Ефим Давыдович,
послезавтра в субботу намереваюсь сдать для библиотечки «Огонек» Реки огненные.
В первом издании она вышла в «Молодой Гвардии» 1,5 года назад и разошлась в 2–3 месяца исключительно по комсомольским организациям.
Вещь хорошая, 2 печ. листа.
Единственным условием ставлю, чтоб мне на Кавказ выслали корректуру.[…]
[1925, начало июня] 1
Тов. Полонский!
У меня хроническое безденежье.
Бросаю роман и по предложению культотдела ЦК горняков совместно с Павлом Низовым и профессором Хватовым еду в Донбасс — литературные вечера — сроком на месяц.
С приветом
Артем Веселый
9 января [1928] 2
Дорогой Вячеслав Павлович!
Сообщи крайний срок сдачи, когда я должен представить главу для декабрьской книжки Нового мира.
Она написана, но не обработана и печатать ее в настоящем виде без особой нужды мне кажется не нужным. Я на беду расхворался. Вторую неделю в постели […]
Или отставить главу до следующего года?
С приветом
Артем
23 октября [1928] 3
Дорогой Вячеслав Павлович,
на следующей неделе, перед тем как ложиться на операцию, я пришлю тебе рукопись. Прочитаешь и сам решишь — следует ли ее печатать.
Думаю, что глава будет (уж в таком виде как есть) не хуже напечатанной «Жар-птицы»[94]. Итак, 2-го или 3-го рукопись будет прислана.
С приветом
Артем
25 октября [1928] 4
Дорогой Вячеслав Павлович,
Оставляю два домысла[95].
Если подойдут — я их перепечатаю начисто и сдам.
Не подойдут — не выбрасывайте, а оставьте Смирнову или Замошкину: это у меня рабочие экземпляры.
С приветом
Артем
2 марта 1929 5
14 января 1929 г.
[Ялта]
Привет, Володя!
Если еще не прочитал Очарованного странника (Лескова) — прочти.
Моя поправка идет туго. За две недели прибавил полкило, нервничаю, скучаю без работы, но все-таки дотяну положенный срок и тогда, вернувшись в Москву, засяду за работу.
Если есть какие-нибудь интересные новости — пиши. Желаю тебе всяческих успехов (и в любви!). Хотя в любви трудно добиться успехов, не зная, чего ты от нее — от любви — хочешь.
Плохо в любви упрощенчество, но еще хуже чрезмерная усложненность.
Артем
Любовь — радость, а мы часто превращаем ее в пытку 6.
Заявление
Предлагаю заключить соглашение на роман «Россия, кровью умытая». Роман расписывается на 25–30 печ. листов. Напечатано в «Новом мире» 12 печ. листов. Готово к печати 6 печ. листов.
Остальные доработаю в 15 месяцев, до осени 1932 г. с таким расчетом, чтоб книга вышла к январю-февралю 1933.
Прошу над моим предложением поворожить и письменно в ближайшие дни ответить:
1. Гонорар и тираж.
2. Сколько издательство может мне выплачивать ежемесячно, начиная с апреля с.г. для того, чтоб я мог, не отрываясь, засесть за работу.
Моя гарантия: если весь роман и не успею дописать, то издательство выпустит то, что будет — 20 листов наверняка.
Артем Веселый
18 марта 1931 7
В правление издательства «Федерация»
Заявление
Мною предложена издательству книга «Россия, кровь умытая» (фрагменты к роману) по предварительной договоренности с т.т. Шульцем[97] и Зуевым.
Редсоветом и правлением книга, как будто, одобрена и принята к изданию, но решено… договора не заключать и денег автору не выплачивать.
Уму непостижимо!..
Прошу
1. Возвратить рукопись.
2. Заявляю о своем непреклонном желании расторгнуть договор и на весь роман, по мотивам неоднократного нарушения договора со стороны издательства; так, вместо полагающегося мне гонорара по 400 рублей в месяц, я не получал ни гроша месяца 4–5, причем часть гонорара до сих пор не выплачена с июня или июля.
Литературный гонорар, как известно, является для писателя единственным заработком, дающим возможность продолжать работу.
Этой возможности нет, приходится метаться от одной рукописи к другой и т. д., что никак не гарантирует представление издательству романа в срок.
Заработанный мною аванс (известный % по договору) возвращу при первой возможности…
Артем Веселый
16 января 1932 8
Увы!
В 12 книге Нового Мира моя вещь запрещена, а 11-ую и посылать нечего — там пустяки, отрывок[98].
Одновременно с этой открыткой посылаю Вам бандероль, несколько книг — подбор случайный, какие под руку попались.
Хвораю, лежу.
Привет
Артем
22 января [1932] 9
Дорогой Иван Михайлович!
Я устал от Гуляй Волги. Иные страницы видеть не могу. Выжидаю новой волны, которая подняла бы меня на работу, и тогда одним духом дошибу оставшиеся главки.
Ведь мы договорились, что в мартовском номере «Земля Советская» печатаются главы 1–17, а в апрельском — 18–33.
Если так, то спешить особенно нет смысла. 2 недели я еще пробуду здесь [в доме отдыха «Марьино»], 17-го вернусь в Москву, 23 или 25 марта сдам последние главки Это точно. Или редакция что-то передумала? С нетерпением жду ответа — телеграфом.
Привет
Артем
28 февраля [1932]
Ответ И. М. Касаткина [телеграмма]:
«НИКАКИХ ИЗМЕНЕНИЙ. НАЧАЛО ПЕЧАТАЕТСЯ МАРТОВСКОЙ. СПОКОЙНО ДОРАБАТЫВАЙ. ТРЕВОЖИЛ ВСЛЕДСТВИЕ ПОЛОЖЕНИЯ ПРЕДСТАВЛЯТЬ ПОЛИТРЕДАКТУРЕ ВЕЩИ ЦЕЛИКОМ» 10 [100].
Здорово бедолага!
Письмо твое догнало меня в Ялте. С Москвой я распростился насовсем — разошелся с женой, со всеми перелаялся — в Москве у меня теперь ни угла, ни темной хаты. Осенью попал в переплет — писать неудобно: бумага загорится — ну, коротко сказать, положенья моя плохая, даже, можно сказать, хуевая положения.
Писать Ставскому я бы тебе не советовал. Двигай общим порядком, по всем ступеням лестницы, и я ни на минуту не сомневаюсь, что ты возвратишься в боевую семью большевиков.
…Не раз и не два перечитал твое письмо, заливая его слезами, смешанными с крымским вином. Ты, старая собака, и я адский пес — до могилы мы пронесем наивную веру в смешные и глупые иллюзии, забыв и презрев, реченное пророком:
«Всему свое время, и время всякой вещи под небом. Время насаждать и время вырывать посаженное. Время плакать и время смеяться; время сетовать и время плясать (хотя тебе на одной ноге не до пляски[101]); время находить друзей и время терять их» и т. д.
Одновременно с этим письмом посылаю тебе почтовым переводом 50 монет — аванс за частушки (книга уже вышла в Гихле). К концу марта думаю разбогатеть — тогда пришлю еще.
Пиши мне Киев до востребования. Куда я на днях имею честь отбыть.
Целую тебя в сахарные уста.
3 марта [1937]
Пират пера
P.S. Ты меня, корешок, действительно мало знаешь. Я тебе не опереточный кунак до первого черного дня, я — не хвалясь скажу — «мальчишечка с характером». Скала моих к тебе добрых товарищеских чувств не дрогнет перед испытанием ни огнем, ни водою. Порукой в том — мое тебе слово чести! 11
Новосибирск,
30 февраля 1930 г.
Дорогой Артем!
Мне сейчас до зарезу нужна твоя дружеская помощь. Дело такое. Если помнишь, я рассказывала тебе, что моя повесть «Хмель» условно принята «Октябрем» и что требуется некоторая переделка. Рукопись в первой редакции (для «Октября» — первая, фактически — третья) читали Караваева и Исбах.
В начале января месяца, закончив переделку, я послала рукопись «Октябрю». К этому времени я имела несколько весьма заботливых и многообещающих писем от Караваевой и Исбаха, и анонс с программой «Октября», распечатанный в газетах и журналах. На мой запрос, не лучше ли передать рукопись в «Сибирские огни», Караваева, от имени редакции, ответила, что я могу дать «Огням» отрывок, а всю вещь надо непременно послать «Октябрю». […]
После месячного молчания я получаю от Караваевой подробное письмо, где она пишет, что «Хмель» печататься не будет. Причины? «Узость горизонтов», недостаточно проработанная «проблемность», словом, соображения чисто идеологического порядка. Караваева выставляет требования прямо нечеловеческие и заканчивает предложением написать… новую повесть об алкоголизме и на фоне металлургического завода (у меня — пивоваренный). […]
Я послала письмо Фадееву, где прошу его сообщить мне свое мнение. Мое положение перед «Огнями» и вообще — чрезвычайно тяжелое и дурацкое.
К тебе у меня такие просьбы:
1. Если знаешь Фадеева близко, попроси его действительно прочесть рукопись (пожалуйста, поскорее сходи к нему!).
2. Прочти сам, я тебя очень прошу.
3. Посоветуй, как мне теперь быть. […]
[Без даты]
Дорогой Артем!
Спасибо за хлопоты. Теперь я спокойна. […]
Боюсь, что ты снова поставишь мне три с двумя минусами. Но ругайся, ругай, я выслушаю, продумаю и, быть может, приму, так как знаю, что все это — от чистого сердца. […]
[Без даты]
Дорогой Артем, спасибо за внимательный отзыв. Я поостыла, одумалась, со многим согласна. Фадеев прислал большое письмо. […]
Артем, советуешь ли ты мне писать о поволжском голоде (1921 г.)? Вернее, о комсомоле времен голода, о пафосе, которым была пропитана голодная наша жизнь и работа. Ужасиков не будет, основной тонус вещи — жизнерадостный (так оно и было, несмотря на трупы…) Давно мучает меня этот материал. Ведь я была в сердце голодной губернии (Бузулук), сама страшно голодала, валялась в тифу и т. д. Была я в то время секретарем и политпросветом Укома РКСМ. В Самаре я собрала весь материал о голоде. Есть документы поразительней силы: донесения милиционеров о людоедстве, письма голодающих, рассказы о детях («мамка, черт, дай хлеба Христа ради!..» — это я сама помню). До сих пор я дрожу, когда начинаю рассказывать о том времени. А в Самарском музее над кипами протоколов — стыдно сказать! — ревела […]
Berlin
3.02.1931
Получила я, Артем Иванович, Ваше письмецо и хочу вот что сказать Вам в ответ: о Ваших вещах я уже в двух издательствах говорила, и они очень интересуются, особенно романом «Земля, кровью омытая» [надо «Россия, кровью умытая»]. Большое затруднение в том, что я до сих пор не могла достать книги «Ликующая весна» [надо «Пирующая весна»] в постоянное пользование. В библиотеке она всегда занята, купить негде. Если пришлете, буду очень благодарна и тогда примусь за дело; кстати, у меня последние месяцы очень много было всякой спешной работы, а через неделю я освобожусь. […]
Завидую Вам, что Вы уже в Москве, а я все торчу здесь.
Привет!
В. А. Мазе
Летом 1931 года Артем Веселый с женой Людмилой Иосифовной и трехлетним Левой отдыхали в деревне на Ветлуге в доме крестьян Оленевых.
Деревня Сутыри
29 сентября 1931 г.
Многоуважаемый Артем Иванович и Людмила Иосифовна.
Во-первых шлем вам общий семейный наш привет и пожелаем вам всего хорошего и всякого успеха в делах ваших. Кланяемся Левочке и пожелаем ему находиться в добром здравии и быть таким же героем, каким был в Сутырях. […]
Артем Иванович, после вашего отъезда у нас стало очень без вас скучно.
Остались после вас одни хорошие воспоминания, как в нашей семье, а также и в общем у населения. Не пройдет ни один день, когда бы вас не вспоминали среди народа. У нас в семье вспоминается, как ходили рыбачить, на охоту. […]
Сообщаю вам, что открытку и книгу вашу получили, за что остаемся вам благодарны. Книгу читали по очереди, и всех интересует. Было у нас общее собрание сего 25 сентября. Читали рассказ про Бешенного Комиссара, всех рассказ заинтересовал. Мужики говорили: нельзя ли купить книжек его сочинения. […]
Еще сообщаем, что грибов у нас в лесу очень много всяких, если бы вы были, то, вероятно, много бы набрали. Еще Любаша просит приписать: какое здоровье Людмилы Иосифовны?
Ждем вашего ответа с нетерпением, пишите, какие есть у вас новости в Москве.
До свидания, с почтением к вам остается
семья Оленева.
24 декабря 1931 г.
Дорогой Артемушка, я захворал сердцем, прости меня за беспокойство, авось полегчает — объявлюсь. Позвони В 1-56-74.
Целую тебя в сердце твое.
Н. Клюев.
Милый Артем!
Спасибо за скорый ответ, за Волкореза, за Чурленя, за Бубенца[105].
Как живых вижу! Это мои Костыга, Петля, Балабурда![106]
Упоминаю еще Суслика-сказыря, Репкиного есаула. Но о нем поговорим, когда приедешь — отделаю его и прочту тебе. В последний раз я видел его в 1886 году на «Утесе Стеньки Разина», как его звал Навроцкий[107] и зовут по сю пору. А Суслик его звал «Бугор Стенькин», а высящийся над этой каменной скалой справа, ближе к Нижн. Банновке «Дурман-гору» упорно называл «Дуван-горой». Впрочем, для него это может и так: там они с Репкой «дуван дуванили[108] […] А на бугре клады раскапывали.
Если дойдет это письмо к тебе до отъезда и попадет на Волгу — поклон ей, Матушке Волге от старого бродяги. И по пескам пошагал, и под лодкой полежал, и в первом классе погулял от Рыбны до Астрахани, и дальше, по камышам, до Свиных островов. Поклон особый Жигулям. Бывало:
…„Ни души там! В поднебесье
По ущельям скал
Беркуты гнездо свивают…“
Там и я бывал…
— Э-э-эх! Устарел я! На девятый ведь! А душой я все-таки, когда пишу эти строки, весь с тобой и с твоей веселой ватажкой. Новых памяток много!
Пишу тебе из самой глухомани можайских дебрей, где отдыхают уже шестое лето ломаные кости мои, наслаждаюсь покоем и работаю понемногу. Тихо и глухо здесь.[…]
Хорошо мне в этой глуши! Хорошо бы оком на Волгу глянуть — да силушки нет. А посмотрел бы Волгострой, ты мне о нем расскажешь — а я тебе „Суслика“ преподнесу. Это будет концом моих работ о бурной Волге тех лет — оставляю ее тебе: на много лет ее тебе хватит, как мне на всю жизнь хватило. Не забывай ее — она тебе по силам. Тебе! Гуляй, Волга! Гуляй, Артем! А я отдыхаю в моей глуши […]
Твой Гиляй
25 июня 1932
Картино. […]
Я жду-пожду тебя с „Гуляй Волгой“!
16 августа 1936 г.
Милый Артемушка, так давно я не видела Вас и не имела от Вас вестей! Где Вы сейчас? Плаваете по рекам в накомарниках, варите рыбу? Отдыхаете на „Кислых водах“ или под Москвой на даче? Очень хочется повидать Вас! Ау!
Я возилась всю весну — строила дачу. Сейчас все кончилось: грохот, стуки, стружки и пр. Я начинаю отдыхать. Было бы чудесно, если бы Вы выбрались ко мне на денек или больше — еще лучше; проживу я здесь до 20 сентября.
Привет.
Е. Никитина
Клязьма, Северной дороги, Лермонтовская 48-а. Дом голубой, между № 48 и № 50.
30/Х-36.
Не нажимай на них, особенно, Артем — ну их к черту, если они такие стервецы. [Речь идет об издании очерков П. Максимова в ГИЗе]. Просто захаживай, при случае, и спокойно осведомляйся, как, мол, дело, чтоб знали, что это дело — не беспризорное. Может быть, со временем, я нажму на них официальным путем, через Союз (Ставского). Меньше всего я хотел бы, чтоб ты из-за меня портил себе настроение — не надо.
Татьяне 1 января 37 будет 16 лет. Попытайся, не достанешь ли ей учебник для 8-го класса: Баранский. Экономическая география СССР, 4 р. 30 к. Очень плохо учиться без учебника, девчонка мучается, в Ростове не достать ни за какие деньги. Готовальни учебной тоже нет — очень нужна (15 р.) Потом сочтемся. Сейчас в Ростове, в типографии печатаются мои „Адыгейские сказки“ для детей, в роскошном оформлении (картинки, коленкор, золото); там есть много такого, чего нет в рукописи, находящейся в „Сов. писателе“; первый экземпляр — тебе. Будь здоров; храни невозмутимое спокойствие, как и я.
Павел
Куйбышев
22 ноября 1936
Дорогой Артем,
Спасибо за предложение просмотреть рукопись моего будущего произведения. После чехо-словаков должен буду готовить Дутовщину. А там Истпарт просит написать еще к 20-летию Октябрьской революции. […]
С твоими „Чапанами“[110] вышел такой казус. В одном месте из-за небрежности корректоров (а может быть это было сделано умышленно антисоветскими элементами?) вместо советская власть напечатано кулацкая власть. Остаток тиража книги задержали пока. Будут выдирать страницу, вклеят новую, а потом снова пустят в продажу. […]
Почему ты не хочешь печатать свои новые рассказы? Это напрасно. Впрочем, у тебя появились и другие странности — ты пишешь стихи. Уж, кой грех, не влюблен ли ты? 12
Здравствуй, папочка!
Получила твое письмо[111]. Наши каникулы начинаются с 23 марта до 1 апреля.
Мы живем хорошо. Я начинаю заниматься по музыке с 20-го февраля.
У мамы сильно расшатаны нервы, и она ложится в больницу. Я и Заяра остаемся одни, хотя мама очень беспокоится, но мы решили быть самостоятельными. Мы участвуем в конкурсе на лучшее чтение стихов Пушкина (в Доме Писателей)[112].
Всё благополучно.
Целую Гайра.
Целую Заяра.
18 февраля 1937 г.
Артем, […] напиши, какую ты просил бумагу. Я куплю и тебе вышлю.
На даче у нас все хорошо, тихо и спокойно. Я все время жила там, а теперь, эти дни, хочу пожить в Москве. Снегу навалило много.
