Снова весна

В бостонским парке есть старый танцевальный павильон, окруженный цементными скамейками. Сидя на одной из этих скамеек, Пайт дожидался, когда Фокси выйдет из кабинета дантиста в шестиэтажном горчичного цвета здании на Тремонт-стрит. В середине марта гуляющие были в парке наперечет. Дети взрывали пистоны у пустой лохани пруда, по мертвой траве скакала серая белка, то и дело останавливаясь, как будто позируя фотографу или принимая взрывы пистонов за ружейные выстрелы. Собственные шаркающие шаги казались Пайту недопустимо громкими. Неоновые вывески на Тремонт и Бойлстон-стрит были еле видны в тумане. Мокрые закопченные голуби планировали в опасной близости от голов торопливых прохожих. Деревья, эти фонтаны жизни из породы Ulmis hollandicf, размахивали на ветру ветвями, роняя веточки с нераскрывшимися почками, и готовились снова ожить. Время казалось заждавшемуся Пайту храмом тишины; секундная стрелка на его часах уподобилась хомяку в колесе, минутная свихнулась на размеренных, точных шажках. Его с редким бессердечием заставили проторчать в парке уже несколько часов «Руби признан виновным и приговорен к смерти», — гласил заголовок брошенной кем-то бульварной газеты, затоптанной в грязь. Стоило Пайту покоситься на этот заголовок или услышать со стороны пруда детский крик, как у него начинало дергать левую ладонь.

Фредди и Фокси нашли взаимопонимание до того успешно, что Пайт чувствовал себя лишним. Оба не пожелали сообщать ему подробности своей договоренности. Фокси, стоя на улице Милосердия бледная, с красными от ветра веками и ноздрями, с огромным пакетом провизии в руках, сказала ему:

«Тебе не надо даже пальцем шевелить. Я бы предпочла, чтобы ты вообще не знал, когда это произойдет. Просто скажи мне одну вещь: ты именно этого хочешь? Хочешь смерти ребенка?»

«Да, — ответил он. Видя, что она побледнела от его решительности, он спросил: — Разве у нас есть выбор?»

«Ты прав, — согласилась она холодно, — выбора нет». — Пакет с провизией у нее руках едва не лопался.

Позже она нехотя посвятила его по телефону в подробности плана. В среду восемнадцатого марта Кен уезжал в Чикаго на трехдневный биохимический симпозиум, Фредди не работал по средам и мог доставить ее к бостонскому идеалисту, на аборт стоимостью 350 долларов, а потом привезти обратно в Тарбокс. Она будет сидеть дома одна и кормить сына Тоби, который спал по двенадцать часов в сутки. Джорджина будет навещать ее по утрам и по вечерам. При желании Фокси сможет вызвать ее к себе в любое время. В случае осложнения ее положат в больницу в Тарбоксе с диагнозом «выкидыш». Тогда Кену скажут, что ребенок его.

Пайт возражал против того, чтобы Джорджину вводили в курс дела. Фокси ответила:

«Она и так знает о какой-то отвратительной сделке. Это ответственность Фредди, ему и решать. Если со мной что-нибудь случится, он станет сообщником убийства».

«С тобой ничего не случится!»

«Надеюсь. Во всяком случае, Джорджина, в отличие от Фредди, может заглянуть ко мне как ни в чем не бывало. По нашей дороге целый день снует взад-вперед Марсия. Самое главное, чтобы не появлялся ты. Забудь о моем существовании».

Она отказывалась назвать ему адрес подпольного акушера, пока снова не поговорила с Фредди.

«Фредди боится, что ты сделаешь какую-нибудь глупость».

«А ты?»

«Я — нет». — Тон ее был совсем не ласковый.

В конце концов Фредди сам ему позвонил, назвал адрес на Тремонт-стрит, категорически запретил ему заходить в здание, даже попробовал отговорить нести вахту в парке.

«Какой от тебя толк? — спросил он. — Молись, чтобы все обошлось».

У Пайта появилось ощущение, что Фокси собирается расстаться с неким драгоценным достоянием. Он вспоминал разных женщин, знаменитых и заурядных, которые сохраняли это достояние, как главный приз в жизни, и уже собирался все порушить, запретить Фредди действовать, настоять, чтобы Фокси выносила дитя… Но это было всего лишь недолгим наваждением; он понимал, что дело зашло слишком далеко, что Фредди и Фокси осуществят задуманное, наплевав на его протест. Они почувствовали себя богами, способными даровать жизнь и обрекать на гибель. Он положил трубку, чувствуя тошноту. Рука, державшая трубку, распухла, как у утопленника.

И все же, играя накануне вечером в лото с дочерями, он, зная, что не остановил машину смерти, все же умудрился сосредоточиться и выиграть. Нэнси не выдержала проигрыша и расплакалась: она рассчитывала на победу, но отец развеял ее иллюзии. В этом состоит отцовский долг, но требует ли долг злорадства? Рут удивленно наблюдала за его торжеством.

При приближении сопливого растрепанного бродяги, Пайт вобрал голову в плечи, словно его сейчас пырнут ножом. Но ладонь бродяги была пуста. Пайт вспомнил, что у него есть уши, и обнаружил, что у него что-то клянчат. Десятицентовик. Голос попрошайки раздавался, как из ямы. Пайт сунул ему четвертак.

— Благослови вас Господь!

Переодетый ангел. Не оглядываться. Очередь к дверям их дома во время Великой Депрессии. За матушкиными пирожками. Хлеба по водам. Просят рубаху отдай плащ. Сократи путь страждущему… Поголовное неверие. Филантропия как надувательство, средство спасения от коммунизма. В детстве он недоумевал, кто станет есть мокрый хлеб. Старые басни. Хлеба и рыбы, мусор. «Позаботьтесь о чистоте родного Бостона!» Он вдруг понял, что голоден. Легкость в теле, странное ощущение, при чем тут пища? Странные ангелы, зачем им мирские желания? Пайт сопротивлялся голоду Если кинуться к киоску на углу, Фокси умрет. Обойдемся! Излюбленная фраза матери: «Крепись, сынок!» Ужасный английский матушки. Запорошенные мукой материнские руки, тянущиеся к кухонной полке. Ура! Его переехал, расплющив кишки, локомотив любви. Все кончено. Moeder is dood.

Час шел за часом. Павильон, подернутые инеем кирпичи, позирующие белки, стаи беспардонных голубей, свисающие вниз мокрые ветки — таков был единственный мир, ведомый сейчас Пайту. Все остальное — теплица, армия, дома друзей в Тарбоксе и их вечеринки — стало призрачным, превратилось в дороги, которыми надо было пройти, чтобы оказаться здесь. От голода кружилась голова, но он крепился. Не проглядеть Фокси. Нож в горло. Попросили десять дай двадцать пять. Пятнадцатипроцентная прибыль Защита инвестиций. Все его существо потянулось вверх, приняло коническую молитвенную форму. Хватит! Избавь меня от нее, ее от плода, нас от Фредди. Верни мне покой. Она пересекла под острым углом плоскость его жизни, где накапливалась, как пыль, рутина. Искусственный свет, завтрак. Новое измерение. Он был невинной душой, заблудившейся в трех соснах. Она потребовала от него прозрения. Узлы на прямой бечеве его жизни. Каждый узел — грех. Пайт молился о развязывании узлов, об отпущении грехов.

Деревья у него над головой подпирали небо из грязной шерсти. Загрязненные дельты рек, сфотографированные из нечистой выси. Заляпанные стекла. Парк до отказа наполнился шарканьем людей, возвращающихся с обеденного перерыва. Красный жучок на краю кирпича. Deja vu. Когда именно? Он наклонил голову, продираясь сквозь собственное прошлое. Когда он видел это насекомое, под этим углом? Он поднял глаза и увидел величественную церковь на Парк-стрит. Все люди на серых аллеях казались чудесными видениями, все до одного отказывались признаваться, что вот-вот увянут и будут скошены небесной косой.

Часы на церковной башне пробили три. Он не смог больше сдерживаться. Кофе и два, нет, три пончика с корицей. Когда он выбежал из кафетерия, желтое небо между домами полнилось Фокси. Обжигая пальцы о бумажный стаканчик, он побежал по улице, не сомневаясь, что совершил грех, от какого уже не отмыться. Но желтый «меркурий» Фредди с откидным верхом (брезент крыши заплесневел за зиму) стоял на прежнем месте — в узком боковом проезде, правыми колесами на тротуаре, рядом со стальной дверью, выкрашенной в тот же горчичный цвет, что и вся стена; впрочем, вид дверных петель, с которых давно стерлась краска, говорил о том, что дверью пользуются. Фокси еще не выходила. Пайт вернулся к павильону в парке и начал жадно есть.

У него затекли ноги. Бостон побивает Тарбокс влажностью: через гавань в город тянет сыростью. Севернее все-таки. К страху за Фокси примешивалась тревога, что его хватятся дома, Галлахер подумает, что его задержала Анджела, Анджела будет грешить на Галлахера. Солнце опускалось, стены становились тоньше. Засаленный солнечный свет пробовал пускать по городу тени, подступал к деревьям и сухим фонтанам. Дверь в боковом проезде открылась, выпустила мазок — лысого Фредди? Пайт ринулся наперерез машинам, не чуя под собой ног, чтобы быстрее кончилось неведение, как некогда он влетал в дом Уитменов, сбивая на бегу сирень, мчался по коридору, сквозь запах свежего дерева, туда, где открывался вид на низину и дюны и где его ждали объятия Фокси. Фредди Торн, отпиравший дверцу машины, недовольно поднял глаза: только Пайта здесь не хватало! Оба не нашли слов. В разинутой железной пасти, которую раньше заслоняла дверь, стояла негритянка в зеленой униформе медсестры и очках в серебряной оправе. На негритянку опиралась Фокси.

Наркоз еще не выветрился; на ее сонном заостренном лице наползали одно на другое розовые и белые пятна, словно ей надавали пощечин. Взгляд скользнул по Пайту. Волосы сдуло на одну сторону, словно она попала под веялку, ворот русской генеральской шинели, ее любимого пальто, был поднят и застегнут, как гипсовый ошейник.

Фредди — куда подевались его губы? — подскочил к ней, сказал: «Шесть ступенек!», обнял за талию, другой рукой взял под локоток и направил в распахнутую дверцу автомобиля с такими предосторожностями, будто Фокси могла расколоться при малейшем сотрясении, как хрустальная ваза. Негритянка, так и не высунувшая наружу нос, молча исчезла, снова задраив металлическую дверь. Рывок Пайта вызвал любопытство прохожих на главной улице. Однако свернуть в боковой проезд никто не решился. Фредди опустил Фокси на сиденье. «Умница!» Дребезжащий звук — захлопнулась дверца. Фокси оказалась за стеклом. Линия ее рта словно бы с намеком на улыбку, казалась напоминанием о прошлом, превращала ее лицо в лик восковой фигуры, такой живой на первый взгляд и такой непоправимо мертвый уже на второй. Но на третью секунду она подняла руку с колен и потерла кожу у себя под глазами.

Пайт обогнул машину спереди. Фредди уже уселся за руль и, бормоча себе под нос, опустил на несколько дюймов стекло.

— Кого я вижу? Пайт Клизма, непревзойденное слабительное!

— Она..? — выдавил Пайт.

— Как огурчик! — заверил его Фредди. — Опасность миновала, любовничек.

— Почему так долго?

— А ты думал, она сразу вскочит и запляшет? Убери свою поганую руку с дверцы!

Сердитый тон Фредди растормошил Фокси. Проведя пальцами по губам, она вымолвила:

— Привет! — Голос был не ее: более теплый, сонный. — Я тебя знаю.

Пайт угадал иронию. Она еще не вспомнила его имени, зато отлично помнила, что с ним связано. Фредди опустил стекло, запер кнопкой центрального замка обе дверцы, завел мотор и бросил на Пайта торжествующий взгляд. Потом с максимальной осторожностью, стараясь не растрясти пассажирку, съехал с тротуара, подполз к углу улицы и там влился в густой поток машин, покидающих город. На пустом месте, оставшемся от его автомобиля, жались друг к другу рваный презерватив и конфетная обертка.

Только спустя несколько дней, уже после того, как Фокси выжила, пробыв двое суток дома одна с Тоби и пройдя испытание возвращением Кена из Чикаго, Пайт узнал, и не от Фредди, а от нее самой, услышавшей об этом от Фредди, что в момент дачи наркоза она запаниковала, попыталась ударить негритянку, прижимавшую к ее лицу мягкую сладостную маску, кричала, сопротивляясь первым волнам эфира, что хочет домой, что ребенка надо сохранить, что отец ребенка выломает дверь и остановит их.

После ее признания, прозвучавшего по телефону в понедельник, он так долго молчал, что ей пришлось прервать молчание смехом.

— Только не вздумай обвинять себя в том, что не высадил дверь! Возможно, этого хотело мое подсознание, да и оно осмелилось высказаться, только когда я утратила над ним власть. Мы поступили правильно. Иначе нельзя было, правда?

— Во всяком случае, я больше ничего не мог придумать.

— Нам еще повезло, что все так легко обошлось. Надо благодарить нашу счастливую звезду — так, кажется, говорится? — Беспечный смешок в трубке.

— У тебя плохое настроение? — спросил Пайт.

— Конечно. Но не потому, что я согрешила — я ведь послушалась тебя, согласилась, что так будет лучше для всех. Просто теперь я снова со всем этим столкнулась…

— С чем столкнулась?

— Со своей жизнью. Кен, холодный дом. И больше нет твоей любви. Да, еще у меня кончилось молоко, а Тоби все время срыгивает смесь. Да еще Коттон пропал.

— Коттон?..

— Мой кот. Ты что, не помнишь?

— Конечно, помню. Он всегда со мной здоровался.

— В среду утром он еще был здесь, ловил полевых мышей на краю болота, а когда я вернулась, его не оказалось. Я и не заметила, стала звать его только в четверг, но у меня не хватило сил, чтобы поискать его снаружи.

— Наверное, ухаживает где-нибудь за кошками.

— Нет! — отрезала Фокси. — Он кастрированный. — Всхлипы в трубке.

— Почему ты не пробовала меня убедить до того? — спросил он.

— Я злилась. Наверное, это равносильно испугу. Да и о чем говорить? Все уже было сказано. Тебе не хватило бы смелости разрешить мне родить и считать, что ребенок от Кена, а я не сомневалась, что мне не отнять тебя у Анджелы. Давай не будем спорить.

Он послушно молчал.

— Что теперь, Пайт? Чего мы можем друг от друга ожидать? Поразмыслив, он честно ответил:

— Не многого.

— Тебе проще, — сказала она. — У тебя всегда было, на кого переключиться. Не отрицай, пожалуйста. А я влипла. Хочешь услышать ужасную вещь?

— Если тебе хочется рассказывать ужасы…

— Я больше не могу выносить Кена. Мне трудно на него смотреть, отвечать, когда он говорит. Будто это он меня заставил расправиться с ребенком. С него бы сталось.

— Только это был не он, а я.

Но Фокси повторила то, что он уже много раз от нее слышал: как Кен, отказывая ей на протяжении семи лет в ребенке, что-то в ней умертвил, и это «что-то» был способен оживить только другой мужчина. Под конец она спросила:

— Ты когда-нибудь ко мне заглянешь? Просто поболтать.

— По-твоему, это нужно?

— Нужно, не нужно… Конечно не нужно! Но мне плохо, милый, ужасно плохо! — Она проговорила это со сценической вялостью, подслушанной в кино. Далее по сценарию требовалось повесить трубку, что она и сделала.

Он пожертвовал монеткой и позвонил ей из телефонной будки напротив винной лавки, из которой его запросто мог заметить кто-нибудь из знакомых. Труп в поставленном стоймя освещенном алюминиевом гробу. У Фокси не брали трубку. Тем более придется ее навестить. Стоит раз пригласить смерть — и она всюду наставит грязных следов.

Джорджина, послушавшись Фредди, приехала к Фокси в понедельник, ровно в полдень, и поразилась, увидев пикап Пайта. Это было расценено как нарушение договоренности. Она считала, что после аборта Фокси будет нечем удерживать Пайта, и он опять вспомнит про нее, Джорджину. Она гордилась тем, что умеет быть полезной, держит слово, выполняет поручения: добывает интересную докладчицу для заседания Лиги избирательниц, хорошо выполняет подачу в теннисе, остается женой Фредди Торна. Она навещала Фокси вечером в среду, потом дважды в четверг и один раз в пятницу: поила ее г чаем, поджаривала тосты, меняла Тоби пеленки, выстирала в машине и высушила в сушилке две корзины грязного белья. В пятницу она посвятила целый час уборке: пылесосила первый этаж, вытирала всюду пыль, чтобы Кен, вернувшись, не заметил непорядка. За эти дни конспирации она стала по-другому относиться к Фокси. При первом знакомстве, еще год назад, на вечеринке у Эпплби, Джорджина невзлюбила Фокси, сочла жеманной гордячкой; потом Фокси похитила у нее Пайта, и неприязнь сменилась ненавистью, а ненависть не бывает без уважения. Когда молодая соперница оказалась на ее попечении, Джорджина позволила себе немного нежности. Она видела в Фокси женщину, обреченную на риск и на страдание, младшую сестру, играющую по-крупному, совершающую ошибки, которым нельзя не завидовать. На нее производило впечатление достоинство Фокси. Та не скрывала, что наступила пауза, когда ей нужна помощь и компания, но не пыталась влиять на Джорджину, протестовать, насмехаться, исповедоваться, выклянчивать сочувствие, клеймить себя и подталкивать к самобичеванию ее. Жизнь с Фредди показывала, что презрение к себе обязательно перерастает в презрение к окружающим, и Джорджина была довольна, что Фокси принимает ее такой, какая она есть, — случайной гостьей. Вечером в среду Фокси отпустила ее с тактом ребенка, заверяющего родителей, что не боится темноты. Она еще не до конца отошла от наркоза, была в плаксивом настроении, прижимала к себе живого ребенка, как куклу; тем не менее, она нашла силы поблагодарить Джорджину за визит, позволила поменять окровавленные простыни, смирилась с запретом ходить вверх-вниз по лестнице, кивнула в ответ на предложение звонить Торнам по любому поводу, даже в случае беспочвенного страха. Утром в четверг Джорджина нашла ее внизу, бледную от бессонницы; она не смогла накормить ребенка грудью и была вынуждена спуститься в кухню, чтобы согреть бутылочку. Джорджина постелила на диване одеяло и запретила ей карабкаться наверх. Она представляла, как мучительно текли ночные часы, пропитанные лунным светом, как трудно было Фокси не схватиться за телефон, сулящий мнимое избавление от одиночества. Отвага и гордость Фокси не могли не восхищать. Помогая ей преодолеть лестницу, Джорджина чувствовала под халатом ее голое тело, длинное, негибкое, нескладное, холодное и сухое, которое любил ее любовник. Она источала воображаемую любовь и чувствовала робкий отклик. Две женщины молчали в унисон, вместе двигались по дому, вместе смотрели в окна, на раннюю весну, удручавшую больше, чем зима. Они не говорили ни о Пайте, ни о Фредди, ни о соединивших их обстоятельствах. Джорджина всего лишь спрашивала Фокси о самочувствии, та коротко отвечала. Еще они говорили на темы здоровья, домашних дел, погоды, ухода за ребенком. В пятницу, приехав в последний раз, Джорджина привезла свою дочь Джуди, и, в праздничной атмосфере выздоровления, Фокси, впервые полностью одетая, подавала гостьям печенье и вермут и уговорила Джорджину, уставшую от уборки, выкурить напоследок сигарету. Они неуклюже подняли бокалы, поздравив друг друга с успешным устранением проблем.

Просьба наведаться еще и в понедельник так и не прозвучала. Но Джорджине было очень любопытно, как Фокси продержалась в выходные, как обвела вокруг пальца Кена. Она заготовила вопрос, не нужно ли что-нибудь купить. При виде пикапа Пайта ее обожгло лютой ревностью. Первым испарилось чувство женского товарищества. От Пайта она почти ничего не ждала; пусть живет дальше и озаряет иногда ее жизнь. Она сама раскрылась для него и знала, что химический состав их любви замешан только в ее сосуде. Даже его способность ранить ее своим невниманием была создана ей самой; что бы он ни делал, он не мог покинуть область ее свободы, ее добровольного решения любить. Другое дело — ее отношения с Фокси: между ними существовало теперь нечто вроде межгосударственного договора, свода правил, набора взаимных уступок; то была сделка ради спасения обеих от полного разгрома. Джорджина редко ступала на ничейную территорию между женской покорностью и господством, не связанным с сексом, поэтому приязнь к Фокси, так нелегко добытая, была для нее редким подарком, более ценным достоянием, чем даже любовь к Пайту — неизбежная и постоянная. Предательство Фокси сделало Джорджину беззащитной. Она увидела себя их глазами: не просто беспомощная, а еще и дура! Беспомощность приносит чувственное утешение, с глупостью же невозможно смириться. Она распахнула дверь, не постучав. Пайт и Фокси сидели на почтительном удалении друг от друга, по разные стороны кофейного столика. Пайт снял абрикосовую вельветовую куртку на молнии, в которой ездил на работу; за ухом у него торчал карандаш. В утреннем свете, отбрасываемом затопленной низиной за окном, ночная рубашка Фокси казалась ледяной, спиральный дымок от сигареты между двумя ее бледными пальцами походил на синее изваяние. На низком столике поблескивал фарфор кофейного сервиза и металл ложечек. Джорджине показалось, что и до ее прихода в гостиной властвовало безмолвие. Она думала, что застанет их в обнимку, но просчиталась, и ее гнев сразу угас. Зато Пайт смутился, даже привстал.

— Можешь не вставать, — бросила она. — Я не собиралась прерывать ваше милое свидание.

— Это не свидание, — возразил он.

— Конечно, просто привал родственных душ. Очаровательно! — Она повернулась к Фокси. — Я решила предложить чего-нибудь купить и заодно тебя проведать. Как я погляжу, ты уже очухалась и больше во мне не нуждаешься. Тем лучше.

— Оставь этот тон, Джорджина. Я как раз рассказывала Пайту, какое ты сокровище.

— Ты ему, а не он тебе? Обидно.

— Почему ты злишься? Ты не считаешь, что у нас с Пайтом есть право побеседовать?

Пайт поерзал на стуле и проворчал:

— Я пошел.

— Никуда ты не пойдешь, — остановила его Фокси. — Ты же только появился! Выпей с нами кофе, Джорджина. И прекратим игру в шарады.

Но Джорджина отказывалась садиться.

