АРКАДИЙ ГАЙДАР, ОЛЕГ ЛУКОШИН

СУДЬБА БАРАБАНЩИКА. ХАРДРОКОВАЯ ПОВЕСТЬ

От авторов:

Новые времена требуют новых смыслов. Новые смыслы привносят новое восприятие в старые истории. Мы предприняли попытку «осовременить» повесть одного из нас, созданную более семидесяти лет назад, с целью вдохнуть новую жизнь и наполнить современным звучанием давнишний, но ничуть не потерявший своей привлекательности сюжет.

Более того, мы постарались не утерять и очарование того тревожного, но яркого времени, в которое был создан первый вариант повести. Получившийся результат кто-то назовет «альтернативной историей», кто-то «сюрреалистическим трэшем», кто-то придумает другое определение. Нам же кажется, что мы создали лишь ещё один вариант вечного противостояния Добра со Злом.

Только что здесь Добро, а что Зло?..

Когда-то мой отец воевал с белыми, был ранен, бежал из плена, потом по должности командира сапёрной роты ушёл в запас. Рок-н-ролл, рождённый пролетариатом Северной Америки, уже блуждал тогда по просторам Советской России.

Отец рассказывал: как-то раз, после долгого и кровавого боя, в разбитом обозе белых нашёл он новенькую полуакустическую бас-гитару. Лишь две недели понадобилось ему, чтобы освоить премудрости игры на ней. А потом с двумя красноармейцами-энтузиастами создали они военный рок-ансамбль. На привалах, выступая перед бойцами, исполняли задорные хиты Чака Берри. Бойцы улыбались, подпевали и шли рубать беляков с удвоенной силой.

«Самое главное в жизни – это Ритм, – любил повторять отец, и я понимал, что произносит он это слово с большой буквы. – Весь мир на нём держится».

Моя любовь к року – от него.

Мать моя утонула, купаясь на реке Волге, когда мне было восемь лет. От большого горя мы переехали в Москву. И здесь через два года он женился на красивой девушке Валентине Долгунцовой, которая понравилась мне и, чего скрывать, частенько стала выступать объектом моих разнузданных подростковых фантазий.

Люди говорят, что сначала жили мы скромно и тихо. Небогатую квартиру нашу держала Валентина в чистоте. Кружилась по комнате за уборкой и напевала песни Вадима Козина. Одевалась просто, вела себя скромно, слова лишнего вслух не позволяла. Об отце заботилась и меня не обижала.

Но тут окончились распределители, разные талоны, хлебные карточки. Стал народ жить получше, побогаче. Разнообразнее стала и культурная жизнь – из окон доносилась заводная музыка, в кинотеатрах появлялись фривольные комедии. Стала чаще и чаще ходить Валентина в кино и на дискотеки, то одна, то с провожатыми. Домой возвращалась тогда рассеянная, задумчивая и, что там в кино делала, никогда ни отцу, ни мне не рассказывала.

И как-то вскоре – совсем для нас неожиданно – отца моего назначили директором большого магазина грампластинок.

Был на радостях пир. Пришли гости. Пришел старый отцовский товарищ Платон Половцев, с которым они играли в армейском ансамбле, а с ним и его дочка Нина, с которой, как только увиделись мы, – рассмеялись, обнялись, и больше нам за весь вечер ни до кого не было дела.

Стали теперь кое-когда присылать за отцом машину. Чаще и чаще стал он ходить на разные заседания и совещания. Брал с собой раза два он и Валентину на какие-то банкеты. И стала вдруг Валентина злой, раздражительной.

Начальников отцовских хвалила, жён их ругала, а крепкого и высокого отца моего называла рохлей и тряпкой.

Много у отца в магазине имелось блюзовых, джазовых и хардроковых пластинок. По особому распоряжению правительства был разрешён и экспорт пластинок панковских групп, их перестали считать буржуазными дегенератами – тут же и отечественные панк-команды стали появляться. Ну, и попса всякая лежала. Часто приходил я к нему в двухэтажный, весь прозрачный и просторный магазин и, пользуясь родственным блатом, забирал домой целые кипы дисков – с единственным условием: вернуть в целости и сохранности. Особенно налегал на хард-рок – к нему душа моя прикипела страстно. Весьма расширил я свой кругозор за то счастливое, но, увы, непродолжительное время отцовского директорства.

Долго в предчувствии грозной беды отец ходил осунувшийся, побледневший.

И даже, как узнал я потом, подавал тайком заявление, чтобы его перевели заведовать жестяно-скобяной лавкой.

Как оно там случилось, не знаю, но только вскоре зажили мы хорошо и весело.

Пришли к нам плотники, маляры, электронщики; сняли со стены порыжелый отцовский портрет с кривыми трещинами поперёк плеча и шашки, ободрали старые васильковые обои и всё перестроили, перекрасили по-новому. В зале установили самую современную аудиосистему с мощными колонками. Украшала её вертушка «Sony» – не хай-энд, конечно, но аппарат в высшей степени качественный и достойный. «Тебе, – кивнул отец. – Слушай».

Рухлядь мы распродали старьёвщикам или отдали дворнику, и стало у нас светло, просторно и даже как-то по необычному пусто.

Но тревога – неясная, непонятная – прочно поселилась с той поры в нашей квартире. То она возникала вместе с неожиданным телефонным звонком, то стучалась в дверь по ночам под видом почтальона или случайно запоздавшего гостя, то пряталась в уголках глаз вернувшегося с работы отца.

И я эту тревогу видел и чувствовал, но мне говорили, что ничего нет, что просто отец устал. А вот придёт весна, и мы все втроём поедем в Турцию – на курорт.

Пришла наконец весна, и отца моего отдали под суд.

Это случилось как раз в тот день, когда возвращался я из школы очень весёлый, потому что наконец-то взяли меня барабанщиком в школьную рок-группу «Серебряный четверг», известную не только по школьным сейшнам, но выступавшую порой и в клубах. Мастерства мне тогда ещё не хватало, но желания имелось с избытком, им я и компенсировал отсутствие опыта. Парни из группы порой хмурились на мои ошибки и сбои, но меня терпели и отказываться от меня не собирались. Всё же, видать, чувствовали во мне потенциал.

И, вбегая к себе во двор, где шумели под тёплым солнцем соседские ребятишки, громко отбивал я линейкой по ранцу ритм цеппелиновской «Песни иммигрантов», когда всей оравой кинулись они мне навстречу, наперебой выкрикивая, что у нас дома был обыск и отца моего забрала милиция и увезла в тюрьму.

Не скрою, что я долго плакал. Валентина ласково утешала меня и терпеливо учила, что я должен буду отвечать, если меня спросит судья или следователь.

Однако никто и ни о чём меня не спрашивал. Всё там быстро разобрали сами и отца приговорили к пяти годам, за растрату. Мне вдруг подумалось, что причиной этой крупной недостачи мог стать я. Я лихорадочно вспоминал, все ли пластинки вернул в магазин и к ужасу своему нашёл под ворохом газет два диска «Блю Ойстер Калт».

Горечи моей не было предела! С дрожью в сердце признался я Валентине, что отца посадили из-за меня. Я срочно хотел ехать в прокуратуру, в суд, в сибирскую ссылку – лишь бы искупить свою вину. С нервной улыбкой на губах она объяснила мне, что вины моей в этом никакой нет и за две неучтённые пластинки в тюрьму бы не посадили. Здесь, сказала она, всё гораздо серьёзнее. Что же такое серьёзное скрывалось за всем этим, объяснять она не собиралась.

Перед сном, в постели я забрался с головой под одеяло. Через потёртую ткань слабо, как звёздочки, мерцали жёлтые искры света.

За дверью ванной плескалась вода. Набухшие от слёз глаза смыкались, и мне казалось, что я уплываю куда-то очень далеко.

«Прощай! – думал я об отце. – Сейчас мне двенадцать, через пять – будет семнадцать, детство пройдёт, и в мальчишеские годы мы с тобой больше не встретимся.

Помнишь, как в глухом лесу звонко и печально куковала кукушка и ты научил меня находить в небе голубую Полярную звезду? А потом мы шагали на огонёк в поле и дружно распевали простые рок-н-ролльные песни.

Помнишь, как из окна вагона ты показал мне однажды пустую поляну в жёлтых одуванчиках, стог сена, шалаш, бугор, берёзу? А на этой берёзе, –

сказал ты, – сидела тогда птица ворон и каркала отрывисто: карр… карр! И вашего народу много полегло на той поляне. И ты лежал вон там, чуть правей бугра, – в серой полыни, где бродит сейчас пятнистый бычок-телёнок и мычит: муу-муу! Должно быть, заблудился, толстый дурак, и теперь боится, что выйдут из лесу и сожрут его волки.

Прощай! – засыпал я. – Бьют барабаны марш-поход и вторят им все хард-роковые команды мира. Каждому отряду – своя дорога, свой позор и своя слава. Вот мы и разошлись. Топот смолк, и в поле пусто».

И виделся мне отец мой заключённым в цепи и, словно Прометей, возжелавший дать людям Огонь, прикованным к скале и терзаемым беспощадными стервятниками. Но не сломлен Прометей. Гордо смотрит залитыми кровью глазами, улыбается и кивает. «Встретимся ещё, Серёжка!» – слышу я его слова.

Так в полудрёме прощался я с отцом горько и крепко, потому что всё же очень его любил, потому что – зачем врать? – был он мне старшим другом, частенько выручал из беды и пел хорошие рок-н-ролльные песни, от которых земля казалась до грусти широкой, а на этой земле мы были людьми самыми дружными и счастливыми.

Утром я проснулся и пошёл в школу. И, когда теперь меня спрашивали, что с отцом, я отвечал, что сидит за обман и за воровство. Отвечал сухо, прямо, без слёз. Потому что два раза подряд искренне с человеком прощаться нельзя. Надо сказать, что дворовые пацаны после того, как отца посадили, совсем прекратили меня задирать. Даже денег не стреляли. Вроде как стал я теперь в их кругу уважаемым человеком, потому что быть сыном зэка, оказывается, почётно.

Отец работал сначала где-то в лагере под Вологдой, на лесозаготовках. Писал часто Валентине письма и, видать, по ней крепко скучал. Потом вдруг он надолго замолк. И только чуть ли не через три месяца пришла к нам странная открытка без указания обратного адреса.

«Серёга, – было в ней написано, – не забывай про Ритм. Твой Прометей».

…Два года пронеслись быстро и бестолково.

Весной, на третий год, Валентина, чья озорная и жаждавшая мужских ласк натура физически не переваривала одиночества и неразделённой постели, вышла замуж за инструктора Осоавиахима, кажется, по фамилии Лобачов. А так как квартиры у него не было, то вместе со своей полевой сумкой и небольшим чемоданом он переехал к нам.

В июне Валентина оставила мне на месяц сто пятьдесят рублей и укатила с мужем в Турцию.

Вернувшись с вокзала, я долго слонялся из угла в угол. И когда от ветра хлопнула оконная форточка и я услышал, как на кухне котёнок наш осторожно лакает оставленное среди неприбранной посуды молоко, то понял, что теперь в квартире я остался совсем один.

Я стоял, задумавшись, когда через окно меня окликнул наш дворник, дядя Николай. Он сказал, что всего час тому назад заходил некто Павел Барышев, «расхипованный», как выразился презрительно дворник, парняга. Это был гитарист нашей группы «Серебряный четверг». По словам дяди Николая очень досадовал, что я пропускаю репетиции, и сказал, что завтра зайдёт снова.

Ночь я спал плохо. Снились мне телеграфные столбы, галки, вороны. Всё это шумело, галдело, кричало. Наконец ударил басовый барабан, и вся эта прорва с воем и свистом взметнулась к небу и улетела. И я увидел себя летящим над бескрайним морем. Грозное, неистовое, оно омывало чёрную, одинокую скалу, на которой стоял прикованный железной цепью к камню человек. Прометей. Отец. Стая стервятников с жутким гиканьем налетала на него и сладострастно вырывала из плоти куски мяса. «Тебе дан талант! – слышался мне сквозь шум прибоя и ропот хищных птиц горький крик отца-Прометея. – Ты должен родить единственно правильный Ритм. Величественный Ритм освобождения. И тогда я смогу придти к тебе».

Потом всё исчезло и стало тихо. Я проснулся.

Наступило солнечное утро. То самое, с которого жизнь моя круто повернула в сторону. И увела бы, вероятно, кто знает куда, если бы… если бы отец не показывал мне жёлтые поляны в одуванчиках, если бы не пел мне хорошие рок-н-ролльные песни, те, что и до сих пор жгут мне сердце, если бы не напоминал мне о единственно правильном Ритме.

Первым делом я поставил на плиту чайник, потом набрал на сотовом номер Юрки Ковякина, которому целый месяц был должен рубль двадцать копеек. И мне передавали мальчишки, что он уже собирается бить меня смертным боем.

Юрка был на два года старше меня, он носил на шее цепь с пентаграммой якобы из чистого серебра и был гот, прохвост и выжига. Он бросил школу, а всем врал, что заочно готовится в духовную семинарию Церкви Сатаны, что основана каким-то Шандором Лавеем в самых глубинах североамериканского континента.

Он вошёл вразвалочку, быстро оглядывая стены. Просунув голову на кухню, чего-то понюхал, подошёл к столу, сбросил со стула котёнка и сел.

– Уехала Валентина? – спросил Юрка. – Та-ак! Значит, ясно: оставила она тебе денег, и ты хочешь со мной расплатиться. Честность люблю. За тобой рубль двадцать – брал на кино – и семь гривен за эскимо; итого рубль девяносто, для ровного счёта два.

– Юрка, – возразил я, – никакого эскимо я не ел. Это вы с теми размалёванными девчонками ели, а я прямо пошёл в темноте и сел на место.

– Ну вот! – поморщился Юрка. – Я купил на всех шесть штук. Я сидел с краю. Одно взял себе, остальные пять вам передал. Очень хорошо помню: как раз Фредди Крюгер вспарывал своей пятернёй очередную школьницу, все орут, гогочут, а я сую вам мороженое. Да ты, поди, может, увлёкся – не заметил, как и проскочило?

– Нет, Юрка, я не увлёкся, и ничего никуда не проскакивало. Я тебе семь гривен отдам. Но, наверное, или ты врёшь, или его в темноте кто-нибудь от

меня зажулил!

– Конечно, отдай! – похвалил Юрка. – Вы ели, а я за вас страдать должен?! Да ты помнишь, как Фредди Крюгер вспарывал деваху?

– Помню.

– А помнишь, как только он пятерню в тело засунул, улыбнулся широко и радостно – так что всех аж мурашки пробрали?

– И это помню.

– Ну, вот видишь! Сам всё помнишь, а говоришь: не ел. Нехорошо, брат! Денег тебе Валентина много ли оставила? Небось, пожадничала?

