Александровская слобода отстояла от Москвы в восемнадцати и от Троицкой лавры в двадцати верстах.
Эта тогдашняя столица грозного царя была окружена со всех сторон заставами с воинской стражей, состоявшей из рядовых опричников, а самый внешний вид жилища Иоанна, с окружавшими его постройками, по дошедшим до нас показаниям очевидцев, был великолепен, особенно при солнечном освещении.
Мы можем описывать это место кровавых исторических драм только по оставшимся описаниям современников, так как в наши дни от Александровской слободы не осталось и следа. По народному преданию, в одну суровую зиму над ней взошла черная туча, спустилась над самым дворцом и разразилась громовым ударом, от которого загорелись терема, а за ними и вся слобода сделалась жертвою всепожирающего пламени.
Поднявшийся через несколько дней сильный ветер разнес по сторонам даже пепел, оставшийся от сгоревших дотла построек.
Опишем, хотя бы вкратце, со слов современников, это, к сожалению, до нас не сохранившееся чудо зодчества того времени.
Дворец, или «монастырь», как именуют его летописцы, был огромным зданием причудливой архитектуры; ни одно окно, ни одна колонна не походили друг на друга ни формой, ни узором, ни цветом. Великое множество теремов и башенок с разнообразными главами венчали здание, пестревшее в глазах всеми цветами радуги.
Крыши и купола, или главы теремов и башенок, были из разноцветных изразцов или золотой и серебряной чешуи, а ярко размалеванные стены довершали своеобразие внешнего вида этого оригинального жилища не менее оригинального царя-монаха.
На «монастырском дворе», который был окружен высокой стеной, с многочисленными отверстиями разной формы и величины, понаделанными в ней «для красы ради», помещались три избы, мыльня, погреб и ледник.
Стена была окружена «заметом», то есть валом и глубоким рвом.
В самой слободе находилось стоявшее невдалеке от дворца здание печатного двора со словолитней и избами для мастеров-печатников.
Затем тянулись дворцовые службы, где жили ключники, подключники, хлебники, сытники, псари, сокольничьи и другие дворовые люди.
Слободские церкви с ярко горевшими крестами высились вблизи дворца. Стены их были тоже расписаны яркими красками.
Особенным великолепием и богатством отличался храм Богоматери, на каждом кирпиче которого блестел золотой крест, что придавало ему вид громадной золотой клетки.
В слободе в описываемое нами время было уже множество каменных домов, лавок и лабазов с русскими и заморскими товарами – словом, в два года пребывания в ней государя она необычайно разрослась, обстроилась и стала оживленным городком.
Придворные, государственные и воинские чины жили в особенных домах, опричники имели свою улицу вблизи дворца, купцы тоже.
На последней один из лучших двухэтажных домов, с помещавшимися в нижнем этаже обширными лавками, с панским и красным товаром, принадлежал новгородскому купцу Федосею Афанасьевичу Горбачеву.
Сюда-то и прибыла гостить его племянница Елена Афанасьевна.
Но прежде нежели мы проникнем в это временное жилище нашей героини, перенесемся с тобой, дорогой читатель, во дворец, внутренняя жизнь которого была так же своеобразна, как и его внешность.
Вот так, по свидетельству чужеземцев-современников, описывает ее наш великий историк Карамзин:
«В сем грозно-увеселительном жилище Иоанн посвящал большую часть времени церковной службе, чтобы непрестанной деятельностью успокоить душу. Он хотел даже обратить дворец в монастырь, а любимцев своих в иноков: выбрал из опричников триста человек, самых злейших, назвал их братиею, себя игуменом, князя Афанасия Вяземского келарем, Малюту Скуратова параклисиархом; дал им тафьи, или скуфейки, и черные рясы, под коими носили они богатые, золотые, блестящие кафтаны; сочинил для них устав монашеский и служил примером в исполнении оного. Так описывают сию монастырскую жизнь Иоаннову: в четвертом часу утра он ходил на колокольню с царевичами и Малютой Скуратовым благовестить к заутрени; братия спешила в церковь: кто не являлся, того наказывали восьмидневным заключением. Служба продолжалась до шести или семи часов. Царь пел, читал, молился столь ревностно, что на лбу всегда оставались у него знаки крепких земных поклонов. В восемь часов опять собирались к обедне, а в десять садились за братскую трапезу все, кроме Иоанна, который, стоя, читал вслух душеспасительные наставления. Между тем, братия ела и пила до сыта; всякий день казался праздником: не жалели ни вина, ни меду; остатки трапезы выносили из дворца на площадь для бедных. Игумен, то есть царь, обедал после, беседовал с любимцами о законе, дремал или ехал в темницу пытать какого-нибудь несчастного. В восемь часов шли к вечерне, в десятом обыкновенно царь уходил в спальню, где трое слепых рассказывали ему сказки; он засыпал, но ненадолго: в полночь вставал и день его начинался молитвою».
