Через несколько дней открылся невиданный в истории суд.
На Городище, на улице, наскоро было устроено возвышение, с престолом для царя и креслом для царевича Ивана.
Возвышение это было обито сукном цвета пурпура. Вокруг этой эстрады разместились густыми рядами московские бояре и опричники, оставив широкое пространство для приближения к возвышению.
У его ступенек стояли столы приказных и дьяков, на обязанности которых лежало записывать показания приводимых к допросу новгородских обывателей и обывательниц, якобы прикосновенных к делу.
Григорий Лукьянович, стоявший во главе новгородских розысков, только что оправившийся и хотя все еще сильно страдавший от ран, полученных им от крымцев при Торжке, проявил в этом деле всю свою адскую энергию и, нахватав тысячи народа, что называется «с бору по сосенке», захотел окончательно убедить и без того мнительного и больного царя в существовавшем будто бы заговоре на него целого города, скопом, раздув из пустяков «страшное изменное дело».
Розыски, впрочем, не привели ни к чему, никто на допросах, несмотря на пытки и истязания, не сознался в преступлении, которого и не существовало.
Следователь Малюта был поставлен в затруднение, но недолгое для его хитрого ума.
Он стал убеждать Иоанна, не чуждого, несмотря на свой высокий ум, предрассудков своего времени, в существовании в деле колдовства, которое осветило души новгородцев нечистою силой.
– Удалось мне, державный, захватить до десятка баб ведуний, – докладывал он царю, – всячески склонял я их к признанию, священников заставлял их отчитывать, святою водою кропить… не поддаются чары дьявольские… упорствуют проклятые, слова не добьешься от них… А может, духовные тоже осенены, так молитва их и не действует… Разве только лично ты, государь, поборешь словом да светлым взглядом твоим силу дьявольскую… – заключил хитрый доносчик.
Царю, видимо, понравилась эта уверенность в его победе над врагом человеческим.
– Так ты ведуний этих поставь мне на суд с первоначалу! – решил Иоанн, поддавшись лести и уверенный, что царское слово разрушит чары и заставит говорить правду.
Дело Малюты было сделано, царь придет в исступление от молчания захваченных баб, а молчать они будут поневоле, так как отрезанны у нихе по приказанию Григория Лукьяновича языки – не вырастут.
Суд царский, значит, состоится, достойный его кровавого инициатора.
На этом и был построен весь план страшной трагедии, данной в Новгороде 8 января 1570 года.
Мрачно начался этот роковой день.
Уже совсем рассвело, когда духовник Иоанна вошел в божницу государеву, прервав чуткий сон царя, только под утро забывшегося в легкой дремоте.
Всю ночь не сомкнул глаз державный повелитель земли русской; думы, одна другой мрачнее, неслись в царственной голове и терзали сердце, вызывая в душе ряд кипучих сомнений.
С одной стороны, ум Иоанна не допускал возможности поголовного отрицания чего бы то ни было, даже вины, а между тем Малюта говорил ему именно это. Рождался таким образом вопрос: «была ли вина»?
С другой, суеверие царя наполняло его мозг страшными картинами дьявольского наваждения, колдовства; картинами, навеянными на него хитрым любимцем.
Являлось решение: «побороть силу дьявольскую».
В этой-то борьбе с самим собою провел государь мучительную ночь накануне назначенного утра «царского суда».
Была минута, когда государь совсем уже решил бросить новгородский розыск, положить на совесть обвиняемым смутное сплетение мнимых ветвей заговора, выпустить Пимена и всех заключенных, да и ускакать, не оглядываясь, в Александровскую слободу.
Отравление брата, вина которого представлялась порой измученной совести царя далеко не доказанной, сильно повлияло на такое направление его мыслей.
Это было на рассвете, и с этим решением Иоанн забылся чутким утренним сном.
Прерванный приходом духовника, он не укрепил царя, а напротив, привел в еще более раздражительное состояние нравственно убитого венценосца.