– Зачем «пожадничала»! Полтораста рублей оставила, – ответил я и,

тотчас же спохватившись, объяснил: – Это на целый месяц оставила. Ты думал – на неделю? А тут ещё на керосин, за бельё прачке, за интернет.

– Ну и дурак! – добродушно сказал Юрка. – Этакие деньги да чтобы проесть начисто!

Он удивлённо посмотрел на меня и рассмеялся.

– А сколько же надо? – недоверчиво, но с любопытством спросил я, потому что меня и самого уже занимала мысль: «Нельзя ли из оставленных денег сколько-нибудь выгадать?»

– А сколько?.. Подай-ка мне калькулятор. Я тебе сейчас, как бухгалтер… точно насчитаю! Полкило хлеба на день – раз – это, значит, тридцать раз. Чай есть. Кило сахару на месяц – обопьёшься. Вот крупа, картошка – пустяки дело! Ну, тут масло, мясо. Молоко на два дня кружку. Итого пятьдесят семь рублей, копейки сбросим. Ну, ладно, ладно! Не хмурься. Кладу тебе конфет, печенья. Значит, шестьдесят три, керосин – два… Прачке сколько? Десять? Вот они куда идут, денежки! Интернет, само собой. Девочек заказать не желаешь? Нет? А то я знаю где. Ну ладно, ладно. Итого… Итого – живи, как банкир, – семьдесят пять целковых!.. А остальные? Ты, друг, купил бы ударную установку у Витьки Чеснокова. А то что это такое – барабанщик хардроковой группы, а собственной установки не имеешь. На школьной, как попрошайка, выстукиваешь. Пусти-и-ите, пожалуйста, Христа ради… Тьфу ты! – сплюнул он прямо на пол. – Ни мастерства, ни драйва. А это японская «Ямаха», сила! Хоть с утра до ночи барабань – знаешь каким профи станешь! Джон Бонэм от зависти руки на себя наложит. Витька и возьмёт недорого. Хочешь, пойдём сейчас и посмотрим?

– Нет, Юрка! – испугался я. – Я лучше не сейчас, а потом… Я ещё подумаю.

И сразу же вспомнился мне отец-Прометей из моих снов с его пожеланием осваивать Ритм, причём единственно правильный. Я даже имел неосторожность проболтаться про Прометея Юрке.

– Прометей… – не то задумчиво, не то испуганно повторил он, изменившись отчего-то в лице. – Бывают же такие глюки… Ну подумай! – торопливо согласился Юрка. – На то и голова, чтобы думать. Два-то рубля давай… Эх, брат, у тебя всё пятёрками, а у меня нет сдачи… Ну, потерплю, ладно! А после обеда я забегу снова. Разменяешь и отдашь.

Мне вовсе не хотелось, чтобы Юрка забегал ко мне снова, и я предложил ему спуститься вниз, до магазина вместе. Но Юрка ловко поправил свою украшенную черепушками бандану и нетерпеливо замотал головой:

– И не проси. Некогда! Сижу, долблю. Бафомет, Валаам, Самаэль… Некрономикон – не трамвай. Чуть не дотянул – и пошёл в разнос, чуть перетянул – ещё что-нибудь похуже. То ли ваше дело – христиане, блин!

Он презрительно скривил губы, небрежно приложил руку к виску и ушёл.

Через минуту в окно я видел, как толстый и седой дворник наш, дядя Николай, со всех ног мчится за Юркой, безуспешно пытаясь огреть его длинной метлой по шее.

…Напившись чаю, я принялся составлять план дальнейшей своей жизни. Я

решил перерыть интернет и скачать все доступные в сети видеоуроки барабанного мастерства. Кроме того, у меня были хвосты по географии и по математике.

Прибирая комнаты, я неожиданно обнаружил, что правый верхний ящик письменного стола заперт. Это меня удивило, так как я думал, что ключи от этого стола были давным-давно потеряны. Да и запирать-то там было нечего.

Лежали там цветные лоскутья, пара наушников, наконечник от велосипедного насоса, костяной вязальный крючок, неполная колода эротических карт, в которые мы рубались с Валентиной, и клубок шерстяных ниток.

Я потрогал ящик: не зацепился ли изнутри? Нет, не зацепился.

Я выдвинул соседний ящик и удивился ещё более. Здесь лежали залоговая квитанция и облигации займа, десяток билетов «Русского лото», полфлакона духов, сломанная брошка и хрупкая шкатулочка из кости, где у Валентины хранились разные забавные безделушки, от презервативов до вибраторов.

И всё это заперто от меня не было.

От чрезмерного любопытства и бесплодных догадок у меня испортилось настроение.

Я вышел во двор. Но большинство знакомых ребят уже разъехалось по дачам. Вздымая белую пыль, каменщики проламывали подвальную стену.

Всё кругом было изрыто ямами, завалено кирпичом, досками и брёвнами. К тому же с окон и балконов жильцы вывесили зимнюю одежду, и повсюду тошнотворно пахло нафталином и прибалтийскими дезодорантами.

Обед готовить мне было лень. Я купил в магазине булку с изюмом, упаковку йогурта, кусок колбасы, кружку молока, селёдку и сто граммов мороженого.

Пришёл, съел и затосковал ещё больше. И стало мне обидно, что не взяла меня с собой в Турцию Валентина. Был бы отец – он взял бы!

Помню, как посадит он меня, бывало, за вёсла, и плывём мы с ним вечером по реке.

– Папа! – попросил как-то я. – Спой ещё какую-нибудь рок-н-ролльную песню.

– Хорошо, – сказал он. – Положи вёсла.

Он зачерпнул пригоршней воды, выпил, вытер руки о колени и запел:

Strangers in the night

Exchanging glances

Wondering in the night

What were the chances

We'd be sharing love

Before the night was through

Something in your eyes

Was so inviting

Something in your smile

Was so exciting

Something in my heart

Told me I must have you

– Папа! – сказал я, когда последний отзвук его голоса тихо замер над прекрасной рекой Истрой. – Это хорошая песня, но ведь это же не рок-н-ролльная.

Он нахмурился:

– Как не рок-н-ролльная? Ну, вот: ночь, двое одиноких людей бредут впотьмах. Жизнь кажется прожитой зря, на сердце печаль, смысл утерян. И вдруг – подобная молнии встреча двух пар глаз! Всё в ней – и надежда, и радость обновления, и вера в новую счастливую жизнь. Как не рок-н-ролльная? Очень даже рок-н-ролльная! О чём же ещё, как не об этом поётся в рок-песнях?

«Отец был хороший, – подумал я. – Он носил высокие сапоги, серую рубашку, он сам колол дрова, ел за обедом гречневую кашу и даже зимой

распахивал окно, когда мимо нашего дома с песнями проходила Красная Армия».

Но как же, однако, всё случилось? Вот соседи говорят, что «довела любовь», а хмельной водопроводчик Микешкин – тот, что всегда дарит ребятишкам подсолнухи и «Сникерсы», однажды остановился у нашего окошка, возле которого сидела Валентина, растянул гармошку и на весь двор заорал с кавказским акцентом песню о том, как одни чёрные глаза «изгубили» одного хорошего молодца.

Быстро вскочила тогда Валентина. Гневно плюнула, отошла от окна, меня отдёрнула прочь и, скривя губы, пробормотала:

– Тоже… певец! Пьянчужка. Я вот пожалуюсь на него управдому.

Однако жаловаться управдому на Микешкина было бесполезно. Во-первых, жаловались на него уже сто раз. Во-вторых, пьяный он никого не задевал, а только вопил песни. А в-третьих, в нашем доме жильцы часто без разбора валили и в раковины и в уборные всякий мусор, из-за чего было много скандалов. А Микешкин всегда безропотно ходил, чинил и чистил, в то время как всякий другой водопроводчик давно бы на его месте плюнул.

«Любовь! – думал я. – Но ведь любви и кругом нашего дома немало. Вот напротив, возле шахты метро, тусуются блатари, и у них, может быть, тоже есть какая-нибудь красивая. А вон в общежитии живут хачики, и у них, наверное, есть тоже. Однако же от любви ихней винтовки не ржавеют, самолёты с неба не падают, а всё идёт своим чередом, как надо».

Оттого ли, что я долго лежал и думал, оттого ли, что я объелся колбасы и селёдки, у меня заболела голова и пересохли губы. И на этот раз я уже сам обрадовался, когда звякнул звонок и ко мне ввалился Юрка.

В одну минуту мы вылетели на улицу. Дальше всё пошло колесом. В этот же день я купил у монтёра Витьки Чеснокова за семьдесят пять рублей оказавшуюся изрядно поношенной ударную установку «Ямаха». И в этот же день к вечеру на Пушкинской площади Юрка подвёл меня к трём задумчивым молодцам-готам, которые терпеливо рассматривали рекламную витрину кино.

– Знакомься, – сказал Юрка, подталкивая меня к мальчишкам. – Это Женя, Петя и Володя, из восемнадцатой школы. Огонь-ребята и все, как на подбор, сатанисты.

«Огонь-ребята» и сатанисты – Женя, Петя и Володя, – как по команде, повернулись в мою сторону, внимательно оглядели меня, и, кажется, я им чем-то не понравился.

– Он парень хороший, – отрекомендовал меня Юрка. – Мы с ним заодно, как братья. Отец в тюрьме, а мачеха в Турции.

«Огонь-ребята» молча поклонились мне, а я чуть покраснел: «Мог бы, дурак, про отца помолчать – хорош гусь, скажут товарищи». Впрочем, сидящий в тюрьме отец, как стало понятно, уважение вызывал и у сатанистов. По крайней мере, новые товарищи ничего обидного мне на это не сказали, и, посовещавшись, мы все впятером пошли в кино. На «Экзорциста», которого я и так неоднократно видел.

Вернувшись домой, я узнал от дворника, дяди Николая, что опять заходил гитарист Павел Барышев и крепко-накрепко наказывал, чтобы я завтра же зашёл в нашу полуподвальную каморку при школе, где мы репетировали, так как у него ко мне есть дело.

На следующий день в каморку я всё же заскочил. Вместе с Барышевым встретил меня там незнакомый парень, отрекомендованный Павлом как новый наш бас-гитарист. Звали его Матвеем. Прежний, прыщавый и косоглазый, но весёлый и общительный балагур Егор Назаревич из коллектива свалил.

Причину его ухода я знал и без объяснений Барышева. Он лишь подтвердил витавшее в воздухе предположение: творческие разногласии. Хард-рок Егор по большому счёту не любил, предпочитал новую волну или припопсованный панк и, едва получив предложение от сотрудничавшего с Москонцертом инструментального коллектива, который выступал аккомпаниатором для многочисленных московских звёздочек, тут же предложение это принял. По слухам, коллектив собирался обслуживать гастрольное турне по сельским клубам Московской области шестнадцатилетней восходящей звезды «интеллектуального попа» Маруси Синицыной.

Слышал я пару раз эту Марусю. Ничего, шарм есть, но это, пожалуй, всё. Рассчитывать со своим убогим репертуаром, ориентированным на недалёких сельских подростков, ей было по большому счёту не на что.

В душе, однако, вспыхнула секундная зависть. Всё же это была профессиональная работа, за которую платили деньги. Не то что у нас, претенциозная любительщина.

Мысли эти я тут же отогнал, потому что не хотел обижать ими Барышева, которого искренне уважал, а вслух сказал так:

– Эх, ну и гадиной же оказался этот Назаревич! А ещё металлистом прикидывался.

Матвей лишь улыбнулся на мои слова, видимо что-то про себя подумав. Может быть, и то, что и сам он сменил немало групп и далеко не все исполняли они хард-рок, а потому наверняка какие-то горячие головы в других коллективах в сердцах называли его предателем и гадиной.

Павел же лишь едва заметно пожал плечами – мол, скатертью дорога, никого не держим. Заговорил он совсем о другом.

– Слышал, через пару дней в Парке Культуры – Фестиваль пролетарского рока?

– Да ты что! – обрадовался я. – Кто выступает?

– Хэдлайнерами идут «Назарет» и польский «Бегемот». Сильная команда. Блэк-метал, очень яростный, до костей пробирает. Ну, и наши будут: «Ария», «Чёрный кофе», «Облачный край».

– Непременно пойду! – заверил я всех.

И тут же не преминул похвастаться покупкой ударной установки. Парни покупку одобрили.

– Ну что же, – похлопал меня по спине Барышев, – теперь за барабанщика можно не волноваться.

Вскоре мы прямо так, в усечённом составе – отсутствовал ритм-гитарист Володя Суханычев – приступили к репетиции. Программа, с которой «Серебряный четверг» готовился выступить на ближайших школьных танцах, коим произойти предстояло в первых числах сентября, сразу же после начала нового учебного года, состояла из классических хитов англо-американских групп и нескольких песен на русском самого Барышева. За них он особенно нервничал, так как сомневался в своих композиторских талантах.

После первой же песни Матвей, оказавшийся чудо каким сильным басистом, сделал мне несколько замечаний. Точнее сказать, советов, так как были они высказаны дружелюбно и вежливо.

– Подожди, подожди громыхать, громобой ты наш! – осадил он меня с улыбкой. – Много шума производишь, а толку мало. Ритм не рождается. А Ритм, брат, – я понял, что и он относится к этому понятию с огромным уважением, достойным большой заглавной буквы, – он этого не любит. Ритм – это когда внятно и с чувством. Когда пронизывают тебя насквозь, словно шампуром, и никуда подеваться невозможно, оттого что всё в этом Ритме чётко и естественно. Оттого, что цепляет он тебя помимо своей воли. Хорошим Ритмом, Серёга, можно и демонов с того света вызывать. Попробуй-ка чуть наискосок сыграть.

– Наискосок? – удивился я. – Это как?

– Наискосок – это значит чётко и точно, но в то же время не вполне буквально следуя риффам. Значит, импровизируя. Вот словно течёт река, а ты её вброд переходишь. И идёшь не поперёк, а чуть по диагонали, потому что так длиннее и кайфа больше. Потому что вода озорно и приятно ноги холодком обжигает, на другом берегу тебя девчонка ждёт, а в душе сила ощущается, радость и предвкушение восторга. Дай-ка я тебе покажу.

Он уселся за барабаны и прямо так, «насухо», без всякой инструментальной подкладки выдал изумительнейший ритм. Нет, нет – Ритм! Внутри, там, где треклятые попы отвели место под несуществующую душу, что-то у меня задрожало, задвигалось и стало горячо. Там-та-да-та-там, – мне показалось, я чуть-чуть уловил этот принцип «наискосок».

