В огромном древнем городе подходы к Темзе охраняют две башни. Они стоят точно друг против друга, а между ними, разделяя и соединяя их, течет широкая река. На одном берегу высится башня Вестминстера, на другом, такая же квадратная и грозная, — башня Ламбетского дворца, тоже, как и в Вестминстере, в обрамлении множества башен пониже, фасадов, этажей, окон. Однако сад, раскинувшийся перед Ламбетским дворцом, гораздо пышнее и роскошнее, чем терраса парламента на другой стороне. Здесь, в Ламбетском дворце, резиденция архиепископа Кентерберийского. Оба дворца одинаково почтенного возраста — они были заложены лет семьсот тому назад, — одинакового серого цвета и построены в одном и том же, готическом, стиле, оба одинаково внушительны, хотя не выглядят ни унылыми, ни мрачными. Их квадратные башни символизируют главную идею английской нации, две власти, которые друг друга назначают, но вместе с тем и ограничивают. Ни в одной столице противостояние подобных сил не выражено столь грандиозно, как здесь, эти башни стали олицетворением государства и церкви, народа и пастыря, разума и веры, свободы и принуждения в жизни англичан.
История Англии поневоле преувеличивает власть парламента, и иностранец, стоя на террасе и осматривая величественный памятник архитектуры, задает себе вопрос: «Интересно, что же там такое?». А между тем прошлое, как и настоящее, свидетельствует о том, что роль другого дворца не менее важна. Могучая река лишь подчеркивает величие этих двух стражей, меж которых она течет к морю, неся идущие в порт или обратно, вверх по течению, корабли — славу английской державы. В истории, которую мы рассказываем, в спектакле, который начали разыгрывать осенью 1936 года, две враждебные королю партии заняли позиции в этих старых башнях.
Прогуливаясь по галереям и часовням своего дворца, размышляя об их истории, архиепископ, вероятно, вспоминал о том, какую великую власть он имеет право применить, когда над церковью, по его мнению, нависнет опасность. Если и вправду он усматривал угрозу там, где другие видели усиление его позиций, если молодой, современный монарх пугал его в той мере, в какой привлекал остальных, архиепископ должен был поступить именно так, как он поступил. Никто не вправе его за это осудить. Но важно уточнить, где сосредоточились силы, ставшие причиной падения Эдуарда VIII.
В этих башнях и в этих галереях, в подземных темницах томилось немало нечестивых или непокорных принцев, могущественных вельмож и знатных дам: их всех рано или поздно принуждали обратиться в истинную веру; этот дворец напоминал замок Святого Ангела в Риме, только несколько меньших размеров. Здесь тоже умели отлично расправляться со светскими властителями: и поныне четыре ряда по семь колов у самого входа свидетельствуют о том, какой опасности можно было подвергнуться, попав сюда… Впрочем, сегодня газеты и радио с тем же успехом насаживают на вертел и поджаривают любого неугодного им человека, даже если он король.
Ламбетский дворец был обставлен величественно и строго, согласно вкусу хозяина. Когда он садился за стол в бывшем караульном помещении, под наклонной крышей, коей перевалило за пять сотен лет, в том самом гигантском зале, где в давние времена собирались облаченные в шлемы и латы вожди крестоносцев, его со всех сторон окружали портретов двадцати шести поколений предшественников, поначалу кардиналов, а затем, после раскола, — архиепископов. Самые старые полотна относились ко времени зарождения портретной живописи; здесь были работы Гольбейна и Ван Дейка, Хогарта и Рейнолдса. Эти прелаты в пурпурных мантиях с белыми воротниками и в красных круглых шапочках могли многое порассказать, но еще больше скрыть; у всех на груди висел крест, чтобы его видели верующие, но многие еще носили на боку незримую шпагу, и ее блеск отражался лишь в их бесстрашном взгляде.
Некогда капелланы в черных одеждах, служившие во дворце, имели право сидеть только на нижнем конце стола, но полтора века назад один высокородный архиепископ отменил этот обычай; социальную справедливость чаще устанавливают представители высших сословий, а отнюдь не выскочки.
Если бы архиепископ сумел заставить говорить молчаливые портреты, висевшие вокруг стола, предшественники поведали бы ему удивительные истории. Вон там изображен кардинал Кранмер: ему пришлось иметь дело с королем Генрихом VIII, благодаря любовным похождениям которого нынешний архиепископ по-прежнему, спустя четыреста лет, был независим от Рима. Упомянутый нами могущественный король сиживал за этим столом, где его соседями были еще более могущественный император Карл V и красавица Екатерина Арагонская. Однако вскоре возникли разногласия с папой. В 1534 году здесь, в этом зале, и вон там, в той часовне, где полутора веками ранее Уиклиф тщетно пытался отстаивать свою реформацию, произошел раскол: прелаты принесли королю клятву, что прежде приносили папе, и признали право престолонаследия за Анной Болейн. При этом также присутствовал Томас Мор, который еще недавно был канцлером и другом этого самого короля, но предпочел поплатиться головой, нежели признать церковную реформу. Едва миновал год, как Анне Болейн пришлось предстать перед архиепископом и там же, в крипте нижней часовни, пытаться спасти свою жизнь; между тем снаружи уже подготовили лодку, чтобы доставить королеву в ту башню, где был обезглавлен Мор, и где ее тоже ждал эшафот. Прошло еще два десятка лет, и тот же кардинал Кранмер, возглавивший церковную революцию, оказался на скамье подсудимых: теперь уже другой кардинал, Паркер, руководил судебным разбирательством, выступая против своего предшественника.
Да, вот портреты Пола и Паркера в золоченых рамах, а за ними смутно угадываются тени двух королев: Марии, которая предоставила первому из них дворец, и Елизаветы, которая охотно прогуливалась здесь, в парке, со вторым, притом что жену его она видеть не желала, ибо терпеть не могла жен интересных мужчин, а Паркер поторопился жениться.
Взгляд продолжал скользить по стенам огромной галереи… Но откуда среди физиономий этих священников взялось вечно насмешливое лицо Карла I? Кажется, его голова еще достаточно крепко сидела на шее, утопающей в кружевном воротнике, однако он был не в силах помешать леди Елизавете Стюарт, несмотря на его запрет, выйти замуж за шотландского маркиза. Тогда, в 1626 году, король наказал непокорную парочку, отправив ее в Ламбетский дворец, где опальные влюбленные развлекались в свое удовольствие под неусыпным надзором архиепископа, в то время как братья молодого супруга, наказанные за его страсть, томились в темницах башни.
Если нынешний хозяин дворца ощущал в себе стремление к власти, то каждая стена этого здания должна была лишь усиливать его. Именно здесь в XVI веке герцог Букингемский, будучи сенешалем одного из его предшественников, прислуживал тому за столом. Именно здесь в XVII веке нашла пристанище супруга Якова II: переодевшись прачкой и неся под мышкой своего ребенка, завернутого в тюк белья, королева хотела бежать, но на Темзе разыгралась буря, к тому же, стоял густой туман. Именно здесь в том же году прелаты собрались, чтобы отвергнуть «Declaration for Liberty of Conscience»[63] короля Якова; из восьми присутствовавших епископов семеро вскоре пали жертвами короля, но и сам Яков позднее тоже стал жертвой епископов. В темницах, вырытых под галереями и могучими башнями, терпели муки сотни еретиков, так как они не верили в то, что признавали единственно верным истолкованием Священного писания могущественные прелаты, сидевшие за этим столом. Глядя на вбитые в стены железные кольца, можно представить, как приковывали еретиков, чтобы заставить их отречься от своих убеждений. Несмотря на телесные и душевные страдания, трагедия свободы совести мало чем отличалась от той, что переживают люди в наши дни. Перегородки камер были такие тонкие, что позволяли тюремщикам слышать каждое слово узников, их гневные возгласы и мольбы, обращенные к тем господам, что сидели наверху и потешались над страдальцами, попивая вино. Только двух или трех из заключенных сумели освободить их жены; с риском свернуть себе шею бывшие узники прыгнули в лодку и бежали во Францию.
В галерее вполне светского вида, где самый воздух, кажется, пропитан ароматом власти, хозяин дворца в тот день принимал гостей за большим столом. Этому человеку было лет семьдесят пять; его красная мантия очень походила на кардинальскую; на его свежем, бело-розовом, безукоризненно выбритом лице единственным заметным признаком старости были узкие, впалые губы; глаза маленькие, темные, пронзительные; поднося ко рту серебряный стаканчик — сам он пил лимонад, но сотрапезников угощал вином, — он смотрел на гостя инквизиторским взором, словно постоянно прикидывая, чего у него может попросить посетитель. У него не было ресниц, чтобы спрятать за ними острый взгляд, тем не менее прочитать его мысли никому не удавалось. Он ходил быстро, выражался кратко и внятно; кое-что в его поведении свидетельствовало о том, что воспитывался он в простой семье: так, несмотря на множество слуг, окружавших его, он сам гасил свет, выходя из комнаты. Широко образованный, он легко цитировал стихи Гете по-немецки. В общем, наблюдая за ним, человек был склонен забывать о том, что перед ним духовное лицо — так мало в нем было от священника и так много от политика!
Ибо доктор Лэнг, сын шотландского священника, прелат, склонный скорее к действию, нежели к размышлениям и переживаниям, начинал карьеру как адвокат, и это показывает, в чем состояло его истинное призвание. Во время учебы в Оксфорде его красноречие не осталось незамеченным, а затем три года он прослужил в конторе одного лондонского адвоката, пока не сменил профессию и не занялся богословием. Приняв сан священника, он оставался все таким же деятельным и, исполняя свои обязанности в двух промышленных городах, погрузился в изучение социальных проблем. Всякий раз, оказавшись неподалеку от Осборна, он встречался с придворными королевы Виктории, царствование которой уже подходило к концу; по-видимому, эти связи способствовали его возвышению: сначала, в тридцать семь лет, он стал самым молодым епископом, потом, в сорок четыре года, самым молодым архиепископом в Англии — архиепископом Йоркским. Высоким назначением он был всецело обязан Асквиту — или тот, по меньшей мере, замолвил за него словечко. Молодого прелата, неизменно деятельного и энергичного, можно было чаще видеть не на церковной кафедре, а на политических собраниях, и все, чем бы и ради чего бы он ни занимался, свидетельствовало о том, что главным в пастырском служении для него всегда оставалась политика.
Так, во время войны его направили с политической миссией в Канаду и Соединенные штаты, потом, в 1920 году, в том же Ламбетском дворце он председательствовал на большой церковной конференции, а позднее отстаивал новую редакцию prayerbook[64] в палате лордов. Проницательность и красноречие, подкрепленные поразительным честолюбием, неизбежно должны были вознести этого священника-политика на высший пост в церковной иерархии. Англиканская церковь и мечтать не могла, чтобы ее возглавил такой решительный человек.
Одного взгляда на лица архиепископа и премьер-министра Болдуина хватало, чтобы понять, в чем различие между этими людьми. Интересно было бы сравнить их портреты в молодости. Теперь, похоже, министр во многом уступал прелату: природные способности вполне позволили бы архиепископу возглавить правительство, тогда как Болдуин никогда не смог бы стать священником. Не потому что министр не был верующим; однако ему постоянно требовалось пуританское оправдание своих мирских дел и поступков. А архиепископ, напротив, опирался на четырехсотлетнюю традицию своих предшественников — прелатов, для которых нравственность была чем-то само собой разумеющимся и, следовательно, не нуждалась в оправданиях. Поэтому архиепископ выглядел так, как и подобает высокому духовному лицу, и в нем не было ничего от ловкого пройдохи; а поскольку он, в отличие от Болдуина, никогда не имел дела с деньгами, ему не приходилось терзаться угрызениями совести.
В противоположность Болдуину, архиепископ, сын бедного пастора, прежде чем стать высшим церковным сановником, преодолел множество трудностей и препятствий. Он не получил никакого наследства, сам боролся с соперниками и победил благодаря своему дерзкому честолюбию; его избрание было пожизненным, и он почти сравнялся с самим папой римским. Его дворец символизировал власть, не доступную ни одному премьер-министру: ведь того в любую минуту могло свергнуть парламентское большинство. На другом берегу Темзы, под сенью второй башни, правил вовсе не министр, а парламент.
Хозяин третьего дворца, король, тоже был государем, обладающим всей полнотой власти; правда, в действительности король становился таковым лишь после коронации, но короновал-то его именно архиепископ, а он мог из принципа отказаться это делать. Отношения между британским монархом и архиепископом напоминали те, что существовали в средние века между императором и папой, потому что король мог править, не будучи коронован архиепископом, однако для него это являлось существенным недостатком; с другой стороны, эти отношения все же имели одно серьезное отличие, ибо король Англии одновременно является главой англиканской церкви: с мирской точки зрения он был тем же, кем архиепископ Кентерберийский, примас всей Англии, с точки зрения церкви. Подобное положение занимали и русский царь, и прусский король; они оба были также главами церквей в своих государствах.
Во всяком случае, из двух упомянутых монархий более могущественной была прусская, ибо на протяжении двухсотлетней истории церковь ни разу не предъявляла ей серьезных требований. Поскольку прусский король мог управлять, не считаясь с мнением парламента, а иногда даже вовсе без парламента, церковь не имела никакой политической опоры; власть короля всегда была выше власти лютеранских прелатов. В Англии правит не король, а парламент, который в случае объединения с церковью может добиться чего угодно.
Вот почему в борьбе с королем Болдуин был бы бессилен, если бы не опирался на одну из этих двух сил. Но ему следовало удостовериться также в поддержке церкви, только тогда он мог разрешить конфликт так, как хотел. Поскольку он сначала действовал в одиночку, не прибегая к помощи своего кабинета и до решительного момента не привлекая парламент, поскольку и архиепископ, со своей стороны, действовал, не советуясь с епископами, судьба короля и страны фактически оказалась в руках двух семидесятилетних стариков: у одного из них священником был отец, у другого — дед. Болдуин и архиепископ, два человека, ничего не понимавшие в жизни, стали режиссерами драмы. Им не хватало третьего союзника, и они его вскоре нашли.
Англиканская церковь возникла благодаря разводу: может быть, по этой скрытой причине она всегда была так щепетильна в этом вопросе; потрясение, пережитое в детстве, никогда не проходит бесследно, горькое воспоминание о нем остается на всю жизнь. В двенадцать лет Генриха VIII женили на «вдове-девственнице» его старшего брата, умершего в пятнадцать лет. Когда Генриху исполнилось восемнадцать, а ей двадцать три, их вместе короновали. После семнадцати лет брака Генрих попросил папу расторгнуть их союз, потому что ему понравилась другая женщина. Папа ответил отказом, и тогда король порвал с Римом, основав собственную церковь; он заставил своих священников подчиниться и признать его единственным покровителем, верховным правителем и главой английской церкви и ее духовенства. В спор вступили две сильные личности — король Генрих VIII и папа Юлий II, черты которых запечатлели два величайших портретиста того времени, Гольбейн и Рафаэль. Едва появившись на свет, новая церковь Англии признала развод короля и его второй брак; поэтому совершилась новая коронация. В наши дни, четыре века спустя, разгорелась борьба между королем и архиепископом Кентерберийским: она послужила фоном для любовного романа, о котором мы рассказываем.
То, что произошло четыре столетия назад, имело нешуточные последствия. Тогда даже запахло мятежом. Протестанты жаждали добиться изменения некоторых положений канонического права; они отвергли заключение брака как таинство, а вместе с ним и другие, так что ныне из всех таинств они сохранили только два — крещение и причастие; протестанты утверждают, что остальные пять таинств придумали апостолы, о них не упоминается в Евангелии. Спустя тридцать лет, под влиянием протестантского движения, английское духовенство пришло к тому, что отменило положение о раздельном проживании и разделе имущества супругов и разрешило официальный развод в случае прелюбодеяния, длительной отлучки одного из супругов, жестокого обращения в семье или несовместимости характеров. Невиновный супруг мог, вторично вступая в брак, совершить религиозный обряд. С 1550 по 1600 год в Англии получили развод многие пары, сочетавшиеся церковным браком, и многие из разведенных, вступая во второй брак, вновь предстали перед алтарем. Именно в этом состояло самое глубокое отличие закона англиканской церкви от римского церковного закона.
Однако полной ясности в этом вопросе никогда не было, многие каноны обсуждались долго и бурно. Английская натура не приемлет твердых установлений; даже в делах церковных она старается избежать четких формулировок, несущих на себе печать Рима. А ведь толкования, как и ошибки, которые порой оказываются сознательными отступлениями, вредят ясному пониманию закона.
Оспаривалось само определение таинства. Те таинства, которые реформация обозначила как sacramentals[65] — то есть пять таинств, которые она отказалась признавать таковыми, в том числе и брак, — «не сотворяют святую благодать ex opere operato[66]. Sacramentals не обладают ни этим достоинством, ни этой привилегией». Именно благодаря подобным ухищрениям англиканская церковь пыталась примирить свои священные догматы с инстинктами и желаниями сильных мира сего. Это продолжалось веками, и потому «Homilty of the State of Matrimony»[67] 1864 года не упоминает о браке как таинстве и ничего не говорит о его нерасторжимости.
Среди высшей знати случались знаменитые и даже исторические разводы, так что вернемся к нашему рассказу. Леди Пенелопа Деверекс была красавица; ее портрет и сегодня можно видеть в Ламбетском дворце. Поскольку ее любовник Филип Сидни тоже был очень красив, не следует удивляться тому, что она не без отвращения вышла замуж за гадкого лорда Рича и, став замужней женщиной, сохраняла связь с Сидни. Когда последний умер, она взяла другого любовника, лорда Маунтджоя Девоншира, и родила ему трех сыновей и пять дочерей, и это вдобавок к тем четырем детям, которые вроде бы появились на свет от законного супруга. (Каким образом ей удалось сделать такие сложные вычисления, остается только гадать. Должно быть, она унаследовала этот секрет от гомеровской Пенелопы).
Леди Пенелопа развелась и вступила в брак со своим любовником, совершив церковный обряд. Архиепископ Уильям Лод, тогдашний обитатель Ламбетского дворца, согласился благословить союз разведенной дамы. Позднее он пожалел об этом, письменно покаялся в своем прегрешении, рассказывал о том, какие испытывает мучения. Драматург Джон Форд сочинил на основе этой истории трагедию. Двор ополчился против прекрасной преступной четы. Пока Пенелопа жила с любовником «в грехе разврата», их вместе принимали при дворе. Но едва они обвенчались — и конец, это стало невозможно! Двери перед ними захлопнулись.
Спустя четыре столетия нынешний архиепископ сидел перед портретом этой женщины, единственной ценной вещью, которую он держал на своем старинном столе, в огромной комнате, выходящей окнами на реку и Вестминстер.
«Каждый год архиепископ Лод постился в тот день, когда он совершил это ужасное бракосочетание, — рассказывал архиепископ с улыбкой. — Однако, — тут он сделал короткую паузу, — он все-таки всегда держал у себя на столе портрет прекрасной Пенелопы».
Произнося эти слова, архиепископ, который вел яростную борьбу с разведенной подругой Эдуарда VIII, привлекая внимание всего мира, казалось, совершенно не замечал того, что сам он тоже держал на своем столе один-единственный портрет — портрет прекрасной Пенелопы.
В 1670 году парламент дал некоему лорду Русу разрешение развестись, чтобы он мог жениться на другой женщине. Стремясь избавиться от супруги, этот благородный лорд дошел до того, что утверждал, будто его дети родились от другого, и король Карл II лично председательствовал на судебном разбирательстве. Тем самым Карл хотел создать прецедент, который позволил бы ему развестись с королевой. Споры о сути брака продолжались в палате лордов более десяти лет; все словно позабыли о том, ради чего они затеяны, и со временем эти дебаты превратились в своеобразное состязание блестящих умов, в игру, где нужно угадать победителя, который наберет большинство голосов, наиболее убедительно аргументируя свои соображения.