Вслед за духовником вошел в опочивальню царя Григорий Лукьянович и, воспользовавшись царским настроением, стал снова возводить гору обвинений на попов, монахов и властей новгородских. По его словам, они покрывали знахарей и ведуний, которые, под видом юродивых, беспрепятственно расхаживали по городу и предсказывали народу, что под правлением князя Владимира Андреевича и под покровительною сенью ляшского господства окончатся все беды новгородские, что всюду будет довольство и обилие, вместо теперешнего упадка и скудости, вызванных рядом неурожайных лет.
Попы, монахи и власти, по словам Малюты, внушали своим пасомым и подначальным верить этим предсказаниям.
Мысли царя, под влиянием речей Малюты, снова поколебались; это окончательно лишило сил болезненно возбужденный организм Грозного.
Ум его в таком состоянии делался способен на одни лихорадочные скачки и легко приходил к самым нелогичным выводам, поддаваясь попеременно паническому страху и гневному раздражению.
Бледный, с горящими дикой яростью глазами, выехал Иоанн на место «царского суда», конь-о-конь с царевичем Иваном, сопровождаемый блестящей свитой московских бояр и опричников.
Сойдя с коня, государь, опираясь на руку сына, поднялся по ступеням и, подойдя к своему престолу, остановился, обернулся к народу, несметными толпами окружавшему место «суда», и сказал:
– Новгородцы! Приступаю к суду над крамольниками… не кладу опалы на невинных… Горе тем, кто вздумает запираться и не отвечать по совести, о чем спросят его… Я сам выслушаю все… Не допущу крамолы; казню нечестие… Не обманет меня упорное отрицание или молчание!.. Толикое зло вызовет злейшую кару…
Голос царя дрожал от волнения, но был звучен и полон гнева.
Кругом у подножия царского престола царила мертвая тишина.
Народ в толпе инстинктивно жался друг к другу. Многие любовались зрелищем царского величия, не понимая рокового значения происходившего.
Царь воссел на престол. По правую руку его сел в кресло царевич. По левую встал Григорий Лукьянович Малюта-Скуратов.
Лицо последнего было страшнее обыкновенного от игравшей на его толстых чувственных губах улыбки злобной радости.
Взглядом какого-то дьявольского торжества обвел он кучки связанных мужчин и женщин, стоявшие невдалеке от столов приказных, и взгляд этот сверкнул еще более, встретив в одной из этих кучек благообразного, видимо, измученного пыткою и поддерживаемого своими товарищами по несчастию, старика с седою, как лунь, бородою и кротким выражением голубых глаз, окруженных мелкими морщинками, но почти не потерявших свежести юности.
Эти две пары глаз, дышавших совершенно противоположными качествами, встретились, но взгляд старика не выразил гнева, а в нем скорее появился немой укор человеку, радующемуся его несчастию.
Этот старик был уже знакомый нам староста Плотницкого конца Великого Новгорода, Афанасий Афанасьевич Горбачев.
Связанный в одной кучке с остальными старостами, он ждал «царского суда», готовясь излить перед державным судьей всю боль своей измученной души, но с ужасом чувствуя, что физические силы его от перенесенных пыток все более и более слабеют.
Между тем, к столам дьяков и приказных подвели толпу связанных баб, числом более двадцати.
– Вот они, ведуньи-то, государь! – шепнул царю Малюта.
Иоанн бросил на них гневный взгляд, но тотчас же отвернулся. Царевич Иван в ужасе отвернулся еще ранее.
На самом деле, бледные, почти посинелые лица, дикое выражение глаз, свороченные в сторону, как бы в судороге, рты, всклоченные, выбившиеся из-под повойников седые волосы, смоченные кровью, вывернутые в пытке руки, скрученные сзади, – в общем представляли ужасную, неподдающуюся описанию картину.
Подведенные к возвышению, несчастные бросились на колени всей толпой.
Их подняли за веревки.
Один из дьяков зычным голосом сделал перекличку по именам связанных женщин и задал общий вопрос:
– Как вы, забыв страх Божий, предались духу злобы и колдовством возбуждали народ к отложению от державного, законного царя…
Женщины закачали в ответ головами и замахали руками.
Григорий Лукьянович снова наклонился к государю:
– Вот и все так… машут руками, а слова не проронят ни единого.
Иоанн встал и гневно крикнул.
