Губы будут шептать
Губы будут ласкать
Губы будут любить
Чтобы твое сердце разбить
Сердце может болеть
Сердце может лечить
Сердце можно разбить
Чтобы твою душу украсть
Под ней проплывала ночная Азия; мягкой волной накатила дрема, но Хит так и не смогла заснуть, хотя ей никто не мешал — в салоне первого класса она сидела одна. Вообще-то они с Лораном собирались лететь вместе, но после пожара в храме художник впал в глубокую депрессию; он даже не мог продолжать работу над последней картиной с мертвой девочкой-проституткой у распахнутого окна, за которым лил дождь.
Время от времени к ней подходила стюардесса — предлагала очередной бокал безвкусного «Божоле», выпускаемого специально для авиакомпании; леди Хит вполглаза смотрела фильм — это был «Список Шиндлера» — и слушала музыку в наушниках. «Вампирский Узел», в какой-то попсовой аранжировке. Столкновение стилей и настроений мало располагало ко сну. Грудь болела, тоже мешая заснуть, — в том самом месте, где осталась ранка после укуса Эйнджела Тодда. Ранка никак не затягивалась, и это немного пугало Хит, которая, растянувшись в огромном кожаном кресле, играла с пультом управления наушниками: Паваротти, К.Д. Ланг, Курт Кобейн, Тори Амос и снова — резким нажатием на кнопку — обратно к знакомому, надрывному голосу Тимми Валентайна.
Мешанина зрительных и слуховых ощущений: на экране — черно-белая сцена, женщина умирает в газовой камере, в наушниках — сладкие, приторные гармонии ранней музыки Тимми, песни, которые Хит так любила подростком, в период страстного увлечения Новой Волной. Ей вдруг вспомнилось, как Тимми однажды рассказывал, что его тоже травили газом, тогда, в Аушвице, потому что они решили, что он — цыган... конечно же, он не умер от газа, просто потому, что уже был мертвым, а значит, бессмертным.
Внезапная боль как будто пронзила грудь; не та тупая, ноющая боль, к которой Хит уже привыкла, а острая, резкая — точно такая же, которую Хит ощутила, когда клыки вампира прокусили ей кожу. Она прикоснулась к ранке сквозь тонкий шелк блузки. Ранка словно пульсировала у нее под рукой — и каждый удар отдавался в груди острой болью. Хит достала из сумочки валиум. Когда летишь на запад, ночь и так получается длинная, подумала она, и тут еще столько всего...
Шаря в сумочке, Хит наткнулась на маленький пузырек для духов.
Зачем я таскаю с собой эту штуку? — подумала она. Ajarn велел всегда носить пузырек при себе, так чтобы он касался ее кожи; и она пообещала ему носить пузырек на груди, на цепочке, но нарушила обещание уже на третий день, после пары бессонных ночей... она металась в постели, ворочалась с боку на бок, а за окном слышались странные звуки, похожие на взмахи огромных крыльев. Ей приходилось чуть ли не пригоршнями глотать валиум и хальцион — только чтобы пережить эти ночи.
Конечно, она не могла просто выбросить эту бутылочку. Там, внутри, заключена... можно ли назвать это душой, ведь у вампиров нет души? Но все равно... там, внутри, заключена некая сущность, что-то такое, что когда-то было частью Эйнджела Тодда.
Хит смотрела на эту крошечную бутылочку, и ее пробирал озноб, хотя в салоне было не холодно, и все было нормально: самолет летел ровно, его не трясло... за иллюминатором — чистое ясное небо, усеянное звездами. Хит сходила-таки к ювелиру, и тот покрыл пузырек слоем серебра, a ajarn усилил защитные свойства металла мантрой удержания. Бутылочка была теплой на ощупь, и еще Хит ощущала странное давление на ладони... словно это была гусеница, что пытается выбраться из стручка фасоли... или ребенок в утробе, пинающий мать.
А потом Хит услышала шепот у себя в голове:
Пожалуйста, не убирай меня от себя, мне надо чувствовать твое тепло, мне надо касаться твоей кожи, ты мне нужна, я хочу тебя, мне надо, чтобы ты меня чувствовала.
Хит уронила пузырек.
Он плюхнулся прямо в бокал «Божоле», и вино зашипело.
Да, я знаю, подумала Хит, ты «не пьешшшь... вина».
Она выловила пузырек из бокала, вытерла его салфеткой, приняла еще одну таблетку валиума и подумала: ну подействуй уже, ну пожалуйста. И ей действительно стало сонно.
Хотя заснула она не сразу. Еще где-то около часа она сидела, потягивая вино и стараясь вообще ни о чем не думать, а потом вдруг почувствовала необычную боль вокруг шеи, тяжесть горячего металла, словно кто-то вбивал кол ей в грудь, а из ранки текло что-то липкое и горячее... то есть ей так казалось.
Потом она провалилась в сон... да, именно — провалилась, как будто сорвалась в пропасть... в глубокую, темную пропасть... в сон... и во сне она снова увидела Эйнджела Тодда... как тогда, когда она видела его в последний раз... на пороге бессмертия... в ожидании.
Слушай меня. Слушай. Слушай.
Другое время. Другая душа.
Ты должна меня выслушать, потому что ты тоже была среди тех, кто заточил меня внутрь серебра и поддельной слоновой кости. И теперь мне придется торчать здесь, пока ты меня не выпустишь. Сука! Ты меня обманула. Мне так нужен был кто-то, кто мне поможет, а ты меня кинула. Я пришел к тебе, потому что думал, что ты поймешь. И ты поняла, но не так. Вот поэтому ты и таскаешь меня с собой. Я прикоснулся к тебе изнутри, и твоя кровь — во мне, и я знаю, что даже после всего, что было, ты боишься меня, а часть тебя любит меня той любовью, что покоится глубоко-глубоко в тебе, как труп, разлагающийся в глубине могилы. Это я. Я твой ангел, твой злой ангел.
Внутри этой бутылки нет ни времени, ни пространства. Все, что я испытал в жизни, я переживаю здесь снова и снова. Я хочу, чтобы ты тоже увидела это. Вот почему я вхожу в твои сны. И ты увидишь. И ты поверишь. И тогда ты узнаешь, почему ты должна меня освободить.
Смотри! Смотри! Вот как я появился.
Смотри! Сейчас ты увидишь меня, не глядя. Прикоснешься ко мне, не дотронувшись.
Можно сказать, что жизнь — это поездка на поезде, причем пассажиры не выбирают, где и когда сесть в этот поезд и где и когда сойти. Но зато можно выбрать, как ехать: первым классом или в багажном вагоне, а можно и вовсе просидеть всю дорогу на корточках возле топки, задыхаясь от угольной пыли. Да, жизнь можно сравнить с поездкой на поезде. И какие-то из путей проходят через Вампирский Узел. Но таких очень мало.
Как правило, все происходит так: когда жизнь человека подходит к концу, поезд входит в туннель и уже никогда не выходит наружу. Эти туннели никуда не ведут и никогда не кончаются, они просто есть, ну, понимаешь... это всего лишь туннели. Но знаешь, я сам и кое-кто из моих друзей проехали через этот туннель и выбрались наружу с другой стороны... только теперь мы уже не те, какими были, въезжая в него. Ты вспомни. Все мы были там, в одном большом сне... ты, я, Тимми Валентайн, Брайен, Петра и все остальные... мы ехали вместе, на одном поезде... но потом вы сошли, вы все... вы вернулись назад, в реальный мир. В конце остались лишь я, Брайан и Петра... потому что они меня любят по-настоящему. Мы вместе, мы трое... просто Мария, Иосиф и Иисус, только в дьявольской версии. Они хотят быть со мной, чтобы заботиться обо мне, как о сыне. Они готовы отказаться от своей человеческой сущности и пойти со мной. До конца. Знаешь, это кошмарное ощущение. Они так носились со мной... как наседка — с цыплятами. Они хотели меня уберечь... Они укрыли меня от тьмы, как только мы въехали в этот туннель. Они буквально прикрыли меня телами, так что я не мог даже посмотреть в окно, заглянуть в эту великую пустоту, которая на самом деле и есть этот туннель.
Этот туннель тянулся в бесконечность, и сначала мне было страшно... страшно и скучно... и я все задавался вопросом: неужели я сам это выбрал, неужели вот к этому я стремился все время. Я не так представлял себе этот путь, совсем не так. Я все время думал: вот оно, я избавился от моей прежней жизни, и собирался начать все сначала, теперь уже — как вампир, и все это должно было стать одним большим вечным праздником... да, когда-то я был потерянным ребенком... потерянным и потерявшимся... а потом я встретил Тимми Валентайна, и он рассказал мне, что сущность вампира — она в другом... но я все равно ждал каких-то волшебных чудес от этого путешествия в глубины тьмы, как ребенок ждет праздника, но потом, когда все началось, и продолжалось, и продолжалось, и продолжалось... когда время остановилось, и ничего не происходило... да, тьма, одиночество — это страшно, но самое страшное — скука, когда вообще ничего не происходит... и тогда я задумался... может быть, света уже не будет... может, все это уже никогда не кончится. Может быть, моя смерть, которая должна была стать началом для новой жизни... не-жизни... это всего лишь еще одна обыкновенная смерть без волшебства и прикрас... такая же, как и все остальные. Смерть, которая длится вечно.
Брайен меня утешал, а Петра сжимала в объятиях... но, знаешь... я ничего не чувствовал, ничего. Я только слушал, что они говорят. Я прятал себя — в них.
А потом, в один прекрасный день... хотя «день» — это очень условно, потому что там, в этом поезде, не было дней и ночей... я принялся пробиваться наружу. Это все из-за голода, который начался вместе с моим путешествием... сперва он был как онемение, как легкий зуд, ну... как это бывает, когда тебе вкалывают обезболивающее, и заморозка начинает отходить... но сейчас он стал просто огромным, этот голод... как крик у меня в голове, крик, заглушающий все остальное... и я уже не могу думать о чем-то другом... только о том, как его выпустить, этот голод, пока он не разорвал меня изнутри... а он становился все больше и больше, он стал как сама тьма, сквозь которую мчался мой поезд... я пытался его удержать, но потом что-то произошло, и я уже сам не знал, что я делаю, я должен был что-то глотать... не знаю, что именно... и я насыщался, и насыщался, и насыщался, а потом вдруг... поезд...
...прорвался сквозь тьму, и я увидел в окне... поля кукурузы... серебряное море под лунным небом. И голод вырвался наружу... прорвался, как лопнувший прыщ... и мне снова стало спокойно... все вокруг успокоились... я обернулся в поисках Брайена и Петры... а поезд грохотал по рельсам, следуя по изгибам мерцающей реки... я слышал стук колес... слышал стрекотание сверчков... я даже слышал, как растет кукуруза, Господи, так медленно... медленно пробивается через почву, через удобрения, через грязь... но я не слышал ни Брайена, ни Петры... пока не понял, что они заключили меня в свою любовь и защиту, как в кокон, да это и был кокон... а я прогрыз его, выбираясь наружу... но, появившись на свет, я должен был уничтожать... и первыми я уничтожил тех, кто любил меня больше всех, а потом — и себя самого... свою плоть... свою душу... я должен был переделать себя... под новый образ... не жизнь, а лишь отражение жизни... не смерть, а что-то гораздо глубже... Господи, больше всего я боялся скуки, потому что теперь я был совсем один, у меня больше не было никого, я был всего лишь потерянным ребенком, сидящим в поезде, идущем черт знает куда, — в поезде, где не было ни машиниста, ни проводников, потому что этот поезд — я сам, моя жизнь, моя смерть... поезд, который везет меня в место, которое нельзя видеть ребенку... Господи, я думал, что заплачу, но потом понял, что уже не могу плакать, я не могу больше плакать... вообще... я не могу даже вспомнить, как это было, когда горячие слезы текли по щекам, когда мама трогала меня под одеялом, от нее пахло спиртным... когда я не мог понять смысла той песни... то есть понять его правильно... я думал, что она хочет убить и меня... когда я смотрел, как она опускает моего брата в яму, вырытую в земле... когда я молил Тимми Валентайна забрать мою душу.
Даже не знаю, смогу ли я сойти с этого поезда... когда-нибудь... встать на твердой земле, чтобы ничто не тряслось под ногами. Мы проезжали какие-то станции, но слишком быстро — я не успевал прочитать их названия. Как-то мне показалось, что я вижу маму... она стояла на кладбище... но нет, это была совсем другая женщина, одетая в ночь... она стояла одной ногой в наполовину вырытой могиле... в другой раз я видел двоих человек, я знал, что они были мертвы... потому что я их узнал... я их видел на съемках... в горящих декорациях.
Свист и скрежет тормозов.
Поезд остановился.
Я почувствовал запах родной земли.
Это был Вопль Висельника.
Я вышел из поезда и пошел по перрону, но быстро понял, что мне не нужно идти ногами — надо лишь отпустить себя, и ветер сам понесет меня. Только этот ветер был не снаружи, а внутри, потому что то, из чего я сделан, — на самом деле не плоть... а материя, из которой сотканы человеческие кошмары. Люди верят в меня. И поэтому я настоящий. Тимми мне говорил об этом. «Ты будешь один такой», — сказал он. Что бы это ни значило. У него было две тысячи лет, чтобы понять, кто он есть, а я — всего-навсего глупый мальчишка, который скопировал его образ.
Ладно, как бы там ни было... я почувствовал, как растворился в ветре, почти растворился... но я все равно занимал столько же места в пространстве, потому что я был не совсем в этом пространстве... я был внутри и как будто снаружи. Вопль Висельника... Я поднялся высоко над землей. В лунном свете трава была черной, вся усыпанная каплями росы. Мне показалось, что я знаю это место. Вот церковь, где проповедовал Дамиан Питерc, пока не построил свою империю веры, которая на самом деле была безверием. А вот магазин мистера Флагстада, и его сломанный самолет, который, сколько я жил в этом городе, так никто и не собрался починить. (Да, раньше я жил, а теперь не живу.) Деревянные домики, старые, видавшие виды машины на подъездных дорожках. Покосившиеся заборы, трава, пробивающаяся через плитку мостовой. Да, я знал это место... и если бы я мог чувствовать боль, мне бы, наверное, было больно.
Дом на вершине холма: заброшен. Окна разбиты, внутри хозяйничает ветер. Мы покинули этот дом, даже не оглянувшись на него на прощание, мы никогда больше не вспоминали о нем, потому что в нем ничего не осталось... там даже нечего было украсть. Черт, он нисколько не изменился, кроме того, что пришел в полное запустение, потому что теперь в нем никто не жил.
А вот и холмик — на том самом месте, где мы похоронили моего брата-близнеца Эррола. Потому что из нас двоих в живых мог остаться только один.
— Вы вдвоем загнали бы меня в могилу, — как-то сказала мне мать, и больше мы не возвращались к этому разговору.
Я прислушался.
Крыса копошилась в матрасе старой кровати, в которой я спал когда-то. В стенах шуршали тараканы. Я их слышал. Я слышал мистера Флагстада — как он бормочет во сне. Слышал, как храпит миссис Флагстад. Кот, сидевший на мусорном баке, вылизывал себя, шершавый язык скользил по шерсти.
Вот тогда я и понял, что теперь могу слышать — в первый раз, по-настоящему. Смертные на самом деле глухие, потому что они не слышат все многообразие звуков. Тараканы, шелест простыней... Я слышал, как растет трава... глубокий вздох, как басовая нота дрожащей струны, гулкое эхо во влажном ветре... звук слишком глубокий, чтобы его могло уловить человеческое ухо... и я подумал: во что превращается музыка, если ты даже не можешь услышать настоящих басов? Шум, всего лишь никчемный шум. Музыка смертных — это только пылинка, стремящаяся не пропасть в этом безбрежном разливе диссонанса. Они не слышат музыку! — говорил я себе. Это было первым открытием... первым шагом к тому, чтобы понять, что именно во мне изменилось.
Когда я услышал музыку в первый раз.
Я понял столько всего... чего до сих пор не понимал. Например, песни Тимми. Там всегда были такие места, где казалось, что чего-то отчаянно не хватает... непонятный провал... пустота... то, что критики из «Rolling Stone» называли «непредсказуемым своеобразием построения». Но теперь я понял, что это были совсем не провалы беззвучия. Это были места, в которых звучало эхо вселенной... и если ты знаешь, как слушать, то ты услышишь... не просто, как растет трава или как дует ветер... ты услышишь и то, что вообще не производит звуков... грохот планет, плывущих в безвоздушном пространстве, взрывы галактик в миллионах световых лет отсюда... если бы ты могла это слышать, ты бы узнала, что у всего есть своя песня, и каждая песня несет в себе частичку жизни и смерти... вся наша чертова вселенная — она в этих песнях... Теперь я знаю, о чем на самом деле пел Тимми.
Если бы я мог дышать, у меня бы перехватило дыхание. Но теперь я не дышу.
А потом я услышал свое имя:
Эйнджел... Ты — ангел... в ветре, дующем откуда-то сверху... я узнал этот голос, зовущий меня из моего человеческого прошлого. Это была Бекки Слейд. Как-то она говорила мне... ты — ангел, Эйнджел... черная девочка... мы учились с ней в школе... тот же самый голос, может быть, только слегка охрипший, а может, и нет... голос, который принес ночной ветер откуда-то сверху, издалека... люди на таком расстоянии не слышат, но я услышал. Может быть, поезд остановился здесь неспроста. Может быть, это все для того, чтобы я начал свое новое существование с того же самого места, где началась моя человеческая жизнь. Или, может, я сперва должен вспомнить свою прежнюю жизнь, прежде чем можно будет начать новую. Или, может быть, это место все еще держит меня... как земля, которая облепляет тебя и давит, когда ты пытаешься выбраться из свежевырытой могилы.
А вот и сарай, куда мы забирались с Бекки и где сидели в тот раз, когда она захотела, чтобы я увидел ее без одежды. И чтобы я тоже разделся. Здесь я узнал то, что мальчики делают с девочками, кроме того, что со мной делала мама...
Ты — ангел!
Она тут, в нашем потайном месте... и я даже не знаю, что я чувствую по этому поводу. Это была наша тайна, о ней никто не должен был знать. Ветер завывал. Я пошел вверх по склону, хотя я больше летел, чем шел, потому что мое тело менялось... и я несся с порывами ветра... кем я стал? Летучей мышью, вороном? Не знаю... но ветер меня подхватил, и когда я раскинул руки — как будто расправил крылья, — я заметил, как мои перья блестят в лунном свете, и я падал в потоках ветра.
ангел
Да, я вернулся. Я был прекрасен. Я парил, расправив крылья. Я кричал и крутился вокруг луны.
ангел
Я слышал ее пронзительный голос. Ворон, летящий в ночи. Она говорила: Я ходила сюда с Эйнджелом, ну, с тем, кого звали Эйнджелом, но теперь он Тимми Валентайн. Честное слово. Ну, тот, который «Оскара» получил. Ты же видел по телику, как вручали «Оскара»? Но для меня он был не просто кинозвездой. Знаешь, для меня он всегда был особенным. Он был единственным мальчиком, который не называл меня черножопой в глаза. И мы с ним ходили сюда, в этот сарай, и он трогал меня, только ты не ревнуй, ничего такого у нас с ним не было, он вообще ничего об этом не знал, как маленький мальчик, который уже ходит в школу, но до сих пор спит в кровати с мамочкой. Наверное, она там его пару раз придавила своей жирной тушей, так что у мальчика вообще стоять перестало со страху... он прямо весь содрогнулся, когда я попробовала... он сжался, как маленькая улитка, которая прячется в домик, тогда я сказала: ты что, боишься? Ну ладно... когда подрастешь и не будешь бояться, возвращайся ко мне, и ты узнаешь, какова Бекки Слейд на деле, уж она-то встряхнет тебя так, что мало не покажется, малыш. И знаешь, что еще. Кажется, он испугался. А потом я смотрела по телику, как ему вручали «Оскара», и кажется, это был совершенно другой человек. Когда его показали там крупным планом, он как будто посмотрел прямо на меня, и я увидела его глаза, и это был больше не Эйнджел Тодд. Я его потеряла. Он все еще мальчик, но уже не тот мальчик, с кем мы игрались в этом сарае, не тот мальчик, которому я говорила: ты — ангел, Эйнджел.
