. Она никогда не кололась, сколько я ее знал. Не прикасалась даже. К слабостям Майка относилась снисходительно, но сама — никогда. Дело не в этом, я бы сразу понял. Здесь что-то другое. Не знаю почему, но мне становится не по себе. Оттого что все здесь осталось по-прежнему, а в ней самой что-то изменилось.
— Так он скоро придет?
— Да. Наверное, встретил кого-нибудь на улице. Ты же его знаешь.
Да, когда-то я хорошо его знал. Майк, думаю я. Майк. Единственный парень в школьном дворе, который мог нормально курить, ну, так, чтобы это смотрелось естественно. Держал сигарету и так и сяк, умел выдувать колечки, а в конце щелчком отбрасывал окурок, так что он описывал длинную дугу, вот такое эффектное окончание. Когда так делал кто-то из нас, остальных, это всегда выглядело подражанием. Он курил заразительно. Так, что не курить было стыдно. Ты был вынужден закурить. Таким был Майк. По поводу героина. Он никогда никого не уговаривал попробовать. Никогда не рассказывал, что сам сидит, никакой рекламы, ни малейшей. Но все знали, что он колется. Иногда. Когда мы говорили об этом, он на чем свет стоит ругал наркоманов, собирающихся у церкви Святой Марии на Истедгаде[16]: они кололись каждый день, они были зависимыми. Говорил, что они не понимают сути героина. Жалкие создания, не в состоянии с собой справиться. Такие всегда будут. Вот ты распиваешь иногда бутылочку хорошего красного? Да? И что, ты от этого становишься алкоголиком? Майк знал кучу народа, массу разных людей. Он мог указать тебе на тех, кто употребляет. И говорил об этом приглушенным голосом, как о каком-то закрытом клубе.
Не хочу сказать, что на иглу меня Майк подсадил. Я встретился с ним в такой момент жизни, когда мне хотелось попробовать всё. Сказали бы мне, что круто пихать в задницу бананы, много бананов, я бы и это попробовал. Героин был просто очередной вещью, которую надо попробовать. Но Майк заставил меня думать о героине как о чем-то не связанном с туалетами и дешевыми шлюхами. Это было порочно, любопытно. Таинственно. Опасно. Закрытый клуб. Членом которого мне хотелось стать.
Шарлотта кладет ногу на ногу, улыбается:
— Здорово, что ты зашел, Майк обрадуется.
— Я подумал, давненько мы не виделись…
— Нас и так уж немного осталось. Кто уехал, у кого дети…
Кто умер, а кто в тюрьме. Но этого мы вслух не произносим.
— А чем Майк теперь занимается?
— Он работает с аутистами в таком центре, в Вэльбю. И еще пишет для газеты.
— Для газеты?
— Ну да, знаешь, такая бесплатная газета, рецензии на концерты, всякое такое. Куча бесплатных дисков достается.
— Круто.
Она кивает:
— Он доволен…
Я подхожу к окну. Представляю, как увижу Майка, идущего по улице, под мышкой хлеб; в зубах — сигарета. Не знаю почему, но мне больше не хочется здесь оставаться. Я хорошо знаю Шарлотту, тысячу раз пил с ней и с Майком. Майк наполнял бокалы и бежал к проигрывателю перевернуть пластинку или поставить новую, которую я наверняка еще не слышал.
— Странный он, правда?
Я слышу голос Шарлотты позади, но не поворачиваю головы.
— Странный?
— Район. Сколько тебе отсюда видно кафе?
— Два. Может, три, если это кафе…
— Да, это бар. Все изменилось.
Обернувшись, я снова вижу ее на диване, улыбающуюся, но уверен, она расстегнула верхнюю пуговицу блузки, видно больше, чем две минуты назад.
Достаю из куртки конверт.
— У меня для него кое-что есть, — говорю я без всяких предисловий.
Спрашиваю у нее ручку, она берет одну из тех, что лежат на стеллаже. Записываю на конверте номер своего телефона. Своего нового мобильного. Тот, которым я пользуюсь на этой неделе. Скромный дилер. В конверте лежит доза, сверху написано: «100 %» — чтобы он знал: это чистый яд. Чтобы не умер от передоза.
— Подожди еще десять минут…
— Мне…
— Еще десять минут.
— Мне за Мартином нужно в детский сад.
Она провожает меня до двери, целует в щеку, мы прощаемся. По-моему, от нее слабо пахнет уксусом, но не уверен.
Я отвожу Мартина в детский сад. Мою посуду, хожу в магазин. Смотрю сериалы, решаю кроссворды. Иногда стираю. Никогда еще со времен детского дома в моей жизни не было такой упорядоченности, режима.
Время идет незаметно, с этим проблем нет. Никаких. Уколовшись с утра, я сижу, философствуя о природе времени. Думаю, что оно как резина, как глазурь, приклеивающаяся к людям, принимающая их форму. Для меня не составляет проблемы его заполнить. Стиркой и легким чтивом. Сериалами и мытьем посуды.
Впервые за много лет я начал поправляться. Маленький животик. Жаль только, показать его некому.
Я решаю кроссворды, смотрю сериалы и рано забираю Мартина из сада.
Меня встречает студентка, Мона. Она взъерошивает волосы Мартина и называет его хорошим мальчиком. Всю дорогу домой он говорит только о ней.
Моя героиновая страсть быстро стала обыденностью. Как почистить зубы, как уходя захлопнуть дверь. Ты не забыл запереть? То, о чем не задумываешься. Мы едим все то же самое: спагетти болоньезе, лазанью, гамбургеры. Но мясо — свежее, и я часто готовлю сам. Не едим мороженую пиццу из супермаркета. И не скучаем по ней.
Больше не едим рыбные палочки, только если Мартин выклянчивает. Не едим картофель фри, только в «Макдональдсе». Трудно приучить его к салатам. Я испробовал три или четыре заправки, пока не нашел ту, что ему понравилась.
По ночам лежу с открытыми глазами. Лежу и смотрю. И думаю о белом порошке. И удивляюсь. Взвешиваю разные возможности.
Я был уверен, что Майк позвонит в тот же вечер. Пришел домой и стал ждать. Мне вовсе не обязательно было сидеть дома, и тем не менее. Мы с Мартином ели, а мобильник лежал под правой рукой. Я несколько раз проверял, не выключен ли звук.
Когда он не позвонил, я подумал:
Такой, как Майк, воскресный наркоман, прибережет героин до выходных. Просто, как дважды два. Так что в понедельник. Впрыснет немного яда в вену и позвонит. В понедельник, точно. Может, даже в воскресенье вечером. Откуда он у тебя? А еще есть? Хороший товар, сколько стоит?
В понедельник никто не позвонил. Я зарядил телефон. Решил кроссворд, никто не позвонил.
Вот я лежу в кровати, смотрю в потолок. Взвешиваю. Думаю. Размышляю. Работаю головой.
Как в детстве, смотрю фильм на потолке.
Майк сидит на стуле, в вене — игла, взгляд пустой, изо рта торчит кончик языка. Этот фильм называется: Майк умер из-за моего суперчистого героина и поэтому не может позвонить.
Но это плохой фильм, бессмысленный. Кто-нибудь уже позвонил бы по номеру на конверте. Кто-нибудь: полиция, Шарлотта.
Другой фильм — Шарлотта не хочет, чтобы Майк кололся. И она выбрасывает конверт и ничего ему не говорит. Он приходит домой с багетом под мышкой. На столе две чашки, теплый кофе. Ко мне заходила соседка сверху. Ее брату вернут зрение. Или: у ее собаки щенки, может, возьмем одного?
Тоже бессмыслица. А почему же тогда она хотела меня удержать? Почему была так рада меня видеть?
Третья возможность.
Он спрыгнул. Не сразу, за несколько лет, но спрыгнул. Это тяжелый труд, но он справился, его поддерживала Шарлотта, они выпили море вина, было трудно, была борьба, улыбки сквозь слезы, но он спрыгнул. И вдруг у него в квартире появляется чистейший белый порошок. Соблазнится он или вышвырнет дозу? Шарлотта кричит: и ты говоришь, что не просил его об этом, да? Он просто взял и пришел, чисто случайно? Последнее она проорала так, что изо рта полетели брызги слюны. Разразился ужасный скандал. Шарлотта что-нибудь швыряет. Грязную тарелку или вазу? Не видно, что это, но оно разбивается о стенку в прихожей.
Или…
Время попкорна, устройся поудобнее, может, это работа хмурого, но картины на потолке начали проясняться.
Шарлотта ждет дома. Я только что ушел, я лишь эпизод, она ждет, допивает тепловатый кофе. Майк придет через десять минут. Но Майк не приходит. Не отвечает на звонки. Нарезка из быстро сменяющихся кадров, один из таких фильмов. На потолке я вижу Майка, сидящего в баре, вот он тащится по Кристиании, чуть не ввязывается в драку, дрочит на заднем сиденье такси. Пьяный в доску, обдолбанный, дико ржущий, покуролесивший несколько дней подряд. Эй, так получилось. Спустя несколько дней он тащится по лестнице, возится с ключом, слишком разбитый, чтобы попасть в замок, он хохочет: трудно, когда вокруг не растут волосы. Дверь распахивается, Шарлотта втаскивает его в прихожую. Начинается жуткий скандал. В этом фильме, я абсолютно уверен, она кидает вазу. Берет ее на кухне, полную застоявшейся воды из-под цветов, лежащих рядом в ведре. Голубая ваза с желтыми полосками разбивается о стену. Майк сваливает, без конверта, героина и моего телефона. Пошли титры.
Таунхаус в предместье Копенгагена, в Херлеве. Все маленькое: дверь, щелка для писем, табличка с фамилией. В окно видна узкая кухня с маленьким столом. Пряничный домик. Если бы я отломал черепицу с крыши, она поместилась бы у меня во рту. Звоню еще. Внутри зажигается свет, в прихожей что-то падает, подставка для зонтиков или что там еще бывает у стариков. Медленно-медленно. С боем прорывается к входной двери. Я был здесь. Лет восемь-десять тому назад. Мы с Майком собирались встретиться в городе, отправиться в Кристианию, покурить, выпить, послушать музыку. Прождав его полчаса, я позвонил на мобильник Он еще спал, Шарлотта его выгнала, и он поехал домой к старушке-матери. Попросил меня зайти за ним. Не знаю, как ему удалось меня уговорить.
Его мать испекла печенье, мы пили чай и чувствовали себя конфирмантами. Нас отпустили только вечером. Каждый раз, когда она выходила, мы тихо переговаривались о том, у кого есть что поприличнее, куда махнуть, к кому. Никак толком не могу вспомнить, что мы делали в тот вечер, но прямо чувствую вкус чая и выпечки.
Открывается дверь, в проеме — мать Майка. Она постарела, больше чем на те десять лет, что прошли с последней нашей встречи. Молча на меня смотрит. Время неподходящее, у нее больше не осталось подходящего времени.
— Не уверен, помните ли вы меня, я друг Микаеля…
— Да.
— Я подумал, может, он здесь.
— Его здесь нет.
— А вы не знаете, где его можно найти?
— На кладбище.
Она закрывает дверь. А я стою. Хотя я слышал ее, хотя Майк был наркоманом, а наркоманы умирают, я не понимаю. Стою, она снова открывает дверь.
Берет меня за локоть и заводит на кухню, сажает за синий в белую клетку стол у окна. Ставит передо мной чашку кофе, открывает банку из-под печенья, вынимает и кладет передо мной три газетные вырезки. И оставляет меня одного. Я слышу, как в гостиной включается телевизор. Короткая статья и две заметки.
О Майке особо нечего было писать. Его имя не названо ни в одной из вырезок. В первой заметке рассказывается о наркомане, скончавшемся в туалете на Центральном вокзале в канун Рождества. Или в любой другой вечер, об этом ничего не написано. Такая коротенькая новость в колонке на третьей странице местной газеты. Попытка ограбления винного магазина и т. д., и т. п. Наркоман умер от передозировки и т. д., и т. п. Другая заметка похожа на первую, но деталей больше. Здесь написано, что, когда его нашли, у него с собой был пакет с покупками: смородиновое желе, пол-литра сливок и пакет с кофе. В статье случай с Майком приводится как пример того, что человека можно было спасти, если бы на территории района были оборудованы специальные помещения для наркоманов. Здесь его имя тоже не упоминается.
Я складываю вырезки и сую их обратно в банку, из прихожей видно мать Майка, она спит, сидя на диване в гостиной, голова склонилась набок, медленно, сипло дышит. По телику, отбрасывая на ее лицо красные и синие блики, идет викторина. Как можно тише, чтобы не разбудить ее, я закрываю за собой дверь.
Мама вернулась домой. Отперла замок, дверь бабахнула о стену. Звук каблуков из прихожей. Упала, поднялась. Захлопнула дверь. Мама ходит из комнаты в комнату, не видит нас, что-то ищет. У мамы на лице засохшая кровь, на декольтированной груди — корочки. Дышит ртом, видны сколотые передние зубы. В гостиную — прислонилась к стене — на кухню. Шкафы открываются, тарелки бьются. Снова в гостиную. Где она? — первые ее слова. Ответа не ждет. Идет в нашу комнату. Слышим, как открывается комод, как летит на пол одежда.
Она имела в виду бутылку вермута. Мы оба это знали.
Снова идет к нам.
У меня была бутылка. У меня были сигареты.
Мы молча на нее смотрели.
У меня была бутылка, кричала она. Маленький в коляске в прихожей заплакал.
У меня была бутылка.
У меня была бутылка.
Мы смотрели на нее. Молча.
Она кричала, брызжа слюной. Смела грязные тарелки со стола, разбила о стену стакан.
Моя бутылка.
Мне нужна моя бутылка.
Мне нужна моя бутылка.
Она дала Нику пощечину. Он смотрел на нее. Здоровый красный след на щеке.
В детском доме мы выучили: никогда не признавайся. Никогда. Взрослые будут говорить: если ты сам признаешься, ничего не будет. Или: мы оставим дверь открытой, тот, кто взял деньги, ключи, диск, сможет положить их на стол. И мы не будем к этому возвращаться. Не позволяй им себя соблазнить. Никогда не говори с ними. А если они скажут: жаль, но придется наказать всех, только потому что кто-то… держи рот на замке, смотри прямо. Не верь им. Если ты скажешь: да, это я, я разбил окно. И если они сдержат слово, ничего тебе не сделают. Будь уверен, в следующий раз, когда будет разбито окно, они придут за тобой. Молчи. Всегда молчи.
Теперь она орала. Слова кончились. Остались высокие звуки. Стояла и топала ногами, как ребенок.
Конечно, мы знали, где бутылка, мы из нее пили всю неделю. Засыпали с ее помощью, если малыш слишком сильно плакал и подушка на голове не помогала. Там еще осталось. Может, и сигаретка осталась, может, даже две. Но они ей больше не принадлежали.
Героин есть героин. Люди, пережившие войну, не выкидывают хлеб, а героин есть героин. А там было по крайней мере полторы дозы. Хорошего качества. Полторы дозы, которых мне может не хватить. Так и вижу, как я ползаю по полу в поисках кусочков ваты, из которых можно хоть что-то добыть, красные глаза, руки дрожат, денег нет, героина нет. В горле пересохло. И это совсем недавно. Может, теперь у меня и полна коробочка, но героин есть героин.
В автобусе я размышляю, стоит ли начать с соболезнований или прямо потребовать конверт. Сказать: ему это не понадобится. Или: по-моему, я кое-что забыл в прошлый раз. Я по-прежнему человек, мне ее жаль, но она столько лет прожила с наркоманом, что должна знать, как обстоят дела, что героин есть героин, доза есть доза. Майка едят черви, но сейчас я думаю о моей дозе, лежащей на ее столике.
Она открывает дверь: в махровом халате, но волосы сухие. Смотрит на меня. Оглядывается, смотрит вниз.
— Зайдешь?
Я снова сижу в кресле. Если бы я подошел к джинсам, так и висящим на спинке дивана, я бы снял с них слой пыли. Если бы я пошел в ванную, то нашел бы его бритву, его канюли, его засохшую зубную щетку.
Шарлотта предлагает мне кофе, я отказываюсь.
Она садится на диван, халат распахивается, я практически полностью вижу одну грудь. Она даже не пытается прикрыться. Странная картина: грустные глаза, темные, как будто ей только что сообщили о смерти Майка, и провоцирующая поза.
— Мне очень жаль, что Майк…
— Да… Я так и подумала, что ты из-за этого пришел. Кто?..
— Его мать.
Она кивает.
Здесь мне трудно быть крутым пацаном, которого я представлял себе в автобусе. Я столько раз сидел за этим столом, пил кофе с Майком, говорил о знакомых, о музыке, а Шарлотта ходила, ей всегда было трудно усидеть на месте, поливала цветы, делала кофе, спрашивала, не хочу ли я с ними поужинать, и, если я соглашался, начинала возиться на кухне. Мы смеялись: ну прямо пятидесятые года — мужчины в гостиной, женщина на кухне. Думали: надо нам как-нибудь усадить ее на стул, дать книжку в руки и приготовить обед из трех-четырех блюд специально для нее.
Шарлотта закуривает сигарету из пачки со стола. Тихо, не глядя на меня, произносит:
— Ты тоща пришел… Я подумала сначала, ты знаешь. Должен был слышать. Подумала, ты пришел, чтобы поддержать меня. Но ты все говорил о Мика еле. Не знаю… Я подумала, ты уйдешь, если я тебе скажу… И… такая приятная мысль, а? Что он уже идет. Что скоро хлопнет дверь. Я всегда ему говорила, чтобы он не хлопал дверью, что сосед снизу… Такая приятная мысль…
— Да.
— Но в другой раз… если будешь рядом… заходи. Я буду рада…
Она уже продемонстрировала мне бедро и грудь, и вот теперь еще слова… Это как смотреть на очень медленно происходящую аварию. Хотя Майка едят черви, хотя мы единственные, кто его помнит, мне все еще хочется ее трахнуть. На диване, с незапахнутым халатом.