— Только не воображайте, что я принимаю все это близко к сердцу. Меня не касается, чем вы занимаетесь, то есть не касалось бы, если бы муж вас не спас, рискуя собой. Но ради вашего же блага не могу не сказать, что Пайт поступил опрометчиво, выставив на обозрение свой пикап. Здесь в любую минуту может проехать Марсия.

— Марсия уехала к психиатру в Бруклин, — сказала Фокси. — Она отсутствует каждый день от десяти до двух или даже дольше, если обедает в городе с Фрэнком.

Пайт, желая завязать непринужденный разговор, подхватил:

— Марсия тоже посещает сеансы? Анджела только начала.

— Как ты умудряешься оплачивать такие излишества? — удивилась Джорджина.

— Мне это не по карману, — признался Пайт. — Выручает папаша Гамильтон. Отец и дочка сговорились у меня за спиной.

— А о чем сговаривались вы? От чего я вас оторвала?

— Ни о чем, — ответил Пайт. — Если хочешь знать, нам было трудно придумать, о чем бы поговорить.

— Почему бы мне не поболтать с отцом моего ребенка? — спросила Фокси.

— Это был не ребенок, а всего лишь малек, — встрепенулся Пайт. — Даже меньше малька. Почти ничто, Фокс!

— Нет, кое-что там уже было, черт бы тебя побрал! Не ты его вынашивал.

Джорджина завидовала их ссоре, столкновению двух гордых сердец. Они с Фредди редко ссорились. Они спали бок о бок и вместе посещали вечеринки, после которых ходили мрачные, как ветераны-инвалиды. От Пайта она узнала, что растительность может иметь геральдический смысл, а каждая женщина королева какого-то мужчины. Мир, который он ей открыл, был подобен болоту, раскинувшемуся за окном: тамошняя трава отменно себя чувствовала в соленой грязи, смертельно опасной для нее — полезного растения.

— Честно говоря, — услышала она собственный голос, — одному из вас стоило бы уехать из Тарбокса.

Этого они не ожидали.

— Зачем? — спросила Фокси почти весело.

— Для вашего же блага. Всем сразу же полегчало бы. Вы отравляете атмосферу.

— Если кто и портит тут воздух, — ответил Джорджине Пайт, — то это твой муженек. Вечно он заваривает кашу.

— Просто Фредди остается человеком. Он знает, что все вы считаете его смешным, вот и старается вам угодить. А что касается отравы, то очень может быть, что мы тут все отравлены, а вы мешаете нам своей невинностью. Лучше думайте о себе. Взгляни на нее, Пайт! Зачем тебе ее терзать своим присутствием? Пусть лучше увозит мужа обратно в Кембридж. Или ты сам плюнь на Галлахера и вернись в свой Мичиган. Иначе вы друг друга уничтожите. Я провела с ней конец прошлой недели и могу сказать, что ты устроил ей жестокое испытание.

— Я сама так решила, — произнесла Фокс и сухо. — Я благодарна тебе за помощь, Джорджина, но и без тебя справилась бы. Без Фредди мы тоже обошлись бы, хотя он все очень удачно устроил. Что касается нас с Пайтом, то мы не собираемся снова превращаться в любовников. По-моему, ты намекаешь, что по-прежнему его хочешь. Ну и забирай его!

— Ничего подобного я не говорила! Ничего! — Она и впрямь ненадолго забыла о себе и попыталась донести до них объективную истину, но эти развратники уже были не в состоянии никого слушать.

Пайт попробовал превратить все в шутку.

— Такое впечатление, что меня продают с аукциона. Может, позволите и Анджеле участвовать в торгах?

Ему было смешно. Смешно было им обоим. Джорджина их развлекла, оживила друг для друга. Глядя, как она, неуклюжая нежданная гостья, пытается, вся дрожа, совладать с кофейной чашечкой, они чувствовали себя господами положения. Оставив аборт позади, они считали себя в безопасности и готовились жить друг для друга. Их лица, озаренные солнцем, были добродушны и самодовольны, как у насытившихся животных.

Джорджина глотнула обжигающего кофе, аккуратно поставила чашку в кружок на блюдце и выпрямила спину.

— Я сама не знаю, что несу, — повинилась она. — Я рада видеть тебя такой счастливой, Фокси. Если честно, ты очень отчаянная женщина.

— Вовсе я не счастливая! — запротестовала Фокси, чуя опасность.

— Во всяком случае, счастливее, чем раньше. Как и я. Я так рада приходу весны! Зима очень задержалась на моем холме. Знаешь, рядом с гаражом уже цветут крокусы. Когда все мы начнем играть в теннис?

И Джорджина встала. Она пришла без пальто, которое только замедлило бы ее уход. Всегда, за исключением разве что самых холодных зимних дней, Джорджина щеголяла в одной юбке, свитере, студенческом вязаном шарфе. В январе в городе, освещенном скудным солнцем, можно было наблюдать поднимающую настроение картину: как она, одетая так легко, словно зима никогда не наступит, ведет закутанную Джуди по наледям, как торопится, полная решимости и внутреннего огня.

Этой весной городское собрание пахло виски. Пайт почуял запах, едва вошел в новый школьный спортзал, где от самой сцены до задней стены были выставлены ряды оранжевых пластмассовых кресел. Во флуоресцентной пустоте над рядами висели канаты и гимнастические кольца. Над головами плавал смешанный алкогольный дух: виски и мартини, опрокинутые между поездом и ужином с участием приглашенной к младшим детям няни. Раньше Пайт не замечал за собранием этой особенности и теперь гадал, в чем причина: то ли в вечернем тепле, вызванном наползшим с моря туманом, от которого футбольное поле сразу пожелтело от одуванчиков, то ли в перемене, случившейся с самими горожанами. Каждый год в Тарбоксе прибавлялось жителей, ездящих на работу в Бостон, молодых семей с микроавтобусами «Фольксваген» в гаражах и репродукциями Сезанна на стенах, обживающих новые кварталы в милях от исторического сердца городка. Год за годом на городских собраниях выступало все больше самоуверенных молодых людей, а те, кто доминировал сначала, когда Пайт и Анджела только сюда переехали, — гнусавые лавочники-янки, яростные собиратели моллюсков, толстобрюхие члены городского управления, не собиравшиеся бороться с плохим к себе отношением, доставшимся в наследство от отцов, близорукий председатель с изможденным лицом, узнававший только своих друзей и умевший превращать даже всеобщее недовольство в единодушное одобрение, — все чаще помалкивали. На первом собрании после переезда Пайта в Тарбокс, городские служащие — сплоченная группа бывших спортсменов с закатанными рукавами, устроившаяся на галерке, отдельно от жен, — так раскричались, что заставили умолкнуть престарелого городского прокурора, зятя Гертруды Тарбокс; тот сорвал голос и общался с микрофоном всхлипывающим шепотом. Теперь служащие не снимали пиджаков и не сбивались в кучу, а тихо сидели рядом со своим женами, наблюдая, как земляки смирно голосуют за повышение им зарплаты. Городским прокурором стал воспитанный младший компаньон компании со Стейт-стрит, согласившийся на этот пост как на хобби, а председателем собрания — адъюнкт-профессор социологии с кроличьими ушами, маэстро парламентской процедуры. Лишь случайная тема, напоминавшая о сельском прошлом городка — то покупка старого амбара рядом с общественной стоянкой, то просьба фермера, фантастического создания с обмороженным лицом и гулким медлительным голосом, разрешить ему убрать озимую рожь до того, как будет спрямлен извилистый участок дороги на Матер, — была способна спровоцировать дискуссию. Новые школы и дороги, канализационные трассы и правила зонирования — все голосовалось гладко, благодаря смазке в виде правительственных субсидий. Любая модернизация или ограничение представлялись как национальная необходимость, поддерживающая честь могучего народа. Последние несогласные, флегматичные поборники экономии и записные нигилисты, на протяжении десятилетия блокировавшие строительство нового школьного здания, либо поумирали, либо перестали посещать собрание. Благодаря их усилиям городские вопросы долго решались под худой стеклянной крышей, на сквозняке из-за переставших задвигаться перегородок. Речь ежегодно заходила о представительности городского собрания, благодаря чему кворум был уменьшен на половину. Некоторые из друзей Пайта были деятелями городского масштаба: Гарольд Литтл-Смит заседал в финансовом комитете, Фрэнк Эпплби председательствовал в комитете по переговорам с властями штата о новых линиях пригородного транспортного сообщения, Айрин Солц возглавляла природоохранную комиссию (свой годовой отчет она совместила с заявлением об отставке ввиду переезда с мужем в Кливленд — события, вызывающего у обоих искреннее сожаление), а Мэтт Галлахер состоял в совете по зонированию. Если верить намекам польского священника, Мэтт вполне мог быть избран в Городской совет, а Джорджина Торн чуть было не избралась (недобор голосов был скандально мал) в Совет по делам школ.

Пайту была скучна политика. В его родных местах голландцев не подпускали к местной власти, а они ее в отместку презирали. Вся его родня причисляла себя к республиканцам, почему-то считая эту партию анархистской. По их мнению, правительство было иллюзией, не имеющей права поощрять самое себя. Мир политики был для Пайта не более реален, чем мир кино, поэтому, присутствуя на собрании, он чувствовал неудобство, как на просмотре талантов на сельской ярмарке, где в наивные сердца закрадываются несбыточные надежды. На городские собрания он ходил, чтобы повидаться с друзьями, но в этот раз, хотя Хейнема пришли рано, никто из них к ним не подсел. Эпплсмиты и Солцы заняли места среди политически активных. На сцене, в роли наблюдателей, еще не имеющих права гражданства, восседали молодые Рейнхардты, которых Пайт недолюбливал. Герины и Торны явились позже и устроились у дальних дверей, так что Пайту не удавалось переглянуться с любовницами. Бернадетт Онг и Кэрол Константин пришли еще позже, вместе, без мужей. Удивительнее всего было то, что Уитмены вообще не появились, хотя прожили в Тарбоксе достаточно долго, чтобы получить право голосовать. Рядом с Пайтом сидела усталая Анджела. Каждый день она торопилась после детского сада в Кембридж, потом ехала обратно в плотном потоке машин. Сейчас она клевала носом, но как лояльная либералка не желала уходить и присовокупляла к хору голосов свое сонное «да». Предложение о пригородном поезде (годовой бюджет примерно 12 тысяч долларов) было поддержано единодушно: сыграл роль аргумент, что люди, которых привлечет в Тарбокс надежное железнодорожное сообщение, помогут процветанию городка. Самоуверенность присутствующих, подогревших себя спиртным, так раздражала Пайта, так угнетала его инстинкт свободы, что он несколько раз покидал дружное общество, чтобы попить в холле воды, хотя там он сталкивался с городским строительным инспектором, а тот, как ему показалось, избегал на него смотреть и не отвечал на его приветствия.

Собрание закончилось в одиннадцать. Остальные пары столпились у выхода, договариваясь, к кому теперь направиться. Пайт видел, как стоящий к нему в профиль Гарольд что-то лепечет, как Би медленно, сонно кивает. Анджела подняла на смех своего мнительного супруга, испугавшегося, что его сторонятся, и предупредила, что лично она едет домой, спать. До начала психотерапевтических сеансов она бы не высказалась так определенно. Пайт был вынужден ей уступить. В машине он спросил:

— Ты очень устала?

— Есть немножко. От всех этих смехотворных мелочей у меня разболелась голова. Почему бы им не решать все это у себя в Городском совете и перестать нас терзать?

— Как прошел сеанс?

— Не очень весело. Я чувствовала себя утомленной и глупой, все спрашивала себя: «Зачем мне это надо?»

— Меня тем более не спрашивай.

— Не собираюсь.

— О чем у вас шла речь?

— Держать речь полагается мне. Он только слушает.

— И никогда ничего не говорит?

— В идеале — никогда ничего.

— Ты рассказываешь про меня? Как я заставил тебя лечь с Фредди Торном?

— Это было сначала. Теперь мы перешли к моим родителям. Особенно достается отцу. В прошлый четверг вдруг выяснилось — само слетело с языка, что он, оказывается, всегда раздевался в глубоком стенном шкафу. Я не вспоминала об этом много лет. Если я зачем-то приходила к ним в спальню, он выходил из шкафа уже в пижаме. Чтобы увидеть его без одежды, мне приходилось подсматривать, когда он запирался в ванной.

— Ты подсматривала? А еще Ангел!

— Знаю, это постыдно, я краснею, когда вспоминаю… Но все это меня очень злило. Он открывал оба крана, чтобы мы не слышали, чем он там занимается.

«Мы». Луиза, сестра Анджелы, с которой она редко виделась, смазанная копия, на два года моложе, жительница Вермонта, жена учителя начальной школы. Луиза рано вышла замуж. В отличие от Анджелы, не красавица: бесформенный рот, нечистая кожа. Но в кровати, наверное, лучше сестры, более распущена. Он вспомнил Юпа, своего брата-блондина: льняные волосы, водянистые глаза, моложе, чище, трудится себе в теплице; вот кому бы жениться на Анджеле! Жили бы вдвоем в рассеянном свете. А ему бы выбрать распущенную Луизу.

— Луиза когда-нибудь видела его член? — спросил он. — Вы с ней об этом разговаривали?

— Почти никогда. Мы были страшно скованные, хотя мать все время рассуждала о великолепии Природы, очень выразительно расставляя акценты, а в доме было полно книг по искусству: Микеланджело, Адам… Все такие прелестные, возбуждения ноль, зато много крайней плоти, так что, увидев тебя, я подумала…

— Что ты подумала?

— Позволь, я приберегу это для своего психоаналитика. Дорога на Нанс-Бей, расширенная и прямая, в отличие от дороги вдоль пляжа, была пустынной, совсем как на его родном Среднем Западе. Оживляли пейзаж только нечастые прилавки с овощами да еще более редкие дома-пряники на холмиках, со светом в окнах второго этажа, где мучились бессонницей вдовушки. Юп походил глазами и ртом на их мать: такой же размытый, покорный, сломленный.

Чувствуя, что Анджела вот-вот задремлет, он сказал:

— По-моему, я ни разу не видел свою мать голой. Кажется, они никогда в жизни не принимали ванну — во всяком случае, пока я бодрствовал. Вряд ли они хоть что-то знали о сексе. Однажды я оторопел: мать, как ни в чем не бывало, пожаловалась соседке на пятна у меня на простынях. Она меня не бранила, а просто шутила. Это меня и поразило.

— Мой отец сказал одну правильную вещь, — вспомнила Анджела. — Когда у нас начала расти грудь, он требовал, чтобы мы держались прямо. Его бесило, когда мы горбились.

— Ты стыдилась своей груди?

— Это не стыд, просто сначала кажется, что грудь сама по себе: торчит, болтается…

Пайт представил себе груди Анджелы и сказал:

— Мне обидно, что ты рассказываешь про отца. Я-то думал, что у тебя проблемы со мной. Но чему тут удивляться: это ведь он платит за сеансы.

— Почему это тебя сердит? У него есть деньги, а у нас нет. Колеса машины, ее кремового «пежо», прошелестели по гравию. Вот они и дома. Расчерченные на квадраты пятна оконного света на кустах. Рыхлый грунт под подошвами, дряблая кожа оттепели на теле зимы. Побег тополя, пустивший еще прошлой весной корни рядом с верандой, протягивал красные, как жидкость в термометре, ветки. Неясная луна рядом с черной дымовой трубой смотрелась, как мазок тепла на сером холсте. Пайт благодарно вдыхал влажную ночь и выдыхал успокоение. Год тревог остался позади.

За няньку оставалась Мерисса Миллз, дочь заводилы из старой компании лодочников, который уже несколько лет как развелся с женой и перебрался во Флориду, где тоже завел пристань для яхт и опять женился. Мерисса, как это часто бывает с детьми из разрушенных семей, была нарочито спокойной, вежливой, традиционной.

— Был всего один телефонный звонок, от мистера Уитмена, — сообщила она. — Я записала номер.

В желтом блокноте от фирмы «Галахер энд Хейнема» красовалась аккуратная карандашная строчка цифр.

— МИСТЕР Уитмен? — переспросил Пайт.

Мерисса посмотрела на него без всякого любопытства, собирая свои учебники. В ее жизни и так хватало бед, и сюда она приходила, чтобы от них отдохнуть.

— Он просил перезвонить, как бы поздно вы ни вернулись.

— Но ведь не среди ночи! — возразила Анджела. — Отвези Мериссу домой. Я позвоню Фокси утром.

— Нет! — Обе женщины вдруг сделались для Пайта на одно лицо: раньше времени приученные к добродетели, прячущиеся за стеной волевой собранности. Он знал, что обе оберегают его от таящейся в темноте судьбы, от расплаты за содеянное. Он инстинктивно свернул в последнюю оставшуюся свободной колею.

— Мерисса еще может понадобиться. Дай-ка я позвоню Кену, прежде чем мы ее отпустим.

— Мериссе завтра в школу, а я падаю с ног от усталости, — возразила Анджела.

Но ее голос был нематериальной преградой. Он прошел сквозь него и схватил трубку зудящей от волнения рукой. Он набирал номер осторожно, как прокаженный, чья плоть может в любую секунду опасть серебристой чешуей.

Кен поднял трубку после второго звонка.

— Пайт, — произнес он. Это было не приветствие, а опознание.

— Кен.

— У нас с Фокси был долгий разговор.

— О чем?

— О вас двоих.

— Вот как?

— Да. Ты будешь отрицать, что у вас с прошлого лета тянется любовная связь?

Кен ждал ответа. На одном конце провода находился нетерпеливый доктор, на другом — пациент, долго питавший несбыточные надежды. Теперь Пайт видел, что просвета нет, что истина вылетела наружу и теперь окружает их, как кислород, как тьма. Уподобившись умирающему, которого долго мучили обещаниями исцеления и который с облегчением начинает предвкушать жизнь после смерти, он вздохнул и, наконец, ответил:

— Не буду.

— Хорошо. Это уже что-то.

Краем глаза Пайт наблюдал за Анджелой. Она уже выглядела брошенной.

— Она призналась, что зимой забеременела от тебя и что пока я был в Чикаго, ты устроил ей аборт.

— Так и сказала? — Перед Пайтом простерлась гранитная пустыня, на которой хотелось пуститься в пляс.

— Это правда? — спросил Кен.

— Посвяти меня в правила игры, — сказал Пайт. — Я могу выиграть, или меня ждет верный проигрыш?

Кен ответил не сразу. Анджела, начиная понемногу соображать, что к чему, побледнела и беззвучно спросила: «Кто?»

— Пайт, — сказал Кен ровным, почти примирительным тоном, — по-моему, лучше всего было бы, если бы вы с Анджелой приехали сейчас сюда.

— Она смертельно устала.

— Ты не передашь ей трубку?

— Нет. Мы приедем. Стоя над телефоном, Пайт смотрел на темный треугольник на обоях. Раньше здесь висело зеркало. Анджела перенесла его в комнату Нэнси: та ревновала Рут, которой отец подарил на день рождения зеркало.

— Надо ехать, — сказало Пайт жене. — Ты можешь остаться? — спросил он Мариссу.

Обе согласились. За несколько секунд телефонного разговора он приобрел достоинство павшего, достигшего самого дна. Его лицо было застывшей маской, зато кровь бурлила, обдавая сердце то стыдом, то страхом. Он четко выполнял мелкие ритуальные действия: откидывал щеколду, хлопал себя по карманам в поисках ключей от машины, улыбался Мериссе и обещал на задерживаться. Он стремился прочь из дома, в туман, в путь.

Блэкберри-лейн, узкий проселок, Ниггер-лейн, где некогда обитал, пока не помер от пневмонии и одиночества, беглый раб. Путь от Хейнема до Уитменов был недолог. Летом Пайт частенько возил детей на пляж после работы и успевал домой к ужину. Времени на разговор у них с Анджелой почти не было. Анджела говорила быстро, пытаясь перебросить мостки между уже дошедшими до нее истинами.

— Как долго это тянулось?

— С лета. Сейчас я думаю, что, нанимая меня, она хотела проверить, что получится.

— У меня было такое подозрение, но я не ожидала, что ты станешь использовать для этого свою работу. Думала, у тебя есть принципы. Одно дело — обмануть меня, но рабочие, Галлахер…

— Я потрудился у них на совесть. Мы стали спать, когда работы уже близились к концу. А когда все было готово, когда у меня пропали причины ставить у ее дома свой пикап, я почувствовал, что так не годится.

— Какие чувства!

— Представь себе. Очень тяжелое ощущение. Религиозное, если хочешь, и печальное. Но ее беременность… — Пайту нравилось это обсуждать, словно речь шла о тайной любви к самой Анджеле, принявшей другую форму, в которой он мог теперь признаться.

— Вот так сюрприз! — сказала она. — Беременность… Представляю, до чего Кену трудно было с этим смириться.

Пайт пожал плечами.

— Она сама так решила. Раз она не возражала, я тоже не возражал. Так это выглядело невиннее: какая-то ее часть хранила верность Кену, что бы ни вытворяла другая часть.

— Сколько раз ты с ней переспал в общей сложности?

— Раз тридцать-сорок.

— Сорок!

— Я ответил на твой вопрос. — Видя ее слезы, он попросил: — Не плачь!

— Я плачу, потому что в последнее время ты выглядел счастливее, чем раньше. Я думала, что причина во мне, а оказывается, в ней…

— Нет, не в ней! — У него оставалось еще одно уязвимое место, незаметная до поры до времени для других яма — Би.

— Нет? Когда вы переспали в последний раз?

Только бы она не узнала про аборт! Но эта истина выпирала сама собой, скрыть ее было трудно, как дерево, земля под которым подозрительно чиста.

— Несколько месяцев назад, — ответил он. — Мы решили покончить. — Уже после рождения ребенка?

— Да, спустя шесть-восемь недель. Я удивился, что она меня по-прежнему хочет.

— Ты очень скромный. — В ее тоне не было иронии, вообще ничего не было. В свете фар мелькнул свернутый на сторону почтовый ящик Дорога нырнула вниз, с болота пополз туман.

— Почему ты это прекратил? — спросила Анджела. Скрывая правду по другим поводам, Пайт охотно пошел на откровенность сейчас.

— Потому что это стало слишком болезненно для всех. Я становился жесток по отношению к тебе, забросил девчонок: мне уже казалось, что они растут без меня. А когда она родила, тем более мальчика, стало ясно, что наше время вышло. — И он добавил, словно это могло что-то объяснить: — Время любить и время умирать.

Она как будто перестала плакать, но слезы успели оставить промоину в ее голосе.

— Ты ее любил?

Он решил, что здесь нужна точность. Сначала они брели по густому, обманчивому лесу, а теперь оказались в пустыне, где каждый шаг оставляет глубокий след.

— Не уверен, что понимаю это слово. Нравилось ли мне с ней? Да, нравилось.

— А с Джорджиной?