И там был еще один голос. Ладно, детка, кончай болтать.
Чей это был голос? Не знаю. Но он сбил ритм моего полета, и я начал падать с небес, как камень, и вот внезапно я оказался внутри, в сарае. Там пахло коровьим дерьмом, свежескошенной травой, старой древесиной, облупленной краской. Наверное, я просочился сквозь щель в стене и теперь сидел наверху, на стропильной балке, и видел оттуда, сверху, ее глаза — как два дымчатых куска кварца, мерцающих в темноте.
Эйнджел, ангел, сказала она, но только не мне.
Мальчишка, который был с ней... длинный, худощавый... черный... его спущенные штаны болтались где-то на лодыжках, он почти ничего не говорил, только лапал ее. Мне не нравилось, как от него пахло, не нравился мускусный запах его горячего пота, потому что я чувствовал каждый гормон у него в крови, я знал, что он молод и возбужден... он думал, что может трахать ее... просто трахать и все... как будто она вообще не человек, а кусок мяса.
И я снова расправил крылья и упал черной тенью — на них... но натолкнулся на какую-то непонятную тень, сгусток мрака, прямо над тем местом, где они сидели. Это было похоже на невидимую стену, на какое-то силовое поле. И тут я понял, в чем дело. Меня должны пригласить... Вампиры не входят без приглашения. Ну, как во всех этих вампирских фильмах, которые я смотрел, еще когда был живым.
Но мне надо было с ней поговорить. Сказать ей, что он просто ее использует, она для него — просто добыча, и все, что он хочет, — это высосать ее всю, до последней капли, словно, словно...
Вампир.
Я бился об эту тень, хлопал крыльями. Но даже если я к ним пробьюсь, она не узнает, что это я, если я...
Да, мне нужно принять прежний облик. Каким она меня знает.
Эйнджел!
Она увидела меня. Нет, не меня — просто образ, возбуждавший ее воспоминания: мальчик по имени Эйнджел, двенадцати лет; драные джинсы, грязные светлые волосы, большие глаза; я стоял на краю этого силового поля, которое не подпускало меня к Бекки, и как только она назвала мое имя, как только с ее губ сорвался едва слышный стон, невидимая стена начала поддаваться... потому что ее стон и был приглашением, зовом... и я просочился сквозь силовое поле, как пчела, увязшая в меду; мальчишка взглянул вверх, но не заметил ничего необычного; но Бекки... Бекки смотрела на меня, и ее карие глаза наполнялись желанием и страстью, и я понял, что был единственным человеком, которого она любила... любила по-настоящему... и когда я это понял, пустота у меня внутри вдруг наполнилась чем-то... я даже не знаю... призрачным ощущением смерти; и она сказала тому мальчишке: «Смотри. Он вернулся. Может быть, я его и не теряла? Может быть, Эйнджел все еще помнит Бекки Слейд?»
— Позови меня, я хочу к тебе, — попросил я. В этих словах всегда кроется двойной смысл, и ты никогда не знаешь заранее, обманет тебя или нет тот, кто их произнес. Но у меня больше не было души, и я не мог любить.
— Иди ко мне, — позвала она, и невидимая преграда поддалась, и вот я уже стоял между ними: справа от меня — Бекки, лежащая на охапке сена, а слева — пацан, натягивавший трусы.
— Ну-ка давай разберемся, придурок, — начал он, выставив перед собой кулаки.
— Эйнджел, — сказала Бекки. На мгновение мне показалось, я опять стал человеком... кровь прилила к щекам, сердце забилось, член напрягся... но все эти полузабытые ощущения тут же отхлынули, и остался лишь гложущий голод. Я не знал, что мне делать, я сказал только:
— Беги, Бекки. Беги отсюда.
Но она лишь усмехнулась:
— Почему, Эйнджел? Думаешь, раз ты теперь стал богатым, так можешь мной помыкать? Думаешь, я должна была тебя ждать? — Она отвернулась, как будто и не ждала ответа. Я пытался удержать свои воспоминания, но они рассыпались в пыль. Во мне был только голод. Бекки добавила что-то еще, но что именно — я не услышал.
Этот черномазый мальчишка пихнул меня кулаками в грудь, но я сделался твердым, как вечность. Он разбил руки в кровь. Он закричал, его кровь брызнула мне на лицо. Она окрасила мои белые щеки, я ощутил на губах ее вкус, и тут голод взял верх надо мной, я больше не мог управлять собой, я набросился на него, на этого мальчишку... я облепил его всего... я как будто его проглотил и потом выплюнул... пустую ссохшуюся оболочку... а вся его кровь впиталась в меня... я не выпил ее, а именно впитал... ноздрями, глазами, даже порами в коже... всем своим существом... всю его кровь... мои глаза налились чужой кровью. В этот момент я был похож на вампиров, как их представляют в кино: клыки наружу, кровь течет по подбородку. И, знаешь, Бекки смотрела на это... молча. Да, она не кричала. Словно она ждала этого мига всю свою жизнь. Неужели она не понимала, что ее воспоминания обо мне прежнем уже ничего для меня не значат? Что она видела, глядя на меня? Тимми мне говорил, что люди в такие мгновения видят свой самый страшный кошмар. Но в ее глазах не было страха.
Она повернулась ко мне — голая и черная, как сама ночь. Она почти не изменилась: все та же плоская грудь, узкие губы. От нее пахло подмышками ее дружка. Но в глубине этого запаха притаился сладкий аромат ее крови. Она наступила на мертвое тело. Может быть, не заметила. А может, ей было все равно. Она посмотрела мне прямо в глаза и сказала:
— Я всегда знала, что ты — ангел, Эйнджел.
— Нет, Бекки, я не ангел, я... чудовище.
— Чудовища не бывают такими красивыми.
— Это только снаружи, Бекки. А внутри... со мной что-то произошло. Ты себе даже не представляешь, как мне хотелось избавиться от этой жизни... мама задушила во мне все желание жить, в той потной кровати... жить жизнью, в которой все было сплошное притворство. Я слышал Эррола, моего брата-близнеца... он звал меня из-под земли... из этой мертвой земли... и я хотел стать таким же, как Тимми Валентайн, потому что его нельзя ранить, нельзя причинить ему боль... и он живет вечно. А потом я узнал, что он хочет со мной поменяться, хочет снова стать смертным. И мы поменялись с ним. Но только... кажется, я не такой, каким был он. Не совсем такой. Не подходи ко мне, Бекки, я — вампир.
— Чушь собачья. Думаешь, ты единственный, кто хочет сбежать? Думаешь, только тебе надоела такая жизнь? Да мне в тысячу раз хуже, чем тебе. Ты свалил на фиг из этого чертова городишки. Заполучил бабок и славы. А Бекки Слейд так и осталась в этой дыре. К чему здесь стремится? И что тут делать?! Только стареть, а потом подохнуть, так и не узнав настоящей жизни.
Она говорила мне эти слова — совсем юная девочка с глазами старухи. Такие же глаза были у Тимми: старые-старые. Я знал, зачем я пришел туда. Только за ней. Я — ее последняя надежда на спасение. Но я знал и другое: что я обману эту надежду.
Она шагнула ко мне. Господи, я чувствовал запах ее крови. Она уже пахла могилой. Уже.
— Трахни меня, — сказала Бекки Слейд, — ты всегда этого хотел, но как только доходило до дела, ты думал только о своей мамочке, и у тебя не вставал, не думай, что я не знала, все в школе болтали об этом, все знали, что ты и твоя дорогая Марджори спали в одной кровати, и, черт побери, неужели ты правда думал, что это было такой страшной тайной, как в приключенческой книжке? Теперь она умерла, и ты можешь...
— Но я тоже мертвый.
— Тогда делай со мной, что ты обычно делаешь. Убей меня, мне насрать. Проткни меня соломинкой и выпей из меня всю кровь, как сок, потому что я не хочу жить... не хочу быть Бекки Слейд.
И мы оба стояли на мертвом теле. Его череп хрустнул у меня под ногой. Голая лампочка болталась под полотком, описывая круги. Бекки обняла меня, и я понял, что я для нее — обжигающе холодный ангел, твердый как камень и полный страсти, но она для меня... она для меня... не знаю... призрачное стремление к смерти, и да — кровь... конечно же, кровь, что текла в ее венах... как ревущая горная речка, как шум водопада... как ручей на порогах — за домом, где мама наваливалась на меня всей своей жаркой тушей и засасывала в себя, в свою рыхлую плоть... за холмом, где она закопала моего брата... где горстями жрала конфеты типа всех этих М&М'сов... воспоминания текли, как кровь... я слышал их в реве Беккиной крови, потому что ее кровь — это то, что меня связывало с моим прошлым, от которого я так долго хотел избавиться... но от него невозможно избавиться, потому что прошлое, которое я так ненавидел, хранило в себе напоминание о том, как любить. Я совершенно спокойно убил этого парня, который был с ней. Он ничего для меня не значил. Но убить Бекки Слейд... для меня это было бы как заняться с ней любовью, если бы я был живым. Я никогда не занимался любовью. Правда. Я только трахался. То есть я хочу сказать: меня трахали. А теперь я занимался любовью в первый раз. Сначала — нежный укус в кончик пальца, всего несколько капель крови... их нежный вкус на языке... потом — укусить ее руку... леденящее удовольствие, пробирающее, как озноб... ее бешеный пульс, который передается моим клыкам... все выше и выше... по руке... прямо к яремной вене... две крошечные дырочки, след укуса... не насквозь, нет, ведь она не хочет умереть прямо сейчас, она хочет уйти, глядя мне в глаза, она хочет выпить смерть прямо из моих глаз, и я входил в нее и выходил из нее, но не так грубо и пошло, как это делают люди, членом в дырку... нет, не так грязно... только мои губы... и язык слизывает темную кровь, медленно вытекающую из нее... сначала легонько, подразнивая, но потом — все сильнее и сильнее... я пил ее жадно, чтобы она почувствовала, как она мне нужна, и Сна изогнулась в моих руках... я чувствовал ее смуглую плоть, как она прижималась ко мне... ощущал каждый удар сердца, и я ворвался в ее плоть, продираясь сквозь тонкую паутину ее вен и артерий, я вошел в нее, но не в лоно, а в нее саму, в самую сердцевину... я разорвал ее грудную клетку, и мне открылись ее легкие и трепещущее сердце, оно еще билось, но с каждым ударом — все медленнее, потому что оно уже не выдерживало этого пронзительного наслаждения... я зарылся в нее лицом, в ее развороченную грудь... кровь затекала в глаза, кровь попадала мне в уши, кровь лилась мне в горло... и у меня в голове... где-то внутри... словно вспыхнула молния, озарив темноту... я узнал, что такое быть любимым.
Но это озарение тут же померкло.
Слишком быстро... она мертва, и я снова не чувствовал ничего.
Еще одна пустота. Еще одна тоска.
Я не знал, что мне делать дальше. Я знал, что вампир может создавать других вампиров. Но все это слишком сложно, да? И я решил просто сжечь этот сарай. Я так и сделал и улетел в ночь.
Вверх по спирали. Кажется, мне стало лучше. В ушах звенел ветер, а снизу доносились звуки спящего Вопля Висельника. Я видел всех этих людишек, которые прозябали в своих скучных жизнях. Даже мой дом выглядел как модель деревенского домика из набора игрушечной железной дороги.
А вот и холмик, под которым покоится Эррол. Просто маленький холмик в кольце молодых деревьев, которые мама посадила, когда мы получили наш первый чек от «Stupendous Entertainment». Помню, я тогда часто сюда приходил и прикладывал ухо к земле, и мне казалось, я слышу, как он зовет меня из-под земли своим детским тоненьким голосочком. Голос был словно какое-то непонятное эхо, как тот звуковой спецэффект «Полтергейст», который мне показали на студии: они прогоняют обычный голос через какой-то цифровой ящик, и на выходе он превращается в призрачный звук... такой жуткий.
Мне опять захотелось проделать все это... еще раз... и я ринулся вниз хищной птицей, вытянув клюв, закрыв крыльями луну... да, в это мгновение я был плохим парнем... я падал вниз... как тогда, когда эти ребята из Голливуда твердили мне: Ты завязывай с этим своим кентукским говорком, иначе зритель тебя не воспримет... И вот я уже на земле. Когти ударились о траву и камни. Я принял человеческое обличье.
Трава в этом месте высокая, сочная. Наверное, она тут сосет из земли какую-нибудь дрянь... какие-нибудь органические удобрения. Да, тело Эррола покоится здесь уже много лет, но может быть, от него еще что-то осталось?
Я приложил ухо к земле.
И знаешь... я услышал червей... они копошились в земле, они ели землю и гадили ею же в своих крошечных норках... я слышал сверчков, потирающих лапкой о лапку... но я не слышал своего брата.
Что было не так? Ведь я всегда что-то слышал, всегда. Хотя, может быть, это была игра воображения... а теперь у меня больше не было воображения. Теперь я сам — порождение чужих фантазий. Вымышленное существо. Да, я настоящий, но лишь потому, что люди смотрят кино про вампиров... но сам я уже не могу ничего вообразить. Я не могу мечтать.
Или, может быть... все это из-за того, что жизнь и смерть связаны воедино и перетекают друг в друга. Замкнутый круг, как любил говорить Пи-Джей... и поэтому живые могут услышать эхо мертвых, а мертвые могут говорить с живыми... а я... я не живой и не мертвый. Я выпал из этого бесконечного круга.
Да. Только теперь я начал понимать, какой я одинокий на самом деле. Господи, неужели вот кэтому я стремился... ради этого я поменялся местами с вампиром, отдав ему свою душу? Голод все еще не отпускал. Парень, которого я убил, утолил его лишь на мгновение... Крови Бекки Слейд хватило на подольше, но лишь потому, что она была из тех, кто испытывал ко мне хотя бы какие-то чувства, когда я был жив. Но теперь он вернулся, этот гложущий голод. Он никогда не оставит меня, никогда. Раньше во мне было столько чувств... целая радуга чувств... теперь же осталось только одно.
Эррол! Мой крик был воплем голодного грифа, у которого не было падали, чтобы утолить голод. Я принялся рыть землю когтями, просто потому, что хотел посмотреть, осталось ли в этом мире хоть что-то от моей семьи, к чему я могу прикоснуться. Но там не было ничего. Вообще ничего. Я уже не мог доверять своей собственной памяти. Я даже не был уверен, а был ли Эррол на самом деле... может быть, у меня не было никакого брата... а было лишь отражение... мое отражение.
Мои чувства утратили цвет. Теперь они стали черно-белыми.
Нет, все было гораздо хуже. Как будто вселенная превратилась в один большой фильм или компьютерную игру... и я оказался внутри этого фильма или игры... и все, к чему я прикасался, пробовал, нюхал, было пронзительно ярким, потому что все, что меня окружало, было насыщено электроникой, раскрашено интенсивными красками, как будто живыми... но... но я не мог ни к чему прикоснуться по-настоящему... нет... я вообще ничего не чувствовал... ничего, ничего... только голод.
Самолет ухнул в воздушную яму. У леди Хит все оборвалось внутри. Резкая боль в груди прошла. Хит опустила глаза и увидела маленькое темное пятнышко — в том месте, где бюстгальтер прилип к ранке у нее на груди.
Пожалуйста, звенел у нее в голове чужой голос. Пожалуйста, освободи меня.
Хит обшарила всю сумочку, отыскала последнюю таблетку валиума, проглотила ее, запила вином и снова упала в бездонный колодец кошмаров...
А под ней проплывала ночная Азия; самолет летел на запад, время растягивалось, и казалось, что ночь никогда не закончится.
Она прождала его весь день. А до этого целую ночь простояла перед кассами и первой купила билет. Ей нужно было его увидеть — во что бы то ни стало.
Она без труда прошла мимо охранников: хрупкая, стройная девушка, одета во все черное. Улыбнувшись одному из охранников — и тем самым полностью обезоружив его, — она скользнула в тень широкой колонны. Сама — как тень.
Ей нужно увидеть его! Это — ее единственное желание. Мечты. Кошмары. Кровь, кровь, кровь. Мне надо с ним поговорить; надо, чтобы он сказал мне то, что, как мне кажется, он должен сказать... иначе я просто умру.
Все было готово. Она сто раз повторила все, что собиралась сказать ему, стоя перед зеркалом в ванной комнате, — раз за разом, опять и опять, пока у нее не получилось как надо.
И если у меня действительно все подучится, думала она, мне больше уже никогда не придется смотреться в зеркало... никогда... больше никто не увидит моего отражения, моей тени.
Как называется этот город? Гамбург, Гейдельберг, нет... в общем, какой-то там бург или берг... Тимми никак не мог вспомнить название. Песня была в погранично тяжелом стиле, «как будто утонченная гармония композиций „Cure“ подверглись перекрестному опылению со смерти подобным, грохочущим ритмом Курта Кобейна». Не сказать, чтобы оригинальное наблюдение, удрученно подумал Тимми, и тем не менее — прямая цитата из «L.A. Weekly».
Так, ладно. Все посторонние мысли — отставить. Мельтешение огней, грохот ударных и завывание синтезаторов... Это была идея Пи-Джея: вставить длинный проигрыш на середине песни, чтобы дать отдых связкам — потому что вся песня была дикая вакханалия надрывного крика. Текста как такового не было. Тимми импровизировал прямо на сцене. Часто бывало, что он выдавал просто поток сознания. Сегодня он поймал себя на том, что первую строчку пропел по-немецки:
Der Holle Rache kocht in meinem Herzen[6]
В груди моей пылает пламя ада,
Смерть и отчаяние!
Это были слова из его прошлой жизни... он был маленьким мальчиком с чистейшим сопрано и участвовал в постановке «Волшебной флейты»... здесь, в оперном театре в Тауберге... да, теперь Тимми вспомнил... город называется Тауберг...
Толпа просто сошла с ума, услышав, как он поет по-немецки... и да, даже эти подростки конца девяностых годов двадцатого века знали «Волшебную флейту»... здесь, в Германии... в Тауберге... они смеялись и аплодировали ему, но никто по-настоящему не вдумывался в смысл этих слов... горящее сердце... отчаяние... смерть. И все-таки зрителей было мало. То есть не то чтобы мало, но не так много, как раньше. Но зато все, кто пришел на концерт, были в полном готическом облачении. В этом году в моде были стигматы, и многие мальчики-девочки в зале тянули вверх руки, демонстрируя ладони, пробитые серебряными гвоздями, как на обложке CD-сингла «Распни меня дважды».
Тимми пел и танцевал в белых вспышках стробоскопа, выкрикивая слова песни, смысл которых ничего не значил для этой толпы фанатов, горланивших, вопивших, бившихся в танце, как будто в конвульсиях, в проходах между рядами кресел. Тимми закончил песню пронзительным воплем и лег в черный гроб, и крышка закрылась, отрезая его от музыки и огней; гроб опустился в люк и съехал вниз по крутому скату — прямо в гримерку.