Давненько я не чувствовал этой сухости во рту. Вот и брюки стали жать. Напрягаюсь всем телом и остаюсь сидеть. Знаю, что будет, если встану. Я этого не переживу, думаю я, такой ответственности. Если она через два дня поднимется на крышу, посмотрит на город и сиганет вниз… Нет, это не для меня.
— Приходи, я буду рада, правда, — повторяет она. — Если будешь поблизости или у тебя будет…
— Конверт. Я могу забрать конверт?
Она замолкает на середине предложения, как будто я дал ей пощечину.
— Конверт, тот…
— Доза, героин, я оставил для него.
— У меня его нет.
— В каком смысле?
Я думаю: албанец, как бы ты поступил?
Она чешет голую коленку:
— У меня его нет.
— Отдай его мне, и я уйду.
Она смотрит на меня, прямо в глаза, а сама приподнимает полу халата и показывает большой красный задув на ляжке.
— Не знаю, зачем я это сделала…
Я поднимаюсь.
В воскресенье я встаю рано. Ставлюсь, пока Мартин не проснулся и не начались мультики. Выкуриваю сигарету у открытого окна и замешиваю тесто для блинов. Читаю газету. Вот теперь я слышу, как он завозился у себя в комнате. Кладу на блин масло, смотрю, как оно тает. Мартин вбегает в гостиную, на ходу бросает мне — «привет»! Тащит за собой одеяло, на голове — шляпа. Шляпа изображает героя из мультфильма, который он собирается смотреть: собачья голова в темных очках, с торчащим из пасти языком и длинными ушами.
Мы едим блины со смородиновым вареньем, я серьезно на него смотрю. Вилкой он гоняет по тарелке красную ягоду, почувствовав мой взгляд, поднимает глаза.
— Ты подумал о том, о чем мы с тобой говорили?
Он снова смотрит на ягоду, ловит ее двумя пальцами и засовывает в рот. Я откашливаюсь, чтобы привлечь внимание, говорю серьезным тоном:
— И что ты решил?
— Змей.
— Я выглядывал, похоже, ветер сильный.
— А разве ветра не должно быть, разве это плохо?
— Должен. Но не такой сильный. Ветер очень сильный.
— Так у нас ничего не получится?
— Мы попробуем. Но я ничего не обещаю.
Пока я достаю из шкафа змея, Мартин сам одевается. Я сказал ему, что будет тепло, и, похоже, он собирается надеть футболку на футболку. Осталось еще только газеты вокруг ног обернуть, и получится вылитый миниатюрный бомж. Я не снимаю вторую футболку. Никто его сегодня не увидит. Помогаю натянуть через голову свитер, и мы отправляемся. Проходим мимо парковки, закрытого супермаркета, алкоголиков, свернувшихся калачиком на скамейках, с натянутыми на уши воротниками и высовывающимися из рукавов пивными бутылками. Если бы не они, можно было бы вообразить, что мы с Мартином — последние оставшиеся на земле люди.
Пока мы дошли до парка, небо потемнело.
Деревья кренятся.
Направление ветра меняется, и они выпрямляются. Чтобы снова оказаться прижатыми следующим порывом.
В нашу сторону идет мужчина с лабрадором на поводке. Спешит изо всех сил, лица почти не видно между шапкой и воротником куртки. Собака беспокоится, не находит себе места. Чувствует что-то в воздухе, чувствует, что-то будет, какое-то напряжение. При первых признаках приближающейся грозы мы убираем змея. Значит, видеофильмы и попкорн. А собака — крупный щенок — возится с травой, забегает вперед, насколько позволяет поводок, вытягивает его во всю длину. Бежит обратно, пытается замотать хозяина. Он останавливается, переступает пару раз ногами, как переболевший полиомиелитом танцор, и освобождается от поводка.
Мы идем по дорожке, глядя на темно-зеленую воду, покрытую рябью, будто по ней провели невидимой вилкой. Утки залегли у берегов, прячут головы, только лапки торчат. Только пива им и не хватает, говорю я Мартину, он непонимающе на меня смотрит, даже пытаться не буду объяснять.
Наполовину обогнув парк, сворачиваем на дорожку, ведущую вправо, вот мы и дошли до холма. Зеленая трава, пологий склон, зимой с него катается детвора.
Шум машин, доносящийся с магистрали, отсюда едва различим, превратился в еле слышное гудение.
Мартин снимает шарф и поднимает его в воздух. Шарф в его руке развевается.
— Хороший ветер, пап, ну правда хороший.
— Надень-ка шарф.
Я пытаюсь вытащить змея из сумки, не поломав крыльев, я так с ним осторожничал, очень рад, что он в целости и сохранности.
Мартин бежит ко мне, спрашивает, нельзя ли ему запустить змея, самому попробовать. Я протягиваю ему игрушку. Он пытается поднять змея в воздух, разбежавшись, но, когда отпускает, сильный ветер прижимает змея к земле. Пытается снова, но история повторяется.
Беру у него змея, поднимаю над головой, прислушиваюсь. Стою, пока ветер не усиливается настолько, что едва не вырывает змея у меня из рук. Он желтый, с красными звездами, две веревки для управления, по одной на каждую руку. Но сегодня он неуправляем, его носит по кругу, он лишь ненадолго поднимается в воздух, чтобы тут же очутиться на земле, как сбитый самолет. Мартин бежит к змею, нос в земле, но все цело. И снова я прислушиваюсь к ветру, пытаясь поймать момент. Быстро передаю веревки Мартину. Ему сегодня тоже надо попробовать. Одна из веревок едва не вырывается у него из рук, но он удерживает, смотрит на змея, тот трепещет, рвется на ветру. Удивительно, но получается. Бьющийся пластиковый хвост издает громкий пронзительный звук. Небо темное, на нас падают две капли. Змей молниеносно устремляется к земле.
Вечером Мартин засыпает у телевизора. Я убираю со стола, ставлю остатки его пиццы в холодильник, отношу Мартина в постель. Он спит крепко, одеяло с роботом натянул до макушки. Во рту палец, большой мальчик, а все сосет палец. Но я не решаюсь его разбудить. Иду на кухню, готовлю вечернюю дозу. Смотрю на пакет с наркотиком. Его стало заметно меньше. Когда я сравниваю этот пакет с другими, разница становится особенно очевидна. Я так мало потребляю. Каждый день мышка съедает по капельке. Но мышка ест ежедневно. Несколько раз в день. И однажды ничего не останется.
Как если купить килограмм соли и думать, что он вечный.
Я пытался продавать.
Сначала Майк.
Майк, который не перезвонил.
Мертвый Майк, съеденный кладбищенскими червями.
Я был в городе.
Два раза я сдавался еще на Ратушной площади. Шел в кино и делал вид, что смотрю фильм, а сердце стучало, невозможно расслабиться с этим в кармане. В ребра упирались твердые пакетики. Принцесса на горошине, очень маленькой, но острой, твердой, как соринка в глазу. Еще несколько раз продержался дольше. Проходил Вестеброгаде, Истедгаде. Но, добравшись до той самой церкви, чувствовал, что сердце просто выскакивает из груди, и меня начинало тошнить. Думал, вырвет. Проходил мимо наркоманов, до Энгхаве-плас. Заходил в кафе попить кофе. На автобусе возвращался домой.
Я пытался продавать.
Снова убираю пакет в старую металлическую коробку. «Мука» — написано на стенке. Ставлю обратно на верхнюю полку шкафа. Делаю приготовления над раковиной, иду в ванную, запираюсь, нахожу хорошую вену.
Если мышка продолжит в том же духе, первый пакет опустеет еще до Рождества.
Мы говорили о том, чтобы убить ее. Это помогало провести время в ее отсутствие. Мы не ненавидели ее. Пока нет. Мы были изобретательны.
Маленькая лодка. Она будет в наручниках. Будет лежать там, пока чайки не примутся клевать тело. А что, если кто-нибудь ее найдет? Далеко в море, далеко, очень далеко?
Кто-нибудь наверняка найдет.
На разгрузочной площадке. Если мы поставим в старый холодильник достаточное количество бутылок, она сама туда пойдет. А нам останется только запереть… Нельзя запереть холодильник. Нельзя, но знаешь, чем-нибудь припереть можно.
И будет она там сидеть и вонять затхлостью, старым сыром, будет пить и умирать.
Мед, много меда. И мухи. Маленькие укусы. Как в этом, помнишь…
Сахара. Там нам ничего не придется делать, сама помрет. Она же пьет, как верблюд…
Помнишь того льва в зоопарке? Большого такого льва?
Она сидела на кухонном полу. Прислонясь к дверце шкафа. Шмыгала носом. Говорила сама с собой, ничего не понятно. С выпивкой она долго могла так просидеть. Мы нашли ее вечером. Когда грели кукурузную смесь для маленького. Со свисающей на грудь головой, в луже мочи. Вокруг стоят бутылки. Мы подогрели воду, насыпали порошок, размешали.
А можно ее током шарахнуть, сказал Ник. Он включил тостер, провод не дотягивался.
Прежде чем давать маленькому, мы пробовали смесь на руке. Если забывали попробовать, он громко напоминал нам об этом.
Зал украшен к Рождеству. Беспомощные гирлянды, сделанные детскими руками. Мартин сказал, что они занимались этим недели две. Он показывает наверх, я должен посмотреть его гирлянды, они затерялись среди прочих, но я говорю, что вижу их, какие красивые, солнышко.
В зале установлены столы, один с глинтвейном и пончиками, сахарная пудра вызывает во мне желание уколоться. На других столах родители продают украшения домашнего приготовления, пироги с цукатами, старые игрушки.
Тут нам всем делают знак замолчать, мы становимся к стенам, и двойные двери открываются.
Один из пап наряжен Санта-Клаусом. Большая белая борода, на животе подушка, костюм Санта-Клауса. Когда он заходит, снаряженный большим мешком, дети громко кричат и бегут ему навстречу. Он выпил лишку глинтвейна и чуть не падает в своих красных мешковатых штанах. Раздает пакеты со сластями и игрушками, дети его едва не роняют. Им достаются пазлы, пластмассовые самолетики, мячики, куколки с косичками. Дешевые игрушки, не дороже двадцати крон. Знаю, поскольку мы все сдавали деньги.
Я ем пончик, а Мартин присосался к пакетику с соком, и тут к нам подходит Мона. На ней красный колпак, красная юбка. Гном с карими глазами и такой кругленькой попкой. С Рождеством, говорит она. Здорово здесь, говорю я, потому что не знаю, что еще можно сказать. Моны ведь не было, когда я с вытаращенными глазами прибегал за Мартином, опаздывал, всегда опаздывал. Не было, когда на обед я давал ему с собой хот-дог в салфетке. У меня на все были оправдания, всегда.
Где сменная одежда? Оправдания.
Где резиновые сапоги? Оправдания.
Теперь все по-другому. Я знаю, что говорят воспитатели. Он нашел работу. Постоянную работу, какая перемена, иногда только это человеку и нужно.
Мона говорит, что будет встречать Рождество с родителями. Они живут где-то в Зеландии, в маленьком городке, о котором я никогда не слышал. Она понимает, никто о нем не слышал. Мы смеемся — смеемся даже без повода. И тут она незаметно вкладывает мне в руку клочок бумажки.
Толстый мальчик облился соком, облил стол и девочку на полу. Мона бежит к нему, оборачиваясь, посылает мне мимолетную улыбку.
В этот вечер мы не ужинаем, оба наелись пончиков и пирога.
Мартин возится с пазлом, выкладывает все на стол и начинает с верхнего левого угла. Потом зовет меня.
Ему трудно помогать, подкладывать детали и делать вид, что он сам до всего додумался. Иногда я кладу детали так, чтобы он на них не мог не натолкнуться, иногда беру деталь в руки и спрашиваю: не эта случайно? И он хватает ее своими пальчиками и прикладывает. Она подходит, всякий раз.
После вечернего укола и косячка, чтобы расслабиться, я ложусь в кровать.
Смотрю на бумажку, которую дала мне Мона Номер, читаю цифру за цифрой, смотрю, как она написала свое имя — Мона «М» склоняется к «о», почерк аккуратный.
Я улыбаюсь.
Она дала мне свой номер.
Дала его мне.
Думала об этом, думала: я дам ему свой номер.
Конечно, я не позвоню. Зачем это Мартину, чтобы я путался с его воспитательницей, хотя бы и со студенткой, которой скоро там не будет. Да и скрывать свои пристрастия я не собираюсь, слишком большая это работа.
Но она мне его дала Вот он, рядом со мной.
В другой жизни, если бы я был другим, я бы позвонил. Конечно позвонил бы.
Но как давно это было…
Я не думал о девушках с тех пор, как она исчезла из нашей жизни. Не думал об отношениях. Бывало, дрочил в туалете, на журнальных красоток или представляя какую-нибудь особенно приглянувшуюся в автобусе девушку. Но нечасто. На героине тебе не до того куска плоти, что находится между ног. Ты думаешь: где достать денег? На сколько мне хватит? Когда будет следующий раз?
С тех пор как я обзавелся своим собственным складом, все изменилось.
Я не забуду ее. Но это и не нужно.
Если я найду себе девушку, то такую, чтобы употребляла, не постоянно, но так, чтобы не косилась на меня, когда я втыкаю в руку иглу. Так, воскресное развлечение. Но она должна себя контролировать, чтобы не было зависимости, и никакой скорости, никакого кетогана, и героина не больше, чем уместится на ногте, а столько я ей обеспечу.
У меня перед глазами возникает объявление о знакомстве:
Ищу молодую, красивую, желательно стройную девушку для дружбы,
возможно, для чего-то большего.
Желательно некурящую.
Мне около тридцати, есть сын, славный мальчик
шести лет.
Люблю долгие прогулки на природе, хорошую музыку,
люблю ходить в кино, ужинать при свечах и впрыскивать в вену
практически чистый героин.
Ответ с пометкой такой-то присылать в газету…
Складываю бумажку с номером Моны, кладу на тумбочку; не знаю, почему просто не выкинул.
Я лежу в кровати, на сон это не похоже. Вся мебель на своих местах. Сквозь тонкие стены я слышу, как бьют соседские часы. Встаю, иду босиком. Заглядываю к Мартину, он спит, обняв большого желтого медведя, держит его за шею, как будто хочет задушить. Выхожу на кухню, радуюсь, что накануне помыл посуду. Открываю дверцу шкафа и вынимаю пакет с героином. Здесь я, должно быть, повернулся во сне, застонал, удивленный. Пакет в единственном числе, один пакет, больше нет. Я рассматриваю его на свету, проникающем в окно. Пакет пуст. На дне — немного белого порошка, для укола недостаточно, только для мыслей о муке или разрыхлителе. Я сажусь за стол, держусь руками за голову, плачу, разглядывая пустой пакет на столе. Во сне я знаю, что это значит. Знаю, что ад бывает не после смерти, ад — это не другие. Ад — это сидеть, глядя на пустой пакет, в то время как твой маленький сын спит рядом.
Сижу на кровати, все еще не понимая, что это только сон. Я все еще человек с пустым пакетом. Иду на кухню, не зажигая света, вожусь с металлической коробкой с героином в темноте. Уже заглянув в нее, подержав пакеты, я продолжаю сидеть за кухонным столом и курить, пытаясь нормализовать дыхание. Завтра начну продавать. Завтра. Включаю свет, вынимаю электронные весы. Остаток ночи я делаю пакетики с белым порошком. Я никогда не стану человеком из сна.
— Ты придешь в четыре, да?
Я слишком долго не разжимал объятий, он почувствовал: что-то не так, как обычно. Да, солнышко, я приду в четыре. Я обещал, что не буду забирать его последним, оставлять с раздраженным воспитателем, который уже все убрал и хочет домой.
Да, солнышко, я обязательно тебя заберу. Он держит меня за шею, я как можно мягче высвобождаюсь и встаю. Папа обязательно тебя заберет.
В автобусе начинают потеть руки. Выхожу на Ратушной площади, прохожу по Истедгаде. Каким далеким кажется путь. Никто на меня не смотрит, никто не пялится, всем все равно. Я иду по Истедгаде, проверяю внутренний карман куртки: все там, все четыре. Маленькие пакетики с наркотиком, белые пакетики, свернутые и запаянные в пищевую пленку. Я видел, как это делается, и сделал так же. Приблизившись к церкви, беру их в руку, приготовившись выбросить или проглотить. Ненавижу это место. Ненавижу церковь, ненавижу джанки у церкви. Ненавижу здесь стоять. Те несколько раз, что мы покупали на улице, это делала она. Ей было все равно: хочешь поставиться? Да. Почему же не покупаешь? Я никогда толком не мог объяснить. По крайней мере вслух. Пока мне было где жить, пока я мог обдурить продавцов в супермаркете, я не был таким, как они, уличные джанки.
Я не такой.
И сейчас не такой. Особенно сейчас.
Я должен это помнить.
Я акула. Волк. Чудовище под кроватью.
Я тот, кто имеет. А они те, кто хочет иметь. Такие дела.
Все еще рано. У церкви стоит всего несколько человек. Потирают руки. Готовятся к плохому или очень плохому дню. Я подхожу, они смотрят на меня как на заблудившегося туриста.
У меня есть. Хорошее качество. Первый клюнул. Мы заходим за церковь. Недалеко, по утрам здесь немного полиции. Практически чистый. Убийца. Только сегодня. На нем джинсовая куртка, грязная белая футболка. Воспаленная рана на шее; задув кетоганом. Смотрит недоверчиво:
— Коричневый?
— Нет. Высший сорт.
На улице цена постоянная. Только так, и никаких переговоров. Всегда две сотни. Три дозы — пять сотен. Только так. Не потому, что барыги сговорились и установили цену. Но когда все знают, что это стоит две сотни, можно быстро приготовить деньги, а не стоять и отсчитывать или торговаться, пока мимо медленно проезжает патрульная машина.
Что действительно на улице нестабильно, так это качество. Товар никогда не бывает того же качества, как тот, который покупаешь на квартирах. Но уличные нарики подвели своих дилеров. Они превысили кредит, достали, слишком жалко выглядят, чтобы дилер захотел видеть их в своем подъезде. Они оказались на улице, у церкви, им некуда больше идти.
— Не берешь — не надо. Твои проблемы.
Делаю вид, что собираюсь уйти. Я акула, я волк.
