Ранним утром, в конце июня 1779 года, в Полтаву въезжала почтовая тройка. В кибитке сидел молодой офицер, поминутно торопивший ямщика.
— Ну, барин, ваше благородие, торопиться уж некуда, мы приехали, — флегматично отвечал бородатый ямщик, как только тарантас въехал за заставу.
— Ты знаешь, где живет генерал Суворов?
— Как не знать! Генерала знает вся Полтава, вся Опошня да почитай и вся Россия.
— Вот как! Почему же его знает вся Россия?
— Стыдно вам спрашивать, ваше благородие, — укоризненно отвечал ямщик. — А еще офицер! Да как не знать Александра Васильевича? Турок кто бил? — Александр Васильевич, дай Бог много лет ему здравствовать, Пугача кто усмирил и в Москву предоставил? — Александр Васильевич. Ногайцев кто покорил? — он же. На Кавказе, в Крыму кто отличался? — Александр Васильевич. Это все мы, мужики — народ простой знаем, как же не знать это вашему благородию?!
Молодой офицер был сконфужен замечанием ямщика и замолчал, но ямщик не унимался:
— К тому же здесь, в Полтаве, его знают по добрым делам, даром что он подолгу здесь не живет, живет мало-, да делает много. Кому нужда — тот сейчас к Александру Васильевичу. Не любит он и потачки не дает одним только непутящим, а человеку несчастному всегда поможет… Мой брат в солдатах был, так говорит, что не генерал, а отец родной. Да другой и отец о детях так не заботится, как он о солдатах. Правда, службу уж требует во как! Непутящему пощады не даст, да зато и в обиду солдата не даст. У него солдат и сыт, и одет, и жалованье получает, а сами, ваше благородие, знаете, во всех ли полках жалованье получают? Матушка царица жалует его всем, да не до всех оно доходит, а уж у Александра Васильевича этого не бывает. Сам-то он прошел солдатскую лямку, жизнь солдатскую знает не хуже самого солдата, потому-то он так и любит его, да и солдат его не проведет. Александр Васильевич видит солдата насквозь. Перед ним не схитришь.
Пока ямщик рассказывал молодому офицеру о Суворове, почтовая тройка миновала собор и остановилась возле длинного, большого одноэтажного дома.
— Вот, барин, мы и приехали.
Офицер выпрыгнул из тарантаса, поправил на себе мундир и позвонил у подъезда. Было 6 часов утра.
— Генерал встал? — спросил он у открывшего ему дверь камердинера Прохора.
— Когда еще! Они теперь в саду цветы поливают. Прикажете доложить?
— Нет, лучше проведи меня самого к генералу.
Суворов в полотняной куртке и соломенной малороссийской шляпе, известной под названием «бриля», с лейкой в руках переходил от клумбы к клумбе, поливая цветы, подвязывая некоторые к палочкам. Увидя молодого офицера, он поставил лейку на землю и пошел к нему навстречу.
— Молодец Колчан, помилуй Бог молодец, скоро же ты прискакал из Ундола. Здорово брат. Все благополучно?
— Слава Богу, ваше превосходительство, все благополучно.
— Ну ладно, идем в кабинет.
Кабинет, в который Суворов привел Колчана, представлял собою большую комнату, почти лишенную всякой мебели. Большой стол у окна, немного поменьше в углу, четыре стула — вот все, что составляло обстановку кабинета, если не считать простые деревянные полки вдоль одной из стен, заполненные книгами и журналами.
— Ну, что привез с собою? Донесение мира привез?
— Так точно.
— Ну давай скорее, что там у них нового?
Колчан вынул из кожаной сумки и подал генералу несколько толстых листов синей бумаги, исписанной каракулями.
Суворов взял каракули и принялся за чтение.
— «Денис Никитин пойман в поле с чужими снопами; за что на сходе сечен, — читал Суворов и здесь же сделал приписку карандашом: «Очень хорошо, впредь больше сечь». — Иван Сидоров пойман с рожью в гумне и за это тоже сечен» — «и впредь не щадить», — добавил Суворов.
— «В чужой деревне пойман наш мужик Алексей Медведев с сеном и за это сечен. — «Ништо и впредь хорошенько сечь», — приписал генерал сбоку. — Он же, убоясь солдатства, топором себе руку отрубил». Суворов сделал нетерпеливый жест и написал сбоку: «Вы его греха причиной, за то вас самих буду сечь: знать, он слыхал, что от меня не велено вам рекрут в натуре отдавать».
Окончив читать донесение, он обратился к Колчану:
— Ну что, осмотрелся в деревне? Помни, что я поставил тебя управляющим не только для того, чтобы ты управлял моим имуществом, но чтобы ты заменял меня, был как бы помещиком, а помещик должен быть отцом крестьянам. Мужик наш — темен, его просвещать нужно, учить надо как малого ребенка. Священник будет тебе хорошим помощником.
— Мир пишет, что у Калашникова умерла дочь от оспы, а он, дурак, говорит: «И слава Богу, она нам руки связывала». Так вот, как приедешь в Ундол — отправь его к священнику, пусть наложит на него епитимью, да и старосту поставь в церковь на сутки, пусть на коленях молится да впредь пусть крепко смотрит за нерадивыми о детях отцами. Оспа — большое зло, и в нем сами мужики виноваты: ребят от простуды не укрывают, двери и окошки оставляют открытыми, питают ребят плохо, — скажи миру, что таких отцов нужно сечь, а мужья с женами сами управятся.
За ложь — тоже спуску не давай, коли кто солгал — ставь на него штраф пять копеек, а то и гривенник, а деньги на церковь. В другой раз лгать не захочет.
У Сидорова, мир пишет, родился девятый ребенок. Это хорошо. Крестьянин богатеет не деньгами, а детьми; от детей ему и деньги.
— Так-то так, ваше превосходительство, — вставил Колчан, — да трудненько ему приходится, пока дети подрастут и станут помогать.
— А пока я помогу. На каждого ребенка выдавать провиант, как на взрослого, да, кроме того, на каждого новорожденного выдавать по рублю единовременно, а Полякову и его жене за то, что за детьми своими хорошо смотрят, сделать подарки.
Покончив с наставлениями, Суворов перешел к личным делам.
— Ну, а теперь скажи, в каком положении музыка?
— Все обстоит благополучно, учатся усердно, ваше превосходительство.
Суворов, не любивший праздности и распутства, боялся, чтобы эти пороки не свили гнезда среди его дворни, а потому старался, чтобы каждый был занят каким-нибудь делом. С этою целью он учил своих дворовых музыке, пению и даже драматическому искусству. «Сии науки у них за плечами виснуть не будут, — говаривал он, — театральное нужно для упражнения и невинного веселья».
— Да, вот что я тебе скажу, — продолжал он, обращаясь к Колчану, — ты мне писал, что готовишь Ваську на роли трагика. Какой он трагик! Такой же, как ты, мандарин. Он природный комик, а трагиком хорошим будет Никита. Только нужно ему хорошенько поучиться выражению, что легко по запятым, точкам, двоеточиям… В ритмах выйдет легко. Держаться надобно ритма в стихах, подобно инструментальному такту, без чего ясности и сладости в речи не будет. Ты все это запиши себе и как воротишься в Ундол, так и поступай.
Да запиши еще, что парикмахера Алексашку нужно обучать французской грамматике. Да помни всегда нашу музыку, чтобы не уронить концертное пение, как Бочкин уронил простое. Теперь и поправляй… Певчих нужно непременно поправить и обучить на итальянский манер. Не жалей денег и выпиши для этого из Петербурга знающего регента… а гусли куплены?
— Куплены, ваше превосходительство, и для обучения игре на этом инструменте взят, как вы изволили приказать, знающий мастер.
— Прекрасно. Теперь выпиши из Петербурга симфонии Плейеля, несколько квинтетов, квартетов и серенад Вангали, трио Кромера, двенадцать новых контрдансов, шесть полонезов, три менуэта и как можно больше церковных концертов. Ну, как поживает достойнейший сосед наш Диомид Иванович?
— Приказали кланяться вашему превосходительству.
— Спасибо. Вот как вернешься в Ундол, побывай у него, я дам тебе письмо. У него открыты разные похвальные заведения художеств и ремесел, нельзя ли к нему в эти заведения отсылать в научение и наших дворовых, чтобы от праздности в распутство не впадали, да нельзя ли и их жен приурочить туда же?
Пока Суворов давал наставления и приказания, Колчан поспешно записывал все в книжку.
— Ну что, все записал?
— Так точно, ваше превосходительство.
— Ну на сегодня пока довольно. Я просмотрю ведомости и отчеты, а ты поди позавтракай да отдохни. Прохор проводит тебя во флигель.
Колчан ушел, а Суворов погрузился в чтение отчетов и ведомостей, привезенных Колчаном от управителей его многочисленными вотчинами. Управитель недавно приобретенного Суворовым поместья во Владимирском наместничестве доносил, что число крестьян в вотчине неожиданно для него прибавилось. Много крестьян, бежавших при прежнем владельце, заслышав, что имение куплено Суворовым, стали возвращаться восвояси. Приходили они с дальних мест: из-под Астрахани, из земли войска донского, ибо про нового помещика всюду шла хорошая слава.
При чтении донесения Суворов самодовольно улыбнулся.
Просмотрев все отчеты, он встал с довольной улыбкой и затянул «Тебя, Бога, хвалим», что свидетельствовало о его хорошем расположении духа, но веселое настроение продолжалось недолго. Прохор подал ему записку. Она была без подписи и состояла из нескольких строк: «Богу помолиться успеете, — говорилось в записке, — вместо того чтобы идти к вечерне, съездите лучше к Шведской могиле. Ни попа, ни дьякона там не встретите, но зато встретите вашу супругу кой с кем…»
Суворов с яростью скомкал записку, бросил ее на пол и быстро зашагал по комнате:
«Кой с кем! Но с кем же, с кем?» — задавал он себе вопросы. В другое время он с омерзением бросил бы анонимный донос в огонь, не придав ему никакого значения, но теперь он этого сделать не мог, да и не хотел. В продолжение пяти лет его супружеской жизни он неоднократно задавал себе вопросы: любит ли его жена или нет? И ответы он мог давать себе только отрицательные. Варвара Ивановна всегда и во всем делала ему наперекор, а последние годы она вообще держала себя не так, как подобает замужней женщине. Правда, доказательств ее неверности он не имел, но поведение ее ему не нравилось, он находил его не только легкомысленным, но и неприличным. Вспомнил он, как еще недавно изнуренный лихорадкой, в жару и полусознательном состоянии метался в постели, а жена уехала с молодежью на пикник, оставив его на попечении камердинера Прохора.
— Если не из-за любви или уважения ко мне, если даже не из-за человеколюбия, вам неизвестного, то приличия ради вы должны были остаться дома, — говорил потом Варваре Ивановне муж.
— У нас с вами различные понятия о приличиях, — отвечала она, — вы говорите, что приличия ради я должна была сидеть дома, а мое мнение таково, что приличие заставило меня ехать, так как я обещала раньше, и, оставаясь дома, я расстроила бы поездку. Ведь не умирали же вы?
— А я все-таки нахожу ваш поступок неприличным.
— Я вам повторяю, что понятия о приличиях бывают различны. Вы свои понятия получили в солдатских казармах, а я в обществе, в котором вращаетесь теперь и вы.
— Ты, матушка, казармой меня не кори. Казарма меня воспитала на пользу и славу государства, а твое общество обратило тебя в бессердечную фарфоровую куклу.
— Зачем же вы женились на фарфоровой кукле?
— Этот вопрос я должен задать вам. Зачем вы, знатная, воспитанная барышня, выходили замуж за грубого солдата? Зачем? Скажите, зачем?
Варвара Ивановна молчала.
— Вы молчите, вы не можете ответить. Так я отвечу за вас. Это будет не упрек, а голая, неприкрытая правда. Вам нужны были солдатские деньги. Да, деньги, не падайте в обморок, это не поможет, я ваши повадки теперь знаю доподлинно. Я вас понял давно. Я знаю, что вы меня не только не любите, тяготитесь мной, но и не цените, и тем не менее видя в вас мать своей дочери, я окружаю вас уважением и полным комфортом. Вы не знаете недостатка ни в чем, так хотя бы вы из благодарности относились ко мне иначе. Ведь в семье я редкий гость. Вы живете здесь, а я — то в Крыму, то на Кавказе. Хотя бы на то короткое время, когда я приезжаю повидаться с дочерью, вы по внешности были бы моею женою. Наташа маленькая, она хотя еще и не понимает, но ее детская головка работает, и она инстинктивно чувствует, что отец с матерью живут неладно… Дочери посты дались бы, сударыня.
Такие сцены все чаще и чаще происходили между мужем и женой, и мало-помалу Суворов начинал испытывать к Варваре Ивановне отчуждение.
Вспоминалась ему жизнь в укреплении св. Дмитрия, припомнил он и ухаживания там за женою молодого французского эмигранта, ухаживания, поощряемые самою Варварою Ивановной, и сделалось тяжело у него на душе.
Не радовала его служба, не находил он радостей и в семье. С тех пор как мы оставили его в Москве, прощающимся с графиней Бодени, прошло четыре года. Немало сделал он за эти четыре года для государства, а еще больше видел он неприятностей, порожденных завистью и интригой.
Не успел он уничтожить следы пугачевщины в Поволжье и умиротворить край, как его услуги понадобились в Крыму.
Россия, всегда стремившаяся к обладанию Крымом, была уже близка к цели. Кючук-Кайнарджийский мир, сделавший Крымский полуостров независимым, был первым к тому шагом; нужно было совершить второй, и последний. Дело было поручено Румянцеву, но исполнителем явился Суворов. Интрига и зависть на каждом шагу ставили ему препоны, но, несмотря на это, он оказался и хорошим дипломатом, обеспечив за Россией обладание Крымом. Чем же его за это отблагодарили? Целым рядом сплетен, доходивших до того, что утверждали, будто Суворов требовал от крымского хана красавиц. «Кроме брачного, — писал по этому поводу Суворов Потемкину, — я не разумею, чего рада много вступаюсь за мою честь. Говорят: «Требовал я персидских аргамаков» — я езжу на подъемных. «Требовал лучших уборов» — ящика для них у меня нет. «Драгоценностей» — у меня множество брильянтов из высочайших в свете ручек».
Оскорбленный гнусною клеветою, он просил наказать клеветников, но они остались безнаказанны.
Все это вспомнилось ему теперь, и грустно ему стало.
— Говорят, я счастлив, — рассуждал он сам с собою. — Да разве это счастье, что все приходится брать упорным боем и с людьми и обстоятельствами, когда усилиями одержанная победа не доставляет радости, ибо отравляется завистью и злословием. Если я бывал счастлив в сражениях, то не потому, что счастье мне покровительствовало, а потому, что я сам повелевал счастьем, — самоуверенно закончил он свои размышления и топнул ногою.
Взгляд его упал на скомканную записку, он потер лоб и быстро зашагал по комнате.
— Посмотрим, что мне готовит Варвара Ивановна, — промолвил он, сверкнув глазами. — Так долго канитель тянуть нельзя, нужно покончить, чем скорее, тем лучше, благо дети еще маленькие.
Придя к такому заключению, Суворов приказал подать себе коня и поскакал за город на свою прогулку, от которой его никогда не удерживали ни жара, ни ненастье.
Варвара Ивановна, встававшая обыкновенно поздно, проснулась в этот день довольно рано. Тревожные сны ее беспокоили, и она скверно провела ночь.
— Как я плохо сегодня выгляжу, — думала она, смотрясь в зеркало, — а между тем сегодня-то я и должна быть хороша. Сегодня решительный день. Борис уезжает на три месяца в Петербург, и мне надлежит окончательно с ним объясниться… Так жить дальше нельзя… я словно схожу с ума. Бог меня карает за Вольского, — думала молодая женщина, — но Вольский теперь счастлив, женат, любит жену и любим ею, а я… я несчастна. Борис говорит, что любит меня, да любит ли? Не так ли, как маркиз де Ларош? Он тоже уверял меня в любви, пока я не заплатила его долги, а потом бросил меня. Борис тоже уверяет в любви, уверяет, а держит при муже… Ох, как он мне ненавистен! — закончила она свои размышления вслух.
— Кто, мамочка, тебе ненавистен? — спросила четырехлетняя дочь Наташа. — Борис Иванович? Да? И я его не люблю, он противный такой и над папой смеется.