У него была пара минут, чтобы перевести дыхание. Сверху до него доносился грохот и топот ног. Заключительные аккорды песни. Он сделал глоток диетической «колы», присел на потертый диван и уставился на стену, где висел его постер. В черно-белом шиндлеровском стиле: руки раскинуты, одна ладонь пробита модным серебряным гвоздем, черная кровь стекает рваными каплями на надпись:
ТИММИ ВАЛЕНТАЙН
Victory Tour
Всего лишь афиша, подумал он. Просто концерт. И народу пришло немного... может быть, так и надо... представление для избранных, для тех, кто понимает... и все же...
Кто-то тронул его за плечо. Он вскочил, развернулся, перепрыгнул через диван, схватил нежданного гостя за обе руки и подтянул к себе.
— Ты кто? И как ты здесь оказалась?
Это была девчонка. Молоденькая. Длинные волосы выкрашены в черный цвет, лицо выбелено, глаза густо накрашены черным; серебряное колечко в носу, серебряная штанга на правой брови. Ладони... нет, ладони не пробиты. Но на тыльной стороне — татуировки гроздей. Еще одна фанатка. Но не из тех, истерично-настырных, которые бросались на него когда он шел к зданию театра; кто-то из них даже бросился на булыжную мостовую прямо перед его лимузином... да, у них в Тауберге еще остались булыжные мостовые... Фанаты приехали на автобусах, потому что иначе им просто негде было бы припарковаться в этих узеньких средневековых улочках... нет, эта девушка — не такая, как все оголтелые фаны. Хотя бы уже потому, что она испекла ему торт. Она поставила коробку на кофейный столик, открыла крышку. Улыбнулась Тимми, но как-то грустно.
— Сегодня твой день рождения, — сказала она. — Вот. Надеюсь, тебе понравится.
— Сегодня не мой день рождения, — сказал Тимми. — Это в редакции «Teen Beat» решили, что у меня день рождения. Но зато у тебя вроде как повод... ну, чтобы оправдать это вторжение. На самом деле у меня больше нет дня рождения, у меня нет даже жизни.
— Ты чего такой кислый? Смотри...
Торт был сделан в форме гроба, а под корочкой крышки, в углублении, залитом густым вишневым вареньем, лежал маленький марципановый Тимми Валентайн, одетый в черный смокинг.
— Это кровь, — пояснила девочка. — Меня зовут Памина, как в «Волшебной флейте».
— Красивый торт. Но... — Он не хотел говорить ей, что у него нет времени, что он смертельно устал и ему хочется спать. Суперзвезды не спят. Они должны бодрствовать все время, чтобы поклонники имели возможность боготворить их двадцать четыре часа в сутки, семь дней в неделю. Наверное, она хотела с ним переспать. Если бы она знала...
— Памина Ротштайн, — сказала она. — Такое звенящее имя... как колокол... Меня правда зовут Ротштайн...
Она смотрела на него... у нее были пурпурные глаза... словно два отполированных аметиста... наверное, это цветные линзы, подумал Тимми... таких глаз не бывает. И все же... ему показалось, что он уже видел такие глаза. Где-то, когда-то... Раньше, когда Тимми был бессмертным, он совершенно не чувствовал времени. И помнил все — как будто у него в голове включался диск с фильмом, и его можно было остановить в любом месте. Но теперь, когда он снова стал смертным, его мозг просто не мог вместить в себя столько воспоминаний. Из какого мгновения его прошлой жизни пришли эти глаза? Что-то связанное именно с этим местом... превосходный новый концертный зал, выстроенный на месте старого оперного театра... и в этой девочке было что-то подобное... что-то из прошлого... но в новом обличье.
Заверещал интерком. Это был Пи-Джей.
— Ты там в порядке? — спросил он. — Мне надо в аэропорт — встретить Хит.
— Ладно, я как-нибудь сам доберусь до отеля. Да, попроси там, чтобы мне сюда принесли шампанское и все такое. Кажется, у меня сегодня день рождения.
— У тебя нет дня рождения, — сказал Пи-Джей. — Только не говори мне, что... а, понял. Очередная поклонница?
Тимми рассмеялся и повесил трубку.
— Может быть, эта фотография поможет тебе вспомнить, — сказала Памина.
Фотография лежала в коробке с тортом. Пока Памина ее доставала, Тимми залез пальцами в вишневую кровь, выловил свою фигурку и откусил от нее сладкую голову. Ему нужен сахар... это было как отголосок былой жажды крови. Наверно, подумал он, вампир — это всего лишь мертвая вариация диабетика. Эта мысль его рассмешила.
— Вот теперь ты смеешься, — сказала Памина. — У тебя так быстро меняется настроение, вот как сейчас... Ой, прикольно. У тебя все губы в вишневом варенье, словно в застывшей крови. Тебе очень идет. Я тоже мажу губы вишневым соком, когда выхожу ночью на улицу. — Они говорили по-немецки. Тимми начал говорить на немецком, как только вышел из самолета во франкфуртском аэропорту. Это получилось само собой. — Может, сейчас, когда ты посмотришь на этот снимок, у тебя снова изменится настроение.
На снимке был Тимми Валентайн.
Выцветшая черно-белая фотография, подкрашенная сепией. Тимми в египетском костюме и гриме: белое призрачное лицо, темные губы. Рядом с ним стоит роскошная женщина в белых одеждах. Она тоже в гриме — тоже в египетском стиле, с подведенными глазами. В тщательно уложенном парике. Тимми вспомнил...
Можно я там полижу? Как котенок?
Вкус густой менструальной крови...
— Это правда ты? Ты так смотришь на эту фотку... А это моя тетя, Амелия Ротштайн... ну, знаешь, всемирно известное сопрано. Она дала свой последний концерт десять лет назад... пела Юдит в «Замке герцога Синяя Борода». Потом она стала меццо-сопрано. Ты знал ее, правда? Этот снимок сделали в 1947 году.
— Я...
— Ты не бойся. Ты практически член нашей семьи. И это наш фамильный секрет. Тетя Амелия сейчас живет в доме престарелых, но когда она приехала к нам в Гольдбах погостить на прошлой неделе и увидела на стене твой постер, ее чуть удар не хватил, но после чашечки кофе с kasetorte, творожным тортом, она достала эту фотографию и сказала мне:
— Отдай ее Конраду, моей любви. Так тебя, кажется, звали в то время? Конрад Штольц.
Тимми молчал. На самом деле он едва помнил Амелию Ротштайн. Все, что он мог вспомнить, — лишь несколько отрывочных образов. Оперный театр, да... он пел здесь, в Тауберге... мальчик-пастух в «Тоске»... или Иньольд в «Пеллеасе и Мелизанде» Дебюсси... И там была эта женщина. И он превратился в котенка... маленького черного котенка, который вылизывал ее под юбкой. Амелия Ротштайн: молодая певица, невероятно красивая и развратная. Они любили друг друга. Да. Это была настоящая любовь... насколько это вообще возможно между существами двух разных видов.
— Я увидела эту фотку и сразу все поняла: что тут творится на самом деле. У меня к тебе столько вопросов... столько всего... как ты решился исчезнуть, ведь ты был таким знаменитым... как ты придумал свой новый образ... что ты сделаешь со своими банковскими счетами, когда тебе снова придется стать кем-то другим, пока никто не заметил, что ты совсем не стареешь...
— Я не хочу говорить об этом, — тихо проговорил Тимми. — Теперь все это в прошлом.
— То есть как в прошлом?! Я тут целое исследование провела. Как я понимаю, ты на этой земле уже очень-очень давно. И ты должен помочь мне. Мне нужно, чтобы ты мне ответил на все вопросы. Мне действительно нужно знать. Это не простое любопытство. Я тоже из избранных. Я — вампир.
Он взял ее за руку. Под бледной кожей бежала кровь: настоящая кровь, как у обычного смертного человека. У вампиров другая кровь — густая, вялая, мертвая. Кожа Памины была теплой и нежной. Он отпустил ее руку и прикоснулся к ее щекам; под мертвенной белизной неоготической белой пудры была живая теплая плоть. Нет, она не вампир.
— Ты мне не веришь, да? — спросила она.
— Нет, не верю, — ответил Тимми. И тут в гримерку вошел один из рабочих сцены, с подносом, на котором стояла бутылка «Bollinger» и два бокала. Он открыл шампанское, наполнил бокалы и незаметно исчез. — Знаешь, я повидал стольких людей, которые утверждали, что они — вампиры. Они слушали мои песни, собирали все книги Энн Райс и Нэнси Коллинз... О них даже как-то была передача по телевизору. Но вряд ли кто-то из них был вампиром.
— Ты сказал: вряд ли. А «вряд ли» не значит «нет».
— Пойми, я кое-что понимаю в таких вещах.
— Значит, все-таки это правда... Я так и знала!
— Нет, Памина, ты пришла слишком поздно. Теперь я ничем тебе не помогу. Иди домой. — Тимми залпом осушил бокал шампанского. Он весь вспотел. Ему было странно и неуютно — он еще не привык к тому, что теперь он потеет. Она прикоснулась к его щеке. Он вздрогнул. Взял ее руку, с тихой грустью отметил, что татуировка-стигмат была всего лишь переводной картинкой: заполняешь купон, который есть в каждой коробке с его компакт-диском, отправляешь по адресу, и тебе высылают набор таких переводилок. — И даже стигматы, — сказал Тимми, подцепил ногтем переводную картинку и без труда отлепил ее. Девушка хохотнула. — Тебе так хочется стать вампиром? Почему?
— Ты знаешь почему. И не надо смеяться. Пожалуйста. Ты, возможно, единственный, кто способен меня понять, а мне так нужно, чтобы кто-нибудь меня понял.
— Может быть... раньше... но не теперь...
— Укуси меня!
— Я говорил, я уже не...
— Да, но я должна быть уверена...
— Уверена? Что ты имеешь в виду: уверена? Вампиров нет. В реальном мире вампиров нет... это просто фантазия или сон... или придуманная реальность моих песен... а на самом деле их нет. Ни вампиров, ни единорогов, ни великанов-людоедов... это все вымышленные существа.
— Но реальность и вымысел — это понятия относительные. Иногда, где-то в тени, на границе яви и сна, или в каких-то изъянах в законах природы...
— Это все полный бред. Ты просто цитируешь мое интервью для журнала «Stern». И ты сама знаешь, что я ничего этого не говорил. Всю эту чушь написали мои агенты. Им за это деньги платят.
— Нет, это твои слова. Я знаю, что твои.
Тимми выпил второй бокал шампанского. На этот раз, когда Памина прикоснулась к нему, он не вздрогнул. Его щека ощутила плоть. Она поцеловала его. На ее губах был вкус мяты. Его член слегка шевельнулся; и это было ново и странно, как будто маг и Сивилла все-таки не сумели лишить его чувственности той страшной ночью, почти две тысячи лет назад, когда они кастрировали его, чтобы возбудить свои истощенные бессмертием чувства, чтобы передать ему свое бессмертие и наконец умереть. Это был страшный обряд, где сплелись воедино кровь, магия и секс. Тимми даже не понял, радует ли его, что он все еще может хоть что-то чувствовать... или его только злит, что он уже никогда не сможет познать наслаждение, которое обещают ему эти чувства.
— Ты точно такой, каким я тебя представляла, — сказала Памина. — Бесчувственный и холодный, как камень. Вот именно так я хочу, чтобы меня любили. Холодом и бесчувствием. — Она впилась зубами в пальцы на его левой руке. Ой. У нее были острые зубы. Может быть, она затачивала их специально. Теперь так делают. Внезапно он вспомнил, что древние майя тоже затачивали себе зубы. Девочка прокусила ему кожу. Выступила кровь. Памина слизнула ее языком... и вот теперь у него точно встал. — Я могу прекратить, если ты скажешь, что тоже хочешь меня, — сказала Памина.
— Я хочу тебя, — отозвался Тимми Валентайн, но она не прекратила пить его кровь.
А когда она все же оторвалась от его руки, чтобы запить кровь шампанским, он сказал ей:
— Может быть, свозишь меня к Амелии?
И в конце, с тихим стоном наслаждения, она отпустила его руку.
Амелия Ротштайн сидела в плетеном кресле в оранжерее, где цвели орхидеи. Здесь было душно и влажно, а за стеклянной стеной лежала холодная булыжная мостовая — задний двор дома Гольдбаха, приюта для стариков-музыкантов. В оранжерее было пианино. Старик играл, Амелия пела, и тут к ним вошли Памина и Тимми, которые приехали на такси, потому что Тимми сразу сказал, что, если взять лимузин, за ними увяжется толпа оголтелых репортеров, и им вряд ли удастся от них отделаться. Памина шла первой, Тимми — сразу за ней. Он выключил на ходу свой сотовый и убрал его в карман куртки.
С годами голос тети Амелии огрубел и приобрел нервное вибрато, но Памина сразу заметила, что Тимми Валентайн его узнал. Причем не по записям, которые Амелия сделала вместе со Стивеном Майлзом. Тимми узнал этот голос «вживую». И узнал это произведение, Амелино любимое: «An de Musik» Шуберта.
И если одна из бредовых фантазий Памины сбылась — вот он, Тимми, стоит рядом с ней, точно такой же, как и на фотографии пятидесятилетней давности, — почему бы не сбыться и всем остальным? В конце концов, почему ей нельзя стать вампиром? Кровь — такая сладкая и пьянящая... как хорошо выдержанное вино... и когда она слизывала кровь с пальца Тимми, она была настоящая — совсем не такая, как было в тот раз, когда она резанула ножом черного кота своего кузена Отто... и из раны хлестала кровь, и Памина потом запила ее шнапсом, который стянула из кухни.
На том месте, где говорилось о музыке, что сжигает сердце и тем самым облагораживает этот мир, Амелия резко оборвала песню. Какой же она стала старой... бывшая примадонна, седая старушка в очках... и как ей, наверное, странно смотреть на него... ведь он все такой же... двенадцатилетний, ни капельки не изменившийся... призрак из давнего времени, когда она только еще начала сознавать свою женскую сущность. Памина ужасно гордилась собой. Она принесла тете Амелии частичку ее прошлого, и теперь лицо старой женщины просто светилось от тихой радости. Интересно, что она чувствует?
— Конрад Штольц. Но ты изменился, nicht wahr[7]? — сказала Амелия. — Ангел спустился на землю.
— Спасибо, — ответил он. — Ты даже не представляешь, как много это для меня значит: встретиться с кем-то, кто знал меня в прошлой жизни. И, знаешь, да, я действительно спустился на землю; я стал настоящим.
— Значит, это правда, — сказала Амелия. — Когда я видела тебя в последний раз, ты был текучим, как тень, и зеркало не могло уловить твое отражение. А сейчас... Здесь мало света... Но ты действительно настоящий. Материальный. Тебе, наверное, больно и тесно в этом материальном теле. А у меня все по-другому... старею, потихоньку прощаюсь с реальностью.
Памина растерянно смотрела на них. Все происходило совсем не так, как она себе это представляла. Она столько дней представляла себе эту встречу... придумывала — каждый раз заново — их беседу... воображала, каким восхитительным и притягательным должен быть их самый темный секрет. Что-то было между ними... что-то такое... Памина считала, что это должно быть похоже на ту историю про Дориана Грея, которую им задавали читать в школе... как будто Амелия и Тимми заключили договор, по которому один из них будет стареть и чахнуть, а второй навеки останется молодым. И может быть, эта встреча станет неким катализатором, который запустит реакцию и обратит вспять эти процессы. Может быть, прямо сейчас, у нее на глазах, Тимми постареет и рассыплется в прах, а ее тетя опять станет молоденькой девочкой. Вот будет классно! Они будут вместе ходить по клубам, где встречаются неоготы. И она подобьет Амелию проколоть соски. Все ближайшие родственники Памины были спокойны и невозмутимы, как члены тевтонского ордена, но она всегда подозревала, что тетя Амелия — такая же сумасбродная, как и она сама. — Скажи ей, что я не вампир, — попросил Тимми Амелию.
Они смотрели друг другу в глаза: пожилая женщина и мальчик, — и Памина вдруг поняла, что это правда. Это было паршиво, ужасно паршиво. После всех этих препятствий, которые ей пришлось преодолеть, прокрасться за кулисы, заигрывать с этим охранником, испечь пирог... Она тупо уставилась на татуировки гвоздей у себя на руках и не смогла поднять взгляд на тетю, даже когда та неровной походкой подошла к ней и обняла ее дрожащими руками.
— Слишком поздно, — сказала тетя Амелия, — в нем больше нет магии.
— Но он был...
— Да. Когда-то он был вампиром. В моей гримерке, в оперном театре, он сидел у меня на коленях, как маленький черный котенок, и пил мою кровь... и не только кровь. Он высасывал всю меня, но это лишь придавало мне сил, потому что это дитя ночи так сильно нуждалось во мне. Да, я любила его. Но, понимаешь, все это было в другой жизни. Когда в этом мире еще была магия.
Памину охватило такое дикое отчаяние, какое знакомо только молодым. Нет, она не плакала.
— Я жила лишь предвкушением встречи с тобой, — сказала она Тимми. — А теперь у меня ничего не осталось...
Нет, это несправедливо. Получается, тетя Амелия знала настоящего Тимми, Тимми из ее фантазий... а у нее не осталось даже мечты, которая помогала ей жить, в ее одиночестве и отчуждении...
Но кровь у нее на губах была такой сладкой...
— Я пойду, — тихо проговорила она. Мысль о самоубийстве молнией промелькнула в сознании. Она задумалась, было ли это всего лишь очередной детской фантазией, или она и вправду решится покончить с собой... бледное, бездыханное тело... обнаженная мертвая девочка на снегу с капельками крови, застывшими на губах... накрытая черным саваном... губы цвета спелой клубники... еще мертвее, чем она чувствует себя сейчас.
— Нет, — остановил ее Тимми, — не уходи...
Он посмотрел на нее, и его взгляд был исполнен какого-то странного желания. Она растерялась, потому что не ожидала ничего подобного. Ей казалось, что Тимми Валентайн не может испытывать страсти. Он должен быть таким же холодным и отстраненным, как и музыка его песен. Он должен парить над этим жестоким миром, словно луч лунного света, как туман, застилающий все в этой жизни. Это было волнительно и притягательно...
Он протянул ей руку и улыбнулся. Едва заметной улыбкой, такой притягательной и волнующей.
Пи-Джей ждал в холле, когда подъехало ее такси.
— Прости, пожалуйста... — начал он, но Хит обдала его брызгами дождя и обняла крепко-крепко, не давая договорить. Потом она села на диван, а Пи-Джей подозвал коридорного и распорядился насчет ее багажа.
— Извини, — сказал он, возвратившись к ней.
— За что мне тебя извинить? — спросила она. — О Господи, какой перелет... я почти не спала... эти кошмары...
— Извини, но не смог встретить тебя в аэропорту, — объяснил Пи-Джей. — Понимаешь, тут у нас что-то странное происходит. Я нервничаю.
— С Тимми все в порядке?
— Да. Он наверху. У себя в номере... знаешь, ему дали президентский номер, ну, тот, в котором как-то останавливался Гиммлер... три спальни... но сейчас мы к нему не пойдем, потому что... ну, он там с девочкой.
— С девочкой? Хочешь сказать, очередная поклонница? В смысле, они там что, занимаются сексом? Но я думала, Тимми не может...
— Да знаю, знаю... наверное, что-то произошло.