— Эй, чувак, постой!
Когда я оборачиваюсь, он уже достал деньги из внутреннего кармана. Купюры мятые, и, когда он их протягивает, становится видно: то, что я принимал за татуировку на костяшках пальцев, — тоже ранки. Сую деньги в карман и протягиваю ему пакетик.
— Передай там всем, что есть хороший стаф.
Он на меня не смотрит, уже достал свое хозяйство, сел на корточки у стены, полускрытый за мусорным баком. Это правило улицы. Воткни канюлю в кратер, воткни иглу в шею как можно скорее. Если тебя возьмут с товаром, то все заберут. Если ты успел воткнуть иглу, тебе дадут закончить.
Я на улице. Долго на одном месте не стою, хожу туда-сюда. Снова мимо церкви, смотрю, может, удастся перехватить чей-то взгляд. Смотрю, может, слухи уже распространились. Сегодня продается товар высшего сорта. Пусть полиция принимает меня за джанки или заблудившегося туриста, лишь бы не догадались, что я продаю. Через полчаса мне снова удается сбыть дозу. Этот деньги приготовил заранее, вопросов не задает. Слыхал, товар-то хорош, говорит он и улыбается, демонстрируя полное отсутствие зубов во рту. Он меня старше максимум лет на пять. Я киваю. Отдаю пакетик и снова вперед. Думаю: вот так просто. В кармане четыре сотни. Вот так просто.
Следующий клюет через час. Но я ведь не единственный. Большинство покупает у своих дилеров. Про которых известно, что они не слишком сильно мухлюют. Не слишком сильно разбавляют.
Она подходит, когда я останавливаюсь у церкви и закуриваю.
— Кайф есть?
Я киваю.
— Как качество?
Предлагаю ей пройти со мной. Иду не оглядываясь. Я могу пойти куда угодно. Хоть до Роскиле, и она будет сзади. Двор с переполненными мусорными баками. Если кто из жильцов сейчас и смотрит в окно, то видит лишь самую обычную картину. Ничего нового. Я оборачиваюсь: у нее голодный вид, от небольшой прогулки и мысли о дозе она истекает слюной. Ей двадцать с небольшим. Высокие каблуки, черные чулки, слишком тонкие для такого холода. Короткая куртка до талии. Волосы жирные, а лицо под слоем косметики практически серое. Она похожа на садовую мебель, стоящую на улице и в солнце, и в дождь, и в снег.
Вынимает из сапога сто пятьдесят.
— У меня больше нет.
Голос хриплый. Протягивает мне деньги. Деньги, которые она заработала, раздвигая губы или ноги. Утренний сеанс. Первый клиент.
— У меня больше нет.
Какой-нибудь тип по пути на работу заехал на Скельбэкгаде. Это не оттого, что у них нет вариантов, у этих парней. Не потому, что на другое денег нет. Им нравится! Потасканные, попользованные девки, делай с ними все, что душе угодно. Пихай им член в глотку, пока не начнут задыхаться. Если заплатишь достаточно, можешь даже прижечь прикуривателем.
— Этого недостаточно, — говорю я ей. — Полтинника не хватает. А товар — высший сорт.
— Я тебе отсосу. Я тебе отсосу, я это хорошо делаю. Очень хорошо. Ты быстро кончишь. Можешь в меня пальцы совать.
Она на коленях, хватает меня за бедра. Пытается расстегнуть ремень. Не оставляет мне времени на отказ. Если она сунет член в рот, можно считать, сделка состоялась. Приходится довольно грубо взять ее за руки, чтобы освободиться. А она все пытается залезть мне в штаны, плевать на то, что асфальт творит с коленками. Я беру из ее руки деньги, швыряю пакетик. Он летит под мусорный бак. Когда я ухожу, она, лежа на земле, пытается выковырять его оттуда. Короткая юбка задралась до талии. Я вижу ее голую промежность с темными курчавыми волосами.
Начало второго, а у меня остался всего один пакетик. Можно и домой. В кармане — больше тысячи. Но я хочу продать последний пакетик. Может, завтра устрою выходной, а потом — снова за работу. Один пакетик. Стою на углу у церкви, медленно закуриваю, чтобы успели заметить.
— Кайф есть? Говорят, ты продаешь.
Я поворачиваюсь. Он не джанки. Но пивной животик великоват, а татуировки на шее слишком агрессивны для полицейского. Может, он ищет коку.
— У меня белый.
— Хорошо.
Он идет за мной. Наверное, девушка на игле, бывает. Дурочка-наркоманка, которую можно поколачивать, которая никуда не денется, пока большой сильный мужчина приносит то, что ей нужно. Я иду в тот же двор. Это не слишком мудро, надо было пойти в другое место. Но счастье так близко, и у меня всего один пакетик. И домой. Сколько всего получится? 1350. И еще только час дня.
Я медленно курю. Я — чудовище под кроватью. Я тот, у кого есть.
— Двести.
Он копается в кармане своей куртки, вынимает купюру в пятьсот крон.
— Сдача есть?
Достаю из кармана сдачу, вместе со сдачей выпадают две смятые купюры, которые мне дал первый джанки. Наклоняюсь за ними. А когда выпрямляюсь, понимаю, что это случилось. Его лицо. Глаза. У него появилась идея.
— Мне нужны твои деньги, давай джанк и деньги.
Он берет из моей руки смятые купюры. Прижимает меня к мусорному баку, а сам роется во внутреннем кармане, забирает все. Теперь он улыбается. Рот до ушей, здорово придумал. У меня нет ни единого шанса. Он в два раза больше.
Уходя со двора, он свистит. Свистит, блин. Идет так спокойно. Беру пустую бутылку, стоящую у мусорного бака. Попадаю ему по голове, сбоку, бутылка разбивается. Он едва не падает, но быстро восстанавливает равновесие.
Я на земле, он пинает меня ногами. Кровь течет у него по виску, а он бьет и бьет. Я съежился, пытаюсь прикрыть голову. Долго бьет.
Мы и раньше воровали. Каждый сам по себе. Привычка. Демонстрировали друг другу добычу, но никогда не делились. Мы же детдомовские, такие вот дела. Мы крали диски, футболки, конфеты, кучу конфет. Все, до чего могли добраться. Пакеты для пылесосов, жидкость для чистки протезов, крем для обуви. Вывески, лампочки из холодильных камер, порошок для чистки серебра. Сырорезки. Сунуть под футболку и дуть из магазина. Воровали все, что не было прибито. Воровали, потому что это было весело и потому что у нас ничего не было.
После рождения маленького мы стали воровать вместе.
Теперь мы воровали не ради себя, не только ради себя. Мы воровали ради него, для него. Чистое чувство. Теперь мы с гордостью могли наполнять карманы и набивать футболки. Это для брата.
Мы медленно шли вдоль полок. В руке — бумажка, список покупок, которым снабдили нас мама и папа. Приличная одежда. Лицо умыто. Пульс растет. Один из нас стоял в конце ряда, спрятав за спиной руку: один палец — зеленый, два — желтый, ждать.
Мы крали молочную смесь, кукурузную кашу, соски и бутылочки. Самое трудное было — красть подгузники. Настоящее искусство. Их мы крали в небольших магазинах. В супермаркетах это невозможно. В маленьких магазинах мы устраивали ограбление. Спланированное, подготовленное. Один из нас, обычно Ник, он был шире в плечах и вида уголовного, ронял банку с вареньем или бутылку кетчупа, что-нибудь шумное и бьющееся, оставляющее пятна, пачкающее. И пока продавец шел к месту аварии с полотенцем, мокрой тряпкой, я сваливал с подгузниками.
Дома у нас были споры типа: ты посмотри на упаковку, блин, это ж только с четырех месяцев. Черт тебя подери, да смотри же, что берешь. А где конфеты, пиво, вино?
Сменив братику подгузник, дав ему немного смеси, подождав, пока он срыгнет, и докормив, мы усаживались во дворе. Вино мы меняли на сигареты у алкоголиков на лавочке. Сигареты было практически нереально спереть. Мы курили, пили газировку, пиво, если удалось стащить. Мне вкус не нравился. Ник смеялся: пей давай! Мы делили сигареты. Замечали, как на нас смотрят проходящие мимо взрослые. Мы стали вроде цыганят, с такими не разговаривают.
Мы болтали о девчонках. О сексе. О маленьком. Как его назвать?
Мать не появлялась. Редко. Оставалась на день-два. И снова пропадала.
Раннее утро. Мартина надо одеть: комбинезон, теплые сапоги. Мы выходим, на улице еще темно, народу мало. Изо рта поднимается пар, густой и белый, как сигаретный дым. Ночью шел снег, а теперь начал таять, надо смотреть, куда наступаешь.
Идем рука в руке по парку, доходим до сада. Я придерживаю для него дверь, и он взбегает по лестнице. К тому моменту, как я дохожу до группы, он уже стянул комбинезон и выковыривает из-под стула сменку. Обувается и отправляется дальше. Ловлю его, целую в лоб. В группе за одним из столов я видел Петера, его нового лучшего друга, так что на слезное прощание рассчитывать не приходится. Пожилой воспитатель ест овсянку вместе с детьми, которых, как и Мартина, рано приводят. Мартин присоединяется.
Мона выходит из кухни, в руке пакет с молоком, улыбается мне:
— Видели объявление о сменной одежде?
— Да.
Вынимаю одежду из рюкзака. Рейтузы, носки, полосатую фуфаечку и джинсики с пиратом на колене. Срываю этикетки и отдаю ей одежду. И обед, который Мартин оставил в раздевалке.
— И больше никаких конфет, — смеюсь я.
— Нет, а то мы, взрослые, растолстеем на конфискациях.
Машу Мартину на прощание, но он меня не видит, очень занят. Мона провожает меня до лестницы, какая-то девочка висит на ее ноге. Светлые косички качаются из стороны в сторону каждый раз, когда Мона с трудом делает шаг.
— Когда ты мне позвонишь? — спрашивает она и улыбается.
— Позвоню.
— Нет, не позвонишь.
— Нет, позвоню.
— Когда?
— Скоро.
Спускаясь по лестнице, я включаю мобильный. Сразу приходит первое сообщение. Один из постоянных спрашивает: «Когда откроешь контору?»
Посылаю ответ: «В девять». Во всяком случае, я успею к этому времени дойти. По пути домой получаю еще одно и посылаю тот же ответ. Это практически стало рутиной. Небольшой шрам на челюсти все еще болит, когда я запрокидываю голову. Но что случилось, то случилось. В первый раз тебя всегда берут на гоп-стоп Всегда Так мне сказали. Это как обряд инициации. А теперь это стало рутиной. Запираю дверь в квартиру, в первую очередь включаю телик. Без Мартина здесь слишком тихо. Если ничего не шумит, у меня случаются приступы страха: а вдруг он не вернется? Вдруг я его больше не увижу? Это быстро проходит, я говорю себе: он всего лишь в детском саду. Телевизор помогает. Отгоняет призраки. Из кухни я слышу, как повар рассказывает о приготовлении тюрбо с петрушкой и о том, что нужно есть больше фруктов, что мы забыли, какие они вкусные. Стою у стола с плошкой попкорна, достаю товар, белые пакетики, заготовленные ночью. Немного. Еще раз пересчитываю. Доедаю содержимое плошки, ставлю ее в мойку. Достаю свой собственный пакет и аппаратуру. Готовлю раствор, аккуратно, одновременно дожевывая. Маленький укольчик на диване перед телевизором. Ввожу раствор в кровь, а по телевизору молодая повариха окунает тюрбо в оливковое масло.
Через двадцать минут я готов. Проверил, нет ли на диване пятен крови, и довольно кивнул: еще один день без аварий.
Уношу иглу на кухню, аккуратно выбрасываю, завернув в несколько слоев фольги и пакет. В прихожей засовываю товар во внутренний карман куртки. Проходя через гостиную, выключаю телевизор.
Это самый ужасный момент.
Как посещение стоматолога, операция по удалению камней в почках.
Как анализ на ВИЧ. Все это сразу.
Вот он я, сижу в автобусе. Карман распирают пакетики.
Слишком много героина. Так много, что, если меня возьмут, я увижу Мартина уже с пушком над верхней губой. Когда он забудет меня. Когда я буду срать в пакетик, прикрепленный к бедру.
Потому что джанки в тюрьме влезают в долги.
Потому что джанки в тюрьме получают побои.
Вот я выхожу. На Ратушной площади. Походка уверенная, а лоб вспотел. При виде собаки мне приходится сделать усилие, чтобы не свернуть в страхе: а вдруг эта собака в прошлом специализировалась на поиске наркотиков?
Я все время чувствую руку у себя на плече. Слышу голос: мы хотели бы с вами поговорить… И никакого тебе драматизма ситуации, но жизнь уже никогда не будет прежней.
Со временем страх пройдет.
Я знаю.
Со временем это станет таким же обычным делом, как выдрочить ранним весенним утром, под пение птиц, вдыхая запах свежеиспеченного хлеба.
Но не сейчас. Смотрю на часы, без пяти девять. Сбавляю темп. Неохота ждать, лучше опоздаю на пару минут.
Первый пакетик продаю у Центрального вокзала. Здесь многовато полиции, но мы быстро, как будто обмениваемся рукопожатием. Я знаю этого клиента, и нам ни к чему разговаривать. Он в курсе, что у меня качественный товар. В курсе цены. Кивок, и мы расходимся.
Люблю работать утром. Не приходится много оглядываться. Копы в это время такие же вялые, как и все остальные. Не то что нарики, те живо выбираются из постели или из-под куста, гонимые вечным голодом. Первые покупатели либо только что обзавелись деньгами, либо у них осталось со вчера. Или же это респектабельные наркоманы, которые свою толику покупают перед работой. Меньше чем через час подтянутся шлюхи со Скельбэкгаде. Со свежими денежками от утренних клиентов, словивших свой кайф по дороге на работу. И остаток дня в офисе чувствующих себя значительными персонами.
Я стараюсь не застаиваться. Еще сделка, еще одно знакомое лицо, и я иду в какое-нибудь кафе попить кофе. Подальше от улицы Если будешь все время шляться туда-сюда, все сразу поймут, кто ты. Или еще хуже: подумают, что ты работник социальной службы.
Кофе вкусный, крепкий, народ завтракает, курит. Сколько могу, тяну время и снова выхожу на улицу. Продаю две дозы шлюхе, одну — для нее, другую — для ее мужика.
Последняя сделка перед церковью Святой Марии, молодой норвежец в короткой кожаной куртке пытается торговаться, хочет скинуть полтинник. Я отказываюсь, и он достает деньги.
Когда телефон прослушивается, в трубке вовсе не раздаются короткие щелчки. Это мне Джимми рассказывает, пока мы с ним в баре сидим. В трубке вообще ничего не слышно. Они ж не дураки. Когда телефон прослушивается, когда за тобой наблюдают, ты это чувствуешь.
Идешь по улице и чувствуешь, что ты не один. Ты чувствуешь это спинным мозгом, переходя улицу.
Желтый Джимми у меня покупает. Он не колется. Желтого Джимми зовут Джимми Торсеном. Народ зовет его то так, то сяк. Никогда просто Джимми. Меня спрашивают: ты видел Желтого Джимми?
Или: Джимми Торсен тебя ищет, у него деньги есть.
Прошла пара дней, прежде чем я понял, что это один и тот же человек.
Джимми сегодня при деньгах.
— Обычно я на улице не покупаю, — сказал он, когда я вложил ему в руку три пакетика. — Но мой контакт присел…
Он встретил меня у Центрального, заулыбался.
— Вчера купил понташку. Найду этого парня…
Когда покупаешь порошок, который оказывается не тем, за что его выдают. Когда покупаешь героин, а это оказывается толченый аспирин, мел, цементная пыль. Это называется понташка. Ты купил понташку. Тебя кинули. Тем, кто такое продает, нужно уметь очень быстро бегать. Тех, кто продает такое, называют кидалами. Они — худшее, что бывает на свете. Хуже полиции, хуже Пии Кьерсгор[17], Гитлера. Кидалы.
Белые продают чеки. Они похожи на пакетики. Маленькие пакетики, как в игре — «Маленький почтальон». Как те, что приклеены к ручкам гномов. Маленькие пакетики, называются чеки. Это все мне рассказали на улице. Они говорят: покупай у белых. Меньше шансов попасть на развод. Черные не продают пакетиков, они продают болики. Так это называется. Носят их во рту. Негры могут засунуть в рот много болюсов. Иногда это не болики, а понташки. Поэтому покупай у белых.
Я не расист. Такое на улицах тоже часто слышишь. Я не расист, просто не хочу попасть на развод.
Джимми сегодня при деньгах. Он вкладывает в мою руку купюры, хороший клиент, зря время не тянет.
— Ты на кого работаешь? — спрашивает Джимми, задумчиво ковыряя этикетку на бутылке с пивом.
Бар находится на улице — на углу, — поблизости от Центрального вокзала. Окна темные, в воздухе висит сигаретный дым. Мы сидим на барных стульях, пьем бутылочный «Карлсберг». Джимми сегодня при деньгах.
— С собакой нельзя! — кричит официант женщине, заходящей в дверь.
— Он спокойный!
— Табличку видели? Уберите отсюда свою псину!
Она медленно пятится, держа овчарку на поводке.
«Роллинг стоунз» в музыкальном автомате сменяют Йона Могенсена.
— Так на кого ты работаешь? — тихо спрашивает Джимми, отлепляя крошки табака от нижней губы.
Когда Джимми начал у меня покупать, я не сомневался, что в следующий раз он вместо денег достанет из кармана наручники. Он был в отличной форме. Слишком хорошей для джанки. Недостаточно худой.
Желтый Джимми — настоящий мужик, говорят.
Желтый Джимми нюхает, говорят. Не любит уколов.
Желтый Джимми умеет ладить с дамами, ему всегда удается найти бабенку, которая его приголубит.
Джимми покупал у меня считаное количество раз. И я не был в нем уверен. Пока мы не зашли в бар, пока не пошли в туалет и он не попудрил носик. Глазом не моргнул, не дрожал и не чесался. Даже если он коп, даже если это спектакль в мою честь, да он бы помер от целой дозы.