Артем, сообщаю тебе новость. Николай Васильевич[113] разошелся с Валей, забрал свой багаж и приехал к нам на дачу. Живет в комнате девочек[114]. Как ты советуешь — прописать его или отказать ему.
С приветом
мама.
Жду письма на Покровку.
22 февраля 1937 г
В Ялте Артем Веселый жил в том же доме отдыха, что и Паустовский; на второй неделе марта Артем поехал в Киев, а Паустовский в Москву. По пути Константин Георгиевич пишет письмо, из него видно, что Артем остался на Украине, чтобы посетить места, где разворачивается действие его исторического романа „Запорожцы“
Малоярославец, 11 марта 1937 г.
Артем Иванович!
Есть серьезный разговор. По-моему, лучше начать маршрут не от Гомеля, а от Брянска вниз по Десне. Расстояние то же, а красоты больше в десять раз — Десна очень патриархальная, чистая, душистая река и гораздо глуше Сожи. Кроме того, на Десне Вы будете проходить мимо старинных городов — Трубчевска, Новгорода-Северского, что не бесполезно в рассуждении романа[115]. […]
Всего хорошего.
К. Паустовский
7 августа [1937]
Дорогой Артем Иванович!
Как жаль, что ты так далеко живешь от Ашхабада, да к тому ж еще шут знает, где разъезжаешь. Не отыскать!
После твоего отъезда я получил очень интересные документы, относящиеся к первому году гражданской войны в Туркмении (с июня 18 по июнь 19 г.). Прислал мне их бывший (в начале фронта) председатель политического штаба Закавказского фронта т. Панасюк. Всего около 1000 подлинников: боевые задания, распоряжения по транспорту, донесения в Ташкент — ЦИКу и Военному комиссару, переписка по вопросу использования пленных мадьяр (исключительно интересная часть из документов), записи разговоров (да каких разговоров!) по прямому проводу и так далее и тому подобное.
Кроме того, получил от бывшего командующего Закавказского фронта т. Тимошкова материал: копия доклада казачьего полковника Зайцева атаману Дутову о контрреволюции в Туркестане, копия записки английского генерала Малиессона, где он выгораживает себя и своих коллег от участия в расстреле 26-ти Бакинских комиссаров, и целый ряд подобных воспоминаний бывших людей, маленьких ростом, но с большими замашками.
Очень жалко, что так далеко живешь. Но я думаю, что после вторичного твоего приезда в Ашхабад и знакомства с материалом ты не ограничишься сценарием. Пойдешь дальше. А если не пойдешь, подтолкнем. Я, конечно, первый дам в загорбину.
Теперь просьба к тебе. Я получил от своего сотрудника, выехавшего в Москву, уведомление, что „Цветы Туркменистана“ печатаются.
Если будешь в издательстве у Беспалова или Кантора, то скажи им, что я смог бы подобрать коллектив человек из 5–7-ми для составления сборника туркменских сказок, рассказов, пословиц, поговорок, легенд и т. д. Размером примерно листов на 15–20. Материал, как ты сам видел и убедился, у нас имеется в достаточном количестве (до 300 печатных листов). Наша полиграф-промышленность хромает на обе ноги, и мы ни хрена не печатаем на месте.
Если у тебя предварительный сговор состоится, и вопрос будет решен в положительном смысле (если издательство отразит это дело в своем плане 1937–38 гг.), то я приеду в Москву зимой (январь-февраль 37 г.) и окончательно оформим это дело.
Правда, я очень загружен своими историческими делами, но жаль, и сердце, как говорят, щемит, когда видишь неиспользованную уйму ценностей.
Для того, чтобы организовать людей — на это у меня время найдется.
Будешь собираться ехать к нам, спланируй так, чтобы пробыть тебе здесь, в Ашхабаде, 20–30 дней. За это время ты сможешь ознакомиться с материалами. Организуем их перепечатку, часть расходов возьмем на смету института, часть за счет Туркмен-кино и т. д.).
Желаю успеха и бодрости.
Дружески жму руку
Г. Карпов
Ашхабад, Гоголевская 28, Институт истории.
Дорогой Артем!
[…] Время проходит страшно бестолково. Все планы рушатся. Хотел в Москву съездить в октябре — не вышло, хотел много написать — не написал. Ты вправе меня всячески ругать за непостоянство. Беспокойств я тебе причинил уйму, а сам ничего не делал. Числа 10 хочу все же съездить в Москву. Если ничего не выйдет с „Пугачевым“[118]; так сделаю там кой-какие текущие дела. […]
Пока прощай.
Крепко жму руку. Твой Виктор».
[1937]
[Без даты]
Великодушный атамане!
Холопишка твой недостойный, худой казачишка Витька Багров челом бьет!
Достоин ли я очей твоих, достоин ли златоустых посланий твоих? — вопрошаю!
Обломай бунчук о мою голову, а я только вчерась прочел твою цидульку. Живу набегло. Вот-вот, как вернулся с Оренбургского степу.[…]
Напиши, не поскупись, все ли у тебя благополучно, здоров ли? Сердце мое чует, что невзгоды пронеслись над твоей головой, посылал тебе с В. Баныкиным поклоны, да он привез их обратно, не повидав тебя.
Плачу и радуюсь над Пушкиным уже третий день. После слез, говорят, становится легче. А то я совсем было запутался в сыром бору сырых матерьялов, злился, не умея слепить рыхлую глину в крепкий ком.
Теперь опять верится и надеется.
Пиши.
Целую тень волоса твоего, тень пыли от ног твоих.
Твой Виктор.
Не обижайся на шутки: стих напал.
Здравствуйте, дорогой тов. Веселый!
В «Знамени» я прочитал Вашу «Седую песню» и был просто ошарашен ее красотой и душевностью. Дышать спокойно не мог, вдохновенный, и написал Вам восторженное и глупое письмо, но, к счастью, заметил, что оно глупое, и сегодня, прочитав «Реки огненные», «Дикое сердце», «В один хомут» и «Кочегар», решил написать другое.
Знаете, это же невообразимо хорошо, когда в твою жизнь входит новый писатель, да еще такой буйный и могучий, как Вы. Удивляюсь, почему Вас не переиздают, не экранизируют… Сейчас у нас о революции пишут, сюсюкая, прислюнивая торчащие вихры, причем все в конце или в середине встречаются с Лениным, и после этого уже прокисшего славословья почитать Ваши вещи было большим, здоровым наслаждением. Ну, о Вашем мастерстве и богатстве языка и говорить нечего. В «Реках огненных» — там еще озорства много, эти два морячка выписаны так сочно, что они нравятся больше, чем безликие «с новыми ветрами» в глазах. Зато в «Седой песне» Вы уже большущий мастер-сказитель. Вот уж действительно песня! Такой язык — только у Вас и Шолохова…
Примите от меня целую охапку искренних спасибо и пожеланий сложить не одну «Седую песню».
Если Вам не трудно, напишите, как Вы живете, почему мало пишете и пр.
С приветом
Леонид Алексейчук,
студент,
год рождения — 1937.
20 мая 1957 г. Киев.
Людмила Иосифовна Борисевич вспоминала, что вскоре после ареста Артема, приятельница дала ей совет: «„Люся, отвезла бы ты детей к отцу“ [в Минск]. Смысл ее слов дошел до меня только через два месяца, когда меня арестовали».
Внучка Людмилы Иосифовны и Артема Веселого Елена Говор[119] в 1988 году опубликовала письма Левы и Волги, переданные ей бабушкой, предварив их небольшим вступлением 14.
Маленькие авторы писем переживали. Их отец революционер, писатель Артем Веселый, был объявлен врагом народа и исчез. Мама, Людмила Иосифовна Борисевич, жила далеко-далеко в неведомых лагерях […]
Жили дети в детдоме, где было много московских ребят, в старинном Городце, недалеко от Горького. Дом стоял на высоком берегу Волги, с которой связано столько событий в их семье. В Самаре родился и вырос их отец. В той, прежней, жизни они почти каждое лето с родителями плавали на лодке до Астрахани, потом возвращались на пароходе или жили в каком-нибудь тихом месте: Угличе, Сутырях, Барбашиной Поляне. Впрочем, помнил об этом только старший — Лева. Зато Ляля — по метрике вовсе не Ляля, как все ее называли, а Волга. Много лет спустя мама написала ей об отце: «Назвав тебя Волгой, Артем связал тебя с самым милым, самым близким и дорогим его сердцу. Сильная любовь к тебе сказалась в том, что неожиданно для всех и тайно от меня рано утром… он ушел и возвратился сияющий и положил мне на колени метрику. Волга. Он не называл тебя Лялей, даже когда ты была в пеленках.
Поздно ночью при луне
Волгу целовал во сне.
А проснулся — я один,
Пал на сердце горький дым, —
писал он, когда ты еще не умела читать.
„Волга по Волге катается, Волга Волгой умывается“, — приговаривал Артем во время летних поездок с маленькой дочерью, окуная ее в теплую воду у берега…»
…Волга — единственное, что зримо связывало детей с прежней безмятежной жизнью. Да еще тоненькая ниточка переписки с мамой, которая то обрывалась на несколько месяцев, то опять оживала. Людмила Иосифовна, как самое большое сокровище, через все тяготы лагерной жизни пронесла, сохранила пачку детских писем — более ста штук […]. Она берегла эти письма для Артема в надежде, что, читая их, он сможет возродить, хоть мысленно, детство Ляли и Левы, прошедшее вдали от него. Людмила Иосифовна и дети ждали долго и окончательно поняли, что он уже не придет, лишь когда началась посмертная реабилитация…
Ляля-Волга была моей мамой. Она умерла через неделю после моего рождения.
Бабушка умерла, когда мне шел 21 год. Уже много лет спустя я нашла в бабушкиных воспоминаниях описание их последней осени в Москве — осени 1937 года:
«В эту ночь — 28 октября — был какой-то необыкновенный густой туман, которого не помнили московские старожилы. Приостановилось трамвайное и автобусное движение. Машины сталкивались, несмотря на ослепительный огонь своих фар». Они с Артемом допоздна читали стихи. Внезапный ночной звонок разбудил шестилетнюю Лялю. Она очень любила гостей и, увидев входящих в комнату людей в фуражках, вскочила в кроватке и, стоя в длинной рубашонке, радостно закричала им: «Заходите, заходите!» Десятилетний Лева понял все. В ту ночь они видели Артема в последний раз.
Потекли странно тихие ноябрьские дни. Казалось, отец просто уехал, как это часто бывало. Роковой 1937-й подходил к концу. Но за девять дней до Нового года в ночной квартире снова прозвучал звонок. Леве мать успела сказать на прощание: «Береги Лялю, теперь у нее на свете остаешься ты один».
Тюремное заключение в Бутырках, приговор — восемь лет как «члену семьи изменника Родины». Только мысль о детях заставляла ее жить. Полтора года Людмила Иосифовна ничего не знала о судьбе сына и дочери, а они в это время проходили свой круг.
Из опустевшей квартиры их отвезли в детприемник, а утром повезли в Даниловскую тюрьму снимать отпечатки пальцев, а потом разлучили друг с другом. Леву отправили в детдом в Городце, Лялю — в специальный детдом для дошкольников. Больше года десятилетний мальчик разыскивает сестру. Сначала на всё его запросы приходили отрицательные ответы. И только потом выяснилось: искали Лялю — Волгу Борисевич, а в том неведомом детдоме она была записана по метрике — Волга Веселая. После настойчивых просьб Левы маленькую Лялю перевели в Городецкий детдом.
И вот наконец в июле 1939 года огромная радость: дети получают первое письмо от матери! Лева, как старший, пишет обстоятельный ответ.
Здравствуй, дорогая мама!
Твое письмо я получил и очень рад, что ты хорошо живешь. Живем мы хорошо. Зимой ходим в школу, а летом отдыхаем в наших лагерях. Кормят нас три раза в день, а в лагерях четыре. Я перешел в 4-й класс. В последние три четверти был отличником и меня премировали акварельными красками и чернильницей. В детдоме я вступил в пионеры. Я состою во 2-м отряде вожатым. Зимой мы работаем в столярных и слесарных мастерских.
Ляля перешла во второй класс. Ее премировали книгой «Приключения Буратино». Если ты это письмо получишь, то в следующем пришлю карточку. Ты писала, что пришлешь денег на марки, мне денег не надо, нам заплатили за вещи, сделанные в столярной мастерской, да у меня есть те деньги, которые ты мне дала еще дома.
Если можно, то напиши, скоро ли тебя выпустят и около какого большого города находится станция Потьма. И еще, знаешь ли чего-нибудь о папе? Крепко тебя целую.
Твой сын Лев Борисевич
…Очень рад, что получил твое второе письмо. Лето я провел хорошо и очень им доволен. Я купался, гулял, научился играть в волейбол и футбол… Живя в детдоме, вообще многому научился. Раньше совсем не умел плавать, а теперь 25 метров проплываю за 22 секунды. За зиму научился кататься на коньках и лыжах.
Ты спрашиваешь, что я научился делать в столярной мастерской. За зиму работы в мастерской я сделал табуретку, две скамейки, шахматный столик, аптечку и несколько мелких вещей. Мое здоровье хорошее, Ляля тоже здорова. В детском доме я выступал в пьесах. Я беру книги из Городецкой центральной библиотеки… Ляля очень хорошо читает.
Мама, напиши, будем ли мы жить, как жили раньше, если тебя выпустят. Не взяли ли у нас книги? Напиши, как вас кормят, на чем спите, есть ли у вас библиотека…
… Как ты живешь? Я живу хорошо. Я дружу с Галей Корешковой. Она отличница. Я с ней соревнуюсь… Чего ты делаешь там? Где живет папа? […]
Лева — маме, июнь 1940 г.
…Мама, так как я староста класса, то в конце учебного года у меня было много забот. Теперь, когда все свободны, мы почти каждый день работаем в нашем подсобном хозяйстве. Я играю в футбол, волейбол и городки. В волейбольной команде я капитан. Я научился хорошо рисовать… Мама, если знаешь, долго ли тебе осталось сидеть, то напиши. Я напишу в московское НКВД, чтобы сообщили, где папа. Как ты думаешь?
…Мама, мы писали письма 1 марта, 1 апреля, 1 мая. Может, они не дошли. Мы хорошо закончили учебный год. В Тяблинском лесу наши лагеря. И у нас комары кусаются. Есть овчарка Джульба, а еще собака Файка, у ней кутята, лошади Зорька, Сокол и Сибирячка, свинарник и птичник, есть коза Белка… У нас огород… Нам дали полоть три грядки луку, три свеклы и одну капусты. У нас октябрятская комната, там книги, журналы и игры […].
…У нас новый директор. Он заботится о нас. Нам стали давать больше муки и сахару… Мы готовились к закрытию лагеря. День прошел весело, вечером мы надели костюмы. Я была одета в Рожь. А Галя Корешкова в Лес. Был ужин и танцы, а после костер. Лева выступал в клоунаде. В последний раз мы спустили флаг. Играла музыка. Вечером пошли в детдом со знаменем и горнистом… Гале Корешковой письма никто не пишет…
…Я часто вспоминаю наши книги, коллекции марок, старинных денег. Мама, попроси, пожалуйста, сказать, когда тебя выпустят, и обязательно напиши мне. Денег больше нам не нужно. Мы живем хорошо. Держат в детдоме до 18, 16, 14 и даже 12 лет. Смотря как учишься и работаешь. Хорошо — то держат, плохо — выпускают.
Лева — маме, март 1941 г.
…В детдоме я научился многим вещам, которых не знал раньше. Например, мыть пол, вышивать, играть (хотя и не очень хорошо) на мандолине. Я сильно закалился и почти не болею…
Как ты думаешь, как и где мы будем жить, когда тебя выпустят? (А выпустят тебя скоро). Напиши, если можно, где стоит ваш лагерь, в лесу или в городе? Мама, Ляля (хотя очень редко) приносит из школы сниженные отметки по дисциплине. В следующем письме легонько ее пожури за это (но только легонько)…
…Кормят нас, несмотря на такое тяжелое время, сравнительно хорошо… Хорошо едим благодаря своему директору Ивану Яковлевичу. Мама, у нас есть портрет папы. В одной книге были напечатаны его рассказы и портрет. Если хочешь, то мы пришлем его тебе.
…Мамочка, я твое письмо с 13 лаг. пункта получила. Леву выпустили в Горький в ремесленное. Ивана Яковлевича взяли в армию […].
…Пишу из города Горького из ремесленного училища № 9, куда я устроился работать токарем. Жизнь здесь хорошая. Работаем по восемь часов. Хлеба дают 800 граммов. Есть общежитие…
Если сможешь, то, пожалуйста, сфотографируйся и пришли карточку, а то я начинаю забывать твое лицо…
Здравствуй, дорогая мама!
…Ты пишешь, тебя волнует то, что я бросил учебу Конечно, учиться было бы лучше, да что делать, выбора нет… Вот кончится война, тебя освободят, и мы снова будем жить вместе: ты, я и Ляля. Уедем в Горький или в какой-нибудь маленький городочек вроде Углича и будем жить себе потихоньку, а получить квалификацию токаря никогда не лишнее.
Здравствуй, дорогая Ляля! Я жив и здоров. По-прежнему работаю токарем-ремонтником. Делаю запасные части для станков. К 1 Мая я, наверное, приеду к вам в гости. Напиши, как ты живешь? Не обижает ли кто тебя?
Будь дисциплинированной, но не тихоней, слушайся воспитателей, но сама разбирайся, что к чему. Но самое главное — учись! Учись не для отметки или похвалы, а для того, чтобы знать!
Вот уже пять дней подряд к нам прилетают «фрицы» каждую ночь с 12 до 4, как часы. Кое-что повредили… Если бы не работала книги, то я, пожалуй, сошел бы с ума. Написал бы подробнее о тревоге, да все равно цензура замажет…
…Нам дали под картошку стадион, и мы уже его вскопали и посадили картошку. Мы сейчас ходим в луга за диким луком и щавелем. Щавель собираем на щи, а дикий лук сдаем, и нам, наверное, дадут за это мыло …
У нас в детдоме есть тоже ребята, у которых мамы и они сами из Москвы…
Мы работали зимой в пошивочной, шили простыни. У меня по шитью хорошие и отличные отметки…
Мамочка, когда твой день рождения?
…Когда я ездил в детдом, узнал судьбу многих товарищей. Один убит, другой, В. Малецкий (у него такая же жизнь, как и у меня), ранен, третий учится на лейтенанта, а другие кто где… Мама, постарайся узнать, скоро ли мы будем вместе, а то как ни хороша жизнь, но никто и ничто не может мне тебя заменить!..