Хит откинулась на парчовые подушки... золотые нити кололи ее голые руки... сделала глубокий вдох. Валиум все еще действовал... или, может быть, нет? Неужели все это время, пока она летела в самолете, она еще и парила над Аппалачами, приняв облик ворона... вырывала сердца, как у той девочки... устраивала кровавые пиршества? Сны были такими живыми и яркими... как будто это были не сны, а ее собственные воспоминания. Даже здесь, в этом роскошном отеле, под хрустальными люстрами эпохи Регентства, какая-то часть ее существа — или сознания — все еще парила там, в лунном свете, над сеновалом в Кентукки. Она как наяву слышала запах сена, и крови, и пота спаривающихся лошадей.
— С ним что-то произошло. Сегодня вечером. Он как с катушек сорвался. Начал выкрикивать куски из «Волшебной флейты» каким-то скрежещущим рэпом. «Айс-Ти» с Куртом Кобейном и «Амадеусом» в одном флаконе? Я вообще ничего не понял. Осветители, кажется, просто спятили, пытаясь импровизировать, чтобы попасть в эту тему. Зрители тоже как будто с ума посходили, им все это понравилось, понравилось, что он делал... и что он пел по-немецки... только представь себе.
— Да, много странного происходит. И дома тоже. Но Хит решила, что расскажет об этом потом.
Мимо как раз проходил официант, и она попросила принести ей пирожных — кофейно-сливочных, посыпанных мускатным орехом пирожных, аромат которых заполнил собой весь холл, — и кофе. Может быть, кофеин нейтрализует действие валиума.
— А потом... понимаешь... сразу после концерта он пропал на несколько часов, уехал на такси... вместе с этой неоготической девчонкой... а потом они вернулись и сразу пошли наверх. Интересно, чем они там занимаются... может быть... ну... этим самым.
— Пи-Джей, ты такой у меня тактичный. И весь из себя покровительственный.
— Да, кофе тут замечательный. А как пахнет. — Он заказал себе чашку.
Где-то часы пробили четыре.
— А багаж... они не помешают...
— Не волнуйся. Это же президентский номер. Там несколько входов.
— А ты разве не можешь... ну, закрыть глаза, очистить свой разум и послать душу туда, наверх, в спальню?
— Я больше не занимаюсь такими вещами. Тем более что вуайеризм не согласуется с правилами этики союза шаманов.
Она рассмеялась.
И тут внезапная резкая боль пронзила ей грудь...
— С тобой все в порядке? — Пи-Джей сел на диван рядом с ней и обнял ее. Как это было приятно: обнять любимую женщину после месяцев разлуки, которые она провела у себя в Бангкоке, где подобные прилюдные проявления чувств считаются неприемлемыми. Она закрыла глаза, подставляя лицо его поцелуям. Он так пропитался мускатным запахом леса, что уже не имело значения, насколько «цивилизованным» он стал теперь. Она еще теснее прижалась к нему, но теперь между ними была эта штука, висевшая у нее на шее, такая холодная, что кожа немела и мороз пробирал до самого сердца.
Номер: парча, гобелены, роскошные ковры, богатая обивка, кожа, красное дерево, серебряное ведерко для льда, бутылка «Moet Chandon», чаша со льдом, нож для колки льда.
Памина сидела на кровати; Тимми — рядом с ней. Из-за закрытой двери, что вела в гостевую комнату, доносился шум: там носильщики укладывали багаж. На стене висела старинная, покрытая лаком картина семнадцатого века; по ящику крутили какую-то очередную серию «Я люблю Люси» с немецким дублированным переводом.
— Наши желания, они очень разные, — говорил Тимми. — Ты хочешь всего того, от чего я уже отказался. А я стремлюсь к тому, что есть в тебе, но во мне еще нет, к тому, что пока еще недостижимо... для меня... хотя я и стал человеком, и все это — из-за того, что со мной сделали две тысячи лет назад...
— И ты не можешь вернуть все как было? — спросила Памина. — Я всю жизнь слушаю твою музыку. Я слышу в ней то, чего не могут услышать другие. Это как ветер, который дует сквозь все твои песни, заброшенный всеми и такой прекрасный. Вечный ветер зимы.
— Вей, зимний ветер, вей[8], — тихо проговорил Тимми.
Памина поняла, что он не просто цитирует Шекспира... он это помнит.
— Ну хотя бы расскажи, на что это было похоже, — попросила она. — Оживи прошлое для меня. Тогда я не буду чувствовать себя такой потерянной.
— А почему ты чувствуешь себя потерянной?
— Я не знаю.
«Может быть, я и знаю почему, — подумала Па-мина, — но мне не хочется задумываться об этом».
— Когда-то я ходил к психоаналитику, — сказал Тимми. — Она практически стала для меня матерью. Она возвращала меня назад... назад во времени. Я как будто входил в большой старый дом, но этот дом был внутри, у меня в сознании... потом я отпирал двери одну за другой...
— Как в «Замке герцога Синяя Борода», — перебила его Памина, вспомнив, что это была одна из лучших ролей ее тетки. Она ходила на эту оперу, когда там пела тетя Амелия. Ей тогда было всего семь лет. Там был старый герцог... а тетя Амелия играла прекрасную Юдит, его четвертую жену... и этот мрачный старый замок. В замке было семь дверей, запертых на ключ. В той истории Юдит попросила у мужа ключи, и герцог открыл для нее эти двери, одну за другой, кроме самой последней, той, что скрывала за собой судьбу Юдит. Эта опера и породила ее кошмары. На самом деле именно после нее Памина и начала думать о крови.
Если бы только она могла вспомнить чуть больше...
— Но, — продолжал Тимми Валентайн, — если ты открываешь двери, потом их уже не закрыть. По крайней мере не навсегда. И старый мрачный замок наполняется светом.
— Не всегда.
— Давай сыграем в игру? Что-то типа покера на раздевание.
— На мне больше вещей, чем на тебе, — улыбнувшись, сказала Памина, — если считать весь мой пирсинг.
— Нет, — пояснил Тимми, — мы не будем ничего снимать. Мы будем обнажать наши души.
Памина вздрогнула.
— Знаешь, я бы предпочла просто потрахаться.
— Проблема в том, — сказал Тимми, — что я, кажется, не могу. Я даже и не пробовал. Я все еще что-то чувствую там, внизу... иногда... но... я не знаю, что если...
Он покраснел! Его двухтысячелетняя душа в теле молоденького мальчишки на самом деле пришла в замешательство... он нервничал от одной только мысли о сексе. А Памина... Памина в свои небольшие, собственно, годы уже и не помнила, сколько точно у нее было мужчин, начиная с того дня, когда герр Бергшнайдер, ее учитель английского, зажал ее в классе у шкафа. Она пришла к Тимми в поисках неуязвимого, потустороннего существа — того существа, каким ей хотелось бы стать самой. А нашла самого обыкновенного человека... такого же, как она.
— А может, попробуем? Вдруг у тебя получится? — спросила она. — А потом, может быть, и сыграем в эту твою игру с раздеванием души.
— В последний раз, когда ко мне приходила девушка, я превратился в акулу и перекусил ее пополам.
— Ну, меня-то ты не перекусишь. Потому что я тебя не боюсь.
— А с чего бы ты стала меня бояться? Во мне больше нет магии.
Она сбросила куртку. Стянула черные джинсы, сняла футболку. Он смотрел на нее; ей показалось, что он старается изобразить равнодушие, но его выдавал румянец на щеках. Она взяла его руки и положила их на свою маленькую голую грудь. Он прикоснулся к ней так осторожно... В его руках была сила — теперь она верила, что когда-то он разрывал людей на куски, вот этими самыми руками, — но сейчас они были такими ласковыми и легкими, как дуновение ветра, того самого ветра, который веет в его песнях — тех, что были тогда, десять лет назад, — в песнях, предшествовавших его исчезновению.
Она не знала, увидит ли он в ней ту двуполую чувственность, которую многие видели в ней; или же ее тонкие губы, ее левый сосок, проколотый шипас-тым серебряным гвоздиком, ее правая грудь, где была татуировка с плачущим сердцем, что роняет пурпурные слезы до самого пупка, и сосок, пронзенный английской булавкой из белого золота... может быть, ему станет противно, и он ударит ее, обзовет ее шлюхой, швырнет на кровать, нассыт ей на лицо, оттрахает ее в задницу... похоже, ее обнаженное тело вызывает именно такое желание у мужчин, начиная с герра Бергшнайдера и заканчивая Сашей Рабиновичем, этим умственно отсталым мальчишкой из кошерной мясной лавки в конце Цукербротгассе... с ним она в первый раз попробовала человеческую кровь.
И уже тогда в ее мыслях был Тимми Валентайн... этот нечеловеческий голос по радио, отдающийся эхом в закрытом магазине, сочащийся сквозь застекленный прилавок, заваленный красным холодным мясом... проникавший даже в морозильную камеру, где висели бараньи туши и где они с Сашей трахались в первый раз... когда он споткнулся и ударился щекой о нож, висевший на стене, и тогда она и попробовала кровь... такую горячую, в одно мгновение наполнившую эту холодную комнату теплом... а Тимми по радио пел:
Приходи ко мне в гроб,
Я не хочу спать один,
и тогда она поняла, что она не такая, как все... и тогда же начала прятаться от света.
Он все равно не поверит, подумала она.
Раздался звук спускаемей воды. Памина даже не заметила, как Тимми ушел в ванную. Дверь открылась, и Тимми вернулся обратно в спальню. На нем не было ничего, кроме полоски бактерицидного пластыря на пальце, который она укусила. Он стоял в полосе флюоресцентного света, падавшего из ванной, — белого-белого, белее снега, а его черные волосы были черней самой ночи. Следы полустершегося макияжа сделали его глаза еще яснее, еще ярче; его взгляд словно приковал ее к месту, он смотрел ей в глаза, не давая возможности опустить взгляд ниже — вдоль шеи, по красивой мальчишеской груди, и дальше вниз, до его безволосого плоского лобка, и еще ниже, к чуть набухшему крошечному члену, к белым шрамам, оставшимся после кастрации... и она подумала: вот я — вся утыканная железками, разрисованная чернилами, и он, совсем без ничего, но на самом-то деле только я тут и голая, а он — нет... он укутан покровом своего прошлого, своих теней, своих древних ран. Он прекрасен, как глоток воздуха, который ты делаешь, когда начинаешь петь, как чистый лист в самом начале книги.
Интересно, какой я ему кажусь: тоже красивой или попросту безобразной? Может быть, он ударит меня? Я вся дрожу... и сейчас опять начну думать о крови.
— О чем ты думаешь? — спросил он. — Или ты разочарована, что я оказался самым обычным мальчишкой?
— Что ты, нет, — сказала она. — Конечно же, нет.
Значит, она все-таки его боится. Он подошел ближе. Теперь они стояли на расстоянии вытянутой руки, и она чувствовала его запах, сладкий, сладковатый аромат с легким привкусом старого грима; а чего она, собственно, ожидала? Вони гниющей могилы?
— Может быть, еще крови? — спросил он и, сорвав пластырь, выдавил крошечную капельку крови, сверкавшую, словно отполированный аметист.
— Я буду вампиром! — прошептала она. — Буду! Буду! — Она знала из многочисленных фильмов, что для того, чтобы стать вампиром, нужно не только, чтобы тебя укусили, нужно, чтобы он дал тебе свою кровь.
Она упала на колени, обвила его талию руками, слизнула эту единственную капельку крови и почувствовала в кончике пальца биение его сердца, почувствовала, как встает его член, так что головка коснулась уголка ее губ. По телу прошла сладкая дрожь — лишь от того, что она прикоснулась щекой к его бедру.
— Флейта сломана, — сказал он и коротко хохотнул.
Как же он нервничает, подумала она.
— Я ее починю, — сказала она и нежно провела языком по бледному шраму. — Я соберу тебя заново.
Он закрыл глаза и запел в полузабытье, сам себе:
— Вей, зимний ветер, вей...
Конечно же, секс получился так себе. Он просто стоял и вообще ничего не делал. Все сделала она. А он даже не кончил по-настоящему: разок застонал, мышцы живота несколько раз сократились, и его полуэрегированный член пару раз дернулся. А чего еще ждать от занятий любовью с кастратом?! Впрочем, он тоже кое-что сделал для нее. Позволил ей потереться о его ногу — вверх и вниз. Нежно погладил кончиками пальцев ее половые губы, застенчиво поцеловал клитор — скользящим поцелуем, едва коснувшись ее своими сухими губами, — но ей не в чем было его винить. В конце концов, он был мертвым почти две тысячи лет, а до этого у него не было даже шанса изучить искусство любви.
Она ожидала, что их занятие любовью приведет Тимми в восторг и трепет, но она ошиблась. Ничего этого не было и в помине. Сейчас он уже сладко спал; его тонкие черты освещались синеватыми вспышками света телеэкрана, на котором шел старый фильм «ужасов» — из тех, где изящная, утонченная героиня демонстративно проявляет свои чувства под буйство симфонической музыки. Может, ей стоит уйти?
Она смотрела на него спящего, сидя у него в ногах. Скоро будет рассвет.
Может, мне стоит уйти?
Ей было тревожно и беспокойно. Она никогда еще не проводила ночь в таком дорогом отеле, даже когда ездила на гастроли с тетей Амелией, когда та в последний раз выступала на публике. Она не знала, что подумает портье, если она попытается выйти отсюда.
Она пошла в ванную, нашла там шелковое кимоно, накинула его на себя и вернулась в комнату... может быть, открыть шампанское... нет, пожалуй, не надо... она поиграла с ножом для колки льда... а что, если пронзить спящего Тимми Валентайна этим ножом прямо в сердце? Он это вполне заслужил... ведь он оказался самым обыкновенным... разбил мечту всей ее жизни...
А потом она услышала шепот во мраке.
Памина.
Это еще что такое? Она посмотрела на Тимми. Но его губы не двигались, а он был единственным в этой комнате, кто знал ее имя. Да и вообще они были одни...
Памина.
Ее охватила какая-то странная дрожь, трепет, которого она не испытала от близости с Тимми... но о котором мечтала всю жизнь, с самого раннего детства... ее сердце забилось чаще. Откуда шел этот голос?
Памина.
На этот раз — уже громче, но все равно — на самой грани. Даже не голос, а тихий шелест. В котором сплелись опасность и вожделение. Вожделение, которое она уже знала по своим прежним любовным связям... которое она ощутила, уловив в воздухе запах крови.
Памина. Приди ко мне. Увидь меня. Освободи меня. Ты единственная, кто это может; единственная, кто понимает.
Но кто ты? И где ты?
Она на цыпочках из спальни вышла в комнату для гостей. Одно из окон было чуть приоткрыто, пропуская внутрь ночную прохладу. Город окутала тьма. В окне виднелся один-единственный огонек. Сперва Памина решила, что голос идет оттуда... голос, принесенный ветром... он больше не звал ее. Наверное, это были припозднившиеся прохожие. Там, снаружи. На улице.
Но нет. Памина. Голос был где-то рядом. Страх был как укол в основание шеи. Здесь были еще двери. Одна вела в третью комнату, вторая — в коридор... и еще две... одна из них — приоткрыта... как в «Замке герцога Синяя Борода». В урезанной версии без трех дверей.
Памина.
Она выбрала дверь, которая слева. Там оказалась точно такая же спальня, в которой она оставила спящего Тимми. Ей стало по-настоящему страшно. Когда она слышала этот голос, ей казалось, что он звучит у нее в голове. На кровати, сжимая друг друга в объятиях, лежали обнаженные мужчина и женщина; женщина была азиаткой, мужчина — какой-то неопределенной национальности, его длинные волосы укрывали их обоих, закрывая собой лоно спящей женщины. На комоде, прямо перед зеркалом в шикарной золотой раме в стиле барокко, лежал амулет на серебряной цепочке.
Мужчина и женщина даже не шелохнулись. В комнате тоже стояло ведерко с бутылкой шампанского и огромный букет цветов, но тут бутылка была пустая. Телевизор работал; шел какой-то старый американский фильм. Памина зябко закуталась в кимоно. Этот трепет напомнил ей тот первый раз в мясной лавке с отсталым мальчиком. У нее было странное чувство, что сейчас она сделает что-то очень и очень важное.
Возьми его!
Она подошла к комоду и дотронулась до амулета. Какой холодный! Как тот мясницкий нож, располосовавший Сашину щеку. Просто ледяной. Она сжала его крепче. Как ей хотелось, чтобы этот холод проник ей в вены. Голос звал ее по имени. Это был голос Тимми... и в то же время — не Тимми. Такой слабый и тихий голос... потому что он был заключен в серебряном гробу. Но он звал ее. Ее!
Я здесь, мысленно проговорила она, зная, что для того, чтобы голос услышал ее, ей совершенно не обязательно произносить слова вслух.
Но ты должна пригласить меня.
Пригласить тебя? Но ведь ты уже здесь, со мной.
Пригласить в свое сердце.
Я...
И тут она увидела его в зеркале: Тимми Валентайна из ее снов. Полупрозрачная кожа, впалые глаза... и от него пахло затхлостью склепа. Он тоже был обнажен. Он стоял у нее за спиной, но когда она обернулась, его нигде не было. Он был только в зеркале.
— Ты не... — вырвалось у нее.
Не отражаюсь в зеркале. Точно. Ты меня видишь, но я не здесь. Меня заперли в темноте. На самом деле я сейчас не в твоем мире. Я — только воспоминание. Я заточен в этом зеркале. И это не самое лучше место, чтобы проводить тут вечность. То, что ты видишь в зеркале, выглядит вполне нормально, но то, что находится прямо за гранью стекла, то, чего ты не видишь... не можешь увидеть... это ад, Памина, настоящий ад.
Она приблизилась к зеркалу, чтобы получше его рассмотреть. Любопытство перебороло страх.
Ты же хочешь узнать, Памина, каково это — быть мной?
— Ты точно такой же, как Тимми Валентайн... а Тимми лежит сейчас в соседней комнате и спит...
Горький смех. Она всматривалась в отражение. Ей было сложно его рассмотреть, потому что он был таким зыбким... как будто метался между действительностью и какой-то призрачной полупрозрачностью... но теперь она видела, что это не Тимми. В его черных как смоль волосах пробивались светлые пряди. Он был очень худой, еще тоньше Тимми... и глаза у него были больше... а когда она приблизилась к зеркалу так, что смогла заглянуть чуть поглубже, она увидела, что этот Тимми не был кастратом. Но тогда кто этот мальчик? Может быть, подумала она, раз знакомство с настоящим Тимми Валентайном вышло совсем не таким, как она ожидала, ее воображение создало некую замену, которая более соответствует ее фантазиям...
Нет, сказал он, словно прочитав ее мысли. Тимми, оставшийся там, чтобы жить жизнью обычного мальчишки, это всего лишь оболочка того, что ты сейчас видишь. Я тот, кто украл его магию. И это — та самая магия, которая нужна тебе, правильно?
Мальчик в зеркале поднял руки и согнул пальцы, подражая Лугоши, и хотя его губы не шевелились, Памина явственно слышала его голос у себя в голове: Пригласи меня в свое сердце, Памина, пригласи меня. Я не смогу прийти к тебе по-настоящему до тех пор, пока ты меня не позовешь.
Я могу показать тебе мир, который лежит за пределами этого зеркала.
Я могу показать тебе ад. И наслаждение. И страсть. И смерть. Только дотронься до амулета еще раз. Сожми его еще крепче. Теперь я стал четче, правда? Сильнее. Не хочешь надеть его на себя? Освободи меня, и ты станешь частью меня. Я подарю тебе сразу две вещи, которых у тебя не было никогда — любовь и смерть, — обе одновременно. Все, что тебе надо сделать, это...