В те времена три епископа, славившиеся передовыми взглядами, повергли в ужас своих коллег. Один из них посмел выдвинуть тезис, что «брак — это договор, основанный на законах природы», и его главная цель — производить на свет детей. Воспользовавшись этим определением, удалось получить перевес в палате лордов, и некий офицер и дворянин, сэр Джон Гермен, смог жениться на своей любовнице, жене герцога Норфолкского; обманутый муж не получил даже пятидесяти тысяч фунтов, которые он требовал как возмещение ущерба за те «похотливые беседы», что его жена вела с офицером. Разрешение на брак двум «виновным» дал архиепископ Кентерберийский, хозяин Ламбетского дворца, один из предшественников нынешнего архиепископа. Когда же счастливый супруг умер, намного пережив свою жену, священник отказал ему в соборовании. Во всяком случае, сэр Джон получил то, чего хотел.
Понятия брака и развода в англиканской церкви были настолько запутаны, что они существенно различались в зависимости от эпохи, конкретного случая или взглядов священнослужителей. Нелепая традиция устанавливать правовое различие между виновными и невиновными в разводе доказывает, что в Англии брак не рассматривался как священный и нерасторжимый союз, как это принято у католиков. Даже сегодня многие англиканские священники, — хотя, разумеется, не все, — считают, что невиновный супруг может вторично вступить в брак.
В английском королевском семействе было особенно много подобного рода разводов. И еще больше морганатических браков. Когда Макензи, за которого мы здесь неотступно следуем, завершил исследования и показал материалы своему другу-епископу, решив, что тот станет их опровергать, епископ ответил, что он не может этого сделать; ни одного опровержения никто так и не опубликовал. Официальную терпимость дважды проявила королева Виктория: она присвоила леди Сесилии титул герцогини Инвернесской, но, заметьте, не королевского высочества (эта история рассказана к конце второй главы); позднее королева признала графиню Реди фон Штейн (бабушку королевы Марии) и присвоила детям герцога Текского титул королевских высочеств.
Каждый раз, когда принц из королевского дома хотел освятить перед алтарем или разорвать любовную связь, он открывал новое естественное право. В 1800 году, когда Окленд вознамерился ввести законное наказание за адюльтер, герцог Кларенский, который жил тогда с миссис Джордан, выступил против него, заявив, что ради пресечения дезертирства виновных не карают смертью. Лорд возразил, что не следует поощрять адюльтер, разрешая повторно вступать в брак и тем самым плодя «достойных уважения соблазнителей»; но епископ Рочестерский, несомненно более умный, чем лорд и герцог вместе взятые, заметил, что, запрещая развод, людей толкают к супружеской измене, и не побоялся процитировать Тацита и Ювенала.
В XIX веке вопрос о разводе, вместо того чтобы проясниться, еще более запутался. Когда в 1857 году епископ Оксфордский подал предложение о поддержке священников, которые отказываются венчать разведенных, пять епископов проголосовали «за», а семеро «против»; кое-кто выразил протест, и проблема расторжения брака вновь стала предметом обсуждения. Всякий раз выяснялось, что самыми рьяными борцами с разводом были холостые священники, и всякий раз невольно вставал вопрос: а не лучше ли запретить священникам вступать в брак, как в католической церкви, и тогда все разрешилось бы легко и просто. Гладстон, который представлял сторону защиты в нескольких бракоразводных делах, одобренных парламентом, в ходе одного заседания брал слово двадцать девять раз. Газета «Таймс», сторонница либерального решения проблемы, писала, что нельзя обрекать женщину вечно оставаться любовницей своего возлюбленного, вместо того чтобы стать его женой. Начиная с того времени, в Англии численность разводов, утвержденных церковью, увеличилась: в 1858 году их было 326, а в 1898 году — 750.
На пороге XX века глава церкви признавал, что новым свободам в государстве должны соответствовать свободы в частной жизни. Поскольку некий священник яростно нападал на архиепископа Кентерберийского по поводу одного развода, прелат ответил ему умно и тонко и опубликовал свое письмо, написанное в Ламбетском дворце 7 февраля 1899 года:
«В молитвеннике не сказано о том, что брак нерасторжим. В нем провозглашается, что ни один человек не может разлучить тех, кого соединил Бог. Исключение, сделанное Господом нашим для случаев супружеской неверности, доказывает, что в подобных случаях развод является делом не человека, но Всевышнего».
Наконец, незадолго до нашей драмы, в 1935 году, все снова занялись этой проблемой, и конференция священнослужителей Кентербери и Йорка приняла следующую резолюцию: «Принцип моногамии признает безнравственным любой брак того, кто был разведен, если его бывший супруг еще жив. Поэтому наша Церковь не должна соглашаться с этим; следует также не допускать разведенных к таинствам, за исключением некоторых исключительных обстоятельств. Если же разведенный хочет снова вступить в брак при жизни бывшего супруга, епископ должен быть осведомлен обо всех обстоятельствах этого дела; если он сочтет, что заинтересованные лица руководствовались совестью и зрелым размышлением, и что лучшим решением для них будет стать мужем и женой и заключить брак по церковному обряду, и если для этого брака нет никаких иных препятствий, то епископ сможет распорядиться, чтобы им было даровано таинство».
Итак, все позволено, все возможно. Но, дабы избежать четких формулировок, в «Doctrine of the Church of England»[68]., ставшей итогом пятнадцати семидневных сессий, собиравшихся в течение целого года, и опубликованной в 1935 году, подчеркивалось, что ни проблема бессмертия души, ни проблема брака не нашли решения; для этих целей должна быть учреждена специальная комиссия. Однако на церковной конференции 1935 года архиепископ Кентерберийский все же высказал собственные мысли о разводе. Вот его слова, взятые нами из официального отчета: «Близится время, когда парламент уже не сможет в полной мере противостоять возрастающим требованиям общества, которое хочет добиться признания законных основ развода».
Кстати, в отчете не обойден вниманием и денежный вопрос. Там отмечается, что гражданский брак наносит ущерб Церкви, которая раньше получала ежегодный доход в двадцать пять тысяч фунтов за выдачу разрешений на брак.
Понятно, что стояло в повестке дня: бессмертие души и деньги, супружеская измена и таинства. Доподлинно известно только то, что церковь как таковая и лично архиепископ разрешили развод и повторный брак с совершением церковного обряда, и что спустя год духовный глава этой церкви выступил против монарха, своего светского господина, решив воспрепятствовать его браку с разведенной женщиной и тем самым вынудить его отречься от престола.
Из плавания по Средиземному морю король Эдуард возвратился в самом радужном настроении. В сорок два года сын короля и миллионер, объездивший весь мир и плававший по всем морям, впервые в жизни провел несколько недель вместе с любимой женщиной. Это великое событие, которое взволновало бы и более сильного мужчину, чем он, происходило на борту великолепной яхты — неприступного романтического убежища, — в обществе нескольких друзей и в отсутствие мужа этой женщины. В монотонность морского путешествия вносили разнообразие политические миссии и визиты, позволявшие королю испытать ум и проницательность его подруги. Он чувствовал себя совсем молодым, а она, устав от ревнивых и подозрительных взглядов, еще недавно преследовавших ее повсюду, впервые могла подолгу проводить наедине с Эдуардом, — ведь именно к этому стремится всякая любовь. Почти четыре недели, проведенные в море, прогулки, рыбная ловля, купания, любимые англичанами занятия спортом на борту яхты, светлые летние костюмы, душевный покой, ощущение радости и гармонии…
Тем не менее, это была не только увеселительная морская поездка нового принца Уэльского Генри… Неслучайно король взял на борт военного министра Даффа Купера и своего личного секретаря. Неслучайно за миг до майского покушения, а затем у мемориала павших во Франции он пылко выражал свое стремление к миру; неслучайно он имел продолжительную беседу с Литвиновым, тогда как его отец всегда избегал любых контактов с русскими. Теперь, когда возникло столько неясностей в отношениях между Англией, Италией и Турцией, когда британский парламент, чувствуя приближение войны, согласился разойтись на каникулы только при условии, что в случае необходимости будет объявлен экстренный созыв, правительство, считая, что частные визиты короля помогут ослабить напряженность, желало этой поездки.
Югославия теперь экспортировала меньше британских товаров, но больше — немецких; в Греции после смерти Венизелоса власть захватил германофил Метаксас; Турция потребовала от Лиги наций восстановления ее прав на проливы. Визиты короля Англии к монархам этих трех стран несколько разрядили обстановку. Кемаль-паша так понравился Эдуарду, что он пригласил его посетить Лондон, и, поскольку турок не был чужд человеческих слабостей, то он вскоре распорядился закупить в Англии сталь и чугун на три миллиона фунтов.
Все эти приятные обстоятельства омрачал назойливый дьявол-фотограф: получив секретный заказ, он творил историю. Даже если король избегал позировать для фото в обществе своей подруги, даже если тайная полиция отбирала у фотографов камеры и возвращала ее без пленки, оставалось еще множество удачных моментов для съемки. Когда на побережье Далмации бедные рыбаки оказались переодетыми фотографами, король над этим только посмеялся, смеялся он и потом, когда фото, запечатлевшее королевский пикник и переданное по фототелеграфу, появилось в американских газетах. Эдуард пока не замечал нависшей над ним опасности.
Эта опасность стала реальностью, когда одна лондонская газетка опубликовала фотографию двух влюбленных, снабдив ее огромным заголовком. Газеты, принадлежавшие лорду Ротермиру, могли сколько угодно призывать к тому, чтобы на время каникул короля оставили в покое и не печатали фотографий; однако они всё появлялись. Порой та или иная газета убирала изображение миссис Симпсон, и тогда редактор напоминал гувернантку, которая, перед тем как прочитать классическую драму своим воспитанникам, заключает в скобки непристойные отрывки. Американцы — отчасти из национальной гордости, отчасти из любви к сенсациям — наперебой печатали фотографии и сплетни, и хотя в Англии американские газеты получали только подписчики, эти фотографии и здесь ходили по рукам. «А вы видели короля с подругой на улицах Афин?» Снимки эти были редкостью, что только увеличивало их цену. На фото мужчина и женщина, с улыбкой взиравшие на мир, конечно, производили эротическое впечатление, особенно потому что были влюблены, и никакое официальное сообщение о рабочем визите короля в Афины не могло стереть воспоминание об этих двух созданиях, которые, сидя в своем автомобиле, выглядели такими необычайно юными и влюбленными.
Именно в эти летние недели повсюду — в английских клубах, на пляжах, на террасах загородных домов — люди собирались и негромко беседовали: три-четыре пэра Англии, заместители государственного секретаря, председатели правления банков впервые задумывались, не будет ли намного удобнее иметь более покладистого короля. Подобные тайные мятежи внутри правящей партии несколько раз приводили к отставке премьер-министров, в последний раз такое произошло четырнадцать лет назад, и руководил бунтом Болдуин. Если можно свергнуть премьер-министра вопреки воле короля, то почему премьер-министр не сможет свергнуть короля при поддержке своих друзей? Достаточно только найти удобный случай. Средиземноморские фотографии, опубликованные в американских газетах, указывали верный путь.
Болдуин находился за пределами Англии. Он тоже отдыхал на берегу Средиземного моря, не только потому, что, недавно оправившись от болезни, нуждался в куда более продолжительном отдыхе, чем король, но и потому, что был почти вдвое старше Эдуарда и много лет жил с единственной женой. Премьер-министра оставляли в покое, не докучая ему государственными делами. Может быть, он ничего не знал о «сенсации», известной если не всему народу, то всему лондонскому обществу? Позднее в палате общин Болдуин рассказал, что, вернувшись в октябре к исполнению своих обязанностей, он обнаружил сотни писем, информирующих его о скандале, но эти письма лишь подтверждали то, о чем ему уже было известно, или содержали некоторые детали событий, однако не сообщали ничего нового. Поверим ли мы в то, что премьер-министр оставался в неведении относительно бракоразводного процесса миссис Симпсон, особенно если учесть, что женщина, считавшаяся подругой короля, не могла и шагу ступить без ведома следивших за ней сыщиков из десятка стран?
Позднее, в торжественный момент, Болдуин назвался другом короля, — и потом не раз это повторял, — прибегнув к самым высокопарным словам. Так в чем же заключалась его первейшая обязанность, если он действительно был Эдуарду другом? В чем состоял долг министра иностранных дел? А министра Хора, к которому король относился с особым уважением? В чем состоял долг Чемберлена или Саймона? В чем состоял долг двух архиепископов, которые оказывали особое влияние на свою паству, гораздо большее, чем министры? Они должны были послать в Америку опровержения и заодно предостеречь короля. Если они ничего не сделали, если король не был ни предупрежден, ни защищен — попытаемся взглянуть на эту историю из далекого будущего, — то историку лишь остается сделать вывод о наличии злого умысла. Умысел этот сводился к тому, чтобы завлечь лиса в западню.
Король облегчил им задачу. Еще по поездки, в июле, вопреки советам самых близких друзей, он велел дать в «Придворном циркуляре» объявление о том, что миссис Симпсон приглашена на ужин, где будут только лорды, леди и прочие right honourable[69] персоны, и… она, причем одна, ибо уже близился ее развод. Позже, в августе, газеты снова упомянули ее имя в числе девяти особ из английского высшего общества, приглашенных на борт яхты «Nahlin». Тут королю следовало бы на несколько недель расстаться с миссис Симпсон и не вводить ее официально в свет, чтобы на нее не сыпались оскорбления. Если бы она после путешествия по Средиземному морю сразу вернулась в Америку, а потом несколько месяцев спустя вновь приехала в Англию, это изменило бы ход событий. Но разве влюбленные могут вести себя рассудительно?
Он, разумеется, сделал все наоборот! Две основные черты его характера, честность и упорство, стали проявляться все сильнее и острее. Прямодушие мешало королю притворяться, ибо в единственной доступной ему сфере частной жизни, в любви, он не выносил лукавства и осторожности, свойственных окружавшим его царедворцам, к которым он за двадцать лет скрепя сердце приспособился; именно упрямство дало Эдуарду мужество выдержать первые волны критики, обрушившейся на него. Благодаря этим двум качествам он сумел устоять перед ханжеством, главной движущей силой общественного мнения, коему свойственна скорее гибкость, нежели честность. Тем не менее, он лишь добился того, что общество пришло в раздражение до такой же степени, до какой был раздражен он сам. Боевой дух обеих сторон только окреп.
Общество и так было возмущено поведением короля, а он еще вздумал, сразу после возвращения из средиземноморского путешествия, официально пригласить свою подругу в Бэлморал, где она гостила у него целую неделю в обществе четырех членов королевской семьи, двух английских офицеров и американской супружеской пары, неких Роджеров. Король всего лишь воспользовался правом, которое признавали за ним обычаи двора, тем более что миссис Симпсон уже была представлена ко двору его отца; но это оказалось еще одной тактической ошибкой. Чего только об этой поездке ни говорили! В почтенном шотландском замке, принимавшем двор состарившейся королевы Виктории, фрейлины в основном проводили время за вязанием, так было и в годы правления Георга и Марии; как утверждал Гете, рассказывая о немецких княжеских дворах, придворные не могли обходиться без многочисленных церемоний, иначе они умерли бы со скуки. А теперь новый король велел оборудовать в замке кинозал; он требовал подавать ему еду, когда бывал голоден, а те, кому был нужен автомобиль, сами выходили во двор, чтобы позвать шофера.
Но хуже всего было то, что король выглядел удивительно счастливым на всех фотографиях, сделанных на Средиземном море и в замке Бэлморал. Неужели он совершенно забыл о том, что ровно год обязан носить траур по умершему отцу? Почему он всегда улыбается? Когда он был принцем Уэльским, его лицо всегда было завораживающе печальным, все девушки влюблялись в него и мечтали развеять эту грусть, как в вагнеровском «Летучем голландце». Похоже, король и его брат, наследный принц, поменялись ролями. Еще недавно, хотя традиция требовала, чтобы принц Уэльский улыбался, Эдуард вел себя не по годам серьезно; а ныне, хотя обычаи предписывают королю быть серьезным, он неизменно весел. Сомнений нет: его околдовали, эта маленькая американка собирается отнять у Англии ее короля.
В начале октября церковь и общество заняли боевые позиции; у архиепископа было для этого по меньшей мере две причины. К королю он питал личную неприязнь — кстати, последний платил ему той же монетой, — однако тщательно ее скрывал. В августе священнослужителям еще дозволялось говорить и даже писать в газетных статьях о том, как тяжело больше не называть короля «возлюбленным принцем Уэльским», поскольку теперь он достойный и самостоятельный мужчина, как большинство великих мира сего, и если бы монарха избирали путем плебисцита, то он одержал бы победу над любым другим кандидатом, набрав в тысячу раз больше голосов. В августе любой священнослужитель, который проживал не в Лондоне, еще мог позволить себе подобное высказывание.
А потом архиепископ узнал, что король, хотя и желал короноваться, но предпочел бы сделать это не в соборе: будучи верующим, Эдуард никогда не придавал значения обрядам. Это вызвало определенное замешательство в церковных кругах, представитель которых спросил у премьер-министра, гарантирует ли новый король, что монархия будет по-прежнему оказывать церкви покровительство. Ответ был утвердительный; но во время пребывания в Бэлморале король ходил не только в англиканскую церковь, главой которой являлся, но однажды посетил пресвитерианский храм. Несмотря на это, архиепископ в тот же день запретил представителям сект присутствовать на коронации, назначенной на май.
Нет никаких доказательств тому, что Болдуин в те дни заключил с архиепископом особое соглашение, но все сходится именно к этому. В начале октября Болдуин снова приступил к своим обязанностям и на обеде консервативной партии заявил, что он всегда совершал ошибки в преддверие самых блистательных побед. Оставалось лишь гадать, находился ли он еще в периоде ошибок или уже вступил в период побед. Во всяком случае, он не был ни в том, ни в другом, когда 20 октября вошел в комнату короля в Форт-Бельведере, чтобы обсудить с ним вопрос женитьбы.
Как Болдуин писал позднее в своем пространном отчете, он тогда обратился к королю не как министр, а как друг. Но король, со своей стороны, не признал за ним это звание, заметив, что встречался с Болдуином и принимал его, когда уже унаследовал трон, а до этого виделся с ним лишь однажды, в Канаде. Да и само поведение Болдуина вовсе не свидетельствовало о сколько-нибудь дружеских чувствах: он позволил делу зайти слишком далеко, вместо того чтобы двумя месяцами раньше поспешить встретиться с королем и предостеречь его. Двойная роль «друга» и премьер-министра позволяла Болдуину официально не доводить дело до сведения своего кабинета, да к тому же изолировать короля от народа. Естественно, король заявил ему, что готов уладить дело с ним, не вступая в столкновение с правительством, поскольку он еще надеялся, что добьется осуществления своего конституционного права — жениться на женщине, которая ему нравится.
В ходе первой беседы Болдуин, намекая на близкий развод миссис Симпсон и комментарии прессы по этому поводу, предупредил короля, что ему следует быть осторожнее с американскими и канадскими газетчиками. Он сказал: «Это может поставить в сложное положение меня или вас, а может представлять опасность и для нас обоих». Если полагаться на его собственный отчет, на который мы здесь постоянно ссылаемся, себя он упомянул раньше короля.
Но он не рассказал в палате общин о том, что во время этого, первого, разговора, который состоялся в одиннадцать часов утра, он попросил короля распорядиться подать ему виски, и, когда ему его принесли, осведомился, не желает ли король выпить вместе с ним; тот отказался.