Джимми смотрит на меня поверх бутылки, ковыряет этикетку.
Я не ответил, по крайней мере сразу. Попытался вспомнить какое-нибудь имя. Джимми меня опередил:
— Товар ведь твой. Твой товар.
Я молчу.
— Черт… — Джимми делает большой глоток пива. — Пообещай мне кое-что, — говорит он, у него хорошее настроение, он кайфует. — Пообещай мне никому об этом не рассказывать. Пообещай мне.
Я киваю.
— Никто не должен знать, что это твой собственный товар. Поверь мне.
Он шмыгает, вытирает нос тыльной стороной руки.
— Оптимально для тебя было бы нанять продавца. Ты подумай.
Джимми заказывает еще два пива. Кладет деньги на стойку, пригоршню монет. Если я и сомневался еще, не полицейский ли он, если хотя бы на секунду усомнился в том, не поменял ли он пакетики, не устроил ли спектакль: вдохнул лактозу или тальк, а теперь примется выспрашивать у меня имена, а тут и наручники появятся, — если я и сомневался в какой-то момент, то теперь все сомнения позади. Он доволен, он под кайфом. Я узнаю эту реакцию, этот покой в глазах. Улыбку на губах. Все хорошо.
— Я и сам продавал, — рассказывает мне Джимми. Желтый Джимми. — Несколько лет назад. Был не очень осторожен. Поэтому я знаю, о чем говорю, шеф. Я чувствовал это, спинным мозгом чувствовал. Но не обращал внимания. Я думал: Джимми, черт возьми, у тебя просто паранойя. Паранойя — вот что это такое. Что может случиться? И продолжал в том же духе. Неосторожно. Будь осторожен, шеф, — говорит он. — Мой контакт присел. Ты мне нужен.
По пути домой захожу в супермаркет. Я предпочитаю те, что в центре: там выбор больше, овощи и мясо свежие Плачу наличными, не всю пачку вынимаю, а аккуратно выуживаю из кармана нужное количество купюр.
Кружным путем возвращаюсь домой. Размышляю над словами Джимми. А нет ли у меня такого чувства? Легкого зуда в затылке, а? Сажусь в автобус, еду до Амагера. Прохожусь пешком, сажусь на другой автобус. Доезжаю до Остебро и беру такси.
Дома кладу покупки в холодильник, читаю газету, пью кофе под аккомпанемент телевизора. Напоследок еще раз осматриваю квартиру. Не завалялось ли где порошка.
Забираю Мартина одним из первых. Пью с воспитателями очередную чашку кофе, пока Мартин доигрывает. Бывает, он договаривается с кем-нибудь из ребят пойти к ним в гости поиграть. Тогда я захожу в кабинет и звоню Анни, или Могесену, или Сенполь и спрашиваю, в курсе ли они. Но не сегодня.
Помогаю Мартину одеться, комбинезон дается с трудом. Нет, папа, это не та нога. Спрашивает, что на ужин. Лазанья, говорю. Да, конечно, он хочет помочь мне на кухне.
Мартин читает вслух книжку о кошках. Сидит с ней на диванчике, с «кошачьей» энциклопедией. Читает: для норвежской лесной кошки характерно наличие светлой отметины и острых ушей. У норвежской лесной кошки красивая густая шерсть, часто серая с белой грудкой. Он не то чтобы читает вслух, а тщательно ведет по строчкам пальчиком, медленно выговаривая слова. Сколько раз он просил меня почитать ему эту книжку. Лесной кот — его любимый, он помнит текст наизусть.
В дверь звонят. В обычной ситуации я бы запаниковал. Потому что у меня нет знакомых, которые могут прийти в семь вечера во вторник. Я бы спустил героин в туалет или попробовал запихать в нос, если бы его не было так много.
Но сегодня я знаю, кто пришел.
Нажимаю кнопку домофона. Вскоре в дверях появляются двое мужчин в рабочих халатах, они несут первые коробки. Большое кресло в картонной упаковке. «ИКЕА» — написано на ней синими буквами. Пусть поставят в гостиной.
Я целый день потратил на покупку мебели. Новый диван, новый столик. Обеденный стол. Записывал номера, тебе правда нравится, Мартин? Какой больше: желтый или голубой? Потом мы ели в кафе тефтельки с картошкой и брусничным вареньем. Я выпил чашку кофе, а Мартин съел большую порцию мороженого со взбитыми сливками. После мы отправились в отдел детской мебели.
Большая деревянная кровать в форме гоночного автомобиля, светло-голубая. На нее он сразу запал. А шторы выбрал, потому что они назывались «Дикая собака».
Вот вносят диван, поставьте на кухне. Я потом освобожу место.
Гостиная и прихожая заполняются большими коробками, я подписываю квитанцию.
Начинаю с нового дивана. Мартин помогает снять упаковку. Это трехместный черный кожаный «Крамфорс». Выбор был между ним и коричневым «Хамра». Но этот больше. Удобнее засыпать. И дороже. Мы не знали, какой выбрать, для окончательного решения нам не хватало женского совета, и поэтому взяли тот, что дороже. Может, это безвкусно. Какой возьмем, солнышко? Тот, который дороже. Но мы годами демонстрировали хороший вкус бедности.
Он помогает прикручивать ножки к дивану. Старый отправляется в прихожую. Мартин говорит, что устал; можно он сделает маленький перерыв? Сидит на новом диване. Большой кожаный диван, маленький мальчик. Я говорю, что у меня для него есть сюрприз. Пусть посидит. Когда я, достав из шкафа коробку, подхожу к дивану, он от нетерпения уже совсем сполз на краешек, глядит во все глаза. Распаковывает подарок. Конечно, он играл на «плей-стейшн», но эта приставка — его собственная. Он убивает зомби, а я тем временем собираю журнальный столик «Ивос» со стеклянной столешницей и полочкой для журналов. Он несется в красном гоночном авто по мокрой от дождя улице, а я прикручиваю ножки к нашему новому обеденному столу «Эдефорс» из солидного, лакированного дуба. Когда я дошел до тумбы под ТВ «Фриель» — не просто тумбы, а стойки под аппаратуру, — когда я прикрутил к ней колесики, он уже спал на диване, продолжая держать палец на кнопке. Завтра я возьму выходной, и мы вместе соберем его мебель.
После того как я занялся продажей героина, мы стали именно такой семьей, какой нам всегда хотелось быть.
Пакетики — у меня в кармане.
Карстен ждет у Центрального вокзала. Он нервничает. Похоже, ему очень нужно то, что у меня в кармане. Деньги готовы, он и не пытается торговаться, не сегодня. Мы вместе идем по улице. Он говорит:
— Где ты был?
— Тебя не касается.
— Да нет… нет, я просто подумал…
— О чем?
Он говорит:
— Я могу на тебя работать. Я могу продавать по десять-двенадцать чеков в день. Может, больше. А ты будешь отдыхать, слышь? Я буду работать.
— Хорошо, — говорю. — Я подумаю.
Дальше иду один. Только теперь замечаю, как устал. Не спал ночью.
Думаю: у меня есть деньги снять комнату в отеле. В кармане достаточно денег, чтобы снять комнату и поспать пару часов. Хоть немного выспаться. А потом — за работу. Продам все, поеду домой, возьму еще. Просто немного посплю. В «номерах». Зароюсь головой в подушку, почувствую запах моющих средств, которыми отстирывали сперму и кровь.
Но я здесь не для того, чтобы спать. Я здесь не для того, чтобы деньги тратить. Я здесь затем, чтобы их зарабатывать.
На красные гоночные машинки.
На жизнь, в которой папа не погружает канюлю в ватку, а потом колет себя в шею.
Я продаю одну дозу шлюхе на Истедгаде. Она выглядит так же устало, как и я. Практически отсутствует. Как в тумане. Спрашивает, берет, платит. Не отложила на утреннюю дозу, пришлось срочно найти клиента, пока не начался тремор. Есть какой-то анекдот. Про тремор… Не помню.
Иду дальше. Дойду до Энгхаве-плас, выпью крепкого кофе, прежде чем пойти обратно. Может, две. Иду медленно. Чтобы заметили, чтобы покупателям не надо было за мной бежать. Для наркоманов я — как те люди, которые стоят у магазинов. С табличками спереди и сзади. Лучшая цена, лучшая цена! Покупайте героин здесь!
И вот я чувствую это. За мной кто-то идет. Не покупатель. Я уже чувствую руку на плече.
Это с недосыпу. Уверен, почти. Такое же ощущение у меня было вчера утром на выходе из дома.
Я думаю о кофе.
Вознаграждении, которое последует, когда я дойду до конца улицы.
Думаю о круассане. Может, съем круассан. Найду такое кафе, где рядом с кофе обязательно кладут шоколадку. Черный итальянский шоколад, упакованный в желтую или красную блестящую бумажку. Такой, который успевает подтаять еще до того, как его развернут.
Я заставляю себя идти медленнее. Не беги, не беги.
День холодный, но, пока я дохожу до кафе, успеваю весь вспотеть. Мне даже трудно, не пролив, донести чашку с кофе до столика у окна.
Делаю большие глотки горячего напитка, читаю газету.
Беру еще чашку и смотрю в окно.
По ту сторону оконного стекла как будто бы идет плохое кино.
Нереальное. Фантастическое.
И все же такое ощущение, что за мной наблюдают. С улицы.
Мне не надо запрокидывать голову и смотреть в потолок, чтобы увидеть этот фильм:
Я бегу.
Бегу, бегу. В джинсах трутся суставы. Ботинки слишком плоские. Совсем немного пробежал, а уже задыхаюсь.
Позади слышен крик. Стук подошв по мостовой.
Треск радио.
Зверь. Гонят зверя. Улица Эленшлегера упирается в Энгхаве. Зверь бежит.
В этом фильме я не оглядываюсь. Бегу сломя голову.
Перебегаю дорогу, слышу звук тормозов. Металл и резина.
Бегу по переулку, перекидываю пакетики через высокий забор и бегу дальше.
Бегу по двору. Мимо детской площадки.
Мимо Планетария.
Я у Озер. Бегу дальше.
«Озерный павильон», легкие болят. Кашляю и бегу.
Этот фильм не обязательно досматривать. Выхожу в туалет, вынимаю оставшиеся пакетики. Потом я буду себя ненавидеть. Но сейчас испытываю облегчение.
Я нахожу Карстена у церкви. Он пьет йогурт. Действие дозы, которую я ему сегодня продал, потихоньку проходит, голова у него, похоже, ясная.
— Будешь на меня работать?
— Да, конечно, черт возьми. Ты не пожалеешь.
— Надеюсь, что так. Найди Желтого Джимми, скажи, я хочу с ним переговорить.
— Он болен, — сказал я. — Похоже, он болен.
Ник сказал:
— Просто выделывается.
Мальчик лежал в коляске в прихожей. Он не замолкал с тех пор, как мы встали.
Мы держали у его носа овсянку, но он не замолкал.
Все плакал и плакал. Орал и кричал.
Мы засунули ему в рот полкусочка черного хлеба, он закашлялся и снова заплакал.
Ник спросил: тебе когда-нибудь дарили подарки, хоть что-нибудь?
Нет.
В детдоме, если ты не ел, что бывало?
Ты оставался голодным.
Да, ты оставался голодным. Он просто привык к тому, что с ним возятся.
Ему надо усвоить: если дают есть, ешь.
Глотай, или ночью тебе придется плохо.
Брат посмотрел одну передачу о боливийских беспризорниках, нюхающих газ и клей.
Но матери не было дома четыре дня, у нас не было денег на клей, нам пришлось искать магазин подальше, где нас не знали. Мы сидели на полу в гостиной, нюхали остатки краски из пакета. Пили вермут. Пили «Писает Амбон» и зеленый ликер со вкусом киви, все, что мы нашли в кухонном шкафу, где она это оставила или забыла.
В тот вечер мы слушали Элвиса. Если выкручивали звук на полную, вопли братика становились частью музыки. Как малый барабан, почти неслышный. Когда иголка перескакивала на следующую дорожку, мы громко разговаривали. Если надо было перевернуть пластинку, мы гремели бутылками. Мы говорили:
Ну как тебе красная краска? Как зеленая или хуже?
И мы смеялись. Громко смеялись. Смеялись, пока снова не начинала играть пластинка.
Я сказал Нику: может, он болен? Ник был голубоватым силуэтом. До дивана были сотни километров. Удивительно, как это он меня слышит.
Он сказал: давай посмотрим. Если через час все еще будет плакать. Когда Элвис снова споет «Wooden Heart».
Когда он пропоет куплет на немецком. Тогда посмотрим.
Если все еще будет плакать, найдем мать. Придется найти. Если она не в «Обезьяне» и не в «Медведе», то наверняка в «Клоуне». Если только не лежит на спине. Как гоночный автомобиль, на котором меняют колеса.
На пит-стопе.
Через час?
Да, и мы ее найдем.
Наутро мы проснулись на полу в гостиной. «Писанг Амбон» кончился, краска в пакетах высохла. Когда мы заглянули в коляску к братику, он больше не плакал.
Больше не плакал.
Три недели. Столько времени нужно. Три недели, и ты привыкаешь.
Три недели.
Утром я сидел в гостиничном ресторане, набивал рот шоризо. Ранним утром, и я успевал выпить еще один эспрессо до встречи с Карстеном и Джимми.
Три недели.
Когда кто-то говорит: дела, бизнес, — думаешь, они имеют в виду холодность, жестокость, деньги прежде всего.
Но теперь я понимаю.
Это бизнес. Я сижу по вечерам с бумажкой и ручкой, считаю оборот, считаю, сколько у меня осталось, насколько разбавить, сколько выручу за грамм, разбавленный и чистый.
Я сижу по вечерам и горбачусь, мастеря упаковку за упаковкой.
Три недели, и ты привыкаешь.
Карстен ждет на скамейке перед Глиптотекой. Так мы договорились. Карстен старше меня на десять лет, сидит на героине с четырнадцати.
Даю ему двенадцать упаковок. Я положил их в коробку из-под компакт-диска «Три тенора в Лейпциге».
Карстен сует коробку во внутренний карман. Угощаю его сигаретой, курим. Два старых друга, любителя оперы, на лавочке перед Глиптотекой. Он сухо кашляет, прикрывшись рукой. Затем говорит:
— У меня есть друг, так? Хеннинг.
— Ну?
— Он нормальный парень, давно его знаю, лет шесть-семь или что-то вроде того.
— Так.
— И когда я ему рассказал, что работаю на тебя, он жутко заинтересовался.
— Он надежный?
— Я давно его знаю…
— Приходи с ним в двенадцать.
Карстен поднимает большой палец и встает, направляясь к Истедгаде. К церкви, к шлюхам.
Через десять минут я встречаюсь с Джимми. На Старой площади, у фонтана. И ему я даю коробку от диска. Он в хорошем настроении. Говорит, познакомился с новой девушкой. В баре работает, у нее большая толстая задница. Огромная задница. И она готовит. Джимми смеется. Я спрашиваю, не знает ли он Хеннинга, друга Карстена? Он качает головой.
Я покупаю две рубашки. Магазин только открылся, продавец стоит у кассы, засовывает диск в магнитофон с таким видом, словно сейчас свалится и уснет. Потом еду домой, готовлю новую порцию. Надо успеть до двенадцати. Я всегда с трудом успеваю на автобусе. Но тощий парень, ловящий такси, слишком сильно смахивает на наркодилера.
Карстен ждет на скамейке. Отдает мне конверт, тот топорщится от купюр.
Спрашивает, не передумал ли я насчет Хеннинга. Киваю. Обходим Глиптотеку, Хеннинг стоит, потирая красные руки. Моих лет, грязная замшевая куртка, впалые щеки. Когда Карстен о нем рассказал, я подумал: как в плохом кино. Я подумал: стукач, диктофон в сапоге. Но парень, стоящий напротив, — настоящий джанки.
Задувы и признаки гепатита.
— Карстен говорит, ты хочешь раскидывать?
— Спрашиваешь, конечно хочу.
— Карстен говорит, тебе можно верить.
— Можно.
— Надеюсь, Карстен прав.
Протягиваю им по диску.
«Три тенора в Лейпциге».
«Три тенора в Мюнхене, Рождественский концерт».
Последний достается Хеннингу.
— Увидимся на этом месте ровно в три. Не без четверти и не четверть четвертого.
Снова встречаюсь с Джимми, на этот раз в парке Орстед. Снова обмениваемся дисками. Он говорит, что поспрашивал о Хеннинге, не знает ли кто. Знают. И говорят разное. Одни — что он нормальный пацан. Другие — что на него нельзя полагаться.
— Жульничает?
— Люди скажут все, что угодно, лишь бы самим получить работу. Такова жизнь. Испытай его.
Мы в задумчивости стоим, глядя на уток, затем расходимся.
Захожу в утренний магазин, обмениваю брюки и покупаю черную рубашку. Черная рубашка всегда пригодится. На выходе я думаю, что нелишнее теперь и утюг купить. Иду в кино, фильм о летчике-истребителе, который сбил самолет своего лучшего друга, из-за того что его ослепило солнце.
Мы с Карстеном снова на скамейке у Глиптотеки. В десять минут четвертого Хеннинга все еще нет. Когда Карстен нервничает, он зевает, дергает мочку уха, чешет руку. Он поручился за парня и теперь нервничает. Давай прогуляемся, предлагаю я.
Карстен снова говорит, что Хеннинг придет. Обязательно придет. Я встаю, и он за мной. Если Хеннинга взяли, здесь не стоит оставаться.
Мы обходим Глиптотеку. Карстен рассказывает мне о героине. Истории о героине. Он много их знает.
О том, что в восьмидесятые доза стоила столько же, сколько девочка на Скельбэкгаде. И цены совпадали в течение многих лет. Росла цена на джанк, росла цена на девочек. Им нужно было обслужить всего трех клиентов в день. Дневная, вечерняя и утренняя доза, так все и шло. Если у какой-нибудь имелся мужик, она брала дополнительно одного-двух клиентов. Это было еще до того, как дилеры разобрались, что они здесь главные. Что цену можно и поднять. Что девочкам придется всего лишь поработать побольше. Рынок продавца…
Он виновато на меня смотрит:
— Послушай, я…
— Все нормально.