— Тоже. Но это было проще. Она не так требовательна. А Фокси все время пыталась меня поучать.

— С кем еще?

— Ни с кем.

Ложь прожила недолго — до последнего спуска перед подъемом на холм Уитменов.

— А со мной? Со мной тебе нравилось? — Пустыня изменилась: ее голос, прежде рассыпчатый, как песок, превратился в опаленный камень, бывшую лаву, режущую на ощупь.

— О, — сказал Пайт, — еще как! С тобой — настоящий рай. — И он заторопился, решившись. — Ты должна знать еще одну вещь, раз уж Кен знает. Под конец, когда я уже думал, что все позади, она от меня забеременела. Не спрашивай, как это получилось, мне стыдно признаваться… В общем, Фредди Торн организовал аборт. В качестве платы он запросил ночь с тобой. Звучит ужасно, но другого выхода не было. Ты поступила самоотверженно и тем окончательно положила конец моему роману с Фокси. Все кончено! Меня вызвали, чтобы прочитать запоздалую нотацию.

У дома Уитменов Пайт заглушил мотор и испугался, что Анджела не удостаивает его ответом. Потом раздался ее тихий, потерянный, не оставляющий надежды голос:

— Лучше отвези меня домой.

— Глупости! — отмахнулся он. — Ты должна идти со мной. — И добавил в обоснование своего повелительного тона: — Без тебя я трушу.

Дверь отпер Кен — в смокинге, как примерный хозяин-джентльмен. Он серьезно пожал Пайту руку, глядя на него своими пустыми серыми глазами, словно делая моментальный снимок. Анджелу он приветствовал со вниманием, граничащим с заигрыванием. Его бас и широкие плечи заполняли пространство дома, в котором Фокси бывало одиноко. Он принял верхнюю одежду гостей нарядное синее пальто у Анджелы, легкомысленную абрикосовую куртку у Пайта. Пара прошла по застеленному ковром полу; Анджела с любопытством крутила головой, удивленная новому облику дома, чуть было не ставшего ее жилищем.

— Это ты подобрал обои? — услышал Пайт ее шепот. Фокси сидела в гостиной, держа младенца на коленях и кормя его из бутылочки. Вместо приветствия она улыбнулась. Ее заплаканное лицо, озаренное улыбкой, показалось Пайту россыпью драгоценностей; свет лампы стекал по ее волосам на сверток без лица у нее коленях. На кофейном столике поблескивали бутылки: супруги пили в ожидании гостей. В тарбокском обществе не было более заманчивого предложения, чем такое — разделить с супружеской парой интимный момент, принять участие в их насмешливом саморазоблачении, в их показном конфликте и невысказанном страдании. Всем четверым было нелегко вырваться из этого уюта, перейти к враждебности Анджела села в старое кожаное кресло, Пайт — в жесткое кресло с плетеной спинкой, присланное матерью Фокси из Мэриленда для рассеивания царящего в доме уныния. Кен остался стоять. Он пытался придать встрече академическую тональность, Пайту же, напротив, очень хотелось разыграть клоунаду, чтобы сделаться невидимым, как это бывает с клоунами. Анджела и Фокси, блестя чулками, придавали обстановке изящество, как и полагается женщинам-свидетельницам, без которых от самого Адама не обходится клеймение порока. Присутствие женщин заметно разряжает атмосферу густой вины.

Кен спросил гостей, какие напитки они предпочитают. Реквизит — его смокинг — требовал учтивого поведения. Ярость обходится без покровов. Анджела решила воздержаться, Пайт попросил чего-нибудь с джином. Сезон тоника еще не начался, поэтому можно джин пополам с сухим вермутом европейский мартини. В общем, что угодно, только не виски. Он рассказал про то, как разило виски на городском собрании, и был разочарован, когда его рассказ не вызвал смеха.

— Каков первый пункт повестки дня, Кен? — спросил он раздраженно.

Кен, игнорируя его, обратился к Анджеле:

— Что ты обо всем этом знала?

— Понятно, — сказал Пайт. — Устный экзамен.

— Столько же, сколько и ты, — ответила Анджела, — Ничего.

— Ты должна была догадываться.

— У меня насчет Пайта всегда масса догадок, но уж больно он скользкий.

— Я бы назвал это ловкостью, — вставил Пайт. Кен не сводил взгляд с Анджелы.

— Ты проводишь в Тарбоксе весь день. Это я отсутствую с семи до семи.

Анджела подалась вперед, исторгнув из кожаного кресла тяжкий вздох.

— Что ты хочешь этим сказать, Кен? Что я несостоятельная жена?

— Одно из достоинств Анджелы, превращающих ее в хорошую жену для Пайта, какой не смогла бы стать я, — ее добровольная слепота, — сказала Фокси.

— Ничего об этом не знаю, — сказала Анджела и налила себе бренди, чтобы оправдать новую позу в кресле. То был пятизвездочный коньяк, но на столике оказались только большие стаканы. В хозяйстве Фокси таких проколов было не счесть. Навещая ее под конец дня, Пайт замечал, как бы ни мешала этому светлая радуга ее объятий, немытые тарелки, оставшиеся еще от завтрака, книгу, заложенную сухой полоской бекона. Когда он обращал ее внимание на подобный непорядок, она утверждала, что сделала это специально, чтобы его повеселить; но он замечал, что у нее не всегда чистое нижнее белье. Не сумев оставить высокомерное возражение Анджелы без ответа, она выпрямилась, потревожив спящий у нее на коленях сверток.

— Я хотела сделать комплимент. По-моему, это замечательное свойство. Я бы никогда не смогла превратиться в мудрую жену, глядящую на мужнины проказы сквозь пальцы. Я по натуре ревнива. На вечеринках я видеть не могла, как ты подходишь к Пайту с ласковой улыбкой собственницы и уводишь его домой, в постель.

Пайт поморщился. Он предпочитал подсластить пилюлю для Кена, сменить пластинку, С видом постороннего, задающего невинный вопрос, он спросил:

— Как ты об этом узнал?

— Кто-то ему напел, — вмешалась Фокси. — Женщина. Ревнивая женщина.

— Джорджина, — догадался Пайт.

— Она самая, — подтвердила Фокси.

— Нет, Марсия Литтл-Смит, — сказал Кен. — Увидев меня третьего дня в городе, она спросила, продолжается ли в нашем доме ремонт: иначе почему рядом с домом так часто стоит пикап Пайта?

— Вранье! Просто они сговорились, что будут настаивать на этой версии, — сказала Фокси Пайту. — Конечно, Джорджина! Когда она застала нас на прошлой неделе, я поняла, что она сделает нам гадость. У нее самой в жизни нет любви, вот она и не выносит чужого счастья.

Пайт не одобрял ее настроение рубить сплеча. Он считал, что они обязаны щадить двоих людей, которых украсили рогами.

— И тогда ты ему все рассказала? — обратился он к Фокси осуждающе.

Россыпь алмазов на ее лице не удержалась в сети, что удерживала их до этого мгновения.

— Да, да! Начала и не смогла остановиться. Мне тебя жаль. А впрочем, нет: это из-за тебя я прошла через ад. Анджела, пробуя коньяк, улыбнулась Кену. — Они ссорятся.

— Это их трудности, — ответил Кен. Его непреклонный тон подсказывал, что он видит проблему не так, как Пайт: не как трудную ситуацию для всех четверых, вторжение на чужую территорию, которое должно разрешиться возвращением на прежние рубежи. Кен старался снять ответственность с себя, вывести себя за скобки.

Анджела, испугавшаяся вместе с Пайтом непреклонного настроения другой пары, спросила негромко, слегка наклоняя овальную голову в сторону Фокси:

— Джорджина застала вас на прошлой неделе? Но Пайт клялся, что все кончено.

— Он тебе наврал, милая.

— Нет, не наврал! — У него запылало лицо. — Я приехал, потому что тебе было плохо. Мы не занимались любовью, даже почти не разговаривали. Мы согласились, что аборт положил конец тому, что должно было прекратиться гораздо раньше. Кажется, все ясно.

— Разве? — Опущенные глаза, поджатые губы. Он помнил выразительность ее рта. В ее поведении сочетались капитуляция и вызов. Пайт улавливал во всей ее позе мольбу не заставлять ее еще раз пережить унижение, испытанное когда-то из-за Питера.

Кен снова принялся за Анджелу.

— Велика ли твоя осведомленность? Ты знаешь, что на той вечеринке, когда убили Кеннеди, они заперлись в ванной наверху? Что он одно время встречался и с Джорджиной, и с Фокси, что сейчас у него тоже есть женщина?

— Кто?

Быстрый вопрос Анджелы застал Уитменов врасплох. Они переглянулись, но не подали друг другу сигнала.

— Би! — бросил Кен Анджеле в лицо.

— Нежнейшая Би… — проговорила Анджела, водя пальцем по второй сверху перекладине с внешней стороны левого кожаного подлокотника. Лесбийская отчужденность, скрытая боль. Носить хитон, слушать стихи, дотрагиваться до руки. Хоккей на траве.

— Сплетни! — отрезал Пайт. — Какие у вас доказательства?

— Не трудись, Пайт, — сказала Анджела, ни на кого не глядя., Кен снова превратился в ментора. Сверкая серебряными, висками, он наклонился к Анджеле.

— Ты знала про аборт? — Его лицо налилось кровью, но аккуратный рот-кондиционер внушал надежду, что ему не грозит апоплексический удар. Усердный ученик, объект издевательств на переменке. Не дразнись, Пайт, не дразнись…

— Почему бы ему не отстать от моей жены? — спросил Пайт Фокси.

Анджела ответила на вопрос Кена утвердительным кивком и проговорила:

— У меня впечатление, что они пошли на это не только из-за себя, но и из-за тебя. Циничная женщина родила бы и назвала ребенка твоим.

— Только если бы я оказался слепцом. Я сумел бы разглядеть, что он не имеет отношения к Уитменам.

— Тут и смотреть не обязательно — достаточно прислушаться, — ввернул Пайт. — Уитмены с рождения начинают читать нотации.

— Среди вариантов, которые я рассматриваю, — сказал Пайту Кен, фигурирует предъявление обвинения Торну. Ты бы проходил по делу как соучастник.

— Почему, ради Бога, объясни? Ведь это, наверное, самый христианский поступок за всю жизнь Фредди Торна! Он не был обязан этого делать, но сделал — из жалости. Может быть, даже по любви.

— К кому?

— К друзьям. — Сказав, это, Пайт почувствовал, как его сердце дрожит от волнения любви, словно они с Фредди, убрав разделяющую их перегородку, наконец-то поняли друг друга, чего всегда жаждали, как едва не произошло однажды на самом деле, в сырой прихожей у Константинов. Ненависть и любовь всегда доискиваются правды.

При следующих словах у Кена странно, как у обиженного подростка, пытающегося восторжествовать над обидчиками, выпятилась верхняя губа.

— Он сделал это, потому что любит во все совать нос. Но разговор не об этом. Что сделано, то сделано, и я не вижу пути назад.

Анджела первой поняла смысл его слов.

— Не видишь? — переспросила она.

— Давайте перейдем к сути, — продолжил Кен. — В некоторых ситуациях есть возможность отыграть назад, в некоторых ее нет. В данном случае я такой возможности не вижу. Простую неверность еще можно было бы простить, длительный роман тоже, но ведь она при этом вынашивала моего ребенка…

— Не надо суеверий! — перебила его Фокси.

— …а потом эта чудовищная выходка с Торном…

— Как ты можешь его осуждать? — не выдержала Анджела. — Пайт прав: при данных обстоятельствах — это был жест милосердия.

— Все лето она писала мне длинные письма, признаваясь в любви к тебе, сказал Пайт, понимая, что оправдания бесполезны. Ему приносило удовлетворение, что он остался верен Господу, милостиво прощающему нам мольбы, строгому судье, накрывающему живущих крылом порядка.

В голосе Кена, возвышающегося над ними, как учитель над учениками, послышалась детская неуверенность.

— Попробую еще раз. Конечно, от вас не добьешься толку, но я сегодня узнал такое, что хочу высказать наболевшее.

— Слушайте, слушайте! — пробормотал Пайт. Он ждал, чтобы его раздавили и отпустили восвояси.

— В некотором смысле, — продолжал Кен, — я чувствую благодарность и даже склонен к великодушию. Как ученому мне положено докапываться до истины, и вот сегодня я докопался и не хочу от нее отмахиваться.

Пайт плеснул себе еще джину. Фокси, моргая, поудобнее взяла ребенка. Анджела тянула коньяк, сидя на самом краешке кожаного кресла.

— В химии, — вещал Кен, — молекулы связаны между собой. В некоторых составах молекулярные связи сильнее, в некоторых слабее. Теперь, разобравшись в атомных валентностях, мы в состоянии объяснить, почему это так, тогда как раньше все зиждилось на голословных утверждениях. И вот, выслушав свою жену — я имею в виду не только то, что она говорила, но и как: хладнокровно, даже игриво, — я вынужден заключить, что наша связь оказалась непрочной. Это не было неизбежностью: у нас схожее происхождение, оба мы умны, оба способны следовать плану, она через многое со мной прошла, хотя сейчас утверждает, что это были мрачные годы. Она сказала, что до твоего появления, Пайт, она не понимала, что такое любовь. Пока помолчи. Возможно, я неспособен любить. Я всегда считал, что люблю ее, чувствовал то самое, что полагается в таких случаях чувствовать. Захотел, чтобы она родила от меня ребенка, когда появилась такая возможность. Подарил ей этот дом…

— Это твой подарок самому себе! — перебила его Фокси.

— Фокси! — простонал Пайт.

Руки Кена, с длинными пальцами, моложе, чем остальное тело, только что рисовавшие диаграммы, упали от отповеди. Повернувшись к Пайту, он сказал:

— Вот видишь! Никакой связи. Не то, что у тебя и у нее. Твое притяжение сильнее.

— Я бы так не сказала, — возразила Анджела.

Кен удивленно оглянулся. Он думал, что его поняли.

— Я с ней развожусь. — Нет!

— Это правда?

Восклицание вырвалось у Анджелы, вопрос задал Пайт. Фокси утвердительно кивнула. На ее розовом лице снова сияли драгоценные камешки слез, затмевая признательность и безнадежность. Пайт вспомнил Нэнси в момент, когда она борется с подступающими слезами; потом ее личико раскалывается, как упавшая ваза, и становится виден язык, изогнувшийся в агонии.

— Если ты с ней разведешься, мне придется на ней жениться. — Пайту показалось, что эти слова не были произнесены, а сами по себе отскочили от его зубов. Что это — угроза, жалоба, обещание?

— Самое благородное предложение, какое я когда-либо получала. — Вот она и дала его словам определение: предложение.

— Боже, Боже! — вырвалось у Анджелы. — Меня тошнит, тошнит!

— Перестань говорить одно и то же по два раза, — сказал ей Пайт.

— Он ее не любит, не любит, — обратилась Анджела к Кену. — Он с самого лета пытался ее бросить.

— Не знаю, как следует поступить тебе, — сказал Кен Пайту. — Мои действия мне понятны.

— Нельзя разводиться из-за прошлого! — сказал Пайт. — Взгляни на нее: она раскаивается. Она исповедалась в грехе. Она прижимает к себе твоего ребенка. Увези ее, побей, махни рукой на Тарбокс, вернись с ней в Кембридж все, что угодно! Разумный человек не…

— Я именно разумен, — перебил его Кен. — У меня в шесть раз больше законных оснований, чем требуется.

— Забудь хотя бы на минуту, что ты — сын адвоката. Попробуй побыть человеком. Закон мертв.

— Все дело в том, — проговорил Кен, наконец-то садясь, — что она вовсе не раскаивается.

— Еще как раскаивается! Взгляни на нее. Сам ее спроси! Ласково, словно помогая ей очнуться, Кен спросил:

— Это правда, Фокс? Ты раскаиваешься? Глядя на него наглыми карими глазами, она ответила:

— Я буду каждый вечер мыть тебе ноги и пить грязную воду. Кен посмотрел на Пайта, довольный успехом эксперимента.

— Видал? Она надо мной смеется.

Фокс встала, прижала ребенка к своему плечу, побарабанила пальцами по его спине.

— Это невыносимо! — заявила она. — Со мной обращаются, как с вещью. Прости, Анджела, твоему горю я искренне сочувствую, но эти двое… Это какое-то соревнование по вызову жалости к себе.

Она остановилась, чтобы забрать с кресла одеяло, нагнулась. В тишине, предшествовавшей ее уходу, Тоби громко отрыгнул.

Не выдержав этого громкого, спасительного звука, Анджела затряслась от хохота, спрятала лицо в ладонях. Когда она убрала ладони, словно раскрыв створки триптиха, Пайт увидел не лицо, а скопище отверстий, морскую актинию, всасывающую все, что неосторожно проплывает мимо.

— Я хочу домой, — сообщила она Кену. — Я устала и хочу принять ванну. Кажется, все решено? Ты разводишься с Фок-си, Пайт разводится со мной. Хочешь на мне жениться, Кен?

— Заманчивое предложение. Жаль, что мы не встретились много лет назад.

— Много лет назад мы были слишком заняты: мы старались быть хорошими детьми. — Пайта она спросила: — Так как мы поступим? Хочешь уйти еще сегодня?

— Не надо драматизировать, — ответил ей Пайт. — Ничего еще не решено. Полагаю, при свете дня мы посмотрим на все это иначе.

— Значит, ты уже отказываешься от своего предложения? — спросил Кен.

— Какое предложение?

— Знаешь, Пайт, — сказал Кен, — я должен кое-что уточнить. Это касается нас с тобой. Почему-то, наверное, из-за своей приверженности приличиям, я не сумел это выразить раньше, в процессе беседы это до тебя тоже не дошло, судя по твоей улыбочке. Учти, я тебя не выношу. — Это прозвучало фальшиво, и он сразу поправился: — Я не прощу тебе того, что ты сделал со мной и с Фокси.

Пайт надеялся, что Анджела его защитит, хотя бы запротестует для порядка. Но она зловеще молчала. Кен продолжал:

— Меньше чем за год тебе и этому городку удалось растоптать все, что мы с женой выстраивали целых семь лет. С виду ты игривый дурачок, а на самом деле тебе нравится разрушать. Ты любишь это занятие. Рыжеволосый мститель! Это доставляет тебе наслаждение. Ты наслаждался, делая ей больно.

Пайту стало скучно слушать обвинения, и он взбунтовался. Поднявшись, он сказал:

— Она твоя жена, вот и держи ее в своей постели. Ты потерял ее, как только нашел. Уважающий себя мужчина никогда не женится на женщине, только что разочаровавшейся в любви к другому. Нечего меня обвинять, если в этой… — Уже из холла, следуя за убегающей Анджелой, он обернулся и, обведя рукой дом, кембриджскую мебель, пустую колыбель, окна, все годы этого неудавшегося супружества, он закончил: —..Если в этой пробирке не растут цветы.

Довольный своей отповедью, он ждал, что Анджела согласится с его речью, но она уже исчезла за дверью. Выскочив в темноту, во влажный воздух, он оступился, угодил в подстриженную сирень и чуть не выколол себе глаз. Догадка, что он пьян, подняла ему настроение.

Машина медленно ползла в тумане.

— Неужели она настолько лучше меня в постели? — спросила Анджела.

— Вы разные, — ответил Пайт. — Она делает некоторые вещи, которых ты не делаешь. По-моему, мужчин она ценит выше, чем ты. Она более неуверенная, немного мужеподобная. Физически тебя гораздо больше, она зажата, не такая чуткая. Ты сама однажды сказала, что она еще молода.

Полнота его ответа окончательно убедила Анджелу, что он познал другую. От отчаяния она взвизгнула, упала коленями на резиновый коврик, обхватила руками кресло, попыталась утопить свой крик в пыльной обивке. Пайт затормозил, обошел машину, распахнул дверцу с ее стороны, вытащил ее наружу. Она была дряблой, как бесчувственный пьяница или кукла.

— Дыши! — приказал он.

Дорога уходила вниз, к самому болоту, откуда полз густой соленый туман с запахом вечности. Анджела быстро пришла в себя, извинилась, сорвала пучок весенней травы и прижала его к векам.

Из тумана медленно выползли автомобильные фары.

— Все в порядке? — спросил из остановившейся машины Гарольд Литтл-Смит.

— Да. Просто дышим морским воздухом.

— Это ты, Пайт? С кем ты?

— С Анджелой.

— Привет! — сказала Анджела, чтобы не осталось сомнений.

— Как прошла вечеринка? — спросил Пайт поверх блестящей крыши машины.

— Не вечеринка, просто немного пива. Un реn de bierre, — ответил Гарольд виновато. — Кэрол вас искала, но вы вышли в другую дверь.

— Спасибо, мы все равно не смогли бы прийти, — ответил Пайт. — Кто это там с тобой?

— Марсия, кто же еще?

— То есть как «кто же еще»?

— Прекрати, Пайт! — долетел из тумана резкий голос Марсии. — Старый развратник!

— Прекращаю, куколка. Спокойной ночи!

— Спокойной ночи, Хейнема.

Два красных огонька растаяли в тумане. Тишину нарушало только дыхание моря, вливающегося в приливные промоины болота и колышущего соленую траву. Визг Анджелы был животным, хуже того — звуком разладившегося механизма. Пайт не мог поверить, что сам мир — полуночный туман, знакомая география Тарбокса — способен восстановиться после такого сотрясения. Но Мерисса, выслушав благодарность Анджелы и ложь о причине поспешного отъезда в ночь («У их малыша случилась колика, вот они и запаниковали. Немудрено, это ведь их первый ребенок») с независимым видом собрала свои книжки — она читала при свете телеэкрана. Пайт отвез ее домой. По пути она, источая мандариновый запах, разглагольствовала о страшном землетрясении в Анкоридже. Вернувшись, он увидел, что первый этаж дома погружен в темноту. Анджела принимала наверху ванну. Синие прожилки, разбегающиеся по грудям, следы загара на плечах и бедрах. Она почесала себе лобок, взъерошив волосы, потом поменяла позу, чтобы вода смыла с тела мыло. Груди мотнулись, чуть не потекли вместе с грязно-жемчужной водой. Волосы на голове были собраны в «пучок Психеи», трогательно обнажая затылок.

— Извини, — сказал ей Пайт, — но мне срочно надо на толчок.

— Не обращай на меня внимания, — разрешила Анджела. Через мгновение его кишечник постигло облегчение, и он восхитился пальцами ее ног ярко-розовыми, словно обваренными, очень маленькими. У Фокси пальцы ног были длинные и цепкие; как-то раз, у Константинов, она зажала пальцами ноги карандаш и написала на стене: «Элизабет».

— Как самочувствие? — обратился он к Анджеле.

