Уже по тому, как она вошла, легко было догадаться, что Нюта долго ожидала в приемной и что ей не терпелось встретиться с Луи, поговорить с ним, узнать правду.
На мгновение она задержалась в дверях, увидав, как он изменился: обрюзгший, небритый, в рубашке без воротничка — словом, другой человек. Услышав фамилию девушки, Луи сделался еще угрюмей.
Она пришла с воли, принесла с собой запах улицы, как напоминание о движении трамваев, машин, о толпе, проходящей через перекрестки. На воле было прохладно — уже наступила осень, и Нюта была такая чистая, такая непосредственная. Она решительно приблизилась к арестованному:
— Мсье Луи, я должна сказать вам…
Моннервиль тут же призвал ее к порядку, постучав линейкой по столу:
— Пожалуйста, мадмуазель, я попросил бы вас повернуться ко мне и не обращаться к обвиняемому.
— Но почему вы…
— Будете отвечать, когда я задам вопрос, Следователь, который так благосклонно отнесся к болтливой девице из Ментоны, инстинктивно взъелся на эту взволнованную девочку.
— В полиции вы показали…
— Господин следователь, клянусь вам…
— Спокойней! Вы показали в полиции, что встретили Луи Берта во вторник, двадцать третьего августа, немногим раньше полудня. Он нес большой чемодан и смутился, когда увидел вас.
Пальчики Нюты вздрагивали от нетерпения. Губы раскрылись, она попыталась заговорить:
— Но меня спрашивали…
— Неважно, о чем вас спрашивали. Подтверждаете ли вы свои слова? Вы встретили его двадцать третьего августа?
— Не помню.
И она посмотрела на Луи, как бы прося у него совета, — Прошу вас, подумайте и отдайте себе отчет в важности того, что вы сейчас говорите. Не забывайте, речь идет об убийстве. Есть жертва. Ваши показания…
— Ничего не помню.
— Однако инспектору вы отвечали более определенно.
— Он сам задавал вопросы и сам на них отвечал.
— Вы показали, что в ночь с двадцатого на двадцать первое августа слышали, как ссорились в квартире, занимаемой госпожой Ропике и ее любовником.
Удивленный Луи встрепенулся. Теперь все даты восстановились в памяти. А упомянутая ночь была именно той, которую он провел в Тулоне, в баре сестры.
— Признаете ли вы ваши прежние показания?
— Нет.
— Мадмуазель, еще раз настоятельно прошу подумать о том, что вы делаете.
— Полицейский спросил меня, слышала ли я шум. Но он задавал столько вопросов, что под конец я совсем сбилась с толку.
Каждый раз она поворачивалась к Луи, стараясь уловить малейший знак одобрения.
— Тогда я спрошу вас о другом. Убеждены ли вы, что ваши отношения с обвиняемым были чисто соседские?
Луи презрительно хмыкнул. А Нюта изумленно раскрыла глаза и, когда до нее дошел смысл вопроса, чуть не разрыдалась.
— Скажите, вы живете в Ницце одна, без всякого присмотра? С вами нет никого, кто мог бы следить за вашим поведением? Верно ли, что ваша матушка именно теперь путешествует по Америке? — И, не давая ей времени опомниться, следователь добавил:
— Я вас вызову позже, когда вы образумитесь.
Малыш Луи начал прямо-таки восхищаться следователем. Изо дня в день досье росло и пухло, обогащаясь мельчайшими подробностями. Внезапно появились люди, о существовании которых Луи давно позабыл. Их выуживали бог весть где ради сущей ерунды, еще одного незначительного штриха в портрете обвиняемого, чтобы кто-нибудь из них показал: «Он ушел в субботу вечером, не заплатив по счету».
Такое заявление сделал хозяин одного бистро, которого ради этого привезли из Авиньона, хотя счет был всего на 42 или 43 франка!
Почти ежедневно тюремная машина с постоянно меняющимися конвоирами приезжала за Луи, в тюрьму.