Мы не знаем, приказывал ли Кромвель, с которым Болдуин впоследствии любил себя сравнивать, также подать спиртное во время своего решающего объяснения с королем Карлом I в Хэмптон-Корте. Мы также не знаем, пил ли Болдуин это виски как друг или как премьер-министр. Доподлинно известно только то, что сразу после этого разговора он сообщил о нем четырем своим самым давним коллегам по кабинету. Следовательно, он занимался этим делом не как премьер-министр, но и не как частное лицо, не считая, разумеется, того, что он посвятил в подробности беседы не тех, кого следовало, ибо молодые люди сумели бы лучше справиться с этой проблемой.
Не прошло и недели, как в Лондон внезапно приехал король американской прессы Херст; он появился словно deus ex machina[70], который в греческих трагедиях спускается на сцену только в последнем акте, а тут вдруг вышел из-за кулис во втором. Херст сделал торжественное заявление, сообщив миру о том, что весной, по истечении установленного законом срока, король Эдуард VIII женится на миссис Симпсон, которая через несколько дней получает развод, и сделает ее королевой Англии. Брак с принцессой мог бы вызвать только осложнения. Например, Альберт, брат короля, счастлив с commoner. Брак короля с миссис Симпсон упрочит дружеские связи между Англией и Америкой. «Но главная причина, по которой король женится на миссис Симпсон, заключается в том, что он любит ее страстной любовью, и нет никаких оснований, чтобы король отказался от прекрасной возможности жениться на любимой женщине». Все решили, что в июне 1937 года, после коронации, он действительно женится на «очаровательной и умной миссис Симпсон из города Балтимор, штат Мэриленд, Соединенные Штаты Америки».
Последняя фраза была самой важной для американского читателя. Это заявление никоим образом не могло исходить от короля, потому что он встречался с мистером Херстом один-единственный раз, и с тех пор прошло лет десять. Опубликовать это вполне разумное заявление решили приближенные короля, и в этом была их ошибка, за которую Херст не в ответе. Поскольку это было заявление из-за океана, и никто не мог его опровергнуть, то противники этого брака пришли в неистовство и до крайности распалили усердие лондонской прессы, до сих пор обходившей это дело молчанием.
Позднее именно это молчание определило исход дела. Поскольку весь мир — особенно Америка и Франция — в течение трех месяцев только и говорил, что об английской проблеме, о которой сам английский народ ничего толком не знал, то проблема в конце концов разрослась до угрожающих размеров, и миллионы людей, которые никогда о ней не слышали, пришли в ужас. Некоторым английским газетам хватило такта не выставлять на всеобщее обозрение сердечные дела монарха; другие побоялись исков о клевете, очень опасных в Англии; наконец, третьи, в основном мелкие бульварные листки, прикидывали, каковы могут оказаться последствия запоздалой огласки, и потихоньку разрабатывали эту жилу, стремясь разом лишить короля популярности. В эпоху всеобщего ханжества правительство, которое должно было взять все под свой контроль, лишь выражало поддержку тому, что творилось: оно достигло поставленной цели, делая вид, что борется за нравственность.
Когда вскоре после заявления Херста в маленьком поселке в пригороде Лондона было объявлено о разводе — судебное заседание продолжалось всего двадцать минут, — английская пресса лишь сдержанно сообщила об этом событии, устранявшем последнее юридическое препятствие к браку короля. Только society пришло в возбуждение и, вероятно, почувствовало удовлетворение, когда постановление nisi[71] дало свободу подруге Эдуарда: теперь в сознании короля все встало на свои места, и ему придется принимать решение. Жаль только, что мужу приписали супружескую измену и обвинили его во всех грехах, тогда как она, представить только, осталась ни при чем!
В ходе второй беседы Болдуин откровенно сообщил монарху о своих враждебных намерениях. Он допустил единственную ошибку, спутав society с народом, поскольку представители «привилегированных» и высокопоставленных кругов обычно склонны поступать именно так. Этот разговор состоялся только 16 ноября, через четыре недели после первого, но на сей раз, пригласив Болдуина, король поступил опрометчиво: премьер-министра нельзя было заставлять дважды высказываться на одну и ту же тему. Примечательно, что именно Болдуин заговорил первым, хотя не знал, зачем король его вызвал. Он заявил, что брак, который намеревается заключить Эдуард, не получит одобрения страны. Откуда ему это было известно? «Даже мой злейший враг не смог бы сказать обо мне, что я не знаю, какова будет реакция английского народа на то или иное событие». И, поскольку жена короля станет королевой, «должен быть выслушан голос народа».
Король ответил с притворной наивностью:
— Я готов уйти!
— Ваше величество, это поистине печальная новость. Я не в состоянии как-либо ее прокомментировать.
Король произнес эти слова, потому что его ввели в заблуждение два заявления Болдуина, оба из которых не соответствовали истине. Во-первых, он всегда говорил, что прекрасно осведомлен о чувствах английского народа, во-вторых, что необходимо посоветоваться с английским народом о выборе королевы. На самом деле, все это была ложь. Никакой закон, никакой обычай никогда не давали английскому народу права высказывать мнение о выборе королевы. Напрасно Болдуин заявлял и о своей уверенности в настроениях английского народа: всего месяц спустя на знаменитом заседании палаты общин три оратора из восьми неодобрительно высказались о его докладе. Если бы в течение этого месяца на миссис Симпсон не обрушилось такое количество клеветы, то у Болдуина, несомненно, нашлось бы гораздо больше противников.
Король сначала просто выслушал совет этого человека, которому доверился, считая его джентльменом. Эдуард принял субъективное суждение Болдуина за мнение всего народа; как всегда, открытый и прямой, он сделал собственный вывод и заявил: «Я ухожу!». В действительности, Эдуард, как позднее он признался мне, до последнего дня надеялся остаться. Он тогда чувствовал, что ему необходимо быть предельно честным и со своим министром, и со своей подругой, — он считал это своим долгом. Как человек глубоко порядочный, Эдуард должен был стать на сторону этой женщины именно тогда, когда ее унизили и отвергли; как король, он должен был подчиниться своему правительству, если оно выступило против него. Сделать первое ему приказывала его натура, второе — конституция страны. Короткая фраза, смысл которой — предложение отречься от престола, быстрота, ясность и краткость речи Эдуарда — беседа заняла пятнадцать минут — все это доказывает, что он владел ситуацией; Болдуин же высказался об этом разговоре позднее, сообщив, что король вел себя как great gentleman[72].
Исход борьбы был еще неизвестен; определенно было лишь одно — король решил жениться. Чтобы окончательно все прояснить, он в тот же вечер пришел к матери и сообщил о своем намерении ей, а также братьям.
Все последние недели принц Альберт, должно быть, ожидал этого события и предвидел его вероятные последствия; вместе с женой он обдумывал сложившуюся ситуацию. Его характер и образ жизни, его любовь к старшему брату достаточно свидетельствовали о том, что для него невыносима была даже мысль о подобном решении. Всем своим существом он стремился к личному счастью вне общественной жизни, и обязанности, возлагаемые на него, как на второго сына семейства Виндзоров, он воспринимал как непосильно тяжкое бремя. Несколько истинных друзей старшего брата, с которыми он многие годы поддерживал отношения, тоже подтвердили мне, что именно таково было настроение Альберта, и жена его вполне разделяла эти чувства. Драма еще более усугублялась именно потому, что и она тоже не страдала честолюбием, вопреки тому, чего можно было ожидать от молодой женщины невысокого происхождения. В тот ноябрьский вечер, когда герцог Йоркский сидел с женой у камина в их доме на Пиккадилли, он страстно желал, чтобы Эдуард или Болдуин передумали.
Последующие дни принесли новые волнения обеим враждующим сторонам. Король отправился в давно запланированную поездку по югу Уэльса, где он посетил самые бедные районы; эта поездка заставила его пережить те же чувства, какие когда-то ему довелось испытать в бытность еще принцем Уэльским: мы уже об этом рассказывали. На сей раз он совершал официальную поездку; его сопровождали министр труда и министр здравоохранения, потом король провел совещание с двумя — бывшим и новым — комиссарами Уэльса, а также с комиссаром special areas[73], периферийных областей, «особенно» страдающих от голода и нищеты. Тысячи рабочих, молодых и старых, встретили короля флагами и музыкой: разве он как принц Уэльский не был двадцать пять лет их символическим хозяином? «Красный дракон Уэльса» развевался рядом с «Юнион Джеком». Полицейские заграждения были прорваны, толпа устремилась к королю, каждый хотел коснуться его плеча, все приветствовали его как друга и защитника, а вечером шахтеры собрались перед его отелем, размахивая зажженными лампами. В тот вечер самые бедные из подданных лично приветствовали Эдуарда, видя в нем свою самую светлую надежду.
Он был потрясен, ибо уже несколько лет близко не сталкивался с нищетой. Но он понимал, что не должен забывать о конституции, и остерегался сказать больше, чем было дозволительно, даже сказать то, что мог сказать, когда был принцем Уэльским. По своему обыкновению Эдуард подходил к людям, расспрашивал их, пожимал им руки и говорил: «Мы непременно что-нибудь сделаем для вас» — или другие слова в том же роде. Кстати, его намерения разделяли и сопровождавшие его министры.
На следующее утро английскую прессу наводнили одобрительные отзывы о поездке короля. К сожалению, о ней писали слишком много. Две газеты, взяв несколько коротких ободряющих фраз, сказанных кому-то королем, и досочинив остальное, опубликовали целую речь, которую Эдуард никогда не произносил. «Дейли мейл», относившаяся к королю с большей симпатией, чем к правительству, расхваливала его инициативу, на которую кабинет министров оказался не способен. На следующий день «Таймс» резко выступила против такой оценки событий, имевшей целью укрепить репутацию короля: самое худшее, что может произойти в демократической стране Англии — это проявление королем инициативы.
Против короля готовилась большая кампания, и поездка в Уэльс, полная волнующих моментов и весьма успешная лично для Эдуарда, имела губительные последствия. Противоречащая конституции речь, которую он якобы произнес — хотя это были только слухи, — стала сигналом того, что страна могла ожидать чего угодно от такого короля.
Из Уэльса Эдуард вернулся подавленный. Накануне он объявил своей матери и премьер-министру, что собирается отречься от престола; а на следующий день увидел, как сердечно его принимают тысячи людей, к которым он привязался за эти долгие годы! Накануне он пытался понять, сможет ли и дальше его чувство чести уживаться с чувством долга перед родиной; а назавтра он услышал в криках нищей толпы призыв служить своей стране, чего бы это ни стоило. Он надеялся привести в равновесие эти ощущения, ибо вступили в противоречие вовсе не долг государя и любовь человека, а два приказа, отданных его совестью, и эта дилемма казалась неразрешимой.
Вернувшись в сумрачный Форт-Бельведер, где в тот ноябрьский вечер он оказался в полном одиночестве, король немного воспрянул духом, вспомнив, как встречали его тысячи обездоленных людей, как он стоял рядом с ними, видел их, слышал, чувствовал, и эта волнующая и пугающая картина не давала ему покоя; вокруг него лежало множество газет и письменных отчетов: от некоторых веяло дружелюбием, от других — враждебностью. Когда он долго беседовал по телефону со своей подругой, слушая ее голос и ее заверения в любви и преданности, он, несомненно, задумался о том, что может сделать он, король, чтобы выбраться из затруднительного положения.
Еще ребенком Эдуард узнал, что в его жилах течет кровь тысячи королей. Его наследственность свидетельствовала о смешении такого множества разных кровей, какого было не найти ни у одной другой королевской династии. Это были Стюарты и Тюдоры из Йоркской династии, которые вели свое начало от Вильгельма Завоевателя; это были норманны Эдмунда Железнобокого, потомки Вотана и Одина, кельтские правители — от Марии Шотландской до Эрина, датские — от Александры до Кнута; монархи Франции и Испании, Саксонии и России: все — от Карла Великого и Карла Мартелла до императоров Византии. Этот человек, на вид такой молодой и хрупкий, этот несчастный и достойный жалости человек был законным наследником самого древнего в Европе рода, династии, которая, не прерываясь, правила с незапамятных времен.
Хотя он недавно читал книги о своих предках, изучая и сравнивая истории других влюбленных принцев и королей, теперь он, наверное, тяжело вздыхал и думал о том, что нынешнее его положение неизмеримо труднее.
Где искать выход? Можно было вполне рассчитывать на чувства народа. Разве брак его прабабки Виктории и прадеда Альберта не был сначала крайне непопулярным? Альберт был никому не известным немецким принцем; его отец когда-то увивался за дочерью кузнеца, и тот гонялся за ним с молотом в руке; его мать развелась из-за адюльтера; его дядя, приходившийся дядей и королеве Виктории, имел репутацию донжуана. Почему же общественное мнение встало на сторону Виктории и Альберта? Потому что народ понял, что они любят друг друга. Может, и ему следует положиться на судьбу: ведь со временем английский народ убедится, что во главе страны стоит идеальная супружеская пара.
Конституция предоставляла Эдуарду другую возможность. Королевские юристы и лично Болдуин вновь подтвердили ему, что король свободен в своем выборе: «Сам факт, что монарх может взять в жены кого пожелает, обязывает его выбрать и полюбить такую женщину, которую благосклонно примет его народ». Следовательно, согласно закону Эдуард был свободен делать все, что пожелает. Но теперь все утверждали, что его намерения не получат одобрения народа.
Каков он, этот человек, который хвастал тем, что угадывает чувства английского народа, словно по мановению волшебной палочки? Она не англичанка, но разве это преступление? Ведь можно же было объяснить народу, что дружба с Америкой для Англии сейчас бесценна! Она — не аристократка. Но эпоха аристократии миновала, буржуа и рабочих это должно радовать. Она разведена. Но англиканская церковь ежегодно выдавала разрешение на развод по меньшей мере полусотне христиан, и всего лишь год назад архиепископ ратовал за то, чтобы проявлять больше свободы и терпимости в делах о разводе. Король мог бы сослаться на это, несмотря на то, что ему как главе церкви следовало особенно тщательно соблюдать ее законы.
А если кабинет министров завтра уйдет в отставку? В таком случае король призвал бы другого премьер-министра, а тот сформировал бы новое правительство. Ведь отец Эдуарда, вопреки всеобщим ожиданиям, предпочел Керзону Болдуина, того самого, который теперь терзает его сына и преемника. Если бы только во главе правительства стоял Ллойд Джордж! Сейчас бы он своими ловкими руками мастерски сплетал и запутывал нити до тех пор, пока в его сети не попали бы и женщина и корона! На что же имел право король? По мнению лорда Лендсдауна, с тех пор как лорды лишили возможности бороться с законом, это право перешло к королю. Бальфур ему отвечал, что это все пустое, однако король может официально обратиться к народу, если ему нужно распустить палату общин. Бонар Лоу признавал за королем право увольнять министров и, несмотря на наличие большинства, назначать новые выборы; лорд Оксфорд считал, что король не имеет на это права. В последний раз кабинет большинства король распускал больше ста лет назад, в 1834 году, но в конце концов сам потерпел поражение.
Менее щепетильный человек воспользовался бы неопределенностью в законодательстве и объявил о роспуске правительства; Эдуард, разумеется, тоже мог бы так поступить, но ему помешали его рыцарские чувства. Когда много позже его об этом спросили, он ответил: «Я не мог превращать ее в объект дискуссий и публичных выборов». Больше всего на свете Эдуард хотел защитить честь этой женщины. Отчасти поэтому он упорно требовал вносить ее имя в список приглашенных ко двору. «Если бы я уступил давлению американских газет и перестал ее приглашать, я тем самым подтвердил бы распространяемые ими слухи!»
В конце концов король считал возможным еще одно решение, и оно казалось ему удачным. Разве в течение двадцати лет он не был любимцем народа? Разве его речи не оказывали влияние на население Империи? А что если ему обратиться к народу, в привычной открытой и убедительной манере рассказать миллионам подданных о своих чаяниях, взяв пример с диктаторов, которые таким образом заявляют о своих воинственных и честолюбивых устремлениях? Он обязательно победит! И тогда он написал речь, которая должна была убедить пятьсот миллионов людей.
Кабинет министров изучил эту речь и не одобрил ее. В ней содержалось все самое хорошее, что человек может сказать в подобный момент. Но чувство ответственности перед конституцией было у Эдуарда так велико, что он, несмотря на все мучения, коим его подвергли, так и не согласился опубликовать текст этой речи, которая, пройдя через обсуждение в кабинете министров, стала, по его понятиям, государственным документом. Простые, искренние и сердечные слова короля покорили бы миллионы людей, которых немыслимая клевета позднее превратила в его противников.
Не следует думать, что на протяжении недель и месяцев король занимался только одной проблемой. У Эдуарда была мировая империя: необходимо было если не управлять ею, то по крайней мере ее олицетворять. Рассказ о том, какое впечатление он производил на людей в эти тяжелые дни, мы находим в статье, которую некий commodor опубликовал в «Сатердей ревью». Он написал об инспекционной поездке на Home Fleet[74] 11 ноября.
В Портленде, куда король приехал ночным поездом, стояла ужасная погода. Сначала он переходил с одного судна на другое: осмотр, вопросы, поздравления, снова вопросы, опять осмотр; он проинспектировал семь военных кораблей. Потом ужин, концерт, встреча с офицерами. Он вернулся к себе на яхту глубокой ночью, но на следующее утро поднялся очень рано. «Людям это пришлось по сердцу», — подчеркнул commodor, постоянно сопровождавший короля. «Во время этой долгой серии инспекций его внимание ни на мгновение не ослабевало. Он замечал бляхи, медали, лица. Сам вымокший до костей, он думал о людях и отдавал распоряжения… Все отметили, что король, производя смотр морякам, в отличие от сэра Сэмюела Хора, не пожелал надеть плащ. Это всего лишь мелочь, но моряки не проходят мимо подобных мелочей, и в этом они усмотрели реальную разницу между политиком и монархом».
Пока король без плаща под холодным ноябрьским дождем инспектировал военные корабли, высокопоставленные особы из society, главным образом знатные дамы, пили чай и играли в бридж, посещали клубы и собирались поболтать в узком кругу. Особенно им нравилось звонить по телефону лежа в постели и изливать яд клеветы на короля и его подругу.
Англичане, неустанно заботящиеся о безупречности своей репутации, для борьбы с клеветой создали судебную процедуру, какой не найти ни у одного народа. Юриспруденция других стран ни в коей мере не может сравниться с английской ни в замысловатости судебных постановлений, ни в разнообразии толкований закона, ни в тонкости формулировок. И ведь именно в Англии возникла мысль возмещать деньгами ущерб, нанесенный чести пострадавшего, выплачивать оскорбленному определенную сумму: это полное крушение чувства чести, которое, будучи само нематериальным, может быть защищено только нематериальными ценностями. Если страховая компания полагает, что способна компенсировать стоимость ноги, пальцев ног или рук, потерянных в результате несчастного случая, то в этом есть некий мрачный юмор. Но когда оскорбление оплачивается, и в зависимости от его серьезности оскорбленный получает компенсацию в пятьсот или пять тысяч фунтов, это заставляет вспомнить о том, как короли, прогоняя своих лишенных чести любовниц, заключали с ними сделки, дабы их утешить.
Единственным беззащитным человеком в стране оставался король и, естественно, самые близкие его друзья.
Когда королева Виктория была молода, крупные столичные газеты писали, что она не спешит произвести на свет первенца, потому что, празднуя его рождение, она должна будет наградить многих высокопоставленных чиновников, а некоторых из них она терпеть не может и ждет, пока они уйдут на пенсию. Королева ничего не могла поделать с подобными подозрениями, которые были шуточными лишь наполовину. Внуки какого-нибудь министра могли подать в суд на автора исторического труда и получить денежную компенсацию, если сочли бы, что об их предке отозвались непочтительно; но ничто не мешало публично чернить репутацию принца Альберта.