Я попробовал. Сначала не шло, не получалось наискосок, но где-то на третьей песне – а была это юфовская заводная и дерзкая «Can You Roll Her» – наискосок получилось. Вот именно так, как Матвей говорил – и с кайфом, и с девчонкой на другом берегу, и с предвкушением восторга.

– Хороший парень, – кивнул Матвей Барышеву, который, сказать по правде, ещё сомневался во мне. – Толк будет. Покорится ему Ритм.

Воодушевлённый похвалой, я и дома принялся закреплять успех, открывая дверцу в постоянно терявшуюся в призрачной дымке страну Величественного Ритма. Старенькая «Ямаха» терпела все издевательства над собой. Я почувствовал, что она становится моей верной подругой. А отец-Прометей – я так и видел это – терзаемый стервятниками, всё же улыбался мне, сжимая могучие кулаки, и гадкие птицы, чувствуя его непоколебимость, испуганно и истерично голосили над одинокой чёрной скалой с заключённым на ней пленником, гордым и благородным человеком.

Закончилось всё тем, что в первом часу ночи ошалевшие от грохота соседи принялись стучать и в стены, и в пол, и в потолок, и этот отнюдь не выдающийся ритм принудил меня таки к прекращению домашней репетиции. Спать я ложился удовлетворённым: Ритм открывал мне свои тайны.

Но тут беда пришла.

Как там на калькуляторе прикидывал хитрый гот Юрка: кило да полкило – это его дело, но деньги, которых и так осталось мало, таяли с быстротой совсем непонятной.

С утра начинал я экономить. Пил жидкий чай, съедал только одну булочку и жадничал на каждом куске сахару. Но зато к обеду, подгоняемый голодом, накупал я наспех совсем не то, что было надо. Спешил, торопился, проливал, портил. Потом от страха, что много истратил, ел без аппетита, и, наконец, злой, полуголодный, махнув на всё рукой, мчался покупать мороженое. А потом в тоске слонялся без дела, ожидая наступления вечера, чтобы умчаться на метро в Сокольники.

Странная образовалась вокруг меня компания. Как мы веселились? Мы не играли в компьютерные игры, не бегали за девчонками, не танцевали на дискотеках. Мы переходили от толпы к толпе, задирая прохожих, чуть толкая, чуть подсмеиваясь. И всегда у меня было ощущение: то ли мы за кем-то следим, то ли мы что-то непонятное ищем.

Вот «огонь-ребята» улыбнулись, переглянулись. На другой стороне улицы им так же загадочно улыбнулся черноволосый парняга с кавказским носом и выразительными чёрными глазами. Молчок, кивок, разошлись, а вот и опять сошлись. Едва заметные движения руками – таинственный обмен произошёл. Кавказец, словно не было никаких переглядок и движений руками, с безразличным видом отходил в сторону. Был во всех их поступках и движениях непонятный ритм и смысл, до которого я поначалу не доискивался. А доискаться, как вскоре стало ясно, было совсем и не трудно.

Иногда к нам подходили взрослые. Одного, высокого, с крючковатым облупленным носом, я запомнил. Отойдя в сторонку, Юрка отвечал ему что-то коротко, быстро и мял руками свою бандану с черепушками. Возвращаясь к нашей компании, он вытер платком взмокший лоб, из чего я заключил, что этого носатого даже сам Юрка побаивался.

Я спросил у Юрки:

– Кто это?

– Это член ордена Сатаны, – объяснил мне Юрка. – Он двоюродный брат Алистера Кроули и женат на дочери начальника тюрьмы, которая мне приходится тёткой. Во время огненного ритуала он потерял голос, но сатанисты выхлопотали ему пенсию, чтобы он приходил сюда пить нарзан и успокаивать свои нервы. Голос постепенно восстановился.

Я посмотрел на Юрку: не смеётся ли? Но он смотрел мне в глаза прямо, почти строго и совсем не смеялся.

В тот же вечер, попозже, меня угостили косячком. Стало весело. Я смеялся, и все кругом смеялись тоже. Подсел носатый человек и стал со мной разговаривать. Он расспрашивал меня про мою жизнь, про отца, про Валентину.

Что молол я ему – не помню. В памяти запечатлелись лишь его удивлённые глаза и голос, с недоумением переспрашивающий: «Прометей? Точно Прометей?» И как я попал домой – не помню тоже.

Очнулся я уже у себя в кровати. Была ночь. Свет от огромного фонаря, что стоял у нас во дворе, против метростроевской шахты, бил мне прямо в глаза. Пошатываясь, я встал, подошёл к крану, напился, задёрнул штору, лёг, посадил к себе под одеяло котёнка и закрыл глаза.

И опять, как когда-то раньше, непонятная тревога впорхнула в комнату, легко зашуршала крыльями, осторожно присела у моего изголовья и, в тон маятнику от часов, стала меня баюкать:

Hush, hush

Thought I heard her calling my name now

Hush, hush

She took my heart but I love her just the same now

А котёнок урчал на моей груди: мур… мур… иногда замолкая и, должно

быть, прислушиваясь к тому, как что-то скребётся у меня на сердце.

…Денег у меня оставалось всего двадцать рублей. Я проклинал себя за свою лень, за нерадивость, за глупость – за всё. Как я буду жить – этого я не знал. Но с сегодняшнего же дня я решил жить по-иному.

С утра взялся я за уборку квартиры. Мыл посуду, выносил мусор, вычистил и вздумал было прогладить свою рубаху, но сжёг воротник, начадил и, откашливаясь и чертыхаясь, сунул утюг в печку.

Днём за работой я крепился. Садился за барабаны, отчаянно стучал, находя и тут же теряя проблески заветного Ритма. Но вечером меня снова потянуло в Сокольники. Я ходил по пустым комнатам и пел песни. Ложился, вставал, пробовал снова барабанить и в страхе чувствовал, что дома мне сегодня всё равно не усидеть. Наконец я сдался. «Ладно, – подумал я, – но это будет уже в последний раз».

Точно кто-то за мной гнался, выскочил я из дому и добежал до метро. Поезда только что прошли в обе стороны, и на платформах никого не было.

Из тёмных тоннелей дул прохладный ветерок. Далеко под зёмлей тихо что-то гудело и постукивало. Красный глаз светофора глядел на меня не мигая, тревожно.

И опять я заколебался.

Hush, hush

Thought I heard her calling my name now

Hush, hush

She took my heart but I love her just the same now

Вдруг пустынные платформы ожили, зашумели. Внезапно возникли люди. Они шли, торопились. Их было много, но становилось всё больше – целые толпы, сотни… Отражаясь на блестящих мраморных стенах, замелькали их быстрые тени, а под высокими светлыми куполами зашумело, загремело разноголосое эхо.

И тут я вспомнил, что этот народ едет веселиться в Парк культуры, где сегодня открывается блестящий Фестиваль пролетарского рока. Тогда я обернулся, перебежал на другую платформу и вскочил в поезд, который шёл в противоположную от Сокольников сторону.

Я подошёл к кассе. Оказывается, без антиамериканских значков в парк никого не впускали. Сзади напирала очередь, и раздумывать было некогда. Я заплатил два рубля за значок с надписью «Янки, руки прочь от Восточной Самоа!», два за вход и, пройдя через контроль, смешался с весёлой толпой.

Бродил я долго, но счастья мне не было. Музыка играла всё громче и громче. Звучала «Владимирская Русь» «Чёрного кофе». Было ещё светло, и с берега пускали разноцветные дымовые ракеты. Толпа молодёжи у сцены дёргала «козу».

Пахло водой, смолой, порохом и цветами. Какие-то металлисты, панки, байкеры, готы, стиляги и благочинные комсомольцы со смехом проносились мимо, не задевая меня и со мной не заговаривая.

– А сейчас, – громогласно разнеслось по парку, – перед нами выступит забойная пролетарская команда из пока что буржуазной Польши. Приветствуйте: «Бегемот»!

Молодёжь взревела восторгом. Поляки сразу же вдарили сумасшедшим по скорости ритмом, от которого закружилась голова и захотелось бесноваться.

– Вот где настоящий Ритм, – подумал я печально. – Мне такой не исполнить.

Я стоял под деревом, одинокий, угрюмый, и уже сожалел о том, что затесался в это весёлое, шумливое сборище.

Вдруг – вся в чёрном и в золотых звёздах – вылетела из-за сиреневого куста девчонка. Не заметив меня, она быстро наклонилась, поправляя резинку высокого чулка; полумаска соскользнула ей на губы. И сердце моё сжалось, потому что это была Нина Половцева.

Она обрадовалась, схватила меня за руки и заговорила:

– Ах, какое, Серёженька, горе! Ты знаешь, я потерялась. Где-то тут сестра Зинаида, подруги, мальчишки… Я подошла к киоску выпить воды. Вдруг – трах! бабах! – труба… пальба… Бегут какие-то люберы – все в стороны, всё смешалось; я туда, я сюда, а наших нет и нет… Ты почему один? Ты тоже потерялся?

– Нет, я не потерялся, – мне никого не надо. Но ты не бойся, мы обыщем весь парк, и мы их найдем. Постой, – помолчав немного, попросил я, – не надевай маску. Дай-ка я на тебя посмотрю, ведь мы с тобой давно уже не виделись.

Было, очевидно, в моём лице что-то такое, от чего Нина разом притихла и смутилась. Прекрасны были её виноватые глаза, которые глядели на меня прямо и открыто.

Я обнял её за талию и приблизил к себе. Она не отстранилась. Я ткнулся губами в её алый, оказавшийся таким вкусным и ласковым рот. Мы поцеловались. Я был благодарен Нине за то, что она оказалась столь внимательной, понимающей и не отвергла меня. Этот поцелуй разукрасил небо разноцветными пятнами и превратил окружающую действительность в сказку.

Я крепко пожал её руку, рассмеялся и потащил её за собой. Мы обшарили почти весь сад. Мы взбирались на цветущие холмы, спускались в зелёные овраги, бродили меж густых деревьев и натыкались на старинные замки. Не раз встречались на нашем пути весёлые пастухи, отважные охотники и мрачные разбойники. Не раз попадались нам навстречу добрые звери и злобные страшилы и чудовища.

Маленький чёрный дракон, широко оскалив зубастую пасть, со свистом запустил мне еловой шишкой в спину. Но, погрозив кулаком, я громко пообещал набить ему морду, и с противным шипением он скрылся в кустах, должно быть выжидать появления другой, более трусливой жертвы.

Но мы не нашли тех, кого искали, вероятно потому, что волшебный дух, который вселился в меня в этот вечер, нарочно водил нас как раз не туда, куда было надо. И я об этом догадывался и тихонько над этим смеялся.

Наконец мы устали, присели отдохнуть, и тут опечаленная Нина созналась, что она хочет есть, пить, а все деньги остались у старшей сестры Зинаиды. Я счастливо улыбнулся и, позабыв всё на свете, выхватил из кармана бумажник.

– Деньги! А это что – не деньги?

Мы ужинали, я покупал кофе, конфеты, печенье, мороженое.

За маленьким столиком под кустом акации мы шутили, смеялись, снова целовались и даже осторожно вспоминали старину: когда мы были так крепко дружны, писали друг другу письма и бегали однажды тайком в кино.

– Серёжа, – с тревогой заметила Нина, – ты, я вижу, что-то очень много тратишь.

– Пустое, Нина! Я рад. Постой-ка, я куплю вот это…

Отражая бесчисленные огни, сверкая и вздрагивая, подплыла к нашему столику огромная связка разноцветных шаров. Я выбрал Нине голубой, себе – красный, и мы вышли на площадку перед сценой. Да и все повскакали, ожидая выступления главных звёзд фестиваля, всенародно любимой, отмеченной наградами советского правительства, в числе которых орден Ленина и орден Дружбы народов, шотландской группы «Назарет».

Крепко держась за руки, мы стояли в толпе. Лёгкие упругие шары болтались и хлопали над головами. На сцену, приветствуемые одобрительным гулом, вывалились шотландцы. Зазвучала музыка и Дэн Маккаферти запел безумно любимую мной «You’re The Violin», которая как нельзя кстати подходила к моменту нашего с Ниной взаимного обожания.

Вдруг свет погас, померкли луна и звёзды, потому что перед сценой ударил залп и тысяча стремительных ракет умчалась и затанцевала в небе. Пиротехника буйствовала!

– Когда я буду большая, – задумчиво сказала Нина, – я тоже что-нибудь такое сделаю.

– Какое?

– Не знаю! Может быть, куда-нибудь полечу. Стану порноактрисой или разукрашу себя с головы до ног татуировками. Или, может быть, будет война, и я пойду в снайперы. Смотри, Серёжа, огонь! Ты любишь огонь? Тогда ты будешь командиром батареи. Ого, берегитесь!.. Смотри, Серёжа! Огонь… огонь… и ещё огонь!

«Словно на Землю вернулся Прометей и раздал живительный Огонь людям», – подумал я.

– Что ты бормочешь, глупая! – засмеялся. – Ну хорошо, я буду командиром батареи, а потом я буду тяжело ранен…

– Но ты же выздоровеешь, – уверенно подсказала Нина.

– Да, я выздоровею, а потом вместе с Прометеем мы…

– С Прометеем? – Нина улыбнулась.

Я смутился. Чёрт, вот всегда так! Что на уме, то и на языке.

– Посмотри, – поспешно взглянул я вверх, – наши шары над головой запутались.

Я вынул нож, обрезал концы бечёвок и взял оба шара в руки.

– Гляди, Нина: голубой шар – это ты, красный – это я. Раз, два… полетели!..

Шары вздрогнули и рванулись к огненному небу. Толпа в едином порыве раскачивалась в такт музыке и подпевала словам назаретовской «Hair Of The Dog».

– Не жалей, – сказал я, – им там хорошо будет. Смотри, Нина, ты летишь, а я тебя догоняю. Вот догнал!

– Но ты сейчас зацепишься за антенну! Правей лети, глупый, правее! Серёжа! Почему это я лечу прямо, а ты всё крутишься да крутишься?

– Ничего не кручусь. Это ты сама вертишься и всё куда-то от меня вбок да вбок. Вот погоди, нарвёшься на ракету и сгоришь. Ага, испугалась?!

Небо ещё раз ослепительно вспыхнуло, и нам хорошо было видно, как два наших шарика дружно мчались в заоблачную высь…

Ракеты погасли. Стало темно. Потом зажглись огни сотен зажигалок, и при их свете мы увидали совсем неподалёку от нас сестру Нины Зинаиду и всю их компанию.

Пора было расставаться.

– Нина, – спросил я медленно и обдумывая каждое слово, – можно, я изредка буду тебе звонить?

– Звони! – сказала она. – Доставай сотовый, я продиктую тебе мой номер. У меня теперь новый, недавно симку сменила.

Я набрал цифры и сохранил их в памяти телефона.