Теперь его не сразу вводили в кабинет следователя. Рядом с кабинетом была плохо освещенная комнатушка, бывшая гардеробная. Там он просиживал на скамье несколько минут, а иногда и битый час. Потом открывалась дверь, его вталкивали в кабинет, и он замечал на стуле какой-нибудь новый призрак: кондуктора автобуса, официанта из Прадс, клиента, с которым он играл в белот у своего зятя.
— Это он? — спрашивал Моннервиль, указывая на стоявшего Луи.
— Да, он. Может, тогда был чуть худее, но это точно он.
И Луи снова уводили за кулисы: ему ведь досталась роль статиста. Он мог лишь догадываться, что еще наклепает на него тот или иной человек, вызванный в качестве свидетеля.
Так, однажды он очутился лицом к лицу со своим бывшим фельдфебелем, который стал теперь крупье в Жюан-ле-Пене. В другой раз это были неизвестные ему мужчина и женщина, крестьяне, которых он тщетно пытался вспомнить. Он не знал, что в пруду в То, возле Сета, выловили человеческую ногу. И вот этим двум честным людям — лавочнику и его супруге — показалось, что они по фотографии, напечатанной в газете, узнали в Луи клиента, который в один из вечеров зашел к ним в лавочку с большим свертком и выглядел как-то чудно. о Газеты посвятили этому сообщению целые колонки.
Лавочник и его жена приехали утром, и Луи был предъявлен для опознания вместе с тремя мужчинами.
— Есть ли среди этих людей человек, которого вы видели?
Муж вопросительно смотрел на жену и качал головой, наконец она указала на полицейского инспектора и невнятно пробормотала:
— Будь этот повыше, я подумала бы на него. Но у того, помнится, были маленькие усики, как у Чарли Чаплина.
Так прибавлялись новые свидетельские показания.
Моннервиль и его письмоводитель трудились не покладая рук по 12—13 часов в сутки, рассылали по всей Франции поручения о проведении допросов.
Однажды Луи имел очную ставку с обеими толстухами, которые держали придорожный бар, где он пил с англичанами.
— Вы можете подтвердить, — спросил следователь, — что этот человек вышел вместе с вашими клиентами и сел в машину?
Обе, похожие на каракатиц, такие болтливые за стойкой, здесь оробели. Они тупо переглядывались, как лавочник со своей супругой:
— Ты его видела?
— Что-то не помню.
— Прошу отвечать, не переговариваясь. Можете подтвердить?..
— Подтвердить? Нет. Знаете, как оно бывает: торопишься закрывать…
Впору было завыть от ярости! Разыскивали всех и вся.
И все все подтверждали. Даже когда речь шла о явной ошибке или поклепе. Но в данном случае факт был налицо. Луи ведь и в самом деле уехал с англичанами. Это было сейчас самое важное, поскольку следователь хотел доказать, что преступление совершилось именно в ту ночь. А эти толстомясые тетки никак не решатся вспомнить, только трясутся от страха при виде чиновника.
Полиция, которая сумела доставить к следователю и фельдфебеля, и товарищей детства Луи, до сих пор не разыскала машину с литерами «G.B.» и ее владельцев, хотя те, как легко было догадаться, постоянно ездили на Лазурный берег.
Луи свыкся со всем этим, и его уже ничто не возмущало. С утра он ожидал полудня, чтобы узнать, предстоит ли очередная канитель во Дворце, как он называл очную ставку. Он позволял себе даже подшучивать над щеголеватыми, упитанными конвоирами. Шутил он грубо и зло, потому что было тяжело на сердце, а потом один в тесной комнатушке пытался услышать, что замышлялось против него в кабинете следователя.
Однажды он чуть было опять не сорвался, когда неожиданно ему устроили очную ставку с двумя старыми девами. Одна из них держала перед глазами лорнет. Луи узнал их. Он был уверен, что где-то сталкивался с ними.
В то же время он чувствовал, что присутствие их в этом помещении означает для него катастрофу, но довольно долго не мог припомнить, где же он с ними встречался.
— Это он? Вы подтверждаете? — спрашивал Моннервиль, уже механически повторяя все те же вопросы.
— А что ты скажешь, Тереза? — обратилась одна из старушек к сестре.