…Мамочка, ты мне деньги не присылай, а накопи на дорогу. А то у одной девочки, к ней мама едет, ее выпустили, а у нее нет денег. Может, и у тебя не будет…
…Только и есть новостей, что нам теперь дают хлеба 600 граммов и еще то, что я поступил учиться в вечернюю школу взрослых, в 7 класс. Учусь хорошо. Правда, трудненько (до 5 работаешь, с 6 до 11 вечера учишься, а утром с 8 снова на работу). По возможности читаю и занимаюсь военным делом (здесь хороший военный кабинет). Сейчас я живу будущим. Когда очень трудно, то подумаю, как мы хорошо будем жить вместе, и мне хорошо.
…Живу только надеждой на нашу скорую встречу. Скоро всему этому должен прийти конец, у нас в детдоме у одной девочки маму уже выпустили. Будет и у нас праздник! Я вот часто думаю, как интересно все устроено в жизни: мы жили хорошо и тихо, и вдруг разлука на столько лет, вся наша семья разбилась на кусочки, и кто знает, когда мы соберемся снова вместе. Но я всему назло верю, что мы встретимся… […]
…Мамочка, у нас очень большая радость: жив дедушка. (Иосиф Игнатьевич Борисевич так и не встретился с дочерью и внуками, жить ему оставалось всего несколько месяцев. — Е. Г.). Когда приезжал Лева, я написала письмо дедушке. А на другой день дедушка прислал открытку в детдом. И мы очень обрадовались. Я каждый день думаю о тебе…
…Я жив, здоров. Учусь в Речном училище. Недавно у меня случилось несчастье. Мой товарищ, которому я очень верил, уехал и увез мои часы. Погоревал я, погоревал, да этим делу не поможешь, наживу новые. Самое главное мое имущество — знания — никто не украдет, а с этим имуществом наживешь что хочешь. Нам скоро дадут форму… Сейчас вообще все находится в организационном периоде. Скоро все наладится, и я буду писать тебе письма, полные благополучия и радости…
Здравствуй, милая дорогая мамочка!
Поздравляю тебя с всенародным праздником Победы! В 7 часов мы сами услышали по радио радостную весть: акт о капитуляции всех вооруженных сил Германии. Потом мы оделись в праздничные платья и побежали в школу. Там все поздравляли друг друга. Потом в школе был митинг. Я дружу с Катей Соловьевой. У нее на фронте брат, а в детдоме сестра, а больше никого нет. Мы с ней радовались, что она встретится с братом, а я с тобой…
Здравствуй, дорогая мамочка! Сегодня получила твое письмо. Я просто от радости не находила себе места. Еще 4 месяца и 3 дня. 129 долгих дней. Я пока жива-здорова, только ноги болят. Сейчас мы все время работаем и не отдыхаем. […]
Ляля написала мне, что тебя освободят 22 декабря 1945 года. Наконец-то. Только не знаю — правда или нет… Когда увидимся, наговоримся за все прошедшее…
…Очень огорчена, что придется так долго ждать… (Людмиле Иосифовне, как и многим другим заключенным, после отбытия срока не разрешили покинуть лагерь. В качестве вольнонаемной медсестры она была оставлена на неопределенный срок. — Е. Г.) Мамочка, у нас, наверное будет новый директор — Иван Яковлевич, который работал до войны…
…Вчера произошло важное событие. У нас выпускают девочек в ремесленное училище в Канавино. Я остаюсь одна. Ты, наверное, не представляешь, какая сейчас в детдоме жизнь. Все девочки уезжают. Мы жили вместе 8 лет. Все плакали… Посылаю тебе свою фотокарточку. Я сфотографировалась с Надей Метлой. У нее тоже мама в Караганде, как и ты…
…Мамочка, я почти ничего не помню о том, как мы жили в Москве… Я совсем не помню твое лицо. Только помню, что ты была в синей кофте. Возьми меня как можно скорее отсюда.
Я 8-й класс, наверное, не закончу. Да и вообще, зачем я живу? Все равно я никому не нужна.
…После ужина мы все собираемся вместе и вспоминаем о прошлом или мечтаем о будущем. У нас в комнате девять человек. У Тамары Калининой мама в Акмолинске, а у Н. Х. папа едет к ней, у остальных родных нет…
В конце августа Людмила Иосифовна приехала в Городец. Весь ее багаж состоял из ватника и пачки писем. […] Лялю из детдома она забрать сразу не смогла — негде и не на что было жить (всей ее зарплаты хватало лишь на буханку хлеба). Кое-как устроившись в Балахне, на другом берегу Волги, она изредка виделась с дочерью.
…Меня укоряют отцом. А разве я виновата? Хоть ты мне и говорила: «Не обращай внимания», а разве можно терпеть? Я еле сдерживаюсь. На каждом шагу ко мне совсем другое отношение, чем к девочкам…
…Нам дали вязаные юбки. Я хочу ее сберечь для тебя, наверное, не заругают…
…Я ночью всегда вижу тебя во сне, а от тебя нет ни одного слова. Я так жду нашей встречи.
В детдоме у нас сейчас очень холодно, топлива почти нет. Зато в школе наш класс самый теплый. Я по возможности просиживаю там до трех часов, пока голод меня не выгонит. У меня сейчас так тяжело на душе, такое скверное настроение.
В конце апреля Людмила Иосифовна смогла наконец выехать в Белоруссию, в Новый Свержень, где жили ее родственники.
Здравствуй, милая мамочка! Получила сегодня твое письмо и беспредельно ему рада. Сообщаю тебе важное известие: в детский дом пришло распоряжение — всех воспитанников, имеющих родителей, отправить к ним. После экзаменов мне сразу нужно будет уезжать. Успехи мои в учебе удовлетворительные. Но сейчас самое главное сдать экзамены, и я всеми силами стараюсь как можно успешнее подготовиться. А потом уеду!
В июле Ляля приехала к маме. Началась новая жизнь, не менее трудная и все же счастливая […].
Прошли годы, состоялся XX съезд партии, и Ляля, молодой научный работник, биолог, пишет брату [в Горький]:
Левочка! Как я хочу сейчас не писать, а говорить с тобой, хочу сказать тебе одному, потому что ближе мамы и тебя у меня никого нет. Мои друзья рады за меня, за отца, а у меня нет радости, а только горе. Ведь мы никогда больше не увидим его, я его так никогда и не узнаю. Я всегда надеялась, что мы встретимся, а он в это время был уже мертв… Ты ведь помнишь его живого, помнишь, какой был у нас отец, и тебе, наверно, еще тяжелее…
Людмила Иосифовна Борисевич (1901–1978) родилась в Минске в семье железнодорожного служащего. Закончила гимназию. Сдала экзамены в МГУ, но не была принята как дочь служащего. С 1924 года — секретарь у Артема Веселого. В 1927 году, став его женой, продолжала помогать ему в литературной работе. В декабре 1937 года была арестована и осуждена на 8 лет лагерей как член семьи изменника Родины. В заключении работала медсестрой. Освобождена в 1946 году, жила в поселке Новый Свержень, потом в Минске. После смерти дочери воспитывала внучку Елену.
[…] Когда и как он предложил мне работать у него, я не помню. Он жил на Покровке на II этаже, в коммунальной квартире. Я пришла по данному мне адресу. В первой комнате, обставленной бедно и просто, сидели старики [родители Артема]. Во второй, маленькой, около столика у окна сидел Артем.
[…] Он с деловым видом, без предисловий, предложил мне стул, стал объяснять, что я должна буду делать и сколько буду получать за это. По наивности или от смущения я поняла, что эту работу Артем взялся сделать сам кому-то, но ему некогда, так он, уже от себя, нанимает меня. Я еще не знала ни того, как писатели пишут книги, ни того, что Артем — писатель. […]
К открытию читального зала была уже в Румянцевке. Заказав или получив оставленные за собою накануне книги, усердно читала и выписывала: одно — в толстую клеенчатую тетрадь, другое — на отдельные машиночные листы. […]
С Артемом виделась только в Румянцевке, заказывала на завтра выбранные им книги, в дальнейшем научилась справляться с этим сама.
Попутно с материалами для «Гуляй Волги», что было моей основной работой, Артем задавал мне и для «России, кровью умытой» что-нибудь. Над «Россией» он работал беспрерывно. Не помню, когда сказал, что «Россия» — это жена, а «Гуляй Волга» — любовница, то есть отдых, для души.
Там же читал иногда сам или заходил предупредить, что есть работа у него. Это уже было, когда получил комнату на Тверской. И я стала по мере надобности заходить туда утром до Румянцевки. Показывала, что сделано, спрашивала — что дальше. Работала в строгих рамках его указаний. Но все мне казалось, что он мало думает о «Гуляй Волге», внутренне поглощен одной «Россией». Работа у меня была несложная, но скоро я вошла во вкус, увлеклась ею и была довольна, когда Артем куда-то уехал и у меня появилось чувство, похожее на ответственность.
Иногда вместо Румянцевки Артем диктовал мне новый текст, написанный, очевидно, накануне. Он или ходил по комнате, или сидел у стола немного позади меня, опершись о спинку моего стула. Писала я всегда карандашом и на хорошей бумаге. […] Я поспевала за его речью, но ужасно торопилась, писала механически, мало вникая в текст, ориентируясь на интонацию. […]
Иногда перед диктовкой заставлял меня выслушать текст и сказать свое мнение. И у меня хватало не то такта, не то ума держать свои «три гроша» при себе, хоть и чесался иногда язык […]
А если и случалось мне что-либо сказать, то я не была такою дотошною, как Татьяна Владимировна Толстая. В строчке о тишине в «Саду» Артем написал: «…Слышно дыхание пчелы, сидящей на цветке». «У пчелы нет легких», — заявила она ему. […] Это была настоящая графиня… Она была самой милой из интеллигентных женщин, с которыми довелось столкнуться в жизни Артему и отчасти мне. Она была поэтессой. Обаятельна в обращении и изящна по внешности. Кажется, хорошо относилась к Артему. […]
По поводу «четвергов» у Артема. С его же слов знаю, что по четвергам у него собирались. Он был радушный хозяин. Мать присылала ему с Покровки в ведре жаркое. Яблоки, виноград, апельсины у него вообще не переводились […]
Получил Артем комнату в доме ВЦИК’а на Тверской, 61 [ныне дом № 23], на втором этаже, метров 20–25. Два окна выходили на Тверскую. Обои были серенькие, паркетный пол всегда натерт. Потолок освещался снизу светом уличного фонаря, поэтому в ней никогда не бывало темно. Не было и совсем тихо — по Тверской тогда еще ходил трамвай. […]
На стенах ничего не висело. На окнах не было ни гардин, ни штор. Стоял красивый с инкрустацией на изогнутых ножках овальный стол, какие мне приходилось видеть только в музее. (Его в конце концов какая-то комиссия забрала). Это осталось от прежних хозяев этой квартиры — большой, в шесть-семь комнат. Когда стол выполнял роль обеденного, его покрывали листами машиночной бумаги или несколькими газетами. Было несколько стульев; примитивная, из некрашеных досок, высокая, как рукой достать, книжная полка стояла в простенке у дверей. И другая полка, небольшая, поприличней — крашеная и с задней стенкой. Вот и все.
Лампа посредине комнаты с эмалированной тарелкой-рефлектором на блоке. Ее можно подтягивать к тахте, заменяющей кровать. Артем обыкновенно читал лежа. Еще лампа настольная, кабинетная, под милым, напоминающим Румянцевку, зеленым абажуром.
Дверь комнаты выходила непосредственно в общий коридор, перегороженный в комнатушку. А где находилось скромное хозяйство Артема: чайник и прочее, не помню. Обедал да и завтракал в столовой, ресторане. […] Квартира была большая, в каждой комнате — семья. Писал ночами, поэтому имел привычку после обеда вздремнуть, прикрыв ухо думкою. […]
Придя к нему раз утром, застала его за необычным занятием. Он прикреплял кнопками к стене листы своей рукописи, располагая их в один ряд. На другой стене рукопись уже красовалась. Проделывал он это совершенно серьезно. Поэтому и я, не спросив, для чего все это, сочла своей обязанностью помочь ему и, закончив работу, уселась к столу писать. Он объяснил мне, что так легче писать. Глава, над которой он работает, вся как на ладони. Но это как-то не привилось.
В другое утро во время диктовки к нему зашли двое молодых людей. Будучи рассеянной, не придав значения их визиту, я не вслушивалась, о чем они толковали с Артемом, сидя на тахте, и сильно смутилась (смутить меня вообще ничего не стоило), услышав, что Артем упомянул обо мне. Я всегда страдала от того, что он способен был полусерьезно брякнуть кому-либо: «Это мой ученый секретарь», или «Я тут не при чем. Это все она. Она у меня ученая», если говорилось это в такой обстановке, где просто некстати показались бы мои уверения, что он бессовестно врет или шутит. От смущения я взяла в руки яблоко; они всегда были у Артема на столе. Так с яблоком в руках, как я ни упиралась, и заставил меня Артем сняться. Я только выговорила себе одно: чтобы не было видно лица. Училась я на курсах; была у нас форма не столько техническая, сколько женотдельская: красные косынки, синие блузы и юбки. В этой форме я и попала в журнал 1. […]
Относился он ко мне по-товарищески, даже довольно сдержанно. Был он для меня в первую очередь, как говорится, работодатель.
Прозревала ли я что-либо в его отношении к себе; не пронзила же его любовь, как молния, и был он далеко не бабник. Да и я не дала для этого решительно никакого повода, так как было не до него; была своя личная жизнь.
[…] Оставайся Артем таким, каким был сначала, не присвоили бы мне в 1937 году звание «члена его семьи».
Но Артем как с горы покатился.
Стало получаться так, что из Румянцевки часто уходили вместе. Шли пешком. Заходили вместе пообедать. То Артем из-за меня в вегетарианскую, где посмеивался в усы над старушками, о чем-то увлеченно беседовавшими. («Они же говорят о жарком. Ты только посмотри, до чего им хочется мясного», — выдумывал он). Или же я из-за него шла в закусочную, где хорошо готовили фаршированную щуку (по-еврейски). Он любил острые блюда.
Он вдруг стал красивым. Носил уже не шапку, а кепку, которая ему шла, и черное осеннее пальто, но в сапогах. Лицо стало тоньше, одухотвореннее […].
Дружба незаметно крепла. Уже я узнала, что у него много друзей, и в свободные от курсов вечера сидела у него, вместо того, чтоб идти домой. У него всегда кто-нибудь был. […]
Отношения наши становились такими, как будто бы все сказано между нами. Но на эту тему он почти не говорил. Во всяком случае его вопрос: «Поедешь со мной в Ленинград?» — не вызвал во мне особого переполоха. […]
И вот мы в Ленинграде.
«Моя молодая жена», — серьезно знакомил он меня с Лидией Сейфуллиной.
Возвратившись, он начал готовиться к первой поездке [на Волгу]. О том, что я могу отказаться от нее, он, очевидно, не допускал мысли. […]
Собирал все в поездку Артем сам. Все было продумано до мелочей. Бабушка [мать Артема] сшила ситцевый полог, белый в полоску, назывался он балаганом и применялся обычно на покосах на Волге от комаров. Он укреплялся на четырех колышках по углам. Заберешься в него и очутишься в крошечной ситцевой комнатке. Накомарник — род чепчика, надевался на кепку, для лица вшивался спереди черный тюль. Черного в продаже не было, бабушка белый красила сама. Довольно большой чугунный котел, облитой. Деревянные, но расписные, покрытые лаком чашки вместо тарелок и такие же крупные ложки. Их, кажется, я по всей Москве искала и купила в «Художественных изделиях». […] Палатку Артем купил большую, брезентовую. После дождя ее трудно было поднять. Ну, бредень-кормилец, подпуск, который мы взяли только в первую поездку и то на практике не пользовались. К таким вещам, как удочка, Артем относился с презрением. Кошма войлочная, невесомая бурка кавказская. Самое ценное — портфель с рукописями, оружие, часы, бинокль — были предметом наших забот, так как боялись воды и песка. Хранилось это в носу лодки. […]
Чусовая. Когда встречаю выражение «необъятные просторы Родины», то хоть и много я с тех пор поездила и повидала, но только в это место приводит меня воображение.
Первая ночевка на высоченном крутом берегу, лес — стеной. Противоположный берег низкий; настоящее море зарослей. Чусовая — как лента. […]
Артем и Коля[120] нагрели большие камни на костре и положили их под слани из лодки, служившие нам кроватью в палатке. Очевидно, было холодно. Поверх сланей наложили еловых лап. Потом кошму. […] Ранним утром клич — «поплыли!» Когда спустились к лодке, нас сразу накрыла темная комариная туча. […]
Вошли в Каму… Кама! Проплыла я несколько раз по Волге с верховьев до Каспия. Видела ее весной и осенью, и с лодки и с палубы парохода, плавала по Москве-реке, Оке, была на короленковской Ветлуге, никогда не забуду дикую Чусовую, Иртыш. Но с чем можно сравнить плесы красавицы Камы? […]
Плыли. Артем взял с собой полное собрание сочинение Бальзака. Мы его читали вслух и по прочтении уничтожали. А я думаю — вот с другими авторами Артем так бы не поступил. Больше в поездки никогда ничего не брали, да и Бальзака Артем взял для того, чтоб на чтение его не тратить время в Москве.