Варвара Ивановна покраснела.
— Ты говоришь глупости, Наташа, — заметила мать.
— Нет, мама, не глупости. Правда, он над папой смеется. Он тебе говорил, что папа старый инвалид, а я спросила Прохора, что такое инвалид, он мне сказал, что инвалид — значит никуда не годный человек, а папочка славный, милый, добрый, я очень его люблю, мамочка, и ты ведь папу любишь. Не позволяй Борису Ивановичу его так называть, если бы я была большая, я бы не позволила.
— Полно, Наташа, говорить глупости. Не смей разговаривать с прислугой, барышне это неприлично.
— Я, мамочка, Прохора люблю потому, что он папу любит… Ты знаешь, Трезор очень злой, меня он любит, лижет мне руки и Прохора любит, а Бориса Ивановича не любит, как увидит его, так и рвется с цепи.
— Ну что же? — смеясь, спросила мать.
— Если Борис Иванович будет еще называть папу старым инвалидом — я спущу на него с цепи Трезора… Я уже пробовала, я умею расстегивать ему ошейник.
Варвара Ивановна ничего не ответила и злобно посмотрела на дочь.
Маленькая девочка съежилась под этим взглядом и молча отошла прочь.
«Эту оставлю ему», — подумала про себя Варвара Ивановна.
Весь день она провела в тревоге в ожидании вечера. За обедом спросила мужа:
— Ты поедешь со мною к Балашовым?
— Нет, ты знаешь, что по субботам я бываю у всенощной, а после всенощной и спать пора. Езжай сама, — и он вскользь взглянул на жену. Появившееся на лице Варвары Ивановны удовольствие не ускользнуло от его внимания.
Раздался благовест к вечерне.
— Папочка, ты возьмешь меня с собою в церковь? — спросила, ласкаясь к нему, маленькая Наташа.
— Сегодня, голубочка Суворочка, не возьму тебя. Служба долгая, оставайся с нянюшкой дома, а завтра к обедне пойдешь.
— И на лошади покатаешь.
— Покатаю и на лошади, милая дочурка, — сказал отец, нежно целуя девочку в лоб.
Видя жену совершенно одетой к выходу, он осведомился, почему она не приказала заложить лошадей.
— Хочу пройтись пешком. У меня болит голова, от прогулки, думаю, пройдет, да и до Балашовых недалеко.
— Как знаешь. Взяла бы с собою лакея, придется возвращаться ночью…
— Балашовский лакей проводит.
— Твое дело.
— Конечно, мое, когда муж проводить не хочет… впрочем, я это сказала так, я не хочу отрывать вас от молитвы.
У мужа готово было сорваться с языка колкое словцо, но он удержался.
Перекрестив дочь и поцеловав ее в лоб, он взял шляпу и пешком вышел из дому.
В собор он, однако, не пошел, а, свернув в один из переулков, направился на полковой двор квартировавшего в Полтаве казачьего полка, находившегося в турецкую войну под его командой. Здесь он приказал оседлать себе лошадь и, вскочив в седло, помчался в степь к известной в городе Шведской могиле.
В груди у него бушевала буря, в бешеной скачке думал он найти себе успокоение, но злоба и ревность гнали покой от него прочь. В его голове мелькали мысли одна другой ужаснее… Что, если он накроет неверную жену? Как поступит с ней, с любовником? Он не находил мести, их достойной. «О Боже, Боже, за что ты меня наказываешь? — взывал он к небу. — Сколько людей пользуется семейным счастьем, отчего же оно для меня невозможно? Если не надо мной — сжалься над дочерью. Сохрани ей мать чистою и непорочною… А непорочен ли ты сам? — спрашивал его внутренний голос. — Непорочен. Видит Бог — перед женой не виновен, и жизнь вел целомудренную. Так ли? — нашептывал ему внутренний, неведомый голос. И он призадумался. Начал припоминать прошлую жизнь, ранние годы… — Помнишь графиню Бронскую?» — спрашивал его неумолимый голос совести.
«Стефания! — вырвался из его груди стон. — Да, Стефания, ты меня любила, одна только ты, но где ты, что с тобой сталось? — И он весь погрузился в воспоминания прошлого. — Мои отношения со Стефанией порочными назвать нельзя. Я любил вдову, а не жену другого. Я собирался жениться на ней, и если сошелся ранее, то только потому, что обстоятельства мешали, отодвигали брак на некоторое время. Но если и была в том моя вина, то Бог меня и наказал за нее. Он отнял от меня любимую женщину!»
Прошлое в ярких красках воскресло у наго в памяти. Он был тогда полковником и командовал отрядом в Польше, сражаясь с конфедератами. Там он познакомился с прекрасной Стефанией, вдовой графа Бронского, и полюбил ее всеми силами своего девственного сердца и неиспорченной души. Он был тогда неизвестен, небогат, некрасив. А она знатна, богата, красавица, руки которой тщетно домогались магнаты. Мог ли он рассчитывать на взаимность? Никогда, он мог только любить. Любил и молился на любимую женщину. И вдруг, о чудо! он узнает, что тоже любим. Не богатства, не красоты, не знатности искала прекрасная графиня Стефания. Она искала благородного сердца, нашла его в невзрачном с виду, но великом душою полковнике, иноземце и полюбила его со всем пылом страсти.
Суворов потерял от восторга голову, он боялся, не верил в свое счастье, оно казалось ему сном, он боялся потерять его, торопился воспользоваться и… согрешил.
«Да, согрешил, — думал он, — брачное ложе должно быть освящено церковью, а я не дождался освящения — Бог меня покарал».
Счастье его было недолговременно. Обстоятельства войны вызвали его с австрийской границы, где находился замок графини, в Литву, а когда он через два месяца вернулся обратно, замок оказался разграбленным, графиня исчезла неизвестно куда, самые тщательные розыски были безуспешны, а года два спустя он услышал, что прекрасная Стефания умерла в одном из краковских монастырей, оставив по духовному завещанию свое имущество ордену иезуитов.
Знавшие графиню были изумлены таким завещанием. Она не только не была фанатичкой, но не любила иезуитов и орден их, но завещание оказалось в порядке, и спорить не приходилось.
Более всего поражен был Суворов. Полюбивши его, Стефания готовилась перейти в православие.
— Милый, дорогой мой, ненаглядный, — говорила она, лаская его, — я всегда и всюду желаю быть с тобою и здесь, и на том свете. Я не хочу, чтобы нас что-нибудь разделяло. Твоя вера — будет моей верой, твой Бог — моим Богом.
И вдруг такое завещание!
Суворов недоумевал, но разгадки не находил.
Годы проходили один за другим, боевая жизнь требовала напряжения всех сил ума и воли, и горечь понесенной им утраты мало-помалу притуплялась. Впоследствии он вспоминал о Стефании, как о мимолетном чудном видении, и только теперь история первой его любви воскресла в памяти во всех подробностях.
Начинало смеркаться, когда Суворов заметил, что Шведская могила осталась далеко позади за ним, он ускакал верст на двадцать вперед. Между тем на небе сгущались тучи, блистала молния, вдали раздавались раскаты грома, близилась гроза…
Суворов повернул коня и пустил его галопом, но от грозы уйти не удалось. На лицо упала крупная капля дождя, за ней другая, третья, налетел вихрь, и дождь полил, как из ведра.
Хотя генерал промок, что называется, до костей, но холодная вода освежила его пылавшую голову.
Он уже проехал Шведскую могилу, дождь усиливался все более и более, а до города оставалось далеко. Вспомнил генерал о знакомом ему пасечнике, пасеку которого он частенько посещал с Наташей, и решил у него на пасеке переждать дождь и немного согреться. Для этого нужно было свернуть только в сторону, пасека находилась у опушки небольшой рощицы.
Едва он въехал в рощу, как заметил у развесистой липы маленький тарантас. Лошадь стояла спокойно, а под деревом, прижавшись к стволу, виднелись две фигуры.
По тарантасу Суворов узнал его владельца.
«Качалов, что ему здесь делать в такую пору?» Узнав потом в другой фигуре женщину, он сразу сообразил: «Так вот она с кем!» Для него теперь сделались ясны частые посещения женою Балашовых, родственников Качалова. «Так вот почему она отправилась пешком!»
В первую минуту он хотел с нагайкою налететь на любовников, но потом раздумал.
Он сошел с коня и, привязав его к дереву, медленно начал приближаться к липе, под развесистыми ветвями которой укрывались от дождя Качалов и его спутница. Шум бури заглушал и без того тихие его шаги, наступившая темнота скрывала его небольшую фигуру. Он почти вплотную подошел к роковой липе и мог слышать весь разговор.
Прижавшись к соседнему дереву, затаив дыхание, он весь превратился в слух.
В семилетнюю войну, в такую же ночь, он в темном лесу высматривал врагов, а теперь подсматривает за женою и горькая усмешка мелькнула у негодна губах.
— Боже мой, Боже мой! Что я буду делать? — волновалась Варвара Ивановна. — Когда я попаду домой!.. Что я скажу мужу?
— Успокойся, Варенька, — утешал ее Качалов, — такой дождь не бывает продолжительным. Минут через десять он перестанет, и я мигом довезу тебя до города. Твой старый инвалид теперь спит и ничего не узнает. Только я тебе советую, будь с ним помягче, время от времени и поласкай, нельзя дразнить цербера.
— Я тебя не понимаю, Борис, ты говоришь, что любишь меня и в то же время требуешь, чтобы я ласкала мужа.
— Но ведь это время от времени необходимо, чтобы не возбуждать подозрений.
— Я не вижу необходимости. Раз ты меня любишь, я люблю тебя — отчего не сказать об этом мужу и не разойтись с ним мирно.
— Что ты, что ты, Варенька, подумай, какой выйдет скандал!
— Ты скандала боишься?
— Не за себя, а за тебя. Я мужчина, однако для тебя, для твоей репутации это невыгодно.
— Ведь я говорю о разводе. У моих родных большие связи, мне дозволят развод, и я могу выйти за тебя замуж.
— За меня замуж! — удивился Качалов… — Правду говоря, я не задавался этим вопросом. Конечно, это самое лучшее, я буду счастлив, очень счастлив, но этот вопрос нужно тщательно обсудить, не торопясь… я вернусь из Петербурга, и тогда мы увидим, что нам нужно делать.
— Негодяй! — закричал, выскакивая из-за дерева, Суворов и замахнулся на Качалова нагайкою, но тот быстро отскочил в сторону, и нагайка свистнула в воздухе.
Варвара Ивановна вскрикнула в испуге и прижалась к дереву. Качалов тоже остановился неподвижно, на него напал столбняк. Суворов, по-видимому, наслаждался их смущением.
— Ну, что вы скажете, сударыня? Какого вы теперь мнения о приличиях? Теперь и я вижу, что понятия о приличиях бывают различны и что вы не доросли до казарменного понятия. Казарма, по крайней мере, научила бы вас чести, а ваше хваленое общество, очевидно, учило вас бесчестью.
Впрочем, я вам теперь не судья. Вас сам Бог наказал за измену. Вы променяли мужа, детей вот на этого негодяя. Обольстить чужую жену он мог, а когда увидел, что от него требуют женитьбы — сейчас же на попятную. Полюбуйтесь, хорош ваш выбор… Ну да, впрочем, это ваше дело. Вы хотели от меня уйти — уйдите завтра же, а теперь пока вы не имеете права марать мое имя. Марш домой. Эй, вы, пакостник, помогите вашей даме сесть в экипаж, да садитесь и сами, я буду ехать рядом. Пусть думают, что счастливые супруги с другом дома возвращаются с прогулки.
Качалов и жена молча исполнили приказание мужа. Суворов, отыскав своего коня, вскочил в седло и поехал рядом.
Варвара Ивановна рыдала всю дорогу.
— Плачьте, плачьте, сударыня. Слезами и покаянием можете только искупить пред Богом свою вину, — говорил Суворов, — да, впрочем, каяться вам не придется, теперь я вижу, что этот негодяй был не первый, найдутся и другие, вы успокойтесь.
По приезде домой он сейчас же отправился спать к себе в кабинет.
— Завтра, чтобы духу вашего здесь не было, — сказал он на прощанье жене. — Не оскверняйте своим присутствием невинную дочь. Пусть она не видит позора своей негодной матери. Поезжайте куда хотите, деньги на дорогу получите от Прохора, а приданое ваше я отправлю вашему отцу.
— Ну, что ты теперь скажешь, батюшка князь? — с горечью спрашивала княгиня Прозоровская своего мужа. — Говорила я тебе, что он Варе не пара, чуяло мое сердце недоброе, так оно и вышло. Прожили несколько лет, как кошка с собакой, а под конец и выгнал, да как выгнал… кого? — урожденную княжну Прозоровскую, нашу дочь, племянницу вице-канцлера… Ну что же ты молчишь? У тебя слов теперь нет, а прежде-то, когда дочку выдавал, каким краснобаем был.
— Полно, не казни меня, и без того на душе у меня нелегко, не хотел зла дочери, добра ей хотел, а что так вышло — подождите во всем обвинять зятя, быть может, и на Вариной стороне вины немало. Вот прочти, что Александр Васильевич пишет. — И князь подал жене письмо зятя.
Княгиня внимательно стала читать.
— Не может быть! — вскрикнула она, окончив чтение, бросая письмо на пол. — Не может быть, он лжет… Застал Варю в лесу ночью с Качаловым… Придумал же.
— Да ты, матушка, не волнуйся. Порасспроси лучше Варю.
— Что же по-твоему, это правда?
— Варя не отрицает.
Княгиня удивленно посмотрела на мужа.
— Да, она не отрицает. Александр Васильевич действительно застал ее в лесу с Качаловым, но она мужу не изменяла. Она не отрицает того, что любит Качалова, что хотела развестись с мужем и в этот вечер думала условиться с Качаловым, но тот оказался негодяем…
— Боже мой, Боже мой! — застонала княгиня.
— Ты, матушка, не плачь, слезами горю не поможешь. А Варвару во что бы то ни стало нужно помирить с Александром Васильевичем, благо Анна Васильевна в Москве, я обращусь к ней за посредничеством. Нужно правду сказать, Варя много виновата. Муж ее любит, или, по крайней мере, любил, во всем потакал, а она была строптива и своенравна.
Княгиня ничего не возражала.
— Теперь ты молчишь? Что же ты посоветуешь?
— Поступай, как сам знаешь. Поезжай поскорее к княгине Анне Васильевне, а то как бы она не уехала из Москвы.
Пока отец и мать советовались, как пособить горю, Варвара Ивановна с французским романом в руках отдыхала на кушетке в своей девичьей комнате. Книга лежала у нее на коленях. Она не читала и задумчиво устремила свой взор в пространство.
«Да, посрамлена, пристыжена, унижена! — вздохнула она, размышляя, — И как я могла увлечься Качаловым, этим гаденьким фатом. Да он ли один, все мужчины таковы: де Ларош, де Волан, Барсов, Леонтьев, Караваев, Батищев — все они друг друга стоят, ни один не любил искренне, так как мне хотелось бы». Припоминая имена бывших своих друзей, Варвара Ивановна ужаснулась… Как часто, как много она изменяла мужу и с кем? — с людьми недостойными его. И в первый раз за всю свою супружескую жизнь она почувствовала себя виноватой. Все то, что прежде она порицала в муже, что отталкивало ее от него, его причудливая выходка, иногда грубоватые манеры, все это теперь представлялось ей в ином свете. Со всем этим можно мириться. Ведь она пользовалась полнейшей свободой. Муж ее ни в чем не стеснял, немножко уступчивости с ее стороны, и совместная жизнь станет возможною, тем более что большую часть времени муж бывает в армии и семью навещает только на короткое время.
То, что ей прежде казалось тяжелым и постылым — жизнь в доме мужа, теперь стало ее мечтой. Но как вернуть утерянное? Как помириться с мужем?
Дни проходили один за другим, и этот вопрос все чаще и чаще, все назойливее и назойливее начал мучить молодую женщину.