— Скажу, что это точно он. Если б я посмотрела на его руки, то и вовсе уверилась бы: ведь я…
И тут Луи вспомнил. Эти старые девы держали галантерейную лавчонку, куда он зашел в тот памятный вечер около восьми часов за резиновыми перчатками, но купил кожаные, так как резиновых не было.
— Покажите руки, Берт.
— Размер шесть с половиной. Узнаю по большому пальцу, он тогда поразил меня.
И старушка попятилась, испуганная тем, что стоит возле убийцы.
Был еще один начисто забытый свидетель, официант из бара, который, надо сказать, долго не решался опознать его.
— Он заказал выпить — все равно что, лишь бы покрепче, и я был несколько удивлен. Но он тут же объяснил, что только что видел, как на человека наехал трамвай. А я рассказал ему, как на прошлой неделе…
И весь этот мир держал на своих плечах хрупкий, болезненный Моннервиль. Целый мир, создаваемый постепенно, с исполнителями главных ролей и со статистами, с трагиками и комиками, молоденькими служанками, старыми девами и даже инвалидом с каменным лицом, которого вызвали лишь затем, чтобы он сказал, что сидит у окна целые дни, но не видел ничего особенного.
Старик был глух, вопросы ему задавали письменно, и он непонятно почему орал в ответ.
В некоторые дни коридоры Дворца правосудия были забиты людьми, привлеченными сюда делом Луи. Должно быть, в газетах поместили специальное объявление, после чего разразилась эпидемия свидетельских показаний.
Какой-то коммивояжер слал письма из Буржа, молочнику из Па-де-Кале оплатили дорогу только для того, чтобы он заявил, что сроду не видел Луи, а у человека, которого он имел в виду, на левой щеке был шрам.
Целых три дня только и делали, что сверяли часы и даты. И под конец все запутались — и следователь, и Луи, и свидетели, которых пришлось вызывать по второму разу, когда обнаружилось, что их показания не совпадают с графиком, составленным Моннервилем.
А график-то оказывался неточным. Одни свидетели ошибались на день, другие на неделю.
И вдруг полное затишье. Неделю Малыш Луи оставался в своей камере, где осужденный на десять лет югослав уступил место подозрительному счетоводу, который при разговоре брызгал слюной. Луи в первый же день приказал ему «закрыть плевательницу».
Наконец как-то утром его известили о приходе адвоката, и счетовода удалили из камеры. Мэтр Бутейль, чуть ли не поселившийся в кабинете Моннервиля, казалось, приобщился к лихорадочной деятельности следователя. Бессознательно он высказывал законную удовлетворенность человека, который только что завершил титанический труд. Едва ли не радостно он объявил:
— Кончено! Наше дело отправляют в суд присяжных департамента Приморских Альп по обвинению вас в предумышленном убийстве с сокрытием трупа, в краже, злоупотреблении доверием, подлоге и использовании фальшивых документов. — Он положил на стол битком набитый портфель и с гордостью продолжал:
— Дело содержит восемьсот двадцать три листа. По нему было заслушано двести тридцать семь свидетелей. Теперь нам надо серьезно все обсудить. Наше дело станет крупным событием на ближайшей сессии. Без ложной скромности могу сказать: я чувствую, что теперь способен защищать вас сам, а раньше думал обратиться к одному из светил парижской адвокатуры.
— Вы ведь, слава богу, знаете, что у меня нет денег, — возразил Луи, не желая, чтобы ему морочили голову.
— Можете не сомневаться, что теперь любой адвокат охотно взялся бы защищать вас бесплатно. Меня посетили иностранные журналисты, они уже писали о вашем деле и будут присутствовать на суде. Если я отказался от мысли привлечь парижского коллегу, то лишь потому, что присяжные в Ницце не очень-то любят, когда их делами занимаются посторонние. Я мог бы привести совсем недавние примеры…
Луи наблюдал за его суетливой взволнованностью, как наблюдают за поведением существа из другого мира.
Послушать мэтра Бутейля — так это его жизнь поставлена на карту и зависит от исхода дела.
— Вчера я договорился с двумя опытными адвокатами из Ниццы, по моему мнению, лучшими, и оба согласились оказывать мне содействие.