Еще один звук. Тихий стон. Это стонала женщина на кровати. Памина испугалась и выронила амулет. Отражение Тимми-который-не-был-Тимми заколыхалось и растворилось в сверкающем тумане, точь-в-точь как в сериале «Звездный путь».
Памина отступила от зеркала. Женщина вновь застонала. Памина вышла из спальни обратно в комнату для гостей и присела на черный кожаный диван. Она вся вспотела, а кожа дивана была такая холодная... и скользкая.
Она уже ничего не понимала. Откуда взялся еще один Тимми Валентайн? Может быть, она просто сошла с ума? К этому, собственно, все и шло... Откуда тетя Амелия знает, что Тимми Валентайн больше не вампир? Откуда такая уверенность? Ей надо поговорить с Амелией.
Сколько сейчас времени? Откуда-то издалека донеслись звуки курантов. Может быть, уже шесть? В доме престарелых просыпаются рано. На журнальном столике стоял телефон. Памина сняла трубку и набрала номер.
— Фрау Зенц? — Обычно она дежурила по утрам. — Это Памина Ротштайн. Я бы хотела узнать... тетя Амелия еще не встала? Я знаю, что еще очень рано и в такое время звонить нельзя, но...
— Мне очень жаль, но ваша тетя... сердечный приступ... все случилось очень быстро, она не мучилась... ваша тетя мертва, фрейлин.
Памина положила трубку. Скоро уже рассвет... и она никого здесь не знает, кроме Тимми Валентайна. Наверняка все подумают, что она тоже из этих оголтелых поклонниц. Но тетя... что ей делать без тети?
Тетя Амелия, единственная эксцентричная особа из всей их пуританской семейки, единственная, кто мог бы ее понять... Нет, сказала она себе, так нельзя. Я думаю только о себе. Я думаю только о том, как мне будет одиноко и страшно... потому что она умерла, потому что она больше уже никогда не будет петь...
На журнальном столике, отражаясь в ведерке для льда, мерцал амулет.
Как он здесь оказался? Ведь она выронила его там, у зеркала, в спальне.
Она протянула руку, но в последний момент испугалась...
Памина.
Нет!
Ты же хочешь снова увидеться со своей тетей?
Она потянулась за амулетом...
— Пи-Джей, тут какая-то девочка. — Леди Хит стояла в дверном проеме. На самом деле она смотрела даже не на девочку, а скорее — на амулет на журнальном столике. Девочка уже тянулась к нему... — Как он здесь оказался? — Хит стремительно бросилась к столику, чтобы забрать амулет.
— Я ничего не сделала... — начала было девочка.
А, из этих, из неоготов, подумала Хит, увидев татуировки у нее на руках. Скорее всего это не настоящие татуировки, а переводные картинки из диска.
— Не играй с этой вещью, это очень опасно. Иначе тебе будет плохо... уж поверь мне, пожалуйста. — Хит убрала амулет в карман. Его холод обжигал ей бедро сквозь тонкую ткань халата. — Давай-ка закажем завтрак. Тимми уже проснулся?
— Вы меня не прогоните? — Казалось, она просто напрашивалась на то, чтобы ее выпроводили за дверь, Смелая девочка, подумала Хит. Неужели она заходила к ним в спальню, чтобы украсть амулет? Да кому бы пришло в голову красть эту серебряную побрякушку... разве что только тому, кому она очень нужна...
— Нет, конечно. Зачем нам тебя прогонять? Меня зовут Премхитра. Но все называют меня просто Хит. Я тут с Пи-Джеем, он старый друг Тимми и вроде как... менеджер этих гастролей.
— Памина Ротштайн. Позвольте мне сделать заказ. — Девочка сняла трубку и начала что-то заказывать по-немецки. Словно она тут хозяйка, подумала Хит. Надо, чтобы Пи-Джей это увидел. С каждым днем Тимми все больше и больше становился похожим на настоящего мальчика.
— У тебя такой вид, как будто ты не спала всю ночь.
— Я и правда не спала... да уж, веселая была ночка! — Девочка вдруг разрыдалась. И Хит поняла, что после этого изматывающего путешествия, после битвы с демонами в Бангкоке, после всех этих кошмаров, которые она пережила на борту самолета, она совершенно не знает, как успокоить этого плачущего ребенка. А от мужчин помощи ждать не приходится. Она даже не сомневалась, что и Тимми, и Пи-Джей продрыхнут как минимум до обеда.
— Пи-Джей! — крикнула Хит, но ее муж, спавший в соседней комнате, даже не пошевелился во сне. Она посмотрела на расписание тура, висевшее на стене: следующей шла Голландия, потом — Англия, потом... святые небеса, Прага!., а сразу после нее — Бангкок. Ничего так переезды... туда-сюда по Европе и дальше... никакого порядка, сплошной хаос... впрочем, так всегда и бывает, когда Пи-Джей берется что-то организовывать без ее чуткого руководства. Она знала, что в Амстердам должен был прилететь еще и Дамиан Питерc. Вся банда в сборе... компания чокнутых. Плюс еще Лоран... они с Дамианом и Пи-Джеем наверняка свалят в какое-нибудь путешествие по миру духов, как всегда, бросив женщин одних. Но если эта девочка тоже поедет с ними, подумала Хит, тогда ей будет с кем походить по магазинам... хотя бы...
Девочка наревелась и успокоилась. А когда принесли завтрак, она уже говорила без умолку.
— Я вам все расскажу о своей жизни. — И она начала рассказывать. Про себя, про свою тетю Амелию Ротштайн, бывшую оперную примадонну, которая умерла этой ночью, что, конечно же, очень грустно. Хит ходила на «Тоску», где пела Амелия. Правда, почти всю оперу она продремала и проснулась лишь под конец, на пронзительно высокой ноте в знаменитой арии «Vissi d'arte» — «Только пела, только любила». Потом девочка рассказала о том, как она пришла в неоготику после того, как услышала первый альбом Тимми Валентайна, о ее первом визите в тату-салон, тайком от родителей, во время поездки в Мюнхен... однако Хит чувствовала, что Памина не то чтобы что-то скрывает... просто старательно избегает говорить о том, о чем ей больше всего хочется поговорить.
Уже рассвело. Кажется, днем, когда светит солнце, амулет терял свою силу; время от времени Хит чувствовала что-то похожее на пульсацию в том месте, где он прижимал ткань халата к ее голой коже. Неужели амулет звал и девочку тоже? Очевидно, что эта Памина имела какое-то отношение к вампирам... только пока непонятно, какое именно... может быть, она просто слишком увлечена вампирами, прочитала все книги о вампирах, посмотрела все фильмы на эту тему, ходила на эти секретные сайты... воображала себя вампиром... или очень хотела им стать. Но она не вампир — это ясно, как божий день. Я видела столько настоящих вампиров, думала Хит, что меня уже не проведешь черной кожей и черной помадой. Но в то же время Памина была не похожа на всех этих повернутых вампироманов.
Хит уже собиралась спросить у нее, не чувствовала ли она что-то странное, исходившее из амулета... как в это мгновение в гостиную вышел Тимми. На нем был шелковый халат. Волосы были взъерошены. Он сонно улыбнулся и махнул им обеим.
— Привет, девчонки.
Он подошел, чтобы обнять Хит; но даже не прикоснулся к Памине, только косо взглянул в ее сторону. Наверное, удивляясь, что она делает здесь до сих пор.
— Я думал, ты мне приснилась, — сказал он.
На одном его пальце был пластырь.
Хит уставилась на него. Неужели...
— Порезался, когда брился, — ответил Тимми на ее невысказанный вопрос.
— Ты же не бреешься, — нахмурилась Хит.
— Ладно, каюсь. Соврал. На самом деле это она меня укусила. Она же почти вампир.
Потом была гробовая тишина. Пытаясь как-то заполнить ее, Хит включила телевизор. По всем каналам показывали молодую Амелию Ротштайн. Голос за кадром бубнил на немецком: «...die beriihmte, Opernsangerin ist huete Morgen gestorben...»[9]
— Господи, — прошептал Тимми.
— Она мертва, — одновременно произнесли Хит и Памина.
— Знаешь, Хит, а ведь я ее знал, — сказал Тимми. — Когда-то давно. В прошлой жизни. — Он переключил все внимание на выпуск новостей и начал переводить для Хит: — Вместо поминальной службы будет дано специальное представление «Замка герцога Синяя Борода» в концертном зале, где раньше был оперный театр. Такое железобетонное уродство... у меня там вчера был концерт. Так она написала в своем завещании. Надо будет пойти.
— У тебя сегодня нет концерта?
— Нет, мы сегодня как раз уезжаем. То есть все оборудование отправляем сегодня, но я могу ехать и завтра. Это всего лишь Голландия, Дом Конгрессов в Гааге. На самолете — не больше часа.
— Ты улетаешь завтра? — спросила Памина упавшим голосом, чуть не плача. — Но как же так... я... ты мне нужен... мне нужно...
— А тебе не пора домой? — спросила Хит. — Твои папа с мамой, наверное, волнуются. Наверняка ты им даже не позвонила.
— В жопу моих папу с мамой, — резко ответила ей Памина. — Тетя Амелия была единственным человеком у нас в семье, который всегда меня понимал.
— Ладно, вы тут не скучайте, — кивнул им Тимми и ушел к себе в спальню. Из второй спальни доносился храп Пи-Джея.
— Все хорошо, ты успокойся, пожалуйста, — сказала Хит и сжала руку Памины. — Памина, скажи мне, пожалуйста...
— Можете звать меня Пами, если хотите. Я только мальчишкам не разрешаю так меня называть. Но вы можете называть меня Пами... если вы и вправду такая хорошая и не хотите меня наебать, как все взрослые.
— Когда я вошла в комнату, ты собиралась притронуться к одной вещи. — Амулет у нее в кармане стал теплее. Он уже обжигал ей бедро... что-то зашипело! Она почувствовала запах паленой кожи... это всего лишь иллюзия, сказала она себе. — Скажи мне, пожалуйста, ты ничего не почувствовала... ничего странного, связанного с этой вещью?
— Можно я расскажу, как мы с тетей ездили во Францию? — спросила Памина. — Мы ходили в пещеры в Ласко, там были наскальные рисунки. Очень примитивные, очень жестокие. И везде — летучие мыши... то есть я не то чтобы верю, что они могут причинить вред вампирам...
— Ты не чувствуешь что-то такое в воздухе... какую-то пустоту, прохладу, может быть, дуновение ветра? Не слышишь голоса?
— Тосты стынут. Смотрите, масло уже затвердело. Она не хотела об этом говорить. Хит знала, что внутреннее чутье не обманывает ее... что-то в ней было, в этой Памине... Хотя, может быть, это была просто тайна из тех, которые есть у каждого. Может быть, они не такие и страшные, эти тайны, но мы все равно их храним, потому что они становятся частью нашего существа.
— Что мне надеть в оперу? — крикнул Тимми из спальни. — Может быть, смокинг в стиле Дракулы?
Этот вечер был сплошь черный цвет и собрание видных людей из мира музыки. Агенту Тимми, которая позвонила устроителям мероприятия с просьбой выделить приглашение для рок-звезды, устроили настоящую обструкцию.
— Это серьезное мероприятие, мадам, а не очередная возможность для идола американских малолеток засветиться перед фотографами!
В конце концов все уладила Памина. Ей все же пришлось позвонить папе с мамой, и Тимми отметил, что она только пару раз всхлипнула в трубку и сразу добилась, чего хотела.
Однако Хит, Пи-Джей и все остальные из «ближайшего окружения» так и не сумели достать приглашения. Может, так оно и лучше, подумал Тимми. Им нужно какое-то время, чтобы побыть без меня. И мне тоже нужно какое-то время, чтобы побыть наедине с этой странной девочкой, которая ворвалась в мою жизнь.
Они стояли в фойе концертного зала. Тимми было приятно, что его окружают люди, которые не узнавали его, а если даже и узнавали, то не подавали виду; это было приятное разнообразие по сравнению с прошлой ночью. В фойе стояли скульптуры знаменитых композиторов — напоминание, что раньше на этом месте был оперный театр, — элегантный мраморный Моцарт, суровый и мрачный Вагнер, который, казалось, чувствовал себя неуютно и глупо в древнеримской тоге. Народу собралось много, гораздо больше, чем вчера на его концерте, отметил Тимми. Да и публика, понятное дело, была посолиднев. Повсюду сверкали бриллианты и драгоценные камни. В толпе то и дело мелькало самое неполиткорректное одеяние современного мира — норковое манто, украшавшее непременно какую-нибудь старую клячу, сморщенную и ссохшуюся. Тимми узнал некоторых из присутствующих... например, фрау Пильц, repetiteur. Что касается освещения... оно было достаточно тусклым. А вон там, кажется... да, это сама Монтсеррат Кабалье... а вон та элегантная дама с бокалом шампанского... не кто иная, как...
— Криста Людвиг, — подсказала Памина. — Тетя очень любила ее запись «Синей Бороды», только ее и слушала, остальных не признавала. На самом деле она даже кое-что разучила из этой записи, но никогда в этом не сознавалась.
— А мне больше нравится Сильвия Сасс, — сказал Тимми, отстукивая пальцами ритм. Это было «Озеро слез», фрагмент из оперы Бартока, который Тимми использовал для переходов в своей достаточно зловещей композиции в нью-эйджевом стиле «Я думал, что умер и попал в Чистилище». Понятное дело, никто этого не заметил и не узнал позаимствованный фрагмент.
— На самом деле герцог Синяя Борода был романтиком, — сказала Памина. — Хотя, конечно, и отравил жизнь Юдит...
— Ты его просто не знаешь, — перебил ее Тимми. — Если бы ты его знала, ты бы так не говорила.
Памина, кажется, растерялась.
— Но ведь «Синяя Борода» — это сказка, ее братья Гримм написали...
— Что лишний раз подтверждает, как мало ты знаешь на самом деле, — сказал Тимми. — Настоящий герцог Синяя Борода был садистом и извращенцем. Он насиловал маленьких детей, а потом убивал. Или они умирали сами, пока он их насиловал. Ты разве не знала? Но я-то был не такой, как все. Я был уже мертвый. Поэтому он просто проткнул мне дырку в боку и пихал в нее свое копье, образно выражаясь. Ага. Как Иисусу Христу. В бок копьем.
— Так вот что значит твоя песня «Распни меня дважды»...
— Мои песни вообще ничего не значат. Это просто песни.
— Но, судя по ним, ты пережил что-то ужасное... по-настоящему страшное... то есть это же сразу чувствуется...
Он отошел от нее. В конце концов, люди во все времена — одинаковы. Они вообще ничего не знают. Живут, как какие-то муравьи: ни тебе памяти тысячелетий, ни тебе древних воспоминаний. Чистые страницы — все до единого. «И я становлюсь точно таким же, — подумал Тимми. — Если бы Памина не завела разговор об этой сказке, я бы уже никогда и не вспомнил... пятьсот лет назад... этот ужас, который Карла Рубенс стерла из моей памяти и показала... что быть человеком — это как будто иметь возможность стирать куски текста, написанные мелом на школьной доске твоей памяти... как, даже не знаю... болезнь Альцгеймера или что-нибудь в этом роде... только в более монументальных масштабах... ты просто все забываешь... целый век — за одно мгновение. Ты запираешь все двери и выбрасываешь ключи».
— Вампиры, — сказал Пи-Джей, — десятки вампиров... как в старые времена. Но мы достанем их всех. Я так думаю. Господи. Я надеюсь.
— Жертвы, — сказала Хит, — десятки жертв. И только один вампир. Но теперь его поймали и заперли, и он не сможет освободиться. Но он разговаривает со мной, когда я сплю, и я не могу прогнать его из моих снов.
И они начали наперебой рассказывать друг другу о тех кошмарах, что творились в двух городах, которые так далеко друг от друга и которые оба имеют название «Город Ангелов».
Они сидели в ярко освещенной кофейне, в дальнем углу какого-то гипермаркета, который располагался в маленьком торговом центре; бывший оперный театр был всего в паре минут ходьбы — если, конечно, ты знаешь, как добраться туда «огородами», по хитросплетению всех этих узеньких улочек и переулков. Тимми не разрешили взять с собой телохранителей, но если вдруг что-то случится, Тимми всегда мог связаться с Пи-Джеем по пейджеру. Впрочем, Пи-Джей был уверен, что ничего не случится. Эта странная девочка, эта Памина Ротштайн, кажется, хорошо подходила Тимми. Сегодня утром он выглядел таким... не то чтобы умиротворенным... но каким-то расслабленным, не таким нервным и дерганым, как обычно...
Пи-Джей не знал, что именно произошло между ними этой ночью. На самом деле он был мужчиной, но в его чувствах и ощущениях осталось что-то от женщины — еще с тех времен, когда ему, совсем юному мальчику, открылся мир духов, и он стал ма'айпотсом, в традиции шошонских шаманов — священным мужем, который и жена тоже. А потом, когда он победил эту ведьму, Симону Арлета, которая собиралась устроить чуть ли не конец света, он утратил свои магические способности... только изредка они возвращаются к нему, но это была только слабая тень былой силы. Он был уверен, что именно память тех лет, когда он был ма'айпотсом, и помогает ему так замечательно удовлетворять Хит в постели; она часто ему говорила, что он всегда знает, чего именно она хочет, еще до того, как она сама это поймет.
— ...поэтому я знаю, что чувствует мужчина и что чувствует женщина, но я не могу себе даже вообразить, что чувствует он... — проговорил Пи-Джей вслух, отвечая собственным мыслям. Хит игриво толкнула его под руку, в которой тот держал кусок торта.
— Ты только об этом и думаешь, — сказала она.
— Ты тоже только об этом и думаешь, — ответил он. — Хочешь затрахать меня до потери сознания.
Она рассмеялась.
— Твоя интуиция тебя подводит. Я думала совсем о другом... этот амулет. Может быть, просто спустить его в унитаз?
— Неплохая идея, — сказал Пи-Джей. — Как думаешь, что тогда произойдет?
— Вампиры в канализации? — произнесла она голосом Дрю Берримор. — Слушай, Пи-Джей, а почему ajarn просто не уничтожил Эйнджела Тодда? Всадил бы кол ему в сердце, бросил бы тело в святую воду, и всем было бы спокойнее.
— Знаешь, я уже думал об этом, — сказал Пи-Джей. — Может, все дело в мировом равновесии. Индусы зовут это кармой. Шаткий танец причин и последствий, который не дает вселенной остановиться... но мы, индейцы, рассматриваем бытие как круги... круги, которые размыкаются, и их нужно снова соединить... понимаешь?
— Тайны Дикого Запада, — сказала Хит. — Поэтому я и вышла за тебя замуж...
— Нет, я серьезно...
— Пи-Джей, ты правда считаешь, что это все — не случайно? Амулет... то, что я прилетела сюда... что мы сидим тут с тобой... Тимми, который сейчас в двух шагах от нас, в этом оперном театре... все это части единого предопределения? Получается, что, когда Тимми и Эйнджел поменялись местами, эта история еще не закончилась... и мы сейчас только на середине...
— Да, они словно две половины одного ДНК — будто зеркальные отражения — обвивают друг друга спиралью.
— И время от времени они сталкиваются друг с другом, и в тех местах, где они соприкасаются, они как бы перетекают друг в друга, и один живет жизнью другого до тех пор, пока на следующем витке спирали снова не пересекутся, и... Господи, у меня голова идет кругом!