Он смеется над собой, я смеюсь вместе с ним. Теперь я дилер. Нет места высоким чувствам. Называй вещи своими именами.
— Ты знаешь, где найти Хеннинга? Если его, конечно, не забрали?
— У него есть девушка, но… Можем попробовать к ней наведаться. Но у них то так, то сяк… Вряд ли она нам обрадуется.
— А меня очень волнует, обрадуется она или нет.
Если только Хеннинг не курит сейчас в полицейском участке любезно предложенную следователем сигарету, попутно описывая мои волосы, штаны и ботинки, то он шляется по городу с десятью моими дозами. Я зол, сам на себя зол. Вообразил себя хозяином мира.
Обойдя Глиптотеку два раза, мы вдруг увидели Хеннинга на скамейке. Он быстро и громко заговорил:
— Прости, чувак. Потерял три чека. Пересчитал деньги, понимаешь, все прикинул, прикинул в уме. Похоже, три чека улетело. Из кармана выпали.
— Выпали из кармана?
— Просто не понимаю, куда они могли деться. Может, меня кто развел, но…
— Давай оставшиеся деньги.
Он вынимает пачку денег из куртки, протягивает мне.
— В коробку надо было положить.
— В какую?..
— Три тенора! От диска, идиот.
Он вынимает из кармана коробку и собирается засунуть туда деньги. Я отбираю у него все, бросаю в пакет с купленной одеждой.
Он ломает руки.
— Остальное ты продал?
— Да. Да, хороший товар, он сам себя продает. Шикарно, черт, ты бы видел, как все разлетелось. Мне б машины продавать.
— Давай-ка притормози.
Не то чтобы кто-нибудь остановился или косо посмотрел, но я стою у Глиптотеки с двумя пацанами. Не надо быть криминалистом или медиком, чтобы понять: эти ребята — наркозависимые.
Сажусь на скамейку, рукой похлопываю по сиденью рядом. Хеннинг садится и, похоже, собирается продолжить. Я поднимаю руку:
— Ты потерял три чека, три моих чека?
— Да, я потерял, я ж говорю, не понимаю как. Потому я и опоздал. Все обыскал. Думал, где обронил, может.
— Слушай сюда. Даю тебе еще один шанс. Завтра. Если ты меня подведешь, если мне покажется, что ты меня дуришь, я наведаюсь к твоей подружке с пятью здоровенными гамбийцами. И они ее будут юзать, пока я не получу свои деньги. И поверь, я за ее жизнь не дам и ломаного гроша. Когда вернешься домой, найдешь там только кровь, зубы и волосы. Понял?
Меня будит какой-то незнакомый звук в квартире. Первое, что приходит в голову, — ограбление. Сразу думаю о героине. О моем славном героине, кто-то вломился, кто-то хочет им завладеть. Они его учуяли. Знают сколько. У джанки носы лучше, чем у собак, они знают, сколько его у меня. Они ходили под окнами и принюхивались, а теперь стоят в моей кухне. Я оглядываю спальню. У настоящего дилера была бы бейсбольная бита, нож, пистолет. Что-нибудь острое. Беру с тумбочки лампу, выдергиваю шнур из розетки, поднимаю над головой и медленно открываю дверь.
Никого.
Никого в гостиной, никого на кухне. Снова этот звук, я опускаю глаза.
Нога Мартина скребется о линолеум, изо рта идет пена.
Мы едем в такси. Я держу его голову, рукавом вытираю рот, его тельце дрожит. Глаза вялые, красные, вот они закатываются, видны одни белки. Я трясу его, пока снова не показываются зрачки, но он не фокусирует взгляда.
Шофер едет и на желтый, и на красный. Собранно, откинувшись назад, держит руль обеими руками. К радио даже не прикоснулся, как мы сели. А по радио идет викторина, проигрывают музыкальные отрывки, а слушатели должны звонить и отгадывать, что это. Он проезжает еще один красный. Нам вслед гудят. Шофер не сразу решился нас взять. Молодой пакистанец со шрамом на щеке. Я смотрел на него сквозь стекло, стучал, а он тупо таращился, не знал, что делать. Затем вышел, обежал машину и помог залезть.
В больнице мне задают кучу вопросов. На бо́льшую часть я просто отвечаю «да» или «нет». Врачу лет сорок — сорок пять, ранняя седина. Мартин лежит на каталке, которую везут санитары, я держу его за руку, идем быстро, но на бег не переходим, а врач все задает вопросы. Где-то позади слышны звуки шагов медсестры.
Врач спрашивает:
У него есть на что-нибудь аллергия?
Нет.
Аллергия на орехи?
Нет.
Он ел орехи сегодня или вчера?
Я не знаю.
Аллергия на пенициллин?
Молоко, рыбу, глютен?
Пылевых клещей?
Кошек?
Собак?
Он получает какое-то лечение?
Нет ли у него диабета?
Он ел?
Курицу, морепродукты, сырые желтки?
Что он ел? Ел что-нибудь необычное?
Страдает эпилепсией?
Нарколепсией?
Его завозят в палату, в горло засовывают шланги, делают уколы. Много уколов. Забрали кровь и впрыснули в него прозрачную жидкость.
Один ил врачей стоит между мной и Мартином, пытаясь поймать мой взгляд, он спрашивает:
А он мог выпить из какой-нибудь бутылки с моющими средствами? Вы нашли его на кухне, верно? Вы ведь там храните моющие средства? Да, под раковиной. Как обычно. Все там держат. Попытайтесь вспомнить, не стояли ли бутылки на полу? Какая-нибудь открытая? Какие там стояли бутылки: «Аякс», «Хлорин»? Что-нибудь на полу стояло? Вы должны вспомнить, это очень важно.
Я думаю.
Думаю.
Вижу белый порошок. Вижу, как Мартин его находит. Ищет что-нибудь поесть. Он уже большой мальчик, сам может себе завтрак приготовить. Чего будить папу, он и сам поест. Работает телевизор, звук на минимуме, чтобы не разбудить папу. Притащил одеяло, сидит на диване. И вот он проголодался. Долго искал хлеб, может, хлопья. Что-нибудь пожевать. Залез на стул и ищет. Приходится встать на цыпочки, что-то там в коробочке? Любопытство, вечное любопытство. И вот достал. Так, наверное, и было. Может, принял за сахарную пудру.
Сунул в рот. Голодненький, целую горсточку.
Я качаю головой. Нет. Не знаю. Не знаю, что он мог выпить, «Хлорин» или что-то еще.
Врач смотрит на меня, прямо в глаза, ну просто гипнотизирует. Как будто если он достаточно долго будет смотреть мне в глаза, все ответы на его вопросы проступят у меня на лбу. Отворачивается, меня больше нет.
Аппарат работает с каким-то чмокающим звуком. Тело Мартина выгибается на носилках, затем снова замирает. Медсестра берет меня за локоть.
Я сижу в коридоре. Меня попросили подождать снаружи. Так, дескать, проще будет. Они возятся уже двадцать минут. Еще один врач вошел в палату. Снова вышел, как будто куда-то спешит. Я сижу. Смотрю на руки. Потею. Если он умрет, думаю я. Если он умрет…
Иногда приходится прислушиваться к собственной лжи.
Он поправится — это первая.
Вторая: не важно, что он съел. Ему просто сделают промывание желудка. Так всем делают, это не важно. Я верю в это. Я правда в это верю.
Я верю в это.
Если он умрет…
Я знаю: если вбежать в палату, закричать, что ему нужен укол нарканти, или налоксона, или другого антидота к героину…
То это конец, ничего уже не исправишь. Я его больше не увижу. Он больше не будет моим, он больше не будет ничьим.
Ночью я сижу на стуле рядом с его кроватью, работает аппарат искусственного дыхания. Рано утром он открывает глаза и осматривается, взгляд все еще не фокусируется. Я целую его в лобик.
Через три дня мы возвращаемся домой на такси. Голос у него охрипший из-за всех этих шлангов. Всю дорогу говорит о том, что ему хотелось бы съесть: пиццу, гамбургер, картошку фри.
Я сказал: да. Да, солнышко, все будет, не хватает мужества объяснить, что ему больно будет есть, что пару дней придется питаться супом. Под стулом на кухне я нахожу бутылку с отбеливателем, она опрокинута, жидкость вытекла и оставила на линолеуме нестираемое пятно. Завернувшись в одеяло, он смотрит мультик.
Веду Мартина в садик. Он очень хотел. Сказал, что хочет. Можешь не ходить, если не хочешь. Под мышкой новый радиоуправляемый автомобиль. Развивает скорость до тридцати километров в час, на коробке было написано. Это правда, пап? Да, малыш. Полдороги он несет его, потом ему становится тяжело, и дальше несу я.
— Не забывай, что, если берешь игрушку в садик, другим тоже надо дать поиграть. Ладно? Такие правила.
Он кивает. Идем дальше. У меня уже плечо заболело, даже не понимаю, как он его так долго нес. Большой красный гоночный автомобиль с антенной на полметра. Сбоку реклама нефтяной компании и компании по производству табака. Дороже не бывает, если только на бензине. Для взрослых мужчин, у которых в детстве такого не было.
Мартин останавливается. Я по инерции прохожу пару шагов, и только тогда замечаю, что он стоит. Выглядит весьма решительно. Злой, расстроенный. Озабоченный. Всё вместе.
Опускаюсь на корточки:
— Что случилось, солнышко?
— Не пойду в садик.
Он еще охрипший, с голосом уже лучше, но еще охрипший. Спрашивал: а я теперь буду говорить, как дядя Ник? Нет, малыш, это пройдет.
Стоит, скрестив руки.
— Почему, солнышко мое? Почему ты не пойдешь?
— Не хочу, и все.
— Хорошо, лапонька, не ходи. Я просто подумал, что…
— Они ее сломают.
— Машину?
— Да. Они же ее сломают.
— Ну и ладно, солнышко ты мое…
— Но я…
— Я тебе другую куплю.
— Правда?
— Обещаю, малыш. А если и ту сломают, я тебе куплю третью.
Он опускает глаза, все еще сомневается.
— А если и третью сломают… куплю тебе четвертую.
— А если четвертую тоже сломают, а, пап?
— Куплю пятую.
Он смеется.
Мы идем, держась за руки.
Я ставлю машинку и вынимаю из сумки пульт. Машина едет перед нами по тротуару, перепрыгивая через неровные плитки.
Нас встречает Мона. Как будто ждала. Берет меня под руку. Такое легкое прикосновение, что непонятно, дотронулась ли она на самом деле.
— Ну как он, выздоровел? — спрашивает.
— Ему лучше…
— Я так расстроилась…
— Да., у меня был просто шок.
Мартин вбегает в группу. Меньше недели прошло, а ребята уже встречают его так, словно он уезжал в Америку. Пахнет пластилином и жженой пластмассой от термомозаики, которую они как раз обрабатывают с помощью утюга.
Ставлю машинку на пол, даю Мартину пульт. Он сразу отдает пульт девочке в очках и с хвостиками.
Машина натыкается на стулья и столы.
— Надо было мне позвонить, — говорит Мона.
Смотрит серьезно. Только сейчас я замечаю, какие темные у нее глаза. Скорее даже черные, чем карие.
— Мне как-то было не до…
— Да нет, — говорит она, — я не имею в виду… Я, может, могла бы помочь чем-то. Ну, если…
— Мы справились… но все равно… спасибо.
Улыбаюсь ей:
— Я позвоню.
— Нет, — говорит она.
— Нет?
— Нет, если только я не позвоню первая. Твой номер висит у нас на доске.
Отправляюсь в город. Не работал четыре дня. В парке встретился с Карстеном и Джимми, обменялись рукопожатиями, горсть пакетиков для каждого, хватит на несколько дней. И бегом обратно. Сидел с Мартином. Смотрел на него, спящего. Ранним утром немного дремал, пока не начинались мультики. Первые два дня ему нравилось есть мороженое. Он все спрашивал про вафли, вафли было нельзя. А потом я дал ему спагетти со шпинатом и горой сыра. Сосиски на обед Мягкая пища, чтобы горло не болело.
Поделив утреннюю дозу между своими неграми, я пью кофе в кафе. Иду в магазин игрушек на Стрёгет. Покупаю новый радиоуправляемый автомобиль. Джип размером с небольшую собачку. Черный, с большими хромированными бамперами. Если от первого что-нибудь останется, мы сможем поиграть в гонки.
Рядом с парком есть один съезд. Его когда-то построили, потом перегородили, получилась большая ровная площадка, там мы и покатаемся. Куплю футболки, шлемы, «ламборгини», «феррари». Полный набор.
Пришел врач, и она преобразилась. Чистая одежда. Прическа.
Это запомнилось лучше всего. Как она поменяла подгузник белому младенцу.
Он тихо лежал, а она его помыла и надела чистую одежду.
Как будто он больше не был собой. Больше не был никем.
Это запомнилось лучше всего.
Мы не говорили о братике.
После похорон мы о нем не говорили. Никогда.
Коляска исчезла.
Игрушки, соски, всего было немного. Исчезли.
Она пошла лечиться от алкоголизма. Выяснила, что можно жульничать, если, например, принимать вместе с препаратом антигистамины или сразу после пить кислую пахту. Выходила на улицу и прочищала желудок. Но в итоге бросила пить, иногда запивала, но все реже и реже. Она заменила алкоголь таблетками. В большом количестве. Кучи разных таблеток. Всегда их любила, но, бросив пить, по-настоящему влюбилась. У нее было два врача. Я знаю, потому что ходил с ней. Причесанный. В чистой одежде. Это когда мы ходили к доктору Шмидту. Не к ее врачу, доктору Поульсену. Тот выписывал ей все, что нужно, и даже больше. Но этого было мало. Доктор Шмидт выписывал серьезные препараты.
Хорошие, супердейственные. Сливки.
Она говорила; Поульсен заболел или Поульсен в отпуске, и я подумала, может, вы…
И доктор Шмидт кивал, лекторские очки на носу. Он был старым, вежливым и безразличным. В ящике письменного стола у него были леденцы. Эвкалиптовые. Он звонил Поульсену, чтобы проверить, правда ли тот болен, или в отпуске, или на конференции. Выписывал все, что мать просила. Но сначала она лезла в сумку за старым рецептом, который, очевидно, пропал, очевидно, остался дома, съеден кошкой, собакой, упал в птичью клетку, потерян в автобусе. И это проходило. Все бывает, и он выписывал ей новый замечательный рецепт. Иногда он отрывал два бланка, и она выходила с чудесным заполненным рецептом и с совершенно пустым бланком. По дороге к автобусной остановке мать плакала от счастья.
Она не прятала таблетки в шкафчик, они туда не помещались. Таблетки стояли на комоде напротив ее кровати. Под зеркалом, в три ряда Были пузырьки прозрачные, были зеленые и желтые. Коллекция. И на тумбочке всегда стоял стакан воды. Таблетки не портятся, говорила мать. Они там пишут сбоку срок годности, но это вранье.
Таблетки не портятся. И в то время как другие матери коллекционировали настенные тарелочки или фарфоровых кукол, наша коллекционировала таблетки. Одни пузырьки быстро пустели — привет доктору Шмидту. Другие жили долго.
У ее кровати стояло ведро, на случай если она перепьет желтых или желтых с красными. Если она сидела за ужином с осоловелым взглядом, а на губах — нет, не помада, а нечто напоминающее размазавшиеся по жаре таблетки, то не успевала добежать до туалета. Слишком далеко. Иногда и до ведра было далеко.
Доктор Шмидт умер. Его нашли в кабинете. Одни говорили, от гемостаза. Другие молчали. Шмидт умер, и мать была не единственной страдалицей. Он достиг тех лет, когда обследовать человека, измерить пульс, пощупать живот, заглянуть в горло было уже не по силам, а водить ручкой по бумаге все еще возможно.
Доктора Шмидта сменил доктор Риль. Мама снова взяла меня под локоток.
Снова причесала, достала новую одежду. Доктору Рилю было за пятьдесят. Так я теперь думаю. Предполагаю. Он был моложе Шмидта и порядком старше матери. У доктора Риля походка была медленная. Он всегда выходил из кабинета и, стоя в дверях, громко вызывал пациента по имени, а затем медленно возвращался на место.
Мать превзошла себя в день встречи с доктором Рилем. Темно-красное платье, и ткани было не так уж много. Высокие каблуки, громко цокавшие по асфальту. И снова мы сидели перед добрым врачом. И снова мать искала старый рецепт, который должен быть где-то в сумке. Не мог же он испариться. Где-то завалялся. Вчера был. Она ищет. Ищет. Доктор Риль сказал: если у вас есть жалобы, мне следует вас осмотреть. Не можем же мы отпустить вас необследованную. А ты, дружок, подожди-ка снаружи. У доктора Риля были те же комиксы, что и у доктора Шмидта. Я снова читал про кругосветное путешествие Дональда Дака. Узнавал пятна от своего сока. Сидел в очереди с пожилыми тихими женщинами в пальто, с сумками, которые они держали за ручки, поставив на колени. Очень тихими. Доктор Риль долго осматривал нашу маму. В этот раз и в последующие разы тоже. У доктора Риля не было эвкалиптовых леденцов. Доктор Риль всегда очень тщательно осматривал нашу маму. Я ждал. Выйдя из кабинета, она прошла через приемную и направилась в туалет у гардероба. А когда вышла с подкрашенными губами, от нее пахло мятой. Наверное, у доктора Риля были мятные леденцы, но он давал их исключительно маме.
Мамина коллекция росла.
Я не рисовал с тех пор, как мне было столько же лет, сколько Мартину сейчас. А теперь я каждый день сижу с блокнотом. Большой угольный карандаш с мягким стержнем. Я три дня проработал над Гераклом, и у меня уже почти получилась шея. Линия челюсти. До этого рисовал Диониса. Почти весь день провожу в Глиптотеке. Среди старинных статуй, фигур Джакометти, колонн. В середине дня выпиваю чашечку кофе в буфете, позже съедаю бутерброд с сыром, подешевле. У нас, студентов Художественной академии, денег не водится. Я рисую, рисую, выкидываю наброски и начинаю сначала. Затачиваю карандаш над урной в углу. Я один из многочисленных студентов, переглядывающихся между собой, когда в тихие помещения с высокими потолками врываются школьники. В гардеробе, в запертом шкафчике, лежит мое пальто. Еще там лежат двадцать-тридцать, иногда больше доз героина.