– Нина, – спросил я, – а может быть, у тебя уже кто-то есть? Может, нам даже не стоит начинать?

– Вообще-то есть, – тихо ответила Нина, не глядя на меня. – Но ты всё равно звони, мало ли как там сложится.

Вот она попрощалась, побежала к сестре и к ещё одному человеку, какому-то расфуфыренному франту в строгом костюме, явно из юных комсомольских лидеров, и, по-видимому, между ними сейчас же вспыхнул спор: кто от кого потерялся. Потом, обнявшись с ним, они пошли по аллее к выходу. Сверкнули ещё раз золотые звёздочки на её чёрном платье, и она исчезла.

…Ей тогда было тринадцать – четырнадцатый, и она училась в шестом классе двадцать четвёртой школы.

Её отец, Платон Половцев, инженер, был старым другом моего отца, гитаристом в его армейском ансамбле.

Когда отца арестовали, он сначала не хотел этому верить. Звонил нам по телефону и обнадёживал, что всё это, наверное, ошибка.

Когда же выяснилось, что никакой ошибки нет, он помрачнел, снял, говорят, со своего стола фотографию, где, опираясь на гитарные грифы, стояли они с отцом возле развалин какого-то польского замка, и что-то перестал к нам звонить и ходить с Ниной в гости. Да, он не любил Валентину. И он осуждал отца. Я не сержусь на него. Он прямой, высокий, с потёртым орденом на полувоенном френче.

Слава его скромна и высока.

Он дорожил своим честным именем, которое пронёс через нужду, войны, революцию…

И на что ему была нужна дружба с ворами!

Во дворе мне сказали, что прачка приходила два раза. Бельё оставила у дворника, дяди Николая, а за деньгами (пятнадцать рублей) придёт завтра после обеда.

Я хотел поставить чайник – воды в кране не было. Хлеба тоже, денег тоже. Но мне на всё наплевать было в этот вечер. Не будет мне в жизни счастья, думал я. Нина достанется другому, отец-Прометей не вернётся. Надеяться не на что. Я бухнулся в постель и, не раздеваясь, заснул крепко.

Утром как будто кто-то подошёл и сильно тряхнул мою кровать. Я вскочил – никого не было. Это будила меня моя беда. Нужно было где-то доставать денег. Но где? Что я, рабочий, служащий или хотя бы дворник, как дядя Николай, который, глядишь, тому дров наколол, тому ведро вынес, тому ковёр вытряхнул?..

Однако, зажмурив глаза, я упорно твердил только одно: «Достать, достать… всё равно достать!»

Но где?

И сразу же подумалось: «А что же такое, если не деньги, лежит в запертом ящике письменного стола?»

Конечно, догадливая Валентина не всё взяла с собой в Турцию, а, наверное, часть оставила дома, для того чтобы осталось на первые расходы по возвращении. Тогда будет всё хорошо. Тогда я подберу ключ, возьму тридцатку, не больше, отдам деньги прачке, а на остаток буду жить скромно и тихо, дожидаясь того времени, когда вернётся мачеха.

Ну, до чего же всё просто и замечательно!

Но так как, конечно, ничего замечательного в том, чтобы лезть за деньгами в чужой ящик, не было, то остатки совести, которые слабо барахтались где-то в моём сердце, подняли тихий шум и вой. Я же грозно прикрикнул на них и опрометью бросился к дворнику, дяде Николаю, доставать напильник.

– Зачем тебе напильник? – недоверчиво спросил дворник. – Всё хулиганство! Вечор тоже мальчишка из шестнадцатой квартиры попросил – отвёртку, а сам, чертяка, чужой ящик для писем развинтил, котёнка туда сунул, да и заделал обратно. Жиличка пошла газеты вынимать, а котёнок орёт, мяучит. Газету исцарапал, нагадил, да полтелеграммы изодрал от страха. Насилу разобрали. Не то в телеграмме «развожусь», не то «не развожусь», не то «разводиться не хочу, но другую завёл».

– Мне, дядя Николай, такими глупостями заниматься некогда, – сказал я. – У меня айпод сломался. Ну вот… там подточить надо.

– То-то, глупостями не заниматься! Что это к нам во двор этот прощелыга Юрка зачастил? Ты, парень, смотри! Тут хорошего дела не будет. Возьми напильник в ящике. Да бельё захвати. Вон за шкапом узел. Прачка в обед за деньгами прийти обещалась. Отец-то ничего не пишет?

– Пишет! – схватив напильник и взваливая на плечи узел, ответил я. – Он, дядя Николай, всё что-то там взрывает… грохает… со стервятниками борется… Я, дядя Николай, расскажу потом, а сейчас некогда.

Отовсюду, где только мог, я собрал старые ключи и, отложив два, взялся за дело.

Работал я долго и упрямо. Испортил один ключ, принялся за второй. Изредка только отрывался, чтобы напиться из-под крана. Пот выступал на лбу, пальцы были исцарапаны, измазаны опилками и ржавчиной. Я прикладывал глаз к замочной скважине, ползал на коленях, освещал её огнём спички, смазывал замок из маслёнки от швейной машины, но он упирался, как заколдованный. И вдруг – крак! И я почувствовал, как ключ туго, со скрежетом, но всё же поворачивается.

Я остановился перевести дух. Отодвинул табуретку, собрал и выбросил в ведро мусор, опилки, сполоснул грязные, замасленные руки и только тогда вернулся к ящику.

Дзинь! Готово! Выдернул ящик, приподнял газетную бумагу и увидел чёрный, тускло поблескивающий от смазки боевой браунинг.

Я вынул его – он был холодный, будто только что с ледника. На левой половине его рубчатой рукоятки небольшой кусочек был выщерблен. Я вынул обойму; в ней было шесть патронов, седьмого недоставало.

Я положил браунинг на полотенце и стал перерывать ящик. Никаких денег там не было.

Злоба и отчаяние охватили меня разом. Полдня я старался, бился, потратил столько драгоценного времени – и нашёл совсем не то, что мне было надо.

Я сунул браунинг на прежнее место, закрыл газетой и задвинул ящик.

Новое дело! В обратную сторону ключ не поворачивался, и замок не закрывался. Мало того! Вынуть ключ из скважины было теперь невозможно, и он торчал, бросаясь в глаза сразу же от дверей. Я вставил в ушко ключа напильник и стал, как рычагом, надавливать. Кажется, поддаётся! Крак – и ушко сломалось; теперь ещё хуже! Из замочной скважины торчал острый безобразный обломок.

В бешенстве ударил я каблуком по ящику, лёг на кровать и заплакал.

Вдруг знакомый протяжный вой донёсся из глубины двора через форточку. Это уныло кричал старьёвщик.

Я вскочил и распахнул окно. Во дворе, кроме маленьких ребятишек, никого не было. Молча поманил я рукой старьёвщика, и, пока он отыскивал вход, пока поднимался, я озирался по сторонам, прикидывал, что бы это такое ему продать.

Вон старые брюки. Вон куртка – локоть порван. А если прибавить коньки? До зимы долго. Вон рубашка – всё равно рукава мне коротки. Старая приставка «Нинтендо»! Наплевать… теперь не до игр. Я свалил всё в одну кучу, вытер слёзы и кинулся на звонок.

Вошел старьёвщик. На груди его болтался бейдж с надписью «Покупаю сэконд-хэнд» и названием конторы, которую он представлял. Подобных контор в последнее время что-то много расплодилось. Цепкими руками он ловко перерыл всю кучу, равнодушно откинул коньки. Крючковатым пальцем для чего-то ещё больше надорвал дыру на локте куртки, высморкался и сказал:

– Шесть рублей.

Как шесть рублей? За такую кучу всего шесть рублей, когда мне надо не меньше тридцати?

Я попробовал было торговаться. Но он стоял молча и только изредка лениво повторял:

– Шесть рублей. Цена хорошая.

Тогда я притащил старые валенки, кухонные полотенца, мешок из-под картошки, отцовские сандалии, наушники, облезлую заячью шапку и все пятнадцать виниловых пластинок Фрэнка Синатры, почему-то необычайно любимого отцом, а мне совершенно неинтересного. Опять так же быстро перебрал он вещи, проткнул пальцем в валенках дыру, отодвинул наушники и сказал:

– Пять рублей!

Как пять рублей? За такую кучу, которая теперь заняла весь угол, – шесть да пять, всего одиннадцать? Каждый из дисков Синатры стоил в магазине не меньше трёшки!

– Одиннадцать рублей! – вскидывая сумку, сказал старьевщик. – Хочешь – отдавай, нет – пойду дальше.

– Постой! – с испугом, который не укрылся от его маленьких жёстких глаз, сказал я. – Ты погоди, я сейчас ещё…

Я пошёл в соседнюю комнату. Старьё больше не подвёртывалось, и я раскрыл платяной шкап. Продать ударную установку или стереосистему даже в такой сложный жизненный момент мне в голову не приходило. Другое дело – тряпьё Валентины.

Сразу же на глаза мне попалась её серо-коричневая меховая горжетка. Что это был за мех, я не знал. Но я уже несколько раз слышал, что она чем-то Валентине не нравится.

Я сдёрнул её с крючка. Она была пушистая, лёгкая и под лучами солнца чуть серебрилась. Стараясь, насколько возможно, быть спокойным, я вынес горжетку и небрежно бросил её перед старьёвщиком на стол.

Стоп! Теперь уже я подметил, как блеснули его рысьи глазки и как жадно схватил он мех в руки!

Теперь цену он сказал не сразу. Он помял эту вещичку в руках, чуть растянул её, поднёс близко к глазам и понюхал.

– Семьдесят рублей, – тихо сказал он. – Больше не дам ни копейки.

«Ого! Семьдесят!» – испугался я, но так как отступать было уже поздно, то, собравшись с духом, я сказал:

– Как хочешь! Меньше чем за девяносто я не отдам.

– Молодой иунуш, – громко сказал тогда старьёвщик, – я не спорю! Может быть, эта вещь и стоит девяносто рублей. Надо даже думать, что стоит. Но вещь эта не твоя, молодой иунуш, и как бы нам с тобой за неё не попало. Семьдесят рублей да одиннадцать – восемьдесят один. Получай деньги – и всё дело.

– Как ты смеешь! – забормотал я. – Это моё. Это не твоё дело. Это мне подарили.

– Я не спорю, – усмехнулся старьёвщик. – Я не спорю. Сейчас всё смешалось. Молодая девушка носит сапоги и шинель солдатский, молодой иунуш носит дамские туфли и меховой горжетка, – такой порядок, такой нравы. Но не похож ты, молодой иунуш, на того самого, который ходит в дамских туфлях и горжетке в аморальный нэпманский клуб. Бери скорей деньги – и конец делу.

Я взял деньги. Но конец делу не пришёл. Дела мои печальные только ещё начинались.

На другой день я наконец-то докачал все имеющиеся в сети видеоуроки барабанного мастерства и принялся за просмотр. Среди старых закачек нашёлся художественный фильм о молодом барабанщике. Он убежал от своей злой бабки-эксплуататорши и пристал к революционной колонии хиппи, которая одна сражалась против всего заскорузлого и старого мира.

Мальчика этого заподозрили в измене. Мол, бабка твоя капиталистка, наёмный труд использует и прибавочную стоимость варварскими методами плодит. С тяжёлым сердцем он скрылся из колонии. Тогда лидер колонистов и рядовые хиппи окончательно уверились в том, что он – вражеский капиталистический лазутчик.

Но странные дела начали твориться вокруг поселения.

То однажды, под покровом ночи, когда часовые не видали даже огоньков на концах своих косяков, вдруг затрубил сигнал тревогу, и оказывается, что враг, разнузданный полицейский десант, подползал уже совсем близко.

Тощий же и трусливый музыкант-неудачник Чарли со свастикой на лбу, тот самый, который оклеветал юношу, выполз после столкновения с полицией из канавы и сказал, что это сигналил он. Его представили к награде – четырём офигенным тёлкам.

Но это была ложь.

То в другой раз, когда колонии приходилось туго и все умирали от ломки в развалинах угрюмой фермы, затерянной в такой глухомани, что её не мог найти даже на карте ни один смельчак-доброволец, на остатках зубчатой кровли вдруг взвилась радиоантенна и эфир пронзил истошный сигнал о помощи. Сигнал неистовствовал, метался по всему радиодиапазону и взывал к соседним колониям хиппи с просьбой о помощи.

Помощь – пакет отборного кокаина – пришла.

А проклятый музыкант Чарли, который ещё с утра валялся в отключке в подвале, опять сказал, что это сделал он, и его снова наградили – уже восемью тёлками.

Ярость и негодование охватили меня при просмотре этого фильма, и слёзы затуманили мне глаза.

«Это я… то есть это он, смелый, хороший мальчик, который крепко любил всех на свете, опозоренный, одинокий, всеми покинутый, с опасностью для жизни подавал тревожные сигналы».

Мне нужно было с кем-нибудь поделиться своим настроением. Но никого возле меня не было, и только, зажмурившись, лежал и мурлыкал на подушке котёнок.

– Это я – барабанщик-хиппи! Я тоже и одинокий и заброшенный… Эй ты, ленивый дурак! Слышишь? – сказал я и толкнул котёнка кулаком в тёплый пушистый живот.

Оскорблённый котёнок вскочил, изогнулся и, как мне показалось, злобно посмотрел на меня своими круглыми зелёными глазами.

– Мяу! – ответил он с сарказмом. – Ты прав, ты настоящий барабанщик-хиппи. Барабанщики-хиппи лазят по чужим ящикам и продают старьёвщикам Валентинины горжетки. Барабанщики-хиппи бьют в круглый барабан, сначала – трим-тара-рам! потом – трум-тара-рам! Барабанщики-хиппи – слабые, но добрые. Они до краёв наливают блюдечко тёплым молоком и кидают в него шкурки от колбасы и куски мягкой булки. Правда, ты забываешь налить даже холодной воды и швыряешь на пол только сухие корки. А в остальном – о, да! – ты самый, что ни на есть, барабанщик-хиппи.

Он спрыгнул и, опасаясь мести, поспешил убраться под диван. И, вероятно, сидел там долго, насторожившись и прислушиваясь: не полез ли я после такой циничной отповеди за кочергой или за щёткой?

Но я давно уже крепко спал.

Утром, выбегая за хлебом, я увидел, что дверь с лестницы к нам в квартиру была приоткрыта. И я вспомнил, что, насмотревшись на ночь фильмов, это я сам забыл её закрыть.

А так как голова моя всё время была занята мыслью о предстоящем возвращении Валентины и о расплате за взломанный ящик, за продажу вещей, то этот пустяковый случай натолкнул меня на такой выход:

«А что, если (не по ночам, это страшно) днём уходить, оставив дверь незапертой? Тогда, вероятно, придут настоящие воры, кое-что украдут, и заодно на них можно будет свалить и все остальные беды».