Девушкой она не знала никаких материальных затруднений, отец тщательно скрывал от нее свое положение, и дочь ни в чем не знала нужды. По выходе замуж в этом отношении положение ее изменилось к лучшему. Цены деньгам она не знала, и узнала ее только теперь. Она ясно сознавала, что впереди ее ожидает бедность, а люди, подобные Варваре Ивановне, плохо мирятся с нуждой и готовы на всякие компромиссы, лишь бы сохранить за собою то положение, ту обстановку, без которых им жизнь не в радость и кажется прозябанием. Оставшись без средств, видя, что у родителей ничего нет, кроме долгов, она начала помышлять о примирении с мужем. В этом обещала содействовать и сестра его — княгиня Анна Васильевна. Горчакова, и Варвара Ивановна решила написать мужу письмо.
В то время как родные жены старались примирить ее с мужем, в жизни Суворова произошла крупная перемена. Как только Варвара Ивановна уехала в Москву, он подал в славянскую, консисторию прошение о разводе, а через несколько дней сам был вызван в Петербург.
Тогдашняя ост-индийская война между англичанами и французами невыгодно отражалась на морской торговле Индии. Многие крупные торговцы стали искать для своих операций сухопутного пути — через Персию и Каспийское море, Обстоятельство это обратило на себя внимание императрицы Екатерины II. Она понимала, что если бы эту случайную, трудно выполнимую мысль удалось осуществить, то значительная часть индийской торговли направилась бы к нашим границам. Но для этого требовалось прежде всего устранить препятствия, заключавшиеся в тогдашнем состоянии Прикаспийского края. Лишь небольшая часть каспийского побережья принадлежала России; юг находился во власти Персии, терзаемой смутами и междоусобицами. Приходилось прибегнуть к советам и предположениям Петра I, расширить наши пределы за счет Персии; завладеть на юге надежным пунктом для склада товаров, так как выполнение такого подготовительного плана расчищало путь к конечной цели — направлению ост-индийской торговли по внутреннему водному пути.
Для разъяснения обстоятельств дела и выполнения начальной части проекта, если это окажется возможным, нужен был способный человек, и Потемкин указал императрице на Суворова. «Усердная служба, искусство военное и успехи, всегда приобретаемые, — писал Потемкин государыне, — заставляют меня остановиться на генерал-поручике Суворове».
Государыня приняла его очень ласково, оказала ему особый знак внимания, пожаловав бриллиантовую звезду св. Александра-Невского со своей собственной одежды.
Суворову было объяснено, какое поручение на него возлагается, и дан секретный собственноручный ордер Потемкина вместе с инструкцией.
Ласковый прием государыни несколько смягчил горечь расставания с женою, и Суворов, не тратя времени, сейчас же отправился в Астрахань, заехав по дороге в Полтаву за дочерью.
Среди трудов и опасностей боевой жизни он думал найти забвение терзавшему его горю. Но каково было его удивление, когда вслед за ним приехала в Астрахань и сестра его, Анна Васильевна.
Суворов обрадовался сестре, с которой он был всегда дружен, обрадовался и цели ее приезда. Хотя он и подал в консисторию прошение о разводе, тем не менее в глубине души раскаивался. Для него был неприятен скандал, затеянный этой историей, да и маленькая дочь связывала его.
Посредничество сестры и полное самообвинений, извинительное письмо жены были встречены им с радостью, его не ожидала Анна Васильевна, знавшая упрямый характер своего брата.
— Все, что ни делается, к лучшему, — говорила она ему. — Неприятна ваша размолвка, но теперь помирились и, Бог даст, заживете хорошо. Ваша размолвка указала вам на ваши недостатки, бывшие причиною ссоры, и теперь, как ты, так и жена, воздержитесь и будете снисходительнее друг к другу в ваших слабостях. Собственно, в чем вина Вари — в том, что она хотела с тобою разойтись мирно и честно, тебя не обманывая. Ведь ты сам это говоришь. Причиною такого желания были отчасти и твои выходки, и твой вспыльчивый характер. Будь к ней снисходителен и не попрекай бедностью.
— Да я и не попрекал ее, а всегда выходило так, как будто я попрекаю. Сам знаю, что Качалов и моложе, и красивее меня, но ведь она жена мне, мать детей, должна же она помнить свой долг… Забыла, Бог с ней, я ей прощаю, нужно, чтобы и Бог ей простил.
И тут же он со свойственной ему оригинальностью предложил необыкновенную в его и его жены положении форму покаяния. Без этого он не хотел даже видеться с приехавшей в Астрахань Варварой Ивановной. Анна Васильевна, зная брата, не возражала.
На другой день он, по уговору, пешком, в солдатском платье, в сопровождении своего адъютанта и нескольких близких лиц пришел в церковь пригородного села Алехина. Сюда же, тоже пешком, в скромном платьице, гладко причесанная, покрытая платочком, пришла Варвара Ивановна с Анной Васильевной.
После обедни священник отслужил молебен, который муж и жена прослушали на коленях; муж горячо молился, а жена горько плакала.
Религиозный Суворов принимал эти слезы за слезы покаяния, и только одна Анна Васильевна понимала истинную причину их.
Для самолюбивой светской женщины, не переносившей в муже странностей и его причудливых выходок, была тяжела и унизительна эта сцена. С ней она мирилась по необходимости, но в сердце ее шевельнулось недоброе чувство к мужу, заставившему ее так унизиться.
После молебна священник благословил супругов, и они поцеловались.
— Начнем, Варюша, теперь новую жизнь, — сказал Александр Васильевич жене, — забудем прошлое, а главное — будем помнить о Наташе.
Жена молча опустила голову.
В этот же день Суворов пригласил к обеду астраханское общество и как бы вторично отпраздновал свою свадьбу.
Молитва и слезы жены подействовали на него благотворно, и на будущее он смотрел теперь спокойно, не опасаясь за свое семейное счастье.
Прибыв в Астрахань, Суворов принялся за дело, по обыкновению, горячо. Он попросил Потемкина о переводе на военную службу одного из знатоков азиатских языков и местных нравов и обычаев. Вскоре, однако, оказалось: проект перевода ост-индийской торговли на новый путь трудновыполним ввиду многих обстоятельств, а потом и совсем был оставлен, так как англичанам удалось обеспечить за бенгальскою торговлей прежний ее путь. Суворову приходилось заниматься переливанием из пустого в порожнее, то есть находиться в положении тягостного безделья. «Свеженькая работа», о которой он так мечтал в Полтаве, оказалась гораздо скучнее и унылее прежней, и Крым представлялся блестящей ареной деятельности сравнительно с Астраханью.
Так прошло два года. За неимением серьезного дела нашлись в пустой бессодержательной жизни захолустья мелкие интересы. Появились на Суворова пасквили и доносы, конечно, вздорные. По людям заурядным они скользят почти бесследно, а человека из ряда вон выходящего, каким был Суворов, эти булавочные уколы глубоко задевают. Так было и с ним, он чувствовал, что болото засасывает его. Надежды на обновление семейной жизни не оправдались: с болью замечал он, что Варвара Ивановна не изменилась, осталась такой же легкомысленной. Притязания ее только несколько уменьшились и время от времени проявлялись лишь при эгоцентричных выходках мужа.
В конце второго года пребывания в Астрахани он начал просить перевода.
В Крыму брожение не прекращалось, поддерживаемое почти всеобщим неудовольствием, которое Порта втайне продолжала разжигать через своих эмиссаров в надежде довести татар до открытого восстания. Турки играли на руку России, сами того не подозревая. Руководство операциями в Крыму было передано из рук Румянцева Потемкину.
Чем крупнее возникали беспорядки, тем быстрее приближалась конечная цель.
Под турецким влиянием многие из татарских старшин отказали хану Шагин-Гирею в повиновении и избрали ханом старшего брата его Батыр-Гирея. Другой его брат Арслан-Гирей прибыл с Кубани и присоединился к вновь избранному хану. Шагин бежал из Крыма под покровительство русских. Порта стала вооружаться и принимать угрожающее положение, но это не отдалило развязки.
Русские войска вступили в Крым, в Тамань и Прикубанский край; смута в Крыму была подавлена скоро, и Шагин-Гирей снова был поставлен правителем в Бахчи-Сарае. Батыр и Арслан-Гирей были арестованы, зачинщик и глава восстания Махмет-Гирей, по приказанию хана, побит камнями и несколько других лиц казнены. Русские войска остались в Крыму под предлогом отражения турецких посягательств и уже его не покидали.
Войсками был призван командовать Суворов, но едва он прибыл на место, как ему дали другое назначение. Он был послан командовать кубанским отрядом. Корпус его предназначался, как было сказано в ордере Потемкина, «как для ограждения собственных границ и установления между нагайскими ордами нового подданства, и на кубанские орды при малейшем их колебании, дабы тех и других привести на долгое время не в состояние присоединиться к туркам».
Суворов стал стягивать войска, чтобы занять ейско-таманскую линию, особенно Ейск, где он обосновался и куда перевез свою семью. Работы ему предстояло немало, и притом тяжелой работы, говорившей о доверии к нему всесильного Потемкина и императрицы.
Учредив штаб-квартиру в Ейске, Суворов немедленно приступил к выполнению возложенного на него поручения.
Поручение же это состояло в том, чтобы склонить ногайцев добровольно принять русское подданство и переселиться в Уральскую степь. Таким переселением русское правительство надеялось отдалить ногайцев от турок и тем самым парализовать турецкое влияние среди ногайских мурз.
Дело оказалось нелегким, так как турецкие эмиссары разжигали ногайцев, помогал им в этом и бывший крымский хан Шагин-Гирей, добровольно сложивший с себя власть и перешедший в подданство России. Теперь он сожалел о своей поспешности и надеялся снова вернуть и власть, и независимость.
Но как ни трудна была задача, Суворову удалось сблизиться с ногайскими мурзами и убедить их в преимуществах русского подданства.
Задаривая одних, оказывая почесть и уважение другим, он вскоре приобрел среди влиятельных ногайцев людей, к нему искренне расположенных. Во главе последних был всеми почитаемый столетний Муссабей, который, главным образом, и склонил своих перейти в подданство России.
Присяга была назначена на 28 июня — день восшествия императрицы Екатерины на престол. К этому дню степь под Ейском покрылась массою кибиток, собралось несколько тысяч кочевников. Русские войска были наготове, но не показывали и тени угрозы.
Утром в православной церкви совершилось богослужение, после которого все ногайские старшины были созваны на площадь и в присутствии Суворова на Коране принесли присягу на верность русской императрице. Затем старшины разъехались и приняли такую же присягу от подвластных им ногайцев. Присяга была принесена без всяких затруднений, спокойно и торжественно.
Суворов, от имени императрицы, произвел многих мурз в обер- и штаб-офицерские чины русской службы, а в полдень начался пир.
Рассыпались по степи ногайцы, смешались с русскими солдатами и принялись за еду. Наш солдат хлебосол и радушный хозяин. Благодаря этому качеству, между ними и татарами вскоре завязалась дружба. Правда, при незнании ими татарского языка, а татарами — русского, приходилось объясняться мимикой, но на это русский солдат большой мастер.
Старшины обедали в большом шатре вместе с Суворовым и его штабом, здесь же находились Варвара Ивановна и все жены военных.
Большой кубок ходил вокруг, здравицы следовали одна за другой и крики «ура» и «алла» сливались с грохотом орудий, приветствовавших новых подданных императрицы.
По окончании пира начались скачки, и казаки соперничали с ногайцами в джигитовке. За скачками опять следовало угощение, и пир продолжался до поздней ночи.
Было съедено 100 быков, 800 баранов, не говоря уже о других припасах.
Во времена Магомета нашей русской водки не существовало, и он, не подозревая, что в будущем изобретут такой напиток, запретил своим последователям пить виноградное вино. Ногайцы воспользовались такой оплошностью пророка и выпили свыше 500 ведер водки. Ели и пили, как повествует очевидец, до бесчувствия, и многие поплатились за это жизнью.
Следующий день, 29 июня, был день именин, наследника престола, и ногайцам устроили новый пир. На третий день — снова угощение.
Довольные гостеприимством Суворова, ногайцы дружески распростились с ним и откочевали восвояси, сопровождаемые русскими офицерами. Там в их присутствии состоялась присяга народа, оставшегося дома.
Обрадованная императрица Екатерина благодарила Суворова и пожаловала ему недавно учрежденный орден Владимира 1-и степени.
Не радовала его, однако, эта награда. Он понимал, что формальное подчинение татар русской власти нельзя принимать за действительное и что в будущем предстоит еще немало затруднений. Своеволие, беспорядки и внутренние раздоры ногайских орд проявлялись так часто, народ этот был так восприимчив к подстрекательству извне, и земли войска донского так сильно страдали от ногайцев, что надежда на внезапное перерождение ордынцев была бы чистой иллюзией, а Суворов в иллюзии никогда не впадал.
Того же мнения был и Потемкин. Он приказал обращаться с ними ласково до первой их вины; оказывать особенное уважение их религии и подвергать жестокому наказанию, как «церковных мятежников» всех тех из русских, кто посягнет на их веру. Опасения Суворова оказались не напрасны, хотя ногайцы и изъявили согласие на переселение в Уральскую степь, но среди них нашлись подстрекатели — сторонники Шагин-Гирея, и признаки непокорности и своеволия ногайцев обнаружились очень скоро.
Потемкин прислал предписание Суворову повременить с переселением, но предписание запоздало, переселение началось.
Не успели ногайцы отойти от Ейска на сотню верст, как раздумали, повернули назад и напали на сопровождавшую их русскую команду. Произошёл бой с большим числом убитых и раненых. Был ранен и старик Муссабей, стоявший за переселение. Суворов обратился к татарам с увещеванием, но слова его не имели успеха, тогда, следуя инструкциям Потемкина, он дал им волю идти куда хотят.
Десять тысяч татар повернули назад и напали на первый встречный русский пост. Пост получил подкрепление, и после жаркого боя русские одолели. От неудачи ногайцы пришли в исступление, не знавшее предела. Они истребляли свое имущество, резали жен, а детей бросали в реку Малую Ею.
Поражение татар распалило злобу кочевников и между мурзами, недавно торжественно присягавшими и получившими офицерские чины, состоялся заговор, душою которого был Тав-Султан. Мятеж запылал, несколько русских мелких отрядов были изрублены, другие вынуждены были отступить.
Пользуясь отсутствием Суворова, не возвратившегося еще с дороги в Уральскую степь, куда он сам повел переселявшихся ногайцев, Тав-Султан со своими ордами направился к Ейску.
В царствование Екатерины II немало иноземцев искало счастье на русской службе. Особенно много было французов, некоторые прошли незамеченными, но многие оставили по себе память в истории России.
Служили французы и в армии, и на флоте, и в гражданском управлении. Нужно отдать им справедливость, идя на русскую службу, они стремились к кипучей, сопряженной с опасностью деятельности.
Суворов, недолюбливавший вообще французов и не называвший их иначе как «безбожными французишками», дорожил, однако, находившимися на русской службе французскими эмигрантами, как храбрыми и образованными офицерами. Храбрых у нас было немало, а в деле образования корпус офицеров сильно хромал. Суворов же, высоко ставивший образование, из-за него прощал французишкам их безбожие и охотно принимал к себе на службу.
В его кубанском отряде было несколько таких эмигрантов. Дорожил ими генерал, дорожили и военные дамы. И неудивительно. Жизнь в маленьком захолустном городке на окраине России так скучна и однообразна, что вносить в нее разнообразий и веселье мог только француз с его живым и веселым характером. Французской изобретательности не было конца. Пикники чередовались с танцевальными вечерами, различными играми и забавами. Не скучало не только неприхотливое армейское общество, не скучала также и избалованная Варвара Ивановна, хотя по иным причинам.
Среди эмигрантов находился граф де Ривер, блестящий молодой человек, красавец, певец и музыкант.
Русская красавица, как называл он Варвару Ивановну, производила сильное впечатление на молодого офицера, но скромный и честный, он только безнадежно вздыхал и по отношению к генеральше держал себя рыцарски.
Такая застенчивая любовь молодого человека сперва забавляла Варвару Ивановну, нравилась ей, но вскоре она почувствовала, что до сих нор еще не любила и любовь узнала только теперь.
Она испугалась своего чувства. Оно не обещало ей ничего доброго. Граф де Ривер был беден так же, как и она, даже беднее ее, и жил на скромное жалованье армейского офицера. Помышлять, следовательно, о разводе с мужем и о новом замужестве было нечего. К тому же первая ее ссора с мужем показала ей, что на поддержку родителей она рассчитывать не может, как ни любит ее отец, но присущей ему справедливости отдаст должное зятю и поступков дочери не оправдает. Никогда еще молодая женщина так не страдала, как страдала теперь, никогда еще муж ей не был так ненавистен. Бывали минуты, когда она готова была отказаться от всего: от детей, от богатства, положения в обществе, переносить нищету, лишь бы быть с любимым человеком. Но этот человек молчал, а минуты самопожертвования были только минутами и быстро проходили. Женщины, подобные Варваре Ивановне, неохотно расстаются с роскошью и богатством даже и для страстной любви. Для них любовь должна идти рука об руку с богатством, одно же без другого не составляет счастья.