Рисую упирающуюся в бедро руку Геракла. Это поза называется контрапост, это я слышал от других таких же, сидящих с блокнотами. Ужасно трудно рисовать руки, мелкие фаланги, одно неверное движение — и рука изуродована. Приглушенно жужжит мобильник в кармане рубашки. Провожу еще пару линий, смотрю на статую. Все еще неудовлетворительно, я, наверное, никогда не буду доволен. Руки. Вынимаю мобильник из кармана. Содержание сообщения значения не имеет. Там может быть все, что угодно. Раз оно от Карстена, Джимми или Хеннинга, мне понятно, о чем идет речь. Отсылаю ответное сообщение. Просто название места. Места меняются. У «Макдональдса». У Тиволи. За Глиптотекой. За общественным туалетом на Ратушной площади. Иду в гардероб, прихватив с собой блокнот.
Достаю десять пакетиков, засовываю в карман. Выходя, прощаюсь с охранником. Он знает, что я вернусь. Разомну ноги, подышу воздухом — и обратно, сражаться с древними римлянами и греками.
— Хороший сегодня день. Одни «комбинезоны». «День малого хаоса».
Джимми улыбается и вкладывает мне в ладонь полторы тонны.
Я больше не задаю вопросов. Привык к этому языку. Много новых слов, которые были мне без надобности, пока я покупал у албанца. «Комбинезоны» — это потребители героина от двадцати до тридцати лет, работающие электриками, наладчиками, монтерами. Они получают зарплату в начале месяца и приходят целыми компаниями. В обеденный перерыв или после работы. Залепив изолентой название фирмы, они выходят на улицу и покупают наркотики. Одновременно с «комбинезонами» приходят безработные и пенсионеры. И просто люди, которым друзья одолжили на дозу.
— Сегодня «День малого хаоса». Улица вымощена деньгами.
Джимми говорит:
— Ходят слухи про обыск с изъятием. Я подумал, тебе стоит знать…
— В каком смысле?
— Сам поймешь.
Джимми улыбается мне и уходит.
Следующее сообщение от Карстена.
Я как раз работаю над коленями. Углубления, тени.
Даю Карстену десять штук. Забираю у него пачку денег. Он говорит:
— Там не всё. Буду должен четыреста пятьдесят, ладно?
— Тебя обманули?
— Нет, дал одному пацану в кредит. Он сказал, что принесет деньги.
— Глупо, Карстен, глупо. От тебя не ожидал.
— Я его знаю. В смысле, я хорошо его знаю, мой знакомый. Вместе в школу ходили. Я знаю, где он живет. Каждый день вижу, как его дети идут в школу.
— Но он не пришел?
— Да. Ты не бери в голову, это не твои проблемы. Правда. Завтра я деньги принесу. Точняк.
Последнее сообщение приходит от Хеннинга. После прорисовки кисти у меня болит рука, и я как раз сижу в буфете, пью латте. Дорогой латте, дорогое пирожное, я заслужил, у меня, в конце концов, могут быть богатые родители. Могут у студента быть богатые родители? Не все, кто пьет латте, продают наркотики.
Стою у статуи Андерсена на Ратушной площади, Хеннинг шагает в мою сторону. Он опоздал на пару минут, идет быстро. Заведенный, потный.
Сразу начинает говорить, громко и быстро. Я поднимаю руку.
Он закрывает рот, но стоять спокойно не может, переминается с ноги на ногу.
— Хеннинг, прежде чем ты что-то скажешь, послушай…
— Да, но…
— Нет, ты послушай.
Я говорю ему:
— Сегодня — особый день.
Я говорю ему:
— Знаешь, почему сегодня особый день? Потому что сегодня расписки об изъятии не принимаются.
Челюсть у него отвисает, рука останавливается на полпути из кармана.
Я говорю ему:
— Тебя взяли — твои проблемы. Такой вот сегодня день.
Он все смотрит. Обычно в случае предъявления расписки об изъятии ущерб делят пополам. Такую расписку дают полицейские, это означает, что тебя зацапали и забрали товар, деньги. Потом выписывается штраф или приглашение в суд, все зависит от количества товара, с которым тебя взяли.
Он собирается протестовать, говорит что-то. Потом закрывает рот. Понимает, что я его вычислил.
Обычно убытки делят пополам. Таковы правила. Но не сегодня.
Он заходит за памятник и выгребает деньги из трусов.
Няня приходит рано. Я переписал ее номер с доски объявлений в детском саду. Ей семнадцать, у нее плохая кожа.
— Ты ведь не собираешься позвать своего парня и тискаться тут с ним, пока меня не будет?
Она смеется:
— Нет, конечно. У меня даже нет…
— Просто фильмов насмотрелся. Можешь лазить в холодильник. Но ты ничего там не найдешь, уверяю. Я оставил деньги на пиццу, рядом с телефоном лежит рекламный проспект.
— Ох, ну что вы, спасибо, это совершенно лишнее, правда.
По-моему, она кокетничает. Не знаю, как это обычно происходит. Мне так давно было семнадцать. Но, по-моему, она кокетничает.
— Мартину хорошо — мне хорошо. Если все будет нормально, я заплачу тебе еще сто крон сверху. Договорились?
— Все будет хорошо.
— Можешь посмотреть с ним что-нибудь. У него куча Диснея, «Американский ниндзя», если он захочет. Спросишь его.
— А вы ему разрешаете такое смотреть?
— «Американского ниндзя»?
— Ну да.
— Разрешаю. Никто из нас от этого вроде наркоманом не стал, так что ничего страшного…
Она смеется. Между передними зубами — щель. Вид такой, будто сейчас присядет в реверансе. Ну точно, кокетничает.
Семь часов, я заезжаю за Моной в Вэльбю.
Звук дизельного мотора такси, трение колес о мокрый асфальт. Мы сидим рядышком на заднем сиденье. Я слышу, как она дышит, вдыхаю запах ее духов, запах шампуня от ее еще влажных волос. Машина поворачивает, и наши колени соприкасаются.
Увидев ждущее такси, она тут же поспешила сесть, захлопнула за собой дверцу.
На ней черное платье. Что-то вроде велюра. Черное, а в свете фонарей — фиолетовое.
Официант проводит нас к столику у окна. Ресторан на двадцатом этаже гостиницы. После того как официант ушел, оставив нам меню, Мона приподнимается и смотрит в окно:
— Да отсюда весь город видно!
Я киваю и улыбаюсь, рад, что она не скрывает своих чувств. Многим девушкам на ее месте понравилось бы, однако они не подали бы виду.
Меню — в черном кожаном переплете. Страницы желтоватого цвета. На каждой — наименования всего двух блюд. Не то что в какой-нибудь пиццерии, где у каждого блюда есть номер, а выбор — между итальянской, индийской и мексиканской кухней.
Она изучает меню, ищет что-нибудь поскромнее, боится меня разорить.
Хотелось бы мне найти подходящие слова. Объяснить, что можно не думать о деньгах. Даже если она разойдется и закажет все самое дорогое плюс шампанское 1986 года — ничего страшного. Я продаю героин. Карман нового пиджака раздувается. Я хотел бы с ней поделиться.
Спрашиваю, можно ли мне заказать для нас обоих. Она с облегчением соглашается.
Когда возвращается официант, я прошу его порекомендовать что-нибудь.
— Морской волк у нас изумительный. Наш повар всегда старается заказывать наисвежайшего.
— Так.
— Или же у нас есть меню из пяти блюд, если позволите…
Он тактично берет у меня из рук меню, листает. Находит страницу. Я не смотрю. Просто киваю.
— Могу ли я также взять на себя смелость рекомендовать нашу винную карту, она составлена с учетом идеального сочетания с блюдами из меню.
— Да, пожалуйста.
Он забирает меню. Никакой надменности, никакого высокомерия. Никаких тебе намеков вроде: какого черта, вы даже не знаете, что такое хорошая еда, вы ничего не понимаете… Официант уважает деньги, как и все прочие. Если у тебя в кармане есть деньги, тебе никогда не придется стыдиться.
Я покупаю их. Я владею ими.
Я смеюсь.
Мона смотрит на меня вопросительно.
— Ничего. Ничего, просто… просто вспомнил одну вещь, которую Мартин сегодня сказал.
Она облокачивается на стол. Кладет локти на белую скатерть, но спохватывается.
Откидывается назад.
— Он очень славный мальчик. Я правда считаю, что он… Он очень вырос за то время, что я работаю в саду.
— Спасибо… Мне очень приятно.
— Непросто это, наверное.
— Что?
— Ну, воспитывать ребенка одному. Даже не представляю, каково это, я…
— Иногда трудно. Но… я его отец. Это самое главное. Понимаешь?
— Да.
Мы едим оленью ногу. Грибы шиитаке в соевом соусе с белым луком, посыпанные кунжутом. Она рассказывает о родителях, живущих где-то в Зеландии, она как будто не понимает, почему они все еще вместе. Как будто хочет, чтобы они разошлись. О маме, парикмахере, ей было бы лучше одной. О папе, школьном учителе, которому было бы лучше одному. О комнате, которой они не касались, с тех пор как она переехала Когда она к ним приезжает, то по-прежнему спит под плакатом с Bon Jovi, а на стене напротив — картина с дельфином, выпрыгивающим из воды. Это первое, что она видит, просыпаясь утром. Иногда ей хочется плакать. В верхнем ящике письменного стола лежат и сохнут блеск для губ и гигиеническая помада Она рассказывает о детском саде. О том, что скрыто от глаз родителей. В среднюю группу под названием «Жираф» купили новый электрический пеленальный столик за две тысячи тридцать крон, он поднимается и опускается, если нажмешь на кнопку. Хотя проблемы со спиной у Маргреты на первом этаже, в «Черепахе».
Мы закончили пить кофе, и я прошу официанта заказать такси. Оставляю двести крон чаевых.
И вот мы снова на дорожке перед домом, где Мона снимает комнату, и она приглашает меня подняться. Выпить еще кофе. Может, и не такой хороший, вода из электрочайника и «Нескафе». Я отказываюсь, меня ждут Мартин с няней. Она говорит, что понимает, выходит из машины. Оборачивается, склоняется над сиденьем, быстро и влажно целует меня в губы. В другой раз. Я не спешу назвать шоферу адрес, пока она не скрывается за садовой калиткой, движение ножек на каблучках, обтягивающий черный велюр. Заходит внутрь.
Когда Мартин засыпает в своей кровати, я выхожу в туалет. Поднимаю крышку и берусь за член, туда-сюда, держу крепко. В зеркале вижу свое отражение, лицо потное, с выступающей на лбу веной. Если прикрыть глаза и не фокусироваться, я вижу Мону. Сидит напротив меня в ресторане. Она наклоняется вперед, и в вырезе черного платья мне видна ее грудь. Если зажмуриться, сквозь ткань проступают соски. По лицу течет пот, заливает глаза. Я вижу, как она встает из-за стола, кладет салфетку, смущенно улыбается и выходит в туалет. Ее задница, большая, затянутая в черное. Я вижу ее с задранным платьем, она лежит на моем новом диване, с пятнами от Мартиновых завтраков, я вхожу в нее, а она обнимает меня за шею.
Я мог бы подняться к ней. Она бы поставила кофе, который мы не выпили бы, у нее на кровати лежали бы подушечки, в углу — старый компьютер, на котором она делает домашние задания, рядом — стеллаж: Эми Тан, Джон Ирвинг, куча книг по педагогике. Чувствуется ли слабый запах табачного дыма? Тканое покрывало, белье чистое, застеленное с мыслью о том, что я, может быть, зайду.
Лицо в зеркале красное. Я слушаю, нет ли Мартина в коридоре. Но ничего не слышу. Представляю его, лежащего в кровати, головой уткнувшегося в подушку с нарисованным роботом.
Я беру Мону на диване в одноэтажном доме ее родителей. Пахнет выпечкой и старой мебелью. Бой часов. Она его едва не заглушает. С дивана видна фисгармония, она рассказывала, что играла на ней, когда ей было шестнадцать.
Кончаю в унитаз, стараюсь ничего не забрызгать спермой.
Мою член в раковине. Спускаю воду, опускаю сиденье, затем достаю шприц.
Вокруг велосипеды. И запах смазки. На полу — жирные коричневые пятна. Изо рта торговца велосипедами вылетают приглушенные звуки. Извинения. Брови домиком. Как нарисованный ребенком вигвам.
Джимми сказал:
— Думаю, на Карстена можно положиться. Он просто слишком добрый. Не привык продавать, привык покупать. Знает, каково это — остаться на бобах. Слишком хорошо знает. Слишком добрый.
Карстен сказал:
— Я верну деньги, точняк.
Так вот сегодня он пришел, все так же не понимая, почему его знакомый до сих пор не заплатил.
Я говорю торговцу:
— Все платят, такова жизнь. Все платят.
Торговец говорит:
— У меня нет денег. Именно сейчас денег у меня нет.
Он стоит у кассы. Я слышал, как она издала лязгающий звук, когда мы вошли в магазин.
Он говорит:
— В понедельник. В понедельник деньги будут.
Я показываю на кассу:
— Сумма небольшая. Не стоит оставаться в должниках.
Торговец оглядывается через плечо, из подсобки выходит женщина. Он говорит:
— Гоночные у нас есть, если именно они вас интересуют, большой выбор.
Мы выходим за ним на улицу. Он машет руками, показывает на ценники, на педали, приподнимает велосипед, чтобы мы посмотрели, как крутится переднее колесо.
Он говорит:
— Жена не знает, что я снова подсел.
Показывает нам гоночные велосипеды.
— Если она узнает, то выгонит меня. И все, конец. Я слишком часто ее подводил.
Придерживает велосипед за седло, наступает на педаль, показывая, как легко на этой модели переключаются скорости.
— Вы уж подождите до понедельника… Я добавлю сотку за беспокойство.
Я заметил велосипед, стоящий в конце ряда, маленький синий мальчиковый велосипед.
— Я возьму вон тот.
У него серебряные молнии по бокам, а с руля свисают кожаные шнуры.
Мы подходим к велосипеду.
— Я забираю его, и мы в расчете.
— Но он стоит значительно дороже, чем…
И он прав, велосипед стоит в два раза больше, чем он мне должен.
— Мне все равно, в противном случае я заберу сумму, которую ты мне должен, из кассы. Плюс проценты за просрочку. Или же забираю велосипед.
Трудно втиснуться в автобус с велосипедом. Иду согнувшись, придерживая руль рукой. Пока добрался до дому, заболела спина. Успеваю нюхнуть чуток, прежде чем отправиться за Мартином.
Велосипед стоит посередине гостиной, Мартин скачет от радости. Мы выносим велик на улицу. Сначала мне пришлось его держать, а потом он и сам поехал. Уже пробовал кататься в саду. Едет вокруг дома, по тротуару, и все же мне не по себе, когда он пропадает из виду. Потом мы снова поднимаем велосипед в гостиную. Он хочет, чтобы велик был поблизости, хочет на него посмотреть перед сном.
Говорит:
— Папа, если бы у тебя тоже был велик, мы бы вместе отправились в поход. В лес.
Про себя я думаю: покупка велосипеда для папы — всего лишь вопрос времени.
Не думал, что мне когда-нибудь понадобятся права. Это она захотела, чтобы я их получил. Сказала, что в нормальной семье должна быть машина. Что у отца семейства, по крайней мере, должны быть права. Мы сможем брать машину напрокат, когда будем ездить на дачу. Я не представлял, зачем они нам могут понадобиться. Но деньги были. Мы больше не тратились на героин, так что деньги были — на всё.
Еду как можно осторожнее, слежу за дорогой, слежу за разделительной.
Держись в своем ряду, думаю я. Не спеши. Останавливайся на красный. Держись в своем ряду.
Руки влажные. Народ едет с работы. И я, бардачок полон героина. Пакетики с героином, куча пакетиков с героином.
Джимми сказал: не забудь, завтра — «День большого хаоса». Вчера сказал, вечером. Перед тем как попрощаться, после того как раздал последние пакетики и забрал деньги, после того как Хеннинг в очередной раз пожаловался, что у меня нет кокаина, что кокаин пользуется спросом и хорошо бы его тоже продавать, прямо перед тем, как я сел в автобус до детского сада. Завтра — «День большого хаоса», сказал Джимми. И по глазам понял, что я не понимаю, о чем речь. Медленно повторил: «День большого хаоса». Ну, знаешь…
Еду осторожно. Когда включается зеленый, мотор глохнет. Два раза чихает, прежде чем мне удается завестись. Это все машина, старая колымага. Произношу это громко, вслух. Машина совсем убитая, белая «тойота-карина» с ржавыми дверями, я взял ее напрокат с утра пораньше. Показал права, выложил пару сотен. Поедет? — спросил я. А куда денется, был ответ. Но она хорошо вписывается в стилистику нашего района, и на ней не написано, что ее взяли напрокат.
«День большого хаоса». Пару раз в году это бывает. Элементарная математика. Белые воротнички получают зарплату первыми. Их мы первыми видим на улице в конце месяца. Иногда уже двадцать шестого числа. Следующие — «комбинезоны», рабочие, на день или два позже. Затем идут пенсионеры, им платят в последний рабочий день месяца. Небольшая армия, приносящая нам денежки. Безработные на пособии — последние. Они получают деньги в первый день месяца. Чаще всего к этому времени они уже задолжали «комбинезонам» и пенсионерам.
В эти дни мы очень загружены. Их называют «Днями малого хаоса». Когда наркотик уходит быстро. Продается все: от коки до барбитуры. Хорошее время. Все довольны.
Но есть один особенный день. Когда звезды встают особым образом. Когда планеты образуют новые сочетания. Когда за коротким месяцем следует праздник, дни зарплаты совпадают. Все получают деньги в один день. Всем нужна доза. Всем нужна доза. «День большого хаоса». Это-то Джимми и рассказал мне приглушенным голосом, с благоговением во взоре. Рассказал, как «День большого хаоса» однажды вылился для него в поездку в «Тайланд, все включено», когда он сам был дилером. В другой раз он купил подержанный мотоцикл. Хороший.