Пи-Джей рассмеялся.
— У меня тоже. Но кого это волнует?
— В смысле?
— Может, займемся любовью? Прямо сейчас?
— А вдруг надо будет срываться к Тимми? Ты же вроде как на боевом посту.
— Да, но... знаешь... сейчас уже вечер... это маленький городок в Германии... здесь не ходят по магазинам с наступлением темноты... мы можем заняться этим прямо на мостовой, и никто даже и не заметит... ну, разве что...
— Или прямо под этой кошмарной статуей во дворе у отеля? Которая похожа на Гитлера в лохмотьях?
— Вообще-то это святая Катерина, которую здесь очень чтят.
Они встали из-за стола. Пи-Джей бросил на стол несколько банкнот, явно больше, чем нужно — старая дама, сидевшая за соседним столиком, неодобрительно цокнула языком, увидев такую варварскую щедрость, — и, чтобы окончательно поставить точку, поцеловал Хит нагло и страстно, прямо на глазах оторопевшей старушки.
— Подожди. — Хит отстранилась и схватилась за грудь. — Амулет... такое ощущение... даже не знаю. — Она казалась растерянной. — Кажется, Эйнджел ревнует.
«Замок герцога Синяя Борода» — не очень длинная опера, но она опустошает... выпивает тебя до дна... Как вампир, с грустью думал Тимми.
Сам процесс опустошения начался задолго до начала представления, когда несколько импресарио и невыносимо старых оперных примадонн пустились в занудные воспоминания о прошлом. Если бы они знали Амелию такой, какой знал ее он... необузданной, дикой женщиной, которая прижимала его к своему лону, источавшему менструальную кровь, и заставляла его, как котенка, лизать эту сгущенную кровь... Тимми улыбнулся едва заметной улыбкой. Шелковое белье под его нежными лапками. Из мальчика он превращался в зверя, сгущаясь тенью в подобие плоти, мурлыкал над ее горячей кожей, совал пушистую голову прямо в эту расселину из жаркой и скользкой материи, что сжималась вокруг него, словно пытаясь его протолкнуть к самой матке... больше я так не смогу никогда, думал он. Один образ сменял другой... ключи, отпирающие двери... обнаженные ступни, бегущие по деревянному полу... нос, упирающийся в землю, исполненную таких резких запахов... вот он падает, обнаженный, с небес на землю, птицей смерти, летучей мышью в смертельном выпаде... И все это — я, думал он. То есть был я. Но теперь, когда я поменял эктоплазменное бытие на протоплазменное... ему вдруг захотелось превратиться в какого-нибудь маленького зверька... в мышь, например... чтобы умчаться отсюда... прочь... сквозь лес человеческих ног, сквозь запах пота и грибка... может быть, если я смогу сосредоточиться, то есть по-настоящему сосредоточиться, у меня все получится... но нет. Он выдает желаемое за действительное.
Они сидели в ложе, отведенной для родственников Амелии. Раньше это была королевская ложа, но теперь, после всех новомодных перестроек, она превратилась в унылую бетонную нишу с установленным в ней кофейным автоматом. Родственников было не так чтобы очень много, и все они демонстративно не замечали Памину, паршивую овцу добропорядочного семейства, и ее приятеля — рок-звезду, идола молодого поколения, — пусть даже Памина пришла в очень пристойном виде. На ней было черное строгое платье из гардероба Хит.
Вступительные слова, которые невнятно пробормотал старик в костюме арлекина, сидевший со скрещенными на груди руками, прямо перед занавесом цвета полуночного неба, были на зловещем, раскатистом венгерском:
Hqj rego rejtem
Hova, hova rejstem
Hoi volt, hoi пет: kint-e vagy bent?
— Что он там говорит? — прошептала Памина.
— Это очень древняя история, — перевел Тимми, — и кто знает, о чем она: о том ли мире, что нас окружает, или о том, что таится у нас внутри? Вот послушай... De пет abba halunk bele... «В нас самих мы никогда не умрем».
— Только не говори мне, что венгерскому тебя учил сам граф Дракула, — пошутила Памина.
— Дракула был румыном, — ответил Тимми. И тут же вспомнил...
Вымощенная дорога, крысы в сточных канавах, отрезанные головы, насаженные на колья, — до самой вершины холма, где стоит пиршественный стол...
Было ли это на самом деле? — подумал Тимми. Или это всего лишь фантазия, выхваченная из хаоса моих отрывочных воспоминаний? Знал ли я Влада Цепеша, настоящего Дракулу... или это просто картинка, всплывшая из когда-то прочитанной книги?
— Он сидел в турецкой тюрьме.
Тимми не знал, что это: его собственное воспоминание или отголосок чьей-то чужой истории.
— Как в том фильме с Брэдом Дэвисом? Дай вспомнить... «Полуночный экспресс»?
— Нет. Это было еще в средневековье. И все было гораздо хуже.
— Ты знал его!
— Не могу вспомнить. — Тимми был в замешательстве. В памяти всплывали крысы, какие-то ржавые железяки, сочащиеся влагой дыры в каменном потолке... вот сейчас... это действительно воспоминания... скрип ржавчины у него под руками... или это были лапы? Шепот. Шепот. — Хотя ладно. Какая разница? Он даже не был вампиром. Просто один из тех, кого я встретил в той турецкой тюрьме... пятьсот лет назад... Ты не волнуйся за Дракулу. Лучше слушай оперу.
Зазвучали первые ноты, виолончели и контрабасы взвыли в унисон, как несмазанные петли замковых ворот... пронзительные кларнеты возвестили приезд герцога Синяя Борода и его четвертой жены Юдит — женщины, чье стремление узнать в конце концов приведет ее к смерти.
Герцог был просто дурак. Нельзя никому уступать — никому и никогда, — даже если ты любишь этого человека и хочешь, чтобы тебя тоже любили. Надо закрыть дверь на замок и выбросить ключ. Как это делают люди. Но ты — не человек... ты — архетип...
На сцене — декорации замка. Лестница из черного камня; пейзажи на стенах. Кажется, краска на них еще не просохла. Такое впечатление, что эти декорации хранились тут еще со времен Амелии, а теперь их наскоро очистили от пыли, а картины заново нарисовали. Актеры были во всем черном. В роли Синей Бороды выступал Эдуардо Бриане, сгорбленный старик с замогильным, надтреснутым голосом, который пел эту партию еще в шестидесятых. Возможно, он сейчас жил в том же доме для престарелых музыкантов, где скончалась Амелия. Его исполнение дышало страстью, но голос уже не вытягивал нужную громкость: иногда он тонул в звуках оркестра, и время от времени переходил на хриплый sprechgesang[10].
Юдит пела Патриция Кзачек, одна из самых многообещающих протеже Амелии. В ней не было той утонченной нежности, какая была в Амелии, но зато ее голос мог разбудить мертвеца; он пробивался сквозь о музыку, как катана в руке самурая...
Hideg kovet melegitem,
A testemmel melegitem...
— Я согрею этот ледяной мрамор, согрею его теплом своего тела... — шептал Тимми, вспоминая людей, которые были еще холоднее, чем лед или камень, и людей, заключавших в себе столько тепла, что оно изливалось потоком на всех, кто рядом... он вспоминал, как пил из них эту страсть к жизни... а потом вдруг почувствовал что-то странное на щеке... влагу, которая быстрее, чем кровь... быстрее, чем смерть.
Двери замка начали открываться. Из каждой открытой двери на сцену лился поток кроваво-красного света. Темница, утыканная крюками и увешанная цепями, заставленная орудиями пыток... сокровищница, заваленная драгоценностями... сад, где шипы на цветущих розах так и норовят впиться в тебя и испить твоей крови. Повсюду был только ужас, и лишь один светлый лучик — Юдит, что так хотела пробиться к темному сердцу герцога.
Потом была пятая дверь, за которой открылись владения Синей Бороды... горы, поля, бурлящие реки, высокие небеса... они заполнили сцену сверканием и блеском. Музыка Бартока заискрилась яркими сполохами духовых инструментов, словно возвещая начало великой трагедии.
— Но там же все хорошо кончается, — прошептала Памина.
— Боюсь, что нет, — сказал Тимми.
Nyissad ki meg a ket ajtot...
Открой последние две двери!
Раз за разом повторяла Патриция Кзачек эти слова, и с каждым разом ее голос становился все пронзительнее и настойчивее. Казалось, в сердце старого герцога вскипела страсть, и он нетвердой походкой спустился по лестнице, буквально сгибаясь под напором исступленной мольбы своей юной жены. Она тянула к нему руки, ее черный плащ развевался в потоке ветра, создаваемого специальной машиной.
— Открой их! Открой их! — кричала она, и уже было понятно, что ее стремление проникнуть в старое сердце герцога было сильнее любви и даже сильнее самой смерти.
И Тимми, хотя он и слышал эту оперу уже столько раз... даже один раз в Будапеште, как раз накануне вторжения советских войск... так глубоко погрузился в музыку, в эту бесконечную, первозданную драму, что казалось, он сам стоит там, на сцене. Он забыл обо всем, что творилась вокруг... об этих родственниках и знакомых Амелии, сидевших рядом... Некоторые из них были так же, как и он, поглощены действием, но большая часть явно скучала: дамы перебирали свои меха, украдкой поглядывая в сторону выхода... а один господин даже что-то шептал в свой мобильный телефон — последний писк моды и самый шик среди обывателей, тщащихся показать всем и каждому свою значительность. Тимми забыл и про Памину, которая плакала, не таясь, и даже один раз потихонечку высморкалась в рукав платья леди Хит, которое стоило четыре тысячи долларов. Он как будто покинул тело и воспарил на волнах музыки. Это было так странно... хотя раньше он часто летал вместе с ветром, и это казалось вполне естественным... как будто музыка стала ключом, который отпер тесную клетку из плоти и выпустил дух на свободу. Но он все равно ощущал тяжесть тела, которое было как якорь... как свинцовый шар на конце цепи... все было не так, как прежде. И все же... все же...
Он как будто стоял там, на сцене, прямо между герцогом и Юдит, и качался, невидимый, на волнах их голосов. Синяя Борода уже отдал шестой ключ.
Тимми знал, что за этой дверью скрывается озеро слез. Сцена погрузилась во мрак, а потом лунный свет залил пространство зыбкой пеленой. Ступеньки каменной лестницы, сделанные из крашеной фанеры, приобрели вид холодного мрамора. Зрительный зал словно отступил вдаль... глаза людей в зале мерцали, как тысячи звезд, а сам театр походил на огромную хрустальную сферу, которая навсегда отрезала их от мира... другое место, другое время.
И тут Тимми услышал, как кто-то назвал его имя.
Конрад...
Голос юной девушки.
Через сцену промчался черный кот, не замеченный никем.
Никем, кроме Тимми.
Тимми смотрел на все это с балкона. Другой Тимми, тот, который был полностью поглощен музыкой, стоял в тени синего занавеса. Еще один Тимми был где-то там... в проблесках памяти... в прошлом.
— Амелия? — прошептал он едва слышно.
Памина подняла голову.
— Тимми... ты что-то видишь? Слышишь что-то такое, чего я не слышу?
Синяя Борода отдал Юдит седьмой и последний ключ.
За последней дверью должны были быть предыдущие жены герцога, которых весь мир считал мертвыми, но которые были живы... там, за стеной из стали и камня... погребенные заживо воспоминания, которые никогда не умрут... и поскольку Юдит захотела узнать темные тайны мужской души, что обычно закрыты для женского взора, теперь ей тоже придется спуститься в могилу памяти... и стать бессмертной... такова будет ее судьба.
Женщины вышли одна за другой и спустились по мраморной лестнице. Женщина, символизировавшая утро, была в светлом розовом платье, ее щеки сияли свежестью и чистотой... огненно-рыжие волосы женщины полудня торчали, как солнечные лучи, словно она сама была солнцем... а третья женщина, женщина сумрака...
Ove most mar minden este,
Ove barna bupalastja.
— Она, — пел старик, — заход солнца... она — темный покров могилы...
На ней было широкое платье и белый покров, скрывавший почти все лицо... из-под покрывала выбивался лишь локон седых волос. Глаз было не видно. Тимми разглядел только тонкие губы, бескровную улыбку... почувствовал едва уловимый запах разложения, запах мертвого тела, которое еще недавно было живым... и запах бальзамирующих веществ.
— Тетя Амелия! — закричала Памина.
Тимми тут же вернулся в себя, в свое тело. Чары были разрушены. Родственники в ложе старательно сделали вид, что ничего не случилось, но один из них все-таки подошел к Памине и похлопал ее по плечу.
— Бедная девочка, — сказал он, — ее так потрясло это горе, вот она и воображает себе невесть что...
— Ни хрена я не воображаю, — завопила Памина в истерике. — Это тетя Амелия... там, внизу... Это она! Она вернулась назад из могилы! Она вампир! Да! Да! Я знала, что она вернется. Знала, что тетя меня не бросит... она заберет меня с собой...
Теперь на них уже стали оглядываться. Зрители в зале шептались. Тимми слышал отрывки фраз:
— Как не стыдно?! Разве так можно?! Никакого приличия, чтобы там ни было... бедное дитя... сошла с ума от горя... как ты думаешь, она успокоится и больше не будет визжать? То есть это все-таки опера, а не какой-нибудь рок-концерт...
— Я позабочусь о ней, — сказал Тимми.
Он взял ее за руку и повел к выходу. Она шла, шатаясь, как пьяная. Ему даже пришлось приобнять ее, чтобы она не упала.
— Но представление еще не закончилось! — раздался чей-то сердитый голос. — Сейчас же вернитесь на место, юная леди! Вы ставите нас в неудобное положение! — Это была мать Памины. Тимми даже не стал ничего отвечать, он просто вытолкнул Памину в коридор. Здесь тоже шла опера: на двух экранах над столиком рядом с лестницей. Два швейцара в униформе внимательно следили за действием, а третий что-то быстро говорил по переговорному устройству.
Мимо пробежали двое медиков с носилками.
— Что-то случилось? — спросил Тимми у одного из швейцаров.
— Ой, такого у нас раньше не было... она там вроде упала в обморок... замену нашли в последний момент...
— Пошли, Пами.
— Не называй меня...
Тимми крепко сжал ее руку.
— Нас никто не заметит. Мы растворимся в тенях.
Они бросились следом за медиками с носилками. Теперь в коридоре были и другие люди: несколько охранников, кто-то, очень похожий на журналиста, — они все бежали в ту же сторону, куда-то в конец коридора, покрытого ярко-красным ковром.
— А как она смогла стать... — начала было Памина.
— Я все время пил ее кровь, — сказал Тимми. — Я не считал, сколько раз, и не знал, хватит ли этого для того, чтобы она трансформировалась после смерти... я точно не помню, но, кажется, если вампир постоянно пьет кровь у кого-то из смертных, тот может и сам обратиться... даже если не дать ему кровь вампира... может быть, именно это с ней и произошло...
— Неужели такое бывает, Тимми?
Они вышли к лестнице и побежали вниз. Вниз — до самых дверей гримерки, которую вчера вечером занимал Тимми.
Он распахнул дверь...
Она лежала на том самом диване, на котором вчера сидели они с Паминой. Уже готовая к выходу. В красивом шелковом платье. Здесь тоже был монитор, и на экране шло действие. Горестный голос герцога Синяя Борода лился из колонок, установленных под потолком. Это была молодая женщина, достаточно полная. Ее неестественно бледная кожа отливала каким-то зловещим, мертвенным блеском, который напомнил Тимми...
— Es gibt kein Blut![11] — прошептал кто-то. Медики уложили ее на носилки. Никто не заметил двоих детей, притаившихся за дверью: мальчика, бывшего вампира, и девочку, которая станет вампиром.
— В каком смысле нет крови? — спросил кто-то из медиков.
— Ее словно выпили. Всю, без остатка.
Они вынесли женщину в коридор и помчались к выходу. Но все, равно... было уже слишком поздно. Она умерла. Тимми задержался еще на мгновение, всматриваясь в монитор. Синяя Борода говорил Юдит, что та должна войти в тайную комнату, где она будет заперта навечно... Es mindig is ejjel lest mar... отныне и вовеки веков, да будет тьма, тьма, тьма...
Женщина сумерек — это была Амелия Ротштайн — распахнула свой белый плащ, чтобы заключить в объятия новую женщину ночи...
— Она убьет ее! — выдохнул Тимми. — Прямо там, на глазах у зрителей...
Юдит упала в объятия вампира. Амелия Ротштайн обнажила клыки... и кровь хлынула из прокушенной шеи Патриции Кзачек, забрызгала ей платье, оросила фанерную лестницу, раскрашенную под мрамор... зал благоговейно вздохнул... вот что делает современная техника... никто даже не сомневался, что так и должно быть... что так и положено по сценарию... никто не понял, что Патриция Кзачек исполнила последнюю арию в своей жизни... а потом дверь закрылась, и герцог остался один. В темноте.
Раздались аплодисменты.
— Что будем делать? — спросила Памина.
— Мы должны ее остановить, — сказал Тимми.
— То есть убить? Всадить кол ей в сердце, и все такое?
— Это уже не Амелия. Это всего лишь тело, в котором теперь поселилось другое существо...
— Ты же знаешь, что это неправда. В ней должно что-то остаться от прежней Амелии. И ты это знаешь. Ты сам был таким же. Всегда остается какая-то ниточка, которая связывает жизнь и смерть... или жизнь и не-жизнь...
— Может быть. — Он и сам понимал, что его ответ прозвучал недостаточно убедительно. Ну да, а как же иначе. Он утратил былую магию. Он больше не мог насылать чары на души людей и призывать наваждения из тьмы. «Да, теперь я простой человек, — думал Тимми. — Я получил, что хотел...»
— А почему обязательно нужно ее убивать? — продолжала Памина.
— Потому что иначе это вообще никогда не закончится, никогда...
— Точно, как было с тобой, — резко оборвала его Памина.
— Где ее похоронили?
— Не убивай ее!
— Давай для начала хотя бы с ней поговорим. Так где ее похоронили? Она вернется туда до рассвета, должна вернуться...
Пи-Джей даже вздрогнул от неожиданности, когда запищал его пейджер; а когда он прочел сообщение от Тимми, ему стало совсем уже муторно. Тимми назначил ему встречу и попросил взять с собой полный набор инструментов охотника на вампиров.
Похоже, все еще хуже, чем мы ожидали, подумал Пи-Джей.
Они с Хит взяли в баре полдесятка бутылок шнапса, вылили их содержимое в унитаз в ближайшем общественном туалете и доехали до ближайшей церкви — изящной маленькой церквушки на углу Айхендорф-штрабе, — чтобы наполнить их святой водой. Практически все магазины в округе были уже закрыты — здесь вам не Лос-Анджелес с его круглосуточными супермаркетами, где можно запросто пойти и купить чеснок, пару кольев и крестов в любое время дня и ночи.
— Что вообще происходит? — спросила Хит. Пи-Джей сидел за рулем «валентайнмобиля», длинного черного лимузина, который они привезли из Штатов, чтобы не лишать Тимми привычной роскоши.
— Смотри, там... кажется, что-то похожее на тайский ресторан... Может быть...
Это действительно был маленький ресторанчик, примостившийся между книжным магазином и konditorei[12]. Мир с каждым днем становился все больше и больше похожим на Лос-Анджелес, подумал Пи-Джей. Подумать только: тайский ресторан в самом сердце Баварии! Который к тому же работал в такой поздний час, сверкая ослепительно яркой, розовой с бирюзовым неоновой вывеской, выделявшейся на фоне сумрачных каменных фронтонов и вымощенных булыжниками мостовых.