Был десятый час чудесного июльского вечера 1568 года. Царь уже вошел в свою опочивальню, молодые опричники разбрелись по обширному дворцовому двору.
Большинство из них начали играть в свайку, иные собрались отдельными кучками, и лишь два из них ходили, обнявшись, в стороне, видимо намеренно держась в отдалении от своих товарищей.
Эти два еще совершенно юных опричника были – Максим Григорьевич Скуратов и уже знакомый нам царский стремянной Семен Иванович Карасев.
Наружность последнего нами уже описана, а потому не будем повторяться.
Первый же был одинаков с ним по росту, фигуре и сложению, и лишь волосы на голове, на маленькой бородке и усах были немного темнее, и в правильных чертах лица было более женственности. Глаза у Максима Григорьевича были светло-карие, с честным, почти детски невинным взглядом.
Он совершенно не казался сыном своего отца, с отталкивающей наружностью которого мы тоже уже познакомили читателя, он был весь в мать, забитую, болезненную, преждевременно состарившуюся женщину, с кротким выражением худенького, сморщенного лица, в чертах которого сохранились следы былой красоты.
Он был любимцем не только матери и сестер – их у него было две, – но и всей дворни. Любил его и отец, на него возлагал он все свои самолюбивые надежды на продолжение рода Скуратовых, не нынче-завтра бояр.
Мечта о боярстве не оставляла Малюту.
Сан боярский был издавна высокою степенью в государстве. Григорий Лукьянович был честолюбив и страстно добивался его, но Иоанн не возводил своего любимца в эту степень, как бы уважая древний обычай и не считая его достойным носить этот верховный сан.
Получение боярства было, таким образом, заветной, но пока недостижимою мечтой Малюты Скуратова.
Царь тоже любил Максима, часто по-детски дававшего прямые ответы, и жаловал его по-царски.
Семен Иванович тоже был любимец царя, но этим он был обязан не родству между опричниками, а своим личным качествам.
Карасев был сиротою и служил за Рязанью в Зашатском осторожке, когда в Переяславль явился московский воевода за сбором опричников.
Жизнь и служба в острожках, как именовались крепостцы того времени, окруженные рвом и валом и служившие оплотом против нашествия кочующих орд, были тяжелы и скучны, и Карасев, не долго думая, записался в опричники, чтобы только попасть в Москву, хорошенько и не зная род и обязанности этой кровавой службы.
Узнавши ближе своих товарищей, он, по своей честной и прямой натуре, отшатнулся от них и сблизился с Максимом Скуратовым, тоже отдалявшимся от своих буйных и неразборчивых в средствах к достижению желаний товарищей.
Сближение между сынов любимца государя и простым опричником-ратником произошло, впрочем, после случайного повышения последнего по службе и назначения его в царские стремянные.
Случилось это повышение следующим образом.
Семен Карасев отличался необычайной смелостью и отвагой и страстью к охоте за дикими зверями.
Царь тоже любил охоту и звериные потехи, для которых около главного царского крыльца было даже отведено место, огороженное надолбами и обтянутое канатом.
На крыльцо выносилось кресло для царя и начиналась потешная травля, для которой зачастую брали медведей от вожаков, в то время сотнями водивших ученых медведей по городам и селам.
Травили зверей между собой; но раз донесли царю, что опричник Семен Карась вызывается один потешиться со зверями.
Царь, соскучившись однообразием слободских удовольствий, радостно ухватился за эту мысль, и назначил новую потеху на Покров.
Это было в начале сентября 1566 года.
Праздник Покрова удался в этот год на славу. Лето и осень в том году были замечательно теплы, и легкая прохолодь в воздухе к полудню стала менее заметною при наступлении полного затишья.
Обычный полуденный сон прервали в слободе на этот раз в два часа звоном колокола. Государь не замедлил выйти из палат и сел на свое место на крыльце. Зурны и накры[1] грянули в лад, и звери, спущенные вожаками, пустились в пляс.
Мгновение – и, размахивая шелковой золотошвейной ширинкой, выскочил в красном кафтане весь бледный Карась и принялся вертеться и заигрывать со зверями под усиленный гул зурн и гудков.
Вот он, оживившись и пришедши в дикое исступление, начал крутить и повертывать зверей, рык которых, казалось, производил на него подстрекающее действие, умножая беззаветную отвагу.
Движения в поднятой зверьми пыли и подскоки человека, крутящегося в общей пляске, обратились наконец в какое-то наваждение, приковывая неотводно глаза зрителей к кругу, откуда раздавались дикие звуки и виднелось мелькание то красных, то бурых пятен.