В истории Англии ни один монарх, столкнувшись с оборотной стороной демократии, не получал такого жестокого удара, как Эдуард VIII. Какие только измышления не распространяло против него society, стараясь отправить короля в нокаут и выйти из схватки с победой! За несколько недель клевета распространилась повсюду, проникла во все слои населения, и этого оказалось достаточно, чтобы создать скандальный образ короля, а главное — его избранницы.
Сначала рассмотрим самые невинные из сплетен. Говорили, что во время своего первого торжественного приема в саду король внезапно прекратил приветствовать юных дебютанток, но никто не напомнил, что в ту минуту полил дождь. Утверждали, будто он устроил похороны своего отца на два дня раньше срока, установленного обычаем, но никто не уточнил, что это было сделано по желанию королевы Марии. Рассказывали, что на открытие сессии парламента король прибыл в автомобиле, вместо того чтобы приехать туда в золоченой карете, запряженной восьмеркой лошадей; но никто не объяснил, что ему сообщили об ухудшении погоды, и он отказался от королевского экипажа, ибо считал абсурдным, чтобы войска стояли строем под дождем.
Утверждали, что в Форт-Бельведере государственные бумаги разбросаны повсюду, и что когда министерство иностранных дел хотело направить Германии ответ на какую-то ноту, потребовалось несколько раз запрашивать документы, которые король держал у себя. А правда, которую следовало бы знать заинтересованным лицам, состояла в том, что официальный документ никогда не задерживался у короля дольше, чем было необходимо. Говорили, что в сентябре он неожиданно для всех перенес торжественное открытие королевского госпиталя в Абердине, чтобы отправиться на вокзал встречать свою подругу. Несколько недель об этой любопытной истории писали по всему миру, а позднее ее поведали и народу Англии. Миллионы людей удалось убедить в том, что их король — влюбленный мужчина, пренебрегающий своими обязанностями. Спустя семь месяцев после отречения и, соответственно, десять месяцев после того злополучного сентябрьского дня, владетельный аристократ, заведовавший тогда этим госпиталем, был вынужден сделать заявление, что король намеренно отказался участвовать в церемонии открытия, так как еще не истек срок траура по усопшему монарху, и провести мероприятие поручили герцогу Йоркскому. Лорд извинился за то, что опоздал с разъяснениями, сказав, что только сейчас узнал о том ложном обвинении.
Были и другие, менее серьезные, но более комичные обвинения. Естественно, о короле говорили, что он постоянно, или, по крайней мере, каждый вечер навеселе, и все, кто об этом рассказывали, уверяли, что лично видели его в таком состоянии. Один из друзей, знавший короля более двадцати лет, сказал мне, что ни разу не видел его пьяным. В Бэлморале король затравил оленей, но вместо того чтобы в них стрелять, только сфотографировал их, а потом дал им разбежаться. Он вместе со своим братом приехал в церковь в закрытой, а не в открытой карете. Возвращаясь откуда-то, король ехал в том же поезде, что и его гости. Естественно, некоторые члены семьи, особенно из дальних родственников, тоже не одобряли современных манер нового короля. Так, например, лорд Ласцелл, commoner, женатый на сестре короля, однажды посетовал, что король, общаясь с ветеранами войны, позволяет себе слишком вольные манеры. Эдуард только посмеялся и обронил: «Ласцелл с каждым днем становится все более царственным, а я — все более похожим на простолюдина!»
Клевета все ширилась, объединяя противников короля, она проникла даже в его собственный дворец. В ноябре один придворный сановник, получавший за свои труды щедрое вознаграждение, в беседе с одним американским журналистом позволил себе высказывания, порочащие короля и его окружение. Американец рассказал об этом своей жене, но не стал публиковать то, что услышал. Имена обоих персонажей этой истории известны.
Сплетни, распространяемые о миссис Симпсон, были гораздо значительнее. Даже спустя много лет о ней болтают больше, чем в те дни. Утверждали, будто она была в чужом платье, когда впервые появилась при дворе; но это просто смешно. Но рассказывают также, будто ее муж получил от короля чек на крупную сумму, в уплату за уступчивость при разводе. Миссис Сазерленд сказала об этом за столом, прибавив: «Я видела тот чек!» Родственник мистера Симпсона возбудил против нее судебное дело, и она была осуждена. Когда высокопоставленный придворный чиновник рассказал ту же отвратительную историю в присутствии американского дипломата, тот крикнул ему через стол: «Вы лжец!», и чиновник умолк.
«Она ведь была немецкой шпионкой!.. Она была любовницей господина фон Риббентропа!..» Она никогда не общалась в Лондоне с немцами и всего два раза в жизни видела человека, который тогда был немецким послом; сам посол встречался с королем только трижды. Кстати, Риббентроп никогда не приезжал в Форт-Бельведер, но посещал с официальным визитом Букингемский дворец. «Но ее же нигде не принимали!» Как только стало известно, что принц Уэльский интересуется иностранкой, великосветские дамы, даже не будучи знакомы с миссис Симпсон, стали засыпать ее письмами и приглашениями, чтобы при ее посредничестве завлечь к себе принца. Когда я недавно расспрашивал одну из самых известных старых леди, она мне ответила:
— Мы очень признательны этой женщине. Она уберегла нас от самого плохого короля, который когда-либо был в Англии!
Произнеся эти слова, она встала, подошла к книжному шкафу, где на полке почетное место занимал портрет Эдуарда на серебряной подставке, взяла его в руки и прибавила:
— Видите ли, мы с ним были очень дружны. Потом она наградила бывшую миссис Симпсон эпитетом, которым частенько пользуются злобные сплетницы.
«Кто же из них благороднее? — спрашивал я себя. — Эта леди, родившаяся в среде английской мелкой буржуазии, вышедшая замуж за буржуа-адвоката, который, побывав министром, получил дворянское звание, или женщина из Балтимора, урожденная Уорфилд, чьи предки в 1662 году получили от короля Карла II землю в Виргинии; их род ведет свое начало от норманнского рыцаря Уорфилда, который более тысячи лет тому назад пришел в Англию вместе с Вильгельмом Завоевателем и получил землю поблизости от Виндзора. Так кто же из них благороднее, — подумал я, узнав, что эта леди родилась на убогой улочке, где ее мать держала маленькую, сомнительного вида гостиницу. А дед миссис Симпсон, Уорфилд, сначала сражался в армии южан, а потом стал заниматься экспортом, грузил на парусные суда свою пшеницу и отправлял ее в Австралию. Он дружил с президентом Кливлендом. Интересно, чем же предки королевы Марии, внучки венгерской графини Реди, лучше Уорфилдов?»
Однако везде, где я заводил разговор о миссис Симпсон, упоминали о «досье»! «Досье», которое министерство внутренних дел завело на эту даму, как и на всех важных особ, вероятно, содержало все тайны ее безнравственной личной жизни. Когда я спросил моего собеседника, видел ли он это «досье», он, сильно смутившись, ответил, что оно засекречено. Но когда один из наиболее почитаемых в Англии церковных деятелей, мудрый старик, совершенно искренне поведал мне, как ему казалось, всю правду об этой даме, я понял, как глубоко пропитано английское общество ядом клеветы.
Клевету никак нельзя поймать, она приползает на брюхе, словно змея, — так говорится о ней в монологе из «Севильского цирюльника». Никто не может удержать ее, она выскальзывает из рук как мыло. Если бы все, кто клеветал на эту женщину, предстали перед судом, они не смогли бы предъявить даже намека на доказательство своих слов и были бы осуждены. Все клеветнические обвинения, которые мистер Деннис собрал и выпустил в свет — кстати, не имея ни малейшего намерения оскорбить Эдуарда, — автор и издатель вскоре были вынуждены изъять из обращения, выразив при этом свои глубочайшие сожаления. А судья даже заявил: «Очень вероятно, что за нынешним решением последует уголовный процесс» («Таймс», 22 ноября 1937 года).
Ибо после отречения Эдуард, став герцогом Виндзорским, имел право возбудить судебное преследование, как простой смертный; будучи королем, он не имел права защищать в суде себя и свою женщину. Все, что он читал в прессе, все, о чем, судя по всему, шушукались у него за спиной, громоздилось перед ним, и под этой омерзительной кучей сплетен уже было не разглядеть женщину, которую он любил. Эдуард ничего не мог с этим поделать, да и у нас с вами есть только два способа опровергнуть грязные слухи.
Во-первых, достаточно было одного взгляда на эту женщину, чтобы понять: ее так называемая пикантность существует только в разгоряченном воображении буржуа. Женщин, которые пленяли сильных, целомудренных и умных мужчин, в прошлом называли ведьмами и сжигали на костре из-за их невероятной сексуальной привлекательности. Ныне, если следовать фантазиям буржуа, рисующего картину греха, таких женщин можно встретить в ночных увеселительных заведениях, где они, принимая непристойные позы, танцуют под отрывистую музыку или попивают ледяное шампанское.
Во-вторых, имеется абсолютно достоверное свидетельство друга короля: он постоянно находился рядом с Эдуардом во время кризиса, проводил переговоры с его противниками, стремился удержать короля у власти, — в общем, сделать все возможное и невозможное, чтобы все уладить. Если вокруг этой женщины существовали какие-то тайны, если имелись основания обвинить ее в безнравственности, то именно этому человеку министры и священнослужители должны были предъявить соответствующие документы, чтобы он мог сказать королю, что тот плохо распорядился своим доверием. Это важное замечание я услышат из его собственных уст. Этому человеку, пользовавшемуся доверием обеих сторон, не разу не показали ни единой страницы из пресловутого «досье», в его присутствии никто даже не намекал на какие-либо обвинения в адрес миссис Симпсон. Это исчерпывающее доказательство того, что знаменитое «досье» на герцогиню Виндзорскую не содержит ничего, что могло бы бросить тень на ее нравственность. И все-таки эта женщина была отвергнута обществом не потому, что была разведена, а исключительно из-за ее репутации, которую создала при помощи клеветы клика великосветских особ, управляющая Англией.
Всем известно, что «Таймс» — это один из оплотов Британской империи, не менее важный, чем парламент, король, флот, Английский банк; известно также, что по этой газете можно проследить историю Англии более чем за сто лет. Автор, опубликовавший в Англии два десятка книг, может рассчитывать на благосклонность и объективность этого печатного издания. Когда «Таймс» заодно с правительством — то есть когда правительство консервативное, — они оказывают взаимную поддержку, ибо нуждаются друг в друге. Если к ним изъявляет желание примкнуть еще и церковь, и они все вместе идут к намеченной цели, эта троица становится поистине всемогущей, и тогда правительственному большинству нечего опасаться.
На сей раз их общей целью стало свержение Эдуарда, однако мы не располагаем точными сведениями о том, когда они стали союзниками и до какой степени их позиции сблизились. Поскольку мы не склонны недооценивать тонкий ум мистера Доусона, то думаем, что этот альянс был очень тесным, и заключили его гораздо раньше, чем принято считать, так как интересы, или, по крайней мере, взгляды трех сторон полностью совпадали. Главный редактор «Таймс» мистер Доусон был давним другом Болдуина; архиепископ, который был его наставником в Оксфорде, входил в административный совет «Таймс»: нельзя не принимать это во внимание. Архиепископ и премьер-министр были вынуждены воздерживаться от слишком резких высказываний, дабы не раздражать своего противника короля: по этой причине им особенно нужна была пресса, чтобы формировать общественное мнение. Они, конечно, не сомневались, что «Таймс» будет служить выразителем их интересов, и понимали, что за ней последуют и другие консервативные газеты. Мастерски подготовленная кампания в прессе шла по нарастающей, и решающую роль в ней сыграла серия статей, опубликованных в «Таймс» с 24 ноября по 10 декабря, они гораздо лучше, чем официальный доклад Болдуина, раскрывали план, который должен был заставить несносного монарха беспрекословно повиноваться — или отречься от престола.
Для начала «Таймс» решила предупредить короля в связи с его «речью» в Уэльсе, потому что подобные демонстративные акции, «если они будут продолжаться, могут привести к вмешательству монархии в политику». Вскоре после этого газета перешла к угрозам, потому что король якобы оказывал влияние на назначение генерал-губернатора Южной Африки, а это противоречило закону; король, отмечала «Таймс», обязан вести себя так, чтобы быть недосягаемым для «общественного осуждения и насмешек». Ему подобает сохранять особое достоинство, которое «не мешало бы ему общаться с людьми любого звания и положения, но которое нельзя сбросить или надеть, как новый костюм». У читателей газеты, наверное, возникло ощущение, что их короля публично отчитывают.
Короля пугали со всех сторон. Премьер-министр утверждал, будто ему известно, что народ против брака Эдуарда с миссис Симпсон. От людей, близких к архиепископу, король узнал, что тот скорее откажется короновать Эдуарда, нежели соединит его с разведенной женщиной. «Таймс» читала ему нотации, словно школьнику. Но подруга, от которой действительно зависело его будущее, по-прежнему умоляла Эдуарда во что бы то ни стало остаться на троне. Эта женщина никогда не считала, что на ее отношения с любимым мужчиной могут как-то повлиять его королевский титул или даже законный брак. Один человек, в то время друживший и с королем, и с его подругой, готов был поклясться в том, что так оно и было, в особенности перед теми, кто не был знаком с этой женщиной или не хотел ее признавать.
Она, конечно, знала, что любое сопротивление только заставит короля еще больше заупрямиться. Но что ей было делать? Уговаривать его отказаться от короны, чтобы он упорствовал в своем стремлении ее сохранить? Так происходит в старинных операх: женщина рыдает за шторой, когда ей известно, что ее никто не видит, а зритель смеется над глупостью мужчины, который не понимает, какую игру она ведет.
На короля давили со всех сторон. Его вынуждали вступить в последнюю схватку, хотя ничто не мешало ему отложить ее на несколько недель, а то и на несколько месяцев. В этой ситуации кое-кто из друзей советовал Эдуарду снова сделать вид, что он отказывается от отречения, и короноваться будущей весной, потом, после того как церковь торжественно восславит его, взять да и жениться на своей избраннице: ни конституция, ни традиция не могли помешать его свободе выбора.
Но Эдуард и слышать не хотел ни об этом, ни, тем более, о незаконной связи, какие частенько случались у его предков. Он не мог унизить ни возлюбленную, отказавшись дать ей свое имя, ни народ, застигнув его врасплох. Он лишь говорил: «Это непорядочно», и позднее повторял: «Это было бы непорядочно! Я не хотел ничего навязывать моему народу, я хотел быть в согласии с ним; лично обратившись к нему, я, конечно, убедил бы его одобрить мои намерения».
Если пристальнее приглядеться к этому делу, если представить себе, что с тех пор прошло больше века — а это самый надежный способ ясно разобраться в событиях недавнего времени, — то мы увидим, что у короля была еще одна причина поступить именно так, как он поступил, и она делает ему честь. Он был пленником своего представления о том, кто такой истинный джентльмен.
В этом безвыходном положении ему предложили заключить морганатический брак. Он носил также титул герцога Ланкастерского, его жена могла бы стать герцогиней, и это событие скорее всего не взбудоражило бы страну и не раскололо нацию. Таким образом, не будучи королевой Англии, она стала бы законной супругой короля. Это был компромисс. Поколебавшись несколько дней, король принял это предложение. Он имел право так поступить, никакой закон не мог ему в этом воспрепятствовать. Георг IV в свое время сам отказался от коронации своей жены.
Однако в дело опять вмешалось его излишне трепетное отношение к конституции, и оно помешало Эдуарду прибегнуть к этому удачному решению, которое впоследствии никто не мог бы отменить. Безусловное уважение к конституции составляло часть его воспитания и его характера. Поэтому Эдуард спросил Болдуина, готов ли тот внести в палату общин законопроект, полностью одобряющий его морганатический брак. Болдуин ответил, что он не верит в то, что парламент проголосует за подобный закон. Кто же это говорил, друг или министр? Король в конце концов согласился, чтобы вопрос был вынесен на рассмотрение кабинета министров. Спустя два дня, 27 ноября, Болдуин принес Эдуарду отрицательный ответ правительства. Не желая, чтобы его заметили, он проскользнул во дворец с черного хода; могущественному хозяину страны пришлось войти через заднюю дверь. А король, сидевший в великолепной гостиной, был пленником собственной честности.
Король рассердился, битых два часа отчаянно спорил с премьер-министром, но Болдуин держался, как непреклонный великий визирь. Они расстались, так ни о чем и не договорившись. С того дня правительство почувствовало себя увереннее. Министры так обосновали свое решение: «Одобрив морганатический брак, мы тем самым признали бы, что король милостью Божией отличен от других людей, и для него допускается особая форма брака».
Они и не поняли, что эта форма брака как раз вернула бы королю права, коими обладали все остальные люди, поскольку, запрещая ему вступать в самый обыкновенный брак — то есть жениться на любимой женщине, — они лишь подчеркивали его исключительность.
Народ по-прежнему пребывал в полном неведении. Только посвященные сумели понять, на что намекала «Таймс», которая на другой день после ультиматума кабинета министров принялась восхвалять палату общин; точь-в-точь как абсолютный монарх, «Таймс» с высоты собственного величия выразила надежду, что палата общин докажет свою силу «в случае любого кризиса, внешнего или внутреннего».
И тогда те, кто вел игру, признали, что больше невозможно действовать скрытно. Три силы объединились, теперь им нужно было, чтобы в дело вмешался кто-нибудь из епископов и, обронив публично одну-единственную фразу, спровоцировал бурную реакцию прессы; таким образом удалось бы привлечь внимание общественности, а дальше она бы уже сама жадно следила за развитием событий. Первым в открытую, перед всем народом, высказался доктор Блант, епископ Брэдфордский. Вот фраза из его речи на конференции священнослужителей в Бирмингеме, которую он произнес во время дебатов о коронации. «Важно не то, что чувствует король, думая о своей коронации, куда важнее то, какие чувства она вызывает у английского народа». После этих слов, приличествовавших скорее политику, чем священнику, епископ пожелал королю, чтобы тот верил в Бога, молился и всегда был готов к самопожертвованию, затем продолжил: «We hope that he is aware of his need. Some of us wish that he gave more positive signs of that awareness»[75]. Всего-то две коротенькие фразы, произнесенные в тесном зале, в присутствии нескольких дюжин слушателей.
Как же велика власть печатного слова! Все было тщательно подготовлено — в подобных случаях предпочитают начинать с провинциальной прессы, чтобы все выглядело как можно естественнее, — и на следующее утро правительственное издание «Йоркшир пост» так комментировало высказывание епископа Брэдфордского: «Нас неизбежно ожидает глубокое разочарование, если мы не увидим преемственности власти, которая могла бы послужить примером для других государств, а вместо этого обнаружим, что между королем и его министрами возникли разногласия, и они, возможно, станут причиной серьезного конституционного решения». Далее газета упоминала американскую прессу, по-видимому, имевшую все основания писать об определенных намерениях короля.
Когда эту статью прочли в Лондоне, английская пресса, до сего часа удивительно дисциплинированная, почуяла, что великое молчание подходит к концу, и с завтрашнего дня каждый сможет — и будет обязан — писать то, что думает. Народу следовало наконец узнать все, что подспудно зрело несколько долгих недель. Когда епископа Брэдфордского стали донимать расспросами, он сразу пошел на попятную: он-де только хотел сказать, что король нечасто ходит в церковь. Епископ пояснил, что имеет обыкновение писать свои речи заранее, за месяц, а то и больше, и перед выступлением заучивает их наизусть. Но спустя год, когда для его партии все закончилось благополучно, он, будучи не в силах скрывать гордость за свой подвиг, отрекся от этих слов: в 1937 году в Квебеке он заявил, что включился в борьбу сознательно, потому что дальнейшее молчание нанесло бы непоправимый вред короне и Империи.