Так и плыли по воде и жили, как живет на Волге рабочий люд — рыбаки, плотовики. […]
У Артема был строгий режим плавания. Как ни прекрасны бывали стоянки и погода — «поплыли!», и его не стоило упрашивать — редко соглашался. Возможно, он уславливался быть такого-то числа в городе N. […]
Плыли ночью. Мужчины дежурили. Шли по стрежню и гребли. Коля на дежурстве уснул. С Артемом этого случиться не могло. Если вода тихая и ночевали в лодке, пущенной по течению, то старались не стучать и громко не говорить, чтобы не привлекать комаров. Крепок сон на воздухе после целого дня возни и трудов на палящем солнце. Я очнулась от неимоверного шума лопастей колеса колесного парохода и яркого света. Артем отчаянно выгребался, чтобы лодку не втянуло под пароход, ругал Колю. Мы были на волоске от гибели. Пароход освещает небольшое пространство около себя — лодку не увидел, должно быть. Было страшно […]
Я не успела как следует прийти в себя от поездок, как появился на свет сын, названный лично мною в честь автора «Анны Карениной» Львом Николаевичем. […] Весной [1928 г.] уже втроем мы отправились по Оке, потом Волге, Каме на пароходе. Ехали в I классе. Каюта с ванной […]
Был самый разлив. Берегов не было видно; по воде плыли целые деревья; черемуха в цвету — это с подмытых половодьем и обвалившихся берегов. У Артема от восхищения только ноздри раздувались. […]
Весной 1929 года мы отправились на озеро Зайсан. Замахнулись доплыть чуть не до океана. Наслушались басен о диких местах, предвкушали знакомство с дикой Обью, где, по рассказам, медведи выходили из лесу и шли по берегу вслед лодке. […]
На пароходишке до Тополева мыса […]
Тополей там, по-моему, не было. Было несколько домишек. Зелени никакой, один песок. […]
Артем пошел разыскивать лодку. В таком месте, где один песок, это оказалось делом трудным […]
Артем остановился на одной: форма ее — яичная скорлупа, разрезанная вдоль. Она была очень большая, очень старая, тяжелая, наверное, гнилая, и когда я села с Артемом опробовать ее, он сказал, что я в ней, как княжна у Стеньки Разина — лодка была действительно огромной. Пришлось взять другую — та средних размеров, но плоскодонка; Артем не любил их, так как они плохо слушаются и неудобны для косого паруса. Выбора не было. Взяли за большую цену — эту.
Было часа три. Помнится, что нам советовали отложить отъезд и переночевать, но не терпелось выплыть, и мы решили ночью не плыть, но, чтобы избежать лишних разговоров, отъехать и ночевать на берегу. Так и сделали. Расплатившись, распрощавшись, отплыли километра на два, приткнулись, сварили молочной лапши в ведре, чтобы не распаковываться, а есть решили в лодке по очереди и проплыть, держась у берега, выбрать стоянку.
Мы совсем немного отошли от берега. Ни один из нас еще не успел поесть, Артем был на веслах, как солнечный луч стал тусклее. Было часов пять, но на безоблачном небе солнце довольно высоко, и воздух с желтоватым оттенком. Ветер упал. Стало как-то не по себе. Артем взглянул на небо и, показывая на едва заметное облачко вверху (скорее не облачко, а, как удачно назвал его Артем, «грязная пленка»), сказал, что ему не нравится «все это». Берег был рядом, само собой разумелось, что надо было пристать к нему — это даже не требовало обсуждения, но привести это в исполнение мы не успели.
Теперь, когда я, читая путешествия, встречаю самые невероятные вещи, я ничему не удивляюсь, потому что понадобилось буквально несколько минут на то, чтобы «грязная пленка» выросла в тучу, закрывшую небо. С берега, к которому мы хотели пристать, сорвался бешеный ветер, и разразилась страшная буря, с невероятным ливнем и громами — молниями.
К счастью, наш парус не был поднят, иначе мы не успели бы его спустить, как лодку перевернуло бы. Мы ползком обменялись местами: я села в весла, Артем с кормовиком. Я гребла, как зверь, но нас шало от берега. Уже не понимала, где тот берег, вдруг у Артема переломило кормовик. За шумом дождя, за громом не слышно было, что он кричит мне. Лодку крутануло, и у меня вырвало одно весло. Артем схватил второе вместо кормовика, но его тут же сломало пополам. Стало темнеть. Лодку уже налило дождем, и теперь стало захлестывать волной. Ведро с лапшой уже текло через край, и Артем стал вычерпывать им воду из лодки. Но это было бесполезно, так как волна то и дело захлестывала.
Артем начал выбрасывать за борт намокшее большое ватное одеяло и еще что-то, чтобы облегчить лодку, а я взялась за ведро, но мне стало нехорошо. Когда я подняла голову из воды, я увидела за бортом отвесную массу воды, как мне показалось не меньше чем с дом, а лодка в это время нырнула к ее подножию. Меня снова стало мутить, и я легла прямо в воду, стоявшую в лодке. Поднял меня Артем. Небо и вода были одного цвета, но темно не было. Низко неслись тучи. Лодку продолжало гнать ветром. Шла она бортом и невероятно ныряла. Ветер рвал так же, но впереди перпендикулярно к борту лодки, шли, сбивая гребень, мачта и слани, навязанные Артемом на длинную бечеву. Плывя впереди лодки, они-то и не давали лодке хлебнуть по-настоящему или перевернуться. Лодка, потеряв часть груза, сидела выше. […]
Артем продолжал отливать воду. Я видела только его силуэт на другом конце лодки. Я была, если не вру, привязана к кормовой скамейке. Я не то уснула, если можно уснуть в холодной воде, не то ослабела до бесчувствия — меня сильно измотала морская болезнь.
Очнулась или проснулась я оттого, что лодка ткнулась дном в песок — ее прибило к берегу волной. Солнце было еще не высоко и резануло глаза, отраженное в крупной ряби, какая бывает на мели. Потом я узнала, что было 9 часов — значит, нас носило по воде 16 часов. Озеро 60×40 км. […]
Плыли по Иртышу. Он узкий, берега пустые и там, где проходят сквозь горы, и там, где от берега начинается ровная, как скатерть, степь, обрываются к Иртышу невысоким крутым берегом. Встречи с населением были редки, не в пример плаванью по Волге. Несмотря на бурное начало, настроение у Артема было чудесное […]
Лодка — это дом. В ней так же надо соблюдать чистоту и порядок. Артем относился к этому своему дому ревниво, чего не скрывал. Это чувствовалось в выборе кандидатуры для совместного плавания. И однажды, желая выразить высшую степень осуждения по поводу моего какого-то предполагаемого проступка, сказал: «Да я бы тебя никогда после этого к лодке не подпустил бы».[…]
Весной 1930 года мы, [взяв Леву], отправились в лодке по Волге с верховьев до Астрахани и были в плавании ровно пять месяцев [с 1 мая] до 1 октября. […]
Если первая поездка с Колей была в сравнительно быстром темпе, то теперь мы плыли спокойно, подолгу останавливаясь на стоянках и выбирали их по вкусу. Ночевали всегда на берегу. Лодка стала настоящим домом, в ней даже завелись мыши в ящике с продуктами. […] За все время поездки Лева ни разу не кашлянул, загорел, как чертенок. Если шли под парусом, то есть с попутным ветром, он был обвязан веревкой, конец которой прикреплен к скамейке. […]
Плыли с картой[121]. Знали, к какому селу скоро подойдем. […]
Поездки обдумывались Артемом по-хозяйски. Не помню случая, чтоб у нас чего-либо не доставало. Был даже неприкосновенный запас в виде пары плиток шоколада. Но съедали мы этот запас немедленно.
А когда случилось в другой поездке, что на почте прекратили выплату переводов выше 100 рублей, а [у нас были] два или три перевода по 200 рублей, то мы терпели сильное бедствие и питались несколько дней под Астраханью одними дынями. Дешевле дынь нельзя было купить ничего съестного. Это была карточная система, продажа хлеба втридорога из-под полы и пр., короче говоря, голодное время. […]
Обратно возвращались на пароходе. […]
Левитановская осень разукрасила берега, и с трудом, только при помощи Артема, я узнавала наши лучшие стоянки. Обратное путешествие на пароходе было похоже на перелистывание прочитанной книги. Там иллюстрацию рассмотришь внимательно, там абзац перечитаешь […]
Одна женщина[122], которая была у нас на Ветлуге, узнав, что Артема взяли, пришла к нам. Помолчав, сказала: «Хорошо, что он успел поплавать». […]
Фанта Артемовна Веселая родилась 30 ноября 1924 г. Окончила филологический факультет университета им. Ломоносова. Работала на иновещании Гостелерадио СССР.
Долгое время мне снился один и тот же сон: ко мне приходит отец — оборванный и измученный. Он с отвращением относится ко всему внешнему миру и не хочет никого видеть. Мне непонятно — освободили его или он убежал. Я как-то очень ясно, физически ощущаю свое родство с ним, как ощущала его в детстве, когда любила его за все: за рост, за усмешку, за то, как он пальцами, не обжигаясь, вынимал уголек из костра, и, конечно, за байки и рассказы. Вот один из них: забросил он сеть в Волгу. Впереди на лодке другой рыбак — старик. У того ничего не ловится, видно, сеть дырявая, а у отца, который плывет за ним, полна сеть рыбы. Старик время от времени вынимает свою с несколькими рыбешками и приговаривает: «Хоть говенненька, да наша…»
Когда проплывали Жигули, рассказывал легенду о прекрасной девушке… О том, что все это есть в «Гуляй Волге», ничего не говорил. Я все воспринимала очень живо, как что-то, что было на самом деле.
Я думаю: откуда у меня такой повторяющийся сон? Наверное, глубоко запал в душу совет, который я сгоряча ему дала, когда он рассказал, что ждет ареста: а ты уезжай куда-нибудь… (Если бы, да кабы… знать, что арест действительно будет, и что за этим последует, то совет не так уж глуп. Некоторые так спаслись… А уж отец-то — рыбак, охотник, волгарь…).
Сравнительно незадолго до нашего второго с отцом и Гайрой путешествия по Волге пришел он ко мне на Тверской бульвар и сказал, что сейчас поедем к Гайре (она жила на Арбате). На углу, где теперь ресторан «Прага», отец велел мне дожидаться его в такси, а сам пошел в магазин. Помню, я с ужасом следила за тикающим счетчиком, а отца все не было. Наконец, он появился с тортом, и мы поехали.
Сидели за столом вчетвером: отец, мы с Гайрой и Заяра — тогда еще маленькая. Отец нам пытался объяснить, что хотя он ни в чем не виноват, его могут арестовать. Видимо, его мучила мысль, что о нем будут думать его дети. Впоследствии это подтвердил А. Г. Емельянов, с которым отец одно время сидел в камере. Емельянов рассказывал мне, что отец не раз с тоской говорил — что дети будут знать и думать о нем? Любил он нас всех, рожденных от разных матерей…
Что еще рассказывал Емельянов? Что, когда вызывали отца на допросы, главным обвинением против него было то, что он не писал о Сталине (его роли в революции и пр.). С допросов он возвращался избитым настолько, что Емельянову приходилось его кормить. Такую же услугу отец оказывал Емельянову, и тот говорил, что они подсмеивались друг над другом, находили еще силы. Как ни было тяжко, вряд ли он мог подумать, что дело кончится расстрелом.
Детство у меня было счастливым. Двор, как мне казалось, был у нас лучший в Москве. Большой сад перед домом Герцена, где зимой мы строили крепость, волейбольная и теннисная площадки, заливавшиеся зимой под каток. Крыши и чердаки наших одноэтажных домов (говорят, бывшие конюшни Герцена), кажется, специально приспособлены для игр в «казаки-разбойники». У меня, помню, буквально ноги пели, когда я выбегала во двор. К сожалению, я была поглощена собственной жизнью, и жизнь взрослых для меня шла по касательной. Потому и помню я мало и, в основном, связанное с собственной особой.
Одно время по нашему двору разгуливал привезенный кем-то ручной медведь. Привязанная к собачьей будке, лаяла на нас лисица. Еще одной достопримечательностью нашего двора был корреспондент фашистской газеты Юст, у которого была огромная овчарка. Эта овчарка почему-то привязалась ко мне и почти каждое утро провожала в школу. Однажды в «Правде» появилась большая статья против Юста, которая заканчивалась хлестким четверостишием. Этот стишок я и пропела ему в лицо, раскачиваясь на доске. Вскоре Юст отбыл из СССР. Вместе со своей замечательной овчаркой, относительно которой наш двор решил, что она не просто провожала меня в школу, а бежала потом в германское посольство с донесением в ошейнике.
Собираясь с нами на Волгу, отец подсмеивался над товарищами-писателями, которых он звал в совместное плавание, но никто не захотел: ждали распределения квартир в Лаврушинском.
(Как мы попали на Тверской бульвар? Отец подал заявление, в котором писал, что он молод, талантлив и что его семье негде жить. Так мы получили комнату в трехкомнатной квартире. На кухне этой квартиры, выходящей прямо во двор, была широченная плита, на которой стояли примусы и керосинки.)
В доме на Тверском бульваре в Доме Герцена находился Литинститут, а длинный одноэтажный дом, опоясывающий двор, был разделен на квартиры, и в них селили писателей. Был там еще двухэтажный дом, фасадом выходящий на Твербуль. Во времена моего раннего детства там был какой-то иностранный settlment, в наследство от которого нашему двору осталась теннисная площадка. Потом он тоже был населен писателями. В нашем дворе жили Платонов, Свирский, Жига, Новиков, Островой, Исбах и другие.
Наша квартира состояла из трех комнат. В одной, большой, жили мы, в двух других Фадеев с женой-актрисой, а когда он получил квартиру на ул. Горького, то семья его брата. Фадеева помню молодым, веселым, красивым.
Однажды, когда я легла спать, в соседней комнате долго шумели — праздновали день рождения Фадеева. Утром, когда я открыла глаза, на двух наших подоконниках тесно в ряд сидели куклы — их было по числу лет именинника…
Отец с Фадеевым не был в дружбе. Ему не нравился «Разгром», он считал его подражательным и имел неосторожность сказать об этом автору. Вообще он, кажется, умел наживать себе врагов, всегда говоря то, что думает, а о многих писателях он был не очень-то высокого мнения…
Относительно Шолохова, с которым отец вместе ездил в Италию (к Горькому). Отец говорил, что Шолохов в дороге был очень молчалив и сдержан, и отца удивляло, что никак не проявлялся в нем могучий талант автора «Тихого Дона».
Мы с отцом в магазине — он покупает мне шубу. И отец, и продавщица уговаривают взять серую беличью, но я вцепилась в черную кроличью (будто бы черная мне больше нравится). На самом же деле мне неприятно, что беличья дорогая. Я вообще не любила, когда на меня тратили деньги — безразлично, отец или мать, и никогда ни у кого ничего не просила. В конце концов славную смерть эта шуба нашла в зубах овчарки нашего соседа. Я очень любила собак и каждый вечер просила ее — погулять. Восторженно рыча, мы боролись и катались по снегу.
Вообще, во времена нашего детства не было привязанности к вещам, игрушкам, куклам. Помню, отец привез нам с Артемушкой из Германии замечательную механическую железную дорогу. В нашем доме она не продержалась и дня — сразу была отнесена в детский сад.
Отец переписывает мне карандашом песню «На смерть Ермака Тимофеевича» для того, чтобы я выучила ее наизусть — этот листок хранился у меня много лет. Отец вообще любил народные песни, и во время путешествия по Волге мы нередко вместе пели — про Стеньку Разина, про Ермака, «Ехал на ярмарку ухарь-купец» и другие песни.
Мы с отцом едем на строящуюся дачу в Переделкине. На втором этаже под скошенной крышей у отца кабинет, а в углу стояла широкая кровать. Были сумерки, отец прилег на кровать, мы, дети, взобрались к нему, и он рассказывал нам замысел своего нового романа — исторического, если не ошибаюсь, связанного с борьбой против польских ляхов. Запомнились мне страшные казни, головы, надетые на колы.
После ареста отца мама отправила все его книги с дарственными надписями в Харьков к бабушке. Там они пропали во время оккупации города. Помню одну надпись: «Смеярышне, красарышне, боярышне Фанте». Дарил мне отец и классиков в издании Вольфа, подарил редкую книгу «Сказки» Афанасьева. Все эти книги были украдены студентами Литинститута, жившими в нашей комнате во время маминого — очень короткого, всего на два месяца — отъезда в эвакуацию.
Иногда на Волге мы попадали в дождь и в бурю, когда расходилась большая волна, вся река была в белых шипящих барашках. В это время отец не разрешал нам громко разговаривать, шуметь — у него было уважение к разгулявшейся стихии.
Что мне особенно запомнилось в отце, так это его обостренное отношение к людскому горю, нужде. Маленький городок на Волге. На улице очередь в продмаг. У каждого на спине или на другом видном месте мелом написан номер. Я бы и внимания не обратила — отец показал, объяснил, как людям трудно живется.
Опять же на Волге — скандал в чайной. Официантка с кулаками бросается на забулдыгу, укравшего ложку. Отец понимает и официантку, у которой вычтут за эту копеечную ложку, и забулдыгу ему тоже жалко — дошел человек до точки.
Астрахань. Отец договаривается с моряками на пароходе, уходящем вверх по Волге, что не нужную нам больше лодку они подкинут рыбаку на Красный Яр. Я спрашиваю, почему не в Рыбинск бывшему хозяину лодки, который просил прислать ее обратно. Отец коротко объясняет — тот кулак, жлоб, а этот трудовой рыбак, бьется каждый день с нуждой.
Или такое счастливое для нас событие, как покупка двух великолепных осетров, которые некоторое время плыли за нашей лодке на веревке. У меня в памяти осталась (конечно, под влиянием отца) нужда этого рыбака, который, работая в рыболовецком колхозе, ровно ничего не получал за свой труд и для которого встреча с нами была большой удачей.
Когда на улице Горького под трамваем погиб мой младший брат Артемушка (мальчик из старшей группы детсада уговорил его покататься на буфере), отец отказался от судебного преследования воспитательницы — горю не поможешь, зачем губить человека, она и так на всю жизнь наказана.
На смерть Артемушки отец написал стихотворение.
В КЛЕЩАХ БЕДЫ
Дикая ухмылка дикого случая — на улице средь белого дня погиб пятилетний сын.
Далек был твой путь, сынок, славные дела ожидали тебя.
Лежишь смирнехонько… Губы твои запеклись, занемели.
В лесах и полях пирует весна, а тебя нет.
Бульвары полны детей, мир полон детей, а тебя нет.
Чаял: восстанет в тебе сила и слава моя, и — вот! — тебя нет.
Твой лепет был для меня полон глубокого значения.
Увижу тебя во сне… О, лучше б мне не просыпаться!
Поплыву по рекам и морям, тебя не будет со мною.
Затоптан, измят твоего лица цветок.
Каждая кровинка во мне в смятеньи рыдает.
Через всю жизнь — до самой могилы — точно горб, понесу я свое горе.
Поковыляю до отбитой мне судьбою черты, и в смертный час мой последний стон будет о тебе, сынок.
Ветер дикой скорби качает меня, рвется сердце с причалов своих…
Под дробь барабана пройдут пионеры, мне вспомнишься ты.
На конях проскачут солдаты, мне вспомнишься ты.
Под окно прилетят голуби, мне вспомнишься ты.
Наткнусь на калеку, мне вспомнишься ты.
Увижу гимнаста, мне вспомнишься ты.