Зурны и накры дули в перемежку, а из круга зверей раздавался бросающий в дрожь не то шип змеиный, не то свист соловьиный, то усиливаясь, то дробясь и исчезая, как бы теряясь в пространстве.
Время как будто бы остановилось. Оно казалось одной минутой и вместе с тем целой вечностью от полноты ощущения, не выразимого словами.
Удар колокола к вечерне был как бы громовым ударом, рассеявшим чары.
Царь встал, улыбающийся, довольный.
Лица опричников тоже сияли отчасти от полученного удовольствия, отчасти в угоду царю.
Царь подозвал к себе Семена Карасева.
– Исполать тебе, детинушка!.. Показал ты нам этакую хитрость-досужество, каких с роду люди не видывали, опричь твоего дела… Жалую тебе моей царской милостью, отныне будешь ты стремянным моим.
Царь протянул руку Карасеву.
Тот трепетно прикоснулся губами к царевой руке.
Среди опричников пронесся завистливый гул.
Так произошло повышение Семена Карасева.
Вскоре так случайно возвысившийся опричник сошелся с сыном Малюты.
Вернемся ж, читатель, к этим друзьям, расхаживавшим, обнявшись по дворцовому двору в июльский вечер 1568 года.
– Так ты говоришь очень она хороша? – спрашивал шепотом Семен Иванович Михаила Григорьевича.
– И не говори; так хороша, как ясный день; косы русые до колен, бела как сахар, щеки румянцем горят… глаза небесно-голубые, за взгляд один можно жизнь отдать… Да ужли же ты не встречал ее на Купеческой улице…
– Может, и встречал… – небрежно уронил Семен Иванович, – да ты знаешь, не охоч я до девок, да до баб…
– Знаю, знаю, ты у нас красная девушка, но погоди, придет и твой черед… Я тоже самое не охоч был… да сгубила меня теперь красная девица… и днем наяву, и ночью во сне… все передо мной стоит она, ненаглядная…
– Да кто она, ты не сказал, да и мне невдомек спросить было…
– Разве не сказал я тебе… Федосея Афанасьевича Горбачева дочь… Настя… Настасья Федосеевна… – поправился Максим Григорьевич.
– Тебе-то как довелось с ней познакомиться?.. – спросил Карасев.
– Я с ней не знаком, со стариком отцом сошелся, полюбил он меня, а ее так мельком видал, поклонами обмениваемся… – со вздохом произнес Скуратов.
– Что же зеваешь… сватай… а то как раз за какого-нибудь купчину сиволапого замуж выйдет.
– Хорошо тебе говорить сватай… Во-первых, отец на дыбы встанет, ведь он все боярством бредит… да на него бы не посмотрел я… но не отдадут за меня, да и сама не пойдет…
– Это за тебя-то? – даже воззрился на него Семен Иванович.
– Да, за меня… за сына Малюты… – с горечью произнес Максим Григорьевич.
Карасев посмотрел на друга, но не ответил ничего.
Наступило минутное неловкое молчание.
Первый прервал его Карасев.
– Покажи мне все же твою красавицу-то…
– Изволь, не потаю… мне все равно не видать ее как своих ушей…
– Да ты что это… я отбивать не стану… не бойся…
– Не прогневайся, это я так, к слову… Слышал я, что к Федосею Афанасьевичу племянница из Новгорода гостить прикатила, подруга задушевная моей-то зазнобушки, то вот, бают, красавица-то писанная… Смотри, как увидишь, как раз до баб охоч станешь.
– Ну, это навряд… Меня-то скоро не проберешь… – усмехнулся Семен Иванович.
– Смотри, не зарекайся… я тоже, брат, так думал, да вот…
Максим Григорьевич не докончил и переменил разговор.
– Так завтра и пойдем к Горбачеву… благо воскресенье… после обедни к нему и нагрянем… Ладно?
– Ладно!
– А теперь и поздниться стало… по домам пора.
Друзья расстались.
Летние сумерки стали сгущаться.
Расставшись со своим другом, Семен Иванович долго ходил по опустелому двору.
Рой тревожных мыслей теснился в его голове.
Он чувствовал, что был не искренен с Максимом и покривил душой сказавши, что равнодушен к женщинам вообще.
Еще третьего дня он имел полное право сказать это, но вчера, прогуливаясь по Слободе, он встретил кибитку, в которой видал такое женское личико, что остановился как вкопанный, и сердце его усиленно забилось…
Это и была племянница Горбачева.
Когда Максим упомянул о ней, Семен Иванович почувствовал, что сердце его томительно сжалось…
Он понял всем своим существом, что это была она. Завтра он снова увидит ее?