Долго мучили Варвару Ивановну сомнения, в конце концов она решила будь что будет и отдалась страсти, ни о чем не думая, ни о чем не помышляя.
Де Ривер не мог не заметить любви молодой женщины. Сперва он пришел в неописуемый восторг, но ненадолго, ужас сменил восторженное состояние. Воспитанный в строгой религиозной семье, де Ривер испугался. К чему поведет любовь его к замужней женщине, жене уважаемого им начальника, человека, отечески к нему расположенного, питавшего к нему неограниченное доверие?
От такой любви, кроме несчастья, обоюдного несчастья, молодой офицер не ожидал ничего, и в своем поведении с Варварой Ивановной он стал более сдержан.
Но чем сдержаннее был граф, тем менее стеснялась Варвара Ивановна. Забыв всякий такт, она ясно старалась дать понять ему, что он любим, что от него ждут объяснений. Но де Ривер не только молчал, но стал избегать встреч с Варварой Ивановной, сказываясь то больным, то занятым исполнением служебных обязанностей.
Избегать встреч было, однако, трудно. Ейск не столица, и волей-неволей ему приходилось встречаться с молодой женщиной чаще, чем он хотел бы.
В средине августа большое общество офицеров и дам собралось на пикнике в небольшую рощицу, расположенную в десяти верстах от города.
В степи древесная растительность так редка, что десяток-другой деревьев ценится дороже дремучего леса и служит местом прогулок.
Отказаться от поездки де Ривер не мог, так как она была предложена им самим еще давно. Пришлось ехать, что, впрочем, его не особенно беспокоило. В большом обществе он чувствовал себя с Варварой Ивановной свободнее и мог избежать всяких неудобных объяснений.
Во время пути и в самой рощице граф де Ривер старался не отставать от общества, и все попытки Варвары Ивановны остаться с ним наедине, хотя бы на несколько минут, были безуспешны.
Выехавши из города под вечер, общество весело провело время и стало собираться домой, когда на небе взошла луна. Не успели отъехать и ста сажен, как на дам и их кавалеров с криком и гиканьем выскочили из-за придорожного холма татары.
Общество пришпорило отдохнувших коней и быстро помчалось к Ейску, повернул своего коня только граф де Ривер. Он видел, что Варвара Ивановна и сопровождавший ее офицер остановились: в седле молодой женщины ослабла подпруга — нужно было ее подтянуть.
С ужасом заметил де Ривер, что знакомый офицер, кавалер Варвары Ивановны, лежит на земле с раздробленной головою, а молодую женщину схватили два ногайца и готовятся связать, чтобы связанною положить на седло Жена генерала была для них драгоценным залогом.
Не помня себя, граф с яростью налетел на татар, ошеломленных такою безумною отвагою. Не успели они опомниться, как выстрелом из пистолета он положил на месте одного из них, другого свалил саблей и, посадив молодую женщину к себе в седло, дал шпоры коню.
Остальные ногайцы опомнились лишь спустя несколько секунд, когда храбрец с отнятой у них добычей был в нескольких стах шагах.
Несколько стрел понеслись за ними вдогонку; но сами татары преследовать не решались, боясь подкреплений из города.
То были разведчики Тав-Султана, шедшего к Ейску со своими скопищами.
Граф де Ривер немилосердно шпорил своего коня Молодая женщина, казалось, находилась в обморочном состоянии, но это длилось недолго. Скоро она пришла в себя и, видя себя в безопасности, обвила шею своего избавителя руками, покрывала его лицо, глаза и лоб поцелуями.
— Рауль, милый, дорогой, ведь ты любишь меня, говори. Я сама говорю тебе о своей любви… Что же ты молчишь? Ведь я не ошибаюсь?
Долго крепился молодой человек. В висках у него стучало, голова была в огне. Ласки красавицы сводили его с ума, наконец он не выдержал…
Страстно прижав к себе молодую женщину, он отвечал на ее поцелуи горячими поцелуями.
При въезде в город их встретила казачья сотня, высланная на помощь, как только разнеслась весть о нападении.
Комендант, уведомленный о восстании и видя теперь близость мятежников, приказал запереть городские ворота, удвоить караулы и гарнизону быть наготове. Но гарнизон был до крайности мал, и население Ейска провело ночь в страшной тревоге. Только Варвара Ивановна и граф де Ривер не разделяли общих опасений, они о них не думали… Охваченные чувством взаимной любви, они забыли всякую опасность, не думая о будущем, жили настоящим. Граф де Ривер не оставлял Варвару Ивановну всю ночь, что ввиду ожидавшегося нападения ни для кого не казалось странным.
Утром ейцы увидели себя со всех сторон окруженными татарами.
— Точно саранча облепили, — докладывал денщик Варваре Ивановне о появлении татар.
Его сравнение оказалось справедливым. Более 10 тысяч ногайцев со всех сторон окружили город, но комендант его, несмотря на малочисленность гарнизона, решил защищаться.
Обложив город со всех сторон, Тав-Султан послал к коменданту трех мурз с несколькими ногайцами с предложением сдать город. Он обещал полную неприкосновенность отряду, если только он отступит, оставив ногайцам пушки и снаряды.
Комендант вместо ответа приказал повесить всех мурз, как изменников, а ногайцев, бывших свидетелями казни, отпустил с тем, чтобы они рассказали хану об участи его посланцев.
Но хан об этом узнал раньше возвращения своих татар, так как казнь мятежников была произведена на городском валу на виду у ногайских скопищ.
В неописуемую ярость пришли татары, видя позорную смерть своих лучших представителей. Тав-Султан именем пророка заклинал правоверных отомстить гяурам, и ногайские орды, точно снежная лавина, обрушились на маленькую крепость. Их подпустили близко на пол-орудийного выстрела, и затем встретили залпом целой батареи.
Взвизгнула картечь, и эхом отозвался вой татар, как морской прибой отхлынувших назад. Через полчаса они снова возобновили свою попытку, но снова были встречены картечью и ружейным огнем. Снова они отступили, покрывая степь трупами. Там, где еще так недавно шел веселый пир, где ногайцы братались с русскими солдатами, там теперь лилась ногайская кровь.
В бессильной злобе татары сыпали на город тучи стрел, но боясь артиллерии, они стреляли с почтительного расстояния, и стрелы не долетали даже до городских стен.
После двукратных неудачных попыток Тав-Султана штурмовать город, население его успокоилось. Все знали, что татары вооруженные лишь саблями да луками, не возобновят попытки. Осады же ейцы не боялись: изо дня на день ожидался Суворов с отрядом, а до того времени в съестных припасах недостатка не было.
Варвара Ивановна не испытывала никакого страха, напротив, уверенная в безопасности, она благословляла дни осады, так как та давала ей возможность быть неразлучной с графом де Ривер. Молодой человек, долго сдерживавший свою страсть, теперь ни о чем не думал и весь отдался любви.
Три дня татары осаждали город. Население настолько к ним привыкло, что выходило на вал посмотреть, что творится в ногайском стане.
В полдень на четвертый день все заметили в татарском стане суету. Поспешно снимались кибитки, и столь же поспешно ногайцы удалялись в степь. Среди них пронесся слух, что Суворов возвращается, что он уже близко, и Тав-Султан, не рассчитывая на успех, торопился увести своих сообщников за Кубань. И действительно, не успели ногайцы скрыться из виду, как на дороге показалась пыль, и бой барабанов возвестил вскоре о возвращении отряда из экспедиции.
Население с радостью высыпало навстречу отряду, одному только графу де Ривер было не по себе. Возвращение Суворова его пугало.
Как он посмотрит в глаза этому честному, великодушному человеку, дарившему его своим доверием?
Смущение графа возросло еще более после того, как Суворов, узнав о спасении им жены, заключил его в свои объятия, осыпая изъявлениями горячей благодарности.
Как ни старался де Ривер умалить значение своего поступка, Суворов знал ему настоящую цену, еще больше привязался к молодому человеку и сделал его своим неразлучным спутником.
Со времен возвращения Суворова граф, по его же настоянию, сделался постоянным гостем генеральского дома.
Молодой человек невыносимо страдал: в нем боролась любовь с чувством долга и порядочности. Борьба была неравномерная, и он с ужасом замечал, что ведет эту борьбу неохотно, что к ней побуждает его только привычка к исполнению долга честного человека, что любовь осилила все и обратила его в слепого раба. И то счастье, которое приносила ему страстная любовь Варвары Ивановны, он понимал, было счастьем раба.
Невесел был и Суворов, не радовали и его обстоятельства. Неудача переселения вызвала со стороны Потемкина неудовольствия, выразившиеся в целом ряде упреков и резких писем.
Бесспорно, Потемкин был не прав. Руководя издалека, он не мог знать подробностей дела. Неудовольствия Потемкина усилились еще больше, когда сложивший с себя власть крымский хан Шагин-Гирей, проживавший в Тамани, бежал за Кубань.
Суворов долго не оставался на месте, с одной стороны возмущение Тав-Султана, с другой письма Потемкина не давали ему покоя.
Быстро сформировав отряд из воинов всех трех родов оружия, он предпринял экспедицию за Кубань с целью окончательного разгрома ногайцев, жену же свою с дочерью отправил в укрепление св. Дмитрия, не считая Ейск безопасным.
Граф де Ривер надеялся попасть в экспедиционный отряд. «Там кровью своею заглажу свое позорное поведение», — думал он. Но надеждам его не суждено было осуществиться. Суворов не только не взял его в экспедицию, но просил отправиться в укрепление св. Дмитрия, сопровождать в нее жену и быть вообще ее защитником.
Все как будто складывалось к тому, чтобы не разлучать молодого офицера с Варварой Ивановной, и граф покорился участи.
Варвара Ивановна была на верху блаженства.
Отправив жену, Суворов распустил среди ногайцев слух, что сам уехал с семьей в Полтаву, значительная часть войск отозвана в Россию для войны с немцами, оставшиеся предназначены для войны с Персией, а ногайцев и закубанских горцев императрица приказала не трогать.
Молва эта быстро разнеслась по Закубанью, и в то время, когда Суворов со своим отрядом подвигался по ночам к Кубани, ногайцы считали его находящимся в пределах России.
Совершенно неожиданно обрушились на них русские войска, произошло побоище, окончательно сломившее сопротивление татар. Потеряв все свое имущество и более 10 тысяч убитыми, мурзы в знак покорности прислали генералу белые знамена, каялись и обещали вернуться на прежние кочевья, за исключением Тав-Султана и некоторых других, которые не надеялись на полное прощение.
Разгром ногайцев произвел сильное впечатление на крымских татар. Опасаясь такой же участи, они тысячами начали переселяться в Турцию.
Последней экспедицией закончилась боевая деятельность отряда, и Суворов, возвратившись в укрепление св. Дмитрия, занялся мирными делами, приведением войск и края в порядок.
Как ни труден был поход с его лишениями и невзгодами, но Суворову, предпочитавшему кипучую, полную опасностей деятельность мирной жизни, он принес полное удовлетворение. Он помирил его с Потемкиным, осталась довольна им императрица. Воспротивилась герою только судьба и решила во что бы то ни стало отравить ему жизнь.
С женой снова начались нелады. Характер Варвары Ивановны изменился до неузнаваемости, она стала нервной, придирчивой и сварливой.
Муж, приписывая ее нервность беременности, сносил ее выходки терпеливо, но родился ребенок, Варвара Ивановна выздоровела, а поведение ее по отношению к мужу нисколько не изменилось.
— Как знаешь, Рауль, я дальше так жить не могу, — говорила она однажды графу де Риверу, — твое благородство делает несчастными и меня и тебя, наконец, и моего мужа, из уважения к которому ты пренебрегаешь моей любовью.
— Дорогая моя, я сам несчастен, мы в заколдованном кругу Я люблю тебя больше жизни и презираю себя столько же, сколько люблю тебя. Знаю, что эта двойственность ненормальна, но в настоящее время я сам человек ненормальный и нередко задаю себе вопросы, не сошел ли я с ума. Я решительно не знаю, как быть, что предпринять… а предпринять что-нибудь нужно.
— Если ты не знаешь, так знаю я. Я уже решилась. Ты не хочешь обманывать человека, которого уважаешь. Я тоже не хочу его обманывать, я уважаю его не менее тебя, хотя и сознаю, что терзаю его. Но ведь и сама я терзаюсь… Сегодня я ему скажу, что люблю тебя, что уйду от него. Насильно он держать меня не может, да и не захочет.
— Совершенно верно. Не захочу! — раздался в дверях голос.
Граф и Варвара Ивановна вздрогнули и взглянули на дверь.
На пороге ее стоял с скрещенными на груди руками Суворов, на глазах его блестели слезы, а во взгляде, брошенном на графа, тот прочел горький упрек.
Молодой человек вскочил.
— Генерал, — горячо вскричал он, — я поступил, как вор и как негодяй. Я понимаю, вам, честному, храброму человеку, требовать от меня удовлетворения — унизительно. Я слишком много причинил вам горя, чтобы причинять его больше сплетнями. Но, генерал, вы отомщены. За вас мне жестоко отомстила моя собственная совесть… Говорят, оскорбление смывается кровью оскорбителя — будьте покойны — ваше оскорбление будет ею смыто.
С последними словами граф де Ривер быстро вышел из комнаты.
Варвара Ивановна вскрикнула и упала в обморок.
Спустя полчаса после описанной сцены к Суворову вбежал с испуганным лицом его адъютант.
— Ваше превосходительство, граф де Ривер застрелился.
Поработав усердно четыре года на юге, Суворов отдыхал теперь в своем имении с. Ундоле Владимирской губернии. Расставшись с женою, он увез свою дочь Наташу и поместил в Смольном монастыре, сына же Аркадия Варвара Ивановна взяла с собою.
С тех пор как разошлись супруги, прошло полтора года, которые Александр Васильевич почти безвыездно прожил в деревне, занимаясь хозяйством.
В описываемый нами день он только что возвратился с прогулки.
— Что, Матвеич пришел? — спросил он у своего камердинера.
— Точно так. В гостиной дожидаются.
Степан Матвеевич Кузнецов, поручик в отставке, некогда служил под командой Суворова, по выходе же в отставку остался у него на службе в должности управителя московским домом и делами, но в сущности он был главным его управителем.
Суворов любил его, как честного и трудолюбивого человека и называл не иначе как Матвеич.
Матвеич исполнял не только хозяйственные поручения своего помещика, но и частные, интимного характера. С одним из таких дел он приехал к нему из Москвы, с таким же поручением должен был и возвратиться в Москву.
При входе генерала он встал и вытянулся по-военному.
— Ну, что, готов, Матвеич?
— Хоть сейчас в дорогу, ваше превосходительство.
— Ладно, у меня тоже все готово, пойдем в кабинет.
Кабинет, большая и светлая комната, своей обстановкой нисколько не отличался от остальных комнат обширного барского дома.
Здесь у дорогого бюро красного дерева с художественной бронзой стоял простой белый некрашеный стул, на окнах висели белые коленкоровые шторы, в то время как на дверях были богатые драпировки. Дорогое, резное, крытое кожей кресло стояло у простого некрашеного, покрытого зеленой клеенкой письменного стола и т. п.
Вся обстановка говорила о том, что владелец усадьбы по мере порчи мебели пополнял ее, не заботясь о гармонии. Наряду с серебряными кубками и вазами попадались оловянные миски и ложки. Одним словом, всюду сказывалось отсутствие в хозяине дома вкуса и полное пренебрежение к роскоши.
Войдя в кабинет, Суворов достал из бюро запечатанный пакет и передал его Матвеичу.
— Это письмо, — сказал он, — передашь высокопреосвященному Платону. Синод мне в разводе с женою отказал, да я теперь и не ищу развода. Нынче, говорят, развод не в моде. Пусть будет так. Но только совета высокопреосвященного принять я не могу, ты так и скажи ему лично. Владыко, конечно, будет настаивать, чтобы мы опять сошлись, а ты на это ему скажи, что третьичного брака быть не может и что я велел тебе объявить ему это на духу.