Но никто, в том числе и епископ, не знал того, что в то утро 1936 года король принял в замке одного журналиста из числа своих друзей; тот принес королю копию статьи, которая тем же вечером должна было произвести эффект разорвавшейся бомбы в Лондоне и во всей Англии, и заверил его, что из весьма надежного источника ему стало известно, что Болдуин, архиепископ Кентерберийский и главный редактор «Таймс» предварительно прочли и одобрили речь епископа. В тот же день король задал об этом прямой вопрос Болдуину, но министр ответил, что не знаком с этой речью. Что касается двух остальных, то их об этом никогда не спрашивали.
Утром 3 декабря над Англией сгустились тучи; случилось нечто ужасное: упала стоимость акций на бирже. Все газеты, цитируя речь епископа и статью из «Йоркшир пост» вдруг заговорили о планах короля и его возможной женитьбе, о которой народ до сих пор не знал, как не слышал и имени миссис Симпсон. Простые человеческие желания короля привели к тому, что стоимость british securities[76] понизились на полтора пункта, а цена пользовавшихся наибольшим спросом акций промышленных предприятий упала на несколько шиллингов. Это сразу осложнило положение Эдуарда. Вдобавок к материальному доказательству того, каким «скверным малым» был король, «Таймс» выдвинула и моральный лозунг: монарший долг перед страной выше личным пристрастий. Даже многократно повторенный, лозунг этот нисколько не приблизился к истине. В действительности же большинство королей следовали своим склонностям и пристрастиям, например, Эдуард VII, несмотря на свои любовные авантюры, был превосходным монархом.
В те дни были пущены в ход и другие лозунги, которые с удовольствием приняла и стала повторять большая часть населения, не задумываясь над их содержанием: англиканская церковь не допускает расторжения брака, а король является защитником англиканской церкви. Сколько разводов эта церковь одобрила и что она официально заявляла по этому поводу, — об этом мы уже говорили. Кстати, король никогда не был защитником церкви в том смысле, о каком церковь твердила людям, заставляя их в это поверить; Генрих VIII называл себя защитником папы от Лютера, и это звание так за ним и осталось, хотя давно утратило всякое значение. В то же время некий господин писал в «Таймс», что сотни тысяч английских солдат жертвовали своим счастьем и своей любовью ради защиты родины, и король обязан поступить так же. Этот аргумент впоследствии повторяли беспрестанно, хотя он совершенно абсурден: солдат на войне может погибнуть в любую минуту, однако, выжив, он вновь обретает свою семью; король же должен был на всю оставшуюся жизнь, может быть, лет на тридцать, а то и больше, лишиться единственного предмета своих желаний… И не столько ради защиты родины, сколько оттого, что в некоем государстве, где разводы стали привычным явлением, пуританское лицемерие не желало видеть на троне разведенную женщину.
Тем временем у Болдуина на руках оказался самый крупный козырь. Он разослал телеграммы в пять доминионов, потребовав сообщить их мнение по известному вопросу, и получил пять отрицательных ответов. Он предъявил их королю, напомнив, что опросы в палате общин и в доминионах показали: закон, одобряющий морганатический брак Эдуарда, непременно будет отвергнут. Король снова оказался лицом к лицу с человеком, чьи убеждения невозможно было поколебать. Доминионы прислали обоснованные ответы лишь через пять дней после того, как возникла угроза отставки кабинета; к тому же, невозможно было проконтролировать, таково ли в действительности содержание документов. Принято, что губернаторы являются личными представителями короля, тем не менее, он не мог переписываться с ними напрямую: корреспонденцией короля по закону ведало министерство иностранных дел в Лондоне или правительства доминионов. Беспомощный король, оставшийся в одиночестве, не имел никакого влияния на мнение ни собственного народа, ни своей Империи, ни даже палаты общин, где вопрос о морганатическом браке пока не поднимался: Эдуард оказался в таком же положении, как некоторые из турецких султанов, которые были рабами своих визирей и выказывали им глубокое почтение.
Изолировав короля, министры отдалились от него и оставили наедине с его раздумьями. Такое поведение правительства вдохновило Макензи на чудесные строки:
«Они вели себя как бродячие акробаты, которые подожгли цирковой шатер и разбежались, оставив льва, запертого в клетке, погибать в огне… Более всего эти акробаты боялись, как бы лев не уцелел и не вырвался из клетки, оставив их терзаться сомнениями, выплатят ли страховку за шатер?»
Опасаться было нечего: кабинет снова почувствовал себя уверенно. Болдуин провел переговоры с лидером оппозиции, который заверил его, что откажется формировать правительство, если король к нему обратится. Почему же лейбористская партия заняла именно такую позицию? Почему бы из всеми любимого короля не сделать короля трудящихся? Лейбористские газеты пребывали в нерешительности; только коммунисты сообразили, что короля, если он вступит в этот демократический брак, можно будет использовать против society и мелких буржуа. После голосования, в ходе которого четыре миллиона английских рабочих высказались за монархию и только четыреста тысяч за республику, лидер лейбористской партии вдруг заговорил о том, что не стоит тратить время на обсуждение проблем монархии, и что монархия сама по себе абсурдна.
Вот такие возражения из области теории мешали действиям единственной партии, которая могла бы поддержать короля. Но даже сегодня ее лидеры прибегают к еще одному интересному аргументу: «Выступая в принципе против монархии, мы предпочли бы слабого короля королю незаурядному». Во всяком случае, они не хотели иметь дело с королем, посмевшим не прислушаться к «доброму совету» своего премьер-министра. К тому же шла война в Испании! Если лейбористы сформируют правительство, сумеют ли они помочь испанской республике? Может быть, куда удобнее по-прежнему клеймить позором реакционную политику капиталистов? Ведь ходили же слухи, которые услужливо распространяли все кому не лень: эта женщина шпионка или, по меньшей мере, подруга нацистов. Цель была достигнута: если не сами рабочие, то лейбористская пресса отнеслась враждебно и к этому браку, и к этому королю. Британские социалисты упустили исторический шанс.
Имея у себя в тылу такую удобную оппозицию, Болдуин, не забывавший о своих избирателях, мог себе позволить вести против короля рискованную игру. Премьер-министра беспокоило лишь одно: пока что правящий кабинет вынудил Эдуарда молчать, но после отречения ничто не помешает королю рассказать стране все как было, и история получится столь впечатляющей, что состоятся новые выборы, на которых ему и его партии вряд ли удастся победить.
В те дни в палате общин только два человека старались что-то сделать. Один из них, Черчилль, убедившись, что премьер-министр упорно не желает сообщать о своих намерениях, потребовал от него не совершать ничего «непоправимого» до тех пор, пока не состоится обсуждение в палате общин. Второй, Уэджвуд, предложил, чтобы клятва верности, связывающая палату общин с монархом, имела юридическую силу независимо от того, состоялась или нет церемония коронации. Это на случай, если архиепископ отказался бы короновать короля.
В прессе тоже слышались разумные голоса. «Дейли мейл», «Дейли экспресс», «Ньюс кроникл» предлагали, чтобы король вступил в брак как герцог Корнуольский. Они считали абсурдом, что распутным королям позволялось творить все что угодно, а короля, для которого любовь и честь были неразделимы, ожидала суровая кара.
В этой неопределенности, когда Эдуард как никогда нуждался в поддержке, ему пришлось расстаться со своей подругой. Она поспешно уехала: другого выхода у нее не было. Если бы она осталась, все стали бы говорить, что она упрашивает Эдуарда отречься от престола. Уехав из Англии, она показала миру, что не намерена влиять на события. Оставался только телефон, верный гонец любви, ему нипочем были любые расстояния, он передавал тон голоса и смеха, полунамеки и обрывки слов, позволявшие понять скрытый смысл сказанного.
Опасаясь за безопасность и даже за жизнь своей подруги, король предоставил ей личный автомобиль и своего адъютанта и велел отвезти ее в Канны, в дом его американского друга. Во Франции сотня репортеров устроила за ней настоящую погоня, совсем как в кино. В тот же день, 4 декабря, Эдуард удалился в Форт-Бельведер. Наверное, это тоже была ошибка. Как он объяснял впоследствии, он хотел предотвратить волнения в столице. Эти решающие дни он провел там, в этой крепости, зимой выглядевшей еще более мрачной: ее серая громада смутно виднелась среди снега и тумана. Эдуард виделся только с самыми близкими друзьями, здесь его не тревожил шум Лондона и ропот народа; король скорее напоминал мыслителя и пророка, чем монарха на поле сражения. Единственный голос, долетавший до него, был голос его подруги, которая в долгих беседах умоляла его о том, чего он не желал делать ни за что на свете, — отказаться от нее.
Много лет спустя один друг спросил Эдуарда: «И что бы вы сделали, если бы она тогда уехала из Франции в Америку?»
Не задумываясь, он ответил так быстро, что даже пропустил несколько слов: «На пароход, и там пожениться!»; потом рассмеялся, представив себе эту картину.
В тот самый час, когда король прибыл в Форт-Бельведер, Болдуин впервые высказался определенно в палате общин. Его покорная оппозиция не вышла за рамки хорошо отрепетированной игры в вопросы и ответы. Поскольку Эттли спросил его о браке короля, Болдуин ответил: «В нашем законодательстве не упоминается ничего похожего на так называемый морганатический брак». Жена короля становится королевой. Если мы хотим, чтобы было иначе, требуется принять соответствующие законы. Нынешнее правительство этого делать не намерено. И доминионы, с которыми необходимо было посоветоваться, уже дали отрицательный ответ.
Все его утверждения были ложью. Советовались не с доминионами, а лишь с одним человеком из столицы каждого доминиона. Георг IV доказал, что даже короли могли вступать в морганатические браки, а сам Болдуин родился, когда еще жива была та самая герцогиня Инвернесская, незнатная дворянка, обязанная своим титулом королеве Виктории. Болдуину было уже двадцать четыре года, когда умерла прекрасная леди Фицджордж, дочь театрального художника и морганатическая супруга герцога Кембриджского, с которым она прожила пятьдесят счастливых лет. Вся Англия оплакивала ее. И «Таймс», которая теперь печатала слово «морганатический» в кавычках, в 1904 году в связи с кончиной герцога Кембриджского сообщала, что «герцог состоял в морганатическом браке с мисс Фэрбразер».
На следующий день, 5 декабря, в своей уединенной крепости король наконец согласился принять друга, причем друга благожелательного и очень влиятельного: это был Уинстон Черчилль, с которым Эдуард поддерживал отношения многие годы. На другой день Черчилль опубликовал первое и последнее письмо в защиту короля, появившееся в печати в то время.
Этот документ совершенен по форме и по содержанию.
«Я прошу повременить и проявить терпение. Народ должен понять, в чем состоит суть конституционной проблемы. Речь не идет ни о каком конфликте между королем и парламентом. С парламентом никоим образом не советовались, и не позволили ему выразить свое мнение. Должен ли король отречься от престола, последовав совету нынешнего кабинета министров? С тех пор, как в Англии существует парламент, монарху еще никогда не давали такого совета…
Речь здесь не идет о разногласии между королем и его министрами по какому-либо вопросу. Подобное разногласие, разумеется, можно было бы уладить при помощи обычной парламентской процедуры или, в крайнем случае, роспуска парламента. Мы оказались перед лицом государя, выразившего свою волю: он намерен совершить некий поступок, однако это может произойти не ранее чем через пять месяцев, а в случае возникновения различных обстоятельств может не произойти вовсе. Руководствуясь такими туманными и шаткими причинами, требовать от монарха высшей жертвы — отречения от престола и, возможно, даже изгнания, — совершенно необоснованно с точки зрения британской конституции. Никакое правительство не правомочно советовать монарху отречься от престола. Подобный вопрос мог бы возникнуть только в ходе самой серьезной парламентской процедуры…
Кабинет министров не имеет никакого права предвосхищать события и выносить решение, не узнав предварительно мнение парламента. Наверное, результата можно было бы достигнуть, получив послание монарха парламенту, затем подготовив запросы и проведя голосование после надлежащего изучения вышеупомянутых посланий. Неожиданное отречение монарха в нынешних обстоятельствах подорвало бы конституционное положение монархии, что нанесло бы ущерб самому институту королевской власти, не говоря уже о том, кто сейчас находится на престоле…
Если король отказывается следовать совету своих министров, те, разумеется, вольны подать в отставку. Но они не имеют никакого права оказывать давление на короля, чтобы заставить его принять их точку зрения, и добиваться от лидера оппозиции заявления о том, что он не будет формировать кабинет, если они подадут в отставку, тем самым предъявляя королю ультиматум. Повторяю: необходимо время и терпение. Почему мы не можем немного подождать? Поскольку король не властен до конца апреля совершить поступок, которому противятся министры, не обязательно срочно решать этот вопрос в конституционном порядке. Возможно, возникнут некие трудности, но они определенно не будут столь серьезными, чтобы повлечь за собой те конституционные последствия, о которых я уже говорил…
Наконец, необходимо принять во внимание человеческий и личный аспект этого дела, что, безусловно, не менее важно, чем все остальное. Несколько недель подряд король испытывал такое сильное моральное и умственное напряжение, какое только способен вынести человек. Он находился в состоянии крайнего утомления не только из-за выполнения своих государственных обязанностей, но и из-за мучений, вызванных его личными чувствами. Если ему требуется время, чтобы обдумать совет своих министров, то теперь, когда эта проблема обострилась до крайности, мы, конечно же, не откажем ему в этом…
Король не имеет ни малейшей возможности лично общаться с парламентом и народом. Между ними и монархом стоят королевские министры. Если они решили использовать против него всю свою власть и влияние, король даже тогда вынужден молчать. Тем более министрам следовало бы постараться не стать одновременно судьями и истцами, а проявлять терпение, подобающее верноподданному и христианину, даже если оно может доставить им политические затруднения. Вынудив короля к поспешному отречению, мы совершили бы акт насилия, которое ляжет тенью на историю Британской империи».
Это письмо в защиту короля, исполненное ясности, мужества и рыцарского духа, сразу же вызвало ответную реакцию: Черчилль хочет быть премьер-министром! Но чем это подозрение было лучше другого: Болдуин мечтает остаться премьер-министром?
За пределами Лондона существовали два огромных пространства, населенных миллионами людей, чье мнение имело равное, если не большее значение, чем мнение столичных жителей, — провинция и Империя. Каково же было это мнение?
Болдуин решительно заявлял, что Империя против брака Эдуарда с миссис Симпсон. В действительности, у него имелось только пять каблограмм от премьер-министров доминионов: те, разумеется, не советовались ни со своим парламентом, ни с прессой. В Лондоне правительство, церковь и высшее общество старались преодолеть этот тяжкий и губительный для экономики кризис в такой спешке — принц Гамлет называл ее «презренной поспешностью», и Черчилль боролся именно с ней, — что невозможно было получить более серьезную информацию. Но была ли Британская империя целостным образованием, были ли однородными ее законодательство и состав парламентов? Как остроумно заметил один англичанин, эту Империю «создали по рассеянности», то есть она разрослась по воле случая, без системы и плана. Именно эту многочисленную компанию, не развалившуюся только благодаря системе шатких компромиссов, намеревались привести к повиновению с помощью пяти телеграмм, потому что шерстяной мешок в палате лордов был набит шерстью Империи.
Какое значение на самом деле имела каблограмма из Сиднея, которую «Таймс» опубликовала под заголовком: «Вся Австралия за мистера Болдуина»? Один министр и его корреспондент констатировали, что развод известной особы произвел «плохое впечатление». Свои соображения высказал некий глупец, помощник генерального прокурора Австралии; он, видимо, ничего не смыслил в конституционном праве или делал вид, будто не смыслит, так неужели следовало принимать его мнение за мнение целого континента? Этот господин сделал открытие, что «Royal Marriage Act» 1772 года следовало применить и к нынешнему королю, потому что Эдуард был потомком Георга II, и что «надлежащее согласие является не просто личным согласием короля, но государственным документом, скрепленным государственной печатью и представленным в Совете». Поэтому король был обязан представить свое согласие на рассмотрение Частного Совета за год до брака, и, если обе палаты парламента не одобрили бы его по истечении этого срока, то брак признали бы недействительным. Поскольку сам Болдуин открестился от этих глупостей, человек, выступавший от имени континента, вынужден был отказаться от всего, что наговорил.
Какое это могло иметь значение, если мистер Лайон, премьер-министр Австралии, утверждал, что весь его кабинет поддерживает мистера Болдуина, если сразу после этого заявления лейбористские лидеры обвинили премьер-министра в том, что он действовал незаконно, посылая в Лондон свой ответ? Болдуин побоялся сообщить в палате общин или хотя бы лично королю, что одна из крупнейших политических ассоциаций Австралии телеграфировала ему: «Решительно настаиваем на длительной отсрочке. Общественное мнение Австралии серьезно расколото. Широко распространены настроения, что отречение станет ужасной катастрофой». Это касалось не только парламента, но и миллионов граждан, чья судьба подвергалась опасности из-за непоправимых и поспешных действий правительства. Никто в Лондоне не знал и о том, что «Сидней дейли телеграф» предостерегала против любой поспешности и сожалела, что никто не посоветовался с народом, которому король внушал глубочайшее уважение и самые теплые чувства. Никому не было также известно, что в одной австралийской радиопрограмме вся проблема обрисована в очень простых словах: «В этой борьбе король выступает на стороне демократов против аристократов. Мистер Болдуин на самом деле говорит не от имени народа. Миссис Симпсон будет лучшей королевой, какая когда-либо была в Англии».
В Лондоне цитировали и канадские газеты, одобряющие действия правительства, но никто не знал, о чем писала «Оттава ситизен»: этот король хочет улучшить положение бедных; именно потому, что он указал обществу на тех, кто нуждается в помощи, власть имущие сочли себя оскорбленными. В южноафиканском городке Смитфилде старый фермер-бур спросил у генерала, носившего герцогский титул: «Что же делает наш король?» — и получил следующий нелепый ответ: «Если ваш отец или ваша мать поступили дурно, вы не станете об этом распространяться. Вот и нам следует быть тактичными и промолчать». В Индии местная пресса была на стороне короля, выступала против Болдуина, и огромные заголовки кричали: «Король не имеет права уходить! Народ с ним!»
Наверное, это была благодарность за ту работу, которую в течение многих лет принц Уэльский вел во всех концах света. Как жаль, что, уединившись в своей засыпанной снегом крепости, он ничего об этом не знал! Он находился вне политической арены и напоминал невесту из последнего акта оперы «Кармен», которая, стоя в сторонке, ждала, когда ее защитник, ее кавалер прикончит быка или погибнет.
Новости из заморских владений к месту трагедии не приходили вовсе или приходили в недостаточном количестве, зато вестей из провинции было предостаточно: они приводили в отчаяние и приближали печальный финал. Наступил week-end, и депутаты разъехались по своим округам, чтобы прощупать настроение избирателей. Вдали от Лондона два обстоятельства обернулись против короля: призыв Черчилля и клеветнические нападки последних дней.
Черчилль имел явное намерение основать «партию короля»; он преследовал лишь одну цель — стать премьер-министром «кабинета Симпсон». «Партия короля!» Мелкий буржуа повторял эти слова с тем же сладострастным трепетом, с каким представлял себе оргии в Форт-Бельведере или бокал коктейля, небрежно поставленный на секретные документы военно-морского флота. Можно подумать, что знать и светские круги никогда прежде не создавали «партию короля»! Разве Карл II и Яков II не основали партию для католиков? Разве не был Вильгельм III другом вигов? Разве королева Анна или король Георг III не были тори? Разве не с формирования «партии короля» не единожды начинались великие эпохи в истории?