— Я в отчаянии. Если ты передашь мне бритву, я вскрою себе вены.

— Не говори таких вещей. — Ответ прозвучал с небольшим опозданием из-за второго приступа поноса. Он не понимал, где отравился. Или джин убивает кишечную флору?

— А что? — Анджела еще поворочалась в ванне, устроив небольшое волнение. — Тебе не придется мучиться с разводом. Сомневаюсь, что отец позволит мне быть с тобой щедрой.

— Ты действительно считаешь… — Третий, остаточный позыв. — Неужели до этого дойдет? Я до смерти боюсь этой женщины.

— Кажется, ты сделал ей предложение.

— Пусть так кажется ей. Я бы предпочел остаться женатым на тебе.

— А я, возможно, предпочла бы не оставаться замужем за тобой.

— К кому же ты уйдешь?

— Ни к кому. К самой себе. Из-за тебя я не могу быть собой. Ты таскаешь меня по вечеринкам, заставляешь меня принимать гостей — все для того, чтобы соблазнять жен этих тоскливых типов.

Ему нравилось слышать от нее правду, нравилось с ней соглашаться, быть ее учеником.

— Тоскливые, это верно. Я разобрался, что в этом городишке есть болваны двух категорий: из верхней и из нижней прослойки среднего класса. Те, что из верхней, учились в колледжах. Моя беда в том, что я посередине.

— Как тебе Кен? — спросила она.

— Вот кого ненавижу! Настоящий компьютер. На входе — данные, на выходе — приговор.

— Ну, не знаю… — Анджела сдвигала и раздвигала в воде ноги. По-моему, он проявил больше смелости, чем остальные.

— Не побоялся заговорить о разводе? Да не собирается он с ней разводиться! У него одно на уме: пугнуть ее, меня, тебя, защитить свою честь школьника.

— Мне она не показалась испуганной. Это как раз то, чего ей хочется. Иначе зачем было весь вечер изводить его правдой?

Теперь в его опустевшем кишечнике властвовал холод. Он подтерся и спустил воду, стесняясь запаха, устроенного в маленькой ванной. Она закрыла лицо махровой салфеткой.

— Господи, Господи…

— Что, милая?

— Я буду так одинока! Ты был единственным, кто умел до меня достучаться.

— Перевернись, я потру тебе спину. — Ее ягодицы были ярко-красными разгоряченными островами, разделенными узким проливом. Загорелая спина была перечеркнута полосой от купальника; три шрама на месте удаленных родинок. Этого не случится, — проговорил он, ласково мыля ее. — Не случится.

— Я не должна разрешать тебе оставаться на ночь.

— Ничего не будет, — повторил он, кружа среди созвездия ее шрамов.

— Нет, будет, — возразила она слабым голосом, уже поддавшись его расслабляющей ласке. А потом он убрал руку, она встала в ванне — и оказалась огромной: масса воды, хлынувшая с ее тела, с грохотом рухнула вниз. Взгляд ее синих глаз был дик, движения рук нескоординированы. На щеках блестели слезы, от кожи валил пар. Стены ванной цвета яичной скорлупы покрылись холодной испариной.

— Будет, Пайт. Ты нанес мне ужасное оскорбление. Конечно, я сама напросилась, но эта моя слабость, я ею наслаждалась, а ты воспользовался…

— Ты заговорила, как психотерапевт.

— Он утверждает, что я лишена самоуважения. Так оно и есть. Ты тоже себя не уважаешь. Мы побывали у людей с самоуважением, и они уложили нас на лопатки.

— Просто пришла его очередь подавать. Я произвел свою подачу раньше него.

— Не выношу, когда ты так растягиваешь лицо! Тебе, наверное, невдомек, какой у тебя был вид там, у них, когда ты сказал, что хочешь на ней жениться. Я глазам своим не поверила: у тебя на физиономии было написано счастье, словно ты нашел ответы на все вопросы.

— Быть того не может! Я не хочу на ней жениться. Лучше уж на Би Герин. Или на Бернадетт Онг.

— Ты спал с Бернадетт?

— Никогда! Но коли у нее умирает муж… Лучше прекрати это, Ангел. Это какой-то гротеск. У меня нет ни малейшего желания жениться на Фокси. Я люблю тебя. По сравнению с тобой она настоящая сука.

У нее была длинная шея. Он был одного с ней роста, но все равно смотрел на нее снизу вверх. Она гневно раздувала ноздри и загораживала рукой грудь.

— Ты таких любишь. — Потом ее посетила унизительная мысль: — Все наши знакомые, должно быть, считают меня набитой дурой!

Он прикинул, что настал момент показать акробатический номер. Сбросив всю одежду, кроме трусов, он рухнул на колени, обхватил руками ее бедра. Кирпичи ее ягодиц успели остыть, хотя тело все еще дымилось. Она негодующе отпихнула его голову, не желая поддаваться любовному волнению. Но он уже увидел в зарослях темную влажную розу. Пергамент, Египет, лотос.

— Не заставляй меня уходить, — заканючил он. — Ты — хранительница моей души. Без тебя я буду обречен на вечное проклятие.

— Это пойдет тебе на пользу, — сказала она, все еще борясь с его головой. — И Фокси тоже. Ты прав, Кен сексуально непривлекателен. Там, у них, я попробовала его возжелать, но так ничего и не почувствовала.

— Мне не до шуток, — сказал он. — Подумай о дочерях.

— Со мной им будет хорошо.

— Они будут страдать.

— Ты сам говорил, что страдание во благо. Как иначе научиться добродетели? И хватит тыкаться в меня носом!

Он смущенно выпрямился и, стоя в двух футах от нее, стянул трусы. Ствол приобретал несокрушимость.

— Господи, — сказал он, — как же мне хочется тебя отдубасить!

Она уронила руки, обнажив грудь — бледную, нежную, ранимую.!

— Конечно хочется, — сказала она с облегчением.

Его кулак сжался сам по себе. Она вздрогнула, ожидая продолжения.

На протяжении апреля многие стремились поговорить с Пайтом. Город словно чувствовал, что он обречен, и спешил пошептаться с ним напоследок. Как-то дождливым днем его остановил на улице Божества Фредди Торн. Пайт только что вышел с молотком и нивелиром из бывшего отшельнического приюта Гертруды Тарбокс, перестраиваемого под офисы.

— Что ты со мной делаешь? — сказал ему Фредди. — Я только что получил сумасшедшее письмо от Кена Уитмена насчет плевой операции, которую мы с тобой провернули. Он пишет, что в данный момент не намерен подавать в суд, но — внимание! — оставляет за собой это право на будущее. Все так официально, словно сочинено в палате для буйных. Он дословно приводит четыре статьи, которые я нарушил, и максимальные санкции. Вот задница! Что ты еще натворил, мистер Заводная Ручка?

Пайт, живший теперь день и ночь за стеклянной стеной страха, молясь вечерами на молчание телефона и каменное страдание Анджелы, наблюдая за испугом детей и их беспокойным сном, с облегчением обнаружил, что хотя бы Фредди Торн больше над ним не властен. От прежнего испуганного оцепенения не осталось следа. Безбожие Фредди, его евангельский гуманизм больше ему не угрожали. Дантист наконец-то превратился в рыхлого человечка не совсем в своем уме, с косым взглядом и старушечьим ртом, в плаще поверх белого халата. Если Пайт что-то и испытывал теперь к нему, то, скорее, приязнь, какую испытывает женщина к священнику, гинекологу, любовнику — тому, кто знает о ней самое худшее и мирится с этим. Он решил не говорить Фредди, что это Джорджина выдала их Кену, полагая своим долгом не причинять Фредди лишнего огорчения. Вместо этого он сказал:

— Помнишь городское собрание? В тот вечер Фокси не выдержала напряжения и все выложила мужу.

И он коротко описал последовавшую затем встречу двух супружеских пар.

— Старая ловушка, — решил Фредди. — Она за тебя борется, дружок.

— Нет, это просто истерика. Она ревела без остановки. Фредди понимающе втянул губы.

— Эти златокудрые мошенницы когда хочешь разыграют истерику. Тебя обвели вокруг пальца. Желаю удачи.

— Тебя тревожит Уитмен?

— Пока что не очень. Он не будет торопиться. Все равно за ниточки дергает Мисс Лисичка.

— Знаешь, Фредди, ты живешь в фантастическом мире, населенном могущественными женщинами. Я с тех пор ничего о ней не знаю, даже беспокоюсь, как она там. Может, подошлешь к ним Джорджину? Пусть глянет, что к чему.

— Думаю, поездки Джорджины теперь позади, — ответил Фредди. — Она очень расстроилась, когда застукала тебя и Фокстрот. Я несколько дней после этого не мог с ней сладить. Чем меньше вы с ней видитесь, тем лучше для всех нас. Согласен?

— Поэтому вы и перестали появляться в гостях?

— Какие гости?

Джорджина позвонила Пайту днем в пятницу, когда они подбирали в каталоге варианты фланцевой обшивки. Зимой жители двух новых домов на Индейском холме жаловались на протечки, поэтому Пайт решил усовершенствовать проект новых домов, под фундаменты которых уже рылись котлованы. Галлахер напрягал слух у себя в закутке, но Пайт больше помалкивал, давая Джорджине выговориться. Ее светская дикция и тепло за окном, заставляющее вспоминать про теннис и про солярий на крыше гаража, навеяли на него сантиментальное настроение, даже сожаление. Он снова видел лиственницы, ее напрягшиеся бедра, сузившиеся зрачки, расширенные глаза, слышал, как она благодарит его за то, что сохраняет с ним форму…

— Пайт, — трещала она, как болтливая кузина, вовсе не стремясь напомнить о прежних любовных утехах, — я сегодня, завернула к Уитменам. Фредди говорил, что ты волнуешься, вот я и решила помочь. Но там никого не оказалось. Такое впечатление, что дом пустует уже не первый день. За калиткой лежат целых четыре газеты…

— Марсия ничего не знает?

— Говорит, что машин нет у дома со вторника.

— Ты не заглядывала в окно? — Открытая духовка, распотрошенная упаковка снотворного, перегоревшая лампочка в коридоре, две голых неподвижных ноги…

— Заглядывала. Все чисто, словно там прибрались перед отъездом. Я не заметила колыбели.

— А с Кэрол или с Терри говорила? Кто-то должен знать, что произошло. Люди не исчезают просто так.

— Брось, милый, не паникуй. Ты что, Господь Бог? Решил, что тебе под силу помешать Уитменам, если они что-то решили?

— Спасибо за зажигательную речь. И, главное, за то, что открыла Уитмену глаза.

— Я почти ничего ему не сказала! Признаюсь, я желчно спросила, что делает у его дома твоя машина, а потом он взялся за меня сам: замучил вопросами. О многом он сам догадывался. Но все равно, прости. А вообще-то ты обязан понять — ты меня слушаешь, Пайт? — как я озверела в понедельник: приезжаю с самыми благородными намерениями — а меня ждет такой сюрприз!

— Ладно, забудем, — сказал он со вздохом. — Правда всегда пробьет себе дорогу. Возможно, это только к лучшему. А ты — славная женщина: верная жена и заботливая мать.

— Наверное, я тебе не годилась, Пайт, да? Я думала, что нам хорошо. Я ошибалась?

— Ты роскошная, — сказал он ей терпеливо. — Ты была для меня слишком хороша. Для парня с отклонениями, как я, с тобой было слишком легко. Ты уж прости меня, если я тебя обидел. Я не хотел.

Как ни странно, подробности происшедшего знал Галла-хер. Он подслушал разговор Пайта, заглянул к нему в закуток, и там Пайт, впившись взглядом в его пятиугольное лицо с широкими челюстями, превратившееся в предзакатных сумерках в плохо различимое пятно, услышал рассказ о странной сцене. Ранним утром во вторник, еще до появления молочника, в дверь к Галлахерам постучался Кен Уитмен — мокрый, мятый, грязный. Он всю ночь бродил в тумане по берегу, потом вздремнул часок в машине. Пайт виновато вспомнил, как провел ту ночь он сам: в тепле, рядом с Анджелой, в забытьи, почему-то в снах о полете… Кен объяснил, почему пришел: он назвал Мэтта единственным человеком в Тарбоксе, которого он может уважать, единственным, кто «остался в стороне». По его мнению, Терри способна понять Фокси. Что он хотел этим сказать? Что они похожи? Обе, по его словам, «очень гордые». Тут Галлахер замялся — видимо, засомневался, все ли можно выложить Пайту. Но, начав, он как истинный ирландец уже не мог удержаться. Пайт представил себе кухню Галлахеров поутру: репродукция гравюры Дюрера над мойкой из нержавейки руки молящегося, яркая клеенка, поспешно наполненные Терри чашки, три вялых рта, тянущих кофе и осуждающих, жалеющих, клеймящих его, Пайта… Кен спрашивал совета, как ему поступить. Галлахеры, естественно, ответили ему в один голос, что он должен вернуться к Фокси: он ее любит, у них сын, они такая красивая пара. Терри добавила, что от промаха или соблазна не застрахован никто, Пайт заподозрил, что сам Мэтт употребил бы здесь другое слово. Так или иначе, Кен оказался непреклонен, хоть и не вынашивал планов мести. Он говорил о людях, замешанных в этой истории, бесстрастно, как о химических элементах. Расхаживая по берегу океана, он все обдумал и решил, что единственный выход — развод. Терри заплакала, но на Кена это не произвело впечатления. От Галлахеров ему было любопытно услышать, разведется ли Пайт, по их мнению, с Анджелой, чтобы жениться на Фокси. Если да, то чем быстрее это произойдет, тем лучше. Если же они считают, что Пайт окажется «негодяем» (Мэтт долго думал, прежде чем использовать этот эпитет — видимо, самый нейтральный) и не будет торопиться, то и Уитменам, видимо, не следует спешить с разводом — лучше пока просто жить врозь. Сам он собирался переехать в Кембридж, а она пусть остается в, — доме. Не согласятся ли они за ней приглядеть? Они согласились. Потом Терри прочла Кену длинную лекцию. По ее словам, он и Фокси отличались от остальных тем, что не, имели детей и потому были более свободны. По ее мнению, вопреки учению церкви, брак не священен и может быть расторгнут, но только до тех пор, пока не появится новая душа — ребенок. До рождения ребенка брак все равно, что первый поцелуй, — такой же эксперимент. Но рождается ребенок — и эксперименту конец, брак делается нерушим, как непогрешимость папы или хроматическая гамма. Это один из кирпичей, из которых строится мир. Кен, возможно, по-прежнему чувствует себя свободным, до него медленно доходит, что теперь у него есть сын…

— Она так ему и сказала? — спросил Пайт.

— Да. Уитмен ей никогда не нравился.

— Терри — молодец!

Дальше Терри сказала, что Кен воображает, будто он свободен принимать решения, но Пайт такой свободы лишен. Он любит своих детей, дорожит Анджелой. Кен совершит ошибку, если будет его заставлять, исходя из абсурдного представления о чести, не находящего применения уже не одну сотню лет, все бросить и жениться на Фокси. Пайт не так свободен, чтобы это сделать.

— Как все это воспринял Кен?

— Неплохо. Покивал, поблагодарил — нас и был таков. Потом Терри навестила Фокси — ведь Кен избрал нас ей в покровители — и застала ее за сборами. Фокси была совершенно спокойна, аккуратно причесана. Она решила уехать с ребенком к матери в Вашингтон. Думаю, она так и сделала.

— Слава Богу! Я хочу сказать, что для меня большое облечение — знать, что она жива-здорова. И что уехала отсюда.

— Ты действительно ничего этого не знал?

— Абсолютно!

— И даже не пытался с ней связаться?

— А разве это нужно? Что бы я ни сказал, она бы решила.

— я все еще в игре и пугаю карты. Ты другого мнения?

Мэтт так аккуратно подбирал и расставлял слова, что Пайт лишний раз понял: они уже не друзья. С друзьями так не осторожничают. Он стал Мэтту неприятен — что ж, Мэтт тоже ему неприятен. А как хорошо все начиналось! Мэтт в отглаженной солдатской форме, черные глаза-бусины сияют, как башмаки. Ретив!

— Мы с Терри, конечно, все это обсуждали. По нашему мнению, ты не должен позволять ему брать тебя на пушку. Дай понять Уитменам — позвони Кену, напиши Фокси, ведь найти адрес ее матери не такая уж проблема, — что ты ни в коем случае на ней не женишься. Думаю, если они это поймут, то снова сойдутся.

— Так ли это хорошо? Конечно, если они снова сойдутся, то тебе, Терри, папе римскому будет спокойнее. А вот Джорджина советует мне не изображать Господа Бога по отношению к Уитменам.

Галлахер поднял голову. Пайт сумел разглядеть плотно прижатое к черепу ухо, желвак на щеке, седую вмятину виска: на Хоуп-стрит уже зажгли фонари. Он знал, что произошло и что произойдет теперь: Мэтт переоценил свою способность убеждать с позиций морального превосходства и теперь, утомленный непонятливостью грешника, снова заползет в раковину своей незапятнанной правоты.

— Я бы предпочел не вмешиваться в твои дела. Я дал тебе совет. Последуй ему, если хочешь, чтобы все это закончилось достойно. Но я не претендую на то, чтобы догадываться, чего тебе на самом деле хочется.

Пайт предпринял попытку примирения: перед ним был партнер и источник ценной информации.

— Откровенно говоря, Мэтт, я уже не управляю событиями. Все, что мне остается, это пустить их на самотек и молиться.

— Как всегда. — Эти два слова Мэтт произнес уже без колебаний, машинально. Пайту представилась редкая возможность понять, каким его воспринимают другие. Он словно увидел свой непривычный профиль в одном из зеркал примерочной. «Рыжий мститель»…

Дома Анджела поведала ему о телефонном звонке. Они пи-i ли после ужина кофе, девочки смотрели сериал.

— Мне позвонили из Вашингтона, — начала она.

— Фокси?

— Да. Откуда ты знаешь? — И ответ на свой вопрос: — Значит, она тебе звонит… Мне она сказала другое.

— Нет, просто я узнал сегодня от Галлахера, куда они оба подевались. Кен пришел к ним во вторник и поведал свою печальную историю.

— Я думала, ты об этом знаешь. Терри давно мне все рассказала.

— Почему же ты молчала? Я очень волновался.

— Мы вообще молчим. — Это была чистая правда.

— Ну, какие новости от очаровательной Элизабет? Напряженное выражение лица Анджелы, похудевшего за последние дни, подсказало, что он избрал неверный тон. Она уже не поощряла легкомыслия.

— Она — само хладнокровие. Сказала, что живет у матери, много думает и все больше укрепляется в мысли… — Анджела сложила на столе руки, чтобы они не дрожали, — что им с Кеном надо развестись, пока ребенок маленький, иначе он будет расти в несчастливой атмосфере, как его мать.

— Боже… — пробормотал Пайт. Он чувствовал, что медленно погружается в пучину. Анджела подняла палец.

— Нет, погоди. Она сказала, что звонит не для этого, а для того, чтобы передать тебе через меня, что совершенно не хочет, чтобы ты от меня уходил. Что она… — палец опустился, чтобы не подчеркивать дальнейшее, — любит тебя, но развод — их с Кеном дело, ты ни при чем и не должен брать на себя никаких обязательств. Они повторила это, по меньшей мере, дважды.

— Что ты ей ответила?

— Что тут ответишь? Да, да, нет, спасибо. И повесила трубку. Да, еще спросила, не надо ли что-нибудь сделать в доме — запереть, иногда наведываться, но она ответила, что это лишнее, потом что Кен будет приезжать по выходным.

Пайт положил руки на стол, оттолкнулся, вздохнул. — Хорошая новость, сказал он. — Я устал от этого кошмара.

— Ты не чувствуешь себя виноватым в их разводе?

— Немного. Они давно были друг для друга мертвы, просто не ощущали этого. Можно считать, что я сделал доброе дело: открыл им глаза.

— Не уходи, Пайт. Фокси мне было нечего сказать, зато есть, что сказать тебе. Может быть, принесешь бренди?

— Не знаю, как ты, а я полон под завязку. Между прочим, прекрасный ужин! Не знаю, почему мне так нравится фасоль. Предпочитаю легкую пищу.

— Неси бренди! Быстрее, пожалуйста. Фильм скоро кончится. Я хотела дождаться, пока лягут дети, но так разволновалась, что уже не могу ждать. Мне необходим бренди.

Не дождавшись, пока он наполнит рюмки, она начала:

— Фокси взглянула правде в глаза, и мы, по-моему, должны поступить также. Думаю, ты должен уйти, Пайт. Прямо сегодня. Я не хочу больше с тобой жить.

— Серьезно?

— Серьезно.

— Тогда бренди — лишнее. Объясни, почему. Ты ведь знаешь, что с Фокси все кончено.

— Не уверена, но это не важно. Думаю, ты все еще ее любишь, а если и нет, то поговаривают про Би. Не было бы Би, появилась бы другая. Наверное, нам не стоит продолжать.

— А девочки? Разве они не стоят усилий?

— Хватит прятаться за девочками! Я считаю, что им это тоже не нужно. Они чуткие, всегда знают, когда мы ссоримся. Когда мы не ссоримся, им, боюсь, еще хуже. У бедняжки Нэнси вообще не все в порядке с головой. Не уверена, что Рут не переживает, просто ей по наследству от меня достался безмятежный вид.

— Снова твоими устами говорит психотерапевт.

— Нет. Он никогда не расставляет оценок: то-то хорошо, то-то плохо… Я пытаюсь высказать свои мысли, хотя мне это нелегко дается, потому что отец всегда знал за меня, что мне полагается думать. Мой психоаналитик почти все время молчит — я даже не знаю толком, как он выглядит, так мне страшно на него взглянуть. Если мои речи звучат правдиво, я пытаюсь с ними сжиться…

— Черт, все из-за этого осла Фредди Торна!

— Дай закончить. Правда состоит в том, что ты меня не любишь, Пайт Хейнема. Не любишь, не любишь!

— Нет, люблю. Это же очевидно!

— Прекрати! Не любишь. Ты отказал мне в доме, который мне приглянулся, а потом отреставрировал его для нее.

— Мне за это заплатили. А тебя я обожаю.

— Вот именно. Обожаешь, чтобы не любить. Моя грудь и задница тебе подходят, тебе льстит, что я профессорская племянница, научила тебя пользоваться вилкой, принимаю тебя назад после всех загулов, ты специально делаешь меня фригидной, чтобы почувствовать свободу…

— Я тебя обожаю. Ты мне нужна.

— Значит, тебе не то нужно. С меня хватит. Я устала от принуждения.

Бренди жгло его изнутри огнем.

— Разве я тебя принуждал? Наверное, случалось, но только в последнее время. Ты не давала мне того, чего я просил.