— Коли так положено, пусть содействуют, — равнодушно согласился Луи. — А когда суд?
— Наверное, в июне.
— Вон как? Не раньше?
— Поверьте, нам уже сейчас надо готовить защиту.
Теперь, когда следствие закончено и руки у нас развязаны, только и начнется настоящая работа. Вы наметили какую-либо линию?
— Какую еще линию?
— Полагаю, вы отдаете себе отчет, насколько неопровержимы материалы дела. Моннервиль — самый дотошный из судебных следователей, к тому же он слывет человеком безукоризненной честности. Надо решить, будем ли мы признавать убийство, отвергая предумышленность, и ссылаться на смягчающие вину обстоятельства или упорно, несмотря на смягчающие обстоятельства, будем все отрицать.
— Черта с два!
— Послушайте, Луи, между нами, я могу сказать вам…
Нет! Не надо! Луи ни в чем ни признается ни своему адвокату, ни дополнительным защитникам, ни кому бы то ни было. Он давно уже понял, что надеяться ему не на кого, и потому едва ли прислушивался к болтовне мэтра Бутейля, который под конец разговора выбился из сил, как сплетничающая старая консьержка.
— Разве вы не понимаете, что ваша линия не выдерживает критики?
— Да никакая это не линия.
— Но поскольку при вас нашли…
— Послушайте, — прервал его Луи, — нельзя ли мне дать какую-нибудь работенку? Мастерить чего-нибудь — игрушки, дудки, все равно что.
Он не мог больше выносить пустомель. Они его утомляли. При одном виде взволнованного, возбужденного адвоката ему делалось тошно.
— Нужно же все-таки нам…
— Ладно. Как-нибудь в другой раз. Вы не знаете, где моя мать?
— Один журналист из Ниццы встретился с ней во Дворце правосудия и был так растроган ее бедственным положением, что взял к себе в прислуги.
Луи неприязненно взглянул на адвоката. Он терпеть не мог журналистов, так же как следователей и адвокатов, и спрашивал себя, что еще они постараются выпытать у матери.
— Значит, я приду, когда…
— Ладно, не забудьте про работенку.
И он стал работать. Он делал все старательно, ловко, с удивительным спокойствием. С утра до вечера, не поднимая глаз, не обращаясь ни с единым словом к соседу по камере, он упорно мастерил легкие игрушки из некрашеного дерева, как будто от этого зависела его судьба.
Но работа не мешала ему полнеть. Взгляд его становился все мрачнее, тяжелее, отрешеннее. Казалось, он боялся прямо смотреть на людей и окружающие предметы. Он бросал беглый взгляд и быстро отводил глаза.
Несколько раз начальник тюрьмы, удивленный столь образцовым поведением, приходил посмотреть на заключенного, потом прислал священника, который пришел в восторг от мастерства Луи. Заключенный молчал. Он смотрел на человека в сутане, как и на всех остальных, ни для кого не делая исключения, утратив всякое доверие к людям.
— Не считаете ли вы, Луи, что откровенная и искренняя беседа между нами принесет вам облегчение, а возможно, и утешит вас?
Молчание. Быстрый взгляд. Только руки ловко орудуют крошечными инструментами.
— Я видел вашу матушку. За годы жизни в Ле-Фарле она забыла о религии, но теперь вновь черпает в ней силы, чтобы перенести тяжкие испытания.
Еще один недовольный взгляд. Священнику, как и адвокату, ничего не оставалось, как пробормотать перед дверью:
— Я еще вернусь. Не теряю надежды, что милость Божья…
— Они обращаются к тебе, как к смертнику, — проскрипел, брызгая слюной, счетовод, лютой ненавистью возненавидевший сокамерника.
И никто, никто в мире не мог бы сказать, что происходило в упрямой голове Луи, пока его руки были заняты нехитрой работой.
Если он ни от кого не хотел принять помощи, то лишь потому, что убедился, как безгранично он одинок. Но это сознание, вместо того чтобы обескуражить его, придавало ему отчаянную решимость. Пусть не надеется мэтр Бутейль, что он признается: «Да, я убил Констанс Ропике.