Разве иной была партия противников короля, которую пэры создали для борьбы с отцом Эдуарда, Георгом V, в те дни, когда пэров и лордов лишили власти, а король, обманув их ожидания, не воспользовался своим правом вето. Теперь партия короля казалась не более чем призраком и вызывала в памяти образы Кромвеля и Страффорда, которые ныне, по-видимому, звались Черчиллем и Мосли.
Среди возражений против брака, внимательно выслушанных депутатами и наблюдателями от простых людей, почти не упоминался тот факт, что миссис Симпсон американка. В народе, среди рабочих и крестьян, ее разводу также не придавали особого значения. В то воскресенье о разводе чаще говорили в Шотландии, потому что тамошние священники выкрикивали с кафедр: «Король любит женщину, которая принадлежит другому!..» Архиепископ запрещал священникам произносить подобные речи; поскольку они все-таки не послушались, мы позволим себе усомниться в его авторитете. Процедура развода еще не была завершена, и это вредило репутации миссис Симпсон. Нынешний развод стал для нее вторым, и от этого отношение к ней не улучшилось. Оба ее бывших супруга были живы — одно из самых нелепых обвинений, какое можно предъявить женщине! — а это всегда особенно пугало церковь. Один из лучших оксфордских историков вполне серьезно заявил мне: «Если бы обоих ее мужей не было в живых, вопрос ставился бы совершенно иначе». Из этого, по-видимому, следует, что среди мелких буржуа принято думать, будто разведенные мужчины имеют обыкновение посвящать первого встречного в интимные подробности жизни с бывшими женами.
Если бы король выбрал молодую девушку из английской мелкобуржуазной семьи, он выглядел бы немного лучше в глазах народа, но не правящей верхушки. То, что в жилах будущей королевы течет не королевская кровь, почти не имело значения. Но все были уверены, что она не принадлежит к society. Когда, например, говорили, что супруга герцога Йоркского — женщина невысокого происхождения, это было верно только в принципе. Во всяком случае, знатные дамы отказывались делать придворные реверансы перед дочерью прачки. Впрочем, в народе тоже поговаривали: «Она ничем не лучше нас!»
Истинная, самая важная причина того, почему английский народ не хотел, чтобы миссис Симпсон стала королевой, заключалась не в ее национальности, внешности, общественном положении или прошлом. Изучая сегодня эту проблему на месте, расспрашивая мужчин и женщин из разных социальных слоев, мы поняли, что ее главным образом отвергли из-за репутации, основанной на искусно организованной кампании клеветы. Клеветы, распространяемой высшим светом. Поскольку еще недавно миллионы людей ни о чем даже не догадывались, поскольку у них не было возможности проверить то, что они неожиданно узнали об этой женщине, они неизменно должны были верить всему услышанному. Лейбористские депутаты в это не вмешивались. Им была свойственна особая форма cant, и более всего они напоминали мужей, которые в театре в присутствии жены не смеют взять бинокль, чтобы получше рассмотреть красивую танцовщицу. Поскольку они из принципа не желали иметь дела с королями, то предпочли отвести глаза в сторону и не мешать народу верить небылицам, которые выдумывал высший свет.
Этим сплетням верили больше потому, что их передавали из уст в уста, а не печатали в газетах, и потому, что рассказывали больше дурного, чем хорошего. Женщины охотно верили всему, что слышали: их милый и добрый король, которого они так обожали, когда он был принцем Уэльским, стал жертвой «экзотической» соблазнительницы; она использовала свои прелести, свой «sex-appeal»[77], чтобы завладеть им, и теперь, «покорив» его, она хотела стать полновластной хозяйкой страны. Нечто ужасное, чему и названия не подобрать, месяц за месяцем творилось в этом замке наслаждений, хотя точно ничего не было известно… В действительности этот замок представлял собой крепость, охраняемую сотней пушек. Вместе с шайкой интриганов и негодяев, весь день не вылезающих из пижам и валяющихся в шезлонгах в парке Форт-Бельведера, эта авантюристка решила прибрать к рукам Англию!
Разве вы не видели на фотографиях, как весел наш добрый король, если он с ней рядом? Разве вы не видели, что в январе, когда его провозглашали королем, она стояла у окна возле него? Разве он не возил ее в автомобиле по иностранным столицам и не представлял тамошним монархам, как это было в беспутное время Георга III и его развратных сыновей? Говорят, ей приходилось брать напрокат туалеты, чтобы появляться при дворе! Ее мать содержала публичный дом! Иностранцы, люди, не слишком хорошо владеющие нашим языком, тайком проникли в самое сердце государства, они способны продать и разорить нашу страну! Последствия не заставят себя долго ждать! Торговля замерла, рождественские товары не расходятся, все боятся делать покупки, ведь кто знает, может, завтра начнется война? Гитлер неотлучно находится в Берлине, он явно выжидает благоприятный момент, чтобы напасть на нас! Болдуин, по-отечески поговорив с королем, вышел от него бледным и расстроенным… он даже не курит свою трубку! В Мальборо-Хаусе обливается слезами королева Мария! Архиепископ призвал всех верующих молиться за несчастного короля! Сам он постоянно в молитвах, он просит Господа не оставить своим милосердием нашу страну! Великое испытание обрушилось на Англию, и все это по вине распутницы, которая, как сказано в Писании, явилась из чужой страны для того, чтобы погубить нас всех!
Вот так, то слезливо, то грубо, народ выражал свои чувства в то историческое воскресенье. В первую очередь осуждали не короля — его считали только жертвой, все осыпали упреками его подругу; с легкой руки враждебной прессы к людям из окружения короля и миссис Симпсон приклеилось слово «экзотический», и оно только подливало масла в огонь всеобщего возмущения. Это будоражащее воображение слово в представлении людей было связано с банановыми рощами, где бродят обнаженные негры, или с притонами, где танцуют полуголые девицы. На самом деле Форт-Бельведер часто посещали три-четыре американца, но от англичан они отличались только тем, что всегда улыбались. В гостевой книге Форт-Бельведера нет упоминаний об уроженцах Тибета, Конго или Огненной Земли, хотя они, наверное, очень оживили бы общество.
В стране, как оказалось, были и люди без предрассудков: они желали счастья бывшему принцу Уэльскому, терпеть не могли священников или просто радовались тому, что Эдуард не берет в жены принцессу. Несколько газет опубликовали весьма любопытные письма, решительный тон которых вызывает улыбку. Например, в «Дейли миррор» можно было прочесть: «Это Бог послал нам миссис Симпсон. По какому праву епископ Брэдфордский, мистер Болдуин и сэр Джон Саймон сами выбирают, с кем королю делить его спальню? Скажу так: да здравствует Симпсон из Соединенных Штатов Америки, императрица Великобритании, а вам желаю удачи, Ваше величество!»
Автор другого письма ссылался на Библию, послание его было изумительно; заканчивалось оно словами, что «Всевышний не счел для Себя недостойным взять в супруги девушку из народа, тем самым подарив нам Господа нашего, Царя Царей».
Находились также мечтатели, которые искали наставника, но не из числа священнослужителей. Они вспомнили, что древние в решающие мгновения испрашивали совета у поэтов. В открытом письме они предложили, чтобы придворный поэт-лауреат — непременно ясновидящий, ибо именно за это государство платило ему жалованье — изложил в восьми строфах, что нации следует думать об этом деле.
Газеты, выступавшие на стороне короля, почти все были врагами Болдуина или друзьями Черчилля, или же руководствовались интересами трудящихся. Согласно их аргументации, за Болдуином стояла Россия. По их мнению, только нынешний король мог избавить Англию от мобилизации. Коммунисты и фашисты, также поддержавшие короля, могли лишь навредить ему, отпугнув часть буржуазии. Сторонники «общественного доверия» убедились в том, что между королем и его правительством, кабинетом банкиров, возникло неразрешимое противоречие; следовательно, заключить морганатический брак можно было при другом правительстве, которое, вероятнее всего, нашло бы поддержку парламентского большинства. «Католик таймс», газета, весьма радикальная в социальных вопросах, вступилась за Эдуарда: «Мы за короля, — писала она. — Мы против тех финансовых и политических сил, которые хотят заставить короля уйти». Вот лучшее доказательство того, что развод в этой кампании против короля был не более чем предлогом; эта газета даже бралась доказать, что, как и у короля Генриха VII, первый, «военный», брак миссис Симпсон так и не стал настоящим браком. Бернарду Шоу мы обязаны лучшим из того, что было написано об этом деле: он изобразил сцену встречи короля, премьер-министра и архиепископа, вложив в уста персонажей, сидящих за трапезой, забавные и вольные речи.
По улицам Лондона двигались процессии со знаменами и плакатами: «Бог защитит короля от Болдуина!..», «Мы хотим нашего короля!..» «Ивнинг ньюс», распространявшая такие плакаты, писала: «Нельзя за один воскресный день лишить трона величайшего из ныне живущих англичан. Этого стараются добиться путем согласованных усилий нескольких групп. Их поспешность вызывает неприятные толки, бросающие тень на важных персон из сферы политики, и не только политики».
На это открытое предостережение против поспешных решений «Санди таймс» возразила: «Королю нет необходимости отрекаться уже сейчас, спекулируя на резком повороте в общественном мнении. Дело вынесено на обсуждение общественности, и нельзя ни откладывать, ни срывать принятие окончательного решения».
С этим безапелляционным заявлением, переданным через «Санди таймс», правительство вступило в решающую неделю.
Все могущество Англии укрыто в двух башнях — башне Вестминстера и башне Ламбетского дворца. В тот декабрьский день они возвышались над пеленой тумана, мрачные, едва различимые; между ними река невозмутимо уносила в порт богатства страны; там их перегружали на большие суда и отправляли во все уголки огромной Империи; из заморских краев в устье Темзы прибывали дары далеких земель. В порту нисколько не ощущался кризис, поразивший страну. Однако на бирже, издали управлявшей всеми этими судами, царила тревога из-за колебания курса акций, а хозяева лондонских магазинов в отчаянии наблюдали, как на полках пылятся рождественские товары. Страх перед экономическим кризисом и упадком торговли и был единственной причиной роковой поспешности в деле короля, против которой протестовал Черчилль.
В такое утро, прогулявшись по красно-золотым галереям Вестминстера и взглянув на фрески, можно понять, как легко какому-нибудь монарху, особенно запечатленному в героическом образе, внушить к себе уважение по прошествии сотен лет, и насколько это трудно королю тогда, когда решается его судьба. Со стен смотрят легендарные короли, застывшие в величественных позах, которые наслаждались своей властью, даже бессовестно ею злоупотребляя. В палате лордов справа от трона висит портрет короля Генриха, который жестоко покарал своего сына, а позднее выяснилось, что тот был невиновен. В длинных галереях множество портретов священников: воздев руки и сверкая очами, они взывают к толпам людей… А вот и Генрих VIII, отлично сумевший прибрать к рукам духовенство: и в благодарность за это он удостоился великолепной фрески, где его изобразили на золотом фоне в окружении шести жен.
Помещение, где располагается палата общин, устроено так, что в нем постоянно требуется искусственное освещение, по крайней мере зимой. Шестьсот двенадцать мужчин и женщин, которые торопятся туда каждый понедельник и рассаживаются на двенадцати скамьях в зале заседаний, любят приписывать себе особую историческую роль. В тот день на стороне правительства были две трети палаты, не больше. В кулуарах приводили все те же доводы против брака Эдуарда: «партия короля», спад деловой активности, страх перед Гитлером. Их подкрепляла информация из Шотландии и Уэльса, где население высказалось против этой женитьбы. В подобные моменты каждый верит тому, что ему приятно слышать, и никто не спрашивает, каковы источники этого так называемого общественного мнения — ведь, как известно, его можно выяснить только путем опросов. Может ли, должен ли депутат быть беспристрастным? И если бы он даже был таковым, как он мог бы проанализировать настроения сотен тысяч людей, как химик делает анализ раствора?
Это был день Болдуина. Его встретили с воодушевлением, как хозяина положения, как «некоронованного короля» острова — хотя этому шотландцу три ведьмы из «Макбета» ничего подобного не предсказывали. Победа привела Болдуина в прекрасное расположение духа, и «Таймс» даже отметила, что «за весь этот долгий и трудный период он ни разу не выглядел таким свежим, как в тот день». Но никто не сказал, как выглядел побежденный король. В эти дни все больше интересовались «делателем королей» и все меньше самим королем. Похожее ощущение испытываешь за кулисами театра накануне премьеры: все говорят о режиссере, но уже не вспоминают об авторе пьесы.
Палата общин даже позабыла о приличиях. Когда начал выступление полковник Уэджвуд от оппозиции, ему не дали говорить, а когда поднялся Черчилль, поднялся крик, и его заставили сесть на место. Говорят, в ту минуту испытанный боец испуганно огляделся, словно Джордж Роби, который, впервые выйдя на сцену мюзик-холла, не мог взять в толк, как это его, Роби, любимца Лондона, кто-то посмел освистать. «Таймс» описала эту сцену, как случай «самого грубого поведения депутатов за всю современную парламентскую историю». Зато позволили высказаться коммунисту и лейбористскому лидеру, потому что они оба подробно говорили о серьезном ущербе, который кризис наносит торговле и промышленности.
Друзья Болдуина в «Таймс» продолжали с его одобрения грозить стране тем, что любое промедление может «нанести очень серьезный вред интересам нации и Империи», то есть можно потерять деньги, а именно этого боялись больше всего. Хотя все уже давно знали об официальной позиции кабинета и его угрозе уйти в отставку, Болдуин по-прежнему утверждал, что беседовал с королем только «как частное лицо, и весьма уважительно». Официально потребовав от парламента принять решение немедленно, Болдуин закончил выступление лицемерной фразой: «В завершение не могу не выразить от имени всей палаты общин нашу глубокую и почтительную симпатию Его величеству». Его слова прозвучали, словно молитва священника над умирающим папой римским. Если бы Болдуин был другом короля, как он беспрестанно твердил, в тот день он посоветовал бы палате общин то, что предлагал Черчилль: «Нельзя сию минуту требовать подобного решения от человека, нервы которого напряжены до предела. Отправим короля в деревню и поговорим обо всем после Нового года!»
В то же самое время возлюбленная Эдуарда совершила решительный поступок; адъютант короля, сопровождавший миссис Симпсон в Канны, передал прессе ее личное заявление: «Я готова уйти, чтобы немедленно покончить с этим невыносимо тягостным положением».
Казалось бы, на следующий день весь Лондон должен был читать восхищенные и почтительные комментарии по поводу самоотверженности иностранки. Что писала «Таймс»? Она мелким шрифтом опубликовала ее заявление в дальнем уголке номера, зато крупными буквами напечатала высказывания двух лидеров, которые нанесли последний удар.
Сначала досталось королю. Архиепископ — член административного совета «Таймс» — имел дружеские беседы с королем Георгом, который «за несколько дней до кончины очень тревожился о будущем». Потом следовало ироническое замечание о «театральном жесте» миссис Симпсон. Далее снова говорилось, что в Англии не существует морганатического брака, что король может свободно выбрать себе жену и, следовательно, сделать ее королевой. Все просто прекрасно! Конституция, архиепископ, премьер-министр, палата общин, даже «Таймс» не могут ничего сделать, если король хочет жениться на миссис Симпсон! Итак, брошенное копье летело к цели. И вот оно вонзилось в жертву. Все предложения противной стороны были категорически отвергнуты:
«У нас, в отличие от континента, неспособность к чему-либо — это понятие не правовое, а реальное. Наши требования сводятся к тому, чтобы законно был признан тот факт, что она не способна стать королевой. Мы требуем, чтобы премьер-министры всех имперских территорий вынесли на рассмотрение, а парламенты приняли и ратифицировали закон, устанавливающий основания, не позволяющие занять столь высокое положение даме, на которой собирается жениться король. В конституцию должна быть внесена поправка, особо подчеркивающая, что неспособность занимать трон королевы является позорной».
Разве человек, находясь в здравом рассудке, может вообразить, что премьер-министр способен выступить с таким гнусным и унизительным предложением, а парламент — за него проголосовать?
Представьте себе короля в его уединенном замке… нет, представьте себе писателя, адвоката, банкира, которые прочли в крупнейшей газете своей страны статью, содержавшую подобные оскорбления в адрес его избранницы; кто-то хочет помешать ему ввести ее как законную супругу в круг своих коллег. Вообразите, что должен чувствовать этот мужчина, если он любит женщину, хочет на ней жениться, познакомить ее с друзьями, с подчиненными, так как отныне у них будут общая жизнь, общие обязанности и интересы. Благодаря двум предыдущим бракам миссис Симпсон уже попадала в разные слои общества. Так сложилась ее жизнь, ему о ней все известно, а остальных это не касается. Видимо, государство все-таки разбирается в любовных делах, так как оба раза женщина была признана невиновной, виноватыми оказались мужчины. Никто никогда не видел эту женщину в непристойной позе, в вульгарном окружении, в сомнительной ситуации, и ее не за что было изгонять из приличного общества. А теперь ее одним словом пригвоздили к позорному столбу: ведь она не способна разделить с этим мужчиной его высокое положение! Как на месте короля поступил бы commoner? Известны случаи, когда, защищая честь женщины, мужчина убивал журналиста.
Однако все это говорилось не впрямую. Таков был ответ сторонникам морганатического брака; дабы нельзя было доказать, что кто-то губит репутацию женщины в глазах света, противники короля прибегали к недвусмысленным намекам и небольшим недомолвкам. Они проделывали это, старательно изображая, будто сделать такое никогда бы не смогли. Они достигали цели, не опасаясь иска о клевете. Зато у всех людей в голове засела фраза: «Она не способна стать королевой!»
Но почему? Чего ждут подданные от королевы? Чтобы она держалась прямо, принимая гостей. Чтобы умела носить жемчужное ожерелье. Чтобы могла чинно поклониться, как требовал этикет. Чтобы была способна обратиться к гостям на нескольких языках. Чтобы сочетала обаяние с достоинством. Чтобы знала, когда следует улыбнуться, а когда рассмеяться. Чтобы она умела входить и выходить, придерживая шлейф платья так, чтобы это выглядело прилично, здороваться с серьезным, но приветливым видом, держать руку на нужной высоте, когда кто-то желает ее поцеловать. Разве миссис Симпсон не были присущи все эти достоинства? Наверное, у нее этих достоинств было даже больше.
Так почему же мистер Болдуин никогда не пытался присмотреться к женщине, которую так хотел устранить? Минувшим летом король не случайно пригласил к себе в замок мистера и миссис Болдуин, причем именно тогда, когда там находилась миссис Симпсон. Если бы Болдуин действительно был другом короля, как он это утверждал, он мог бы вблизи понаблюдать за избранницей Эдуарда, оценить ее ум, ее манеры, разузнать, как она относится к королю, у него оставался на это целый час после обеда: немногочисленные гости сразу все поняли и оставили их наедине. Но Болдуин был настроен так предвзято, что в тот день не сказал ни единого слова «экзотической» даме. Он просто-напросто считал ее «неспособной стать королевой».
Но теперь, когда ее публично назвали женщиной, которая неспособна стать королевой, никто больше не упоминал такие препятствия к браку с королем, как ее разводы, ее положение в обществе, ее национальность: следовательно, окончательно устранить миссис Симпсон можно было, только испортив ее женскую репутацию. Вот тогда-то мастерски завуалированная клевета приобрела оттенок официальности.
Когда в 1931 году Болдуин прочел в «Дейли мейл», что его жену упрекают в том, что она не захотела подписать какое-то обращение в защиту матерей, он набросился на газету с обвинениями и угрозами и защитил репутацию супруги.
Король же был беззащитен. Он вынужден был читать все это и хранить молчание. Две ладьи ставили королю мат[78]. Король Эдуард, который начинал игру без королевы, проигрывал партию.