— Ты не знал, как попросить.

— Может быть, теперь я это знаю.

— Поздно. Знаешь, что я думаю? Что это твоя судьба.

— Бессмыслица, суеверие! — Но в действительности он верил в то, что за ширмой из супружеских пар и их домов существует кальвинистский Бог, предоставляющий нам полную свободу, не прислушиваясь к нашим молитвам, не спрашивая нашего мнения. Анджела стала посланницей этого Бога. Он сражался с ней так, как сражается изнасилованная женщина: после драки кулаками не машут.

— Я твой муж, — сказал он ей, — и навсегда им останусь. Обещаю, моему распутству теперь конец, хотя я не так много распутничал… Тебя уязвляют сплетни, ты борешься за свою честь. Тебя гложут гордыня и эгоизм, который внушают своим пациентам эти проклятые психиатры. Разве ему есть дело до наших детей, до одиночества, которое будет тебя угнетать после моего ухода? Чем хуже тебе будет, тем глубже он запустит в тебя когти. Это настоящее вымогательство, шаманство! Через сто лет люди будут удивляться, что мы так серьезно к этому относились. Над психоанализом будут смеяться, как над лечебными пиявками и отворением крови.

— Лучше не демонстрируй свое невежество. Мне бы хотелось вспоминать тебя с уважением.

— Я не уйду.

— Тогда уйду я. Завтра утром у Рут урок танцев, потом обед с Бетси Солц. Надо выстирать и выгладить синее платье Нэнси ко дню рождения Марты Торн. Попробуй позвать Джорджину — может, она возьмет на себя эти заботы.

— Куда ты денешься?

— Мало ли куда! Могу уехать домой и играть там с отцом в шахматы. Или в Нью-Йорк, на выставку Матисса. В Аспен, кататься на лыжах и спать с инструктором. Я много чего сумею придумать, Пайт, дай только избавиться от тебя. — От воодушевления она вскочила, волнуясь всем спелым телом.

Музыка из темной гостиной сигнализировала о завершении серии. Кактусы, закат, триумф добродетели.

— Если ты говоришь серьезно, то уйду, конечно, я, — сказал он. — Но только для эксперимента. И если ты меня вежливо попросишь.

Вежливость — атмосфера краха. Они вместе уложили дочерей спать, собрали чемодан Пайта, выпили напоследок бренди на кухне. Когда он очень медленно, чтобы не разбудить уснувших девочек, отползал задним ходом от дома, Анджела, стоявшая на крыльце, издала какой-то звук, который он принял за зов. Он затормозил, она подбежала к машине с пузырьком.

— Джин, на случай бессонницы, — объяснила она, положила пузырек ему на ладонь, холодно поцеловала его в щеку. Ему показалось, что она плачет. Он хотел открыть дверцу, но она держала ручку с внешней стороны.

— Мужайся, Пайт. — И с этими словами она поспешила обратно в дом, чтобы погасить в коридоре свет.

Первый выходной он провел в конторе «Галлахер энд Хейнема»: укрывался ночью старым армейским одеялом, лежа на диване из искусственной кожи и топя свой ужас в разбавленном джине; воду он нацеживал из крана в их крохотном туалете. Капающий кран, тиканье его наручных часов, которые он по глупости оставил на деревянном столе — отличном резонаторе, собственное обиженное сердцебиение, вибрация от переключающих передачу грузовиков, в любое время суток проезжающих через центр Тарбокса, жизнь, угадываемая внутри телефонного аппарата — все это не давало ему сомкнуть глаз. Рано утром в воскресенье он, ежась в нижнем белье, слушал, как у самого его уха шаркает устремляющаяся в церковь паства. Похмелье внутри черепа было, как стеклянная внутренняя оболочка термоса, а сам себе он казался трупом, подслушивающим жизнь из могилы. Простые приветствия, доносившиеся до его слуха с улицы, наполнялись зловещим смыслом, — интимные и гордые, как голые тела. К понедельнику Пайт тщательно прибрался, но Галлахер все равно был шокирован, унюхав в своей конторе жилой запах.

На неделе, поняв, что Анджела не позовет его обратно, Пайт перебрался на третий этаж здания, которое сам перестроил из обиталища последней носительницы фамилии «Tap-бокс» в билдинг с офисами и апартаментами. Третий этаж претерпел меньше всего изменений, оставшись наполовину чердаком, наполовину помещением для обслуживающего персонала. Неотциклеванные половицы его комнаты были по-прежнему усеяны пятнами в форме листьев, кое-где на полу сохранились лоскуты линолеума; стены цвета овсянки, искривленные скосами мансардной крыши, остались украшенными аккуратными рисунками пастелью сплошь дикие цветы, вдохновлявшие Гертруду Тарбокс еще до Первой мировой войны. В дождь одна стена, от которой давно отстали обои, намокала, а утром комнату невыносимо медленно нагревала единственная батарея, замысловатая, как кружево, и толстая, как броня. Чтобы попасть к себе в комнату, Пайту приходилось пройти по застеленному ковром фойе, между дымчатыми дверями страхового агентства и кабинета гадалки, потом подняться по широкой лестнице с алюминиевыми накладками на ступеньках, миновать кабинеты окулиста и недавно обосновавшегося в городе адвоката. Дальше его ждали потайная лесенка за дверью без надписи, запираемой на задвижку, и, наконец, временная берлога. Напротив Пайта обитал человек, работавший по ночам, так сильно заикавшийся, что с трудом выдавливал «доброе утро». Кроме этих двух комнат, на третьем этаже оставался просторный пустой чердак, который Галла-хер надеялся отремонтировать и сдать в качестве танцевального зала школе хореографии, пока что арендовавшей для этих целей зал епископального прихода, где по воскресным утрам учили божественному дочь Пайта Рут.

На Индейском холме возобновилось строительство. Ко Дню труда там намечалось закончить шесть домов по двадцать тысяч каждый, но теперь Яжински сам справлялся почти со всеми проблемами. «Все под контролем», — постоянно слышал Пайт; часто, звоня на лесной склад или поставщикам фундаментных блоков, он выяснял, что его опередил Галлахер или Леон. Получалось, что ему нечего делать. В Страстную пятницу (выходной на фондовом рынке) его остановил на улице Милосердия, перед парикмахерской, Гарольд Литтл-Смит.

— Какой ужас, Пайт! Cest terrible. Что с тобой сделали Уитмены?

— Уитмены? Ничего. Меня выгнала Анджела.

— La belle ange? He могу поверить. Вы всегда были безупречной парой. Не то, что Уитмены: стоило мне их увидеть, как я понял, что у них не все в порядке. Оба словно аршин проглотили. А теперь мы с Марсией жалеем тебя. Почему бы tout le monde не заняться своими делами?

— В общем-то, я тоже не совсем уж без греха…

— Знаю, знаю! Ну и что с того? Просто иногда люди друг другом пользуются. При наших идиотских пуританских законах иначе нельзя.

— Как ты думаешь, кто кого использовал в нашем случае?

— Ну как же, clairemenf, Фокси использовала тебя. Как бы иначе она избавилась от своего зомби? Не позволяй себя использовать, Пайт! Возвращайся к детям и забудь про эту стерву.

— Не называй ее стервой. Ты совсем не знаешь, что у нас произошло.

— Слушай, Пайт, я делюсь с тобой не только своим мнением. К такому неофашисту, как я, ты, конечно, вправе не прислушиваться. Но мы с Марсией сидели вчера до трех часов ночи с Эпплби, обсуждая вашу ситуацию, и в конце концов пришли к выводу: нам не нравится, когда пара, которая нам очень симпатична, так страдает. Я очень волнуюсь, иначе выразился бы поизящнее. Pas doffense TM.

— Джанет тоже согласна, что Фокси стерва, и что меня обвели вокруг пальца?

— Сначала она не соглашалась, но нас получилось трое против нее одной, и она сдалась. Но ты, конечно, можешь наплевать на наше мнение. Главное, что ты сам собираешься предпринять. Выкладывай, я ведь тебе друг! Ton frere. Как ты будешь действовать?

— Никак. Анджела мне не звонит и, судя по всему, совершенно во мне не нуждается.

— Ты ждешь ее звонка? Лучше не жди, а ступай к ней сам. Женщины любят, когда их берут силой, сам знаешь. Я думал, ты великий любовник…

— Кто тебе это сказал? Марсия? — Раздвоенный нос Гарольда приподнялся, словно при новом, интересном запахе. Пайт засмеялся. — Или Джанет? Шикарная женщина! Помнится, когда она была проституткой в Сент-Луисе, об этом стало известно всей бильярдной. Наверное, ты знаешь про нее много любопытного. Я тоже помню, как…

— Рад, что ты по-прежнему в хорошем настроении, — перебил его Гарольд. — И по-прежнему сокрушаешь святыни.

— Долой святыни!

— Мы с Марсией хотим пригласить тебя к нам — пропустить стаканчик и серьезно поговорить. Марсия очень расстроена. Она навещала Анджелу. Та вежливо ее приняла, сама аккуратность, не придерешься, но совершенно несгибаемая.

— А что, Марсии нравится сгибать людей?

— Знаешь, у меня сегодня, наверное, проблемы с речью. Главное, Пайт, мы за вас переживаем.

— Je comprende. Merci. Bonjour. Наконец-то Гарольд разозлился.

— Ну, я пошел. Мне надо постричься. — С точки зрения Пайта, прическа у него и так была в полном порядке.

Приглашения к Литтл-Смитам так и не последовало. Мало кто из их общих с Анджелой друзей проявлял к нему теперь интерес. Одни Солцы, вероятно, по подсказке Анджелы, пригласили его к себе на ужин, но мебель в их доме уже была готова к переезду, и вечер произвел на Пайта гнетущее впечатление. Сидя на чемоданах, Солцы уже не сдерживались и все время рассказывали о себе как о евреях, словно все эти годы в Тарбоксе им приходилось подавлять свое национальное достоинство, а теперь оно вырвалось на свободу. Айрин, трепеща бровями, в подробностях поведала о своем сражении со школьной администрацией из-за рождественской церемонии. Пайт узнал, что антисемитизм ощущается даже в их узком кругу. Больше всех отличились на этом поприще Константины. Кэрол выросла, знаешь ли, в ОЧЕНЬ пресвитерианской провинциальной атмосфере; Эдди вообще невежда. Вечер за вечером они утверждали всяческий абсурд: что среди коммунистов одни евреи, как и среди психоаналитиков, скрипачей… Сам знаешь, теория мирового заговора. Страшно сказать, уже после двух рюмок начинались еврейские анекдоты, и Солцы, естественно, знали их не в пример больше, чем Эдди и Кэрол, что толковалось как стыд за свою национальность, хотя она, Айрин, нисколько своего еврейства не стыдится. Пайт попытался им объяснить, что он, особенно в тарбокском обществе, тоже чувствует себя евреем в душе; но Айрин, не пропустив его в расу избранных, обрушила на него подробнейший анализ, почему Фрэнк Эпплби, этот белый протестант англо-саксонского происхождения в квадрате, постоянно с ней спорил, специально цеплялся к ней в компаниях. Если честно, то среди их «друзей» всего двое относились к ним без всякой снисходительности и без страха: Анджела и Фредди Торн.

— Этот жалкий идиот! — вырвалось у Пайта по привычке. Обычно это доставляло собеседникам удовольствие, потому что от Пайта ждали ненависти к Фредди. Но Солцы истолковали его восклицание по-своему: как подтверждение коллективного подозрения, что Фредди и Анджела — давние любовники.

Пайт не стал у них засиживаться. Его уже тянуло в тишину конуры под крышей, к нетребовательным четырем стенам. Бен положил руку ему на плечо и улыбнулся своей доисторической улыбкой.

— Тебе сейчас худо, — сказал он. — Жаль, что ты не еврей, потому что каждый еврей готов к невзгодам и вооружен на этот случай особой философией. Испытание, устроенное Богом. Нисайон Элохим.

— Я сам навлек на себя беду, — возразил Пайт.

— Это как сказать. Если ты веришь во всемогущество Господне, то это не имеет значения. Важно, чтобы ты попробовал вкус собственного пепла. Как у нас говорится, Сын Давидов явится только к полностью праведному или полностью падшему поколению.

Пайт в ответ попытался признаться им в симпатии и повторил слова Анджелы о том, что среди всех пар одни Солцы не погрязли в мелочах. Но Бен продолжал улыбаться и настаивал на своей рекомендации:

— Не бери в голову, Пайт! Все обойдется. С тобой нам было очень радостно.

Айрин чмокнула его на прощанье — горячее прикосновение ярких губ, напомнившее, как ему не хватает женщины.

Через несколько дней, проехав несколько раз мимо дома Би, он не выдержал и позвонил ей. До этого они один раз видели друг друга на улице: она помахала ему и исчезла в дверях ювелирного магазина, все еще украшенных кивающим кроликом, хотя Пасха уже прошла. Ее голос в трубке звучал испуганно и виновато.

— Пайт? Как поживаешь? Когда ты вернешься к Анджеле?

— Какое возвращение? Без меня она обрела себя.

— Только не по ночам.

— А как проводишь ночи ты?

— По-прежнему. С вечеринками покончено. Все помешались на разговорах про детей.

— Ты бы не… Может, увидимся? Просто попьем днем чаю…

— Лучше не надо, дорогой. Я серьезно. У тебя и так хватает женщин для переживаний.

— У меня вообще нет женщины.

— Наверное, так тебе лучше?

— Во всяком случае, не так плохо, как я думал. Но я о нас с тобой. Между прочим, я был в тебя влюблен, прежде чем на нас рухнула крыша.

— Да, ты был хорош. Такой живчик! Но, боюсь, ты меня идеализировал. Для тебя я слишком ленива в постели. И вообще — это так трогательно! — я вдруг стала нужна Роджеру.

— То есть как?

— А ты никому не скажешь? Все считают, что вокруг тебя водят хоровод девки.

— Все ошибаются. У меня пристрастие к замужним. Они напоминают мне мамочку.

— Нахал! Я тебе про Роджера, а ты… Роджер потерял уйму денег — все эти его друзья-инвесторы в Бостоне — и прибежал ко мне в слезах. Как мне это понравилось!

— Значит, из-за его банкротства я больше не могу с тобой спать?

— Какое банкротство? Я же говорю, ты все идеализируешь. Просто он перепугался, так струхнул — нет, я должна кому-то об этом рассказать, меня так и распирает! — что согласился усыновить ребенка. Мы уже побывали в одном агентстве, ответили на кучу оскорбительных вопросов о своей частной жизни. Странно, но белые дети — дефицит, зато черных хоть отбавляй.

— Вот чего ты хотела? Приемного ребенка?

— Да, столько лет! Как узнала, что сама не смогу родить, так и захотела. В бесплодии, между прочим, виновата я сама, а не Роджер. Все показывали пальцами на Роджера, а на самом деле… Ах, Пайт, прости, тебе ведь и без меня тошно!

— Нет, почему же? — Он вспоминал, как они блаженствовали вдвоем под крики детей, играющих в снежки, ранним вечером, в запахе лаванды. Она всплакнула, и ее голос стал влажным и безвольным, как ее тело в постели.

— Как это печально! Я тебя нужна, но вынуждена тебе отказать. А ведь раньше, когда я сама в тебе нуждалась, ты в конце концов явился на зов.

— В конце концов. Усыновление — это здорово, Би! А Роджера отправь в богадельню.

Смех сквозь слезы.

— Как же я могу, когда он, наконец, дает мне то, о чем я столько времени его умоляла! Самое забавное, это ты помог. Ваш с Анджелой разрыв очень напугал Роджера, вот он и посерьезнел.

— Он всегда был серьезным. А теперь еще и пуглив.

— Лучше признайся, Пайт, ты ведь никогда ко мне серьезно не относился? Я так боялась, что ты позвонишь! Я думала, что это произойдет раньше.

— Да, надо было позвонить раньше, — согласился он и зачастил, чтобы ее приободрить: — Нет, все это было, конечно, нереально. Целую!

— Целую, — выдохнула Би в ответ. — Много-много-много раз.

В воскресенье, съездив с дочерьми в бостонский Музей науки и вернув их домой, Пайт загрустил при виде пустой баскетбольной площадки. Именно в это время года молодые женатые мужчины Тарбокса отнимали здесь друг у дружки мяч. Но Уитмены уехали, Солцы тоже, Константин летает в Лиму и Рио, Торн и Литтл-Смит всегда считали баскетбол плебейской игрой. Из трещин в асфальте поползли сорняки, кольцо без сетки висело криво — надо бы закрепить его шурупами подлиннее… Анджела ждала их во дворе: она подбирала с лужайки нападавшие за зиму ветки и засевала голые куски земли. Проследив его взгляд, она сказала:

— Лучше сними кольцо. Или желаешь пригласить друзей сыграть? Я не возражаю.

— Как выяснилось, у меня нет друзей. Все это были твои друзья. В любом случае, получилось бы искусственно и натянуто, тебе не кажется?

— Наверное.

— Может быть, Рут захочется побросать мяч в кольцо?

— Сейчас у нее более женственные интересы. Возможно, потом, когда у них в школе появятся спортивные команды. А пока голое кольцо навевает тоску, как петля на эшафоте.

— Какая ты тонкая натура!

— Как прошла поездка? Искусственно и натянуто?

— Нет, было весело. Нэнси заплакала в планетарии, когда вокруг нас завертелись звезды, зато ей почему-то понравилась «Прозрачная Женщина».

— Наверное, она напомнила ей меня, — сказала Анджела.

Пайт заподозрил, что этот приступ самокритики — прелюдия к тому, чтобы пригласить его в дом. В глубине души ему этого не хотелось. Он чувствовал, что худшие ночи одиночества уже прожиты. Одиночество чем-то его обогащало хотя бы способностью удивляться, с которой он расстался вместе с детством. Даже визиты к Анджеле, при всей их неуклюжести, обдавали приятной свежестью. Она, со своими мягкими жестами и непонятными приступами отчужденности, выглядела робким существом, созданным из его чресл и делающим первые самостоятельные шажки.

— Как ты поживаешь? — спросил он ее.

— Дел по горло. Пришлось заново знакомиться с родителями. Мать сказала, что я десять лет задирала перед ними нос. Мне так не казалось, но не исключаю, что она права.

— А девочки? Меньше по мне скучают?

— Поменьше. Вот только беда, когда что-то ломается, и я не могу устранить поломку. Рут на днях мне нагрубила: сказала, что я сглупила, лишив их папы. Не надо было пихаться в постели… Наверное, кто-то, Джонатан или Фрэнки, нашептал ей в школе, что со мной плохо спать, вот она и решила, что я оставляла тебе мало места… Ну и дискуссия у нас вышла! Две женщины сели посплетничать…

— Бедная святая! Две бедные святые.

— А ты лучше выглядишь.

— Привыкаю. Никто не обращает на меня внимания, и это хорошо, потом что не приходится притворяться. Если я с кем и беседую, то только с Адамсом и Комо. Мы сколачиваем шкафы для новой пары, поселившейся у дороги в Лейстаун.

— Я думала, ты злодействуешь на Индейском холме.

— Там справляются Галлахер и Яжински. Пользуются готовыми проектами, совсем не учитывая кривизну склона…

— Представляю, какие выскочки там поселятся!

— Зато Мэтт развернулся во всю ширь.

— Терри скучает.

— Она обречена на скуку. А ты? Скучаешь или счастлива? Наверное, устала отвергать предложения знакомых джентльменов?

— Некоторые закидывают удочку, но ничего серьезного. Женщина, разошедшаяся с мужем, — рыбка особой породы. Им страшновато.

— Ты считаешь, что мы разошлись?

Вместо ответа она посмотрела через его плечо, туда, где цвели на опушке колокольчики, где он похоронил хомячка Рут и где сейчас их девчонки, радуясь, что, наконец, выбрались из скрипучего, немытого отцовского пикапа, полезли прямо в выходных воскресных платьях на любимую низкую яблоню, затертую кленами. Потом, вспомнив добрые вести, Анджела просияла.

— Да, Пайт, у меня для тебя новость! Странная и очень приятная. Мне начали сниться сны! Утром я могу их вспомнить. Такого со мной не бывало много лет.

— Какие это сны?

— Пока что не очень волнующие. Например, я стою в лифте, жму на кнопку, но кабина не едет. Я спокойно думаю: «Наверное, я уже на своем этаже». Или такой — может быть, это часть того же сна: я в магазине, выбираю Нэнси меховой капюшон для лыжного костюма. Я точно знаю размер, тип подкладки, брожу от прилавка к прилавку, и мне предлагают варежки, наушники, галоши, все, что угодно, только не то, что нужно, но я спокойна и вежлива, потому что знаю: желанная вещь где-то меня ждет, я уже купила здесь такой капюшон для Рут.

— Какие приятные сны!

— Такие робкие, заурядные… ОН со мной не согласен, но я считаю, что мое бессознательное чуть не умерло, а теперь осмелилось ожить и выражает то, чего мне хочется. Но не для себя, а для других.

— Получается, что ты видишь сны для НЕГО. Как ребенок, делающий пи-пи для папы.

Как он и хотел, она снова заворожено застыла в этом квадратном дворе, рядом с аккуратным домом без мужчины.

— Какой же ты грубиян! — сказала она. — Грубиян и ревнивец. Тебе-то запросто снились сны! Твои сны просто гасили мои.

— Почему мы не могли видеть одно и то же?

— Нет, твои сны — это твое. Сейчас я понимаю, что ты все делаешь один. Знаешь, когда я сильнее всего ощущала одиночество? Когда мы занимались любовью. — За этим последовала такая мертвая тишина, что ей пришлось подсластить пилюлю. — Что слышно о Фокси?

— Ничего. Даже не прислала открытку с мемориалом Джорджа Вашингтона. Он видел, что его лужайка, особенно рядом с колодцем и сараем, умерла в тех местах, где было много льда. Суровая зима, рост полярных шапок. Скоро вернутся мохнатые мамонты. — Для меня это облегчение.

Девочки вернулись, обсыпанные корой.

— Уезжай, — сказала отцу Нэнси. Рут шлепнула сестру.

— Нэнси! Это неприлично!

— По-моему, она просто пытается помочь, — объяснила Анджела. — Она подсказывает папе, что теперь ему можно ехать.

— Мамочка, — воскликнула Нэнси, вертя над головой пухлой ручкой, звезды так крутились!

— А детка хныкала, — подхватила Рут.

Нэнси постояла спокойно, восстанавливая равновесие, а потом набросилась на сестру с кулаками.

— Врунья, врунья!

Рут прикусила нижнюю губу и исподтишка нанесла Нэнси чувствительный удар кулаком, отшвырнув ее.