Возьму с полки книгу, мне вспомнишься ты.
Во дворе тявкнет собачонка, мне вспомнишься ты.
Услышу смех, услышу детский плач, мне вспомнишься ты.
Пахнет ветер, что обвевал твое разгоряченное в беге лицо, мне вспомнишься ты.
В цветке полевом я узнаю тебя.
В сияньи далекой звезды я узнаю тебя.
В журчаньи ручья я услышу тебя, мой дружок.
О, проклятый день! О, черный час!
Иссяк родник надежды моей.
Обуглены крылья надежды моей.
Ввергнута в гроб надежда моя.
Подломились колени надежды моей.
Оборвалось дыханье надежды моей.
Все кончено.
Сын умер.
Куда пойду и что буду делать?
Пуста душа моя.
Подрублены крылья жизни моей.
Живой завидую мертвым.
Отчаяние ревет во мне.
Горе мое всесильно, как вода, — плыву, тону и захлебываюсь своим горем.
Я оглох, я ослеп.
………………………………………………………………
Улетел, улетел мой белый лебедь.
Много раз в жизни с отвращением к собственному безволию и лени я вспоминала мудрый совет отца, который он повторял не раз: веди дневник.
Когда мы плыли по Волге, мы с Гайрой выторговывали себе за каждый день дневника плитку шоколада (которые мы никогда не получили, потому что скоро эта мзда переросла бы в огромные горы), и все равно вели его (я, во всяком случае) небрежно и нерегулярно. Помню, что я, когда описывала прошедший день, одним глазом все время косилась на Гайру, не дай Бог, она кончит на минуту раньше меня.
Однажды, плывя под парусом, мы устроили конкурс на лучшее стихотворение о Волге. Отец очень быстро и очень здорово написал большое стихотворение. Мы с Гайрой выжали из себя что-то очень пышное и небольшое по объему. Четвертый участник конкурса (с нами небольшой отрезок пути плыл молодой писатель) вообще ничего не смог написать.
Отец мечтал о путешествиях с нами по сибирским рекам. Я не подозревала, что такое «сталинские тюрьмы» и что означало «без права переписки», считала годы, думала, что отец вернется, и все когда-нибудь образуется.
Отец пришел к нам однажды с огромной коробкой шоколадных конфет. Увы, я целиком была поглощена конфетами и ничего не слушала, а у отца с матерью был долгий, серьезный и невеселый разговор. Теперь я думаю, что это было прощание, что тема была та же, хотя мать мне никогда об этом не рассказывала. Впрочем, как и я ей о разговоре на Арбате. Я — потому что отец велел разговор держать в тайне. Мать — потому, как я теперь понимаю, что очень меня оберегала, никогда ни о чем таком не говорила со мной.
С тех пор вся наша подготовка к путешествию по Волге проходила под знаком беды, которая может случиться. Что бы отец ни делал, ни задумывал — говорил: если Бог даст… Я не уверена, что он говорил именно эти слова, но смысл был такой, это точно.
Какое у меня было отношение к тому, что сказал отец о своем возможном аресте? Давила какая-то тяжесть, но по молодости лет и потому, что совершенно не знала о том, что творится в стране, надеялась, что все как-то обойдется. А после одного случая мне стало казаться, что он и в самом деле в чем-то виноват.
Однажды утром на Волге, на песчаной отмели мы заговорили не помню о чем. И вдруг отец очень резко и зло высказался о Сталине в том смысле, что он, в отличие от Ленина, ничего собой не представляет. Мы с Гаркой, примерные пионерки, надули губы. Глядя на наши рожи, отец махнул рукой и пошел купаться.
В это путешествие, в отличие от предыдущего, когда отец спокойно подавал свои документы начальнику охраны моста (все волжские мосты охранялись) и нашей лодке разрешался проход под мостом, отец старался дождаться плота, привязывал к нему лодку и вместе с лесосплавщиками мы миновали опасное место.
Но, конечно, не только из осторожности приставал отец к плотам. Ему было очень интересно с плотовщиками. Он оставлял нас с Гайрой в лодке, а сам уходил к их домику на середине плота, слушал их песни, частушки, рассказы…
В Астрахани отец повел нас в лучший магазин и купил нам два одинаковых очень хороших шерстяных платья, которые нам там же в магазине подкоротили и подогнали. Он старался остаток своих денег истратить на нас. То же было и в Москве, когда мы возвратились. Мне он купил, помню, лыжный костюм, Гайре, кажется, тоже что-то, а Левушке, как тот рассказывал, в момент ареста сунул свои часы.
Когда мы возвращались поездом из Астрахани в Москву и проезжали через Волгу, отец прочитал нам свое новое стихотворение. В нем как бы подводились итоги: он много в жизни любил, много видел, много путешествовал…
Относительно любви и женщин. Первой его женой была Гитя и старшей дочерью Гайра. Я на несколько месяцев ее моложе. Мама рассказывала мне, что, когда она познакомилась с отцом и стала его женой, он ни словом ей не обмолвился о существовании Гити. Она узнала, когда уже был маленький Артемушка, сразу забрала детей и уехала. Отец долго не знал, где она. Что касается Людмилы (матери Левушки и Волги), то мама мне только сказала, что она нянчила меня и Артемушку. Наверное, тогда и познакомилась с отцом.
Во взаимоотношениях отца и матери я всегда была на стороне матери и с трудом прощала отцу то, что он живет не с нами. Однажды у нас произошел с ним на эту тему разговор, который почему-то он перевел на материальную почву, хотя меня интересовало совсем не это. Отец сказал, что Гайриной маме он помогает потому, что она мало зарабатывает, а моей маме не помогает, потому что она зарабатывает достаточно. Я, помню, отмолчалась. Я так любила мать, что если бы он был худшим отцом, то, возможно, вообще мало бы значил в моем детстве. Но в том-то и дело, что он был хорошим отцом, и я тянулась к нему всей душой.
Бабушка (мать отца) любила и признавала Гитю, а из внучек Гайру, с которой вечно возилась, так как та часто болела. Меня она не любила, и я ей платила полным равнодушием. Вообще, Покровка была для меня домом только тогда, когда там был отец.
Когда его арестовали, мои связи с Покровкой оборвались. Последний раз я видела бабушку у нас во дворе. Она сидела на низком подоконнике Литинститута и кого-то ждала (Фадеева?). Я постояла около нее, но ей, конечно, было не до меня. У меня тоже были свои проблемы. От меня шарахались, как от чумы, соседи-писатели, жившие в нашем дворе, которые раньше всегда со мной ласково разговаривали, например, Свирский.
В нашем дворе арестовали писательницу Грудскую, дочка которой Оксана была моей подружкой. Бывший муж Грудской, который жил в Ленинграде, был обвинен в убийстве Кирова. Она сошла с ума от страха: подбегала ко всем во дворе и с плачем рассказывала, какой ее бывший муж мерзавец, подлец и пр. Это ей не помогло, она исчезла, а вместе с ней исчезла с моего двора и из моей жизни Оксана.
Запомнилась картинка: по улице идет высоченный отец, около него очень смешно семенит маленькая Грудская — они увлечены разговором. Мы с Оксаной идем сзади. Я думаю, если отец потеряется в универмаге, мне будет легко найти его — он выше всех.
Самое первое воспоминание: отец везет меня в санках на извозчике. Помню, как мы шли с ним по Кузнецкому мосту и заходили в какое-то учреждение, где на полу стояла большая картина: отец в папахе и бурке. Репродукция потом была в одном из изданий «России, кровью умытой».
Помню, как отец спал на большой кровати на Покровке, прикрыв ухо маленькой подушечкой.
Отец был очень красив, и улыбка, и стать его передалась Леве, только масти он другой. Лева стал для меня братом, когда мы оба уже были взрослые, маленького я его видела только раз. Отец зашел в Литинститут, а его послал в сад. Я сидела на скамейке, смотрю, идет мальчик в матроске, поразительно похожий на погибшего Артемушку. Я сразу догадалась, что это Лева. Подошел отец и нас познакомил, но они куда-то торопились.
В 50-е годы два раза в Москву приезжала мать Левы и хотела встретиться с мамой. Оба раза она к нам приходила, но меня выставляли на улицу — Людмила не хотела, чтобы я что-нибудь знала об их беседах.
Уже в перестроечные годы нас с сестрами допустили в архив КГБ, чтобы прочитать «дело» отца. В последней записке отец подробно писал о своей «вине» и просил сохранить ему жизнь. Об этом я подробно написала жене Левы. Хорошо, если письмо сохранилось у его жены. Мне как-то в голову не приходило, что все это может понадобиться для воспоминаний. Сестры записывали гораздо подробнее. Думаю, у них уже была мысль писать воспоминания…
В «Мемориале» мне дали адрес «Коммунарки», где может быть похоронен отец. «Коммунарка» находится на Калужском шоссе, и Москва к ней подобралась почти вплотную (2–3 км. от окружной дороги и от метро). Это большой нынче лес, огороженный ветхим деревянным забором, посередине которого большая яма, где деревья пониже. Туда сбрасывали трупы сотнями. У входа крест, куда мы с сыном положили цветы. Второй раз мы приехали с сыном и внуком, привезли деньги. Нам сказали, что будут строить храм.
А потом я заболела, и больше мы туда не ездили.
В 1960-е и последующие годы мы разыскивали и расспрашивали людей, знавших отца. Одни написали воспоминания, другие рассказали о нем при встречах. Некоторые воспоминания были опубликованы в книгах и журналах, другие остались в рукописях и хранятся в архиве Артема Веселого.
Подвойский Иван Ильич (1880–1964) — член партии большевиков с 1917 г., председатель крайисполкома Северного Кавказа, политкомиссар 3-й Таманской стрелковой дивизии XI армии.
С Артемом Веселым я впервые встретился в редакции сборника «Красная армия и Красный флот в революционной войне Советской России 1917–1921 гг.» летом 1921 года. Редакция сборника одной из первых в Москве начала собирать материал по истории Октябрьской революции и гражданской войны. Помещалась она в одном из особняков в Мертвом переулке (теперь переулок Н. Островского), дом № 10.
Однажды, делая сообщение в редакции о плане сбора материалов по истории гражданской войны на Северном Кавказе, я заметил внимательно слушавшего молодого, довольно нескладного, лобастого детину. Когда обсуждение плана было закончено, этот парень подошел ко мне, протянул огромную ручищу, дернул вниз мою руку и пробурчал:
— Артем. Хочу с вами познакомиться. Мне очень интересно послушать, как вы там воевали: казаки с казаками, сыновья с отцами, мусульмане с православными, все вместе — рабочие, солдаты, моряки, иногородние с «кадюками». Хочется мне разобраться в этой буре народного движения.
Домой мы пошли вместе. Я тогда жил на Арбате, 35. Поднялись мы пешком на седьмой этаж. Тут Артем получил первую порцию желаемого — встретил несколько командиров и политработников XI армии (Северо-Кавказской), приехавших в Москву по разным делам. В то время у меня часто останавливались на ночевку боевые товарищи, приезжавшие из Крыма, с Северного Кавказа, Украины. Радостные, дружеские объятия, расспросы, рассказы, смех, возмущение и обязательное: «Что нового, что будем делать дальше, как быть с тем-другим».
Артем здесь как-то сразу стал своим. Он больше молчал, но видно было, что все, о чем здесь говорили, спорили, ему было близко. Он вглядывался в лица, вслушивался в манеру говорить, жадно ловил своеобразие языка, крепкие словечки. Здесь он в разное время познакомился с Мокроусовым[123], Соколовым, Ефремовым[124], Кулишом, Головченко [125], с главкомом революционной армии Северного Кавказа Федько[126], героем Таманской армии Ковтюхом, Калниным[127], Кочергиным[128] […]
История XI армии захватила Артема целиком. Он подолгу разговаривал с участниками этой борьбы, стараясь понять их «нутро», сущность. Расспрашивая товарищей, он старался заинтересовать их самих историей пережитых событий, осмыслить их и помочь ему в сборе материалов. Он сам приходил к ним, приглашал к себе, заманивал в театр или еще куда-нибудь, обещая познакомить с интересным писателем, поэтом или артистом. По его приглашению мы иногда посещали Пролеткульт на Воздвиженке и с интересом наблюдали горячие бои зачинателей советской литературы, слушали «Синюю блузу», пили фруктовый чай с сахарином.
«Вчера был на новой постановке Пролеткульта „На всякого мудреца довольно простоты“, — писал он как-то в записке. — Советую сходить: постановка очень и очень интересная, как достижение первого рабочего театра…»
В своем стремлении понять обстановку борьбы за советскую власть на Северном Кавказе Артем был неукротим. Ему мало было живых свидетелей и документов, находившихся в Москве. Он стремился как можно быстрее познакомиться с ней на месте и вскоре выехал на Кубань, там он сделал отдельные наброски своей будущей книги «Россия, кровью умытая».
Возвратившись в Москву, Артем много рассказывал о своих встречах на Кубани, Ставрополье и Астрахани, о собранных материалах, отдельных заинтересовавших его типах и писал, писал. Время от времени он звонил мне или слал записки с приглашением зайти к нему и послушать отрывок из написанного 4.
Дорогой Иван Ильич,
извини, что я до сих пор не написал — все разъезжал по Кубани, выбирал место, где остановиться, и ни черта не выбрал. Кущевка — шумно, Славянская — наводнение, Платнировка — грязь по уши, Новороссийск — местные поэты житья не дают, наконец выбрал Анапу — сегодня приехал и снял комнату, намерен здесь просидеть в тишине полтора месяца.
В Ростове виделся с ребятами — Борисенко, Лехно и др. Лехно в восторге от твоего ожидаемого приезда на Сев. Кавказ. Ты напиши ему на краевой истпарт.
Как дела с заповедником?[129] Или уже ты укатил бить белых медведей?
Жду ответа по адресу Анапа, до востребования.
С приветом
Артем
28 февраля [1928]
В одном из писем Ивану Ильичу Подвойскому в мае 1928 г. перед поездкой на Кубань Артем Веселый просил у него дать список людей, с кем обязательно нужно встретиться, в другом — благодарит за рекомендательные письма к военным на местах, что «в тысячу раз облегчит и углубит работу».
Ольга Ксенофонтовна Миненко-Орловская (1901–1967). Землячка Артема Веселого. Журналист и историк. Репрессирована, но вскоре освобождена. Участница Великой Отечественной войны. После войны — преподаватель истории.
Как-то зимой двадцать третьего года Артем неожиданно приехал из Москвы в Самару. Морозы стояли двадцатиградусные. Он вошел в бескозырке, матросской тельняшке и матросской куртке. Его щеки, нахлестанные ветром, как всегда, пылали темным румянцем (его мать, Федора Кирсановна, шутила, любуясь сыном, что о них можно спичку зажечь), но я слишком хорошо его знала, чтобы не уловить в глазах грусть и тревогу.
Дома у Артема было не все благополучно. Болела Федора Кирсановна, у молодой жены, готовящейся стать матерью, обнаружили туберкулез. Я долго думала: чем помочь? Вдруг меня осенило. У моего отца в селе, где он учительствовал, был дом и большой хороший сад — гектара два. Там жила наша бабушка, но уже с полгода назад она умерла.
— Артем, — сказала я, — мы с братом будем рады, если дом возьмет Федора Кирсановна. Пусть едут туда с Гитей, засадят огород — они там быстро поправятся…
Артем просиял и рассердился одновременно.
— Да ведь в этом саду можно посадить великолепный росток коммунизма, — сказал он, — а ты — Федору Кирсановну! Коммуну туда или детский сад по крайней мере! […]
В Кинзельку — мое родное село — мы приехали ночью. Наутро Артем взялся за организацию коммуны. Первым делом пошли по бедняцким дворам «подогреть сердца». На это Артем был мастер. Помню, как говорил Артем бедняку по прозвищу Кутырь[130]: «Жил ты на свете без праздника, наподобие как вол в ярме, и имя тебе в насмешку определили: „Кутырь“. А теперь советская власть открыла тебе дорогу к счастью». […]
В первый день в коммуну записалось семь семей.
Собрали в школе организационное собрание. На собрание пришло все село. Кулаки выступили против коммуны […]
Интересно было наблюдать Артема на крестьянских собраниях. Он никогда не выступал вначале. Сидит, подперев щеку, с застывшими чертами и вроде как бы равнодушно слушает, кто что говорит, до тех пор пока не возьмет людей на учет и не прояснится картина соотношения сил. Тогда он встанет, воинственно прямой, веселый и едкий, и начнет бросать по намеченной цели словами тяжелыми и горячими, как камни, выхваченные из огня.
Сначала все шло хорошо. Растерявшиеся кулаки под разными предлогами начали подаваться к выходу.
— Кум, дай огниво, пойду покурю, — сказал один из них, направляясь к двери.
Ему ответили хохотом:
— Тебе уже дали прикурить! Вон на трибуне и кремень и огниво!
Но под конец произошел маленький инцидент. Секретарь сельсовета, сын одного из кулаков, узнав, что приезжий чинов и мандатов не имеет, поехал в волость за помощью. Уже проголосовали за организацию коммуны, когда на собрание заявился начальник из волости.
— Вы кто такой будете? Ваш мандат? — обратился он к Артему.
— Коммунист, — отвечал Артем, — и других мандатов, кроме этой книжечки, не имею.
— Что вы тут делаете?
— То, что положено делать коммунисту: сажаю ростки коммунизма, вам помогаю, потому что вы просмотрели эту возможность 5.
[Выяснив, что у приезжего москвича действительно нет мандата, волостной начальник признал голосование собрания «за коммуну» не имеющим законной силы].
Павел Хрисанфович Максимов (1892–1977). Родился в семье ростовского грузчика. Печататься начал до революции. Много писал об истории и жизни Северо-Кавказского края. Автор книг «Воспоминания о писателях»(1958 г.), «Писатели Советского Дона», (1958 г.), «Советские детские писатели», (1961 г.), «Памятные встречи» (1978).
Я рассказываю здесь только о личных встречах и литературных разговорах с Артемом Веселым — о его внешности, характере, манере работать. Приведу некоторые его рассказы о себе, некоторые любопытные факты из его биографии, его высказывания о своей писательской работе…
Он был высок, поджар. Плечи и грудь неширокие, руки мягкие, «конторские» и вообще он производил впечатление человека некрепкого здоровья. Был всегда коротко, по-солдатски острижен.