Болдуин, гораздо более искусный в тактике, чем король, снова сумел объединить мораль и собственные интересы; недаром его предками по отцовской линии были стальные магнаты, а по материнской священнослужители. «Таймс» расписывала его дружелюбное, отеческое отношение к королю, с которым он говорил всегда откровенно, не оказывая на него ни малейшего давления. Болдуину хотелось выглядеть в глазах современников и потомков старым наставником молодого короля, по недомыслию попавшего в отчаянное положение; а чтобы казалось, что он до последнего, изо всех сил старался исправить ситуацию, он задумал еще два важных дела.
Теперь, когда король был в осаде, Болдуин мог не сомневаться в его скором отречении. Тут вдруг какие-то неведомые силы заставили мистера Годдарда, адвоката миссис Симпсон, отправиться к ней, чтобы услышать от нее самой, что она действительно отказывается от брака с королем. Некий никому не известный мистер Стивенсон внес полкроны в суд по бракоразводным делам, желая зарегистрироваться как свидетель: он утверждал, что собирается огласить новые факты, доказывающие, что развод четы Симпсон не может считаться законным. (Месяц спустя это подставное лицо отказалось от своего ложного свидетельства). Когда Годдард сообщил королю о своем намерении помешать разводу из-за этого инцидента, Эдуард ему запретил и предупредил, что позвонит в Канны, поставит в известность миссис Симпсон и выскажет ей свое мнение. Мистер Годдард все-таки улетел на частном самолете, но король узнал об этом лишь после прибытия адвоката в Канны. Чтобы произвести впечатление на публику, старик стряпчий, никогда прежде не летавший самолетом и утверждавший, что у него больное сердце, прихватил с собой личного врача доктора Кирквуда, который должен был постоянно щупать ему пульс и, если требовалось, давать стимулирующие средства. Он должен был сыграть роль отца Альфреда из «Дамы с камелиями» — персонажа, который в опере Верди «Травиата» очень скучен.
Было совершенно очевидно, что приезд адвоката — просто фарс; ведь тремя днями ранее миссис Симпсон сама изъявляла желание выйти из игры, а накануне король запретил Годдарду ехать в Канны. Но тем, кто организовал эту поездку, было необходимо вновь показать народу, как они тревожатся за короля и страну: они сочли, что ради этого стоит рискнуть жизнью несчастного адвоката с больным сердцем.
На другой день Болдуин сам стал действовать в том же духе. На сей раз впечатление должен был произвести чемодан.
Восьмого декабря король сообщил премьер-министру о своем намерении отречься от престола, но документ пока не составил. Поскольку правительство из учтивости посоветовало Эдуарду еще раз все взвесить, он ответил, что решение уже принято. Сначала никто ни о чем не догадывался. Король прервал свое шестидневное затворничество и приехал в Ройял-Лодж, где жил его брат. Там он и объявил Альберту, что завтра тот станет королем. Эдуард обнаружил, что брат к этому готов. За долгие недели Альберт свыкся с этой мыслью. Их беседа протекала в лучших английских традициях: скрывая свои чувства, братья только взглядом и рукопожатием дали друг другу понять, что их по-прежнему связывает крепкая дружба, как в детские годы… Вопрос о регентстве Альберта при его малолетней дочери, племяннице короля, даже не обсуждался.
Король пригласил приехать вечером в Форт-Бельведер трех своих братьев, а также нескольких друзей-чиновников, с кем ему надо было уладить кое-какие дела: сэра Пикока и двух адвокатов — Аллена и сэра У. Монктона (последний — друг юности, с ним король познакомился еще в Оксфорде). Он также пригласил премьер-министра, полагая, что обязан отдать ему долг вежливости, прежде чем уйти. Обсуждать было нечего, составлять никаких документов не требовалось. Поэтому король был удивлен, что мистер Болдуин приехал с секретарем и с чемоданом, явно намереваясь переночевать в Форт-Бельведере. Поскольку короля это не устраивало, он через секретаря попросил мистера Болдуина вернуться в Лондон после ужина. Самолюбивый Болдуин так и не простил королю этой обиды.
Чемодану, который не распакованным вернулся назад в автомобиль, суждено было стать волнующим финальным аккордом в драме, которую на следующий день должны были разыграть на английской сцене. В этом самом чемодане лежали не только мыло, зубная щетка и пижама, но и все атрибуты английского ханжества и лицемерия. Чемодан был знаком того, что до последней минуты верный друг проявлял отеческую заботу о несчастном короле, поддерживал его и вместе с тем заменял отсутствующего архиепископа.
Король понимал, что обязан покориться судьбе. Он вышел к гостям в шотландском костюме — Эдуард с удовольствием так одевался, когда бывал дома, — занял место во главе стола и весь вечер беседовал со своими молчаливыми, подавленными сотрапезниками. Об этом последнем ужине в Форт-Бельведере были написаны романтические страницы; двое из гостей на этом ужине говорили, что он был одним из самых блистательных моментов в жизни Эдуарда. Он держался абсолютно по-королевски: в последний час перед уходом он вел себя, как его отец. Он не говорил ни об отречении, ни о прощании. Рассказал несколько забавных историй, немного поговорил о европейской политике, о повышениях по службе, о гольфе и лыжах. В тот вечер его брат и друзья были поражены хладнокровием этого человека, решившего отказаться от огромной власти — или только видимости власти? — только потому, что он не хотел нанести урон доброму имени своей подруги и лишиться доверия своего народа. У мистера Болдуина, за целый вечер не сказавшего и двух слов, было время обдумать будущую пространную речь.
Девятого и десятого декабря, разворачивая газеты, Эдуард читал: «Промедление слишком затянулось, растет беспокойство… Неуверенность в завтрашнем дне прямо или косвенно парализует деловую активность…»
Менее чем за час король покончить с колебаниями и сомнениями, которые, как утверждали газеты, губительно сказывались на торговле. Приехали три брата Эдуарда, чтобы в качестве свидетелей подписать документ. Вот его содержание:
«Я, Эдуард VIII, король Великобритании, Ирландии и заморских британских доминионов, император Индии, настоящим заявляю о моем бесповоротном решении отречься от престола, которое распространяется на меня и моих потомков, и желаю, чтобы оно вступило в силу немедленно. В подтверждение сего подписано мною собственноручно в десятый день декабря 1936 года в присутствии свидетелей, подписавшихся ниже. — Эдуард R. I.[79]».
В этом документе нет слов «милостью Божьей» и «защитник веры». Он подписан твердой рукой и с левой стороны удостоверен подписями трех братьев.
Эдуард не оставлял за собой никакого права пересмотреть свое решение. На титуле «герцог Виндзорский» остановились только двумя днями ранее. Никто из юристов, занимавшихся этим делом, не думал особо оговаривать, что данный титул получает и будущая супруга Эдуарда: это подразумевалось, и письменное подтверждение стало бы проявлением беспричинного недоверия.
За известием об отречении из Лондона сразу же пришла другая новость: выросла стоимость акций на бирже. Днем палата общин начала спокойно обсуждать пятьдесят один вопрос, значившийся в повестке дня. Потом появился Болдуин, подошел к спикеру и передал ему документ со словами: «Послание от Его величества, собственноручно подписанное Его величеством». Спикер страшно разволновался и когда начал читать, было слышно, как в его трясущихся руках громко шуршит бумага. Послание, написанное просто и сдержанно, было всего втрое длиннее, чем сам документ об отречении.
Последовавшая затем речь Болдуина была совершенным творением искушенного политика. Болдуин напоминал ловкого дантиста, который, продолжая орудовать щипцами и причинять пациенту ужасные страдания, уверяет его, что все уже закончилось. О том, что он говорил, мы уже рассказывали в ходе нашего повествования; даже сегодня мы не смогли бы опровергнуть ни одного положения его речи, кроме того места, где Болдуин заявлял, будто король с одобрением воспримет его напоминание об их «доброй мужской дружбе». «Мне приятно сообщить палате общин, — продолжал премьер-министр, — что когда во вторник вечером мы прощались в Форт-Бельведере, мы понимали и чувствовали — и сказали об этом друг другу, — что наша дружба… связывает нас крепче, чем когда-либо, до конца наших дней».
История с нераспакованным чемоданом опровергает его слова. Болдуин поведал депутатам только о виски, которое ему подали во время его первой беседы с королем. То, что позднее король рассказывал своим друзьям, также опровергает версию Болдуина. Наконец, заметим, что эта «дружба на всю жизнь» за два года проявилась лишь однажды: через две недели после отречения Болдуин отправил бывшему королю рождественскую поздравительную открытку — такую же, какие по английскому обычаю он рассылал сотне других людей.
Неслучайно министр заговорил о дружбе и взаимной симпатии, хотя их никогда не было между королем и его министром: процитированные нами слова они произнес в самом начале выступления, они задали тон всей его речи, и он постоянно к ним возвращался. Кстати, эта речь, как и все значительные речи Болдуина, представляла собой причудливую смесь самовосхваления и скромности, высокомерия и смирения. Иностранцу, наверное, было бы непонятно, почему Болдуин без конца твердит о том, что всегда говорил королю правду. Болдуин, который сначала беседовал с королем только как частное лицо, теперь, прибегнув к своему обычному приему, признался в порыве чувств: «Мне стыдно вам об этом говорить, но я не советовался ни с кем из моих коллег, однако они меня простили». «Они меня простили» — этот девиз необходимо будет однажды вырезать на подставке под бюстом Болдуина в Вестминстерском аббатстве. Он утверждал, что там, где ошибся он, Болдуин, ошибся бы и любой другой, и снова пел себе хвалы, прикрывая их учтивостью, которую надлежит проявлять к побежденному противнику.
В речи премьер-министра был только один волнующий момент, но эти слова принадлежали королю. Болдуин прочитал записку, которую этим утром прислал ему Эдуард:
«О герцоге Йоркском. Он и король приходятся друг другу братьями и всегда оставались в наилучших отношениях; король убежден, что герцог получит поддержку всей Империи, ибо ее заслуживает».
Под этими строчками, торопливо набросанными карандашом, даже не было подписи, но в них чувствовались сердечная привязанность к брату и тонкий ум Эдуарда. Ему не хотелось в официальном тоне говорить о своем «любимом брате», он просто и коротко напомнил об их братских отношениях и выразил свое доверие к нему в безупречном английском стиле. В нужное время он передал это послание правительству и всему миру. Мужественные слова Эдуарда среди плаксивой речи Болдуина стали свидетельством морального превосходства короля над своим министром. Именно по этой фразе все поняли, что король действительно сам всегда писал свои речи. Все дело было в стиле, потому что в нем чувствовалась неподдельная искренность. Она чувствовалась в той фразе, но не в остальной речи.
Показная честность Болдуина плохо сочеталась с общим тоном его речи. После того, как лидеры либералов и лейбористов в нескольких сухих фразах выразили свои сожаления и надежды, поднялся Черчилль… На этот раз его не освистали, ибо он больше не мог навредить. Он произнес классическую десятиминутную речь, которая однажды войдет в книги для чтения английских школьников. В ней он защищал правительство от тех упреков, которыми сам осыпал его пятью днями ранее, чтобы в такой момент не подвергать опасности единство страны — или своей партии. В то же время Черчилль восхвалял самопожертвование короля, которое оказалось «намного выше, чем того требовали закон и конституция».
До этой минуты в центр событий Болдуин всегда ставил самого себя, а теперь Черчилль выдвинул на первый план главного героя, короля, и сказал именно то, чего все вправе были ждать от премьер-министра: «Мы открыли в этом принце такие достоинства, как мужество, скромность, сочувствие к людям, а главное искренность, достоинства редкие и ценные, которые могли бы прославить его царствование в анналах этой древней династии. Крайне трагично, что именно эти достоинства в частной жизни привели к такой горькой и печальной развязке. Но хотя сегодня наши надежды не оправдались, я утверждаю, что этот монарх заслужит доброе отношение потомков, что о нем будут вспоминать с особым теплом в самых бедных семьях его подданных, и что эти люди всегда будут желать покоя и счастья ему и счастья тем, кто ему дорог».
Произнеся эти фразы, достойные древнеримского оратора, Черчилль, единственный из шестисот депутатов, перенес событие в область Истории, показал всему миру истинный характер короля, а в завершение поднял подругу Эдуарда над морем клеветы и грязи, которое бурлило вокруг нее все последние недели.
Впрочем, полковник Уэджвуд, выступавший после Черчилля, тоже нашел прекрасные мужественные слова. Он хотел потребовать, чтобы король остался в стране, но знает, что время еще не пришло, так как для этого «мы еще недостаточно либеральны». Покидая Англию, король поступает правильно, ведь нет никого опаснее бывшего монарха, преисполненного печали и «настроенного против всех министров, поставивших его перед трудным выбором». Палата сразу взволновалась, она не желала слушать о причастности министров к этому делу, депутаты громко кричали «No!»[80], и, когда отважный полковник произнес: «…собирая вокруг себя мнимых друзей…», — все снова закричали «No!»; тогда оратор, усмехнувшись, поправился: «…тех, кто хотел бы использовать личные чувства короля против министров и конституции». Завтра, продолжал полковник, придет новый король, назначенный королем уходящим, но если «иногда по ту сторону пролива они поднимут бокалы за короля, то кто их за это осудит?»
В палате лордов архиепископ произнес совершенно бесцветную речь, заявив, что не смеет обсуждать личные мотивы отречения короля. Но лорд Солсбери сказал прекрасные слова, отметив, что король получает власть не от того, кому он мог бы ее отдать: «Его отречение — это болезненная рана для государства. Она делает его калекой». Независимо от того, оправдает ли его преемник наши ожидания, «мы никогда не сможем забыть, что эта страна пережила отречение монарха». С глубокой серьезностью этот потомок одного из древнейших родов Англии, этот консерватор и друг премьер-министра говорил о том, какой огромный вред причинило стране отречение Эдуарда, и пытался заглянуть в будущее. Макензи писал, что люди также опасались начала войны: «Если эта катастрофа разразится, мы несомненно будем считать, что отречение короля Эдуарда послужило одной из причин, ее породивших, и народ этой страны с возмущением будет спрашивать, почему короля заставили отречься; возможно, это было сделано не впрямую, через правительство, но косвенно, в расчете на его благородство».
На следующий день, во время второго и третьего чтений законопроекта об отречении короля от престола, Болдуин коротко, для проформы, отдал дань уважения Эдуарду, но у депутатов еще звучала в ушах прекрасная речь Черчилля. Тут депутат Маркстон выдвинул требование учредить республику, но за его предложение проголосовали лишь пять депутатов, а против — четыреста три. В своем выступлении он процитировал старинную детскую хороводную песенку:
All the king’s horses and hall the king’s men
Could’n’t put Humptey Dumptey back again![81]
Вся палата мгновенно пришла в движение и прервала его криками, что здесь нужно не слово «back», а слово «together» (то есть «собрать», а не «вернуть»). Все смеялись, и напряжение спало. Дебаты завершились английской комедией.
Дебаты, но не само отречение. Подписав на следующий день билль об отречении, король стал герцогом Виндзорским. Таков был его третий титул, и теперь он занял новое, уже третье по счету, положение в обществе. Принеся такую страшную жертву, Эдуард хотел напоследок кое-что сказать своему народу. Радио, куда не было доступа королю, герцогу отказать не могло.
Сначала по радио зачитали письменное заявление, с которым мать обоих королей обратилась к народу:
«Мне нет необходимости говорить вам о печали, которая переполняет мое материнское сердце, когда я думаю, что мой дорогой сын посчитал своим долгом отказаться от своей миссии… Надеюсь, вы сохраните в ваших сердцах благодарную память о нем. Я вверяю вам судьбу его брата… Прошу вас отнестись к нему великодушно и быть преданными ему так же, как когда-то моему возлюбленному супругу».
Речь, которую Эдуард в тот же вечер произнес в Виндзорском дворце, услышал весь мир. Никогда в истории столько людей, разбросанных по всей земле, не слушали одного человека, как тогда, 11 декабря 1936 года. Даже лондонский телефон не работал целых семь минут.
Пленник наконец-то вырвался на волю, и это стало понятно с самого начала: «Теперь я после долгого молчания могу сказать вам несколько слов». Двадцать лет жестких ограничений остались позади. Он выступал по радио семьдесят шесть раз, неведомо сколько раз произносил речи перед тысячами людей во всех концах земли, но никогда не мог отступить от текстов, которые подправляли после того, как он их писал. Он был похож на актера, исполнявшего в течение двадцати лет опостылевшие роли и впервые играющего в пьесе, которую написал он сам. Эдуард начал с того, что признал верховную власть своего брата, только что сменившего его на троне. «Я говорю это, — тут Эдуард сделал паузу, — от всего сердца». Все знали, почему он отрекся от престола, но все должны были узнать, что, принимая решение, он не забывал о стране, которой больше двух десятков лет отдавал все силы как принц, а потом как монарх.
«Вы должны мне верить, когда я говорю, что счел невозможным и далее нести тяжкий груз ответственности и выполнять свой королевский долг так, как мне хотелось бы, без помощи и поддержки женщины, которую я люблю». (Последние слова он произнес еле слышно). Он сам, без чьей-либо подсказки, принял это решение; его подруга делала все, чтобы отговорить его.
«Я принял это решение, самое серьезное в моей жизни, потому что оно представляется мне наилучшим». Его брат приобрел достаточный опыт в государственных делах, и это облегчало задачу. «И ему выпало огромное счастье, которое ведомо многим из вас, но мне не было дано. — Эдуард умолк, затем продолжил: — У него есть счастливый домашний очаг с женой и детьми».
Все эти трудные дни Эдуарда поддерживали мать, министры, но особенно — далее он заговорил тихо и очень холодно, — «мистер Болдуин, премьер-министр, который всегда относился ко мне с величайшим уважением». Далее Эдуард сказал, что между ним, министрами и парламентом не возникало никаких разногласий по конституционным вопросам. Все слои населения во всей Империи относились к нему с величайшей симпатией, и за это он испытывает к ним огромную благодарность. Наверное, пройдет какое-то время, прежде чем он вернется на родину. Потом добавил твердо и решительно, что будет принимать самое активное участие в судьбе Англии и всей Империи, и если когда-нибудь в будущем Его величеству потребуются его услуги, он будет готов оказать их как частное лицо. Снова немного помолчав, он произнес: «Но теперь у всех нас есть новый король. От всего сердца я желаю и ему и вам, его народу, счастья и процветания… Да благословит вас Господь… Боже, храни короля!»
Эти слова он начал произносить твердо и мужественно, несмотря на то, что был крайне взволнован и внезапно делал короткие паузы, потом самообладание покинуло его: на последней фразе голос у него сорвался.
Этой речью Эдуард действительно покорил весь мир, частью которого он еще недавно владел, или ему так только казалось. Тысячи англичан, затаивших на него обиду в последние несколько недель, смутились и стали засыпать его посланиями, уверяя, что он остается их королем. Текст он показывал только двум друзьям, один из которых мне об этом потом рассказал. Оба посоветовали королю убрать фразу о женщине, которую он любит. Он ее оставил, и именно эта фраза сильнее всего тронула сердца людей. Выросший в эпоху, когда повсюду слышались призывы к ненависти и насилию, при дворе, таком холодном, так четко осознающем свои цели и свою власть, в жестких рамках этикета и протокола, принц и одинокий король сказал о любимой женщине самые простые слова. Среди танков, гранат и бомб словно из небытия возникла изящная фигура рыцаря, королевского сына, который, как во времена трубадуров, защищал честь своей дамы. У молодежи «стального века» появился пример для подражания.