Спасите меня! Сделайте невозможное, но сохраните мне жизнь!» Ни признания, ни просьб о пощаде. Он имел возможность оценить их всех. И пришел к выводу, что лишь сам может спасти себя.
Проходили недели. Он ел все, что ему подавали, ничего не требуя, не жалуясь. Иногда отпускал шуточку по адресу одного из надзирателей, гнусавого рыжего детины с более симпатичным, чем у остальных, лицом.
Он принял двух светил адвокатуры Ниццы, но не позаботился о том, чтобы показать себя в выгодном свете, и даже не поблагодарил за внимание.
Под конец стал даже подтрунивать:
— Нечего переживать за Малыша Луи. В этот раз ему еще не отрубят голову.
Мысль о смертной казни он читал в глазах у всех, кто к нему приходил. Это становилось все очевиднее по мере того, как приближалась сессия суда присяжных. Рыжий надзиратель делал ему кое-какие поблажки. Адвокаты приносили сласти. Казалось, все они недоумевают: неужели он не представляет себе своего положения?
А Луи смотрел на них с упрямством, и по глазам его ничего нельзя было понять.
Он размышлял, часами что-то обдумывая, пока его руки непрерывно работали. По мере того как всех охватывало волнение, Малыш Луи испытывал все большее спокойствие, какого никогда еще не ощущал, — разве что в течение тех нескольких утренних часов, когда в Ницце, лежа на кровати перед открытыми окнами, курил и слушал, как в соседней квартире пели «Колыбельную» Шопена.
Моннервиль потратил более двух месяцев, чтобы воздвигнуть себе памятник — дело, которое в осведомленных кругах признавалось образцом произведений подобного жанра. Адвокаты тщательно, пункт за пунктом изучали его, чтобы отыскать какие-либо изъяны, а Луи знал их и так. Он единственный знал всю правду. Он один знал, какую банальную схему прикрывают хитроумные конструкции следователя. Он один отдавал себе отчет, что все это — вранье от начала до конца, что следователь и его помощники подтасовывали даты для устранения неувязок в показаниях свидетелей, оказывали на них давление, и те в итоге терялись, путали воскресенье с понедельником, одну неделю с другой. Но, худо или хорошо, все было собрано воедино Моннервилем, который действовал так, может быть, и с благими намерениями, но обязан был хоть раз спросить себя по совести, не развертывались ли события иначе, чем он предполагал.
В итоге Моннервиль воссоздал преступление по своему замыслу. Именно это выдуманное преступление, а не подлинное он и расследовал в мельчайших подробностях.
— Если ты и дальше будешь так жиреть, свидетели тебя не узнают, — шутил рыжий надзиратель.
Луи не улыбнулся. Он лишь скорчил гримасу в знак добродушного настроения.
— В газетах снова пишут о твоем деле. Пожалуй, понадобятся специальные пропуска на суд. Журналистов собирается приехать такая уйма, что надо будет переоборудовать зал и поставить во Дворце дополнительные телефоны.
Дважды адвокаты грозились отказаться от защиты, если он им не поможет.
— Да идите вы!.. — цинично ответил Луи.
И за пять, и за четыре дня до процесса он не утратил спокойствия. Он был озабочен бытовыми мелочами: велел отнести костюм в чистку, купить новый галстук и три сорочки — ему сказали, что процесс продлится дня три, а уже становилось жарко.
Накануне он позвал тюремного парикмахера и договорился, что завтра с утра пораньше тот подстрижет его и побреет.
Когда адвокаты показали ему многочисленные газетные вырезки, он проявил любопытство не к тексту, а к фотографиям.
— На этой я совсем не похож, — говорил он пренебрежительно.
Или:
— Любопытно, когда они успели меня щелкнуть; даже не знаю, где это было, И вдруг без всякого перехода спросил:
— А мать моя там будет?
— Она вызвана свидетельницей.
— А Нюта?
— Тоже.
— А Луиза?
— Ей послали повестку, но она еще не приехала.
— Ну и ладно, — произнес он, наводя порядок на подоконнике, заменявшем ему стол.