За чаем я решил, что замысел мой совсем не плох. Но так как мне жалко было, чтобы воры забрали что-нибудь ценное, стереосистему, ноутбук или те же диски, то я вытер досуха ванну и перетащил всю аппаратуру туда, завалив все это бельём, одеждой, обувью, скатертью, занавесками, так что в квартире стало пусто, как во время уборки перед Первым мая. Утрамбовав всё это крепко-накрепко, я покрыл ванну газетами, завалил старыми рогожами, оставшимися из-под мешков с извёсткой, набросал сверху всякого хлама: сломанные санки, палки от лыж, колесо от велосипеда. И так как ванная у нас была без окон, то я поставил стул на стол и отвинтил с потолка электрическую лампочку.

«Теперь, – злорадно подумал я, – пусть приходят!»

Правда, буквально через час мне понадобилось выйти в интернет, и я, чертыхаясь, принялся выгребать из ванной всё барахло наружу, чтобы изъять на свет божий ноутбук. Потом тем же макаром прятал его снова.

В течение трёх дней я ни разу не запер квартиры на ключ. Но – странное дело – воры не приходили. И это было тем более непонятно, что у нас в доме с утра до вечера только и было слышно: щёлк… щёлк! Замок, звонок, опять замок.

Запирали дверь, отлучаясь даже на минуту к парадному, к газетным ящикам… В страхе, запыхавшись, возвращались с полпути, чтобы проверить, хорошо ли закрыто.

Кроме дверных, навешивали замки наружные. Крючки, цепочки…

А тут три дня стоит квартира незапертой и даже дверь чуть приоткрыта, а ни один вор не суёт туда своего носа!

Нет! Неудачи валились на меня со всех сторон.

Я получил от Валентины эсэмэску с требованием ответить, всё ли дома в порядке и принесла ли бельё прачка.

И даю слово, что если бы Валентина спросила меня, нет ли у меня какой-нибудь беды, не скучаю ли, или хотя бы прислала простую сухую эсэмэску, а не такую, где смайлики, переливающийся всеми цветами радуги текст «на албанском», а в придачу к этому и высланная следом фотография, где она была изображена в бикини с вываливающимися из лифчика сиськами и ползущей по линии прибоя на четвереньках, – то я честно написал бы ей всю правду.

Потому что хотя приходилась она мне не матерью и даже теперь не мачехой, но была она всё же человек не злой, когда-то баловала меня и даже иногда покрывала мои озорные проделки, особенно когда я помалкивал и не говорил отцу, кто ей без него звонил по телефону и встречал её у подъезда.

И я ответил ей коротко, что жив, здоров, бельё прачка принесла и беспокоиться ей нечего. Я отправил сообщение и, насвистывая, притопывая (то есть семь, мол, бед – один ответ), поднимался к себе по лестнице.

Котёнок, точно поджидая меня, сидел на лестничной площадке. Дверь, по обыкновению, была чуть приоткрыта. Но стоп! Лёгкий шум – как будто бы кто-то звякнул стаканом о блюдце, потом подвинул стул – донёсся до моего слуха. Я быстро взлетел на пол-этажа выше.

Вор был в нашей квартире!..

Затаив дыхание, я насторожился. Прошла минута, другая, три, пять… Вор что-то не торопился. Я слышал его шаги, когда несколько раз он проходил по

коридору близ двери. Слышал даже, как он высморкался и кашлянул.

– Тим-там! Тра-ля-ля! Трум! Трум! – долетело до меня из-за двери.

Было очень странно: вор напевал песню. Очевидно, это был бандит смелый, опасный. И я уже заколебался, не лучше ли будет спуститься и крикнуть дяде Николаю, который поливал сейчас из шланга двор. Но вот за дверьми, должно быть с кухни, раздался какой-то глухой шум, оформившийся затем в тихую, но визгливую мелодию. Долго силился я понять, что это такое. Наконец понял: саксофон. Это уже не лезло ни в какие ворота!

Вор, очевидно, собирался исполнить в нашей квартире композицию из репертуара Чарли Паркера.

Я спустился на площадку. Вдруг дверь широко распахнулась, и передо мной оказался низкорослый толстый человек в сером костюме и жёлтых ботинках.

– Друг мой, – спросил он, – ты из этой, пятнадцатой квартиры?

– Да, – пробормотал я, – из этой.

– Так заходи, сделай милость. Я тебя через окошко ещё полчаса тому назад видел, а ты полез наверх и чего-то прячешься.

– Но я не думал, я не знал, зачем вы тут… играете?

– Понимаю! – воскликнул толстяк. – Ты, вероятно, думал, что я жулик, и терпеливо выжидал, как развернётся ход событий. Так знай же, что я не вор и не разбойник, а родной брат Валентины, следовательно – твой дядя. А так как, насколько мне известно, Валентина вышла замуж и твоего отца бросила, то, следовательно, я твой бывший дядя. Это будет совершенно точно.

– Она уехала с мужем в Турцию, – ответил я, – и вернётся не скоро.

– Боги великие! – огорчился дядя. – Дорогая сестра уехала, так и не дождавшись родного брата! Но она, я надеюсь, предупредила тебя о том, что я приеду?

– Нет, она не предупредила, – ответил я, виновато оглядывая ободранную мной и неприглядную нашу квартиру. – Когда она уезжала, она, должно быть, растерялась, потому что разбила блюдце и в кастрюльку с кофе насыпала соли.

– Узнаю, узнаю беспечное созданье! – укоризненно качнул головой толстяк. – Помню ещё, как в далёком детстве она полила однажды кашу вместо

масла керосином. Съела и страдала, крошка, ужасно. Но скажи, друг мой, почему это у вас в квартире как-то не того?.. Сарай – не сарай, а как бы апартаменты уездного мелитопольского комиссара после весёлого налёта махновцев?

– Это не после налёта! – растерянно оправдывался я. – Это я сам всё посодрал и попрятал в ванную, чтобы не пришли и не обокрали воры.

– Похвально! – одобрил дядя. – Но почему же, в таком случае, парадную дверь ты оставляешь открытой?

На моё счастье, у дяди мелодией «Мы красные кавалеристы…» зазвонил сотовый, он, отойдя в глубь квартиры, ответил, и неприятный этот разговор оборвался.

Бывший мой дядя оказался профессиональным саксофонистом, человеком весёлым и энергичным. По его словам, он долго жил в Америке, много выступал чуть ли не во всех странах мира, в знаменитых клубах и на престижных концертных площадках, записывался на самых известных рекорд-лейблах, сотрудничал со всеми знаменитостями джаза, из которых особенно выделял Орнетта Коулмена. Его последователем и, ни много, ни мало, родоначальником советского фри-джаза скромно считал он себя. В общем, дядя оказался знаменитостью.

Моё увлечение музыкой дядя в принципе одобрил, но хард-рок был ему не мил. Примитив, да и вообще чересчур громкая и агрессивная музыка. Дядя непременно пообещал приобщить меня к высокому искусству фри-джаза.

За чаем он приказал мне разобрать мой склад в ванной, а также сходить к дворничихе, чтобы она перечистила посуду, вымыла пол и привела квартиру в порядок.

– Неприлично, – объяснил он. – Ко мне могут прийти люди, товарищи по музыкальным проектам, друзья детства, – и вдруг такое безобразие!

После этого он спросил, есть ли у меня деньги. Похвалил за бережливость, дал на расходы тридцатку и ушёл до вечера побродить по Москве, которую, как он говорил, не видел уже лет пятьсот.

Я побежал к дворничихе и сказал ей насчёт уборки.

– Дядечка приехал! – похвалился я. – Добрый! Теперь мне будет весело.

– И то лучше, – сказала дворничиха. – Виданное ли дело – оставлять квартиру на несмышлёного ребенка! Дитё – оно дитё и есть. Сейчас умное, а отвернулся – смотришь, а оно ещё совсем дурак.

– Это которые маленькие – дураки, – обиделся я. – А я уже не маленький.

– Э, милый! Бывает дурак маленький, бывает и большой. Моему Ваське шестнадцатый. Раньше в таку пору женили, а он достал железу, набил серой, пошёл на рынок, хлопнул – да вот три недели в больнице отлежал. А с ним ещё семеро азербайджанцев. Хорошо ещё, только лицо ковырнуло, а глаза не вышибло. Да что я тебе говорю: ты, чай, про это дело лучше моего знаешь!

Я что-то промычал и быстро исчез, потому что в Васькином деле была и моей вины доля.

Ловко и охотно помогал я дворничихе убирать квартиру. К вечеру стало у нас чисто, прохладно, уютно. Я постлал на стол новую скатерть с бахромой, сбегал на угол, купил за рубль букет полевых цветов и поставил их в синюю вазу.

Потом умылся, надел чистую рубаху и, чтобы скоротать до прихода дяди время, сел набирать на ноутбуке письмо Валентине.

«Дарагая Валя! – писал я, как и она мне, в модном и вышедшем уже далеко за пределы интернета падонческом стиле. – Приехал твой брат. Он очен весёлый, хароший и мне сразу панравилса. Он расказал мне, как ты в децтве ничаяно полила кашу кирасином. Я не удивляюс, што ты ошиблас, но нипанятна, как это ты ийо съела? Или у тибя был насморк?..»

Письмо осталось неоконченным, потому что позвонили и я кинулся в прихожую. Вошёл дядя и с ним ещё кто-то. Дядя помогал этому человеку нести огромный футляр. В такой мог бы поместиться контрабас.

– Зажги свет! Где выключатель? – командовал дядя. – Сюда, старик, сюда! Не оступись… Здесь ящик… Дай-ка шляпу, я сам повешу… Сам, сам, для друга всё сам. Прошу пожаловать! Повернись-ка к свету. Ах, годы!.. Ах, невозвратные годы!.. Но ты ещё крепок. Да, да! Ты не качай головой… Ты ещё пошумишь, дуб… Пошумишь! Знакомься, Сергей! Это друг моей молодости! Старый партизан-чапаевец. Политкаторжанин. Замечательный музыкант. Новатор. Революционер джаза. Видел бы ты, что он выделывает на своём контрабасе! Много в жизни пострадал. Но, как видишь, орёл!.. Коршун!.. Экие глаза! Экие острые, проницательные глаза! Огонь! Фонари! Прожекторы…

Только теперь, на свету, я как следует разглядел дядиного знаменитого товарища. Если по правде сказать, то могучий дуб он мне не напоминал. Орла тоже. Это дядя в порыве добрых чувств перехватил, пожалуй, лишку.

У него была квадратная плешивая голова, на макушке лежал толстый, вероятно полученный в боях шрам. Лицо его было покорябано оспой, а опущенные кончики толстых губ делали лицо его унылым и даже плаксивым.

Он был одет в зелёную диагоналевую гимнастёрку, на которой поблескивал орден Трудового Красного Знамени.

Дядя оглядел прибранную квартиру, похвалил за расторопность, и тут взор его упал на ноутбук, где красовалось моё неоконченное письмо к Валентине.

Он пододвинул ноутбук к себе и стал читать…

Даже издали видно мне было, как неподдельное возмущение отразилось на его покрасневшем лице. Сначала он что-то промычал, потом топнул ногой, закрыл вордовский файл и тут же удалил письмо в корзину. Из которой, излучая праведное негодование, удалил письмо окончательно.

– Позор! – тяжело дыша, сказал он, оборачиваясь к своему заслуженному другу. – Смотри на него, старик Яков!

И дядя резко ткнул пальцем в мою сторону, а я обмер.

– Смотри, Яков, на этого человека, пионера, будущего комсомольца – беспечного, нерадивого и легкомысленного. Он пишет письмо к мачехе. Ну, пусть, наконец (от этого дело не меняется), он пишет письмо к своей бывшей мачехе. Он сообщает ей радостную весть о приезде её родного брата. И как же он ей об этом сообщает? Мерзким падонческим языком! Со всеми этими «панравилса» и «нипанятна». И это наша молодёжь! Наше светлое будущее! За это ли (не говорю о себе, а спрашиваю тебя, старик Яков!) боролся ты и страдал? Звенел кандалами и взвивал чапаевскую саблю! А когда было нужно, то шёл, не содрогаясь, на эшафот… Отвечай же! Скажи ему в глаза и прямо.

Взволнованный, дядя устало опустился на стул, а старик Яков сурово покачал плешивой головой.

Нет! Не за это он звенел кандалами, взвивал саблю и шёл на эшафот. Нет, не за это!

– Ты как хочешь, старик Яков, – с отвращением сказал дядя, – а я буду писать письмо Калинину. Пусть руководство страны возьмёт эту проблему под контроль. Пусть устанавливают ограничения доступа в интернет, пусть штрафуют владельцев хостинговых контор, пусть устраивают публичные суды над разработчиками всех этих мерзких сайтов, откуда исходит это варварство. Но дальше так продолжаться не может. Наша молодёжь, наше будущее сознательно превращает себя в дебилов.

Да, кивал старик Яков, в дебилов.

Подавленный и пристыженный, я возился на кухне у плиты, утешая себя тем, что круто же, вероятно, приходится дядиным сыновьям и дочерям, если даже из-за этой по сути ерунды он способен поднять такую бурю.

«Не вздумал бы он проинспектировать в ноутбуке историю посещения интернет-ресурсов, – опасливо подумал я. – Что-то тогда со мной будет!»

Однако дядя мой, очевидно, был вспыльчив, но отходчив. За чаем он со мной шутил, расспрашивал об отце и Валентине, о хард-роке и ритмах, которыми он пропитан, с большим вниманием отнёсся к моему рассказу о Матвее, обучающем меня премудростям игры на барабанах, интересовался не увлекаюсь ли я древними мифами, упомянув неожиданно, но вскользь легенду о Прометее, и наконец послал спать.

– Этот Матвей ничему путному тебя не научит, – пренебрежительно бросил он. – Сам тобой займусь! Пусть покарают меня громы небесные, но я сделаю из тебя настоящего барабанщика.

Я уже засыпал, когда кто-то тихонько вошёл в мою комнату и начал шарить по стене, отыскивая выключатель.

– Кто это? – сквозь сон спросил я. – Это вы, дядя?

– Я. Послушай, дружок, у вас нет ли немного нашатырного спирту?

– Посмотрите в той комнате, у Валентины на полочке. Там йод, касторка и

всякие лекарства. А что? Разве кому-нибудь плохо?

– Да старику не по себе. Пострадал старик, помучился. Ну, спи крепко.

Дядя плотно закрыл за собой дверь.

Через толстую стену голосов их слышно не было. Но вскоре через щель под дверью ко мне дополз какой-то въедливый, приторный запах. Пахло не то бензином, не то эфиром, не то ещё какой-то дрянью, из чего я заключил, что дядя какое-нибудь лекарство нечаянно пролил.