Держался просто, скромно. Я узнал от него, что отец его был волжским грузчиком, крючником в Самаре и что в юности он сам был чернорабочим, ломовым извозчиком (драгилем), с детства добывал хлеб своим трудом. […]
Говорил он медленно, глуховатым баском, с самарским акцентом, пришепетывал довольно полными губами: пишша, кровишша, вешши и т. п.
Любовь Артема к яркому слову и такой же яркий своеобразный язык широко известны. […]
Между прочим, он сказал мне, что любимая его книга — словарь Даля и что он всюду возит его с собой.[…]
В то время Крайистпарт организовал в Ростове выставку документов и других экспонатов по истории революционного движения и гражданской войны на Северном Кавказе. Артем работал в Крайистпарте очень усердно — по десять часов ежедневно — перечитал тысячи страниц разнообразных документов.
Артем бывал и у нас в редакции газеты «Советский юг», и в только что созданной Ростовской писательской организации, познакомился со многими литераторами. Держался он с нами как свой среди своих, а с А. Бусыгиным[131], таким же вчерашним рабочим-красноармейцем, как с близким товарищем.
В редакции «Советского юга» с осени 1924 года отделом партийной жизни стал заведовать А. Булыга — будущий А. Фадеев, он был знаком с Артемом давно.
В Ростов Артем Веселый приезжал едва ли не каждый год, а иногда и по два раза.
Рассказывая мне о писательских делах, Артем обмолвился о том, что, роясь в своих бумагах, он нашел много стихов и прозаических, вполне годных к печати красновиков.
— Красновики? Что еще за красновики? — удивился я.
— Ну, люди говорят черновики и беловики, а я вместо беловика говорю красновики. У меня все не так, как у добрых людей, — добродушно ухмыльнулся Артем. […]
— По-моему, главное, что необходимо писателю, — как-то сказал Артем, — это знать своего коня. И еще — побольше смелости. Что касается меня и моего отношения к слову, то я считаю, что каждое слово должно быть подобно звонкой монете — словами нужно вызванивать. Слова должны тесно и цепко стоять друг к другу. Держа друг друга за руки, они должны идти хороводом со страницы на страницу… […] Литературная работа для меня не вдохновенье, а каторжный труд, и в этом я прилежный ученик и поклонник Флобера. Работа художника всегда была и будет подвижничеством. […]
С годами, чем более зрелым становился Артем, тем проще он писал, я имею в виду благородную простоту подлинно писательского языка. […]
— Скажу я вам, ребятки: что бы там ни было, но я считаю, что лучшие мои вещи — «Россия», «Волга» и «Реки огненные» — останутся, будут жить и после меня, — говорил он нам, молодым ростовским писателям 6.
Сергей Александрович Бондарин (1903–1978) — прозаик. Литературную работу начал с 1922 г. Автор книг «Мальчик с котомкой», «Гроздь винограда», «Златая цепь», «На берегах и в море» и др. В 1943 г. был арестован, в лагере и в ссылке пробыл более 10 лет.
Весной 1925 года мы были молоды и очень любили романтику революции.
С гордостью и жадностью мы читали новые рассказы, повести или романы о революции, каждое новое имя молодой советской литературы замечалось немедленно, и не удивительно, что нам понравилась буйная проза Артема Веселого. Мы передавали из рук в руки книгу журнала с новой вещью этого писателя со странным сочетанием имени и фамилии — Артем Веселый — суровость и легкость. Но он был наш, в его произведениях мы находили себя, видели картины того недавнего, что многие из нас сами пережили на военных и трудовых фронтах, во взбудораженных революцией семьях, в комсомоле. И нас не удивляло, когда в мощно-широких, несдержанных произведениях Артема Веселого, — в них и страницы верстались как-то по-особенному, то пирамидкой, то столбцом, — мы встречали выражения малолитературные, не удивляло, не озадачивало, как наших отцов, напротив это тоже воспринималось как признак новой литературы, даже нового быта, это даже подкупало, устанавливало какую-то таинственную, только молодым понятную связь; словом, все это очень нравилось. Одну песенку из только что появившегося романа «Страна родная» мы живо подхватили. Эдуард Багрицкий[132] то и дело напевал глуховатым баском:
На заре каркнет ворона.
Коммунист, взводи курок.
В час последний похорона
Расстреляют под шумок.
Багрицкий начинал, и мы поддерживали его:
Ой, доля —
Неволя,
Глухая тюрьма…
Долина,
Осина,
Могила темна…
Песенка эта Багрицкому нравилась особенно, потому что как раз в это время он начал работать над своей «Думой про Опанаса», и она звучала в тон новой его поэме. […]
Нужно ли говорить, как я был взволнован однажды в ту же весну 1925 года сообщением моих товарищей по редакции одесской газеты «Молодая гвардия»:
— Приехал Артем Веселый. Будет выступать в Партклубе. К завтрашнему номеру напиши о нем статейку.
— Да что вы! Я никогда не писал в таком роде. Как писать? С чего начинать?
— Начинай, как хочешь, кончай словами приветствия от имени одесского комсомола… Пиши… Пиши… Вот тут кое-что из того, что он сам говорил о своих взглядах в беседе с нами. Возьми, — и мне передали беглые записи сегодняшней беседы товарищей с писателем.
Я и сейчас горжусь тем, что статейка, мой первый опыт критического выступления, была написана своевременно и появилась в номере нашей газеты от 21-го мая, называлась она: «О чем пишет Артем Веселый» и обнадеживающе начиналась словами: «В Одессу приехал Артем Веселый».
Но тогда я с тревогой думал о неизбежной встрече с известным писателем, бойцом революции. Легко ли сказать — признанный автор, участник лучших московских изданий, о ком уже написано немало статей видными московскими критиками, а тут ему покажут сто неумелых строк молодого журналиста и поэта в незаметной газетке.
Как раз об этом, бодрясь, я говорил старшему моему другу Эдуарду Багрицкому, который зашел ко мне вместе с четырехлетним сыном Севкой после первой весенней прогулки к морю. Малыш тут же уснул. Эдуард Георгиевич листал дорогое брокгаузовское издание Пушкина, самую большую ценность в студенческой полутемной комнате, и посмеивался над моими страхами, хотя и сам не знал, как повести себя при встрече.
Взглянув на Севку из-под своего чуба, низко начесанного, Багрицкий негромко запел:
На заре каркнет ворона…
В дверь постучали. Багрицкий смолк.
— Наверное, старуха, — проговорил он. — Если спросит, кто я, скажи — Махно.
Но это не была моя милая престарелая хозяйка. Решительно толкнув дверь, кто-то пробасил:
— Можно?
В дверях стоял довольно рослый дядька. […]
Мы сразу поняли, кто перед нами.
Артем Веселый шагнул, радушно протянул руку. Разговор завязался сразу, легко и дружески, с первых же слов мы говорили друг другу «ты».
Все это было вполне в духе того времени, когда так романтично, так прекрасно ощущалось всеми нами истинное молодое товарищество, соучастие в начавшемся повсюду большом общем деле. Эта разумная непринужденность была, пожалуй, характернейшей чертой революционной молодежи двадцатых годов.
Артем держал листок нашей «Молодой гвардии». Моя статейка и привела его сюда, и он прежде всего сказал, что входит в этот дом как друг.
Честно говоря, я не мог понять, за что Артем благодарит меня, что могло понравиться в скромной статье новатору словесного искусства, которого в ЛЕФ’е печатал Владимир Маяковский. Но не похоже было, чтобы этот человек придерживался правил любезности из одной благовоспитанности.
Багрицкий легко сходился с людьми. И хотя он был немножко смущен тем, что гость застал его за песенкой из «Страны родной», он уже напевал другую, нашу черноморскую песенку в том же жанре.
Севка продолжал сладко спать. Артему понравилась и одесская песенка, и то, что в комнате спит ребенок, и то, что отец, поэт, водит малыша к морю.
Артем говорил:
— Верно, Багрицкий! Эти песни — замечательные. Волнуют и рвут душу, а, если хочешь, прижимают к земле. Ты, Эдуард, правильно назвал их мрачно-прекрасными… Россия!.. А я шел сюда, на улице весна, и все бормотал про себя стихи Есенина: «Бедна наша родина кроткая … в древесную цветень и сочь и лето такое короткое, как майская теплая ночь…» Читали «Анну Снегину»?
Новая поэма Есенина была нам знакома. Багрицкий даже указал ошибку в интонации: «Бедна наша родина кроткая в древесную цветень и сочь…»
Артем прислушался, подумал, но промолчал и повернулся ко мне:
— У тебя правильно сказано: «Артем — мужик… Ему трудно понять законы города…» Это мне и нравится. Это верно, не полюбил я города, не полюбил железо и электричество, хотя и присматривался на броненосцах к разной современной механике… Я думаю о себе, что исконная деревенщина мне понятней, больше по нутру… Я люблю писать о мужиках, о солдатах, и еще долго буду писать об этих людях, исстрадавшихся в окопах! — Артем даже пристукнул кулаком. — Это вгнездилось в меня. Я человек примитивный и примитивно понимаю свое революционное назначение. Пускай не мудрят…
И хотя Артем еще много говорил, за глаза полемизируя со своими критиками, о том, что стихийность больше говорит его душе, чем дисциплина, нам с Багрицким показались наиболее примечательными чертами его характера именно организованность и деловитость. А действительно, казалось, нельзя было ожидать таких свойств от автора «Вольницы» и «Страны родной» 7.
Алексей Евграфович Костерин (1896–1968) — журналист, прозаик. Участник гражданской войны на Северном Кавказе. Был репрессирован. Автор книг «Восемнадцатый годочек» (М. 1924), «В потоке дней», (М. 1958), «По таежным тропам» (М. 1964).
Как-то при случайной встрече в Одессе Артем попросил меня помочь провести его литературное выступление. Большие зевластые афиши извещали о выступлении московского писателя Артема Веселого. Публики собралось довольно много, пустовали только самые дальние ряды.
Сделав краткое вступление, я дал слово Артему.
Артем стал читать отрывки из «Рек огненных». Читал наизусть. Читает десять минут, пятнадцать, двадцать. Рукопись у меня на столе, я только слежу за текстом, чтобы в случае необходимости, подсказать Артему. Этого не потребовалось — Артем знал превосходно весь яркий, но очень извилистый фарватер своих бурных «Рек огненных».
Но читал он плохо, невыразительно. У него не хватало дыхания, он не имел необходимых голосовых данных и соответствующей постановки голоса. Вышел Артем в простой косоворотке (галстук он называл «удавкой»), подпоясанный шнурком-поясом, широко распространенным среди рабочих парней Самары и Саратова.
Публика — по большей части фланеры по Дерибасовской улице — была разочарована. Слушали плохо, а минут через пять струйками потекли к выходу. К концу чтения в зале осталась едва ли десятая часть. Но и эти самые терпеливые вопросов не задавали и с речами не выступали.
Уходя с этого неудавшегося выступления, Артем смеялся:
— Не ругайся, Алешка, они же по афише пришли смотреть и слушать Веселого!.. Анекдоты, а может, фокусы какие … А увидели портового крючника. Что-то о революции читает… Нужна им революция, как мне кила!.. […]
Последняя наша встреча была на Волге в 1935 году. Я жил лето в Хвалынске. Сплывая на лодке вниз по Волге с женой и двумя дочерьми, Артем сделал остановку в Хвалынске. Отсюда я поплыл вместе с Артемом. Ночевали на плотах, на песчаной косе, слушали разные балачки и песни плотовщиков и бакенщиков, ловили бреднем рыбу и варили уху…
О том, что Артем попал в «ежовые» рукавицы, я узнал только в 1938 году уже на холодных берегах Колымы и Охотского моря. «Любезно» сообщил мне об этом следователь, безусый юнец, ровесник Октябрьской революции. Выслушав сообщение, что «ваш друг Артем Веселый покушался на Сталина» и мнение следователя о «врагах народа», я вспомнил артемовскую ненависть к той части молодежи, которая в социалистическом переустройстве стремилась выловить только дипломы, сытые местечки и лавровые венки.
— Брюхолазы! Выползни! Но они, чую, нас оседлают и взнуздают, как необъезженных диких коней! — говорил он, сталкиваясь в учреждениях с густой бюрократической порослью.
И вот передо мной, очумелым от пятидневной «стойки» и бессонницы, следователь-юнец, несомненно сдавший экзамен по истории революции и партии, изгаляется над именем Артема, над его биографией и творчеством […]
После реабилитации я встретил одного из «перевальцев» — Мишу Светлова. Он обнял меня и прослезился. Своими руками я почувствовал, как вздрогнула тонкая спина Светлова. Но страшней слез была тоска его глаз.
— Нет Артема, Алеша. Где он? Что о нем слыхал?
— Погиб…
Прошло сорок лет со дня нашей первой встречи в одной из комнат ЦК комсомола, но до сих пор чувствуется сила горячего рукопожатия артемовской руки и слышатся его слова:
— Ты из отряда Гикало? Слыхал… знаю! Пиши об этом, кроме нас некому…
Артема нет, но ядреное и сверкающее слово его осталось. Оно не умещается в канонические рамки блюстителей литературных норм. Но тот, кто хочет ощутить аромат шквальных вихрей 1917–1921 годов, понять мощь народной стихии, пусть возьмет книгу Артема Веселого, и она расскажет ему то, что не расскажут никакие учебники и ученые исследования… 8
Марк Борисович Чарный (1901–1976) — литературовед. В 1934 г. защитил кандидатскую диссертацию по творчеству Артема Веселого. Автор монографии «Артем Веселый» (М. 1960).
Осенью 1931 года в редакцию журнала «Красная нива», редактором которого я был тогда, пришел похожий на испытанного солдата Артем Веселый. Я знал, конечно, писателя Артема Веселого и раньше. Уже с середины двадцатых годов это имя было достаточно известно в кругах молодой советской литературы.
При всей необычности того, что происходило в жизни всей страны и в литературе, Артем Веселый казался все же необычайным. В критике говорили о «диком пере», об анархистско-литературном разгуле молодого писателя.
Поэтому я с естественным интересом смотрел на вошедшего. Весь он казался гранитной глыбой, не со всех сторон отесанной. Поворачивался с оглядкой, точно ему, большому, привыкшему к полям и лесам, кавалерийским атакам и матросским рейдам, было стеснительно среди этих письменных столов, кресел и книжных шкафов.
Артем Веселый протянул мне рукопись. Это был отрывок из романа «Россия, кровью умытая». Отрывок о том, как Максим Кужель вернулся к себе домой на Кубань после долгих лет царской солдатчины, после войны на турецком фронте и первых месяцев вспыхнувшей революции.
Я прочел рукопись тотчас же. Отрывок из романа под названием «Над Кубанью-рекой» был напечатан в ближайшем номере «Красной нивы». […]
Артем писал, как и многие до и после него, о гражданской войне. Но «артемовское» можно было отличить сразу же. У Артема Веселого нет ни одного стандартного сюжета, пейзажа, характера. Все собственное.
Я мог с неубывающим наслаждением перечитывать многие страницы Артема Веселого, удивляясь чуду искусства, когда из сочетания как будто обычных слов вдруг рождалось острейшее ощущение времени, высекался образ человека революционной эпохи.
«Вьюга несла по степи снежные знамена…» — это очень изобразительно, но такой образ мог родиться только в революционные годы, когда пришедшие в неслыханное движение массы подымали везде и всюду знамена новой жизни.
«Сосульки блестели под солнцем, как штыки…» — и ясно, что все кругом дышит войной. […]
Больше всего меня поражало и огорчало несомненное увлечение талантливого писателя бурным разливом стихийных сил в революции. Он не только прекрасно описывал такие взрывы крестьянской или матросской массы, когда революционный порыв превращался в необузданный разгул, но, по-видимому, и любовался ими.
Я говорил Веселому:
— Артем, и вы и я участвовали в гражданской войне, и были мы не только солдатами, но и политработниками… Что было бы без большевиков, без комиссаров?.. А у вас Васька Галаган все кроет…
Артем глухо отвечал:
— Всякое бывало… — потом кратко добавлял: — Я работаю… […]
Артем прислушивался к теоретическим спорам, стараясь извлечь из них, что можно, но в своих произведениях шел прежде всего от жизненных впечатлений, от кипящей революционной действительности, от солдатских и крестьянских масс, их чувств, их порывов, их языка.
Чувство народного языка было у Артема Веселого необычайное. Трудно назвать другого молодого советского писателя, который бы, как он, уже в начале двадцатых годов с энтузиазмом и необыкновенным рвением принялся собирать, отбирать, изучать и вводить в свои произведения новые слова революционного народа, выражающие новые понятия, принесенные в жизнь революцией. […]
Как-то недавно я разговорился о Веселом с К. Г. Паустовским.
— А знаете вы, — сказал мне вдруг с оживлением Паустовский, — что Артем почти всегда носил с собою Библию? Он знал ее чуть ли не наизусть. — Увидев мое изумление, Константин Георгиевич добавил: — Это для языка, конечно. Он изучал язык Библии.
А я подумал: как был неистов Артем, как широк — от частушек Октябрьской революции до летописей времен Ивана Грозного и до библейских пророков! И как неутомим в своих поисках сильного, огневого, поражающего слова.
В 1932–1933 годах я не знал еще многих деталей жизни и работы Артема Веселого. Он был неразговорчив и меньше всего любил говорить о себе. Этим, а также манерой держаться в литературной среде он настолько отличался от многих молодых того времени, что Вяч. Полонский счел нужным тогда же отметить: «Сам он человек дикий, малообщительный, не навязывал себя читателю, оставался в стороне от поветрия саморекламы, которая, как дурная болезнь, заразила некоторых молодых».
Все это верно; только слово «дикий» следовало бы заменить на простое и более точное в данном случае — «скромный» 9.
Александр Владимирович Перегудов (1894–1989) — прозаик, очеркист. В 1923 г. в издательстве «Круг» вышла его первая книга «Лесные рассказы». С Артемом Веселым встречался в издательстве МТП («Московское товарищество писателей»), где Артем входил в состав правления. МТП издало книги А. Перегудова: «Темная грива» (1928), «Человечья весна» (1931), «Солнечный клад» (1932, 1934), «Фарфоровый город» (1933).
Я и Артем Веселый уважали, любили друг друга, были на «ты».
В 1931 году Артем некоторое время был председателем правления кооперативного издательства «Московское товарищество писателей» (МТП), а я года три был в этом издательстве членом правления.
Весной 1934 году дней десять мы жили в доме отдыха работников искусств «Абрамцево» (сейчас там музей).