— Детка хныкала, — повторила она. — Расстроила папу и заставила его раньше отвезти нас домой.

Нэнси рыдала, уткнувшись матери в ноги. Ее лицо находилось там, где лицу Пайта уже никогда не бывать. Изысканная щель, волосы, воздух, восхитительная чаша, созданная для сбора семени.

— Уверена, там было замечательно, — сказала Анджела. — Потому все такие усталые и капризные. Идемте ужинать. — Она подняла глаза. Ей стоило труда не последовать инстинкту и не позвать его.

Бернадетт Онг столкнулась с Пайтом на улице, у двери книжного магазина, торговавшего, в основном, журналами. Он собирался купить «Лайф», она выходила с номером «Сайнтифик Американ». Она была плоская, твердая, без прежней силы, с землистым лицом, с набрякшими верхними веками азиатки, прячущими ресницы. Они задержались под навесом магазина. Был первый по-настоящему теплый апрельский день, настоящая пляжная погода, когда ученики старших классов опускают, наконец, затвердевшие крыши своих машин и с криками мчатся в дюны. Над Тарбоксом белел греческий храм, оседлавший рыжую скалу, золотой петушок на его шпиле горел в синей духовке неба. Бернадетт сняла плащ. На не очень чистой шелковой блузке поблескивала тонкая цепочка с распятием. Часто спускаясь в штольню смерти, она сама потускнела, как шахтер.

Первым делом он виновато спросил ее о состоянии Джона, и она ответила:

— Ничего хорошего ожидать не приходится. — Судя по ее тощ, перспективы были самые мрачные. — Его пичкают снотворным, и он почти перестал говорить по-английски. Раньше он спрашивал, почему его никто не навещает, а теперь перестал.

— Прости, я хотел его навестить, но у меня свои неприятности. Наверное, ты слышала, что мы с Анджелой разъехались.

— Нет, не слышала. У-ужа-ас! — Она донельзя растянула в этом слове обе гласные. Он вспомнил, как она спрашивала его на вечеринке, когда он с ней потанцует. — От кого-кого, а от вас я такого не ожидала. Ты, наверное, догадывался, что Джон всегда был наполовину влюблен в Анджелу.

Пайт ни о чем таком никогда не догадывался.

— Может быть, навестить его сейчас? — предложил он великодушно. — У меня появилось время. Ты, наверное, едешь в больницу?

Тарбокский мемориальный госпиталь ветеранов находился в двух милях от центра города. Построенный из темного клинкерного кирпича, с розовым флигелем родильного отделения, плохо гармонирующим с главным корпусом, он стоял на бугре между заброшенными железнодорожными путями и теплицами («Хендрик Вое и сыновья» — цветы, клубни, саженцы). Позади госпиталя был разбит аккуратный сад, в котором никогда не гуляли ни пациенты, ни медицинский персонал. Высокое двухстворчатое окно в палате Джона Онга выходило на подстриженную бирючину, розовую яблоню, зеленую от ржавчины медную ванночку для птиц без воды. Ветер носил за окном лепестки яблони, раздувал белые занавески, колебал стенки кислородной палатки у кровати. Джон был худ, как скелет, и совершенно бесцветен, если не считать лихорадочных пятен размером с монету на обеих щеках. Худоба делала Джона длиннее, чем его помнил Пайт. Говорил он с огромным трудом, словно в груди у него раздулся пузырь, мешающий выдавливать слова. Прежней осталась только улыбка, которой он маскировал непонимание того, что ему говорят.

— Кар дла, Пай? В так тал погора ош хот сигать тенна. Бернадетт уныло перевела:

— Он говорит: «Как дела, Пайт? В такую теплую погоду очень хочется сыграть в теннис».

— Скоро ты отсюда выйдешь, — сказал Пайт и изобразил подачу воображаемого мяча.

— Аксе?

— Он спрашивает, как там все.

— Неплохо. Зима очень затянулась.

— Ак ти сам? Деди? Вечи у Федди?

— Анджела тоже хочет тебя повидать, — ответил Пайт громко, словно вслед отъезжающей машине. — Встречи у Фредди Торна уже не те. А дети растут.

Он чувствовал, что говорит не то, но сказать было все равно нечего. Глаза Джона Онга с каждой минутой тускнели, руки, похожие на клешни насекомого, с выпирающими костями, теребили принесенный женой журнал. Потом он надолго закашлялся, словно пытался выдрать глубоко укоренившееся растение. Пайт отвернулся и увидел на краю пустой ванночки малиновку. Он догадался, что для общения с ним Джон с трудом выпрыгнул из топи лекарственного забытья и быстро погружается в нее снова. Его лицо оставалось осмысленным еще минуту, а потом он что-то неразборчиво забормотал, перешел на корейский. Он посмотрел на Бернадетт, ожидая, что она переведет, но она пожала плечами и подмигнула Пайту.

— Я знаю всего несколько фраз. Он иногда принимает меня за свою сестру.

Пайт встал, чтобы уйти, но она взмолилась:

— Не уходи!

Пришлось промучаться еще четверть часа, слушая, как Бернадетт звенит чем-то у себя на коленях, и наблюдая, как Джон, забыв про гостя, листает «Сайнтифик Американ» в обратную сторону, нетерпеливо разыскивая нечто, чего там заведомо не могло быть. По коридору бесшумно сновали сестры, врачи громко с ними заигрывали. На полу рядом с батарей стояли огромные вазы с цветами, и Пайт от нечего делать гадал, кто их прислал: Макнамара, Раек? Облачко погасило яблоню за окном, с ее ветвей посыпался на землю дождь лепестков, словно раньше они держались на клею солнечного света. Палата начала остывать. Пайт снова встал, взял бессильные пальцы больного в свои и сказал слишком громко, слишком шутливо:

— Увидимся на корте.

Размытые обезболивающим глаза, видевшие некогда хаос частиц, составляющих материю, потянули Пайта в омут всеведения, где смерть благообразна, ибо не обрушивается на землю, как метеор, а так же естественна, как рождение, брак, почта в ящике.

Бернадетт проводила его по сверкающему коридору до выхода. Ветер выхватил из ее прически прядь и бросил ей на глаза; солнце, отражаясь от стекла теплицы, заставляло жмуриться. Ее крестик блестел. Пайт почувствовал, что его влечет к этому плоскогрудому телу, широким плечам и бедрам; она слишком долго не имела опоры. Она подошла ближе, словно с намерением что-то спросить, поправила черную прядь пальцами с обгрызенными ногтями, еще больше прищурилась от ветра — все это с виноватым видом, словно стесняясь своего желания жить. Ее улыбка была безрадостной гримасой.

— Иногда случаются чудеса, — сказал ей Пайт.

— Он не верит в чудо, — ответила она не задумываясь, как будто его слова, удивившие его самого, были всего лишь напоминанием о бесполезных таблетках, которыми она пичкает умирающего.

Посещение безнадежного больного показало Пайту, как много у него времени, как он свободен им пользоваться. Он полюбил гулять по пляжу. В апреле залив непрерывно изменялся. Иногда в прилив, пенясь под белым солнцем, мощные волны синее вольфрамовой стали строили песчаные замки, забрасывали палки и мусор далеко в дюны, оставляли там заводи. Потом, в отлив, в мелеющих лужицах отражался розовый, алый, зеленый закат. Море было то багровым, то — под теплым дождем — грязным, никаким. Барашки, прибегавшие от самого горизонта, теряли у отмели и силу, и вид. Пайт нагибался за ракушками и пытался заглядывать в их отверстия, разглядеть проживающих внутри невероятных существ. Кусочки древесины, отполированные, как галька, железки, мумифицированные оранжевой ржавчиной, глубокие вмятины от конских копыт, следы собачьих лап, мелкие отпечатки человеческих стоп (босых женских, с узкой перемычкой между пяткой и пальцами, обутых мужских мужчина к тому же чертил на песке палкой), волнистые линии, оставленные моллюсками, плохо различимые, словно контуры на фотографии, слишком долго проявлявшейся в приливном сосуде, безупречный кружок, который очертила вокруг себя утопленная пляжная травинка — все, любая мелочь, казалось Пайту достойным внимания. Пляж был, как сон, постоянно возрождающийся, каждый раз новый. Однажды, под конец сумрачного дня, когда на западе в облаках засеребрился просвет, он вышел из машины на пустой стоянке и услышал ровный, певучий рокот. Море было, впрочем, тихим, как пруд, зеленым, почти зацветшим. Пройдя по следам отхлынувших в отлив вод, Пайт заметил, вернее, поставил диагноз — ибо рокот был симптомом его душевного состояния: высокие волны разбивались о песчаную отмель в полумили от берега, и звук, рождающийся там, преодолевал это расстояние, проносясь над погруженной в транс морской поверхностью, как над натянутым барабаном. Это явление, рождающее энергию, равную той, что озаряет светом города, мог наблюдать он один. То была нота, звучавшая в нем самом с самого рождения и вырвавшаяся наружу только теперь. Воздух был в тот день теплым, с запахом пепла.

От одиночества он был готов видеть компанию в скользящих вдали волнах; далекие брызги пены он воспринимал, как приветственные взмахи дружеских рук. В мире оказалось больше платонического, чем он предполагал. Ему больше не хватало дружбы, чем собственно друзей; вспоминая Фокси, он ностальгировал по самому адюльтеру — приключению, ухищрениям обмана, натянутости скрытых струн, свежим пейзажам, открывавшимся тогда его душе.

Иногда, возвращаясь на стоянку прямо через дюны, он видел дом Уитменов на поросшем травой холме с глиняными заплатами. Но дом его не видел. Окна, из которых он некогда восторженно выглядывал, стали слепыми бельмами. Однажды, проезжая мимо дома Робинсонов, он подумал: хорошо, что они с Анджелой не купили этот дом, потому что он не приносит счастья; потом сообразил, что несчастье все равно его настигло. От одиночества он становился рассеянным, В городе, на улице Милосердия, он приметил новую женщину: гордая гибкая поступь — свидетельство образованности, свободы от крестьянской сутулости, широкий размах рук, нахальная попка, ровные ножки. Пайт забежал вперед, чтобы увидеть, прежде чем она скроется в банке, какова она с лица, и обнаружил, что это Анджела. Она распустила волосы и надела новый плащ — утешительный приз от родителей.

Как странно она себя вела, ревнуя его к сновидениям, обвиняя в том, что ему ничего не стоит увидеть сон! Потому, должно быть, что теперь он засыпал, приняв как снотворное джин, сны запоминались реже, превращаясь в неясные видения смятения, хромоты, возведения конструкций, склонных рушиться. Иногда он был мальчишкой, своим отцом в детстве, шагающим рядом с отцом, то есть своим дедом — человеком без лица, которого он никогда не видел, одним из сотен плотников, приехавших из Голландии на мебельные фабрики Гранд-Рапидз. Огромные мозоли на его руках пугали мальчишку. Иногда он присутствовал на похоронах Джона Онга. Внезапно гроб открывался, и оттуда вываливалось пыльное насекомое — стыдящийся своего вида Джон. Такие сны Пайт смывал вместе с мерзким вкусом во рту, когда просыпался еще до рассвета, мочился, пил воду и давал себе слово отказаться от джина перед сном. Было и два сна неотчетливее. В одном, он и его сын — Рут и Нэнси одновременно, но при этом мальчик — шли в метель с баскетбольной площадки к его первому дому. Между площадкой и отцовскими теплицами была редкая роща из каштанов и вишен, на которые мальчишки лазили по вечерам; однажды на Хэллоуин оттуда был устроен опустошительный набег на теплицы, приведший к полицейскому расследованию и кулачным боям между Пайтом и остальной стаей на протяжении всего ноября. В его сне дело происходило зимой. Среди редких стволов завывал мерзкий ветер, тропинка, присыпанная снегом, была ледяной, и Пашу приходилось вести своего ребенка за руку, чтобы тот не шлепнулся. Сам он пропахивал глубокий снег рядом с тропинкой: совместное падение было бы смертельным. Они достигли аллеи, перешли ее и увидели бабушку Пайта, дожидающуюся их во дворе, перед темными теплицами. Она был сгорбленная, испуганная, вокруг нее почему-то не было снега, словно ее защищали невидимые глазу стены. На ней было легкое платье и вытертый черный жакет, не застегнутый на пуговицы. Пайт гадал во сне, давно ли она их поджидает, благодарил Бога за то, что они удачно дошли, предвкушал, как окажется с ней рядом, на зеленой траве, которую видел очень четко, различая каждый стебель. Проснувшись, он удивился, почему ему вообще приснилась бабка, умершая от пневмонии, когда ему было девять лет: он даже не сумел тогда ее пожалеть. Она почти не говорила по-английски, была помешана на чистоте в доме и старалась не пускать Пайта и Юпа не только в парадную гостиную, но и во все комнаты первого этажа, за исключением кухни.

Второй сон был статичным. Он стоял под звездами, пытаясь усилием воли изменить их расположение. Но как он ни напрягался, как не старался превратиться в овеществленную силу, способную перемешать созвездия, стальная маска ночи оставалась прежней. «Так я надорву сердце», — подумал он и проснулся с острой болью в груди.

Фокси вернулась в город. Слух об этом пустила Марсия Литтл-Смит, видевшая ее за рулем машины Кена на дороге, ведущей в Нанс-Бей; слух пропутешествовал от Гарольда к Фрэнку, от Фрэнку к Джанет, дальше в цепочке были Би, Терри, Кэрол и Торны. Фредди сам видел из окна своего зубоврачебного кабинета, как Фокси выходит из магазина Когсвелла.

Слух ветвился, часто натыкаясь на спокойное «Я знаю». Терри, полагавшая, что поручение, данное Галлахерам Кеном месяц назад, возлагает на нее обязанности наперсницы, поспешила позвонить Анджеле, которая восприняла новость вежливо, но без особого интереса. Возможно, ее равнодушие было искренним. Хейнема сделались непроницаемыми для остальных пар, изменили негласной договоренности, требовавшей понятности для окружающих. Поэтому Пайт сохранил покой: ему никто ничего не сказал. Но в этом не было нужды: он и так все знал. Во вторник на адрес фирмы «Галлахер энд Хейнема» пришло из Вашингтона письмо, предназначенное для него.

«Дорогой Пайт, я должна вернуться на несколько дней в Новую Англию. В Тарбоксе буду 24 апреля, чтобы разобраться с мебелью. Хочешь встретиться и поговорить? Не волнуйся, давить на тебя я не собираюсь. Целую, Ф.»

После «не собираюсь» стояло зачеркнутое «но». Сначала они встретились случайно, на городской стоянке — кривой заасфальтированной площадке со щебенкой и припаркованным металлом позади магазинов, выходящих фасадами на улицу Милосердия; сюда же выходило задними окнами офисное здание, бывшее прежде жилищем Гертруды Tap-бокс — от стоянки его отделял проход, засыпанный битым стеклом. Оказалось, что Пайт не готов к встрече с Фокси. Он задрожал, увидев издали ее рослую фигуру, наклонившуюся, чтобы сложить в черный автомобиль пакеты, ее светлые волосы, представив ее напряженный живот, поняв с головокружительной отчетливостью, что она одна такая среди населяющих землю миллиардов. В боку защемило, левая ладонь зачесалась. Он окликнул ее, она застыла; вблизи она оказалась моложе, чем он ожидал, тоньше, изящнее шелковая кожа, сквозь которую просвечивает кровь, прямой нос с белой переносицей, карие глаза с золотым отливом, легкий взмах ресниц… Знакомый голос, несчетные кадры приоткрытых, дышащих, говорящих губ. Она оказалась живой. Он привык перебирать льдинки воспоминаний о Фокси и оказался неподготовлен к живому человеку, такому знакомому, «е лезущему в карман за словом.

— Ты ужасно выглядишь, Пайт. Прямо рыдать хочется.

— Не то что ты.

— Ты совсем перестал причесываться?

— А ты уже немного загорела.

— У отчима бассейн. Там уже лето.

— Тут тоже иногда наступает лето, А иногда возвращается зима. Обычное дело. Я часто гуляю по пляжу.

— Почему ты не живешь с Анджелой?

— Кто говорит, что не живу?

— Она сама, по телефону. Прежде чем тебе написать, я позвонила вам домой. Хотела с вами обоими попрощаться.

— Она не говорила мне о твоем звонке.

— Наверное, не сочла его важным.

— Да, моя жена — загадочная женщина.

— Она сказала, что я должна приехать за тобой. — Он усмехнулся.

— Раз она так сказала, зачем ты удивляешься, что я с ней не живу?

— Так почему не живешь?

— Потому что она не хочет.

— Это только половина причины, — сказала Фокси. После этой реплики тональность беседы изменилась: стала легче, свободнее, словно они уже приняли какое-то решение.

— Куда ты повезешь свои покупки? — поинтересовался он.

— Домой. Этот уик-энд я проведу в доме. Кен обещал остаться в Кембридже.

— Примирения не намечается?

— Он и так счастлив. Говорит, что работает по вечерам и вот-вот сделает открытие. Он опять занялся морскими звездами.

— А ты?

Она пожала плечами — светловолосая школьница, ищуща» ответ, маскирующий ее собственное неведение.

— Справляюсь.

— Не тоскливо будет здесь одной? Или ты взяла с собой сына?

— Нет, я оставила Тоби с мамой. Они отлично ладят: оба считают меня ненадежной и обожают домашний сыр.

— Как же нам быть? — спросил он просто и, спохватившись, добавил: Двум сиротам.

Он отнес ее покупки к себе в комнату, где и прожил с ней уик-энд. В субботу он помог ей прибраться в пустом доме у затопляемой низины, сдвинуть вместе столы и стулья, которые ей хотелось бы увезти. Им никто не мешал: старый городок закрывал глаза на их невинное баловство. Фокси призналась Пайту, что, предвидя секс с ним, захватила с собой диафрагму и зашла в аптеку Когсвелла за новым тюбиком вагинальной мази. Он чувствовал, что становится под влиянием любви ребячливым и распутным, она же казалось ему постаревшей. Первое впечатление стройности и прозрачности ушло, потесненное пупырышками на ягодицах, серыми бритыми подмышками, красными коленями, пополневшей после родов талией. Когда она шлепала по голому полу, бросалось в глаза ее плоскостопие. То ли дело ноги Анджелы с не достающими до пола мизинцами! Во сне она шумно дышала, норовила спихнуть его с кровати, иногда кричала — ей снилось кошмары. В первое утро она разбудила его, схватив за член и отодвинув крайнюю плоть; ее лицо горело желанием. Но когда он захотел ей овладеть, закричала, что им не надо было снова сходиться, вздумала сопротивляться — только для того, чтобы потом лукаво осведомиться, хорошо ли его возбуждает ее притворное сопротивление. Она сыпала неуместными вопросами: считает ли он себя по-прежнему христианином? Он ответил, что не знает, сомневается. Тогда Фокси назвала себя христианкой, живущей во грехе, а потом вызывающе и, на взгляд Пайта, как-то ханжески убрала назад волосы, влажные от лежания. Последовала жалоба на голод. Уж не собирается ли он иметь ее до тех пор, пока она не подохнет с голоду? Ее желудок выразительно заурчал.

Они поели в ресторанчике на улице Мускеномене, выбрав столик подальше от окна, из которого успели заметить Фрэнка Эпплби и маленького Фрэнки, кладущих в багажник старого «меркыори» мешки с известью и торфом. Сами они остались незамеченными, словно окно было односторонне прозрачным. Они поговорили об Анджеле, Кене, аборте, не развивая подолгу ни одной темы. То, что они оказались вместе, мешало серьезному разговору, как будто оба чувствовали, что так долго не продлится. Лежа с ней рядом, Пайт ощущал скольжение в пространстве, прикосновение, но не единение. Ему плохо спалось. Отчаявшись достичь оргазма, она отдавалась ему то в экзотических, то в унизительных для себя позах, словно ощущение его спермы у нее во рту или между грудями приближало ее к блаженству. Она по-прежнему носила кольца знаки обручения и замужества — и, следя, как она подносит его член к своему лицу, как разевает рот, он замечал восьмиугольный бриллиант и страдал от мысли, что, женившись на ней, не смог бы купить ей такую же драгоценность.

Но она не продавалась, старалась быть легкой, прямодушной. После замешательства при возне с мебелью (у него не было желания притрагиваться к ней в этом доме, в котором они так часто грешили; сам дом не замечал ее, считая призраком, да и сами они уже утратили преимущество любовников, способных устроиться где угодно), она гуляла с ним по берегу в том месте, где они вряд ли попались бы на глаза знакомым. Она показала пальцем: вот местечко, где она однажды писала ему длинное письмо, которое он наверняка забыл. Он ответил, что не забыл, хотя на самом деле частично запамятовал. Она вдруг заявила, что его бездушие и распущенность ей на руку: с ним она может вести себя, как бесстыжая шлюха; он не привык судить людей. Он ответил, что таким его сделал кальвинизм: судит один Бог. Да и вообще, она, на его взгляд, настоящая красотка, несмотря на прыщики, плоскостопие, храп и так далее. Она встретила такое описание себя смехом, который подсказал ему, что она страдает самовлюбленностью, что в действительности считает себя безупречной. Но Пайт поверил ей, ее лающему смеху, крику, унесенному в море соленым ветром, поверил, что она само совершенство, снова захотел остаться наедине с ее длинным туловищем в своей затхлой коморке.

Она лениво облизывала ему член, он лениво расчесывал ее прекрасные волосы. Внутри она была коралловой, с вишневым отливом; снаружи он, вспомнив ее детские занятия с виноградными побегами, складывал из волосков буквы М и W. Целуя ее там, где калитка превращалась в распахнутые ворота, ведущие в просторный холл, а оттуда в коралловую вселенную, он слеп, испытывал наслаждение, вкушал бесконечность. Он укусил ее, она расцарапала ему спину и испытала оргазм. Он чуть не сломал шею. Она забыла о его существовании, превратилась в машину, вырабатывающую соль на морском дне.

До Пайта дошло благородство человеческих ртов. Рот — придворный мозга Гениталии совокупляются где-то внизу, это третье сословие, когда же за дело берется рот, то это означает слияние тела и сознания. Поедание партнера священнодействие.

— Люблю тебя, Элизабет, люблю горечь твоих лепестков, бесценную шкатулку, скользкий цветочный бутон…

Признание прозвучало воскресным утром, под колокольный звон.

— О, Пайт! — выдохнула Фокси. — Мне еще никогда не было так хорошо. Никто еще так меня не познавал.

Измотанный недосыпом и месяцем борьбы с паникой, он улыбнулся, попытался ответить похвалой на похвалу, но вместо этого уснул. Его широкое лицо осталось побагровевшим, словно она все еще сжимала ему голову бедрами.