Прошла неделя. Днём дяди дома не было. К вечеру он возвращался вместе со стариком Яковом, и чаще всего тот оставался у нас ночевать.

Не откладывая дело в долгий ящик, дядя приступил к реализации своего обещания. Они со стариком Яковым брали в руки свои инструменты, я усаживался за барабаны, и мы принимались музицировать. С первой же попытки я понял, что стать настоящим барабанщиком по дядиным стандартам мне будет непросто.

«Квадратную» ритмику хард-рока эту виртуозы фри-джаза до глубины души презирали.

– Синкопа! – восклицал дядя. – Вот на чём держится джаз! Друг мой, если ты не тупой и не падал головой с пожарной вышки прямо на землю, ты обязан почувствовать это прекрасное завихрение воплощённых в звуках эмоций.

Увы, я наверняка падал с самой высокой вышки на землю. А, упав, забыл об этом навсегда. Потому что в завихрения не встраивался ни малейшим образом.

– Вот, старик Яков, смотри! – кивал недовольный дядя нахмурившему брови контрабасисту. – Смотри, что с людьми сделали группа «Крим» и Джимми Хендрикс. Люди уже просто не воспринимают действительность, если не слышат этих монотонных «бух-бух-бух». Прекрасная отстранённость атональности, изысканная сумасшедшинка рваного ритма, стихийная эмоциональность импровизации – куда им до этого. Раскрепостись, Сергей! Стряхни с себя опостылевшую реальность, ощути дыхание запредельности и выдай наконец-то Ритм, от которого содрогнётся мир!

И здесь от меня требовали сотрясать мир…

Но нет, в их раздражающие саксофонно-контрабасные визги я не попадал. А отец-Прометей, всплывая в сознании, смотрел на меня теперь почему-то укоризненно и даже зло.

– Ничего, ничего, – гладил меня по голове дядя. – Не сразу Вавилон разрушился.

С каким же удовольствием убегал я в нашу каморку на репетиции «Серебрянного четверга»! Здесь под руководством Матвея и Павла дела мои в барабанном искусстве продвигались значительно лучше.

Однажды утром я сидел у стереосистемы и с недовольством слушал один из концертов Орнетта Коулмена, навязанный мне дядей для самообразования.

Тут кто-то позвонил дяде по телефону, и, чем-то встревоженный, он заторопил старика Якова. Я закричал через дверь, чтобы они погодили уходить ещё минуточку, потому что хотел им повторить сыгранную мной барабанную партию к одной из коулменовских композиций. Однако дяде было, как видно, не до меня. Хлопнула дверь. Они вышли.

Я жутко обрадовался этому и решил, что теперь уж до вечера они точно не вернутся. Значит, можно было свалить в каморку.

В каморке, к моей досаде, никого не оказалось. Видимо, парням было сегодня не до репетиции.

Зато, едва выйдя со школьного двора и пройдя сотню метров по улице, в маленьком сквере возле небольшой церквушки я увидел своих джазменов. Дядя и старик Яков сидели на скамейке и курили.

Быстро примостился я меж двумя фанерными киосками на пустых ящиках. Достал сотовый, поймал королей джаза в глазок фотокамеры. Щёлк! Готово Было самое время, потому что секундой позже чья-то широкая спина заслонила от меня дядю и Якова.

На всякий случай я сфоткал их ещё несколько раз. Приготовиться! Щёлк!

Но рука дрогнула, и очередной снимок был испорчен, потому что сутулый, широкоплечий человек повернулся, и я удивился, узнав в нём того самого сатаниста и брата Кроули, с которым познакомил меня Юрка и который угощал меня в Сокольниках косячком.

В другое время я бы, вероятно, над таким странным совпадением задумался, но сейчас мне было некогда. Я погулял ещё по улицам, съел мороженое, а затем, вскочив на трамвай, покатил домой, чтобы успеть посмотреть по телевизору трансляцию матча ЦДКА – «Спартак».

Но, к моему удивлению, когда я вернулся, дядя был уже дома.

Он строго подозвал меня к себе.

В одной руке он держал сломанное кольцо от ключа, другой показывал мне на торчавший из ящика железный обломок.

– Послушай, друг мой, – спросил он в упор. – Я нашёл эту штучку на подоконнике, а так как я уже разорвал себе брюки об этот торчок из ящика, то я задумался. Приложил это кольцо сюда. И что же выходит?..

Всё рухнуло! Я начал было что-то объяснять, бормотать, оправдываться – сбился, спутался и наконец, заливаясь слезами, рассказал дяде всю правду.

Дядя был мрачен. Он долго ходил по комнате, насвистывая песню: «Из-за леса, из-за гор ехал дедушка Егор».

Наконец он высморкался, откашлялся и сел на подоконник.

– Время! – грустно сказал дядя. – Тяжкие разочарования! Прыжки и гримасы! Другой бы на моём месте тотчас же сообщил об этом в милицию. Тебя бы, мошенника, забрали, арестовали и отослали в колонию. И сестра Валентина, которая теперь тебе даже не мачеха, с ужасом, конечно, отвернулась бы от такого пройдохи. Но я добр! Я вижу, что ты раскаиваешься, что ты глуп, и я тебя не выдам. Жаль, что бог давно отвернулся от людей и тебе, дубина, некого благодарить за то, что у тебя, на счастье, такой добрый дядя.

Несмотря на то, что дядя ругал меня и мошенником и дубиной, я сквозь слёзы горячо поблагодарил дорогого дядечку и поклялся, что буду слушаться его и любить до самой смерти. Я хотел обнять его, но он оттолкнул меня и выволок из соседней комнаты старика Якова, который там брился.

– Нет, ты послушай, старик Яков! – гремел дядя, сверкая своими круглыми, как у кота, глазами. – Какова пошла наша молодёжь! – Тут он дёрнул меня за рукав. – Погляди, мошенник, на зелёную диагоналевую куртку этого, не скажу – старого, но уже постаревшего в боях и джем-сейшнах человека! И что же ты на ней видишь?.. Ага, ты замигал глазами! Ты содрогаешься! Потому что на этой диагоналевой гимнастёрке сверкает орден Трудового Знамени. Скажи ему, Яков, в глаза, прямо: думал ли ты во мраке тюремных подвалов или под грохот канонад, а также на холмах и равнинах вселенской битвы, что ты сражаешься за то, чтобы такие молодцы лазили по запертым ящикам и продавали старьёвщикам чужие горжетки?

Старик Яков стоял с намыленной, недобритой щекой и сурово качал головой. Нет, нет! Ни в тюрьмах, ни на холмах, ни на равнинах он об этом совсем не думал.

Раздался звонок, просунулся в дверь дворник Николай и протянул дяде листки для прописки.

– Иди и помни! – отпустил меня дядя. – Рука твоя, я вижу, дрожит, старик Яков, и ты можешь порезать себе щёку. Я знаю, что тебе тяжело, что ты идеалист и романтик. Идём в ту комнату, и я тебя сам добрею.

Долго они о чём-то там совещались. Наконец дядя вышел и сказал мне, что сегодня вечером они со стариком Яковом уезжают в турне по советским городам и весям, потому что у них контракт, а кроме этого они хотят пошататься по свету и посмотреть, как теперь живёт и чем дышит родной край.

Тут дядя остановился, сурово посмотрел на меня и добавил, что сердце его неспокойно после всего, что случилось.

– За тобою нужен острый глаз, – сказал дядя. – И тебя сдержать может только рука властная и крепкая. К тому же, несмотря на свою лень, ты многообещающий барабанщик. Ты поедешь со мною и будешь делать всё, что тебе прикажут. Думаю, из нас может получиться этакое джазовое трио. Но смотри, если ты хоть раз попробуешь идти мне наперекор, я вышвырну тебя на первой же остановке, и пусть дикие птицы кружат над твоей беспутной головой!

Ноги мои задрожали, язык онемел, и я дико взвыл от безмерного и неожиданного счастья.

«Какие птицы? Кто вышвырнет? – думал я. – Это добрый-то дядечка вышвырнет! А слушаться я его буду так… что прикажи он мне сейчас вылезть через печную трубу на крышу, и я, не задумавшись, полез бы с радостью».

Дядя велел мне быть к вечеру готовым и сейчас же вместе с Яковом ушёл.

Я стал собираться.

Перво-наперво я решил сообщить о своём отъезде парням из группы. Но телефоны их молчали. Даже гудков не было – ни длинных, ни коротких. Тогда я решил сгонять к Павлу Барышеву, благо жил он недалеко, и сообщить ему лично, что отправляюсь в гастрольное турне в составе фри-джазового трио. Дома у Павла я встретил лишь его заплаканную мать и напуганную сестрёнку.

– Ой, горе-горе! – рыдала женщина. – Убили Пашку, лихие люди убили! Нет больше сыночка! Оставил меня, ангелочек!

После долгих и неприятных расспросов мне удалось узнать, что Павла вместе с ещё одним парнем, который, как она поведала, тоже на гитаре лабал, только струн в ней меньше (Матвей!), нашли сегодня зарезанными в нашей каморке. Я содрогнулся от этого известия. Кто навестил их там, за что разделались с ними так жестоко – ничего не было известно. Несмотря на то, что в школьном дворе всегда шлялись толпы народа, никто ничего не видел.

Озадаченный, поникший, брёл я домой. Вероятно, сходился я на мнении, это был кто-то из тех, кто продал недавно Павлу аппаратуру. Он упоминал, что были это какие-то сомнительные типы. Вероятно, они украли её из магазина или районного дома культуры, продали по дешёвке Барышеву, а потом, спустя время, решили, что неплохо бы получить с него ещё. Завалились в каморку, Павел, естественно, платить отказался, и они закололи его вместе с Матвеем.

Как хорошо, что в это время там не было меня!

Ничего, однако, изменить было уже нельзя, и я принялся укладывать вещи. Достал бельё, полотенце, мыло и осмотрел свою верхнюю одежду.

Брюки у меня были потёртые, в масляных пятнах, и я долго возился на кухне, отчищая их бензином. Рубашку я взял серую. Она была мне мала, но зато в пути не пачкалась. Каблук у одного ботинка был стоптан, и, чтобы подровнять, я сдёрнул клещами каблук у другого, потом гвозди забил молотком и почистил ботинки ваксой.

Беда моя – это была кепка. Кепку, как известно, у мальчишек редко найдёшь новую. Кепку закидывают на заборы, на крыши, бьют ею в спорах оземь. Кроме того, она часто заменяет футбольный мяч. В моей же кепке была дыра, которую я прожёг у костра на ученической маёвке. Если бы ещё оставалась подкладка, то её можно было бы замазать чернилами. Но подкладки не было, а мазать чернилами свой затылок мне, конечно, не хотелось.

Тогда я решил, что днём буду кепку держать в руках, будто бы мне всё время жарко, а вечером сойдёт и с дырой.

И только что я закончил свои приготовления, как вернулись дядя и Яков. Они принесли новенький чемодан, какие-то свёртки и чёрный кожаный портфель, который дядя тотчас же бросил на пол и стал легонько топтать ногами.

От меня пахло скипидаром, ваксой, бензином. Я стоял, разинув рот, и мне начинало казаться, что дядя мой немного спятил. Но вот он поднял портфель, улыбнулся, потянул носом, глянул и сразу же оценил мои старания.

– Хвалю, – сказал он. – Люблю аккуратность, хотя от тебя и несёт, как от керосиновой лавки. Теперь же сними все эти балахоны, ибо в них ты мне напоминаешь Арету Франклин в её худшие годы, и надень вот это.

И он протянул мне свёрток. В нём были короткие, до колен, защитного цвета штаны, такая же щеголеватая курточка с множеством карманов и молний, жёлтые сандалии, пионерский галстук с блестящей пряжкой, косая, как у лётчика, пилотка и небольшой кожаный рюкзак. Стиль все этого одеяния можно было определить как «молодёжное милитари».

Дрожащими руками я схватил всё это добро в охапку и умчался переодеваться. И когда я вышел, то дядя всплеснул руками.

– Чкалов! – воскликнул он. – Молоков! Владимир Коккинаки!.. Орденов только не хватает – одного, двух, дюжины! Ты посмотри, старик Яков, какова растёт наша молодежь! Эх, эх, далеко полетят орлята! Ты не грусти, старик Яков! Видно, капля и твоей крови пролилась недаром.

Вскоре мы собрались. Ключ от квартиры я отнёс управдому, котёнка отдал дворничихе.

Попрощался с дворником, дядей Николаем, и водопроводчиком Микешкиным, который, хлопая добрыми осовелыми глазами, сунул мне в руку наполовину съеденный «Сникерс».

У ворот я остановился. Вот он, наш двор. Вот уже зажгли знакомый фонарь возле шахты Метростроя, тот, что озаряет по ночам наши комнаты. А вон высоко, рядом с трубой, три окошка нашей квартиры, едва ли не единственные в доме без пластиковых стеклопакетов, и на пыльных стёклах прежней отцовской комнаты, где подолгу когда-то играли мы с Ниной, отражается луч заходящего солнца. Прощайте! Всё равно там теперь пусто и никого нет.

Мы вышли на площадь. Здесь дядя пошёл к стоянке такси и о чём-то долго там торговался с шофёром.

Наконец он подозвал нас. Мы сели и поехали.

Я был уверен, что едем мы только до какого-либо вокзала. Но вот давно уже выехали мы на окраину, промчались под мостом Окружной железной дороги. Один за другим замелькали дачные посёлки, потом и они остались позади. А машина всё мчалась и мчалась и везла нас куда-то очень далеко.

Через девяносто километров, в город Серпухов, что лежит по Курской дороге, мы приехали уже ночью.

В потёмках добрались мы до небольшого, окружённого садами домика, на крыше которого шныряли и мяукали кошки. Я не заметил, чтобы приезду нашему были рады, хотя дядя говорил, что здесь живёт его задушевный товарищ.

Впрочем, ничего удивительного в том не было.

Уехал так же года четыре тому назад с нашего двора мой приятель Васька

Быков. А встретились мы с ним недавно… То да сё – вот и всё! Похвалились один перед другим сотовыми. У меня – с двухмегапиксильной камерой, с диктофоном, у него – и того круче, с GPS-навигацией. Съели по чупа-чупсу да и разошлись восвояси.

Не всякая, видно, и дружба навеки!

В Серпухове мы прожили двое суток и дали один концерт в местном клубе автодорожников. Небольшой, наскоро сделанный плакатик, висевший на дверях, сообщал, что в клубе выступает известное джазовое трио, лауреат всесоюзных и международных конкурсов, группа «Тихая заводь». Откуда взялось это название, мне было неведомо.