— Это как двери в иную вселенную, — сказала Хит. — И у них точно должен быть чеснок.
Чеснок действительно был. Мало того: хозяин этого ресторанчика, таец по имени Самак, не только узнал Хит и Пи-Джея по их свадебным фотографиям на обложке глянцевого журнала «Ploikaempetch», но даже и бровью не повел, когда Хит объяснила ему, что им требуется снаряжение для охоты на phii dip.
— У меня есть деревянные молотки, чтобы отбивать мясо. Их можно использовать для забивания кольев, — сказал Самак. — И, возможно, я сумею найти шампуры для люля-кебаба, если, конечно, они вам подойдут...
— А распятия, кресты?.. — спросил Пи-Джей.
— Думаю, что смогу одолжить вам нашу Богиню Милосердия, — сказал Самак, — раз такое серьезное дело.
На стене над разбитым кассовым аппаратом висела статуэтка китайской богини Jaomae Kuan In, noчитаемой хозяевами этого ресторана. Самак сложил ладони, прочитал коротенькую молитву, снял фигурку со стены и бережно передал ее Хит, которая с благоговением убрала ее к себе в сумочку.
Прямо можно писать диссертацию «Экзорцизм как межкультурное явление», не без иронии подумал Пи-Джей. Коренные американцы с помощью азиатской магии пытаются победить трансильванское зло в самом сердце земель, где люди празднуют Октоберфест, праздник пива! Господи Иисусе. Осталось только решить вопрос, как именно коренные американцы победят это зло? Пи-Джей давно уже не ма'айпотс, священный муж, который и жена тоже, духовидец и грозный убийца демонов. Всю дарованную ему магию духи забрали назад. Да, он изменился. Он уже не такой, каким был раньше. Но это были не те изменения, которые могли бы помочь сейчас. Даже наоборот. «Голливуд выбелил мою кожу, — подумал он. — И мой дух больше не ищет видений. Я даже не знаю, смогу я теперь или нет побороть вампира...»
Хит ласково прикоснулась к его щеке.
— Не волнуйся, — прошептала она. — Я же смогла, значит, и ты тоже сможешь. — Она дотронулась до амулета, висевшего у нее на цепочке.
Он улыбнулся уголками губ.
— Спасибо тебе за твой вотум доверия. — Он помолчал и добавил: — Думаешь, надо избавиться от этой штуки?
— Похоже, он сам этого хочет.
Дверь на сцену захлопнулась. Она осталась одна, в темноте — в своем белоснежном платье, с умирающей женщиной на руках. Женщина еще пыталась бороться, хотя уже почти и не дышала. Амелия еще не привыкла к этому странному, ненасытному голоду. Возможно, она до сих пор тешила себя мыслью, что если выпить достаточно жертв, то она непременно насытится. Она еще не понимала, что этот голод — уже навсегда. Они остались один на один: бывшая наставница и ее ученица, ненасытный вампир и его жертва. На сцене, за тонкой фанерной дверью, герцог допел финальную арию. Грянули аплодисменты. Амелия знала, что занавес поднимут еще не раз и Патриция Кзачек должна будет выйти на сцену, чтобы принять восхищение зрителей. Вполне вероятно, что Патриция приготовила речь in memoriam своей скончавшейся наставницы и собиралась произнести ее после спектакля... что за ирония!
Амелия действительно оценила иронию. Она не испытывала никаких сожалений, никаких угрызений совести. Только — голод, приводивший в движение ее мертвую плоть... С того мгновения, когда она проснулась в гробу и прорыла себе путь наружу сквозь вязкую кашу из червей и перегноя, ее беспокоил лишь этот пронзительный, гложущий голод. Она пришла в оперный театр только потому, что это было знакомое место. Место прошлых триумфов. Она пришла сюда по темным улицам, ощущая лишь запах горячей крови... вон там! Старик в проезжающем мимо «фольксвагене»... как шумит его кровь! Вон там! В открытом окне... кровь несется по венам влюбленных, занимающихся любовью. И здесь, в оперном театре... тысячи смертных... токи их жизненных сил... это просто сводило ее с ума... а потом — первая жертва... в гримерке...
Все оказалось так просто: вонзить клыки в мягкую шею, где билась синяя жилка... кровавый пир... Но в связи с этим возникли некоторые затруднения практического характера. Занять место убитой женщины — это была неплохая идея, но потом, когда открылась седьмая дверь и запах всей этой крови разом ударил ей в голову, она уже не могла себя сдерживать... Кровь артистов на сцене... бурлящая адреналином кровь музыкантов в оркестровой яме... кровь зрителей в зале, захваченных магией музыки... их кровь рвалась на свободу, прочь из тел, заключавших ее в себе... как волны, бьющиеся об утесы... как ветер, как дождь. Разве можно сдержать себя и не насытиться, находясь в самом сердце этого алого океана? Насытиться и стать свободной...
— Патриция! Патриция! — ревел зал.
Амелия распахнула дверь. Прижав к себе тело Патриции, она подвигала ее головой вверх-вниз, а само тело согнула в талии, изобразив легкий поклон. Аплодисменты гремели. Амелия медленно пошла вниз по лестнице, продолжая наклонять шею Патриции. Это было не сложно, потому что позвонки уже начали с хрустом ломаться.
«Надо было подумать об этом прежде, чем все затевать, — размышляла Амелия. — И что мне теперь делать? Кровь уже запеклась на костюме Патриции, растекшись диковинным темным узором по парчовому платью, усыпанному искусственным жемчугом. Если ее отпустить, то она упадет... и что дальше?»
Патриция пошевелилась. Она была еще жива. Ее движение подняло новую волну бурных аплодисментов. Неужели никто не понимает, что тут происходит на самом деле? Весь их мир — это сплошная иллюзия, думала Амелия. Их реальность — не более чем слияние миллионов галлюцинаций.
Патриция снова пошевелилась, словно в благодарность за аплодисменты. Все было не так, как с той, первой жертвой, которая умерла, даже не шелохнувшись. Надо быстрее ее увести. Как кукловод, управляющий большой куклой, Амелия пошла вверх по лестнице, поддерживая Патрицию.
Вверх, к седьмой двери.
И вот наконец дверь захлопнулась.
Амелия подхватила Патрицию на руки и углубилась в сумрачный лабиринт декораций — сценических задников, сваленных за кулисами. Да, в рассказах о живых мертвецах была доля правды. Во всяком случае, в том, что касается их нечеловеческой силы. Амелия совершенно не чувствовала веса тела Патриции. Мало того: пробираясь между завалами декораций, она без труда проходила в таких узких местах, где ее тело просто физически не смогло бы пройти. Теперь она лишь отчасти состояла из плоти, и еще — из теней и из пыльного воздуха. Она вышла в сумрачный коридор бывшего Operahaus, оперного театра. Все здесь было странным и зыбким, как будто прошлое и настоящее смешались, и Амелия вернулась в то время, когда здесь еще не было этих геометрически правильных бетонных плит... ей казалось, она различает узор на тисненых обоях, видит лепнину под потолком... в этом театре, где состоялось ее первое выступление на большой сцене, где она встретила этого мальчика, жестокого и прекрасного ребенка, которого она знала как Конрада Штольца... где она до безумия влюбилась в это создание ночи, которое десятки лет спустя вернулось к ней, чтобы забрать ее душу.
Да, это был он, Конрад Штольц... окутанный тайной и тьмой... Или это было всего лишь воспоминание, образ в сознании, освободившемся от пут плоти и времени? Тимми Валентайн, который пришел к ней в дом престарелых, был не более чем призрачным эхом того существа, что до сих пор жило в ее воспоминаниях. Он не должен был выбрать себе этот путь — стать человеком. Все люди... они словно смутные отражения истинных сущностей, которые никогда не меняются... несовершенные копии вечности. Амелия радовалась этой вечности, что теперь ждала ее впереди. Если это и есть ад, рассуждала она, то в нем была такая запредельная красота, которую смертные не могут даже вообразить.
Вдали от шума толпы, в глухом конце коридора, между дамским туалетом и каморкой швейцаров, она завершила свой пир над телом Патриции Кзачек. А потом — потому что Амелия все же любила свою протеже, хотя ей было горько и больно слушать превосходные партии в ее исполнении и вспоминать свою безвозвратно ушедшую молодость, — она нежно сломала Патриции шею и оторвала ей голову.
— Прости, Патриция, — тихо проговорила она, а потом — хотя и не вспоминала о вероисповедании своего отца с тех самых пор, как его похоронили, уже более пятидесяти лет назад, — постаралась припомнить слова поминальной молитвы, каддиша, чтобы покончить со всем уже наверняка.
Она расчленила труп — разорвала на части голыми руками. Бережно завернула каждый кусочек в парчовую ткань, из которой был сделан костюм Юдит. Она знала, что у нее еще уйма времени, потому что теперь она слышала каждый шаг, каждый шепот, каждый вдох, которые только могли прозвучать во всем здании. Она сложила завернутые, как подарки, части тела Патриции Кзачек в дальнем конце коридора, руки аккуратно скрестила на туловище, а голову водрузила сверху. На мгновение ее охватила неодолимая лень, словно она стала толстым котом, который свернулся калачиком, лежа на солнышке. Кровь Патриции была горячей и имела пикантный привкус, приправленный напряжением от выступления и потрясением внезапной смерти. Амелия задумалась о котах и вдруг поняла, что сама стала кошкой — мурлыкающей тенью, которая вылизывала свою заднюю лапу и скребла когтями по полу, залитому кровью.
Она побежала. Вперед — плавными, бесшумными скачками. Теперь она слышала голоса зрителей, что выходили из театра, шарканье ног, сдавленный шепот:
— Ты видел? Как будто все по-настоящему... так ярко... так страшно... а эта актриса, которая третья жена... вылитая Амелия Ротштайн... они что, специально подбирали похожую? Да нет, вряд ли специально... просто мы видели то, что хотели увидеть... но кровь, эта кровь!
Она стремительно пересекла фойе. Зрители уже расходились, но в фойе все равно был народ: полицейские, медики, журналисты. Они понимали, что что-то не так... Она чувствовала кислый запах — запах людского страха. Глухие звуки шагов, утопавших в мягких коврах, сделались звонче и четче. Гулкое эхо в бетонных коридорах... Люди шли по следам крови, которые она оставила за собой. Скоро они доберутся сюда. Она повернула за угол и оказалась в толпе людей, среди мокрой обуви, железных набоек, лакированной кожи, запаха мертвых животных и едкого аромата страха. Она пробралась сквозь лес этих ног и бросилась к выходу.
Эти люди... они даже не подозревали, что та, по которой они так скорбели, сейчас совсем рядом. Ее преследовал рев человеческой крови, текущей по венам. Он был повсюду... и этот запах... пьянящий, сводящий с ума... Безумие, безумие! Амелии с трудом удавалось удерживать облик кошки... нет, она должна справиться. Прочь отсюда. На улицу... Длинная вереница лимузинов и такси, вытянувшихся вдоль узкой улочки.
Она знала, куда ей нужно попасть. Ночной воздух оживал запахами и звуками. Ее мягкие лапы нежно касались булыжной мостовой. Улочка за улочкой... Мертвые, они все мертвые: кирпичи, камни, булыжники... время от времени она ловила себя на том, что чувствует рядом присутствие жизни... как крошечные искры во тьме... сверчок, сидящий на мусорной куче... подрагивание мышиных усов... Неоновая вывеска бара у нее над головой издала странный звук — дзз-дзз, — когда заведение закрылось на ночь. Она бежала по темным улицам — туда, на окраину Тауберга, к месту своего последнего приюта.
Мемориальное кладбище и мавзолей Фриденсгертен располагались примерно в десяти километрах от Тауберга. Это было зловещее здание в агрессивно-неоготическом стиле, с колоннами, портиками и статуями древних богов. Памина с Тимми приехали на такси. Памина сказала:
— Она где-то в подвале... погребение назначено на завтра...
Даже если водитель такси и испытывал некоторые сомнения по поводу двух молодых людей в роскошных вечерних нарядах, которым зачем-то понадобилось ехать на кладбище посреди ночи, в нем ничто этого не выдавало. Может быть, потому, что он говорил только по-турецки. Однако он не на шутку перепугался, когда Тимми протянул ему новенькую хрустящую банкноту в сто марок и попросил забыть обо всем, что он видел сегодня ночью, на его родном языке. Таксист схватил деньги и поспешно уехал, оставив эту странную парочку стоять у железных кованых ворот.
— Ты еще и по-турецки говоришь? — спросила Памина.
— Они возвращаются, — ответил Тимми невпопад. — Но скорее всего для него мой турецкий звучал архаично.
Под одним из столбов ограды копошилась огромная крыса.
— Кто возвращается?
— Воспоминания. — Тимми сейчас не хотелось об этом думать. Это было похоже на то, когда Карла Рубенс проводила его по запутанному лабиринту его двухтысячелетнего прошлого. С той разницей, что тогда у него была Карла... а теперь он один... один на один с этой тьмой... «Может быть, я потому и хотел стать человеком, — подумал Тимми. — Может быть, эту тьму можно постичь, только будучи человеком...»
Подземные темницы...
— А мы сумеем проникнуть внутрь? — спросил он.
— Не знаю. — Памина толкнула ворота. Они оказались не заперты. Пока все шло нормально. В двадцатом столетии кладбища не охраняют так строго, как раньше, подумал Тимми. Ремесло расхитителей могил уже отжило свой век.
— Раньше здесь было еврейское кладбище, — сказала Памина. — Наверно, поэтому тетя Амелия и завещала, чтобы ее похоронили именно здесь. Или, может, ей просто хотелось, чтобы ее похоронили на самом странном кладбище из всех, что есть тут поблизости. Это так не по-немецки, — с тоской в голосе проговорила Памина, и Тимми понял, что она только теперь начала ощущать всю тяжесть потери и скорби.
— Во время войны все надгробия снесли и построили тут завод. А потом его тоже разрушили. Землю купил американский предприниматель, которого звали Макс Гальперин, и построил этот погребальный дом, не привязанный ни к одной религиозной конфессии. Кажется, он собирался построить целую сеть таких мавзолеев наподобие ваших «Макдональдсов».
— Американец... тогда понятно, почему здесь все так пышно и вычурно.
Они вошли на территорию кладбища и направились к зданию мавзолея.
— Ты уверен, что она вернется сюда? — спросила Памина.
— Должна вернуться. Родная земля, все такое... С вампирами связано много поверий, и эти поверья во многом правдивы. И они связывают вампиров, как и всякие предрассудки. А на то, чтобы освободиться от предрассудков, уходит немало времени. И еще... знаешь, здесь повсюду мертвые. Ты говорила, что старое кладбище снесли... но они просто убрали надгробные камни... а могилы остались... и мертвые тоже остались. Когда ты сам мертвый, ты слышишь, как они шепчутся под землей. Живые тоже их слышат, но они принимают их шепот за ветер, шуршащий в траве. Или за шелест листьев. Но если ты умер, но все же не умер... как сейчас Амелия... ты слышишь их голоса и стоны, когда могильные черви вгрызаются в их плоть, что разлагается там, в земле. Хотя они мало что чувствуют, мертвые... И ты завидуешь им, потому что их не терзает этот ужасный голод.
— Кажется, я что-то слышу.
— Нет, ты не можешь услышать. Я уже пробовал. Живые не слышат мертвых.
— А мне кажется, ты ошибаешься. Я же вижу тебя, и слышу, и чувствую твой запах... да, у вампиров более острое восприятие, но это не значит...
— Поверь мне. Потому что я знаю. Люди — слепые и глухие. Они не знают, что их окружает на самом деле. — Тимми до сих пор сомневался, а стоило ли вообще говорить об этом. Прежде всего это не так уж и плохо — когда ты просто живешь, ничего не зная и почти ничего не чувствуя. Но сейчас он был в полной растерянности. Он не знал, где Амелия: близко или далеко. Он больше не чувствовал смерть. Он потерял остроту восприятия... но, с другой стороны, сделавшись смертным, он освободился от вечной жажды, которую можно насытить на время, но нельзя утолить насовсем.
Они дошли до мавзолея и поднялись по ступенькам, к главному входу. Там была бронзовая дверь — или, возможно, только отделанная бронзой, — копия с двери какого-то итальянского собора. Тимми был уверен, что он ее где-то видел. Дверь открылась. Телекамера наверху повернулась, мигнула красной лампочкой, уставилась прямо на них.
— Кажется, нас здесь ждали, — сказал Тимми.
— Добро пожаловать в сады покоя, — произнес негромкий, глубокий голос, мягкий и предупредительный. Памина подпрыгнула от неожиданности. Голос повторил сообщение на английском и французском, и Тимми понял, что это была просто магнитофонная запись. — Мы открыты круглые сутки — для всех, кто пришел навестить дорогих его сердцу людей.
Под потолком зажглись флюоресцентные лампы. Тимми с Паминой вошли в круглый зал, в центре которого располагался странного вида памятник, что-то вроде беспорядочного нагромождения древних надгробий, с именами и частями имен... имена были еврейские... Сирота... Саперштейн... Каганович... Леви... Гольдберг... вся конструкция медленно вращалась вокруг своей оси. Памина несколько раз обошла вокруг вращающейся скульптуры, читая имена, и, когда ей на глаза попался Яков Ротштайн, сказала:
— Кажется, это дедушка тети Амелии.
— Наверное, она потому и завещала, чтобы ее похоронили именно здесь. Она слышала зов земли... родной земли... даже когда была еще человеком.
— Странно. Знаешь, тетя Амелия никогда не была... ну, halbjuden[13]... из тех, кто в войну прятался от фашистов... из той половины нашей семьи почти никто и не выжил... только те, которые не были евреями. Я почти ничего не знаю об этих наших родственниках. У нас в семье про них не говорят.
Их голоса отдавались каким-то неестественным эхом... словно их записали на пленку, обработали на цифровом модуляторе и пропустили через динамики...
По периметру этого круглого зала располагалось семь дверей. Одна из них, как они уже знали, открывалась на улицу. Это был путь назад. А шесть остальных, надо думать, вели в лабиринт.
— Надо проверить их все, — сказала Памина.
— Странно, что никого нет. Ведь кто-то должен здесь быть... ну, хотя бы охранник из ночной смены.
Включилась музыка, торжественная и неспешная. Вивальди... Переливы стонущих струн — невозможно понять, то ли это запись «живого» концерта, то ли просто сэмплы, — словно волны прилива, то нарастали, то медленно отступали прочь. Голос, тот самый, который приветствовал их на входе, заговорил о бесконечности, успокоении, вечном сне. Он навевал странный покой, этот голос, — и еще в нем была некая механическая бездушность, словно это был робот.
— Господи, — сказал Тимми. — Как будто мы в Диснейленде.
— Но ведь здесь лежат мертвые люди. У меня все внутри обрывается, стоит только подумать об этом... у меня даже кольца в сосках дрожат.
— Ага, — рассеянно отозвался Тимми.
— Tante Amelia! Wo bist du?[14] — прокричала Памина. Ее голос отдался дрожащим эхом. Она подошла к ближайшей двери и открыла ее. Там, за дверью, были ровные ряды надгробий. Целая стена из небольших мраморных плит — в несколько рядов, почти от пола до самого потолка. Как абонентские ящики на какой-нибудь почте в загробном мире, подумал Тимми... кое-где лежали цветы и венки.
— Наверное, здесь хоронят кремированных, — сказал он.
— Да, — сказала Памина, — здесь и кремируют, и хоронят, и все что угодно.