Дни, проведенные в этом доме еще более сблизили нас с Артемом. Смутно помню, что Артем переделывал в сценарий свою повесть «Гуляй Волга». Помню хорошо, что я говорил ему, как мне понравилось его произведение, мало сказать, понравилось: я был очарован этой вещью. Артему я сказал, что воспринял ее как песню.
Он ответил: «Этого мне и хотелось».
Кстати, могу сказать, что в этом произведении одна глава привела меня в восторг. Эта глава состояла всего из одного слова: «ПЛЫЛИ». До этого было ярко, образно, очень сильно рассказано, как плыли по Волге струги Ермака. Затем писателю нужно было показать, что ватага плыла долго, он не стал писать избитое: прошло столько-то времени или через столько-то времени и т. д. Глава из одного слова «ПЛЫЛИ» говорила и о том, что идет время, и о том, что плыли они так же, как это было показано в предыдущих главах. Одно слово заменило страницы, которые написал бы другой писатель, одно слово сказало очень много.
…Алексей Силыч Новиков-Прибой считал Артема Веселого очень талантливым писателем, говорил, что Артем так любит исконный русский язык, что «не расстается» со словарем Даля, будто бы даже во время своих поездок берет один из томов словаря и читает, делает выписки. Говорил о широкой натуре Артема.
В 1935 году вышла в великолепном издании с прекрасными рисунками Дарана, с красочным портретом Артема «Россия, кровью умытая». Артем тут же подарил мне эту книгу с надписью: «Перегудычу — Артемыч. Август 35 года» 10.
Григорий Прокофьевич Григорьев. Автор книги «В старом Киеве» и ряда рассказов. Был репрессирован. После реабилитации преподавал русскую литературу в средней школе.
В 1932 году мне попался недавно вышедший том «России, кровью умытой».
Читаю: «Войны не было, а доброго не виделось. Ровно медведи, валялись по землянкам, укатывали боками глиняные нары, положенные часы выстаивали в караулах, ходили в дозоры, на всякой расхожей работе хрип гнули и неуемной тоской заливались по дому своему».
Я был сразу захвачен. Да ведь в нескольких строчках дана замечательная характеристика фронтовых будней революционной поры. Другой писатель двинул бы пухлую главу на таком богатейшем материале.
Читал я книгу с наслаждением, покоряло богатство образов, красочность фраз, множество новых для меня словесных оборотов, понятий. Стало несомненным: в нашу литературу пришел большой талантливый писатель.
«Россия, кровью умытая» отняла у меня массу времени: я усердно выписывал лучшие, по-моему, особенно удачные места.
Выписки заняли большую тетрадь. Когда вышло новое издание, убедился, что внесены дополнения, есть немало изменений текста. Опять углубился в книгу. О своих впечатлениях решил написать автору в адрес издательства. Очень скоро получил краткий ответ: «Спасибо за доброе слово. Пишите о себе». И я написал, обрадовался, что могу поговорить с известным писателем, самобытным, резко отличавшимся от других. Поведал о том, что учусь в Киевском киноинституте на режиссерском факультете, надеюсь побывать в Москве.
Ответ пришел, как и прежде, лаконичный: «Будете в Москве, обязательно побывайте у меня».
И вот в феврале 1934 года я очутился в Москве…
Отправилися к Артему на улицу Горького. Комната писателя — его рабочий кабинет: книги разбросаны на одном столе, на другом, громоздятся грудами на шкафу, на полках, в большом количестве просто на полу.
Он говорил о своих впечатлениях от недавней поездки по Волге. С каким удовольствием он слушал и записывал новые частушки, какая жизнь кипит на Волге.
Потом по просьбе Артема я прочел несколько своих записей. Рассказал ему о давней привычке записывать услышанные неизвестные слова и обороты. Говорю ему:
— Чего стоит такое определение, как «клапыши».
— Что за штука такая?
— Один колхозный дед называет так рояльные клавиши.
— Хорошо! От слов «к лапе» — «клапыши»… — Помолчав немного, продолжал: — Люблю словотворцев из народа… Редко, но встречаются и среди нашей писательской братии.
Встретились мы затем через год с лишним, летом 1935 года. Артем Иванович готовился к отъезду на Волгу.
Во время нашей беседы к нему зашли двое друзей — Бабель и Воронский. Бабель очень радужно был настроен, сыпал шутками, остротами. А вот Воронский не смеялся, в нем заметно проступала озабоченность. Оказалось, он потерял рукопись только что законченной книги о Гоголе, намеченной к изданию в серии «Жизнь замечательных людей». Потерял не машинописный экземпляр, а подлинную рукопись в то время, как вез ее к машинистке.
Бабель пошутил:
— Не дрейфь, как говорят в Одессе. Когда-то Некрасов потерял рукопись. «Что делать?» Нашлась и потом вошла в золотой фонд русской литературы. То же будет и с книгой о Гоголе.
Артем Иванович посоветовал немедленно дать объявление в газетах. На том и порешили.
Гости вскоре ушли. Артем Иванович заметил:
— Прекрасные люди, великолепные мастера слова. «Бурсу» Воронского читали? Если нет, прочтите.
Я ответил, что хорошо знаю его воспоминания «За живой и мертвой водой»
— Эти три томика — в числе моих любимейших книг. Да… Ребята чудесные. Жаль мне их … Не любят у нас умных людей. Так и стараются обрезать крылья, унизить, сожрать.
— Нет основания.
— Нет? Еще как есть: ведь ни один из них, да и я, грешный, ни разу ни сказал: «Да здравствует наш гениальный вождь и учитель»… А таких не любят 11.
Даниил Борисович Даран (1894–1964) — художник. Член группы «13» (1929–1930). Иллюстрировал издания М. Горького, А. Гайдара, И. Эренбурга, Артема Веселого и других.
В двадцатых-тридцатых годах мне приходилось встречаться со многими нашими писателями, произведения которых я иллюстрировал, это — Михаил Пришвин, Аркадий Гайдар, Иван Катаев, Борис Полевой и другие, но никто не оставил в моей памяти столько поистине чудесных и задушевных встреч, как Артем Иванович. С чутьем подлинного художника воспринял Артем Иванович мое искусство. Мы стали неразлучными друзьями.
Я иллюстрировал третье издание «России» и пять изданий «Гуляй Волги».
Исключительное благородство, тактичность Артема Ивановича восхищали и умиляли меня. Вспоминаю телеграмму из Саратова: «Не возражаешь, если в „России“ будет напечатан мой портрет работы художника Валентина Юстицкого?»
Частые встречи и беседы о литературе и искусстве помогали мне в работе. За большим обеденным столом на только что отстроенной его даче в Переделкине нередко шли творческие споры, читались новые произведения, тут бывали кинорежиссер Пудовкин, помню, как читал стихи Сергей Городецкий, яростно спорил Алексей Крученых…
Артем Иванович нежно любил своих детей, трогательно внимателен был к родителям, которых привез из Самары. Когда заболевал, отлеживался у них на Покровке, говорил: «Болеть иду к бабушке» — так он, вслед за детьми, называл свою мать.
Когда вышла «Россия» с моими иллюстрациями, Артем Иванович там же в издательстве, встретив знакомого писателя, показал ему книгу. Тот сказал: «Неподходящий у тебя художник: ты пишешь о вещах суровых, грубых, а он тебя рисует тонким перышком», на что Артем Иванович возразил: «Что же меня сапогом, что ли, рисовать?»
На подаренном мне экземпляре «Гуляй Волги» он написал: «Орлиному глазу, верной руке — Даниле Дарану — ломоть моего сердца. Артем» 12.
Иван Никанорович Молчанов (1903–1984) — поэт. Автор сборников стихов «Светлая волна» (1925), «Военная молодость» (1930) и других.
В 1924 году я учился в институте журналистики. Яша Шведов показывал мне Москву. Однажды идем по Петровке. Непманьё разряженное гуляет. Вдруг вижу идет человек в смазных сапогах, косоворотке, подпоясан поясом с кистями. Я говорю Шведову: «Смотри, деревенский парень». — «Это писатель Артем Веселый».
Для меня Замойский, Ляшко, Фурманов и Артем были классиками. Я не отважился подойти тогда к Артему, постеснялся познакомиться. Потом несколько раз встречались в «Молодой Гвардии», бывало, вместе выступали на литературных собраниях в редакции «Нового мира».
Помню, в средине мая 1931 года в «Новом мире» читали свои произведения Артем Веселый, поэты П. Антокольский, Н. Асеев, С. Кирсанов, Б. Пастернак и я. На собрании присутствовал М. И. Калинин.
Калинин часто бывал на литературных собраниях. Он приходил запросто, с тросточкой, садился, слушал, потом высказывался, спорил.
В «Известиях» бывали литературные «среды».
Готовясь к I съезду советских писателей, Оргкомитет обратил внимание на слабую работу с общественностью в Северном крае. В 1933 году в Архангельский край была направлена бригада, в нее включили Артема Веселого и Глеба Алексеева[133], я был старшим по бригаде, может быть потому, что я уроженец архангельской деревни.
В Архангельске выступали на предприятиях и вели работу с местными писателями. Меня поразило, что Артем в Архангельске читал на память целые главы «Гуляй Волги».
Затем наша бригада разделилась. Мы с Глебом Алексеевым поехали в Коми (я давно знал коми язык), Артем сказал: «Я — к самоедам» и на оленях поехал в Нарьян Мар.
Тогда, в этой поездке Артем взял шефство над молодым архангельским писателем Георгием Шелестом.
У меня сохранилась выписка из протокола № 1 заседания Секретариата Оргкомитета Союза писателей от 8 января 1934 года, в котором дана положительная оценка работе нашей бригады и решение: «Утвердить редакционную комиссию Оргкомитета для издания сборника художественных произведений Северного края в составе Молчанова, Алексеева, Веселого с предоставлением им прав привлекать писателей к этой работе» 13.
Артем Веселый и Сергей Марков были командированы в Нарьян-Мар на 90 дней для работы по организации сбора фольклора.
3 февраля 1934
Дорогой Николай Николаевич!
[…] беспрерывные разъезды: был в Архангельске в командировке, на днях еду в Ленинград в Институт народов Севера и — в средине февраля — двинусь в низовья Печоры и в Большеземельскую тундру для сбора ненецкого эпоса.
Там прокатаюсь минимум с полгода […]
Лев Николаевич Правдин — прозаик, журналист. Родился в 1905 г. в Пскове. Учился в реальном училище в Петербурге. В 20-х — 30-х гг. сотрудничал в газетах Поволжья. В 1935 г. поступил в Литературный институт. Печататься начал в Самаре в 1924 г. Последняя книга, изданная до его ареста, — повесть «Апрель» (1937). После реабилитации жил и работал в Перми.
В середине июня 1934 года Артем Иванович приехал в Самару навестить своих родственников и зашел к нам в молодежную газету. […]
И пошел у нас разговор, совсем не литературный как будто, но вскоре я отметил, что о чем бы с Артемом не говорилось, все равно все сводилось к нашему писательскому делу. […] Каждая наша встреча с Артемом оказалась как бы своеобразным уроком писательского ремесла, потому что он никогда не говорил: «Что ты сейчас пишешь?», а всегда:
— А сейчас ты что работаешь?
Узнав, что я переведен в редакцию Мелекесской газеты, Артем почему-то очень обрадовался.
— Замечательный городок. Лесами непроходимыми оброс, как старообрядческий скит. Я туда к тебе обязательно приеду. Давно собираюсь книгу сделать на тамошнем крутом материале. [Артем, видимо, имел в виду «Чапанное восстание»]. Так что ты жди. […]
Дом отдыха водников «Барбашина поляна» пригласил Артема на литературную встречу с отдыхающими речниками. Он не особенно любил такие выступления, а в одиночку тем более, поэтому решил взять с собой местных писателей.
В Союзе писателей в это время оказались литсотрудники Арсений Рутько, Аркадий Троепольский и Виктор Багров — отличный поэт.
[В гостинице], расхаживая по тесному номеру, Артем говорил:
— Пишите вы мало и торопливо. Газета руку портит и приучает к бездумью. На газетной колонке не размахнешься и душу не раскроешь […] Работать надо много и всегда, — наставлял нас Артем. — И не только за столом, а везде. Ведь для писателя всё работа: чтение, беседа с разными людьми, поездки по всевозможным местам и беспрестанная, обязательно напряженная работа мысли и души.
— Душа… — сказал Багров. — А нам говорят никому ваша лирика сейчас не нужна. Под подушку ее спрячь и никому не показывай.
— Кто говорит?
— Да вот, критики говорят. Редакторы.
— А у вас один должен быть критик и редактор. — Артем положил свою большую темную ладонь на грудь. — Вот оно тут стучит. Его и слушайте. […]
В 1935 году я приехал поступать в Литературный институт, но оказалось, что поторопился. Приехал на два дня раньше, и общежитие еще не было приготовлено. Все это я узнал от швейцара в Доме Герцена, где находился институт. Я позвонил Артему.
— Ты что, — услыхал я знакомый басовитый голос, — адрес забыл?
— Я стесняюсь.
— Ну и дурак. Приходи сейчас же. Тут недалеко. Как выйдешь, сразу налево и по Тверской […]
Он встретил меня в маленькой прихожей и вместо приветствия обругал за то, что сразу же не приехал к нему. Но как-то равнодушно обругал, или как мне показалось, рассеянно, словно был чем-то очень озабочен.
— Тут у меня, понимаешь, киношники. Сценарий писать меня обучают. Каждую ночь ездят. Дернула меня нелегкая. Одной водки выжрали бочку. Мне не жалко, да работать не дают. Все учат…
В большой тускло освещенной комнате было мало мебели и оттого она казалась пустой. Одна стена от пола до потолка занята стеллажами из простых, некрашеных досок. Стеллажи туго набиты книгами. Тут же высокая, тоже некрашеная лестница, прислоненная к полкам, как к стене. Чтобы не скользила по паркету, концы лестницы вставлены в детские резиновые галошки. В углу стол под серой скатертью. В другом углу, у окна, большая зеленоватая тахта. На подоконнике телефон.
Дверь в соседнюю комнату не плотно прикрыта. Там яркий свет и громкие, явно нетрезвые голоса.
— Вот они. Меня учат, друг друга учат, — прогудел Артем и спросил: — К ним пойдешь, или спать будешь?
— Я в Москву не спать приехал. […]
Комната, где заседали киношники — длинная и узкая, как коридор, была артемовским кабинетом. У окна большой письменный стол, стопки рукописей, книги с закладками. Слева большой стеллаж, набитый старинными книгами. Но это я разглядел потом, на другое утро, потому что сейчас совсем другое заняло мое внимание. Я был жаден на новые встречи, зрелища, впечатления, но все, что я тут увидел, поразило меня своей новизной и необычностью.
Посреди комнаты на большом потертом ковре стоял детский столик, такие теперь называют журнальными. Столик тесно заставлен стаканами, тарелками, бутылками. Все, что не поместилось на столике, стояло под ним на полу и еще где попало. Посреди столика разместилась большая суповая миска с остатками кислой капусты. Вокруг прямо на ковре сидело несколько человек или совершенно лысых или крайне волосатых. Все без пиджаков, некоторые в пестрых распахнутых жилетках и почему-то у всех засучены рукава, словно тут собрались на пир разбойники, какими их изображают в небогатых театрах. Артем Иванович был трезв.
Заметно было, что все устали от разговоров, от выпивки, отяжелели и хотели спать. На меня они не обратили никакого внимания. Потные лица блестели при свете яркой лампочки без абажура. Табачный дым слоисто ходил над пирующими.
На рассвете все разъехались, я спал на диване в большой комнате. […]
Утром я вошел в кабинет, прибранный, проветренный.
У окна стоял Артем и разглядывал толстую книгу. Именно разглядывал, медленно перевертывая пожелтевшие страницы с крупным старопечатным текстом. Узкие глаза его, прикрытые монгольскими пухлыми веками, светились торжествующе…
— Вот, — сказал он, не отрываясь от книги, — что ни слово, то удар колокола. Слушай.
И он прочел, выговаривая каждую букву: «Доколе нам терпеть, протопоп? — До конца протопопица, до конца».
— И он все вытерпел и не только вытерпел все муки, он еще неистовое геройство совершил — написал об этом! Чем и утвердил себя на веки веков.
Артем положил ладонь на шершавую страницу как бы пожимая могучую руку славного бунтаря Аввакума, на века заклеймившего своих царствующих и холуйствующих врагов.
— Все может погибнуть, но что сработано пером, то останется.
Положив книгу на стол, он подошел к полке.
— Вот это все Ярмак, да Ярмаковы походы, всякие временные приметы, все это надо знать и видеть самому. А главное, без чего никакой правды не расскажешь — говор. Это в нашем деле главное — передать, как люди говорят. У каждого времени свой говор и у каждого селения — свой. Я по тем ярмаковым местам походил и поплавал для того только, чтобы увидеть, как тут шла и как плыла его ватага. А говору того, конечно, не услышишь теперь. Говор вот он, в книгах только и слышен.
Так негромко, басовито и чуть заметно по-волжски окая, говорил Артем, а сам все поглаживал потертые темные корешки старых книг — помощников в нелегкой его работе.
Потом он сказал, что «самое, пожалуй, трудное при этом сочетать современный авторский язык со старым говором, да так, чтобы „между ними драки не было“. Тут нужна во всем самая строгая мера, не всякому доступная. И еще надобен тончайший слух, чтобы все это звонкое, стародавнее не взяло верх. Все в меру — это не многим пишущим исторические романы удалось. У Толстого в „Петре“ это здорово сделано. Так он графского роду. С малых лет — на всех языках. А я — первый грамотный в нашем Кочкуровском роду. Короче говоря, „Гуляй Волга“ еще не сработана. Тесать ее еще надо и строгать. Ну, пошли чай пить…»
Поселили нас — студентов Литинститута в Сокольниках, на берегу тихой Яузы в студенческом городке. Метро еще только строилось и нам, чтобы добраться до Дома Герцена на трамвае, требовалось не меньше часа.
Узнав об этом, Артем сказал, что это даже хорошо: в дороге всяких разговоров наслушаешься, все новости в народном изложении прослушаешь, да еще с соответствующими комментариями. Кроме того, всякие случаи происходят. Тоже для писателя надо…
Как-то раз он зашел в институт, чтобы позвать меня на именины к одному «могучему мужику».
Я спросил:
— А удобно это так, без приглашения?
— Во-первых, я тебя приглашаю, а, кроме того, ты — писатель, а писателю все удобно, если интересно.