— Он тебе скажет, что жена впредь не будет того делать, что делала, а ты ему отвечай: «Ожегшись на молоке — станешь на воду дуть». Он тебе скажет: «Могут, мол, и порознь жить, да в одном доме», а ты ему отвечай: «Злой ее нрав всем известен, а он не придворный человек». Смотри же, так и говори, а князю Ивану Андреевичу скажи, чтобы забрал женино приданое. Что ему тлеть? В гроб с собою не возьму; да скажи еще, что Варваре Ивановне я прибавлю содержание, буду выдавать ей не тысячу двести, а три тысячи рублей в год.
Одна только мысль о возможном возвращении Варвары Ивановны приводила Суворова в ужас и лишала самообладания.
— Не беспокойтесь, ваше превосходительство, — утешал его Матвеич. — Князь Иван Андреевич человек разумный и настаивать не будет, тем более что вы теперь хорошо обеспечили Варвару Ивановну.
— Я на тебя надеюсь, Матвеич. Самому мне недосуг теперь возиться с этим делом. Ты уедешь сегодня в Москву, а через три дня и меня здесь не будет. Светлейший вызывает в Кременчуг. Через полгода государыня едет на юг, в Новороссию, нужно приготовить к ее приезду войска. Ну, а теперь будь здоров, езжай с Богом. Да помни мое наставление и напиши всем управителям — крестьян оброком не отягощать, бедным помогать, бобылей женить и своих людей в рекруты не сдавать, а покупать на стороне. Коли миру, покупка не под силу — помогать из моих денег. Ну, а теперь прощай, будь, как и был, честен — буду любить, а теперь меня ждет староста с миром.
Отпустив управляющего, помещик вышел во двор, где собрались мужики со старостою во главе.
Почти все помещики того времени признавали значение крестьянского мира, советовались с ним о делах, разделяя с ним в известной степени свою административную и судебную власть. Так же точно велось и у Суворова. У него правили делами не одни управляющие, правил и мир. Каждому была отведена своя сфера. С миром он чинился, конечно, меньше, чем с управителями, хотя его отношения к миру были не похожи на отношения других помещиков.
Как только вышел он во двор, мужики почтительно сняли шапки.
— Староста! — грозно крикнул помещик.
Из толпы выделился степенный коренастый мужичонка. Суворов строго посмотрел на него.
— Скажи мне, человек Антипов или собака?
— Человек, барин-батюшка, — отвечал, низко кланяясь, староста.
— Человек, так за что же ты заковал его в колодки, разве это человеческое наказание?
— Он ослушник, барин-батюшка.
— Ослушник, так за это и в колодки, другого наказания божеского не мог придумать. Если бы я за ослушание в колодки сажал, давно бы ты сгнил в них. Коли не слушается — ты его усовести, на то ты и староста; не поможет — к батюшке отправь, и батюшку не послушает — накажи. Да только по-человечески: посади на хлеб на воду, поставь в церковь, заставь поклоны бить.
— Я, барин-батюшка, по примеру. У соседнего помещика за ослушание — батожьем.
— Глупая ты голова, да если бы я следовал примеру соседей, так вас всех до смерти запороть нужно. Не людскому примеру следовать нужно, а словам Христа Спасителя, а где ты слышал, чтобы в Евангелии о колодках говорили. Смотри, чтобы на будущее этого не было.
Староста покорно опустил голову.
— Дозволь, барин-батюшка, рекрута не покупать, — завопили крестьяне хором, — денег нетути. Дозволь Еремку сдать. Он бобыль, ничего не делает, пользы от него нетути.
— Я сказал вам, что своих не сдавать, а покупать. Так и будет. А Еремку женить непременно. Женить и оборудовать ему хозяйство всем миром, коли не жените — сам женю на первостатейной девице.
— Денег, батюшка, на рекрута нетути, — вопили крестьяне, — двести рублей стоит.
— Ладно, семьдесят пять рублей своих дам, а сто двадцать пять сложиться миром, а Еремку не трогать — женить.
— Благодарим, батюшка, покорнейше благодарим, — радостно галдели мужики.
— Ну, ладно, ладно, — отвечал Суворов. — Слышал я, у вас спорные дела с соседними мужиками завелись, сутяжничаете. Если скоро не помиритесь — я тебя накажу, — обратился он к старосте. — Стыдно и грешно ябедой заниматься. Через три дня уезжаю в Кременчуг, смотрите, о своих делах мне ежемесячно рапортами доносите. Коли в чем нужда — помогу, а озорников — накажу. Да за детьми смотреть хорошенько, чтобы были живы да здоровы. Нерадивых родителей наказывать буду сильно. А теперь марш по домам.
Крестьяне стали расходиться, а помещик, покончив с миром, отправился опять к себе в кабинет.
— Попроси ко мне Филиппа Ивановича, — сказал он своему камердинеру Прохору.
Через несколько минут явился и Филипп Иванович, молодой человек, бывший чтецом у Суворова.
— Сегодня, Филипп Иванович, нам с тобой читать не придется. Есть еще кой-какие дела по хозяйству. Позвал я тебя, чтобы только покалякать. Что ты скажешь об этой книжке, — и он подал молодому человеку известное в то время сочинение под заглавием «О лучшем наблюдении человеческой жизни».
— Книга прекрасная, ваша превосходительство.
— Я и сам так думаю. Недурно было бы почитать ее моим управителям, авось у них великодушия немножко прибавится; на мужиков станут смотреть, как на людей. В особенности нужно почитать ее Балку, а то он с мужиками зверь зверем. Давно уволил бы его, если бы не был деловой… Ох, когда я научу своих управителей видеть в мужике человека, созданного по образу и подобию Божию.
— Балк, ваше превосходительство, только кажется жестоким, а на самом деле он не жесток. Он только напускает на себя строгости.
— Толкуй. Это он тебе говорит. Наверно, он тебе сказывал еще, что поступает по поговорке: «Замахнись, да не ударь», а чего ради мужики подстрелить его хотели. Нас с тобой не подстрелят.
Молодой человек молчал.
— Ну, то-то. Молчишь… выпиши-ка шесть таких книг да разошли управителям, пусть читают. А теперь поговорим о тебе. Поступай в военную службу. Ты доктор-философ, я тебя скоро в штаб-офицеры выведу. Образование нужно в армии.
Молодой человек вздохнул.
— Чего вздыхаешь, говорю, поступай.
— И рад бы, ваше превосходительство, да отец не согласится, а ослушаться его не могу.
— Отец! Я его уговорю, а вот подавай ты свое согласие.
— Да я с радостью.
— Ну, молодец, помилуй Бог, молодец, спасибо! — И генерал поцеловал молодого человека в лоб. — Через месяц ты будешь уже в моем любимом фанагорийском полку, а через год моим адъютантом, а там и не заметишь, как в секунд-майоры попадешь, дальнейшее же от тебя будет зависеть, как бы там ни было, а службу придется начинать при лучших обстоятельствах, чем мне. Я, брат, десять лет солдатскую лямку тянул. Не прыгал смолоду, зато теперь быстро шагаю. Светлейший пишет, что на днях мое производство в генерал-аншефы выйдет.
— А там и до генерал-фельдмаршала недалеко, — вставил Филипп Иванович.
— Стареть начинаю, доживу ли? — пояснил он, вздохнув.
Через три дня после описанного нами разговора Суворова с Филиппом Ивановичем в барском доме селения Ундола шли спешные приготовления к отъезду. Упаковывались ящики и сундуки. Суворовский багаж главным образом составляли книги и журналы. Белья и платья возил он с собою немного, но с книгами в мирное время он никогда не расставался.
В этот день он собирался выезжать в Кременчуг и за упаковкой книг наблюдал лично сам. Сначала он хотел поручить это дело Филиппу Ивановичу, но тот отпросился в соседнюю деревню проститься с соседним помещиком, отставным адмиралом Глинским, дочери которого в течение года давал уроки изящной словесности.
В то время как Суворов перебирал книжку за книжкой, молодой человек шагал по дороге в селение Глинское, отстоящее в восьми верстах от Ундола. Большая часть пути была уже пройдена, оставалось пройти небольшую рощицу, непосредственно примыкавшую к парку, тянувшемуся за господским домом.
Филипп Иванович ускорил шаги и шел, опустив книзу голову. Он весь погрузился в размышления и не замечал окружающего. Он вступил уже в рощу, когда из-за дерева показалась изящная женская фигурка в белом платьице и бросилась ему на шею.
— Неисправимый философ, даже и меня не видишь, — вскричала молодая девушка.
Филипп Иванович, очнувшись, горячо прижал к груди девушку и поцеловал ее в глаза.
— А я тебя здесь нарочно поджидала, думала, что ты будешь внимательнее, — надула губки красавица.
— Прости, Линочка, я задумался, но думал о тебе, о нас… Сегодня мы уезжаем… я пришел проститься.
Молодая девушка вздрогнула и побледнела.
— Не пущу, не пущу, — вскрикнула она с отчаянием и нервно обвила руками шею Филиппа Ивановича. — Не пущу тебя, без тебя я умру, — и слезы градом полились по ее прелестному смуглому личику.
— Успокойся, Лина, радость моя, счастье мое, — говорил молодой человек, целуя ее в глаза и волосы. — Уезжаю я ненадолго. Сядем здесь и потолкуем.
И он, усадив молодую девушку на пень, уселся возле ее ног и обвил руками ее талию. Лина опустила голову к нему на плечо.
— Видишь ли, радость моя, я долго думал, что нам делать… расстояние между нами слишком большое.
— Скверный, злой…
— Подожди меня бранить. Я говорю так, как думает и как скажет твой отец. Он адмирал, богатый помещик, а я бедняк, человек без роду и племени. Я доктор философии, да какое ему в том дело? На его взгляд, что доктор философии, что его управитель — все равно: слуга, наемник. Разве он отдаст тебя, единственную свою дочь, за меня?..
— Нет. Я тоже об этом думала. Думала и надумала: сперва я попрошу батюшку, скажу, что люблю тебя, что жить без тебя не могу, что наложу на себя руки… Согласится — хорошо. А нет, так мы самовольно…
Филипп Иванович улыбнулся и горячо поцеловал молодую девушку в голову.
— Да, самовольно, — продолжала она, ободренная горячим поцелуем молодого человека. — Отец меня любит, очень любит, ведь я у него одна-одинехонька. Сперва посердится, а потом и простит.
Филипп Иванович печально улыбнулся.
— Не спорю, тебя простит, а меня сотрет с лица земли. Не забывай, он человек влиятельный. Для него сослать меня на каторгу и признать брак недействительным труда не составит. Есть другой способ. Выслушай меня, радость моя, генерал предлагает мне поступить в военную службу Он обещает, что через год я буду офицером и его адъютантом, а через два, много — три года секунд-майором. Мое положение тогда изменится. Тогда смело могу просить твоей руки, а если и тогда отец откажет, то можно будет и к своеволию прибегнуть. Как ни влиятелен твой отец, а затереть штаб-офицера не сможет.
Молодая девушка печально опустила голову.
— Ждать еще два-три года… — проговорила она сквозь слезы.
— Не легко, дорогая моя, знаю, сам страдать буду, но ведь единственный исход. К тому же мы еще молоды. Тебе и восемнадцати лет еще нет, и мне только двадцать три года. Потерпим, дорогая моя, радость моя, счастье мое, — страстно говорил Филипп Иванович, припав к ножкам молодой девушки и осыпая их поцелуями.
— Три года, три года, — повторяла молодая девушка, рыдая. — В эти три года ты меня забудешь, разлюбишь…
— Лина, Лина, грех тебе, ты мне терзаешь душу. Я разлюблю тебя! Тебя, мое божество, мое счастье, мою радость! Да разве ты не знаешь меня, разве я похож на легкомысленного человека, за что ты так обижаешь меня.
Лина припала к нему на грудь.
— Люблю тебя, жить без тебя не могу. Хорошо, — вскричала она с жаром. — Я подожду эти два-три года, буду молиться, но помни, Филипп, если ты разлюбишь меня, я наложу на себя руки, моя смерть будет у тебя на совести.
Филипп стал на колени.
— Бога призываю во свидетели быть верным тебе до конца дней моих.
Молодая девушка бросилась к нему в объятия и замерла в блаженстве.
— Верна тебе, мой ненаглядный, буду ждать, только не пеняй, если от слез и бессонных ночей подурнею.
Филипп Иванович расцеловал ее.
Бодро встали молодые люди и рука об руку направились к усадьбе, строя планы на будущее. Мало-помалу молодая девушка оживилась и начала улыбаться.
— Теперь ты подожди здесь немного, — сказала Лина Глинская Филиппу Ивановичу, когда они подошли к калитке, ведущей в сад, — я побегу вперед, а ты приходи потом, чтобы нас никто не заметил.
Молодая девушка исчезла среди деревьев, а Филипп Иванович погрузился в раздумье. И тяжело и радостно было у него на душе. Радовала его горячая бескорыстная любовь молодой прелестной девушки и тяготила мысль о предстоящей разлуке, о неопределенном будущем. Лай собаки вывел его из задумчивости. Обтерев платком вспотевший лоб, он вошел в калитку и быстро направился к дому. Александр Николаевич Глинский, бодрый и красивый старик, ласково встретил молодого человека.
— Проститься пришли, Филипп Иванович, — сказал он, — жаль, очень жаль, скучно мне будет без вас. Умных людей в деревне немного… И зачем свела меня судьба с вами, зачем полюбил я вас как родного… Не была бы мне так тяжела разлука, — вздыхал старик.
Искренность и задушевность тона растрогали молодого человека.
— И мне не легко расставаться с вами, глубокоуважаемый Александр Николаевич, я полюбил вас как отца, и верьте, нелегка будет разлука. Одно у меня утешение, что уезжаю не навсегда, время от времени будем видеться.
Глинский тяжело вздохнул и пожал ему руку.
— Я не только проститься пришел, но и совета вашего спросить. Я думаю поступить в военную службу. Александр Васильевич предлагает.
Глинский вместо ответа заключил молодого человека в свои объятия.
— Не только совета, но и мое отеческое благословение. Лучшего и придумать не могли. Военная служба вам даст то, чего недоставало теперь — общественное положение. Вы умны, образованы, добры, великодушны, в вас сочетались все качества прекрасного человека, но общество этим не довольствуется, ему нужна и внешняя, показная сторона, а военная служба обеспечит вам эту Сторону. С вашими способностями вы далеко пойдете, не говоря о том, что на поддержку мою и Александра Васильевича вы всегда можете рассчитывать, у меня связи не малые.
Со слезами на глазах благодарил молодой человек благородного старика. В его словах он видел залог будущего своего счастья.
Слова отца слышала из соседней комнаты и Липа. С сияющим от радости личиком вошла она к отцу в кабинет.
— Филипп Иванович уезжает от нас, Лина, пришел проститься, — печально сказал дочери Глинский, — придется опять нам с тобою вдвоем коротать зимние вечера. Не будет у меня приятного и умного собеседника, а у тебя учителя.
Молодая девушка печально опустила голову. Слезы готовы были брызнуть у нее из глаз Она употребила все усилия, чтобы казаться спокойною.
— Надеюсь, папа, Филипп Иванович уезжает ненадолго.
— Как знать, — отвечал отец. — Одно только могу сказать, — продолжал он, как бы вспоминая что-то, — эту зиму мы еще увидимся. Государыня едет на юг в январе — мы с тобою после нового года съездим навестить мою сестру — твою тетку. Она живет в Полтавской губернии, а Филипп Иванович будет в Кременчуге. Я повезу представлять тебя государыне, и мы увидимся с Филиппом Ивановичем.
Радостная улыбка озарила лицо молодых людей.
— А теперь, Лина, распорядись об обеде.
Пообедав у Глинских, Филипп Иванович Решетов, простившись с отцом и дочерью, отправился в Ундол.
— Подожди у калитки, — шепнула ему Лина.
Долго ему ждать не пришлось. Минут через шесть молодая девушка была уже в его объятиях.
— Смотри же, милый, дорогой, не забывай меня и носи мое благословение.
И, сняв со своей шеи образок Нерукотворного Спаса на золотой цепочке, надела ему на шею.