Из пятисот миллионов радиослушателей подруга короля была единственной, кого, похоже, не удовлетворила эта речь. Она вовсе не лежала в обмороке на диване, как писали газеты, ибо отличалась хладнокровием и смелостью. Напротив того, она сразу позвонила Эдуарду — они постоянно связывались по телефону — и сказала, что он обязан был сказать всю правду о своих недругах. Да, она была готова со всей страстью отстаивать истину и свою честь. А Эдуард решил принести последнюю жертву, что лишний раз свидетельствовало о благородстве его натуры. Он еще не знал, что враги не собираются платить ему тем же.
После выступления по радио Эдуард отправился в Ройял-Лодж и попрощался со своими родными, словно солдат, уезжающий на фронт. Братья обменялись рукопожатием. Старший пожелал удачи младшему, а тот, слишком взволнованный, молча стиснул ему руку. Все произошло очень быстро. На улице Эдуарда ждала машина, чтобы увезти его к морю.
А где же был почетный эскорт? Почему же ни у Виндзорского дворца, ни в порту Эдуарда не провожали войска в парадном строю? Разве человек, покидавший страну, не служил ей двадцать пять лет, разве все эти годы он не был любимцем народа и еще утром к нему не обращались «Ваше величество»? Разве он не заслужил, чтобы за его самопожертвование ему оказали почести армия и флот, а при дворе устроили торжественную церемонию?
Ничего этого не было. Сквозь снег и туман бывший король ехал ночью в Портсмут; с ним были только его старый друг, еще с университетских времен, и терьер — больше никто Эдуарда не сопровождал. Куда подевались толпы народа, которые так часто встречали и провожали его приветственными криками? Разве он проиграл сражение? Разве он нанес вред стране? Разве он совершил что-то постыдное? Можно было подумать именно так, потому что не слышалось ни барабанной дроби, ни залпов салюта, ни команды «смирно!». Не нашлось ни единого человека, который хотел бы отдать ему дань уважения. Ни старших, ни младших лакеев, ни адъютантов, ни слуг. Два старых слуги — один прожил рядом с Эдуардом двадцать два года, другой семнадцать лет — остались при дворе, хотя он уезжал в изгнание не бедным человеком: в Букингемском дворце им полагалась пенсия; а если бы они отправились его провожать, их в любой момент могли бы выгнать на улицу.
Автомобиль несколько часов ехал в ночной темноте. Эдуард держался безукоризненно. Он говорил со своим другом о старых добрых временах в Оксфорде. Они вместе вспоминали своих преподавателей и безобидные шутки студентов над ними, Эдуард повторял их любимые словечки. Как и в тот вечер, когда он, одетый в шотландский костюм, занимал своих гостей, теперь, кутаясь в шубу, он подбадривал подавленного друга и гладил свою собаку — единственное создание, неизменно ему преданное.
Портсмут. Прошел ровно месяц с того дня, как 11 ноября он приезжал сюда с инспекцией. Где все адмиралы, которые тогда, вытянувшись по стойке смирно, пожирали его глазами? Никого. Его ждал «Fury»[82], чтобы увезти далеко от родины. Похоже, они не нашли ворота, ведущие в порт. Шофер проехал мимо них, везде все было закрыто, все потонуло в тумане. Они остановились. Эдуард спросил у прохожего: «Как проехать в порт? Где повернуть, вон там? Большое спасибо!»
Это были последние слова Эдуарда на родной земле; его подданный, к которому он обратился, не узнал его. Потом было прощание с другом, двухчасовая поездка по морю, высадка на берег и путешествие в Австрию.
Ведь Эдуард не мог соединиться со своей подругой; закон о разводе запрещал ему это, и нарушение могло бы иметь неприятные последствия. Всякий здравомыслящий человек задал бы вопрос: а куда же еще, если не к своей подруге, должен ехать мужчина, приговоренный к изгнанию за то, что защищал ее честь? Чего стоит эта лживая мораль, если она разрешает любые противоестественные поступки, лишь бы о них никто не знал, но запрещает все, что естественно и очевидно! Король сначала хотел отправиться к другу, герцогу Вестминстерскому, который жил в Биаррице. Тот приглашал Эдуарда к себе; тысячи людей каждый год приезжают в Биарриц, тем не менее, правительство Эдуарду отказало: Биарриц находится рядом с Испанией, а там идет война. Они хотели унизить Эдуарда и предложили ему поселиться в Швейцарии, в гостинице. Когда он сообщил об этом по телефону своей подруге, та ему ответила, что она уже неделю не выходит из номера, так как ее караулят репортеры; что же будет с ним, когда он окажется в Цюрихе? Она позвонила в Вену своей подруге баронессе Ротшильд и спросила, не может ли та от своего имени передать приглашение Эдуарду?
«Я отвечу вам через десять минут!» — сказала баронесса. Через двадцать минут король уже получил приглашение, переданное из Вены в Канны, и тотчас его принял.
Теперь поезд увозил его в Вену. Изгнанный из родной страны, словно преступник, король Англии видел, как мир закрывает перед ним свои границы. Единственным человеком, оказавшим ему гостеприимство, был австрийский еврей.
Официальная Англия была в восторге от собственного поведения. Все не могли нарадоваться на то, с каким невозмутимым спокойствием в стране изысканных манер одного короля поменяли на другого, ибо в «Придворном циркуляре» сообщалось: «Букингемский дворец, 11 декабря. Сегодня, в 13 часов 52 минуты билль об отречении Его величества получил королевское одобрение».
Одиннадцатого декабря, Пиккадилли, дом номер 145: «Достопочтенный Стэнли Болдуин, член парламента, премьер-министр и первый лорд казначейства, был после полудня принят королем». Все дипломаты Старого света, которые по-прежнему стремились сохранить отжившие, церемонные манеры, восхищались тем, как безукоризненно вели себя придворные в тот исторический день.
Газеты подбадривали друг друга и старались поднять дух английского народа, сообщая, что монархия показала себя с самой лучшей стороны. Однако народ пришел в страшное волнение, услышав по радио прощальное выступление Эдуарда, искреннее и честное. Для того, чтобы людей не мучили раненое самолюбие и растревоженная совесть, требовалось немедленно придумать новую версию происшедшего; она должна была внушить англичанам, что правы они, а не их король. И вот на чем остановились: «Мы ему доверились, а он нас бросил!»
Неблагодарность масс редко доходила до такого предела. Человек, которого двадцать пять лет буквально боготворили, отказался от власти и сложил с себя королевский титул, потому что его принуждали растоптать собственные понятия о чести. Так кто же кого бросил: этот человек бросил свой народ, или же народ бросил его? Одна газета высмеяла предложение Эдуарда снова послужить родине: «Он выглядел как дезертир, который, убегая с фронта, говорит, что с удовольствием будет сражаться, когда снова начнется война». Мне как-то довелось услышать высказывание одного из высших офицеров британского флота: «Когда корабль, на борту которого он находился, вышел в море, я был в Портсмуте и подумал: „Теперь наша страна чиста“».
Все решили как можно скорее забыть того, кто пал жертвой несправедливости. Были запрещены пластинки с записью прощальной речи Эдуарда, от которой сердца людей сжимались от тоски. Журнал «Ньюс» писал: «Король Георг VI, человек серьезный, обладает многими достоинствами, благодаря которым он завоюет любовь народа. Он боксирует лучше Эдуарда, лучше играет в теннис, хотя держит ракетку в левой руке». Почти повсюду слышался следующий горький упрек: «Мы вложили столько денег в этого принца Уэльского». Многие коммерсанты сумели прилично заработать на этой истории. В «Вумен иллюстрэйтед» можно было прочесть следующее объявление:
«Нашим многочисленным читательницам, сделавшим заказ на коронационный чайный сервиз, будет небезынтересно узнать, что теперь мы имеем возможность поставлять вам этот сервиз в трех разных видах: 1) с портретами короля Эдуарда VIII на блюдцах, как мы и сообщали ранее; 2) с портретами короля Георга VI и королевы Елизаветы на блюдцах; 3) тем из вас, которые желали бы иметь блюдца с портретами Эдуарда, Георга и королевы Елизаветы, мы можем доставить чайный сервиз с блюдцами двух образцов, что потребует доплаты в б пенсов, и общая стоимость сервиза, таким образом, составит 5 шиллингов вместо 4 шиллингов б пенсов».
Однако таких коммерсантов немало в каждой стране. Не следовало ли всемогущей и всепрощающей Церкви более сдержанно, по-христиански достойно говорить о человеке, которого она отправила в изгнание? Епископ Портсмутский доктор Партридж, королевский капеллан, через два дня после отъезда Эдуарда, читая проповедь в своем соборе, сказал, что творились нечто страшное: «Почти везде люди содрогались, видя непристойность и грубость распутства, которому неведомы законы… Только одну сцену в истории можно сравнить с той, что разыгралась в Портсмуте в ночь на прошлую пятницу: это сцена, когда Наполеон, потерпевший поражение при Ватерлоо, стоял на палубе „Беллерофонта“ и смотрел, как удаляются берега прекрасной французской земли».
Архиепископ Кентерберийский, который тремя днями раньше заявил в палате лордов, что не следует брать на себя смелость обсуждать мотивы поступков Эдуарда, в воскресном выступлении по радио напомнил тысячам слушателей, что двести сорок восемь лет тому назад, то же в день 11 декабря, король Яков II бежал из Уайтхолла! Король Эдуард оставил эту страну во тьме. «Господом ему была поручена высокая священная миссия. Однако по своей собственной воле он отрекся, отказался от нее. С присущей ему откровенностью он нам поведал о своих мотивах. Они состояли в том, что он желал личного счастья. Он обманул великие надежды и отказался от высокой миссии. Но гораздо более странно и более печально то, что он искал счастья при помощи средств, несовместимых с христианскими принципами брака, и в общественной среде, уровень и образ жизни которой чужды склонностям и традициям его народа. Пусть те, кто принадлежит к этой среде, знают, что сегодня они прокляты судом нации, которая любила короля Эдуарда». И он, воздав сначала хвалу Болдуину, потом новому королю, прибавил следующую немыслимую фразу: «Кто может сомневаться, что сам Господь говорил с нами во время событий этих памятных дней!»
За многие годы ни одно заявление не принесло англиканской церкви больше вреда, чем эти слова. Все от нее отвернулись: унижать побежденного — это не по-английски. Адъютант короля выразил публичный протест против критики королевского окружения, и архиепископ заявил, что он не то хотел сказать. Бьюкенен, чудесный старик и истинный англичанин, с искренним изумлением заметил, что давно уже не слышал столько humbug[83], сколько в эти дни. «Если бывший король столь безупречен, как теперь нам говорят, то почему же его выслали?»
Понемногу из доминионов стали доноситься совсем иные голоса. В Канаде так горячо принимали фильм, где Эдуард открывал какой-то памятник, что показ ленты был запрещен. Девятого декабря в австралийском парламенте состоялось бурное заседание. После того как премьер-министр воззвал к Всевышнему, воля которого должна свершиться, несколько депутатов-лейбористов запротестовали, крича: «Вам только и нужно, что прогнать короля! Он с его вниманием к обездоленным слишком демократичен для вас! Пусть он узнает, что многие австралийцы на его стороне!» И лейбористская оппозиция пропела «God save the king!». На следующий день они решили заставить губернатора послать телеграмму Эдуарду с просьбой остаться на троне. Депутат Бисли обвинил Болдуина в том, что тот распространял ложные слухи, будто его кабинет уйдет в отставку, а лейбористская партия не станет формировать новое правительство: таким способом премьер-министр и добился отречения. Партия требовала, чтобы палате общин зачитали все каблограммы и записи всех телефонных переговоров с Лондоном.
Единственный человек в Империи наконец вновь вспомнил слово love[84], которое так часто слышал принц Уэльский; лейбористский лидер Канберса восклицал: «Любовь и восхищение, которые мы питаем к отрекшемуся от трона джентльмену, так широко распространены среди британского народа, что никогда не умрут в его сердце… Не вызывает сомнений, что мистеру Болдуину очень хотелось создать такую атмосферу, чтобы король был вынужден отречься от престола… У этого отречения гораздо более глубокие причины, нежели те, что всплыли на поверхность. Если бы он по-прежнему оставался на троне, он оказал бы колоссальное влияние на ход социальных реформ… Он был самым демократичным королем, какого когда-либо знала Англия».
На Рождество новоиспеченный герцог Виндзорский получил в Вене отправленную с Ямайки телеграмму следующего содержания:
«Примите наилучшие пожелания к Рождеству от бывшего королевского министра, который относится к Вам с еще большим уважением, чем прежде, испытывает к Вам неизменное расположение и самые преданные чувства, а также горько сетует на то, как отвратительно и глупо с Вами обошлись, страдает от низких и гнусных нападок на Вас и сожалеет, что Британская империя потеряла монарха, который благоволил к самым малым из своих подданных.
Пять месяцев спустя жизнь обоих королевских братьев достигла апогея: один женился на своей подруге, другой получил корону. О том, что происходило в душе младшего, свидетельств у нас пока не имеется. Но его прошлое, его характер, а главное, слова его старшего брата, который не изменил своего мнения, говорят нам о добром отношении нового короля к бывшему. Младший не мог помешать тому, что произошло с Эдуардом, он прекрасно понимал, насколько узок его круг, насколько иллюзорна власть короля, хотя его считают самым могущественным в мире.
Когда 12 мая 1937 года Георг VI сидел на троне в Вестминстере, где уже шесть веков архиепископы короновали его предшественников, когда вокруг него собрались самые знатные представители Англии и всей Империи, когда пэры Англии в роскошных одеяниях один за другим преклоняли перед ним колено, воздавая ему почести, — тогда, глядя на эту блестящую театральную сцену, он, наверное, думал о том, какие мрачные истории рассказывали могилы, расположенные там, в апсиде древнего собора. Эти камни поведали об убитых королевских сыновьях, о королевах, при жизни осыпавших друг друга оскорблениями, а теперь упокоившихся рядом, о перстнях, приносящих несчастья, о бурных страстях — вечных спутниках власти. Георг VI был не первым, кто получил корону при неожиданных, даже романтических обстоятельствах.
Этой короны он не желал. Все три месяца прошлого года, когда развивался кризис, он держался в стороне от фракций, терзавших его брата и в конце концов подтолкнувших его к тому, что архиепископ, проговорившись, назвал surrender[85]. Королевская власть нисколько не привлекала его, но ему приятно было видеть, как его молодая жена, сидя чуть поодаль от него, на втором троне, очаровательно играла в королеву.
Глядя на нее, он, возможно, думал о своем старшем брате, как раз в те дни приехавшем на Ривьеру к своей подруге, чтобы готовиться к свадьбе. Абсурдный закон предписывал четыре месяца карантина этим двум людям, любящим друг друга. Наверное, Альберт-Георг думал о том, что его самого за все эти годы никто никогда не заставлял разлучаться с женой даже на месяц. Человеческие чувства, история их браков, память о детстве и родителях, — все это внутренне соединяло Георга с тем, кто сейчас мысленно был с ним, в этом соборе.
Вон там, в царственной позе и тоже с короной на голове, была его мать. Ее сердце томило странное волнение. У нее отняли одного сына, чтобы водворить на его место другого, — таков был этот печальный обмен. Один сидел здесь облаченный в пурпур и увенчанный короной, держа скипетр и державу, в сказочном костюме; но эти одежды предназначались его старшему брату, тому, который сейчас должен был принимать корону в этом соборе. Оба были ее сыновьями, но привилегия всегда отдается первенцу.
Конечно, эта семидесятилетняя женщина думала о том дне — с тех пор минуло уже полвека, — когда такой же ужасный обмен оставил след в ее судьбе. Ее жених, принц Уэльский, умер, но вскоре его младший брат явился просить ее руки. Так же, как сегодня Георг принял корону вместо Эдуарда, ее будущий муж получил ее руку, отданную его брату; а потом она стала королевой. Здесь, в этом же соборе, перед теми же самыми канделябрами, под теми же стягами… Корону, которая теперь сверкала на темных волосах молодой женщины, тогда возложили на ее пышные локоны, уже тронутые сединой. Четверть века минуло с тех пор.
Далеко оттуда, по ту сторону моря старший брат слушал по радио подробный рассказ о своей собственной коронации. Он, должно быть, испытывал странные чувства, словно давно уже умер: та же дата, та же мантия — все, что предназначалось ему; он слушал голос архиепископа, который причинил ему так много зла, а теперь короновал его брата. Эдуарду был знаком этот спектакль, поскольку, будучи шестнадцатилетним принцем, он сам преклонял колено на коронации собственного отца. Что же произошло с тех пор? Он видел мир и людей, сражения и войну, но всегда оставался одиноким. Теперь он держал за руку любимую женщину. И она, наверное, не улыбалась, слушая другую, что теперь была на ее месте.
К свадьбе все было готово. Король, ставший герцогом, был волен делать все, что прежде ему мешали делать, ссылаясь на закон. С юношеской непосредственностью, с неизменно довольной улыбкой он в те дни и еще долго потом разыгрывал роль хозяина дома; эту чету можно было бы принять за молодоженов, которым нет еще и тридцати, и которые с удовольствием обустраивают собственное гнездышко. Прошло уже много времени, а он по-прежнему испытывал величайшую радость оттого, что мог все делать сам: звонить по телефону, провожать кого-нибудь, вызывать лифт, кормить собаку, — ибо все это маленькие признаки большой свободы.
Он хотел отпраздновать свадьбу именно 3 июня 1937 года, в день рождения отца. Он гадал, приедут ли его братья, и какой священник наберется смелости соединить их узами брака? Все пугливо сторонились свергнутого короля. Приехать к ним и совершить обряд бракосочетания вызвался старый священник из маленького английского городка, Андерсон Джардин, хотя герцог был с ним совершенно не знаком. Священник говорил, что его подвигли на этот поступок христианские чувства: «Я могу оказать услугу человеку, который был моим королем». Англиканская церковь покарала его, лишив сана после сорока лет служения, и он вынужден был уехать в Америку.
За шесть дней до свадьбы родина нанесла герцогу еще один удар. Документ, скрепленный большой королевской печатью, гласил, что согласно принятому решению и подписанному указу «только лично герцог может носить титул королевского высочества и пользоваться положенными ему привилегиями, но его супруга или их потомки, если таковые появятся на свет, не имеют никаких права ни на этот титул, ни на соответствующие привилегии».
Когда та, что недавно стала королевой, будучи шотландской леди, вышла замуж за брата герцога, ей был присвоен титул королевского высочества «на основании общего правила, согласно которому жена делит с мужем его положение». Так же было, когда другой его брат женился на девушке из незнатного дворянского рода; так же было у с его зятем-лордом, мужем их сестры — особы королевской крови.
Итак, подобная мера была не просто незаконной: она имела целью не пускать Эдуарда в Англию. Низложенный король, который, по выражению министра, вел себя как great gentleman, вряд ли вернулся бы на родину с женой, которой нанесли оскорбление на глазах у всего мира. Болдуин задним числом превратил брак герцога в морганатический брак, то есть как раз в такой, какого, по словам министра, в Англии быть не могло, и именно разногласия по этому формальному вопросу заставили Эдуарда отречься от престола. Теперь жена оказалась «неспособна» также стать королевским высочеством.
В сердце нового короля, любившего своего брата и предшественника, должно быть, накопилась ненависть к той женщине, о которой он ни разу не сказал ни слова: в силу своего характера он хотел избегать всего, что могло уязвить Эдуарда. С уверенностью можно утверждать, что он знал, какие опасности подстерегают монарха, как бессилен он, играя роль султана, как могуществен великий визирь, приславший бывшем) королю, своему «другу на всю жизнь», единственную рождественскую открытку.
Должно быть, для того, чтобы поставить последнюю точку в трагикомической истории, которую мы вам рассказали, правительственная газета «Лондоне джорнал» опубликовала перед самой свадьбой Эдуарда указ, направленный против герцогини, и в том же номере от 29 мая сообщила еще одну новость: достопочтенный Стэнли Болдуин получил титул графа.