На мой вопрос, куда мы идем, кто именинник, Артем ответил:
— Василий Каменский…[134]
Померкли все сомнения и отпали все вопросы: мы идем к Каменскому — последнему российскому футуристу! И одному из самых прославленных и ярких.
Мы шли вдоль бульвара по направлению к Арбату, и Артем рассказывал о футуристах так, словно разговор у нас шел о солдатской и матросской вольнице или о ярмаковых гулебщиках. Они бунтовали, не всегда зная, для чего, но твердо веруя, что нельзя «жить законом, данным Адамом и Евой». И работать стихи нельзя по старым прописям. Говорил он, как всегда скупо, сдержанно и вроде бы не очень заинтересованно. Не зная Артема, можно подумать, что говорит он только для того, чтобы скоротать дорогу. Но я-то немного знал его повадки и его редкий дар говорить немного, а сказать самое главное о человеке. […]
Уже темнело, когда мы добрались до Каменского. Он очень обрадовался Артему, потом внимательно оглядел меня и тоже обрадовался. Это меня удивило, но потом я узнал, что Каменский любил, когда к нему приходили гости.
В комнате было много шкафов с книгами и рукописями в объемистых папках. То, что не вмещали шкафы, громоздилось на шкафах и под ними, за ними и между ними. Каменский собирал все, что имело хоть какое-то отношение к литературе. […]
Каменский положил передо мной чистый лист бумаги.
— Все, кто приходят ко мне, оставляют свои автографы.
— А что писать?.. — смутился я.
— Напиши про Волгу, — подсказал Артем 14.
Из письма Льва Правдина Гайре Веселой
Очень хорошо, что Вы собираете материалы об Артеме.
Мне кажется, он был одним из немногих, которые, если не сознанием, то сердцем понимал многое, что только сейчас делается очевидным.
Все его книги: «Реки огненные». «Гуляй Волга», «Россия, кровью умытая» — это, мне кажется, книги бунтарские. Он не любил благополучия, успокоенности, благодушия и воевал с ними в своих книгах. […]
Я очень стараюсь вспомнить архитектонику его речи. Но одно достоверно: говорил он короткой фразой, пропускал сказуемые и всю словесную шелуху тоже отбрасывал.
Виктор Иванович Баныкин (род. 1916) — прозаик. Родился в Ставрополе-на-Волге. Печататься начал с 1937 г. Автор книг «Рассказы о Чапаеве» (1939), «Фомичевы» (1952) и др.
Тяжко говорить об Артеме Веселом в прошедшем времени. Более двух десятилетий нет среди нас писателя, писателя необыкновенной самобытности, всем своим обликом так похожего на русского заволжского мужика, прадеды которого в незапамятную седую старину породнились с монголами. Нет среди нас волгаря Николая Ивановича Кочкурова, но стоит взять в руки одну из его книг, написанных кровью сердца, как перед очами встает во весь свой могучий рост этот удивительно живой, трогательно простой, душевный человек.
В 1934 году я работал разъездным корреспондентом районной газеты в городе Ставрополе на Волге.
Из края привезли газеты, и я узнал, что человек, создавший «Гуляй Волгу», приехал из Москвы в Самару — на родину свою. И тут уж мне, только-только заболевшему опасным недугом — писательством, никак не удалось совладать с собой… Махнув рукой — была не была — я отправил в Самару с очередной почтовой тройкой свой первый рассказец Артему Веселому.
Ответ пришел недели через три и уже из Москвы. Мой бедный рассказец вдоль и поперек был испещрен пометками, и пометками колючими, но справедливыми. В том же конверте лежало драгоценное письмецо. Оно, как сейчас помню, было написано карандашом — размашистый, крупный почерк. Поразила меня в этом письме покоряющая сердечная простота маститого литератора. Артем Веселый говорил со мной как с равным. Будто я такой же, как и он, литератор, но вдруг, ну, совершенно случайно, написал ерундовый опус (ведь и на старуху бывает проруха).
За зиму получил от Артема Веселого еще пару писем. И начинались они примерно так: «Виктор! Что ты сейчас поделываешь в своем снежном Ставрополе?» А в конце стояло: «Артем». Письма эти меня согревали, радовали, призывали к смелости и дерзости. Но самым ошеломляющим было для меня третье письмо, полученное в апреле: оно, точно стая весенних журавлей прокурлыкало над моей головой, маня в дальние неведомые края. Артем Веселый звал меня в свои сотоварищи. Он замыслил путешествие по Волге на парусной лодке.
Так впервые в мае 1935 года очутился я в Москве.
Впервые увидел Артема Веселого.
Как-то раз, после покупки походного котелка, Артем Иванович привел меня в Книжную лавку писателей.
— Бунин есть? Чтобы только полный? — спросил он продавца.
Когда же собрание сочинений Ивана Бунина (издание Маркса) было упаковано, Артем Иванович сказал:
— Это тебе. Учись у Бунина. Настоящий русский классик.
С тех пор Иван Бунин, как и Чехов, один из любимых моих писателей.
В конце мая наша немногочисленная экспедиция: Артем Веселый, две его дочки и я отплыли из Кинешмы на большой плотовской лодке вниз по матушке по Волге. Весна и лето 1935 года выдались на диво ненастными и холодными. В первый же день нашего путешествия, под вечер, грянула страшная ливневая гроза. Заведя лодку в первый попавшийся заливчик, мы укрылись брезентовой палаткой. Так в лодке, полупромокшие, и заночевали. А утром сушились у трескучего костра, который Артем Иванович разжег одной спичкой, хотя хворост, земля, трава — все вокруг было закапано увесистыми дождинками.
Артем Иванович не терпел схоластических, беспредметных разговоров о литературе, о писательском ремесле. Плывем, бывало, под парусом по самой середине Волги, плывем молча час, другой, любуясь полноводной красавицей, вышедшей из берегов. И вдруг Артем Иванович скажет:
— Ты, Виктор, меньше читай всякие там статейки критической братии… Их поучения ломаного гроша не стоят. Учись у классиков без гувернанток. Я вот зимой как засел за «Тараса Бульбу» — три месяца читал.
Помолчит, умело правя тяжелым навесным рулем, и добавит:
— Восходы, закаты… гроза, шторм — ко всему приглядывайся. Они всегда разные, как люди. И еще — писатель должен всё видеть, всё слышать. Всё, понимаешь?..
Будучи сам писателем зоркого таланта, точного слуха, писателем виртуозно владеющим сочным, пленительным языком нашим русским, Артем Иванович стремился и меня нацелить, как принято теперь говорить, на нехоженый, и такой тернистый путь…
При сильном попутном верховике особенно ходко, словно белокрылая чайка, неслась под парусом наша лодка, с виду такая неуклюжая. Шли всегда по самому стрежню. И под самым носом лодки-птицы ласково журчала голубая волжская вода. Не раз и не два Артем Иванович с завидным мастерством проводил лодку в каком-то там метре, а может и меньше, от бакена. Вот-вот, думаешь, сейчас лодка заденет бортом за тяжелую крестовину бакена. Но нет, пролетела мимо, и бакен уж позади покачивается на беспокойной волне. Меня Артем Иванович тоже приучал к этой удалой волжской сноровке, хотя я вначале и боялся проводить лодку в опасной близости к бакену. Ведь случись такое: с разлета налети лодка на бакен, и не миновать беды. Но Артем Иванович был неумолим:
— Не трусь! Волга не терпит робких!
Еще в Москве, при знакомстве, Артем Иванович сказал:
— Зови меня просто Артемом. И без всяких там «вы».
Но я ослушался. И никак не хотел тут ему подчиниться, хотя Артем Иванович и сердился.
Под Ульяновском мы с неделю жили табором в тишайшей воложке, [протоке] разбив на златых песочках палатку. Как-то в полдень Артем Иванович, стоя спиной к воложке, вязал сеть, сдвинув набекрень большой пушистый заячий малахай, а я жарил на тагане картошку со свининой. И вдруг налетел ветер — порывистый, сильный. Пески закурились, запели. И в какой-то миг сорвало с прикола лодку. Растерялся тут я, закричал:
— Артем, Артем! Смотри, у нас лодку уносит!
Артем Иванович оглянулся … и засмеялся. Весело, заразительно:
— Давно бы так!
А потом в два прыжка подлетел к берегу, шагнул в воду и схватил веревку, свисавшую с носа лодки.
Много всяких бед хлебнули мы во время этого путешествия. Но было много и радостного.
На всю жизнь всем сердцем полюбил я Артема Веселого — писателя и человека…
1961 г. 15
Николай Александрович Абалкин (р. 1906). Родился в Самаре. Журналист, театровед.
Артем Веселый зашел в редакцию «Волжской коммуны» […]
Высокий, могучий, медно-красный, словно насквозь прокаленный солнцем, он взахлеб жил Волгой. И эту волжскую настроенность души своей (незадолго перед этим вышла его певучая «Гуляй Волга») ему не хотелось сбивать литературной изысканностью речи столичного писателя, заглянувшего в редакцию провинциальной газеты.
Да и по виду своему не очень-то он был похож на служителя муз. В светлой чесучевой косоворотке с вышитыми голубыми васильками на расстегнутом вороте он походил скорее на крепко скроенною мастерового человека, вышедшего прогуляться в воскресный день. А еще больше, пожалуй, походил он на волжского богатыря-крючника, который взвалив на спину тяжелейший многопудовый груз, может играючи сбежать по прогибающимся сходням с баржи на берег…
В тот спокойный летний день, казалось, ему не было никаких дел до литературы. Вот он берет у меня со стола «Литературную газету», разворачивает ее, взглядывает на заголовки статей и сразу же дает свой нелестный комментарий:
— Как на базаре!.. Толкаются, ругаются, наступают друг другу на ноги…
Отмежевавшись от этих шумных литературных баталий, он складывает газету и приглашает к себе в гости:
— Заглядывай в мой вигвам!.. Уха будет!..
«Вигвам» Артема — старая, видавшая виды палатка, разбитая на песчаном волжском берегу напротив Куйбышева. В тот год не спеша спускался он на простой рыбацкой лодке из Кинешмы в Астрахань с двумя своими дочурками, бойкими, жизнерадостными пионерками Гайрой и Фантой.
Для Веселых нашлось бы, конечно, место и в гостинице, но они дали твердый зарок: за всю поездку ни одного дня под крышей…
Закончив пораньше свои редакционные дела, мы, уже под вечер, отправились на лодке в гости к Артему… Еще издали обнаружили на пустынном берегу лагерь Веселых. На высоких тонких кольях были развешаны сети […]
В палатке нашлось место для всех. Можно было немного подремать перед рыбалкой.
И вот уже лагерь притих…
В предрассветный, еще неясный час Артем […] заглянул в палатку и осторожно, чтобы не разбудить девочек, шепнул:
— Волна легла.
Это был для нас сигнал подъема.
В тишине мы забираем сети и заходим в прохладную воду: ловись рыбка большая и малая…
Вот уже закончен первый заброд, и первая добыча в наших руках. […]
О многом было переговорено у костра Артема! О книгах, написанных и не написанных, о современниках и классиках, замыслах на будущее и о делах самых ближайших…
Еще два месяца будут спускаться Веселые на своей лодке вниз по Волге. А сейчас хорошо бы подбиться к плотам, которые не сегодня-завтра пройдут мимо Куйбышева, и побыть дня три-четыре вместе с плотовщиками, добраться вместе с ними до Хвалынска.
— А зачем это? — спрашиваю я Артема.
— Может, словечко какое услышу, — отвечает он.
Ради одного слова для будущей книги собирался писатель провести несколько дней на плоту.
Ответ Артема запомнился на всю жизнь. Писатель сказал о самом важном — о народных истоках своего творчества 16.
В 1936 или 1937 году, когда я был в Москве, у меня с Артемом зашел разговор о подхалимстве, о том, как некоторые критики быстро меняют свои оценки в зависимости от конъюнктуры, от мнения высокопоставленных лиц.
Артем с большим сарказмом рассказал мне несколько случаев, относящихся к теме разговора, из практики некоторых московских писателей. Фамилии писателей и сущность этих случаев я сейчас не помню. Артем сказал, что задумал рассказ на эту тему.
В областном городе местный драматург написал пьесу, которая была принята к постановке. На премьеру собрались главным образом писатели, критики, а также всякая окололитературная публика.
Сидевший в ложе первый секретарь обкома хмуро смотрел на сцену. Когда кончился первый акт, секретарь с недовольным выражением лица покинул ложу.
Все решили, что пьеса секретарю не нравится, и в зале не раздалось ни единого хлопка.
Во время антракта в фойе критики и многочисленные знакомые автора пьесы старательно его обходили.
Начался второй акт.
Во время антракта секретарю доложили о выполнении плана хлебозаготовок — и его настроение изменилось. Он улыбался, один раз по ходу пьесы бросил одобрительную реплику, а когда кончилось действие, стал громко аплодировать. Разумеется, публика устроила овацию. В антракте автор был окружен плотной стеной знакомых и поклонников, которые выражали ему свое восхищение.
Вот приблизительное содержание рассказа «Улыбка первого секретаря». Конечно, я не в состоянии вспомнить точные выражения Артема, у него это выходило очень хорошо.
Как-то в 37-м пришел к Артему на улицу Горького. У него на столе пачка общих тетрадей в коленкоровых переплетах. «Вот, говорит, собрал, хочу отнести к матери — мало ли что… Тут есть неопубликованное».
В другой раз приехал в Москву, позвонил. Мужской голос стал настойчиво допрашивать; кто да откуда. Ну, я и повесил трубку, догадался, что его нет. Время было такое… 17
Александр Иванович Аборский (род. 1911), журналист, писатель, автор книг «На Мургабе» (1940), «Каракумское лето» (1962) и других.
Летом 1936 года Артема Веселого пригласили в Ашхабад писать сценарий о борьбе с басмачеством. […]
Я работал тогда в городе Мары уполномоченным в Союзе писателей по области. Получил из Ашхабада задание: встретить Артема Ивановича и помогать ему в течение нескольких дней. […]
Встреча с именитым москвичом вызвала жгучий интерес и, не скрою, чувство робости. Еще бы: я, начинающий литератор, вчерашний железнодорожник, а тут — а тут сам Артем Веселый!.. Он приехал на три дня, устроился в скромном номере гостиницы на Хорасанской, близ вокзала, но в номере не засиживался, только ночевал.
Его здесь занимало многое. Природа оазиса, быт простого народа, следы исторического прошлого, в первую очередь — период вхождения Туркмении в состав России, битвы гражданской войны и начальный период социалистического строительства. Он ведет беседы с людьми, тому же посвящены и наши экскурсии по оазису с утра до ночи.
Не мог Артем Иванович миновать и древнего Мерва, куда мы с ним прибыли с утра и где бродили до полудня по развалинам двухтысячелетнего города. […]
В окрестностях Байрам-Али заглянули в одну колхозную бригаду. Зеленое море хлопчатника, круглоголовые кибитки, шумная детвора плещется в арыке, мужики что-то везут на арбах, запряженными осликами, женщины валяют кошмы, смачивая их арычной водой. […] Здесь, пожалуй, уместно сделать небольшое отступление, и мы забежим вперед на тридцать лет. Где-то в начале шестидесятых годов группа писателей России гостит в Туркмении […]
Приезжали и в древний Мерв. Мне довелось с поэтом Михаилом Дудиным осматривать те же самые места, которые некогда посещал Артем Веселый. Я вспомнил об этом, и Михаил Александрович был приятно удивлен таким «совпадением»…
— А знаешь, ведь это замечательный писатель, революционер, комиссар. Ушел без времени… и не по своей вине.
Значительно позже, уже в семидесятых годах, мы прочитали стихотворение Дудина с подзаголовком «Памяти Артема Веселого».
… Но вернемся в середину тридцатых, в центр Мургабской долины. Времени мало. У гостя истекает срок командировки, пора на вокзал к скорому поезду Москва — Ашхабад.
В вагоне он сожалеет, что не съездили мы в деревню Шортепе к моему другу народному шахиру Ата Салиху. И о Кушке […]
Три дня пролетели, будто три часа, но остался от этой встречи след неизгладимый 18.
Николай Михайлович Любимов (1912–1992) — в начале 30-х годов молодой литератор, впоследствии известный переводчик Рабле, Сервантеса, Пруста и других европейских писателей. В 1934 году был выслан органами НКВД в Архангельск. Работая в местной газете, Любимов подружился с Глебом Алексеевым, приехавшим на Север в составе бригады писателей. Впоследствии тот познакомил его с Артемом Веселым.
Мне нравятся прозаики и поэты, которые нравятся Воронскому: Сергей Есенин, Алексей Толстой, Сергей Клычков, Всеволод Иванов, Борис Пильняк, Артем Веселый […]
Псевдоним, который взял себе Николай Иванович Кочкуров, — Артем Веселый, — можно было воспринять как горькую его насмешку над самим собой и над его трагической эпопеей «Россия, кровью умытая»… Угрюмец, молчун… Все думает, опустив наголо остриженную голову, какую-то хмурую думу. По виду совсем не писатель. Одевается по-рабочему скромно и просто. Черты лица — в самой своей грубости — благородные, свидетельствующие о том, что он не из охлоса, а из плебса, не из черни, а из народа. Я тогда не знал, что Артем (имя, которое он сам себе дал, к нему приросло: все давным-давно забыли, что во святом крещении он — Николай, и называли его не иначе как «Артем») — сын волжского грузчика, но я сразу почувствовал в нем волжанина с азиатчинкой в крови: на это указывал разрез глаз и непокорное их выражение. Артема легко было себе представить на одном из Стенькиных устругов…
Да, по виду, в отличие от хозяина дома[135], вовсе не писатель. Но только глянешь в строгие, нелгущие его глаза, и сразу скажешь себе, что это — человек необыкновенный, Богом отмеченный, что он наделен каким-то особенным даром и нелегкой судьбой…
1970 г. 19
Памяти Артема ВЕСЕЛОГО
[…] Как же так получается? — Воем
Огласило полярную тьму.
Комиссаров моих под конвоем
По этапу ведут в Колыму.
Как же так получается? — Жаром
До травы растопило снега.
Справедливость моих комиссаров —
От погибели на два шага.
Как же так получается? — Рано
На рассвете прицельным огнем
В комиссаров стреляют, а рана
Остается на сердце моем.
Остается на сердце народа
Неизбывного горя печать.
Но хлебнувшая правды природа
Не умеет, не может молчать.
Лобовые встречая удары
В рукопашном открытом бою,
Комиссары мои, комиссары
Проглядели погибель свою. […] 20