Бодро шагал Решетов по дороге к Ундолу. Сомнения улеглись у него в душе и уступили место радостным надеждам. Счастье казалось теперь ему и возможным, и близким; терпение, терпение, — твердил молодой человек, решив во что бы то ни стало завоевать себе счастье..
Вечером того же дня он выехал вместе с Суворовым в Кременчуг.
В Кременчуге Суворова ждали дела. Пришлось обмундировывать, снаряжать и обучать войска. Потемкин хотел показать императрице кременчугскую дивизию в полном блеске, а дело это было не легкое. Государыня видела на своем веку войск не мало, глаз ее в известной степени был наметан, и понятия ее о военном образовании были не дамские. Кроме того, ее сопровождала огромная свита русских и иностранцев, среди которых находились настоящие военные люди. Нужно было показать войска так, чтобы видно было достоинство их, а подготовить так войска мог только Суворов, за что он и принялся с жаром.
Императрица выехала из Петербурга в начале января 1787 года; ее сопровождала многочисленная свита в 14 каретах и 120 санях. На каждой почтовой станции ожидало около 600 лошадей. Ночью огромные костры зажигались по дороге через каждую сотню шагов; в городах и деревнях, — как повествует историк А. Петрушевский, — толпились жители, государыню при звоне колоколов встречали власти.
Целая толпа знатных иностранцев собралась в Киеве, чтобы представиться императрице. Здесь же ее ожидал и Потемкин с Суворовым.
В двухмесячный срок Суворов сумел поставить войска на боевую ногу, и в благодарность за это Потемкин произвел любимца и протеже Суворова, молодого сержанта, недавно зачисленного в фанагорийский полк, Филиппа Ивановича Решетова в прапорщики.
В качестве адъютанта Решетов сопровождал своего начальника и покровителя в Киев.
Путешествие Екатерины было как бы триумфальным шествием. Потемкин весь путь императрицы превратил в волшебную панораму. Появились не существовавшие до того времени дома, дачи, деревни; триумфальные арки и цветочные гирлянды маскировали все бедное, неприглядное; огромные стада были согнаны для оживления пейзажа; как бы по щучьему велению раскинулись сады, выросли дворцы. Ничего не было упущено, чтобы пленить взор и воображение императрицы.
В Киеве Потемкин выстроил для императрицы дворец и разбил роскошный сад, существующий и поныне, и служащий любимым местом киевлян.
Императрицу ожидали в Киеве весною, и вся иностранная знать, собравшаяся в Киеве, избрала местом своих утренних прогулок вновь разбитый сад, получивший название Царского. В один из теплых солнечных апрельских дней Суворов прогуливался со своим адъютантом Решетовым по главной аллее и внимательно слушал рассказ молодого человека. Решетов говорил о чем-то с жаром и увлечением. Наконец, он кончил и, по-видимому, ожидал ответа, но генерал быстро повернулся к нему спиной и также быстро подошел к проходившему мимо них иностранцу. На лице адъютанта отразилась и печаль и недоумение. Озадачен был и иностранец.
— Откуда вы родом? — отрывисто спросил его, не здороваясь, Суворов.
— Француз.
— Ваше звание?
— Военный.
— Чин?
— Полковник.
— Имя?
— Александр Ламет.
— Хорошо! — отвечал Суворов и так же быстро, как и подошел, повернулся спиною к будущему деятелю французской революции и снова направился к своему адъютанту.
Возмущенный такой бесцеремонностью русского генерала, Ламет крикнул ему вдогонку:
— Остановитесь!
Суворов остановился и повернулся к Ламету.
— Вы откуда родом? — спросил Ламет в свою очередь.
— Русский.
— Ваше звание?
— Военный.
— Чин?
— Генерал.
— Имя.
— Суворов.
— Хорошо, — отвечал Ламет.
Суворов, любивший находчивость, расхохотался и протянул французу руку.
— Наше знакомство, — сказал он, — произошло не совсем обыкновенным образом, надеюсь, что оно будет необыкновенно прочно и приятно.
Ламет, знавший Суворова понаслышке, как боевого генерала и как оригинала, с жаром пожал ему руку и рассыпался в любезностях.
Расставшись с французом, Суворов снова подошел к своему адъютанту.
— Сперва я был благодарен тебе за то, что ты поступил на военную службу, а теперь ты должен благодарить меня за то, что я склонил тебя к ней. Я знаю Глинского хорошо — будь уверен, что не только за доктора философии, а и за докториссимуса он дочери своей не выдаст, не выдал бы прежде и за тебя, несмотря на то что сильно к тебе привязан, а за офицера выдаст Стало быть, ты можешь быть спокойным и считать себя женихом прекрасной Елены. Для того чтобы овладеть ее рукою, тебе не придется принимать роль Париса и, поверь, из-за вашей любви троянская война не возгорится… Хочешь, я буду сватом.
Молодой человек отвечал генералу благодарным взглядом.
— А теперь, счастливый влюбленный, не забывай службы, скоро смотр — удобный, следовательно, случай представиться государыне и получить повышение.
В тот же день вечером Решетов написал Лине, передавая свой разговор с Суворовым, его обещание и поделился своими надеждами.
В Киеве императрица провела три месяца, отдыхая с дороги. Находившийся здесь все время Суворов выехал в Кременчуг только за несколько дней до отъезда государыни.
Из Киева Екатерина отправилась в Кременчуг по Днепру, на роскошно убранной галере: ее сопровождало много судов с хорами и музыкой.
В Каневе, бывшем тогда границей русских владений, государыню встретил польский король, а немного позже и император священной Римской империи.
Помимо громадной блестящей свиты, толпа знатных иностранцев окружала Екатерину в Кременчуге, где готовился смотр.
Смотр был необыкновенный. Суворов провел учение, в котором наглядно показал высокие качества войск.
Эффект был произведен. Иностранцы в восторге поздравляли императрицу, говоря, что с такою армией она может завоевать целый мир.
— Чем мне наградить вас, Александр Васильевич? — обратилась государыня к Суворову.
Суворов, не видя за собой никаких заслуг и по своему честному характеру не считая себя вправе на какую-либо награду, отвечал:
— Ничем, матушка, а коли милость будет, так прикажите за меня заплатить три рубля — задолжал за квартиру.
Решетов за этот смотр был произведен в поручики.
Поездка императрицы на юг, ее смотры армии и флота, встреча ее с римским императором произвели в Константинополе глубокое впечатление. Турки знали о знаменитом проекте Потемкина, проекте реставрации Греческой империи, и заволновались.
Проект, как показали последующие события, был фантастический, неосуществимый, но тогда его таковым не считали, и Турция была готова к войне.
Поездка императрицы для осмотра южных владений была принята Турцией за демонстрацию и способствовала ускорению подготовки к открытию враждебных действий. Заключая Кючук-Кайнарджийский мир, Порта смотрела на него лишь как на временное перемирие. Она собиралась, отдохнув и собравшись со свежими силами, возобновить войну с Россией, чтобы снова возвратить себе Крым. Ее угнетала не потеря небольшого клочка земли, а то падение роли султана, как халифа, которое являлось последствием потери Крымского полуострова. Чтобы сохранить уважение своих подданных, он должен был во что бы то ни стало возвратить Крым, а это можно было сделать только войною, и потому-то Порта изыскивала всякие поводы к объявлению войны. Россия держала себя тактично и поводов таких не давала. Порта не выдержала такого выжидательного положения, предъявила русскому посланнику в Константинополе Булгакову неимоверные требования и, не выждав данного ею для ответа срока, выступила снова с нелепым требованием возвратить ей Крым и признать все заключенные до того времени договоры недействительными. Булгаков отказал и немедленно был заключен в семибашенный замок. К подобному образу действий Турцию подстрекала Англия и лишившаяся своего короля-героя Пруссия, но такой резкой выходки от Порты и они не ожидали: все заявления их посланников о бестактности действий турецкого правительства были тщетны; ослепленная Порта не знала, что делала, она не соображала того, что, объявляя войну России, вызывает на бой и Австрию. 13 августа 1787 года она объявила России войну, а австрийские войска начали стягиваться уже к турецкой границе.
В конце августа 1787 года по дороге из Вены к загородному замку княгини ди Лозано катилась щегольская коляска. В ней сидели молодой человек и молодая женщина. Холодный взгляд и бледное неподвижное лицо молодого человека не выражали ничего; зато красивое, подвижное личико его спутницы, ее огненный беспокойный взгляд говорил о том, что душа ее переполнена страхом, надеждой и сомнениями.
— Прежде всего нужно быть как можно хладнокровнее, — говорил молодой человек своей спутнице, — и стараться как можно больше понравиться полковнику Асташеву. Не забывайте — он любимый адъютант князя Потемкина, а Потемкин сила не только в России, но и в Европе. Он теперь на юге России, формирует армию и, по обыкновению, среди дела скучает, ему нужны развлечения. Талантливый артист или артистка всегда встретят у него и хороший прием и щедрое вознаграждение, а вы не только талантливая певица, но и чертовски красивая женщина, — и молодой человек начал осматривать свою спутницу, но и при этом выражение его физиономии нисколько не переменилось, она по-прежнему оставалась неподвижной, бесстрастной, как и его стальные глаза.
— От вас, — продолжал он, — будет зависеть сделать себе карьеру и попасть ко двору великой императрицы.
Молодая женщина покраснела и вздохнула.
— Если бы от меня требовался лишь мой музыкальный талант, моя красота, я нисколько не боялась бы за будущее, но вы требуете от меня еще и другого.
— Непременно. Это плата за то, что я для вас делаю. Скажите, пожалуйста, каким образом вы, уличная певица, певшая под окнами и воротами венских домов, ютившаяся в грязном, сыром углу подвала, могли бы попасть в избранное венское общество, к светлейшему князю Потемкину и, наконец, ко двору русской императрицы? Разве вы могли об этом думать? Никогда. Положим, вы по рождению патрицианка, маркиза, получившая, прекрасное образование и воспитание, но все это прошлое, отдаленное прошлое. Теперь вы нищая, да, нищая, по моей милости поднятая из ничтожества, ну а за это, согласитесь сами, плата, которую я от вас требую — невелика, даже если бы вам пришлось для исполнения моего поручения сделаться любовницей Потемкина…
— Да поймите же, сэр, что я нищей сделалась потому, что не желала быть ничьей любовницей. Я предпочла сырой подвал, корку хлеба и нищенские лохмотья богатству, потому что за богатство нужно было платить своим падением…
Молодой человек пристально посмотрел на говорившую, и гримаса, призванная изображать улыбку, искривила его тонкие губы.
— Я вам вполне верю, вы предпочли нищету тому, что называете падением, но уверен и в том, что вы не раз раскаивались, не раз были готовы променять добродетельную бедность на менее добродетельное богатство, да поворот для вас был труден. Пока вы были нуждающейся маркизой, пока вы вращались еще в вашем обществе, вы не могли иметь недостатка в покровителях. Но кто заметит грязную, оборванную уличную певицу? Ее мог заметить, умыть и одеть только сэр Уильямс, а таких людей, как я, сударыня, немного.
У молодой женщины на ресницах дрожали слезы. Ее глубоко оскорбляла бесцеремонность сэра Уильямса — второго секретаря английского посольства в Вене, и в то же время она, сознавая справедливость его слов, не могла возражать. Действительно, оставшись без средств, молодая женщина с негодованием отвергла предложение одного из крезов, предлагавших ей богатство за тайную любовь; она честным трудом решилась зарабатывать себе кусок хлеба, но молодая, неопытная, не знавшая жизни, не знала она и о тяготах труда. Покинув родной свой город, порвав связи с обществом, она очутилась на улице. Ремесло уличной певицы не давало ей умереть с голоду, но это не был заработок, о котором мечтала молодая женщина. В минуты нужды и отчаяния она не раз вспоминала предложения креза. Теперь она от такого предложения не отказалась бы, но ей его не делали… некому было делать. Уличной певице обыкновенно бросали мелкую монету, не смотрели на нее; как нищая, получала она подаяние и проходила незамеченной… Правда, на нее обратил внимание один юноша, он заинтересовался ею, но то был чистый невинный мальчик.
Судьба как-то загнала ее к воротам гусарского полка; пьяные солдаты потешались над несчастной женщиной, бросая ей медные монеты и заставляя петь. И она пела, выслушивала их грубые шутки, пела потому, что давно уже не видела денег. Ей нужно было заработать, чтобы не остаться голодной и без крова. Юный гусарский корнет, почти мальчик, обратил внимание на певицу. Лицо и манеры сильно отличали ее от женщин ее профессии, наконец, и репертуар ее песен был не тот, что у них… Страдание слышалось в ее песнях, страдание светилось и в глазах молодой певицы.
Молодой офицер с грустью слушал ее пение, «точно панихиду по себе поет», думалось ему.
— Сударыня, вам не до песен, — вежливо сказал он ей, когда она кончила петь, — я вас попрошу следовать за мною.
Певица сконфузилась и стояла в нерешимости.
— Не бойтесь, я не обижу вас и не сделаю вам ничего худого.
В голосе корнета было столько душевной теплоты, столько трогательного участия, что молодая женщина успокоилась и последовала за ним.
Офицер провел свою спутницу в находившийся при казармах сад и усадил ее на скамейку.
— Прежде всего, — начал он, — возьмите вот это, — и он, краснея, подал певице небольшой кошелек с золотыми монетами.
— Прошу вас, возьмите, — продолжал он, заметя, что молодая женщина колеблется, — я вижу, что не любовь к бродячей жизни, не призвание к ремеслу уличной певицы привели вас сюда, как приводят и к другим домам. Я это вижу по вас, читаю в ваших глазах. Безысходная нужда причиной вашего положения, так возьмите же эти деньги, а потом потолкуем, как помочь беде, как выбраться вам из вашего положения.
Молодая женщина взяла кошелек, и слезы градом брызнули у нее из глаз.
Офицер чувствовал себя неловко и, дав молодой женщине успокоиться, продолжал:
— У вас есть родные? Ведь вы не немка?
— Да, я итальянка, родных у меня нет. Я была у отца единственная дочь. Некогда богатый человек, с титулом, он разорился и выдал меня замуж за богатого, тоже титулованного человека. Через три месяца оказалось, что мой муж был главою разбойничьей шайки, его арестовали, судили и казнили… Отец не вынес позора и умер, я осталась одна без всяких средств. Общество того итальянского города, в котором я до того времени пользовалась уважением, стало чуждаться меня, мое положение было критическое… Человек, некогда бывший банкиром моего отца, предложил мне средства к жизни, даже богатство, но… я отвергла его гнусное предложение. Хотя с жизнью я и не была знакома, но в энергии недостатка у меня не было. У меня хороший и сильный голос, им я думала зарабатывать средства к жизни. Я ошиблась. Продав имущество, я скиталась по городам, но на сцену попасть не могла. В Милане судьба мне благоприятствовала, меня приняли в небольшой театр в то время, когда у меня окончились все деньги, но в миланском театре я пробыла недолго. Импрессарио мне заявил, что если я хочу служить в его театре, что… ну, одним словом, та же история, что с банкиром. Я отказала, и он выгнал меня из театра. Я очутилась на улице без всяких средств. Небольшой мой гардероб вскоре ушел на пропитание, я осталась в одном платье и пошла петь по дворам. Из города в город я добралась до Вены… Вот и вся моя история, история грустная, но не интересная.
Молодой офицер слушал певицу в глубокой задумчивости.
— Да, грустная, история, но не падайте, сударыня, духом… Еще раз вас прошу, возьмите деньги, приведите свой гардероб в порядок, отдохните и дня через три приходите сюда снова и спросите меня. К этому времени я придумаю, что нам нужно делать, и посоветуюсь с матерью. Моя фамилия фон Франкенштейн.
— Фон Франкенштейн, вы сын княгини фон Франкенштейн? — взволнованно спросила певица.
— Да, ее сын, — смущенно отвечал молодой офицер. — Разве вы знаете мою матушку.
— Нет, — отвечала певица, — но я как-то встретила ее на улице и, пораженная ее замечательной красотою и траурным платьем, осведомилась о ее имени.
— Да, она никогда не снимает черного платья, — печально отвечал офицер. — Так смотрите же, приходите через три дня.