Я дрожал как лист. Несмотря на то, что для этого выступления репертуар мои джазмены подобрали попроще, уверенности в своих силах не было. Буквально же на первой композиции я сбился и принялся стучать в барабаны как бог на душу положит. На второй тоже. Я нервничал, злился, чувствовал, как по лицу струями стекает пот, а потом мне вдруг стало всё равно.

«Ну и ладно, – подумал я. – Пусть что хотят обо мне думают эти приджазованные автодорожники. Мне совершенно наплевать на их мнение».

И этот пофигизм успокоил меня. Я вдруг понял, что барабаню увереннее, что необходимый фри-джазу раздрай создаю и даже пускаюсь в рискованные импровизации.

– Молодец! – похвалил меня после концерта дядя. – Поначалу было очень плохо, просто диверсия иностранной разведки. А потом ты преобразился. Признаться, я удивлён. Ты оправдываешь мои надежды.

– Спасибо, – взбодрился я. – Но публика всё равно почувствовала мою неопытность. До конца выступления в зале досидели лишь пять человек.

– В том нет твоей вины, друг мой! – потрепал меня по голове дядя. – Советский народ прекрасен в своих трудах и помыслах, но он ещё тяжело воспринимает революционные диссонансы фри-джаза. Но верь мне, наступит время, когда наш небольшой ансамбль станет популярнее армейского поп-дуэта «Руки вверх». Мы миссионеры нового сознания на этой земле.

Мой первый профессиональный концерт оказался примечателен ещё и тем, что после него я познакомился с музыкантами суперпопулярной металлической группы «ЭСТ», которые в это самое время записывали в Серпухове свой новый альбом. Жан Сагадеев, их лидер, пригласил меня после концерта в бар. Я обрадовал его известием, что большей частью стучу в хардроковой команде.

Как выяснилось, парни заглянули в клуб случайно. Фри-джазовое действо до конца смог высидеть только сам Жан.

– Честно говоря, тяжело было, – признался он мне за выпивкой. – Мутная музыка, с другой стороны запредельности. То ли дело хард-рок: чёткая структура, смысловая законченность, заводной ритм. Я только ради тебя остался. Было в твоей манере игры что-то завораживающее.

Не было более согласного с ним и более благодарного ему человека, чем я!

На следующей день я поучаствовал в записи их новой композиции «30 ХГСА». Её в качестве заводского гимна заказало группе руководство Кременчугского сталелитейного завода.

Дядя, узнав куда я собираюсь, почему-то разволновался.

– Поосторожнее с ними! – предупредил он меня заботливо. – Мало ли чего можно ждать от этих волосатых наркоманов.

Жан чувственно и вдохновенно пел на записи:

– Глаза твои блестят, глаза твои холодные,

Хитрые, звериные, пропащие глаза,

Белые с зелёным, как маркировка

Стали номер тридцать хагээса.

А я пытался соответствовать этому вдохновению в барабанной дроби.

После сета Жан объявил, что именно моя партия войдёт в окончательный вариант композиции.

– Ты талантлив, брат! – сказал он. – Не растеряй своё дарование.

Вернувшись, я в возбуждении поведал дяде и старику Якову, какие в «ЭСТ» замечательные музыканты и что за дивные советы по материализации настоящего Ритма они мне дали.

Дядя был всё так же подозрителен и, как мне показалось, напрягся и расстроился, когда я поспешил обрадовать его известием, что «ЭСТ» отправится завтра на одном с нами поезде в Липецк, следующий по счёту город нашего турне, где у парней тоже запланировано выступление.

– Дядя, а не в одном ли концерте с нами они выступят? – поинтересовался я. – Вот было бы здорово!

– О нет, мой юный, но неосторожный барабанщик! – поспешил ответить дядя. – Фри-джазовые коллективы никогда не выступают вместе с убогими металлистами.

В день отъезда до трёх часов пополудни, времени отправления поезда, я валялся на траве и читал старые номера мужского журнала «Работница». Мелькали передо мной фотографии девиц, звёзд фривольных фотосессий, русских и не русских. Какие-то проворные колхозные трактористы кривыми короткими пальцами расстёгивали ширинки, приближаясь к ничего не подозревающим интеллигенткам. А те, как будто бы так и нужно было, ожидали их, стоя на коленях. И не видать, чтобы кто-нибудь из них рванулся, что-нибудь трактористам крикнул или хотя бы выказал пренебрежение. Полная покорность победившему пролетариату.

Дядя, читавший только что полученную от почтальона телеграмму, отобрал у меня затрёпанную «Работницу» и сказал, что я ещё молод и должен думать о музыке, а не о бабах. Кроме того, от таких картинок ночью может привязаться плохой сон.

Он протянул руку за гитарой, лукаво глянул на меня и, ударив по струнам, спел такую песню:

Скоро спустится ночь благодатная,

В небесах загорится луна,

А под нею стоит непонятная,

Молодая планета Земля.

Спят все люди с улыбкой умильною,

Одеялом покрывшись своим.

Скоро мы дланью верною, сильною

Им покой и восторг создадим.

– Трам-там-там! – Он закрыл ладонью струны и, довольный, рассмеялся. – Что, хороша песня? То-то! А кто сочинил? Пушкин? Пушкина? Шаганов? Дудки! Это я сам сочинил. А ты, брат, думал, что у тебя дядя всю жизнь только саблей махал да звенел саксофоном. Нет, ты попробуй-ка сочини! Это тебе не то что к мачехе в ящик за деньгами лазить. Что же ты отвернулся? Я тебе любя говорю. Если бы я тебя не любил, то ты давно бы уже сидел в исправдоме. А ты сидишь вот где: кругом аромат, природа. Вон старик Яков из окна высунулся, в голубую даль смотрит. В руке у него, кажется, цветок. Роза! Ах, мечтатель! Вечно юный старик-мечтатель!

– Он не в голубую даль, – хмуро ответил я. – У него намылены щёки, в руках помазок, и он, кажется, уронил за окно стакан со своими вставными зубами.

– Бог мой, какое несчастье! – воскликнул дядя. – Так беги же скорей, бессердечный осёл, к нему на помощь, да скажи ему заодно, чтобы он поторапливался.

Через час мы уже были на вокзале. Дядя был весел и заботлив. Он осторожно поддерживал своего друга, когда тот поднимался по каменным ступенькам, и громко советовал:

– Не торопись, старик Яков! Сердце у тебя чудесное, но сердце у тебя больное. Да, да! Что там ни говори – старые раны сказываются, а жизнь беспощадна. Вон столик. Всё занято. Погоди немного, старина, дай осмотреться – вероятно, кто-нибудь захочет уступить место старому ветерану.

Чернокосая девушка взяла свёрток и встала. Молодой лейтенант зашуршал газетой и подвинулся. Проворный официант подставил дяде второй стул, а я сел на вещи. В полусотне метров от нас я заметил группу «ЭСТ» в полном составе. Парни стояли у чемоданов и футляров с инструментами и с добродушными улыбками покуривали в ожидании отправления поезда. Я крикнул им и помахал рукой. Ребята обернулись и ответили мне приветственными взмахами рук.

Вскоре к нам подошёл носильщик и сказал, что мягких нет ни одного места. Дядю это нисколько не огорчило, и он велел брать жёсткие.

Задрожали стекла, подкатил поезд. Мы вышли на платформу. И здесь, в сутолоке, передо мной вдруг мелькнуло знакомое лицо сатаниста из Сокольников.

Человек этот был теперь в пенсне, в мягкой шляпе, на плечи его был накинут серый плащ; он что-то спросил у дяди, по-видимому, где буфет, и, поблагодарив, скрылся в толпе.

Только что мы уселись, как звонок, гудок – и поезд тронулся.

Пока я торчал у окошка, раздумывая о странных совпадениях в человеческой жизни, дядя успел побывать в вагоне-ресторане. Вернувшись, он принёс оттуда большой апельсин и подал его старику Якову, который сидел, уронив на столик голову.

– Съешь, Яков! – предложил дядя. – Но что с тобой? Ты, я вижу, бледен. Тебе нездоровится?

Сморщив лицо, Яков простонал, что всё пройдёт. Что он потерпит.

– Он потерпит! – возмущённо вскричал дядя. – Он, который всю жизнь терпел такое, что иному не перетерпеть и за три жизни! Нет, нет! Этого не будет. Я позову сейчас начальника поезда, и если он человек с сердцем, то мягкое место он тебе устроит.

– Сели бы к окошку да на голову что-нибудь мокрое положили. Вот салфетка, вода холодная, – предложила сидевшая напротив старушка. – А вы бы, молодой человек, потише курили, – обратилась она к лежавшему на верхней полке парню. – От вашего табачища и здорового легко вытошнить может.

Круглолицый парень хулиганского вида нахмурился, заглянул вниз, но, увидав пожилого человека с орденом, смутился и папироску выбросил.

– Благодарю вас, благородная старушка, – сказал дядя. – Не знаю, сидели ли ваши мужья и братья по тюрьмам и каторгам, но сердце у вас отзывчивое. Эй, товарищ проводник! Попросите ко мне начальника поезда да откройте сначала это окно, которое, как мне кажется, приколочено к стенке семидюймовыми гвоздями.

– Ты мети, голова, потише! – укорил проводника бородатый дядька. – Видишь, у человека душа пыли не принимает.

Вскоре все наши соседи прониклись сочувствием к старику Якову и, выйдя в коридор, негромко разговаривали о том, что вот-де человек в своё время пострадал за народ, а теперь болеет и мучится. Я же, по правде сказать, испугался, как бы старик Яков не умер, потому что я не знал, что же мы тогда будем делать.

Я вышел в коридор и сказал об этом дяде.

– Упаси бог! – пробормотала старушка. – Или уж правда плох очень?

– Что там такое? – спросила проходившая по коридору тётка.

– Да вон в том купе человек, слышь, помирает, – охотно объяснил ей бородатый. – Вот так, живёшь-живёшь, а где помрёшь – неизвестно.

– Высадить бы надо, – осторожно посоветовали из-за соседней двери. – Дать на станцию телеграмму, пусть подождут санитары с носилками. Хорошее ли дело: в вагоне покойник! У нас тут женщины, дети.

– Где покойник? У кого покойник?

Разговор принял неожиданный и неприятный оборот. Дядя ткнул меня кулаком в спину и, громко рассмеявшись, подошёл к лежавшему на лавке старику Якову.

– Ха-ха! Он помрёт! Слышь ли, старик Яков? – дёргая его за пятку, спросил дядя. – Они говорят, что ты помираешь. Нет, нет! Дуб ещё крепок. Его не сломали ни тюрьма, ни казематы, ни алчные американские продюсеры. Не сломит и лёгкий сердечный припадок, результат тряски и плохой вентиляции. Эге! Вон он и поднимается. Вон он и улыбнулся. Ну, смотрите. Разве же это судорожная усмешка умирающего? Нет! Это улыбка бодрой и ещё полнокровной жизни. Ага, вот идёт начальник поезда! Конечно, говорю я, он ещё улыбается. Но при его измученном борьбой организме подобные улыбки в тряском вагоне вряд ли естественны и уместны.

Начальник поезда, узнав, в чём дело, ответил:

– Я вижу, что старику партизану-орденоносцу действительно неудобно. Но, поезд забит битком, нет ни одного свободного места. Называйте меня бессердечной сволочью, но если никто добровольно не пустит старика в мягкое купе, я ничем помочь ему не смогу.

– Но позвольте, как же так!? – возмутился дядя, а вслед за ним и другие пассажиры вагона. – Как же это возможно, чтобы в Стране Советов, где уважают старость, военные подвиги и достижения в искусстве, могли бы отказать человеку, который обладает всеми этими достоинствами?

Но начальник лишь виновато разводил руки в стороны.

Намечалась буча. Люди уже начинали выходить из себя, выкрикивать жёсткие и даже какие-то контрреволюционные, либерально-буржуазные лозунги, что звучало особенно неприятно, и собирались намылить начальнику рыло.

Всех утихомирил появившийся в вагоне Жан Сагадеев. Он заглянул проведать меня, но, обнаружив здесь такой шалман, объявил, что возьмёт старика Якова к себе в мягкое купе, так как один из членов группы через пару часу сойдёт с поезда, потому что ему надо навестить бывшую жену и троих брошенных ради рок-н-ролла детей.

Радостный начальник поезда откланялся и ушёл.

Все остались Жаном очень довольны. Хвалили вежливого и внимательного хард-рокера. Говорили, что вот-де какой ещё молодой и вроде бы брутальный, а как себя хорошо держит.

Хорошо, когда всё хорошо. Люди становятся добрыми, общительными. Они одалживают друг другу чайник, ножик, соли. Берут прочесть чужие журналы, газеты и расспрашивают, кто куда и откуда едет, что и почём там стоит. А также рассказывают разные случаи из своей и из чужой жизни.

Старик Яков совсем оправился. Он выпил чаю, съел колбасы и две булки.

Тогда соседи попросили его, чтобы и он рассказал им что-нибудь из своей, очевидно, богатой приключениями жизни…

Отказать в такой просьбе людям, которые столь участливо отнеслись к нему, было неудобно, и старик Яков вопросительно посмотрел на дядю.

– Нет, нет, он не расскажет, – громко объяснил дядя. – Он слишком скромен. Да, да! Ты скромен, друг Яков. И ты не сердись, если я тебе напомню, как только из-за этой проклятой скромности ты отказался занять пост замнаркома одной небольшой автономной республики. Сам нарком, товарищ Кадыр-Задудаев, как всем известно, недавно умер. И, конечно, ты, а не кто-либо иной, управлял бы сейчас делами этого небольшого, но симпатичного народа!

– Послушайте! Вы ведь шутите? – смущаясь, спросил с верхней полки круглолицый паренек. – Так же не бывает.

– Бывает всяко, – задорно ответил дядя и продолжал свой рассказ: – Но скромность, увы, не всегда добродетель. Наши дела и поступки принадлежат истории и должны, так сказать, вдохновлять нашу счастливую, но, увы, беспечную молодежь. И если не расскажет он, то за него расскажу я.

Тут дядя обвёл взглядом всех присутствующих и спросил, не сидел ли кто-нибудь в прежние или хотя бы в теперешние времена в центральной Читинской колонии.

Нет, нет! Оказалось, что ни в прежние, ни в теперешние не сидел никто.

– Ну, тогда вы не знаете, что такое Читинская колония, – начал свой рассказ дядя.