– Отвечайте!.. За упорство и запирательство – смерть!.. Говорю напоследок…
Женщины снова замахал руками и издали какой-то дикий стон, похожий на животный вой.
– Ишь как нечистый-то в них воет! – заметил на ухо царю Малюта.
Нервная дрожь пробежала по телу присутствовавших, даже «поседелых в приказах» дьяков, а у многих бояр дыбом поднялись волосы.
Среди наступившей гробовой тишины раздался сиплый голос Малюты, одного с кровожадным восторгом созерцавшего эту сцену:
– Отвечайте или готовьтесь к смерти!
Еще более дикий вой был ответом на слова изверга.
Иоанн нетерпеливо махнул рукой.
Толпу женщин увели и на их место выдвинули другую, состоявшую из связанных священников и монахов.
Вновь началась перекличка.
– Аз! – слышалось из толпы при произнесении каждого имени.
Допрос и этой толпы не привел ни к чему.
Все священники и монахи упорно отрицали, что покровительствовали колдовству и наущали баб предсказывать лучшие времена при перемене правления.
– Николи мы ничего не знали и не ведали… – хором отвечали они на расспросы дьяков.
– Вишь, государь, как осатанились они, упорствуют да и на поди, даже перед твоими царскими очами… – заметил Малюта.
Царь, удрученный результатом допроса ведуний, воочию разрушившим его горделивую мечту о том, что он, представитель власти от Бога, в торжественные минуты праведного суда, могучим словом своим, как глаголом божества, разрушающим чары, может дать силу воле разорвать узы языка, связанные нечистым, теперь пришел в уме своем к другому роковому для него решению, что «царь тоже человек и смертный», и эта мысль погрузила его душу в состояние тяжелого нравственного страдания.
Его совесть раскрыла перед ним длинный ряд поступков, несогласных с идеей правосудия, но допущенных им в минуты слабости.
Он тяжело дышал, глаза его налились кровью.
– Кайтесь!.. – громовым голосом воскликнул он.
– Помилосердуй, государь, ни в чем неповинны мы, холопы твои! – отвечали связанные, упавши на колени.
– Упорство… на правеж… – простонал уже Иоанн с пеной у рта…
– Всех на правеж?.. – полувопросительным, полурешающим тоном крикнул Григорий Лукьянович.
Царь встал с престола и зашатался.
Его поддержал с одной стороны царевич, а с другой Борис Годунов, стоявший рядом с креслом последнего.
У Иоанна в эту эпоху проявление ярости всегда влекло за собой ослабление, сопровождавшееся зачастую припадками, перед началами которых изверг Малюта искусно успевал испрашивать у царя самые жестокие приказания.
– Всех!.. – выкрикнул Иоанн, повторяя первые слова своего любимца и смолк, почти лишившись чувств, на руках бояр и опричников.
– Не изволишь ли, государь-родитель, мало-мальски отдохнуть… освежиться?.. – спросил отца царевич.
Царь не прекословил.
Шатаясь, поддерживаемый сыном и приближенными, он направился к саням.
– Всех на правеж! – уже властным тоном повторения царева приказания снова крикнул Малюта, один оставшийся на возвышении после отъезда Иоанна.
Так ли истолковал он повторенное лишившимся чувств царем его слово?
Из сотен грудей связанных жертв вырвался тяжелый стонущий вздох, от которого не только дрогнули все присутствующие, но и сама земля и камни, казалось, повторили этот вздох, поднявшийся высоко к небесам, так как кругом никого не было, кроме мучителей.
Народ в ужасе разбежался.
Царь тоже не слыхал этого вздоха, он уже входил в свои палаты.
Та же мысль о человеческой немощи, присущей и царям, пришедшая ему во время суда, тяжелым гнетом давила мозг Иоанна.
– Может ли устоять воля, даже укрепленная верою, перед началом зла, когда злу этому и я, помазанник Божий, против воли поддаюсь в мгновенья слабости? – продолжал он развивать эту мысль.
Он прошел прямо в свою опочивальню.
– Укрепить и просветить этот мрак может лишь благодать… Испросим ее в молитве…
Самодержец в умилении повергся ниц пред иконами и стал горячо молиться.