Но Аделина Франкони, так звали певицу, не пришла. Напротив, она старалась избегать тех кварталов, где находился дом княгини Франкенштейн и где квартировал гусарский полк. Встреча с молодым офицером, так участливо отнесшимся к ней, страшила ее. Что скажет она ему, как назовет свое имя, имя человека, жертвой злодеяния которого едва не сделались он сам и его мать. Несколько лет тому назад княгиня Франкенштейн путешествовала по Италии с сыном. Разбойники под начальством маркиза Рацони — ее мужа, напали на нее, и только счастливый случай спас ей жизнь. Маркиз и его шайка были схвачены.
Судебный процесс и казнь атамана шайки наделали много шуму. Фамилию Франкони не забыли ни мать, ни сын. Как она явится теперь к нему, как назовет себя? «Нет, — решила молодая женщина, — не пойду даже и тогда, когда буду умирать с голоду».
Вскоре судьба свела ее с сэром Уильямсом. Заметив в уличной певице с недюжинным голосом светскую женщину, он решил воспользоваться ею для своих целей. Англия интриговала против России, сэр Уильямс, начав шпионаж при венском дворе, старался организовать его и при главной квартире Потемкина. Зная слабость светлейшего к женщинам, он рассчитывал на успех при помощи женщины, нужно было только отыскать подходящую. Маркиза Франкони удовлетворяла всем требованиям, и он принялся за дело.
Исстрадавшаяся женщина сопротивлялась недолго, и вот теперь, преобразившись при помощи сэра Уильямса из оборванной уличной певицы в элегантную даму, она едет с ним на виллу княгини ди Лозано, где должно собраться высшее венское общество, где будет и адъютант Потемкина, полковник Асташев.
— Самое лучшее, — говорил по дороге сэр Уильямс своей спутнице, — забудьте вы вашу фамилию. Имя маркиза Франкони пользуется печальной известностью, процесс вашего мужа еще не забыли, вас же никто не знает — назовитесь вашим девичьим именем.
— Фамилия моего отца — маркиз де Риверо, — отвечала молодая женщина.
— Прекрасно, итак, вы теперь маркиза де Риверо.
Коляска остановилась у роскошной загородной виллы.
Молодая женщина нерешительно вышла из экипажа и также нерешительно вошла в дом. Гостей еще не было, и хозяйка дома встретила их одна в гостиной.
Ласковый прием княгини ободрил молодую маркизу де Риверо.
— Я очень рада, — говорила княгиня ди Лозано, еще молодая, полная женщина, — я очень рада оказать содействие соотечественнице. Сэр Уильямс познакомил меня с печальной историей вашей жизни, дорогая маркиза, и я буду бесконечно счастлива, если мне удастся заставить вас забыть печальное прошлое. Мужайтесь, дорогая моя.
— Княгиня замечательнейшая музыкантша и лучше сумеет оценить ваш голос, чем я, маркиза, — сказал сэр Уильямс не тем уже тоном, каким говорил по дороге. — Не споете ли что-нибудь?
— Я буду очень рада вас послушать, — продолжала княгиня и села за клавикорды.
Ободренная хорошим приемом, молодая женщина с уверенностью пропела небольшую арию и привела княгиню в восторг.
— С таким чудным голосом вы непременно сделаете блестящую карьеру, вами может гордиться Венский императорский театр, — с жаром говорила княгиня. — О, вы покорите целый мир и завоюете себе вполне заслуженную известность!
Вскоре начали съезжаться гости. Министры, дипломаты, дамы, военные наполняли собою роскошные гостиные виллы княгини ди Лозано. Хозяйка долго знакомила приезжавших со своей соотечественницей, маркизой де Риверо, поразительная красота которой не замедлила собрать вокруг нее целый сонм поклонников.
— Недурную находку сделали вы, сэр Эдвард, — говорила княгиня ди Лозано, улучив минуту, сэру Уильямсу, — лучшей женщины и пожелать нельзя: молода, красива и поет восхитительно.
— Свое я дело сделал, теперь за вами очередь, княгиня, — отвечал англичанин, — употребите все силы к тому, чтобы Потемкин пригласил маркизу в Екатеринославль.
— В этом я нисколько не сомневаюсь. Посмотрите, Асташев и теперь от нее не отходит, он уже потерял голову, а как услышит ее пение — потеряет окончательно. Возвратившись в Россию, он так обрисует ее светлейшему, что не пройдет и месяца, как прискачет курьер с приглашением пожаловать в Екатеринославль… я Потемкина знаю.
Княгиня была права, молодой русский полковник, пораженный красотою маркизы де Риверо, не отходил от нее. Княгиня, чтобы окончательно вскружить ему голову, попросила маркизу спеть что-нибудь.
Молодая женщина охотно исполнила просьбу хозяйки дома и едва пропела арию, как бурные аплодисменты огласили зал. Маркизу окружили со всех сторон с горячими изъявлениями восторга, молодежь добивалась чести быть представленной прелестной женщине, один только Асташев стоял в оцепенении: он не мог прийти в себя, не мог справиться с охватившим его чувством.
Маркиза между тем, окруженная толпою кавалеров, проходила в гостиную.
На пороге стоял знакомый юный гусар.
Встретясь с ним взглядом, маркиза вздрогнула и слегка побледнела, но, быстро оправившись, проговорила:
— Здравствуйте, господин фон Франкенштейн, я виновата перед вами… вы на меня не сердитесь.
Растерявшийся офицер молча поклонился.
— Так ты с нею давно знаком? — засыпали его вопросами товарищи. — И все время молчал, нам не говорил? Ну и скромник же, а мы его считали красною девушкой, — смеялись товарищи.
Но молодой офицер не замечал шуток. Он находился под впечатлением непонятного для него явления: каким образом уличная певица, нищая, судьба которой его так беспокоила, могла в короткое время обратиться в знатную даму?
«Точно родилась маркизой, — думал молодой человек, — а впрочем, она же говорила, что родилась в богатой и знатной семье», — вспомнил он.
Пока молодой человек предавался размышлениям, полковник Асташев вел оживленную беседу с хозяйкой дома.
— Как щедро природа наградила маркизу, — говорил он в восторге княгине, — она не только создала ее обворожительной красавицей, но и дала ей восхитительный голос. Я очень несчастлив, княгиня, и не могу поблагодарить вас за знакомство с маркизой де Риверо.
— Это мило, со старыми друзьями, значит, не церемонятся. Неблагодарный вы, — смеялась княгиня ди Лозано.
— Будьте справедливы, дорогой друг, — возразил полковник, — могу ли я быть вам благодарным за то, что вы смутили мой покой. На миг вы показали мне чудное видение, только на миг, потому что на днях я уезжаю в Россию, в армию.
— От вас самих зависит продолжить этот миг настолько, насколько вы желаете.
— Как так? — удивился Асташев.
— Очень просто. Маркиза — женщина без средств, она потеряла состояние, и вся ее надежда теперь — артистическая карьера. Вы сами видели, что она сделает честь любому театру. Князь Потемкин покровительствует талантам — устройте так, чтобы он пригласил ее в Россию…
Асташев не дал княгине окончить фразы.
— Если это так, то даю вам слово, что не пройдет и месяца, как маркиза получит приглашение. Вы ободрили меня, дали надежду, милый, дорогой друг, — восторженно говорил полковник.
Княгиня улыбалась.
— Бедный, бедный мой друг, вы совсем потеряли голову.
— Потерял, не скрою, потерял, — говорил Асташев, целуя у княгини руку.
— Боюсь, как бы мне от этого не потерять старого друга, — молвила княгиня.
Асташев посмотрел на нее укоризненно.
Пока княгиня ди Лозано решала с Асташевым судьбу маркизы, молодая женщина искала случая объясниться с корнетом фон Франкенштейном. Судьба благоприятствовала ей. Вскоре начались танцы, и Франкенштейн пригласил ее на контрданс.
— Вас поразила моя черная неблагодарность, равно как и та перемена, которую вы видите в моем положении. Не правда ли? — обратилась певица к молодому корнету.
— Не говорите о неблагодарности, — отвечал он в смущении, — если вы не пришли ко мне, следовательно, у вас были на то важные причины.
— Без сомнения. Если бы я знала ваше имя раньше — я ни за что не приняла бы от вас помощи, несмотря на то что вы предложили ее так деликатно и от души.
Фон Франкенштейн посмотрел на нее с удивлением.
— Мое имя? Да разве оно связано с чем-нибудь неприятным для вас? Меня вы не знали, мою матушку — тоже.
— Дело не в вашем имени, а в моем. Вы меня знаете теперь, как маркизу де Риверо. Это мое девичье имя. Я маркиза Франкони…
— Франкони!
— Видите ли, одно имя вызывает в вас отвращение… Могла ли я пользоваться благодеяниями того человека, который едва не сделался жертвой гнусного убийства моего презренного мужа?
Офицер задумался.
— Теперь я вас понимаю, — сказал он, немного помолчав. — Если прежде во мне говорило участие к вашей судьбе, то теперь к участию прибавилось уважение. Я понимаю, что уважающая себя женщина поступила бы так же, как и вы… Но… после того, как я вам скажу, что жена не должна отвечать за поступки мужа, что слишком много и долго вы страдали за его вину, после этого, надеюсь, вы не станете избегать меня, не оттолкнете дружеской руки, — в смущении проговорил молодой человек.
Маркиза отвечала ему благодарным взглядом.
В то время, когда молодые люди разговаривали, графиня Бодени, княгиня Франкенштейн, находившаяся в танцевальном зале, зорко наблюдала за ними.
Одетая в темное, легкого покроя платье, она была так же прекрасна, как и четырнадцать лет тому назад; когда мы в последний раз видели ее в Петербурге. Не изменилась ее фигура, по-прежнему она была стройна и грациозна, но в движениях, во взгляде, в выражении лица это была не та энергичная, жизнерадостная, юная графиня Анжелика, какою мы знали ее на Дунае. Печать тихой скорби лежала на всей ее фигуре. Потеряв жениха, она осталась верна его памяти и всецело отдалась воспитанию своего приемного сына. «Это наш сын», — мысленно говорила она. Долгое время она безвыездно жила в своем поместье, где нередко гостила у нее старая княгиня Сокольская и доктор Коробьин. Со смертью княгини, доктор окончательно поселился в замке Франкенштейн и сделался другом ее владетельницы, как раньше был другом семьи ее покойного жениха. На глазах доброго Афанасия Ивановича вырос маленький Александр, под его же руководством изучил и русский язык, который сделался в замке Франкенштейн родным языком.
Княгиня ходатайствовала перед императором об усыновлении Александра; ходатайство ее было удовлетворено, и со смертью княгини Анжелики к нему должно было перейти не только ее состояние, но и княжеский титул.
Когда Александр вырос и пришлось подумать об определении его на службу, первая мысль у княгини была определить его на русскую службу под команду Суворова, но возникли препятствия, будущему князю Римской империи неудобно было искать, точно эмигранту, счастья в иностранной армии, да к тому же княгиня, жившая только приемным сыном, не могла с ним расстаться. Определив его в гусарский полк, она и сама переехала в Вену. Выросший на попечении женщины, молодой фон Франкенштейн и теперь продолжал оставаться под женским влиянием. Приемная мать зорко оберегала его от тех рытвин и ухабов, которыми так испещрена жизненная колея; вот почему и теперь она так пристально, так беспокойно следит за разговором его с красивой чужестранкой, как метеор, появившейся на горизонте венского света.
— Я и не знала, Александр, что ты знаком с маркизой де Риверо, — сказала она юному офицеру, когда тот подошел после танцев, — ты мне до сих пор о ней ничего не говорил.
— Напротив, матушка, говорил, даже просил у тебя для нее помощи и поддержки. Помнишь, месяца три тому назад я говорил тебе об уличной певице…
— Так это она! — авантюристка! — с ужасом вскричала княгиня.
— Не авантюристка, матушка, а несчастная женщина. — И молодой человек рассказал матери историю маркизы.
— Может быть, я и ошиблась, может быть, она и хорошая, но несчастная женщина, тем хуже это для тебя и для меня.
Молодой человек вопросительно посмотрел на мать.
— Несчастье нередко и хороших людей делает плохими, заставляя их браться за то, за что они не взялись бы при других обстоятельствах. Такая быстрая перемена, какую ты видишь в этой женщине, лишь подкрепляет мои подозрения. Судьба, милый мой мальчик, капризна; из богатства в бедность она повергает нередко, но чтобы от бедности скачками повела к богатству за добродетельную жизнь — поверь мне — она этого не делает… будь с ней осторожен, милый мальчик, помни, что ты будущий имперский князь и должен беречь свою репутацию.
Молодой человек не возражал матери, он сознавал справедливость ее доводов, но на сердце юноши было неспокойно… взгляд жгучих глаз маркизы де Риверо преследовал его всюду…
На длинной песчаной косе, вдающейся напротив Очакова в Черное море, верстах в восьми от ее оконечности, выросла со времени присоединения Крыма крепость Кинбурн. Крепость эта должна была защищать устья Днепра и Буга и вновь выстроенные на этих реках города от вторжения турок. Столь важный пост Потемкин поручил генерал-аншефу Суворову, который прибыл в середине июля 1787 года и немедленно принялся за приведение побережья и устьев рек в состояние обороны, тем более что валы и рвы Кинбурна имели слабый профиль. Со свойственной Суворову общительностью и умением привлекать к себе сердца нужных людей, он быстро установил приятельские отношения с очаковским пашою, несмотря на натянутые отношения обоих правительств и на ожидавшийся со дня на день разрыв. Дружеские связи выражались во взаимном обмене приветствиями, подарками и различными мелкими услугами.
Время от времени оба генерала встречались, беседовали, большею же частью сношения их велись через адъютантов.
Решетову, как адъютанту Суворова, частенько приходилось бывать у очаковского паши, принимавшего его всегда дружески и гостеприимно.
18 августа приехал Решетов к паше и был крайне удивлен приемом турецких офицеров. Вместо обыкновенного с их стороны радушия он встретил некоторую холодность и сухость в обращении. Паша тоже был не тот, каким знавал его раньше молодой офицер, хотя он и принял его любезно, но в его обращении сквозила принужденность.
— Что нового у вас, господин Решетов? — спросил паша, выслушав приветствие суворовского адъютанта.
— Ничего, ваше превосходительство, надеемся, что установившаяся между русским и турецким генералами дружба явится предзнаменованием дружбы между обеими империями.
Паша вздохнул и отвел Решетова в сторону.
— А я вам сообщу печальную, неприятную новость… Мой всемилостивейший государь объявил вашей императрице войну, ваш посланник арестован и посажен в Семибашенный замок. Тяжело мне это сообщать генералу Суворову, и хотя я верный мусульманин, но не благодарю небо и пророка за то, что он поставил меня против моего русского друга. Вам здесь оставаться неудобно, прощайте. Я дам чауша, который проводит вас до лодки. Передайте мои искренние сожаления генералу и скажите ему, что если по воле Аллаха и его пророка Магомета мне и придется встретиться с ним с оружием в руках — мое уважение к нему останется неизменным.
Привезенная Решетовым весть не поразила Суворова — войны ожидали с минуты на минуту. Еще быстрее закипели фортификационные работы, флотилия начала стягиваться.
Положение Кинбурна было весьма важно. Эта небольшая крепость очень затрудняла вход в Днепр и не допускала прямого сношения Очакова с Крымом. Значение Кинбурна понималось и турками, а потому Суворов сосредоточивал на косе большие силы.
Привезенное Решетовым известие подтвердилось на другой же день. Сильная эскадра легких турецких судов атаковала русский Фрегат и бот. Нападение было неудачно, фрегат и бот отбились, потопив две турецкие канонерские лодки, — таким образом, война началась.
Императрица, опасаясь за судьбу Кинбурна, писала Потемкину: «Молю Бога, чтобы вам удалось спасти Кинбурн».
Все надежды возлагались на Суворова. Императрица, допуская возможность взятия Кинбурна, писала Потемкину: «Не знаю, почему мне кажется, что Александр Васильевич Суворов возьмет у них в обмен Очаков.
Весь сентябрь турки бомбардировали. Кинбурн, но безуспешно, наконец, наступило знаменитое в русской истории 1 октября.
Изо дня в день турки посылали со своих кораблей массу снарядов в крепость, но снаряды либо не долетали, либо приносили мало вреда. Солдаты так привыкли к бомбардировке, что не обращали на нее никакого внимания, Но вот в конце сентября турецкие выстрелы смолкли, несмотря на то что флотилия их значительно увеличилась.
— Наконец-то решились, — обратился как-то вечером Суворов к своему штабу, — теперь будьте готовы, господа, эго затишье перед бурей: не сегодня-завтра турки сделают высадку.