Доехав до Ратушной площади, поворачиваю направо. Велосипедист показывает мне палец, я по губам вижу, как он что-то выкрикивает. Тут я замечаю, что припарковался под знаком с изображением велосипеда.
Припарковав машину в переулке к Истедгаде, я немного отдыхаю. Дышу медленно, руль потный. Получилось. Я никого не сбил. Меня не остановила транспортная полиция. Смотрю на руль, смотрю вперед. Сегодня «День большого хаоса». Я глубоко вздыхаю.
Сегодня мы не возимся с эсэмэсками.
Активировал новую карту оплаты, каждый раз, когда звонит мобильник, я выкрикиваю название нового места. У клуба «Keyhole». У ирландского паба на углу. У миссии. Просто два человека проходят мимо друг друга, обмен денег на наркотики происходит без единого слова. Когда никому не нужны наркотики, когда у меня есть свободный часочек, я сижу на скамейке у Планетария. Смотрю на Озера. Покупаю газету. Медленно читаю. Покупаю хлеб, кормлю уток. Когда звонит телефон, я выкрикиваю новое место и отбиваюсь. Энгхаве-плас. Прохожу мимо машины, беру десять пакетиков. «День большого хаоса».
Вкладываю последние пакетики в руку Хеннинга. Через каких-то три часа у меня кончаются заготовки.
— Это просто праздник какой-то! — говорит он, проходя мимо.
Я сажусь в машину. Осторожно-осторожно выруливаю задом. Первая передача, вторая передача. Еду по улице, стараюсь не спешить. Третья передача. Спокойно, спокойно. Поспешай медленно. Так говорил мой инструктор по вождению. Не знаю, почему я об этом вспомнил, наверное, потому, что не сидел за рулем с тех пор, как получил права.
Припарковавшись, спускаюсь в подвал, отпираю свой отсек, отодвигаю барахло. Вынимаю из стены два кирпича. Это не самое лучшее место. Если дать копам наводку, найдут без проблем. Но поверхностный обыск переживет. Вынимаю пакет с героином, кладу в сумку и поднимаюсь в квартиру.
Запираюсь, опускаю шторы, включаю свет.
Электронные весы. Дощечка, пленка, нож, лезвие. Смотрю на часы. Времени мало. «День большого хаоса».
Лактоза, три баночки.
Бумага А4. Открываю новую пачку.
Начинаю с бумаги, отрезая полоски канцелярским ножом. Три листа лежат один на другом. Затем квадратики, маленькие квадратики.
У меня скоро разовьется сноровка не хуже, чем у китайских детей, которые делают наши елочные игрушки.
Еще три листа становятся полосками, а затем квадратиками.
Еще три листа. Высококачественная бумага для лазерного принтера.
Теперь весы. И героин. Ставлю чашу на весы. Выставляю ноль. Начинаю накладывать героин столовой ложкой. Сначала героин, затем лактозу. Примерно так. Лактоза — не лучший вариант, но ее можно купить в аптеке, не привлекая лишнего внимания.
Продавцы-любители толкут таблетки, любые. Аспирин. Панадол. Пользуются детской присыпкой. Которая образует комочки и может забить иглу. Столько товара испорчено. Ты сказал, лактоза? Мне показалось, порошковое молоко. Народ вкалывает героин с заменителем материнского молока, со слабым запахом ванили. Лактоза — лучшее, что я могу заполучить. Я не стану начинять ею собственный заряд. Не стану заливать ее себе в вены теперь, когда у меня есть выбор. Маннитол был бы лучше, но его нужно заказывать на дом.
Аккуратно смешиваю. Стараюсь не пылить. Мешаю белое с белым. Может, и лишку развел, больше, чем обычно. Но сегодня же «День большого хаоса». Количество. Народу бы хоть что-нибудь достать, лишь бы не кинули.
Снова смотрю на часы. Скоро на улице наступит сухой закон. Два часа без героина. Такое может случиться, если я не потороплюсь. Мы не единственные продавцы, но в данный момент, без сомнения, лидируем.
Теперь оригами. Складываю один из бумажных квадратиков. Беру бритву. На ней я сделал отметку маркером. Поддеваю бритвой немного порошка и осторожно ссыпаю в бумажку. На глаз. Но никто не жалуется. Рынок продавца.
Я больше не взвешиваю каждую дозу. Слишком долго. На глаз.
Делаю последний сгиб. Теперь пачечка похожа на миниатюрный конверт, чуть больше ногтя большого пальца. Сделав двадцать конвертиков, я накрываю разделочную доску пленкой. Кладу конвертики в два ряда, сверху — снова пленка. Разрезаю канцелярским ножом. Концы пленки запаиваю зажигалкой.
Приступаю к изготовлению следующих двадцати штук.
— Мы не уходили с улицы, — говорит мне Хеннинг.
— Чтобы народ не подумал, что мы отправились по домам. Последнюю дозу продал полчаса назад. А Карстен, по-моему, еще раньше.
Это уже после того, как я припарковался. Забрал деньги, снабдил Джимми и Карстена новыми порциями, и они снова работают. Улыбаются. Смеются. Сегодня у всех хороший день.
— Можно еще разбодяжить, — говорит Хеннинг. — Некоторые уже несколько часов кряду ищут дозу. Поверь мне, они скажут спасибо.
— Пусть остается как есть. И пусть нас все любят.
Он кивает. Понимает. Риск, что тебя возьмут, намного меньше, если тебя любят на улице. Сидишь, потеешь. Полицейский забрал твои сигареты, твой товар. Ты сидишь в одной из таких клетушек для допроса, без окон. Может, одну дозу тебе и вернут. Может, забудут на столе, если ты вспомнишь какое-нибудь имя. А через какое-то время начнется ломка. Понос, сухость во рту. Имя. Как-как ты сказал? Имя твоего постоянного поставщика, того, кто продает хороший товар по хорошей цене. Или того ублюдка, что продал тебе мало, слишком мало за твои последние деньги. Надо, чтобы тебя любили.
Через пару часов машина пуста. Могу не спешить.
Мы сидим в ресторане одной из гостиниц на Ратушной площади. Пьем бельгийское пиво из высоких тонких стаканов. Джимми выглядит достаточно прилично, чтобы пойти в подобное место. Нам есть что праздновать. Мы оба хорошо сегодня заработали. Карманы моей куртки раздуваются от денег, я не рискнул оставить их в машине. Могу купить все. Все, кроме недвижимости. Я повторяю это про себя. Всё. Столько денег, что я чувствую, как они утяжеляют куртку. Полагаю, мы выбрали безопасное место. Не такое, где собираются наркодилеры. Место для людей с деньгами, с хорошей работой. Не такое, куда прилетают копы, чтобы залезть тебе в задницу.
Я показываю два пальца женщине за хромированной стойкой. Повторить. Она кивает и улыбается.
Джимми говорит:
— У меня плохие новости.
Глядя на него, допиваю пиво.
Глаза у него становятся серьезными, и он говорит приглушенным голосом:
— Я полицейский. Тайный агент. Тебе придется проследовать за мной в участок. Только спокойно.
Я смотрю на него. Во рту непроглоченное пиво. Между пальцами дымится сигарета.
— Да нет же, блин, расслабься. Шучу я.
Глотаю, делаю глубокий вдох.
— Ну прости, прости. Я просто пошутил. Ты весь так и побелел.
Дрожащей рукой подношу сигарету ко рту. Пытаюсь улыбнуться, пытаюсь засмеяться.
— Прости меня. Черт. Но насчет плохих новостей — правда.
Девушка приносит нам пиво. Сначала кладет подставочки, потом ставит стаканы. Ей лет двадцать, темные волосы собраны в хвост. Улыбается нам. Меняет пепельницу и уходит.
Джимми продолжает:
— Вчера я получил письмо. За мной остался должок — отсидеть еще четыре месяца. Я это знал. Но думал, что у меня есть еще год. Думал, раньше у них места не найдется.
— Вот говно!
— Да, хорошего мало.
— Когда отправляешься?
— Через четыре дня, в Ютландию. Не хотел тебе говорить, пока не закончили с делами.
— Вот говно!
— Ты справишься, держи только своих обезьянок на коротком поводке. А то ведь есть и другие…
— Ты после сегодняшнего при деньгах, отсидишь первым классом?
— Да, особых проблем быть не должно. — Ты справишься, я уверен.
Мы чокаемся. Негромко и нерадостно. Просто сидят двое в баре и чокаются.
— Я тут подумал. — Джимми почесывает голову. — Я подумал… Ну, это просто предложение, если не захочешь…
— Ну.
— Я подумал, что, когда выйду, нам надо поставить это дело по-новому.
— Ага. Бросим наркотики. Запишемся к сайентологам и пройдем двенадиатишаговую программу. Нарконон. Станем порядочными людьми.
Теперь очередь Джимми выглядеть удивленным.
— А ты что, не это имел в виду?
— Да нет же, черт. Нет. Я подумал, что нам надо по-другому поставить бизнес. У тебя же сын есть…
Не помню, чтобы я рассказывал ему о Мартине. Откуда он знает? Я что, упоминал о нем? Я еще не совсем расстался с мыслью о том, что он — полицейский агент. Хотя и понимаю, что это смешно. Я столько раз видел, как он нюхает. И хотя Джимми и нюхач, нет сомнений в том, что он конченый наркоман.
— Я подумал, вот выйду, и начнем работать по-новому. Будешь продавать только мне, больше никому. В день, может, пять-десять грамм. Цена, конечно, будет пониже. Сбываешь мне по хорошей цене, а я сбываю дальше.
— А как…
— Сам решишь, где будем встречаться. Можно где-нибудь подальше. Можно в Хеллеруп-Хаун или на Хусум-Торв, если захочешь. И никаких дел с барыгами иметь не будешь, ими я займусь. Можешь носа на улицу не казать.
— Так…
— За грамм у тебя будет получаться чуть меньше, но зато по большому счету никакого риска. А я могу держать пятерых гонцов, с пятью легко управлюсь, я уже этим занимался…
Прихлебывая пиво, размышляю над его словами. Произвожу в голове небольшие вычисления, похоже, все получится.
— И в тюрьме, думаю, найду пару человечков. Раз уж мне сидеть четыре месяца, успею их проверить. Узнать. Вот так. Но это не твоя проблема.
— Через четыре месяца?
— Через четыре месяца.
Мы пожимаем друг другу руки.
Я был ее хорошим мальчиком. Я понял это только после того, как Ник сказал.
Я был ее любимцем, хорошим мальчиком. Как-то раньше не задумывался. Почему она именно меня брала с собой к врачу? Почему она мое имя произносила первым, когда звала нас? И в те редкие моменты, когда она готовила, почему именно Ник должен был чистить картошку, а я — пробовать соус? Когда ей надо было идти за пособием, она брала с собой меня. На меня надевали чистую одежду. Мои волосы расчесывали.
Родительские собрания в школе. Там говорили о Нике. О том, как ведет себя Ник.
И тогда наступала его очередь. Сначала — в ванную. Подстричь ногти, почистить их щеткой. Одежда на постели. Чистая одежда. Вот он стоит в коридоре, а мать оценивающе его рассматривает. Поверни голову, покажи мне уши. Сначала левое, затем правое. Мама больше не похожа на маму. Мама похожа на чужую женщину. Такую, что никогда не ругается. Не ссыт в кровать, не рыгает. В новой невиданной одежде. Мама, на которую смотрят в автобусе, смотрят на улице. Мама выпила таблетки, только те, от которых становишься нормальной, сказала она и засмеялась, а нам смеяться было не обязательно.
О братике мы не говорили.
Мы начнем все заново, сказала мама.
Она опять начала все заново.
Ник не был похож на Ника, когда они уходили.
Я дошел до второго ряда на комоде, пузырек номер три слева. Раздавил голубую таблетку и положил в апельсиновый сок. Проснулся только к их приходу.
Когда Ник вошел в комнату, я все еще был как в тумане. Он пару раз стукнул кулаком в стену, сел на подоконник и выкурил сигарету.
Почему ты не можешь быть как твой брат? Так они сказали. Он такой тихий. Ведет себя хорошо. Получает тройки. Бери пример с брата. С тебя. Ты горд?
В школе я большую часть времени боролся со сном. Я еще не очень хорошо разбирался в маминых таблетках. Пробовал одно, другое. Разбирался не так хорошо, как мама. Иногда я не мог отвести глаз от доски. Треугольники, четырехугольники, круги, которые рисовал математик, были поразительными, просто поразительными, мне приходилось держаться за стол, чтобы руки не пустились в танец. Но чаще всего я просто боролся со сном. Одноклассники, учитель, класс походили на каталог с цветовой палитрой красок для стен, который мать принесла домой, когда мы собрались красить нашу комнату. Желтый, желтый, желтый, менее желтый, менее желтый. Красный, красный, красный, менее красный. Я боролся, чтобы не уснуть. Я получал тройки.
В этой школе тройки ставили, если ты присутствовал на большинстве уроков, если не дрался, во всяком случае в классе. Если не забывал учебники. Как правило. Если не орал на учителя, не обзывал его жирным педерастом. Не обзывал ее сучкой, которую трахают бульдоги. Не обзывал его дрочилой, который имеет тайских мальчиков. Если ты не говорил ничего подобного, то тебе ставили тройки. А Нику тройки не ставили.
— Так ты задвинул Бекима? — сказал он. Размешал два кусочка сахара в кофе. — Ты задвинул промежуточное звено.
Только теперь до меня дошло, что Беким — это албанец. А я же знал, как его зовут, неоднократно слышал, как к нему обращаются другие. Но в моем сознании он всегда был просто албанцем.
Сижу в «югославском» кафе. Еще полгода назад оно носило другое имя. До того как появились статьи о парне, которого убили справа от барной стойки. С тех пор здесь все перекрасили. Я до сих пор помню фотографии в газетах. Тогда стены были розовыми, а теперь они белые. На одной из стен — фотография Тито. Я думаю, что это Тито. Догадка Пожилой человек, черно-белое изображение. Над ним висит телевизор. Поет женщина, звук выключен.
— Да, — говорю. — Я не стал звонить албанцу. Какие-то проблемы?
Он отвечает не сразу, аккуратно отпивает кофе из чашечки, ставит ее на стол. Мы сидим вдвоем. Но не одни. У бара я замечаю одного из тех громил, что присутствовали при нашей первой сделке. Он смотрит на нас в зеркало, висящее за стойкой.
Пару дней назад я поехал в парикмахерскую в Рёдовре[18]. Туда, где брал товар.
Объяснил парикмахерше, как хочу постричься. Мне принесли кофе. Я слушал, как они говорят на незнакомом языке. Пытался вычислить, кто держит это место. Заплатив, я положил записку с номером моего телефона и попросил передать ее Горану, сказал: от человека, получившего наследство.
Мартин удивился моей новой стрижке, когда я забирал его из сада. Мне несколько раз пришлось наклониться, чтобы он мог потрогать волосы.
— Не слишком лояльно. Давно его знаешь?
Югослав склонил голову набок. Может, он со мной играет, а может, испытывает. В любом случае главный здесь он. И может хоть до вечера развлекаться, если захочет.
— Несколько лет.
— И так просто вычеркиваешь?
— Мне есть на что потратить десять тысяч.
Он смеется. Закуривает:
— Пойми меня правильно, — говорит он. — Мы с ним не братья родные. Елы-палы, да он албанец, понимаешь? Нормальный мужик. Но албанец. Сколько тебе нужно?
— Как в прошлый раз.
— Отлично. Молодец. Обещаю, товар хороший. Очень хороший. Но придется подождать недели две. Может, три.
— Как насчет цены?
— Быстро учишься, а? Цепа та же, с ценой я ничего поделать не могу. Но в этот раз товар позабористее.
— Как насчет коки?
— А что?
— Можешь достать?
— Сколько тебе надо?
— Штук на пятьдесят.
— На тридцатку сегодня, попозже. Остальное — через два дня. Устраивает?
Это не вопрос.
— Не понимаю их, — говорит он и смотрит в окно.
Мимо кафе проходит мужчина, короткие темные волосы, борода свисает на грудь.
— Я их не понимаю. Не все же из них террористы. Уф, ну нельзя же всех их подозревать в том, что они собираются нас взорвать, а? И вот так одеваться. Вот так!
Он тычет указательным пальцем в сторону. Я пожимаю плечами. Мне не до того, мне есть о чем подумать.
— Будь со мной честен. Представь, что он сидит рядом с тобой в автобусе. Рядышком, жарким летним днем. В здоровенном толстенном пальто. Ты бы что подумал: бедняга, оделся не по сезону. Жарко ему, наверное. Да ты бы обосрался от страха! Ты бы подумал: когда же он дернет за шнурок или нажмет на кнопочку? Или что они там делают.
Я забираю Мартина из сада. Покупаю ему пару фильмов, пиццу с ветчиной и ананасом. Пока он смотрит телик, вызываю такси. Еду обратно в Нёребро. Иду от железнодорожной станции до парковки за спортзалом. Битая тротуарная плитка. Кое-где ее вовсе недостает. Стены разрисованы. Низенькие кустики. Узнаю его большой черный джип. Я сажусь, он заводится. Показывает на упаковку, лежащую на торпеде. Похоже на пакет мяса из лавки. Белая бумага, перетянутая двумя резинками. Кладу ее в карман и достаю пачку денег. Он сует деньги в бардачок. Мы уезжаем с парковки.
— У тебя есть работа? — спрашивает он, пока мы едем по городу на максимально разрешенной скорости.
Изнутри машина еще роскошнее, здоровые кожаные сиденья, черные. Кожаный руль и рычаг КПП, очень тихо.
— У тебя есть работа?
— Я продаю наркотики…
— Ну да, — смеется он. — Это не совсем то, что я имею в виду. У моего шурина клининговая компания, в основном по чистке ковров. Если тебе надо…
— Я, пожалуй, буду держаться наркотиков, если можно.
— Ну-ка послушай…
Мы проехали по Нёреброгаде, свернули к Озерам. Мы медленно едем по городу, он все время держит машину в движении.
— Чувствуется, что я был таксистом?