В воскресенье днем ему полагалось выгуливать детей. По предложению Фокси они вчетвером отправились играть в шары на лесных дорожках Норд-Матера. При появлении миссис Уитмен, Рут и Нэнси вытаращили глаза, но Фокси играла с невинным видом и увлеченно учила обеих обращению с непослушным шаром. Отправив свой в канаву, Рут сказала:

— Merdel.

— Откуда ты знаешь это слово? — спросил ее Пайт.

— От Джонатана Литтл-Смита, Он всегда так говорит, чтобы не ругаться по-настоящему.

— Тебе нравится Джонатан?

— Он ябеда, — ответила Рут таким же тоном, каким Анджела однажды назвала Фредди Торна подлецом.

На второй дорожке Пайт набрал всего 81 очко против 93 у Фокси. Она выиграла. Победу праздновали у недавно открытого у дороги киоска с мороженым, хозяин которого вернулся после обычной пятимесячной зимовки во Флориде окосевшим от рыбалки, с облезающим лбом. Погладив Рут по голове, он сказал Пайту:

— Эта похожа на вас, а уж эта, — загорелая ладонь переместилась на светлую головку Нэнси, — и подавно вылитая вы.

Фокси собиралась улететь в Вашингтон в воскресенье вечером, но передумала и осталась ночевать.

— Кен не догадается, где ты спала?

— Пусть догадывается. Ему наплевать. У него и так хватает оснований для развода, да и контракт уже почти готов. Кен, слава Богу, не очень жаден до денег. Надо отдать ему должное — нервы у него крепкие. Приняв решение, он от него не отступает.

— Кажется, ты им восхищаешься?

— И всегда восхищалась. Просто он никогда не был мне нужен.

— А я?

— Что за вопрос? Ты мне нужен. Иначе зачем было приезжать?

— Поделить мебель.

— Велика важность — мебель! Я еще даже не знаю, где буду жить.

— Можешь рассчитывать на меня.

— Не уверена. Вдруг Анджела просто предоставила тебе отпуск? И не пытайся спорить. Как получится, так и получится. Сначала я должна почувствовать себя свободной. Теперь я уезжаю надолго, Пайт, месяца на полтора-два. Может, мне вообще не возвращаться?

— Куда ты поедешь?

— Пока не знаю. Отец Кена считает, что мне лучше податься в какой-нибудь западный штат, но одна наша знакомая побывала на Виргинских островах и говорит, что там гораздо лучше, чем на каком-нибудь ранчо посреди пустыни, забитом климактерическими дамочками, которых сплавили подальше мужья, чтобы поразвлечься с секретаршами.

— Значит, ты решила идти до конца?

— О… — В темноте она с любопытством дотронулась до его щеки, словно определяя на ощупь контур детского лица или глазурь на недавно купленной вазе. — До самого конца Со мной покончено.

Потом, в ночном безвременье, придавленный усталостью, ощущая внутри периодические приливы, помогавшие ему снова и снова набрасываться на нее белеющую под ним развилку, он услышал ее вздох.

— Как хорошо насытиться по-настоящему!

— Секс — что деньга: его никогда не бывает слишком много. — пробормотал он.

— Изречение из репертуара Фредди Торна.

— Моего наставника и спасителя. Она приложила палец к его губам.

— Прекрати. Не выношу других людей, даже их имен не желаю слышать. Сделаем вид, что мы одни на свете. Разве мы сами — это не целый мир?

— Конечно. Я — щекочущий вопрос, ты — щекотный ответ.

— Мне действительно больно.

— А мне, думаешь, нет? Аааааа!

— Пайт!

— Уааааааааа!

— Прекрати! Что за варварские звуки?

— Ничего не могу с собой поделать. Я достиг дна. Еще раз трахнемся — и я помру. Давай в рот. Ааааааа!

Каждый стон опустошал его грудь, выкапывал у него внутри пещеру, парную пустоте под звездами.

— Я тебя брошу, — пригрозила она.

— Ничего не выйдет. Лучше сама попробуй. Издай стон! Нравится?

— Нет. Нечего меня муштровать. Ты не обязан на мне жениться, да я и не уверена, что хочу за тебя замуж.

— Давай, давай… Уаааааа! Пощади! Ты лучше всех, Фокс.

— Ааааааааа… Смотри-ка, и правда расслабляет! Он повторил: «Пощади…» и, словно только сейчас сумел по-настоящему удивиться, что рядом лежит ее изнуренное тело, произнес с бесхребетной самоуверенностью:

— Ты моя.

Она прижалась испачканной щекой к его щеке. Кончик ее носа был холодным — признак здоровья. Все мы — изгнанники, нуждающиеся в освежающей ванне иррационального.

Утром в понедельник, стараясь улизнуть незамеченными, они все же столкнулись с другим жильцом с третьего этажа, низеньким очкариком в серых рабочих штанах. Застыв на лестнице, пропуская их, он пробормотал что-то востороженно-невразумительное.

На стоянке Фокси сказала со смехом:

— Ты до смерти напугал беднягу тем, что притащил женщину.

Пайт ответил, что у соседа неразборчивая дикция. Да и вообще, окружающие гораздо меньше обращают внимание на любовников, чем те воображают. Он проводил ее и попрощался, мучаясь от головной боли и солнца в глаза; ее отважное бледное лицо было изумленным, словно ее ударило молнией. Он заметил, что ее глаза не ожесточились после проведенных с ним ночей, остались цветами, распускающимися даже среди грязи. Ситуация заставляла изображать радость или горько рыдать, высокомерно благодарить ее за три дня, проведенные у него в неволе, хотя бы разыгрывать невозмутимость, но он ничего этого не мог, не сподобился даже на элементарную вежливость. Она подала ему руку, и он, мазнув языком ее ладонь, отправил ее восвояси. Напоследок сунулся головой в окно машины, заехал носом ей в ухо и посоветовал поспать в самолете. Никаких решений, ни одного ответственного слова. Махнув рукой и произнеся печальное «Чао!», подслушанное в кино, она развернула машину у автомойки и уехала. Он ничего не почувствовал. Засыпанная гравием арена на заднем дворе походила на пустую сцену при свете дня.

Потеря стала ощутимой позже, под вечер. Бредя по улице Божества с пустой головой и болью в паху, он наткнулся на Эдди Константина, в очередной раз вернувшегося с края света. Эдди стал в городе редким гостем и, наверное, получил от Кэрол месячную дозу сплетен, потому что при виде Пайта весело проорал:

— Здорово! Говорят, тебя засекли, когда ты по локоть запустил лапу в чужой горшок с медом!

В одно из воскресений, в середине мая, Пайт повез дочерей на пляж. Тела на пляже, еще не успевшие загореть, ворочались между горячими дюнами и холодной водой и образовывали, блестя солнечными очками и алюминиевыми стульями, живую ленту, параллельную линии прибоя. Нэнси с криком плескалась в волнах с тремя сыновьями Онгов, которых привезла на пляж суровая нянька; Бернадетт несла рядом с мужем финальную вахту. Рут хмуро лежала рядом с отцом: нежиться на солнце ей еще было рановато, а из песочных замков она уже выросла. У нее похудело лицо, взгляд становился дымчатым; в отличие от матери, она должна была превратиться в неяркую красавицу, со слоем сожаления сразу за фасадом внешнего довольства. Пайт, любя дочь, не знал, как помочь ей, не мог предложить никакого снадобья, кроме времени, и покорно жмурился на солнце. Его омывало негромкой музыкой; он видел облепленные песком икры, синий транзистор, юные ляжки, круглые полушария ягодиц. «Ответ знает только ветер». Послание любви и мира. Он закрыл под музыку глаза и представил себе, как полушария размыкаются, приглашая его внутрь… Ему хотелось пить. Ветер дул с запада, с суши, и приносил дух иссушенного песка.

А потом случилось невероятное. На севере собрались никем не замеченные тучи, пляж окатило волной холода. Ветер поменялся так внезапно и ощутимо, что весь пляж издал дружное «Ох!» Упали первые тяжелые капли дождя, все еще подсвеченные солнцем, как огненные кончики стрел. Потом тучи заглотнули солнце. Красочная толпа собрала свои причиндалы и обиженно потащилась прочь от моря. В спины били громовые раскаты, словно где-то в вышине распоясавшийся великан взялся ломать чудовищные стулья. Небо побагровело, зеленый горизонт — низкие холмы, за которыми лежал Tap-бокс, — стал бледнее, чем обтекающий его воздух. Над Ист-Матером сверкнул кинжал молнии, потом грянул немилосердный, оглушительный гром. На дороге в дюнах запахло паникой: женский крик, детский смех. Голые плечи кутались в полотенца. Всего минут за пять температура упала градусов на десять. Пляж позади Пайта и его дочерей опустел, если не считать горстки циничных смельчаков, отказывавшихся встать с подстилок. Поверхность моря вспыхнула.

Пайта и девочек отделяли от пикапа считанные метры, когда хлынул ливень, мгновенно вымочивший их до нитки. Потом стихия оглушительно хлестнула по стеклам и по бортам. «Помой меня». Лобовое стекло превратилось в водопад, «дворники» — в бессильные комариные лапки. Люди снаружи растеклись в цветные мазки, сквозь монотонный шум ливня пробивались истошные крики. Мокрые волосы девочек пахли в тесноте испуганной псиной. Нэнси пребывала в восторге и в ужасе, Рут сохраняла улыбчивое спокойствие. Стоило ливню чуть ослабеть, Пайт тронулся с места, медленно выехал с затопленной стоянки и потащился, объезжая упавшие сучья и наиболее глубокие лужи, к дому Анджелы. У него было единственное намерение — побыстрей доставить детей домой, к матери, прежде чем настанет момент, когда он уже не сможет от них оторваться. Отказавшись от предложенного Анджелой чая, он поспешил в центр Тарбокса, еще не зная, что там уже началось главное событие года.

Безумный ливень сменился просто проливным дождем. Дома, гаражи, деревья и асфальт монотонно роптали. Раскаты грома неуклонно удалялись. Пайт поставил машину позади своего дома и в следующую секунду услышал рев тарбокской пожарной сирены. Судя по тональности, горело в центре города. Пайту почудилась гарь. Он быстро взбежал наверх, переоделся и выскочил на улицу. По улице Божества бежали люди. Мимо прогрохотала пожарная машина, истерически вращая оранжевым маячком; пожарные только натягивали на себя брезентовые робы и чуть не посыпались на асфальт, когда машина огибала угловой магазин Когсвелла. Пожарная сирена надрывалась совсем близко, часть города была затянута желтым дымом. Пайт влился в бегущую толпу.

На холме толпа и дым стали гуще. По улочкам уже тянулись пожарные шланги — одни раздутые, как сытые питоны, другие прохудившиеся, пускающие тугие фонтанчики. Горела конгрегационалистская церковь: сам Господь поразил ее Своей молнией. Ледяной дождь усилился, толпа — молодые и старые, сбежавшиеся из всех кварталов, — испуганно смолкла.

Желтый горький дым — пласты быстро расползающейся шерсти — исправно валил из-под карниза левого фронтона и из нижней части купола, увенчанного на высоте ста двадцати пяти футов золотым петушком-флюгером. Внизу, среди дорических колонн, пожарники разгоняли прихожан, которые уже успели вынести их храма предметы для божественной литургии, тяжелый ореховый алтарь и кафедру, бронзовый крест, изображения святых, стопки листков с проповедями, разносимых ветром, а также несколько подушек со скамей, недавно отреставрированных, но теперь приводимых в негодность дождем. Пайт, тоже прихожанин, пусть бывший, пришел бы на помощь единоверцам, но пожарные и полицейские уже образовали заслон, через который могли просачиваться одни бездомные собаки. Опытным взглядом строителя Пайт определил, что молния ударила в шпиц, была отражена тонким кабелем-громоотводом, пробежала по арматуре, усиливающей купол, и подожгла сухую древесину в месте соединения крыши и основания башни. Здесь, в простенке между крышей и оштукатуренным потолком храма, снаружи представляющемся продолжением классического фасада, среди рухляди, добраться к которой можно было только по шаткой лесенке с хоров, пищи для пожара было хоть отбавляй. Единственным средством был топор: прорубить крышу, пожертвовать искусно вырезанными триглифами и метопами. Увы, колонны имели сорок футов в высоту, так что лестницы на пожарной машине, даже подогнанной вплотную, не хватило бы, чтобы достичь крыши, к тому же ветер гнал густой ядовитый ветер прямо в лицо, в глотку тем, кто пытался хоть что-то сделать.

Но, даже предвидя судьбу церкви, зрители не удержались от смеха. Базз Каппиотис, которого всякий мог узнать по огромному брюху, натянул противогаз и, вооружившись топором, стал карабкаться по лестнице, выдвинутой на всю длину. Он продвигался все медленнее и, судя по позе, испытывал все больший страх, пока не исчез в дыму, чтобы снова появиться спустя несколько секунд уже на несколько ступенек ниже. Юнцы у Пайта за спиной заулюлюкали, но остальная толпа теперь почтительно молчала. Другой пожарный, сверкающий в своем облачении, как уголек, добрался до верхней ступеньки лестницы и, размахнувшись топором, выпустил с чердака наружу кубометр-другой раскаленного газа, после чего был вынужден спуститься, не выдержав жары.

Наконец, появилось пламя — вырывающиеся из окон, предназначенных для колокольного звона, наглые извивающиеся языки. Колокол напоминал обреченностью брошенную вдову. Струи воды ударили вверх, но, не долетев до колокола, скрестились в воздухе и опали. Над клубами дыма по-прежнему парил беспечный петушок.

Сирена взвыла в третий раз, оповещая о прибытии пожарных машин из соседних городков — Лейстауна и Матера, даже из далеких Квинси и Плимута. Их насосы оказались достаточно мощными, чтобы струи ударили на нужную высоту. Но к этому времени зарево уже появилось за высокими окнами фасада, задымилась черепица крыши. Огонь прорвался вниз. Бравые пожарники из соседних городков не пожалели витражных квадратиков окон, но поздно: пожар уже бушевал в самом храме. На мгновение мелькнули готические пюпитры с номерами псалмов, исполнявшихся этим утром, освещенная янтарным заревом дорическая вязь ограждения на балконе; плюшевый занавес, скрывавший колени хористов, рванулся вверх над алтарной частью, как птица Феникс. Кафедры, на которой Педрик боролся со словом Божьим, уже не было. Улюлюкающих подростков у Пайта за спиной сменила плачущая женщина. Толпа, сначала бывшая беззащитной перед лицом катастрофы, открыла зонтики, надела плащи и капюшоны. Дети в желтых дождевиках и прозрачных капюшонах обнимали за ноги родителей. Беспечные парочки наблюдали за происходящим из машин, развлекаясь музыкой из радиоприемников. Мемориальный павильон был превращен в смотровую беседку. Улицы, разбегающиеся в стороны от лужайки, были запружены людьми: улицы Божества, Милосердия и Воздержания серели лицами тех, кто пренебрег покупками ради редкого зрелища. Из-за дождя наступили ранние сумерки. Лучи пожарных прожекторов шарили по толпе, кажущейся бескрайней. Пожар, охвативший церковь, лишил всех дара речи. Пламя, расправившись с колокольней, карабкалось все выше, трепетало, как знамя, на шпице, поддерживающем петушка. В воздухе искрились высокие параболы струй. Крайняя левая колонна задымила, как задутая свеча на торте. Толпе все не верилось, что пожар и ливень могут сосуществовать, что в природе тоже возможна такая яростная междоусобица: казалось, взорам людей предстал конфликт в душе самого Создателя. Пайта удивляла легкость на сердце у него самого, благодарность за то, что ему показали нечто, совершенно ему неподвластное. Уж в этом несчастье его никто не посмеет обвинить.

Он подобрал из лужи листок с проповедью, датированной 1795 годом:

«Святая обязанность всякого народа — искренне благодарить и славить Господа. Но нет на свете народа, у которого было бы так же много причин единодушно возносить хвалу Его милостям, как у народа Соединенных Штатов Америки!»

Пайт узнавал знакомых. Эпплби, Литтл-Смиты и Торны нашли навес в виде раскидистой широколистной катальпы рядом с библиотекой. Мужчины смеялись: Фредди принес пива. В толпе обнаружилась и Анджела Она привезла детей. Плакала не Нэнси, а Рут: ее огорчило, что Иисус пожелал разрушить Свою церковь, при входе в которую она всегда выти рала ноги, робея перед святостью, где послушно пела вместе с детьми, не принадлежащими к числу ее друзей, хвалу Ему, чтобы порадовать отца. Пайт виновато прижал ее широкое лицо к своей груди, но его куртка была мокрой и холодной, и Рут поспешно отстранилась.

— Им тяжело это видеть, — сказала Анджела. — Мы поедем домой. — Нэнси стала канючить: «Давай останемся!», но Анджела сказала ей: — Пожар почти потушен, само интересное кончилось.

Так оно и было: языки огня удалось загнать в углы обугленного каркаса.

Нэнси указала пальцем в небо.

— Цыпленок!

Петушок, сверкающий так, словно ему не было дела ни до пожара, ни до дождя, застыл на тонком шпиле. Казалось, он не устоит посреди катастрофы такого масштаба и рухнет в огонь. Потом одна из струй, вознесшись в небо, сбила подбирающееся к нему пламя. Шпиль содрогнулся от напора воды, но не обрушился. Горожане защелками вспышками фотоаппаратов, как небесными молниями; не хватало только нового удара грома. При этой сумасшедшей иллюминации Пайт проводил взглядом свою жену. Одни раз она оглянулась, потом зашагала дальше, уводя невинных дочерей.

Безутешный растрепанный Педрик узнал Пайта в толпе, хотя тот уже несколько месяцев не посещал службу.

— Вы знаете мирские законы! — заголосил он. — Сколько в долларах и центах будет стоить восстановление погубленного храма?

— Если устоят стены, то тысяч двести-триста, — ответил Пайт. — А если строить заново, то где-то полмиллиона, не меньше. Стоимость строительства возрастает примерно на восемь процентов в год. — Видя, что его цифирь способна окончательно расплющить и без того раздавленного пастора, он сочувственно добавил: — Какая трагедия! Прежнюю резьбу по дереву ни за что не воспроизвести.

Педрик выпрямился, сверкнул глазами и сделал Пайту выговор:

— Христианство не оценишь в долларах и центах. Эта церковь — не только старое здание, она — люди, друг мой, люди! Человеческие существа!

Для убедительности Педрик пригрозил ему костлявым пальцем. Пайт увидел, что и он знает о его изгнании из дому, о том, что его пора вернуть в строй.

— Вообще-то даже если каркас устоит, — ответил Пайт мстительно, — он будет таким шатким, что его все равно придется снести.

Словно в подтверждение его слов одну стену лизнуло огромным языком пламени. Шланги поливали водой другую стену, а тем временем запылал клен, рискнувший вырасти в опасной близости от церкви. Зрителей закидало горящими веточками. Толпа подалась вперед, желая досмотреть до конца буйство огненной стихии. Пайт оказался нос к носу с Кэрол Константин. Она пригласила его к себе под зонт, в компанию своих дочерей Лоры и Патриции. Ее огорчение растрогало Пайта.

— Какой ужас! — сказала она. — Я так любила эту церковь!

— Никогда не видел тебя в этой церкви.

— Конечно, ведь я пресвитерианка. Но я по двадцать раз на дню ею любовалась из нашего двора. Я бы была очень религиозной, если бы не Эдди, который ни во что не верит.

— Где сейчас Эдди?

— В небесах. Возвращаясь, он рассказывает мне о пуэрториканских красотках. Я с радостью его выпроваживаю. Только не пойму, зачем я все это тебе рассказываю…

— Потому что тебе грустно смотреть, как горит церковь. Стены устояли. Колонны выдержали фронтон, крыша не провалилась под куполом, но святая святых — внутренность (храма превратилась в месиво из черных бревен, осыпавшейся штукатурки и обугленных скамеек. Пожарные из соседних городков сматывали шланги, Базз Каппиотис мысленно составлял отчет, толпа постепенно расходилась. Кэрол пригласила Пайта на чашку чая. Чай перешел в ужин — она кормила детей спагетти. Он снял промокшую одежду и надел свитер и штаны Эдди, для него узковатые. После того, как дети отправились спать, оказалось, что он может здесь переночевать. Никогда еще ему не доводилось спать с такой костлявой и одновременно податливой женщиной. После трудов с Фокси он был рад разнообразию: эта женщина быстро кончала, издавая радостные крики, подкладывала себе под зад подушку, свешивала голову с кровати, касаясь волосами пола и выгибая дугой горло, крепко обхватывала ногами его торс, словно он был трапецией, по которой она выбиралась из бездны жизни. В ее спальне, как во многих комнатах в Тарбоксе той ночью, пахло мокрой гарью и горьким дымом. В промежутках между приступами похоти она болтала: рассказывала про свою жизнь с Эдди, его извращенность и свое несчастье, свою надежду на Господа и на бессмертие, о том, как хорошо они с Эдди жили раньше, до переезда в Тарбокс. Пайт спросил про историю с Солцами, не скучает ли она по ним. Кэрол не сразу вспомнила, о чем речь, потом сказала:

— Мало ли, что там болтают сплетники! Если честно, она была забавной, а он — зануда.

«Пансион „Ларри и Линда“

Шарлотт Амали, Сент-Томас, Виргинские Острова 15 мая

Дорогой Пайт!

Написала твое имя — и сразу размякла. Что я делаю здесь, вдали от мужа, от любовника, от отца? Со мной один Тоби — его, бедняжку, обожгла на солнце дурочка-мать: привыкла к хилому тарбокскому солнышку и сразу обварилась с ним на пару на тропическом солнце — белом пятнышке прямо над головой размером с горошину. Он всю ночь проплакал — было больно переворачиваться. Пансион, который рекламируют как „традиционное сонное местечко в типичной островной традиции — солнце и ром“ (передо мной их листовка, такую же дал мне турагент в Вашингтоне), находится по соседству с шумным ночным клубом и с улочкой, по которой стекают нечистоты и где круглосуточно орут чернокожие подростки. Так что ночью я бешусь, а днем клюю носом.

В горничной с сандалиями на босу ногу и вихляющим задом — она как раз вошла — невозможно распознать англичанку. На Тоби она посмотрела так, словно перед ней взрослый голый мужчина. Видимо, туристы редко привозят с собой малышей. Наверное, здесь считается, что детей нам приносят в корзинах, припудренных, голубоглазых, сразу готовых отдавать приказания.