Окончив продолжительную молитву, он раскрыл лежавшую на аналое божественную книгу, и взгляд его упал на слова: «Всякую шатащася языцы и люди научишася тщетным»!
Иоанн глубоко задумался.
Что могли значить эти слова в применении к настоящим обстоятельствам? Смысл оказывался двояким.
Между тем на Городище, по отъезде царя, вместо суда началась поголовная расправа.
Григорий Лукьянович, страдавший от боли в перевязанной левой руке, прихрамывая на правую ногу, на которой тоже еще на зажили полученные при Торжке раны, и, опираясь на кнут с толстым кнутовищем, как лютый зверь рыскал по улице, подстрекая палачей исполнять их гнусное дело…
Свист палок, перемешанный с неистовыми криками жертв, висел в воздухе среди невозмутимой тишины мертвого города.
Таково было начало страшного новгородского правежа над будто бы осужденными царским решением.
Одним из первых, по приказанию Малюты и в его присутствии, схватили Афанасия Афанасьевича Горбачева.
– Не довольно еще тебя учили, старый пес, – обратился к нему царский любимец. – Все равно околеешь за изменное дело… Говори перед смертью, где сын мой?..
– Не ведаю, государь мой, не ведаю, и невдомек мне слова твои странные… Очами не видал никогда сына твоего и каков он с лица не ведаю, – слабым голосом отвечал страдалец.
– Не ведаешь… – злобно прошипел Григорий Лукьянович. – А зачем подсылал дочь свою окаянную в Александровскую слободу, к брату своему, такому же, как ты крамольнику… Не сносить и ему головы, я в том тебе порукою… И дочь твою, подлую прелестницу, на позор отдам людишкам своим, коли не скажешь мне истины, куда вы с злочестивцем Пименом, попом треклятым, Максимку моего запрятали…
Голос Малюты порвался от ярости.
Удивленно глядел на него Афанасий Афанасьефич своими кроткими, уже потухающими глазами.
– Невдомек мне, милостивец, хоть убей в разум слов твоих взять не сумею, причем тут брат мой и дочь моя, смекнуть не могу, вот те Христос, боярин… В какой уж раз говорю тебе, сына твоего в глаза не видал и, есть ли такой на свете молодец, – не ведаю… А погубишь дочь мою, голубицу чистую, неповинную, грех тебе будет, незамолимый, а ей на небесах обитель Христова светлая…
– Ну так и дожидайся ее в этой светлой обители… не долго и поджидать придется… – злобно захохотал Григорий Лукьянович и сделал знак ратникам, вооруженным палками.
– Подновите-ка память этому старику, псу смердящему. Может, вспомнит он, что его дочь непутевая к братцу его гостить ездила да Максима моего привораживала, тоже, чай, не без его и дяди согласия и ведома; со мной, первым слугой царским, холоп подлый, породниться захотел, ну-ка, породнись с кнутом моим.
Григорий Лукьянович со всего размаха ударил Горбачева по лицу кнутовищем.
– Получай!.. Сват непрошенный!
Афанасий Афанасьевич, ошеломленный ударом, обливаясь кровью, брызнувшей из рассеченной губы и носа, упал навзничь на землю.
– За дело, да живей доканчивайте! – крикнул Малюта опричникам. – Дочка его, что в невестки ко мне попасть норовила, коли кому из нас полюбится, так и быть, за работу наградой будет.
Григорий Лукьянович отошел. Палачи начали свою дикую расправу с почти уже и так бездыханным стариком.
Горбачев не издал ни малейшего стона. Он, казалось, от нравственной боли, не чувствовал физической. Мысли о роковой, предстоящей судьбе его дочери и брата жгли ему мозг гораздо больнее, нежели палки, на клочья рвавшие ему тело.
С такими мыслями он вскоре отдал Богу душу.
Мы видели, что Малюта исполнил относительно его дочери свою угрозу, и если бы Елена Афанасьевна не встретилась случайно на Волховском мосту с Семеном Карасевым, то была бы утоплена вместе с сотнями других несчастных в кровавых, ледяных волнах Волхова.
На радость ли, впрочем, было ему и ей это спасение?