Мрачной серой громадой стоит она на высоком холме, вокруг которого раскинулись придавленные пятой суверенного самодержавия низенькие домики робких обывателей. Тоскливо было сидеть узнику в угрюмой общей камере. Из окна была видна дорога, по которой катили грузовики, шли на работу служащие и шуршали зарубежными автомобилями толстосумы-нэпманы. Прямо как он сам когда-то. И торговцы-спекулянты с весёлым гоготом тащили на мировой рынок миллионы баррелей нефти, руду цветных металлов и долгосрочные залоговые обязательства. Узник же, сам занимавшийся тем же не далее, как пяток лет назад, получал, как вы сами понимаете, всего какие-то жалкие дивиденды с теневого оборота припрятанных на чёрный день денег. Увы, деньги эти на его положение не влияли. Кроме того, он жаждал свободы.

«Даёшь свободу! – громко тогда воскликнул про себя некогда влиятельный узник. – Довольно мне греметь кандалами и чахнуть в неволе, дожидаясь маловероятной амнистии по поводу какой-либо нелепой годовщины, точнее сказать – высоковельможной милости или, того маловероятнее, смены политического курса!» И в тот же вечер по пути в столовую узник оттолкнул конвоира и, как пантера, ринулся в лес, преследуемый зловещим свистом пуль.

Но судьба наконец улыбнулась страдальцу. Ночь он провёл под стогом сена. А наутро услышал шум трактора и увидел работающих в поле крестьян. А так как узник ходил ещё в своём и был одет весьма прилично, то он выдал себя за ответственного работника, приехавшего на посевную.

Он спросил, как дела. Дал кое-какие указания. Выпил молока, потребовал лошадей до станции и скрылся, как вы уже догадываетесь, в пирамидальных структурах финансово-политических сетей, чтобы продолжить своё опасное дело на благо народа, страждущего под мрачным игом проклятого суверенного самодержавия.

«Туфту гонишь!» – раздался вдруг над ухом узника свирепый рык охранника. Желанная свобода и праведное продолжение борьбы растаяли как дымка, ибо были ничем иным, как плодом богатого, но ущемлённого жизненными неудачами воображения. И снова склонился он над швейной машинкой, чтобы покончить с очередной парой крайне необходимых в народном хозяйстве рукавиц. Проказница-судьба знала, что истинное предназначение этого ранее высокопоставленного гражданина – прочные и надёжные рукавицы. Потому что без них народному хозяйству нашей могучей страны никуда…

Слушатели расхохотались и, гремя посудой, кинулись к выходу, потому что поезд затормозил перед станцией, богатой дешёвым молоком и курами.

– Но послушайте, вы всё шутите, – обиженно заметил сверху круглолицый паренёк. – Ведь ничего этого вовсе так не бывает.

– Да, я шучу, молодой человек, – вытирая платком лоб, хладнокровно ответил дядя. – Шутка украшает жизнь. А иначе жизнь легка только тупицам да лежебокам. Ге! Так ли я говорю, юноша? – хлопнул он меня по плечу. – А вон, насколько я вижу, идёт и наш добросердечный металлист.

Дядя остался караулить вещи, а я взял нетяжёлый чемодан и пошёл вслед за Жаном провожать в мягкий вагон старика Якова, который нёс с собой завёрнутый в наволочку портфель, полотенце, апельсин и газету.

В купе, которое оказалось всего на два места (видимо «ЭСТ» заняли три купе, ведь кроме музыкантов с ними ехали и техники), витал характерный для музыкальных групп дух свободы. Было накурено, причём явно не только табаком, на столе дружными рядами стояли бутылки с разнообразными этикетками, а на полках в непринуждённых позах сидели две размалёванные девчонки-группи, неизвестно как проникшие на поезд.

– Немного не прибрано, – заметил Жан, кивком предлагая одной из девушек освободить полку для героя-орденоносца и гения джаза. – Но вы не беспокойтесь, мы переместимся сейчас в другое купе. Я вернусь сюда только на ночь.

Старик Яков торопливо закивал головой – мол, ладно, ладно. Сразу укладываться спать он, однако, не захотел, а надел очки и взялся за газету.

Я помялся и пожелал ему спокойной ночи. Тот ответил едва заметным движением головы, а мы вместе с Жаном и девчонками завернули в соседнее купе, где нас встретило ещё более живописное рок-н-ролльное безобразие. В таком же купе на два места набилось человек десять самого неприкаянного люда. Из-за табачно-марихуанного дыма, стоявшего плотной пеленой, лица не угадывались. Кто-то играл на гитаре, ему активно подпевали. Мне сунули в руки бутылку пива и посадили на колени к одной из девок, которая тут же не преминула воспользоваться моментом и засосала мой почти невинный рот своими большими и алчными губами.

Веселье продолжалось до середины ночи. Наконец рассерженный дядя, оставив на соседку весь свой ценный груз, заявился в нашу тёплую компанию и, отбив непутёвого барабанщика от жаждущих юного тела дьяволиц хард-рока, потащил меня, пьяного, но неимоверно счастливого, в наше жёсткое купе. Металлистам он посоветовал угомониться, так как за такой шум и гам их запросто могут высадить с поезда.

– Эх, Серёжа, Серёжа! – слышал я сквозь пелену его исполненный скорби голос. – Ты не подумай, что я собираюсь винить тебя в чём-то, осуждать и прибивать к позорному столбу. Юность, раздолье духа – всё понимаю. Сам был таким. Но ты за всё это время даже не заглянул в соседнее купе, не поинтересовался, как там старик Яков, в добром здравии ли ветеран. А вдруг его хватил удар, вдруг он корчится на полу от острой сердечной недостаточности, вдруг седая старуха с косой уже склонилась над ним и заглядывает в его поникшие очи?

– Я больше не буду, – с пьяным бесчувственным сожалением отвечал я ему.

– Хорошо, что я сам навестил старика, поправил его подушку, подоткнул одеяло, помассировал плечи и шею. Старики, они ведь как дети, им нужны внимание и забота.

Напрасно меня пугал дядечка, понял я. Всё со стариком Яковым в порядке. Крепок дуб и пошумит ещё кроной.

Тотчас же заснуть мне не удалось. Слишком переполнено эмоциями было нутро, слишком бушевали они. Окно в купе было приоткрыто. Ни луны, ни звёзд. Ветер бил мне в горячее лицо. Вагон дрожал, и резко, как выстрелы, стучала снаружи какая-то железка.

«Куда это мы мчимся? – глотая воздух, подумал я. – Рита-та-та! Трата-та! Летс гоу… Летс гоу ин спейс тракин… Эх, кажется, далеко поехали!»

– Хочешь есть – вон на столе колбаса, булка, яблоки, – предложил укладывающийся в постель дядя.

От колбасы я отказался, яблоко взял и съел сразу.

– Вы бы мальчика спать уложили, – посоветовала до сих пор не спавшая старушка-соседка. – Мальчонка за день намотался. Еле сидит.

– Ну, что такого! – ответил ей дядя. – Это просто так: выпивка, курево. Мальчонка взрослый, дядя ему не указ. Дай ему волю, он своего дядю, который о нём заботится и сопли подтирает, выкинет из поезда на ходу. Его другое манит – легкодоступные женщины, железобетонная музыка, сомнительные компании, Прометеи всякие. Реальность ему не нужна, ему запредельность подавай со всеми её излишествами.

– У меня сын, Володька, такой же, – вздохнула старушка. – Эх, говорит, мама, на кой чёрт ты меня на свет белый родила! Был бы я вечным отсутствием и покоился бы в прунах непроявленности. Да, прямо так и говорит… Так самовольно на Камчатку и уехал. Теперь там, шалопай, в религиозной секте живёт, вроде бы японской. От советской власти прячется.

Вагон покачивало, я сидел в уголке, пригревшись и задумавшись. Как странно! Давно ли всё было не так! Били часы. Кричал радиоприёмник. Наступало утро. Шумела школа, гудела улица, и гремела барабанная дробь. Это неслась из динамиков по школьным коридором лихая зарядка – «Locomotion» в исполнении «Гранд Фанк Рейлроуд». Четвёртый наш отряд выбегал на площадку строиться, и каждая из стен, каждое из лестничных перил и каждый из столбов служили мне материалом для извлечения ритма линейками, карандашами и ладонями. И уж непременно кто-то там начинал кричать и дразниться:

Сергей-барабанщик,

Солдатский обманщик,

Что ты бьёшь в барабан?

Ещё спит капитан.

«Но! Но! – говорю я. – Не подходи ближе, а то отобью на спине соло Джинджера Бейкера из кримовской «Жабы».

Ту-у! – взревел вдруг паровоз. Вагон рвануло так, что я едва не свалился с полки; жестяной чайник слетел на пол, заскрежетали тормоза, и пассажиры в страхе бросились к окнам.

Вскочил в купе встревоженный дядя. С фонарями в руках проводники кинулись к площадкам.

Паровоз беспрерывно гудел. Стоп! Стали. Сквозь окна не видно было ни огонька, ни звёздочки. И было непонятно, стоим ли мы в лесу или в поле.

Все толпились и спрашивали друг друга: что случилось? Не задавило ли кого? Не выбросился ли кто из поезда? Не мчится ли на нас встречный? Но вот паровоз опять загудел, что-то защёлкало, зашипело, и мы тихо тронулись.

– Успокойтесь, граждане! – унылым голосом закричал проводник. – Это какой-нибудь пьяный шёл из ресторана, да и рванул тормоз. Эх, люди, люди!

– Напьются и безобразят! – вздохнул дядя. – Уж не твои ли дружки, Сергей?

Я сурово взглянул на него: не выдумывай, дядя!

И вдруг какая-то острая и тревожная мысль озарила оба моих мозговых полушария. Я отчего-то вспомнил то знакомое лицо сатаниста, что мелькнуло передо мной на платформе в Серпухове. Мне стало не по себе. Предчувствие чего-то нехорошего легло на плечи.

Вскоре поезд снова тронулся, застучали стрелочные крестовины, и колёса вновь принялись исполнять свою монотонную колыбельную мелодию. Я прилёг на полку и не заметил сам, как погрузился в глубокий, но исполненный непонятной тревоги сон.

Наутро мы прибыли в Липецк. На вокзальном перроне я намеревался встретить ребят из «ЭСТ», но дядя отчего-то заторопил меня. Даже старика Якова ждать не хотел – мол, сам найдёт нас.

Однако встречи с металлистами избежать не удалось, потому что в то самое время, как мы намеревались отойти за вокзал и поймать такси, из соседнего вагона выбралась все бригада металлистов вместе с сопровождавшими их концертными техниками, девчонками-группи и почему-то милиционерами. Парни выносили из вагона на руках человеческое тело, и хотя было оно завёрнуто в простыню, но сделано это было небрежно, и я смог поверх задравшегося конца рассмотреть, что человеком этим был Жан Сагадеев.

Несмотря на протесты дяди и материализовавшегося словно из воздуха старика Якова, совершенно здорового и бодрого, я бросился к этой неожиданной траурной процессии и лихорадочными вопросами смог выяснить у девчонок, что Жан этой ночью покончил с собой. Встал со своей полки, прошагал в тамбур, а там повесился на ремне, привязав его к стоп-крану.

Вполне возможно, он лишь хотел привлечь этим поступком внимание к своей тонкой и ранимой натуре, надеясь, что после остановки поезда его быстро найдут и спасут. Вполне возможно, что была это с его стороны мрачная шутка, высокомерное позёрство. Увы, в ночной суете обнаружили его не столь быстро и откачать уже не смогли.

В Липецке мы дали такой же муторный и не имевший никакого успеха концерт, а затем перебрались в Курск. Воронеж, Горький, Казань, Пермь, Саратов, Куйбышев – города мелькали один за другим, вместительные концертные залы сменялись ветхими клубами, но неизменно наши выступления вызывали лишь холодное недоумение посетителей. Дети советской страны не любили и не понимали фри-джаз. Впрочем, нет: пару, или даже тройку раз одинокие зрители, поднимаясь посреди молчаливого зала, начинали громко и демонстративно аплодировать нам. Зрители эти были, мягко говоря, странными и таинственными личностями. После концерта они укрывались с дядей и стариком Яковым в артистической комнате (а за неимением таковой – в подсобке) и долго беседовали, видимо высказывая друг другу взаимное восхищение, скреплённое глубокой и страстной любовью к фри-джазу.

Успехи мои в атональном музицировании, однако, росли и крепли. К своему удивлению и даже некоторому внутреннему протесту я осознавал, что начинаю проникать в неожиданные и извилистые русла этого лихорадочного Ритма. Более того, я почувствовал, что Ритм этот начинает мне нравиться. Вот только терзаемый стервятниками отец-Прометей взирал на меня теперь с отчаянием и упрёком, а по щекам его бежали кровавые слёзы.

Дядя не уставал меня нахваливать.

– Скоро, – говорил он торжественно и многозначительно, – совсем скоро исполнишь ты величественный Ритм, от которого содрогнётся земля и небо. Ритм, который перевернёт людское представление об этом мире и кардинально изменит его.

Мне льстила дядина образность, хотя я и считал её несколько неуместной по отношению к моей скромной персоне.

Хард-рок, страстно любимый мной хард-рок я всё же не забывал. Улучив свободную минуту, врубал любимые песни и отбивал под них барабанные партии. Приходилось заниматься этим втайне от дяди и старика Якова, потому что, увидев меня за этим занятием, они свирепели, и начинали кричать, что я занимаюсь полной фигнёй и гублю на корню свой талант.

В турне нас продолжали сопровождать странные и трагические происшествия. Так, в Куйбышеве загадочным образом погиб лидер металлической группы «Чёрный обелиск» Анатолий Крупнов, с которым за день до этого я познакомился и подружился. Толя успел шепнуть мне пару дельных советов касательно восприятия музыки и соответственно раздробления её на барабанные доли.

Конечно же, все эти смерти рокеров не могли не вызвать во мне недоумение и заставили кое о чём задуматься. Но, не имея на руках ничего, кроме догадок, я старался отогнать все невообразимые объяснения подальше. Всё-таки жизнь – это такая штука, в которой может случиться абсолютно всё, включая самое невероятное.

… Снова дорога, снова трясущийся поезд, отбивающий свой монотонный, но вполне приятный ритм. Мы садились на поезд глубокой ночью, а проснулся я в купе уже тогда, когда ярким тёплым утром мы подъезжали к какому-то невиданно прекрасному городу.

С грохотом мчались мы по высокому железному мосту. Широкая лазурная река, по которой плыли большие белые и голубые пароходы, протекала под нами.

Пахло смолой, рыбой и водорослями. Кричали белогрудые серые чайки – птицы, которых я видел первый раз в жизни.

Высокий цветущий берег крутым обрывом спускался к реке. И он шумел листвой, до того зелёной и сочной, что, казалось, прыгни на неё сверху – без всякого парашюта, а просто так, широко раскинув руки, – и ты не пропадёшь, не разобьёшься, а нырнёшь в этот шумливый густой поток и, раскидывая, как брызги, изумрудную пену листьев, вынырнешь опять наверх, под лучи ласкового солнца.

Загрузка...