Снова тишина. Горничная послушалась меня, переложила ребенка, застелила постели, подняла пыль и ушла, а Тоби опять заснул. Беда в том, что его мама тоже хочет спать. Снаружи солнце палит нещадно, а здесь оно просто чертит по зеленому полу, как желтый карандаш. Кажется, мне здесь понравится, вот только пройдет боль… По пути из аэропорта я жалела, что со мной нет тебя инее кем обсудить здешние хибары из ржавых железных листов, расплющенных банок из-под оливкового масла и прибитых к берегу деревяшек. Все это опирается на стволы цветущих бугенвиллий, а воздух нежный, как поцелуй после страстной любви — прости, любимый, я засыпаю…

После бодрящего сна молодая светловолосая женщина, которая скоро получит развод, вскочила и оделась, стараясь не задеть ожоги на руках, на бедрах и — там особенно! — на животе, перепеленала отпрыска и выбежала в оглушительный шум тропического города в героической попытке закупить провизию. Торговых центров, как в Тарбоксе или Лейстауне, здесь нет, зато можно скупать на вес фотоаппараты и швейцарские часы. Выше, на холмах, стоят роскошные отели, в рестораны которых не сунешься из-за дороговизны и шика, а заведения попроще — это либо местные закусочные с измазанными соусом „чили“ табуретками, либо ночные клубы для геев, закрытые до шести вечера. Все белые мужчины, которых сюда заносит в этом сезоне, — гомосексуалисты. Их голоса ни с чем не спутаешь, они звучат повсюду. Наконец, я нашла рядом с открытым рынком приличный кафетерий, отвечающий требованиям санитарии, которые я предъявляю (прямо как старая дева какая-нибудь!): там я купила молоко для Тоби во внушающей доверие упаковке. От Ларри и Линды мало толку. Они сбежали сюда из Нью-Йорка, отчаявшись стать актерами; у меня подозрение, что она его спасла, иначе он стал бы гомосексуалистом. Он постоянно поворачивается ко мне в профиль, а она, наверное, считает, что лучше смотрится анфас, потому что все время на меня наступает, качая огромными коричневыми грудями, страшными, как приближающиеся в темноте фары. Я с удивлением узнала, что она на пять лет моложе меня понятно, что ей сначала было нелегко обращаться ко мне запанибрата. Они все время вспоминают Нью-Йорк и тамошние ужасы настоящая любовь-ненависть, как выразился бы незабвенный Фредди Торн. Все время извиняются, что не могут толком мне помочь, хотя ужины у Линды приличные — легкие, с французским уклоном. Они кормят меня завтраком и ужином, в остальное время мне предлагается перебиваться самостоятельно. Обходится мне все это в 18 долларов в сутки.

Но все мои мысли и тревоги — о тебе. Как здорово у нас получилось: я „девочка по вызову“, ты — скрывающийся гангстер. Я тебя не очень огорчила? В последнее утро мне показалось, что ты рад моему отъезду, поэтому я всю дорогу рыдала, а потом позволила Кену накормить меня обедом на факультете и даже там всплакнула, не постеснявшись едоков за другими столиками. Наверное, он решил, что я плачу из-за него — отчасти так оно и было; он даже боролся с джентльменским побуждением все забыть и снова меня принять. Мое отсутствие очень его облагородило — уверена, студентки от него без ума. Он купил новый весенний костюм и испугался, поняв, что я это заметила, как будто это значило, что я начну с ним кокетничать или могу вообразить, что он сам кого-нибудь соблазнял, когда у меня был ты; на самом деле мне не сиделось на месте, потому что мы оставили Тоби у Кена в лаборатории, на попечении его сотрудников, и я боялась, что поднимусь туда на лифте и найду его брошенным и плачущим. Ужас! Невероятно! Кен был очень трогательным с ребенком и взвесил его с точностью до миллиграмма.

Прошло несколько дней. Мое письмо свернуло куда-то не туда: болтливое, с потугами на веселье, легковесное. Перечитала — и стало совестно: как несправедливо я обошлась с чудесной грудью Линды! Они с Ларри очень милая, уязвимая, какая-то нереальная пара; ко мне они относятся по-родственному, друг к другу — нежно и трепетно, с преувеличенной чувственностью. Главное их свойство — лень. У меня подозрение, что наше поколение — последнее, у которого есть какие-то амбиции. Эта парочка как будто уверена, что им никогда не придется голодать, что жизнь существует только для того, чтобы ей наслаждаться, — какая варварская мысль! С другой стороны, это так освежает после наших ужасных тарбокских друзей, способных говорить только о себе, общаться с людьми, которым интересны искусство, театр (они помпезно именуют это „сценой“), даже международная обстановка! А я и забыла, что это значит! Линдона Джонсона они обзывают деревенщиной, но при нем им комфортнее, чем при Кеннеди, потому что тот слишком уж походил на всех нас, полуобразованных лапочек периода сразу после „холодной войны“, и мог бы погубить Землю из-за своего извращенного вкуса. Подобно Линкольну, он стремился к мученичеству, хотел оставить о себе память. Ради чего стал мучеником Кеннеди? Ради Марины Освальд, не желавшей спать с мужем? Прости, я, кажется, использую письмо тебе, чтобы продолжить спор с Ларри. Просто мне грустно слышать, что человек, подобный нам, то есть Кеннеди, не годится для того, чтобы нами управлять, а это значит, что мы за себя не отвечаем и нам нужны императоры, полубоги, огромные роботы и прочая ерунда. Сидя со мной в „Орущем коте“ так называется заведение неподалеку, — Ларри утверждал, что его сексуальная амбивалентность (он называет это „AC-DC“) уже в стадии излечения, однако я, невзирая на то, что он великолепно танцует, отказалась принимать участие в исцелении. Он принял отказ без обиды, словно предложение было несерьезным.

Кстати, о тебе. Кто ты такой? Слабак? Тема твоей „слабости“ часто всплывала в разговорах наших общих друзей, когда мы все жили в заколдованном круге. Наверное, они хотели сказать, что твои силы не находят достойного применения. Твои достоинства старомодны. Могу представить тебя сквайером (а в слугах у тебя — к примеру, этого бедного фанатика Мэтта) — примерным рыжеволосым помещиком, хозяйственным и патриотичным, живущим на доход от земли, тайно ремонтирующим ржавые доспехи предков, наносящим визиты в соседние замки, осуществляющим самые невероятные замыслы, мечтающим о невозможном. Задолго до того, как я тебя как следует узнала, Би Герин назвала тебя старомодным. Если бы я ушла от Кена к тебе, это было бы в некотором смысле шагом назад. По сравнению с Кеном ты примитивен. Будущее либо за ним, либо за хаосом. Но теперь моя жизнь принадлежит мне самой, и мне не хочется быть дальновидной. При своих незавидных умственных способностях (в этом смысле я подстать Фредди Торну, и он это знает) я мало на что гожусь, но знаю, по крайней мере, что могу быть твоей женщиной. Не очень-то великие, зато понятные амбиции. Даже если мы никогда больше не встретимся, я рада, что хоть на что-то сгодилась. Спасибо тебе.

Вопрос в том, надо ли мне (или следующей после меня женщине, и так далее) склонять тебя к браку. Насколько великодушнее было бы позволить тебя скитаться и страдать — уж больно мало скитальцев осталось на свете! Большинство теперешних женщин — домоседки и скряги. Ты женился на Анджеле, потому что инстинкт подсказал тебе, что она тебя не закабалит. Не то, что я. Я отдамся тебе телом, но подчиню твою личность. Однако искра моего подсознания, любящая гонки, хочет вместо этого предоставить тебе свободу свободу насиловать, бежать, растрачивать себя, раз искусство строительства теперь полностью узурпировано счетоводами. С тех пор, как ты стал приезжать ко мне в своем пыльном пикапе и через час поспешно сматываться, я почувствовала и полюбила в тебе гений одиночества, способность видеть самого себя отдельно от мира. У тебя возникает желание стать мужем всего мира, и разве вправе я превращать тебя в свою собственность?

Тоби плачет, здесь Линда. Едем на пикник в залив Мейджен.

Ночь. Оркестр на улице играет так зажигательно, что мне хочется туда. Читая то, что я написала сегодня днем, постарайся понять, что вся эта мешанина — попытка ухватить истину. С Кеном мне всегда было страшно, что на меня дохнет холодом нашей с ним жизни.

Тебе бы понравилось место, где мы сегодня побывали. Коралловый песок не то что кварцевый: он белый, пористый, он дышит, в нем остаются глубокие отчетливые следы. Оказывается, у меня огромные плоские ступни. Ракушки крохотные и бесконечно разнообразные, как детские ноготки, которыми так восхищалась Кэрол. Помнишь тот вечер? Как я ревновала Анджелу! Единственная тень в Мейджен-Бей — от невысоких кустов. У меня появляется загар. Линда уговорила меня надеть бикини. Мы накрыли корзину Тоби противомоскитной сеткой, и он превращается под ней в карамельку. Я научилась ездить по левой стороне дороги и изучаю всякие юридические тонкости. От юристов можно свихнуться. Ты бы не выдержал и часа. Женятся здесь в полдень, под шампанское, а разводятся в темноте, под стрекот цикад, в потайных местах, при помощи сомнительных стряпчих. Зато в конце главной улицы, где кончаются ряды с часами, стоит старая квадратная лютеранская церковь с запахом кедра и надписями по-датски. Я ходила туда в воскресенье. Паства — полные негритянки, распевающие радостные гимны Проповедь читал высокий белый молодой человек — я ничего не поняла, но все равно понравилось. Негры здесь чудесные, приятнее вашингтонских, которых я боялась в детстве, не такие суровые и не стыдящиеся себя. Мне нравятся даже гомики — по крайней мере, у них отдельное поселение, и они не пристают к женщинам. В гавани потрясающие яхты. Линда раздобыла детскую коляску, и я прогуливаюсь с Тоби по набережной — полмили туда, полмили обратно. Отец рассказывал мне про яхты, и я, оказывается, все еще способна отличить кеч от ялика. Я восхищаюсь деревянной резьбой на старых рыбацких баркасах с первобытных островов. Ни грамма металла — и ничего, не разваливаются. Облачка маленькие и прозрачные, словно не предусмотренные Природой. Когда в дождик светит солнце, здесь говорят: „Дьявол бьет свою жену“.

Как ты поживаешь? Где ты? Если вернулся к Анджеле, можешь показать ей мое письмо. Вспоминай меня хорошо, без страха. Наши судьбы не обязательно должны совпадать. Буду писать еще, но не часто. Даже здесь есть, чем заняться. Линда поручила мне кое-какие утренние обязанности по пансиону за скидку в оплате и откровенничает со мной о своей личной жизни.

Твоя Фокси.

P.S. Ларри говорит, что человек — самое сексуальное животное, притом единственное, предвидящее смерть. Теперь буду задавать всем загадку.

P.P.S. Теперь я танцую в „Орущем коте“ с неграми — оцени смелость уроженки Юга! Последним чернокожим человеком, прикасавшимся ко мне до этого, была медсестра в стоматологическом кабинете. Очень приятные люди, невинно воображающие, что мне хочется с ними переспать. Как это печально — жить с ощущением, что твое тело имеет ценность! После нескольких недель воздержания я вспоминаю любовь как погружение в печаль — настолько глубокую, что людям приходится образовывать пары, потому что по одному им не выжить…

P.P.P.S. Никак не закончу письмо! Дурной знак?»

Джон Онг умер в тот день, когда Франция предложила созвать новую конференцию по восстановлению мира в Лаосе, а коммунистический Китай согласился ссудить 15 миллионов долларов Кении. Пайта удивила пространность некролога в «Бостон Глоб»: родился в Пхеньяне, политический беженец, получил убежище в 1951 году, в 1957-м открыл вместе с коллегой-финном элементарную частицу, жизнь которой длится миллионные доли секунды, список ученых званий, членство в научных обществах, оставил жену и трех сыновей, похороны в Тарбоксе, штат Массачусетс, узкий круг приглашенных, без цветов. Подпись: Друг. Пайт весь день проходил просветленный, радуясь, что стало одним несчастьем меньше, что Джон оказался велик, представляя, как удивленно перезваниваются между собой супружеские пары, которых Джон удостоил знакомством. Знакомая стайка длинноволосых парней на углу у магазина Когсвелла после трех дня, все то же синее небо над черным скелетом сгоревшей церкви, увенчанным выжившим золотым петушком.

На той же неделе Пайт, пытаясь отыскать Яжински, державшего теперь в голове все планы и намерения Галлахера, подъехал к его дому — просторной одноэтажной постройке в стиле ранчо на Элмкрест-драйв — и увидел в гараже новую сумку для гольфа. В ней не просто лежали новые клюшки «Хоган»: на рукоятку каждой была надета белая пластиковая трубочка — последний писк никчемной моды. Сама сумка — черная, с множеством карманов — была украшена эмблемой нового гольф-клуба (Саут-Матер, 36 лунок), в котором Пайт еще ни разу не сподобился сыграть. Сам он довольствовался разнокалиберными тяжелыми клюшками с железными головками, к которым успел привыкнуть, как к старым норовистым друзьям; сейчас он был вынужден отступить перед силой, источаемой этой пижонской сумкой и тележкой, на которой она стояла, с колесами, как у спортивного автомобиля. Когда хорошенькая жена Леона с причесанными и спрыснутыми лаком темными волосами открыла ему боковую дверь, он снова прочитал свой приговор в том, как ладно на ней сидели вишневые брючки, как вызывающе смотрелась модная не заправленная блузка, какой дерзкой, улыбкой она встретила хозяина своего мужа, как чуть не произнесла какие-то не слишком учтивые слова — не иначе, часто слышала о Пайте неуважительные отзывы. За ее спиной (его не пригласили войти — вот что значит репутация…) он разглядел элегантную кухоньку, полную безделушек, — настоящий кубрик корабля, устремляющегося в теплые воды.

Вскоре Галлахер вызвал Пайта на серьезный разговор. Считает ли Пайт, что Леон готов выполнять обязанности подрядчика? Пайт ответил утвердительно. Потом Мэтт осведомился, не кажется ли Пайту, что в последнее время их направления — торговля и строительство — все больше расходятся, на что Пайт ответил, что горд скоростью, с которой нашли покупателей первые три дома на Индейском холме. С этим Мэтт согласился, но признался, что ему хочется перейти от мелочей к более масштабным проектам, вроде застройки участка за Лейстауном, который он хочет выторговать, — низины, превращающейся в болото только по весне; там пришлось бы собирать дома-полуфабрикаты, а это, если откровенно, недостойно таланта Пайта. Лично он считает, что сильная сторона Пайта — реставрация. В Тарбоксе полно домов, плачущих по реставрации, поэтому он с радостью благословил бы Пайта на самостоятельный бизнес: пусть дешево покупает, приводит в порядок и дорого продает. Пайт поблагодарил его за ценную мысль, но признался, что не очень представляет себя в роли бедного рыцаря, предпочитая роль толстосума-сквайра. Мэтт выдавил смешок, поняв, что перед ним — пустое место, повторяющее чужие слова. Так или иначе, их партнерство умерло само собой. В счет компенсации положенной Пайту половины совместного богатства в виде кое-какой офисной мебели, плотницкого инструмента, пикапа, стопки закладных, подписанных под честное слово, и звонкого названия, отдающего водевилем (эти слова Мэтт сопроводил презрительным смехом, словно «Галлахер энд Хейнема» с самого начала были водевильным дуэтом) он предлагал пять тысяч, что, если честно, чрезмерно щедро. Пайт возмутился, как бывало всегда, когда с ним пытались обойтись снисходительно, затребовал двадцать и согласился на семь. В действительности он вообще ни на что не рассчитывал, полагая, что уик-эндом в объятиях Фокси лишил себя всех прав. Чтобы не слишком мучиться угрызениями совести, он утешил себя мыслью, что Галлахер, несравненно лучше знавший состояние их дел, на его месте не успокоился бы на семи тысячах. Сделка была скреплена рукопожатием и дрожью желваком на челюстях Галлахера. Расчувствовавшись, как и положено удачливому продавцу, он попросил Пайта понять, что случившееся никак не связано с его, Пайта, личными затруднениями и что они с Терри по-прежнему считают, что им с Анджелой надо помириться. Пайт был тронут: он знал, что Мэтт, стремясь к суровому ведению бизнеса, все же слишком высоко себя ценит, чтобы опуститься до лжи.

Тем временем Би Герин наслаждалась усыновленным младенцем, его фиолетовыми ноготками и бесстрашной лягушачьей мордашкой. Младенец был цветным.

— Мы — знаменосцы расовой интеграции в Тарбоксе! — восторженно крикнула она, позвонив Кэрол. — Конечно, мы, скорее, арьергард в армии крестоносцев, просто не могли больше ждать.

Бернадетт Онг, проснувшись вдовой, почувствовала себя так, словно бок, на котором она спала, превратился в рваную рану; рот — длиной во все тело, горящий от церковного ладана, как от едкой соли. Она не нарушила желание Джона быть похороненным без участия церкви и теперь мучилась чувством вины. Мучений добавляли дети, на чьи вопросы приходилось отвечать.

— Папа уехал далеко-далеко, в место, которое мы не можем себе представить. Да, там говорят на его языке. Да, папа римский знает, где это. Вы увидитесь с ним, когда тоже проживете жизнь. Да, он вас узнает, какими бы старенькими вы ни стали…

Когда он умирал, она была рядом. Еще секунду назад она слышала его дыхание, рот имел человеческие очертания — и вдруг превратился в глубокую черную дыру. Разница была столь огромна, что придавила ее, как все человеческое горе вместе взятое.

Марсия Литтл-Смит тоже испытала шок: она дважды приглашала Рейнхардтов на ужин и дважды получала отказ. Пришлось наведаться к Дэб Рейнхардт, тонкогубой выпускнице Вассар-колледжа с гладкой, словно выглаженной утюгом, прической, чтобы выслушать приговор: сами Гарольд и Марсия им с Элом симпатичны, но им не хочется иметь дело с их друзьями — всей этой — язык все же выдал подлинные чувства — «убогой компанией». Рейнхардты вместе с молодым социологом, избранным председателем городского собрания, приятным, хоть и несколько богемным иллюстратором детских книжек, переехавшим с Бликер-стрит, новым унитарианским священником и их одинаково спокойными женами образовали отдельный круг, где сами шили себе одежду, читали по ролям пьесы, не уделяли чрезмерного внимания сексу, экспериментировали с ЛСД и отстаивали либеральные позиции с большей яростью, чем даже Айрин Солц. Эпплсмиты в гневе прозвали эту публику «сектантами».

У Джорджины Торн было видение. Убитая падением Пай-та, тем, что он для нее окончательно потерян, и собственной ролью во всем происшедшем, она занялась детьми и, дождавшись теплой погоды, стала таскать недовольных Уитни, Марту и Джуди по городским музеям, загородным заповедникам и диким пляжам вдали от цивилизации. Как-то раз, шагая со стоянки к пляжу, она услышала знакомый смех и пригляделась к паре, залезшей по колено в ледяной океан. Мужчина был старый, бородатый, похожий на похотливого козла: узловатые желтые ноги, маленькие европейские плавки, седые волосы на груди. Хрипло похохатывая, он брызгал водой в визжащую купальщицу, стройную и высокую, с развивающимися черными волосами, в девичьем черном бикини — Терри Галлахер! Мужчина был, видимо, гончаром, мужем женщины, учившей ее игре на лютне. Джорджина увела детей подальше, к скалам, и никому — ни Фредди, ни даже Джанет Эпплби — не рассказала об этой встрече, хотя Джанет после вспышки взаимной откровенности, последовавшей за обнаружением Джорджиной ее письма к Фредди, стала ее лучшей подругой.

У Джанет были свои секреты. Как-то под конец майского субботнего дня, возвращаясь домой от Литтл-Смитов, она, увидев машину Кена у дома Уитменов, инстинктивно затормозила. Обойдя теплицу, где цвели розы Фокси, она увидела Кена: он выжигал перед домом прошлогоднюю траву. В отсветах воды, залившей низину, его волосы казались совершенно седыми. Сначала она пыталась шутить, но он всегда ей симпатизировал и потому почувствовал, что она переполнена чувствами, возбуждена красотой дня. Она повела речь о его душевном состоянии, одиночестве, которое должно его преследовать, чувстве стыда. После чего предложила — не напрямую, но вполне откровенно — переспать с ним прямо сейчас, в пустом доме. Он поразмыслил и с не меньшим тактом и прозрачностью отклонил предложение.

— Меня так обожгло, что мне уже не будет больнее, — так она обосновывала свое предложение. Он облек свой отказ в слова, которые никак не могли ее унизить, — наоборот, должны были наполнить гордостью:

— По-моему, нам обоим нужно время, чтобы научиться уважать себя.

Среди воды торчал островок с ольхой, боярышником и ежевикой, на котором не уместилась бы даже маленькая хижина. На глазах у Джанет и Кена на островок опустилась стайка скворцов, летевшая на север. Последняя птица из стаи еще не села в траву, а вожак уже взмыл в воздух снова. Так и эта встреча среди оживающей зелени, в дыму горящей травы, под стрекот насекомых, у кромки прибывшей с приливом воды оказалась для обоих равносильна консуммации, пьянящему глотку свободы. Сладостнее всего самый первый глоток адюльтера; дальше возникают трудности, превращающие внебрачную связь в подобие постылого брака. Джанет и Кена облагородил новый масштаб — зелень оживающей низины, ее волшебный свет. Лица друг друга казались им вселенными напряжения, рты — галактиками молчания, глаза — солнечными системами. Она потупила взгляд, ветер разметал ей волосы. Ее предложение было поучительным для него, его отказ — для нее. Долгие годы потом они лелеяли воспоминания об этих минутах, равных годам.

Супружеские пары, быстро обезопасившие себя от Пайта, чтобы не заразиться его провалом, испытали тревожное чувство возвышения, словно он принес себя в жертву ради них. Анджела как свободная женщина представляла теперь угрозу для всех пар; жены соблюдали еще какое-то время приличия, навещая ее, наталкиваясь на ее холодность и возвращаясь домой с мыслью, что не зря испытывают к ней неприязнь; но приглашали ее редко. Впрочем, вечеринки все равно остались в прошлом. Дети росли и предъявляли к родителям все более обременительные требования. Герины, Торны, Эпплби и Литтл-Смиты еще продолжали собираться, но без воодушевления; однажды вместо упоительной и философичной игры в слова, которую как будто должен был организовать Фредди, чтобы «очеловечить» их, они сдвинули два стола и стали играть в бридж. Это быстро превратилось в традицию. Галлахеры, оторвавшись от Хейнема и начав водить компанию с торговцами недвижимостью и богачами из соседних городков, пристрастились к верховой езде. Солцы присылали всем рождественские поздравления. Яжински переехали в старый дом рядом с полем для гольфа и стали прихожанами унитарианской церкви. Доктор Аллен освоил новшество — введение внутриматочной спирали.

Загрузка...