Тимми открыл другую дверь. За ней был сад. Статуя крылатого юноши взирала с высокого постамента на дикое буйство цветов. Чуть подальше, под ровно подстриженными деревцами, располагались каменные надгробия, над некоторыми возвышались фигурки маленьких детей. Луна освещала сад сквозь стеклянную крышу. Где-то тихонько позвякивали колокольчики. Приятный голос начитывал детские стишки. По крошечному озерцу бесшумно скользила красиво раскрашенная лодочка, как в детском парке аттракционов. Как здесь красиво, подумал Тимми. Самое лучшее место, чтобы похоронить своего ребенка...
— Из одного замка Синей Бороды в другой, — сказал он с нервной усмешкой. Памина прикоснулась к его руке, и он вздрогнул. — И все-таки где же все?
— Может, за следующей дверью.
Следующая дверь вела в небольшую комнату, заставленную торговыми автоматами: «кока-кола», кофе, сандвичи с ветчиной. Тимми вдруг понял, что проголодался, но, к сожалению, у него с собой не было мелочи — только банкноты в сто марок.
За четвертой дверью был чулан. Когда Тимми открыл эту дверь, из-за нее вывалился труп охранника.
Он был совсем голый. Но Тимми понял, что это охранник, потому что его форменная одежда лежала, аккуратно сложенная, на полу. Сверху лежал бумажник, на бумажнике — какая-то карточка: то ли кредитка, то ли такой новомодный электронный ключ от номера в гостинице. Тело охранника было мягким и вялым. В нем не осталось ни капли крови. На шее виднелись две круглые красные ранки, а сама шея была совершенно определенно свернута. Его бедра были испачканы мочой и спермой. Похоже, он умер счастливым.
Тимми рассматривал это обескровленное тело с профессиональным интересом специалиста, кое-что понимавшего в данном вопросе, а потом он услышал какие-то странные звуки. Памину рвало.
— Прошу прощения, — выдавила она. — Никогда бы не подумала, что мертвецы могут выглядеть так... омерзительно.
— И ты еще говоришь, что хотела бы стать вампиром?
— Не смешно! Мы тут с тобой обошли уже половину этого парка аттракционов для мертвецов, а ты еще надо мной издеваешься!
— Прости, пожалуйста, — сказал Тимми и взял Памину за руку. Ее рука дрожала. — Пойдем. Хит с Пи-Джеем будут с минуты на минуту. Но нам все равно нужно найти твою тетю.
— Я уже в порядке, — сказала Памина, но Тимми видел, что ей пришлось сделать огромное усилие над собой, чтобы побороть отвращение. — Почти в порядке. И да, я хочу стать вампиром. — Она посмотрела ему в глаза, и впервые за все это время он уловил в ее взгляде проблеск вечной пустоты и подумал: она знает что-то такое, чего я не знаю, она видела что-то...
Следующая дверь. Это был лифт, который вел... только вниз.
Они вошли в лифт. Как оказалось, под мавзолеем было несколько подземных этажей, обозначенных как B1, B2 и так далее. Но для того чтобы лифт остановился на самом нижнем, где располагался легендарный «Лабиринт», надо было вставить в отверстие специальную карточку.
— Как в «Шератоне», когда надо попасть на этаж для персонала, — сказал Тимми.
— Наверное, это еще одна шуточка этого американца.
— Надо вернуться и взять карточку у охранника. Я почему-то уверен, что ее специально подбросили, чтобы мы обязательно ее нашли.
— Как будто мы в настоящем лабиринте... ну, как в древнегреческой мифологии. И мы должны найти нить, чтобы привязать ее к двери. Привяжем и будем разматывать на ходу, чтобы не заблудиться. А потом нам придется сразиться с Минотавром и... что там еще было? Ой, прости, у нас в Германии в школах преподают классику... а ты же скорее американец, со всеми твоими «Шератонами» и Диснейлендами.
Тимми рассмеялся.
— Знаешь, я забыл больше классики, чем ты прочитала за всю свою жизнь.
Лифт ехал быстро, под траурные напевы, льющиеся из невидимого динамика. Наконец они спустились на самый нижний этаж. Двери открылись. Тимми с Паминой вышли из лифта и оказались как будто в известняковой пещере. Тимми оставил карточку в лифте, надеясь, что Пи-Джей и Хит сообразят, где они.
Единственным источником света было какое-то непонятное фосфоресцирующее пятно. Сталактиты и сталагмиты отбрасывали длинные тени. Было прохладно и влажно. Где-то гудели какие-то механизмы. Наверное, это и было то место, где хранятся тела, ожидающие погребения. Родная земля, куда должна была вернуться Амелия Ротштайн.
— Страшно? — спросил Тимми.
— Так же, как и тебе, — огрызнулась она.
Да. Все правильно. Холодок, пробежавший по телу, — это не только из-за холодильников. Был еще и другой холод... внутри... как кусок льда, вдавленный в основание шеи. Это был страх. Тимми и раньше чувствовал что-то похожее. Еще когда был вампиром. Но это был чужой страх — страх его жертв.
— Пойдем, — произнес он охрипшим голосом.
На полу были нарисованы стрелки, которые вели сквозь лабиринт известняковых колонн. Они прошли через грот, залитый пурпурным светом. Пол шел под уклон. Все время — вниз. Им встретилась ниша, где был оборудован алтарь какого-то рогатого бога. Пахло ладаном. Очень скоро им стало казаться, что они ходят по кругу. Вот тут они, кажется, уже были... да, вот он снова, пурпурный грот... или это уже другой? Они спускались все ниже. Становилось все холоднее.
— Как в холодильной камере для мяса, — сказал Тимми.
— Не напоминай мне, — попросила Памина. Тимми удивился: неужели ее воспоминания настолько болезненные? Она вся дрожала и отводила взгляд.
Они продолжали спускаться. Теперь до них доносился легкий запах лекарств... кажется, формальдегида... бальзамирующей жидкости. Их дыхание вырывалось маленькими облачками пара, зависающими в плотном воздухе. Они продолжали спускаться. Интересно, подумал Тимми, это естественные пещеры или же творение рук человеческих, странный каприз американского предпринимателя? Проход постепенно начал расширяться. В углублениях в стенах виднелись какие-то металлические шкафы с выдвижными ящиками, по размеру — как раз для трупов. Это был морг. Запах формальдегида стал сильнее. И сквозь него пробивался еще один...
— Чувствуешь запах? — спросил Тимми. — Мы отрываемся от реальности.
— В каком смысле?
— Плотность реальности ослабевает. Понимаешь, есть такие места, где материя, из которой сделан физический мир, как будто истончается. В моем старом доме в Лос-Анджелесе был чердак, где тоже было такое вот истончение реальности. Там были коридоры и двери, что вели прямиком из реального мира в мир снов. Но не моих снов — чужих. Вампиры не спят и не видят снов. Но они могут проникнуть в чужие сны; воплотить в себе образ чужих фантазий... да, именно так.
Памина еще крепче сжала его руку. Казалось, ее успокаивали все те вещи, о которых он ей рассказывал, словно они были знакомы ей еще с самого раннего детства. Они повернули за угол, и перед ними открылась целая вереница дверей, за каждой из которых были мертвые люди: лежащие на постаментах, подсоединенные к каким-то машинам, как в фильме про Франкенштейна, плавающие в плексигласовых ваннах. Тимми снова пробрал озноб. Ему было страшно, по-настоящему страшно. Но он должен был справиться со своим страхом. Тем более что он не увидел здесь ничего нового для себя.
— Интересно, долго еще до Амелии? — сказал он. Слишком громко. Его голос отдался звенящим эхом. Когда людям страшно, они стараются говорить громче, чтобы отогнать страх.
— Она дальше. Я ее чувствую.
Тимми с удивлением взглянул на Памину. Неужели она и вправду чувствует что-то такое, что ему недоступно?
Еще ниже. Еще. Скрипучие ступени и паутина. Стены из серого камня забрызганы кровью. Еще ниже. Биение кожистых крыльев. Шаткий мостик над пропастью черного пламени. Еще дальше — вниз.
— Мне страшно, — прошептала Памина.
Еще ниже. Музыка в стиле нью-эйдж, сопровождавшая их на протяжении всего пути, расплылась, как пятно, сбилась в тугой комок какофонии. А потом сквозь этот хаос пробилась песня...
— О, ты, прекрасное Искусство...
— Это она, — сказала Памина.
— Это Шуберт, — сказал Тимми. Эту самую песню Амелия пела в оранжерее, в доме престарелых. Хвалебная песнь Шуберта, посвященная музыке, единственному из всех искусств, которое способно умиротворить ярость души человеческой и утолить ненасытный голод вечности. И Тимми об этом знал не понаслышке. Тогда, две тысячи лет назад, он бы, наверное, просто не выжил без этого чудесного дара — музыки. Озеро пламени. Веревки моста под ними загорелись.
Быстрее, быстрее!
Песня звала их, отгоняя страх. Они ступили на край обрыва в тот самый миг, когда пылающий мост улетел в пустоту. И вот они уже снова в оперном театре — каким он был пятьдесят лет назад, — в маленькой гримерке Амелии. Все здесь было таким же, как и полвека назад: облупившаяся позолота на крыльях двух ангелочков, стоявших по обе стороны зеркала на туалетном столике... бугорчатый диван... кроткий лик святой Цецилии на стене, дырка на рукаве у которой топорно заделана с помощью клейкой ленты. Звук шел откуда-то снизу, скорее всего из той комнаты, где певцы распевались перед спектаклем. Все было точно таким же... вплоть до мельчайших деталей... даже запах пыли... кроме...
На диване лежала голова седой женщины. Без глаз. Жемчужное ожерелье, которым ее задушили, запуталось вокруг морщинистой шеи, впившись в торчавшие наружу позвонки. И нигде — ни одной капли крови.
Под картиной, в луче желтого света, лежало туловище, завернутое в черный атлас и норку. На туалетном столике лежали оторванные руки, прикрытые копией картины Дюрера.
Памина закричала.
Музыка смолкла, и тут же распахнулась дверь; за ней стояла Амелия — уже не старуха с усталым потухшим взглядом, а скорее дама в годах, с гордой осанкой и горящими глазами, — аккуратно стирая последнее пятнышко крови с губы носовым платком.
— Тише, Пами, тише, — сказала Амелия. — Я стала такой, какой ты тоже мечтаешь стать. Неужели ты мне не рада?
— Наверное, рада, — растерянно проговорила Памина. Но в ее голосе явственно слышалась горечь. — Просто это должно было случиться со мной. Не с тобой.
— Все, что случается с нами, — сказала Амелия, — оно не случайно. Все предначертано судьбой. — Она развела руки в стороны, демонстрируя платье, залитое кровью. — Все началось очень давно, когда в оперном театре появился Конрад Штольц, чтобы петь маленького пастуха в «Тоске». Ты приходил ко мне в эту самую комнату... я специально восстановила ее для тебя из наших общих воспоминаний... вот почему все здесь выглядит так знакомо. Ты сделал мне бесценный подарок, Конрад... наверно, ты предпочел бы, чтобы я звала тебя Тимми, но для меня ты всегда будешь Конрадом Штольцем... я была одинокой женщиной... всю жизнь я таилась и пряталась, как забитый ребенок, и все из-за родственников... из-за отца... они вечно пугали меня, что меня обязательно предадут мамины друзья, которые знали ее тайну... уже после войны я выдавала фамилию отца за сценический псевдоним... мне бы хотелось об этом забыть, навсегда... я была так одинока... а ты... ты что-то затронул во мне. Да, ты подарил мне такое пронзительное сексуальное наслаждение, которого я никогда не могла повторить... ни с одним человеком... твоя холодная кожа на пылающей страстью моей, ледяная змейка твоего языка в моем окровавленном лоне... а потом ты ушел из театра, и я уже никогда не испытывала оргазма... ни разу. Хотя я потом вышла замуж и родила детей. Да, Памина, я знаю. Ты тоже была с ним... но тебе досталось жалкое подобие того, кем он был раньше. Конрад... я знаю, ты жалеешь, что переделал свою судьбу. Ты не можешь быть человеком, и ты это знаешь... и тебе никогда не узнать наслаждения, какое испытывает мужчина, когда он с женщиной... тебя лишили этой возможности еще в детстве... Но теперь я могу расплатиться с тобой за тот дар, который ты сделал мне пятьдесят лет назад... могу вернуть тебе твое бессмертие. Всех остальных я убила, я свернула им шеи, разорвала их тела на части, чтобы они не смогли возродиться к не-жизни, но ты... ты, Конрад, ты будешь моей любовью, моим ангелом, моим священным супругом. У нас будет целая вечность, чтобы насладиться друг другом. О, мой маленький Конрад, иди ко мне. Тимми взглянул ей в глаза и увидел тот самый чарующий взгляд, которым он сам столько раз околдовывал своих жертв. Он почувствовал, что уже поддается. Как просто, оказывается, быть жертвой, а не изощренным хищником... как легко упасть в этот вихрь обольщения, потерять всякую волю к жизни... так вот что чувствовали мои жертвы, с удивлением подумал он. Покорность, смирение, экстаз, когда нет больше боли и горечи... это как заниматься любовью... Он едва замечал Памину, которая смотрела на него с нескрываемой завистью. Глаза Амелии были словно замочные скважины, сквозь которые лился свет: белый, холодный, неописуемый.
— Неужели ты не хочешь? — прошептала Амелия.
— Не знаю, — тихо ответил Тимми... но он знал, что уже проигрывает эту битву... все вокруг словно подернулось рябью, реальность снова менялась, как сон... комната поплыла и рассыпалась пламенеющим калейдоскопом картинок из прошлого, когда он был бессмертным... пламя гибнущей Помпеи... ведьма, которую сжигали на костре... горящий театр «Глобус»... актер в пылающем парике... медведь, грызущий свои цепи в медвежьей яме... огонь на улицах Москвы, пламя печей Освенцима... огонь, бегущий по узким коридорам турецкой тюрьмы, прямиком к камере с трансильванским заложником...
— Нет знаешь! Ты ненавидишь себя, ограниченного смертным телом! Ты не Пиноккио. Как простой мальчик — ты воплощение несостоятельности... твоя музыка потеряла свою гениальность... ты даже сексом заниматься не можешь!
— Я...
И тут Памина стремительно встала между ними.
— Ты просто трус, Тимми Валентайн, — закричала она. — Ты не тот Тимми, о котором я мечтала все эти годы, когда я тайком пила кровь... Тетя Амелия, оставь его. Это за мной ты пришла, за мной.
Она бросилась к тете. Тимми смотрел на все это, не в силах сдвинуться с места, все еще пребывая во власти вампирских чар. Амелия замерла. Тимми почувствовал, что заклинание ослабло. Памина пыталась дотянуться шеей до тетиных губ — и даже пыталась открыть ей рот, помогая себе обеими руками. Она уже видела голодный блеск в глазах тети... вот сейчас, сейчас... Но страсть и ярость Памины лишь раздражали Амелию, потому что мешали удерживать Тимми под ее гипнотической властью. Она оттолкнула Памину, но чары уже рассеялись. Тимми увидел, как Памина упала на пол, или это были плиты горящего храма Исиды в Помпеях?.. Амелия вновь заглянула ему в глаза.
Иди ко мне, прошептала она. И он почувствовал этот соблазн... древнее обольщение тьмы. Он сам шептал эти слова столько раз, на самых разных языках, и они все шли к нему... его жертвы... а теперь пришло время и самому сделаться жертвой. Он нерешительно шагнул к Амелии. Она раскинула руки, чтобы принять его в свои объятия.
Иди ко мне...
Иди ко мне...
Люби меня...
Стань моим единственным...
Она улыбнулась. Тьма окружила Тимми: ее плащ, ночь, вечность. И только влажные клыки сверкают в непроницаемой черноте...
А потом — страшный грохот, как это бывает, когда в лесу падает дерево... Рот Амелии закрылся. Господи, думал Тимми, я умираю, я умираю уже в третий раз, и это будет последний раз...
Свет. Железный штырь разорвал грудь Амелии. Острый кончик окрасился черной кровью. Амелия начала падать на спину, и тут Тимми увидел Пи-Джея, который буквально ввинчивал самодельный кол в сердце Амелии.
— Нет, — кричала Амелия. — Нет. Останови их, Конрад, останови их...
Там была и леди Хит с бутылкой в руках. Она выплеснула содержимое прямо в лицо Амелии. Кожа зашипела, пошла пузырями и почернела. Амелия упала на пол.
Пи-Джей тут же упал на колени и набил рот вампира чесноком. Потом Хит достала из сумочки статуэтку какой-то китайской богини и положила ее на рану в груди Амелии.
Фарфоровая статуэтка улыбалась. Она излучала странный голубой свет. Тимми видел, как этот свет словно растекся по телу вампирши, которая корчилась от боли. Свечение разбилось на сотни вспышек, и они поглотили и кожу Амелии... и ее плоть... и кости, от которых остался лишь холмик дымящегося пепла.
— Сильная штука, — сказал Пи-Джей, — под таким покровительством ресторан наверняка процветает.
Хит убрала статуэтку обратно в сумочку. Где-то вдали снова включилась музыка, слащавый нью-эйдж.
— Как вы нас нашли? — спросил Тимми.
— У меня острый нюх, — отозвался Пи-Джей. — Хорошо, что ты догадался оставить ключ в лифте.
— Но... — А как же тогда эта пещера, крутые каменные лестницы, озера бурлящей серы? Ведь все это наверняка были чары Амелии, паутина иллюзий, сплетенных специально для него...
— Я хочу стать вампиром, — сказал Тимми. — Снова. Да, я хочу стать вампиром... — И он разрыдался. Еще одно новое для него чувство.
А Пи-Джей, который когда-то был врагом мальчика-вампира, обнял его, и принялся успокаивать, и вытирать ему слезы, и говорить ему тихо и ласково, словно любящий отец:
— Все в порядке. Все хорошо. Прошлое просто не может взять и разом исчезнуть. Нужно, чтобы прошло время...
Тимми сел на то, что в иллюзорной гримерке было диваном. Сейчас он видел, что это кресло. Он огляделся. Белые стены. Резкий запах формальдегида. Металлические столы. На столах — трупы. Некоторые накрыты белыми простынями, некоторые — нет. Леди Хит помогала Памине подняться; на лбу у девочки красовался синяк, руки были исцарапаны в кровь.
— Вы убили ее, — тихо сказала Памина. — Почему?
Тимми не смог ей ответить. Он знал уйму ответов на это вопрос: вампиры — это такая дрянь, вампиры — это воплощение зла, они заражают весь мир, как чума или СПИД, их надо остановить, уничтожить... но он знал и то, что между вампиром и его жертвой существует некая связь... чувство, похожее на любовь. Хотя почему «похожее»? Это и есть любовь. И сейчас он оплакивал именно эту любовь — женщину, что когда-то была его другом, а теперь безвозвратно ушла. Умерла уже по-настоящему. Насовсем. Он потянулся к Памине, чтобы разделить с ней свою скорбь, но она оттолкнула его.
— Что в тебе есть такого особенного? Почему все тебя любят? — сказала она. — Это должно было быть мое бессмертие. Ты украл у меня мою тетю Амелию.
Она стащила простыню с ближайшего трупа и уткнулась в нее лицом, безутешно рыдая, а Тимми не мог даже вмешаться в ее одиночество. Чуть позже Пи-Джей и Хит отвели их обоих к лифту, потом — вверх в фойе, с его памятником жертвам холокоста и дверьми, как в замке герцога Синяя Борода; и так, в полном молчании, они все вместе вернулись в отель.