Одна рука на руле, другой он, разговаривая, жестикулирует.
— Итак, мытье лестниц. Тебе не придется мыть лестницы. Ни единой. Но тебе нужна работа. Я говорю тебе это, потому что ты хороший клиент, становишься хорошим клиентом.
— Работа?
— На бумаге. Или все это как-то подозрительно. Если ты на пособии, ты всегда под колпаком. Им надо знать, чем ты занимаешься. Если у тебя есть работа, тебя оставляют в покое.
— А твой шурин?..
— У него клининговая компания. Позвонишь ему, передашь от меня привет. И ты обеспечен работой.
Проезжаем Ратушную площадь. Машина большая, отвоевывает себе место на дороге. Уверен: сквозь тонированные стекла ничего не видно.
— Числишься у него. Получаешь минимум. А работает это следующим образом. Ты платишь ему каждый месяц. Отдаешь свою собственную зарплату. И платишь налоги каждый месяц. Поскольку зарплата минимальная, сумма будет небольшая. И можешь спать спокойно.
— Сколько он за это берет?
— Нисколько. Он оказывает мне услугу. Лестницы моют нелегалы. И ему нужны сотрудники, которых можно предъявить. И все довольны.
— За исключением тех, кто моет лестницы…
Мы останавливаемся на красный. Он смотрит на меня:
— Ты просто не знаешь, откуда они приезжают. Это лучше, чем пуля в башке.
Он прибавляет звук, чуть-чуть. Хип-хоп, я всем телом чувствую гудение басов из стоящего где-то сзади динамика.
— Какой в этом плюс? — говорит он и снова улыбается. — А плюс такой, что если внезапно на тебя налетит полиция, таможня, налоговая… Придут и увидят твой большой, сорокадвухдюймовый телевизор с плоским экраном и захотят узнать, на какие деньги… Как мытье лестниц может это обеспечить… В этом случае мой шурин предъявит кое-какие бумаги. В бумагах-то был беспорядок, а у тебя переработки, которые пока что не успели оформить честь по чести как дополнительный доход. Ты мыл лестницы по семьдесят два часа в неделю, весь август, ясно? И таким образом расплатился за телевизор.
Мы медленно едем по Вестеброгаде. Потом по Вэльбю-Лангтаде. Он спрашивает, где меня высадить. Здесь, отвечаю я, здесь, отлично. Он предлагает отвезти меня домой.
Он же бывший таксист.
Сегодня Хеннинг не пришел. Вообще не пришел.
Мы ждали десять минут, двадцать минут, тридцать минут. Он не пришел. И мы поймали такси.
Теперь сидим у его девушки в Южной гавани[19]. Когда она открыла дверь, слово взял Карстен. Она смотрела на нас такими глазами, словно мы требовали у нее лицензию.
Карстен прямо заявил, что нам нужно войти, что мы договорились встретиться с Хеннингом. Я, конечно, боюсь потерять свой товар, но Карстен в ужасе от того, что я могу лишить его работы. Понятное дело, ведь Хеннинг — его друг. И придется ему опять воровать автомагнитолы и лазить по чужим квартирам.
Мы сидим за журнальным столиком. Она худенькая, одни кости и хвост. Натянула рукава вязаного свитера на кулаки, сидит и мнет их пальцами. Прихлебывает кофе, на низеньком столике лежат книжки вроде:
«Педагогика дошкольного возраста»
«Обучение в игре»
«Музыкальный ребенок».
Она улыбается. Ей проще быть вежливой, проще изображать, что это просто дружеский визит, Стокгольмский синдром похож на растворимый кофе: долго ждать не приходится.
— Я подумываю продолжить учебу. Может, летом начну, чай будете?
Как бы это провернул албанец?
Я зол на самого себя не меньше, чем на Хеннинга.
Вчера я взял выходной. Первый раз за долгое время. Я заготовил достаточно, чтобы им хватило до конца дня, а рассчитаться собирался утром. Я поступил так от лени. Нет, я поступил так, потому что хотел побыть со своим сыном. Сегодня Хеннинг не пришел. Много денег, много героина и со всем этим он свалил. Если его взяли, она бы сказала это сразу, завидев нас. Первым делом, открыв дверь. Я почти надеялся, что его взяли.
Девушка Хеннинга меняет положение на диване. Передвигает кости.
— Так вы должны были встретиться с Хеннингом?
— Не здесь, в городе.
— А он ничего не сказал.
— А он тебе все говорит?
Она смотрит в чашку, поднимает глаза, пытается улыбнуться, кожи у нее для этого крайне мало.
— У меня еще есть кофе, если хотите.
Наверное, когда-то она была хорошенькой, и не так уж давно, но это было до джанка, до анорексии или что там с ней не так.
Смотрю на часы: половина пятого. Я уже должен был забрать Мартина Он привык, что я рано прихожу.
Девушка Хеннинга тянется через стол и вытряхивает из пачки «Look 100» сигарету. На пальцах, на суставах обнаруживаются следы булимии. Из-за желудочного сока ее руки выглядят как старушечьи.
Закуривает сигарету.
Что бы сделал албанец?
Здесь речь идет о большем, чем деньги, здесь речь идет о том, что Карстен и Джимми работают на меня. О том, что, если эти задницы начнут меня надувать, я пропал.
Я ловлю ее взгляд и громко говорю:
— Твой парень должен мне три с половиной штуки.
Я хочу вернуть деньги.
Она переводит взгляд с Карстена на меня, затем опять на Карстена.
— Это мои деньги. Хеннинг взял мои деньги, понимаешь?
— Не думаю, что… у меня нет…
— Сколько у тебя есть?
— Ну, если Хеннинг у тебя одолжил…
— Заткнись и скажи, сколько у тебя есть.
Она встает, избегая моего взгляда, выходит в прихожую и берет сумочку из искусственного крокодила. Достает кошелек, вынимает купюру в пятьсот крон. Беру у нее деньги.
— Скажи Хеннингу, что мне нужны остальные.
Спускаясь с лестницы, я говорю Карстену:
— Увидишь его, забери деньги. Я хочу вернуть свои деньги. Если я первым его найду, если мне придется искать…
— Конечно-конечно.
Карстен крупный мужчина, худой, но на голову выше меня. И все же он бежит за мной по улице. Я ловлю такси. Уже без четверти пять. Я знаю, что Мартин ждет меня.
Все воскресенье мы ищем. Обходим район. Заглядываем под заборы и кусты. Спрашиваем алкоголиков на лавочках: вы не видели голубой детский велосипед?
Спрашиваем пацанов у гриль-бара: вы не видели голубой детский велосипед?
Первый час Мартин крепится.
А папа говорит:
— Мы его найдем. Далеко они уехать не могли.
— А что, кто-нибудь его забрал?
— Да, малыш, но мы его найдем.
Мы два раза облазили весь район, и тут он начал плакать. Уже на подходе к нашему магазинчику.
Я говорю ему:
— Я куплю тебе другой, малыш.
— А я хочу этот. Этот!
— Солнышко, папа купит тебе другой. Такой же. Абсолютно такой же.
— Но я этот хочу. Хочу этот. Он…
Я утираю его слезы. Прижимаю к себе.
Мы делаем еще один круг. Вдоль низких кирпичных домов, по маршруту автобуса. Проходим мясную лавку, супермаркет, парковку. Я уже не верю, что мы его найдем, но Мартин должен увидеть: папа делает все, что возможно.
Вечером показываю ему шведскую брошюру с изображением дачи. Он никогда никуда не ездил, никогда не уезжал на каникулы. Изредка, когда она была жива, мы ездили в Берлин, но он был слишком мал, чтобы помнить.
Я прожил с этой мыслью два дня. Можно взять машину напрокат. Поехать туда на машине. На границе со Швецией наркотиков не ищут, наркотики идут другой дорогой. Через Россию. В Прибалтийских странах их полно. Возьму с собой сколько надо. А на обратном пути машина будет чистой.
Показываю ему картинки в каталоге. Показываю озера, большие лесные озера, может, каноэ возьмем напрокат. Показываю фотографии шведских танцоров в национальных костюмах.
Он улыбается, он радуется. Через два часа велосипед забыт.
Я решил больше не упоминать об этом, пока мы не сядем в машину. Столько раз давал ему обещания, которых не исполнял. Я уложу его вещи, пока он будет в саду. Как-нибудь в пятницу. Спрошу перед уходом, не забыл ли он пописать. Может, скажу: пойди пописай как следует. Рано заберу его. Спустимся по лестнице, держась за руки. Застегну на нем ремень безопасности. В бардачке будут лежать «Утиные истории». «Это не „Утиные истории“, папа, это „Книга джунглей“». Он прочитает первые две страницы, а потом поднимет глаза и спросит: куда мы едем? Увидишь, солнышко. А потом он спросит: это Амагер, пап? Да, солнышко. На мосту он начнет крутиться, захочет посмотреть на воду, может, корабли будут. Проводит взглядом чайку. Куда мы едем?
В Швецию, солнышко, в Швецию.
Я не рассказал ему о том, что через пару дней увидел его велик. Разбитый вдребезги, руль на боку, кто-то от души попрыгал на колесах. И сильно пахнущий мочой. Я закинул его в живую изгородь, чтобы Мартин не заметил, когда будем здесь проходить.
У мамы в гостях был мужчина. После запоев, пьяных шатаний, зассанных ног. После похорон братика. Второе дыхание, третья попытка стать нормальной. Создать семью. Она в это время работала в столовой, возвращалась домой в форменном платье. У мужчины были темные редкие волосы, очки. Он нервничал, сказал, что рад с нами познакомиться. Сказал, что наша мама — самая красивая официантка во всей столовой, и она засмеялась. Он был ревизором, одиноким, улыбался нам, ел очень аккуратно. Старался не скрести вилкой по тарелке. После ужина мама поставила пластинку. Убрала со стола. Он сидел, пока она не спросила, не удобнее ли будет на диване. Мы спросили у мамы разрешения пойти во двор. Первый раз за всю жизнь мы у нее спросили разрешения. Она улыбнулась и кивнула, стоял теплый сентябрьский день, и у мужчины на воротничке было маленькое пятнышко соуса.
Солнце зашло. Других детей всех позвали, одного за другим. А мы все сидели во дворе. Стало холодать. Когда новый мамин друг вошел под арку, мы его уже ждали. Мы были не особо здоровыми, но все равно, наверное, было больно, когда мы ударили его молотком и разводным ключом. Ударили его, он упал, и мы продолжили бить. Сказали, чтобы он держался подальше. Сказали, чтобы не звонил. Сказали, чтобы не приходил ни сюда, ни в столовую. Что нам не нужен еще один братик. Что мы не хотим хоронить еще одного братика. Он уполз из арки. Мы убрали инструменты обратно в подвал, ополоснулись под краном, из которого управдом мыл двор, посмотрели друг на друга. Поднялись к матери. Доели остатки их пирога, допили кофе с молоком.
Я отвел Мартина в сад. Один бутерброд у него с черным хлебом и индюшачьей грудкой, другой — со вчерашней котлетой. По дороге домой поглядываю на часы, в воздухе пахнет весной. В такой день, как сегодня, не хочется спешить, но меня ждет Карстен. Когда речь идет о наркотиках, по джанки можно часы выставлять: у голода нет выходных. Захожу в квартиру, переодеваюсь в пальто — в нем больше внутренний карман, — из коробки в шкафу достаю двадцать пакетиков, кладу их в обложку из-под диска. Я жду автобуса, когда звонит Карстен. Он произносит буквально два слова, и связь прерывается. Это уже пятая карточка оплаты за год. Скромный бизнесмен. Сижу в автобусе, когда раздается второй звонок.
— Я сегодня не могу.
— Что?
— Не могу. Сегодня не могу, прости.
— Да ты вообще что?
Двери открываются, я выхожу, как-то не хочется орать на весь автобус о наркотиках.
Сворачиваю в переулок, подальше от чужих ушей.
— Да что это значит — ты не можешь? Должен смочь!
— Я заболел. Мне очень плохо.
— Что? Хлопковая лихорадка?
Когда наркоман колется, он использует для фильтрации кусочки ваты. А когда кончается героин, приходит время собирать эти кусочки. Их кипятят и колют то, что получилось. Бактерии, грибок, микробы обожают влажные белые комочки, разбросанные по полу грязной однушки. Это знают все, кто сидел на игле. Но когда твой мозг грозит взорваться, тебе не до капризов. Когда из стен появляются чудовища, хватаешься за любую возможность.
— Хлопковая лихорадка?
— Нет-нет.
Скажи он «да», я бы его проклял. Я дал ему хорошую цену, обеспечил хорошим качеством. И количеством, достаточным и для него, и для его девушки, живущей на Энгхаве-плас, — она ставилась раз в день.
— Нет, живот. Не знаю, что такое. Всю ночь просидел на толчке.
— Болит живот? Попей теплого молока, черт тебя подери!
— Я оделся, собирался успеть. Но дальше прихожей не ушел — наделал в штаны.
— И что дальше?
— Марианна сказала, чтобы я ложился в кровать.
Бросаю трубку.
Ему сорок, бо́льшую часть жизни он просидел на игле, а теперь его мадам устроила ему санаторий на диване, с горячим шоколадом и телевизором. Я проклинаю себя за то, что так щедро снабжал его героином, а теперь он сэкономил, а теперь он может себе позволить валяться дома и колоться и сидеть на больничном. Валяться в свое удовольствие, пока я тут бегаю по городу с двадцатью дозами в кармане. Чертов мудак, пиявка. Сначала Хеннинг, теперь Карстен. Я знаю, что произойдет. Эти пиявки присосались прочно. Эти пиявки не отцепятся, пока я не окажусь на улице с такими же дикими глазами, как у них. Пока у меня не заберут Мартина. Пока мне не придется зарабатывать деньги ртом и задницей и рассказывать о временах, когда у меня были четыре больших пакета. Через неделю передо мной будет стоять хорват с полной сумкой и потребует денег.
Я дошел до школы, переменка. Дети бегают друг за другом, стучат мячом о кирпичную стену, на асфальте нарисованы классики, до такой степени стертые ветром и дождем, что, если не знаешь, и не разглядишь. Но девочек это не смущает, они кричат друг на друга, смеются: «Черта!» — показывая на невидимую линию.
Вот одна сражается со своим платком, прыгает дальше. Я не спеша выкуриваю сигарету. Забавно наблюдать, как играют дети, на это стоит посмотреть. Одежда на мне дорогая, часы швейцарские, стоят месячную зарплату. Я больше не похож на педофила. Я думаю. Думаю, думаю, думаю. Я не хочу быть Карстеном. Я не хочу быть Хеннингом. Я не хочу быть Майком, не хочу, чтобы меня съели черви. Хорват должен получить свои деньги.
Я возвращаюсь на Нёреброгаде, сажусь в автобус, идущий в центр. Двадцать штук, столько я никогда не продавал за день. Но это возможно.
Кладу сумку в шкафчик в Глиптотеке. Вынимаю десять упаковок, они как раз помещаются у меня в кулаке. Проходя мимо охранника, коротко киваю.
Иду по улице, сегодня продать нужно много. Десять штук — и домой. Завтра Карстен поправится. Послезавтра Карстен найдет еще одного, чтобы работал на меня. У меня чуть больше недели. Успею. Пара быстрых сделок за церковью. Все проходит легко, давненько я не был на улице, но народ не понаслышке знает о качестве. Иду дальше.
Меня хватают за плечо. И только. Слышу, как на тротуар сзади заезжает машина Приглушенный звук радио. Я чувствую запах табака исходящий от его одежды. Рука на плече — хватка надежная, основательная.
Я бегу. Сую пакетики в рот. Думаю: а я их плотно закрыл? А я их плотно запаял? Я почти добежал до перекрестка, и тут ноги подо мной подкосились. Я уткнулся лицом в тротуар, я вижу темные пятна от раздавленных жвачек.
Он глотает! — кричит кто-то. Он глотает.
Меня хватают за шею, пальцы пахнут табаком. Пытаются помешать мне проглотить.
Они говорят мне: если у тебя что-то есть, если ты что-то проглотил, лучше тебе прочистить желудок. Ради тебя самого. Просто совет. И дают мне спортивное приложение к какой-то газете. Могу почитать о теннисе и женском футболе. Предлагают попить кофе.
Я отказываюсь. В моей куртке они находят пачку сигарет и дают мне две штуки.
Я чувствую это. На секунду отключился, и теперь во рту полно пены. Проклятье! — слышу я. Следователь вскакивает, повалив стул. Держит мне голову, а пена все идет. Он кричит: позвоните в «Скорую»! Быстро!
Я все булькаю, пена так и валит, как будто выпил бутылку шампуня. Горло саднит, и я замечаю, что из носа тоже пошла пена. И одновременно возникает мысль: дали бы они мне поспать. Дали бы мне поспать, в самом деле, я, может, сообразил бы, как все это объяснить. Так вот и пляшем: я на коленях, следователь меня поддерживает, а у меня изо рта пена все идет и идет.
В машине «скорой помощи» полный шухер. Мне делают уколы. Я за свою жизнь много игл перевидал, но не таких длинных, как та, что они приготовили. Это, наверное, для сердца А для чего еще, думаю. Зачем впрыскивать желтоватую жидкость в легкие? Наверное, для сердца Пена больше не идет, но тело сотрясается, и надо мной в ускоренном темпе выкрикивают иностранные слова, сокращения.
Они так быстро движутся в этом крошечном пространстве. Два человека, они разговаривают со мной, говорят, чтобы я на них смотрел, но это непросто, машина едет, я уже сам не могу удерживать голову, она болтается из стороны в сторону. Может, это мои последние минуты. А может, у меня даже и минуты нет. Я бы хотел объяснить врачам, поговорить с ними, сказать, что не надо так стараться. Что это не важно. Я не первый и не последний джанки, погибающий от пере-доза на этой неделе. Не стою их стараний. Потому что это — конец. Похоже, это последнее мое ясное мгновение, теперь я знаю, что все кончено. Они заберут Мартина. Мартина у меня отнимут, он больше не будет моим. И больше не будет сыра «Гавайи». Космических кораблей. Мультфильмов. Псов с лазерными пистолетами.