Перспектива предстоящей схватки, видимо, доставляла ему большое удовольствие и оживляла его. Всегда деятельный и энергичный, теперь он словно превратился в ртуть. Одно приказание летело вдогонку другому, резервы стягивались, генерал беседовал с солдатами.
— Кто, братцы, в Гирсове со мною был в прошлую войну? — обращался он к солдатам.
Оказывалось, что старых ветеранов было немало.
— А помните, братцы, как знатно мы турок разнесли тогда?
— Как не помнить, батюшка, теперь знатнее разнесем.
— Спасибо, родные, спасибо, я в этом уверен.
— О чем ты задумался? — спрашивал генерал молодого еще солдата, задумчиво смотревшего на турецкую флотилию.
— Думаю, ваше превосходительство, что помещения у нас маловато, куда мы девать будем такую уйму пленных, ведь, почитай, для них всего Кинбурна будет мало., придется в плен не брать, а добивать.
Решетова, сопровождавшего всюду генерала, и радовала, и удивляла та уверенность в победе, которую он замечал во всех ротах и батальонах.
— Чем объяснить такую уверенность? — спрашивал он у своего товарища. — Нахальством я объяснить не могу, наш солдат не нахален.
— Совершенно верно, он очень скромен, но уверен в себе и в своем начальнике; солдат привык к тому, что где Суворов, там и победа.
Молодые люди разговаривали, сидя на большом камне у дороги, ведущей в крепость. Длинною лентою тянулись вызванные войска, за ними следовали обозы.
— Вот и коляска какая-то едет, — заметил собеседник Решетова, — в ней какая-то дама… Кто бы это мог быть в такое неподходящее для дамского путешествия время.
Коляска подвигалась все ближе и ближе, она почти поравнялась с камнем, на котором сидели офицеры, как из нее стремительно выскочила молодая девушка и бросилась к Решетову на шею.
— Филипп, милый мой, дорогой, ненаглядный, — лепетала она, обливаясь слезами и прижимаясь к груди молодого человека, — ты у меня теперь один, я совсем сирота…
— Лина, радость моя., как ты сюда попала? — спрашивал Решетов, покрывая жаркими поцелуями лицо и голову молодой девушки.
— Видишь, — указала она на траурное платье, — отец умер, я и отправилась к тебе, чтобы С тобою, мой милый, разделять и труды и опасности, без тебя жить не могу.
Решетов, не помня себя от восторга, бережно взял на руки невесту и донес ее до экипажа.
Неожиданный приезд Лины Глинской привел Суворова в восторг.
’ — Молодец, помилуй Бог, молодец, адмиральская дочка вся в отца… Ну, тебя можно от души поздравить, Филипп Иванович, с такою невестой, — говорил он Решетову.
Когда же первые восторги поулеглись, Решетов и Суворов призадумались, как быть; не говоря о том, что пребывание молодой девушки в крепости во время штурма небезопасно, положение ее и в более спокойное время было бы щекотливо.
Суворов предложил своему адъютанту временно отправить невесту в Гавань глубокую или в Херсон.
— Только не в Николаев, — добавил он. — Там, где светлейший, молоденькой девушке в сто раз опаснее, чем под турецкими ядрами.
Решено было, что Лина в тот же день вечером уедет в Херсон, но она энергично воспротивилась этому решению.
— Там, где ты, там и я, — отвечала она жениху. — Твоя опасность должна быть и моею, убьют тебя — я жить не хочу, да и не буду. Здесь есть церковь, есть и священник. Завтра перевенчаемся… А кто может разлучить жену с мужем? Разве ее место не возле мужа? Разве она не должна делить его труды и лишения? — горячо говорила молодая девушка.
Суворов, взяв ее маленькую выхоленную ручку, вложил ее в руку Решетова и, благословив их, обнял обоих и поцеловал в головы…
Горячая слеза старика упала на лоб молодой девушки.
— Такая и моя Наташа, — промолвил он со слезами в голосе и быстро удалился в свою горенку.
Слезы текли по изборожденному морщинами лицу его, и кто видел его в боях, то тот не узнал бы в этом подавленном горем и тяжелыми воспоминаниями старце бесстрашного полководца.
Долго ходил он быстрыми и нервными шагами по комнате, наконец остановился. Тяжелый вздох вырвался из груди его…
— Боже, Боже, за что лишаешь меня того, что даешь всякому другому, за что ты лишаешь меня семейного счастья, семейных радостей…
Звук орудийного выстрела заставил генерала прислушаться. За первым, последовал второй, третий,, началась канонада.
Суворов преобразился, слезы исчезли, его голубые глаза блеснули энергией, он выпрямился и стал неузнаваем. Теперь он был тем, кем его привыкли видеть солдаты.
— Началось, — молвил он. — Прохор, послать ко мне на бастион ординарца. Филиппа Ивановича не беспокой, скажи ему только, чтобы он поместил Елену Александровну в моей квартире, сам я буду ночевать на бастионе, а завтра для нее можно будет вырыть блиндаж.
Бомбардировка все усиливалась и усиливалась, и вскоре орудийные выстрелы слились в один беспрерывный гул, потрясавший и воздух, и землю.
При первом выстреле Лина Глинская вздрогнула и прижалась к жениху, но быстро оправилась.
— Я не боюсь, милый, — говорила она, — с тобой мне не страшно, с тобой и смерть не страшна, ведь и на том свете мы будем неразлучны.
Вздрогнул при выстреле и Решетов. Этот выстрел призывал его на пост и страшил за судьбу любимой девушки.
— Возьми и меня с собой, милый, — просила его Лина.
— Не могу, дорогая, на бастион взять не могу, да и не имею права.
Явившийся Прохор успокоил молодых людей. Филипп Иванович остался с невестой и перевел ее в домик Суворова, находившийся в большей защищенности от выстрелов. Молодые люди не смыкали глаз почти всю ночь под гром пушечных выстрелов, не приносивших крепости и ее гарнизону никакого вреда. Они провели время в разговорах, строя планы на будущее.
— Теперь, милый, тебе незачем ждать майорского чина; завтра мы муж и жена, мы богаты, не нужно нам ни карьеры, ни славы, дал бы Бог только счастья да спокойную жизнь. Кончится война — уедем в наше Глинское. Ты по-прежнему будешь учить меня литературе и философии, только любить должен больше прежнего… Слышишь, Филипп?
Молодой человек не находил слов и только целовал ручки невесты.
Под утро смолкли выстрелы, и Лина, утомленная дорогой и волнениями встречи, уснула, жених ее расположился в нижнем этаже, в комнатке, занимаемой походной канцелярией Суворова.
1 октября, день Покрова Пресвятой Богородицы, был в то же время храмовым праздником церкви, располагавшейся в крепости. Все генералы и офицеры, свободные от службы, собрались в небольшом храме к обедне. После обедни должно было происходить венчание Решетова и Лины Глинской.
Суворов, как посаженый отец, явился в церковь в полной парадной форме.
Со словами диакона «Благослови Владыко» с турецкого фрегата раздался выстрел, послуживший сигналом к бомбардировке.
Под гром неприятельских выстрелов началось богослужение.
На коленях молились воины, вознося глубокие моления к Царю Царствующих, прося одоления врагов.
Было нечто величественное, возвышающее и укрепляющее дух в этой молитве.
Обедня кончилась.
Жених и невеста подошли к аналою. Гром выстрелов не смущал молодую девушку. Поступь ее была тверда, энергия и решимость светилась у нее во взоре.
— Теперь я твоя и мое место всегда при тебе, — сказала она Решетову, когда обряд кончился.
Начался молебен. В это время к Суворову подошел дежурный офицер.
— Ваше превосходительство, турки высаживаются, — доложил он.
— Не мешать им, не стрелять, пусть вылезут все, лучше сразу покончить, чем по частям.
Сделав распоряжение о сближении резервов, он остался в церкви.
План действий у него был уже готов и по основной мысли походил на принятый им в 1773 году при Гирсове. Недаром он напоминал солдатам про гирсовский бой.
Турки между тем высаживались на самой оконечности косы с шанцевым инструментом и мешками. Поспешно рыли они неглубокие ложементы, наполняли мешки песком и выкладывали их в невысокие бруствера. Ложементы протянулись поперек косы от Черного моря к Очаковскому лиману, свободное пространство загораживалось переносными рогатками.
Между тем молебен в церкви окончился, молодые отправились в дом генерала, где был приготовлен свадебный обед.
Суворов, по выходе из церкви, осмотрел с бруствера расположение турок и, приказав дать ему знать, когда неприятель начнет наступать, сам отправился на обед, к которому собралось около 20 офицеров.
Войска были наготове и расположены в три линии. Первой командовал старый сослуживец Суворова в первую турецкую войну, герой, генерал Рок.
После полудня турки на глазах у русских сделали омовение и начали приближаться к крепости. Им не мешали, только дали знать об этом Суворову. Генерал поспешил на главный бастион, за ним последовали и свадебные гости.
— Умоляю тебя, Линочка, оставайся здесь и молись за нас, — просил Решетов, обнимая молодую жену.
Она не отвечала, молча прижалась к мужу, осеняя его крестным знамением и покрывая лицо поцелуями.
Глаза ее были сухи, в них светилась твердая решимость.
Было уже около трех часов пополудни, когда турки менее чем на версту подошли к крепости, а передовые части под прикрытием берега шагов на 200 приблизились к стенам, тогда Суворов дал знак.
Раздался залп всех орудий. Первая линия быстро двинулась из крепости. Два полка казаков и два эскадрона регулярной кавалерии, стоявшие на другой стороне Кинбурна, обогнули крепость со стороны Черного моря и бросились в атаку на турецкий авангард. В одно мгновение весь авангард был уничтожен, а пехота тем временем гнала турок к ложементам.
Несмотря на губительный огонь 600 орудий неприятельской флотилии, Рок успел уже взять 10 ложементов.
Далее коса суживалась, двигаться было трудно. Турецкий паша, чтобы поднять в своих войсках храбрость, приказал высадившим их судам уйти далеко от берега. Туркам оставалось либо сражаться, либо гибнуть в море, и они в исступлении отчаяния бросились на русских. Сновавшие в турецких рядах с Коранами в руках дервиши подогревали фанатизм, и упорство турок достигло крайнего напряжения.
Генерал Рок, тяжело раненный, был вынесен с поля боя, в войсках произошло замешательство, и они начали отступать, теснимые несравненно сильнейшим противником.
Тщетно старался Суворов ободрить солдат. Лошадь под ним была убита, никто не видел маленького спешенного генерала, а голос его заглушался выстрелами.
Он приходил уже в отчаяние, когда увидел двух человек, держащих в поводу лошадь. Не заметив, что это были турки, он крикнул им:
— Подать коня!
Турки, заметив генерала, бросились на него, но мушкетер Новиков, услышав голос Суворова, крикнул:
— Братцы, генерал остался впереди!
Стремительно ринулся он на выручку, выстрелом свалил одного турка и заколол другого.
Слова «генерал остался впереди», подобно электрическому току, пронеслись по батальонам, солдаты повернули назад и с яростью бросились на неприятеля.
Закипел ожесточенный рукопашный бой, турки устилали трупами землю, и ложементы один за другим стали снова наполняться русскими ротами…
Но успех был непродолжителен. Патроны все израсходованы, батальоны редеют, а турки встречают их перекрестным огнем, турецкие корабли засыпают их бомбами и картечью…
Неприятель, заметив недостаток патронов, набрасывается с удвоенною яростью.
— Филипп Иванович, скачи в крепость, скачи в вагенбург, пусть присылают все, что только можно, — отдает Суворов приказание Решетову.
Но едва адъютант скрылся из виду, как под генералом рухнул конь. Суворов быстро вскочил на ноги, но, пораженный в левый бок картечью, снова падает со стоном на землю…
Нет начальника, нет руководителя, большинство офицеров ранено, и… батальоны в беспорядке, поспешно отступают.
— Боже, пошли мне смерть, чтобы не видеть такого позора!
Но солдаты не видят его, не слышат его слов и торопятся под защиту крепости…
Вдруг, среди сумятицы боя, раздается женский голос:
— Остановитесь! Забыли вы Бога и присягу… Забыли вы, где Суворов, там и победа!
Молодая жена Решетова не в состоянии была выносить мучительной неизвестности. Страшила ее не турецкая канонада, а участь мужа. Она пробовала молиться, но мысли у нее путались, молитва была бессвязна…
Солнце начинало уже садиться, как до ее слуха все громче и громче начали доноситься крики «алла, алла»!..
— Боже мой, — вскричала молодая женщина, — они разбиты, турки наступают.
Опрометью бросилась она во двор, вскочила на стоявшего на привязи казачьего коня и помчалась по направлению выстрелов и криков «алла»!.. Здесь она увидела картину беспорядочного отступления войск и своим криком отчаяния остановила солдат. Имя Суворова придало им новые силы, и они, устыдясь своей минутной слабости, повернули назад.
— Братцы, — кричал товарищам старый мушкетер, — нам ли, старым солдатам, бежать от турок, когда нынче и бабы их не боятся… Срамота, и только! И впрямь Бога забыли.
И мушкетер, бросившись в гущу турецкого строя, стал прокладывать себе дорогу штыком. Отчаянно работали штыками и другие солдаты, расстрелявшие свои патроны. Вскоре и турки и русские смешались в одну бесформенную массу. Турецкая флотилия была вынуждена прекратить канонаду. Прекращение артиллерийского огня еще больше ободрило солдат, сильнее налегли они на неприятеля и заставили его отступать, но отступали турки медленно, упорно отражая натиск.
Лина Решетова, забыв всякую опасность, объезжала место сражения, тщетно отыскивая мужа.
— Филипп, Филипп, — с отчаянием в голосе звала молодая женщина, но в ответ ей раздавались лишь ружейные выстрелы да стоны раненых.
— Братцы, помогите встать, — раздался подле нее слабый, но знакомый голос.
— Боже мой, Александр Васильевич! — с ужасом вскрикнула молодая женщина, соскакивая с коня.
На земле лежал, обливаясь кровью, Суворов.
Лина помогла ему приподняться, усадила его на земле и, взяв у убитого солдата флягу с водою, поднесла ее к запекшимся губам генерала. Старик пил ее с жадностью.
Вода придала ему силы.
— Мужа послал в Кинбурн и в вагенбург за подкреплениями, — успокоил он молодую женщину, — а сам вот… — указал генерал на зиявшую в левом боку ниже сердца рану.
Мигом расстегнула Лина мундир раненого, разорвала сорочку и начала обмывать рану.
— Помогите, голубушка, сесть на коня, — просил Суворов, — пусть солдаты видят меня, пусть знают, что я жив… от этого зависит успех боя…
— Нельзя, Александр Васильевич, вы истечете кровью…
В это время подоспел доктор с фельдшером, и вскоре облако пыли показало, что невдалеке скачет помощь… То была конная бригада, которую Решетов вел из вагенбурга, пехота бегом следовала за кавалерией.
Решетов пришел в ужас, увидя жену на поле сражения. Упав перед ней на колени, он обнимал и целовал ее ноги, умоляя возвратиться в Кинбурн.
— От тебя, Филипп, никуда; ты не понимаешь, чего от меня требуешь, — энергично протестовала молодая женщина. — К тому же ты видишь, что я здесь нужна — кто будет ухаживать за раненым генералом.
Решетов не мог возражать против таких доводов. Перекрестил жену, поцеловал ее и помчался догонять бригаду, чтобы передать ей приказания генерала.
Доктор между тем кончил перевязку, во время которой Суворов несколько раз впадал в обморочное состояние.
— Рана тяжелая, картечная, — сказал доктор, — но не опасная.
— Я могу, следовательно, на коня? — спросил пришедший в себя Суворов. — Раз вы добровольно отдали себя под мою команду, милая барыня, так извольте исполнять все мои приказания, как и все солдаты, — мягко сказал он Лине, садясь на коня, и сейчас же добавил энергично: — Я вам приказываю остаться при перевязочном пункте.
Лине в свою очередь пришлось подчиниться приказанию генерала.
Через несколько минут он был уже в чаще боя.
Войска, увидя своего любимого начальника, ожили духом, силы их удесятерились, и они еще плотнее налегли на турок, отнимая у них ложемент за ложементом. Вскоре они были вытеснены из всех ложементов. Легкоконная бригада била их с фронта, пехота теснила справа, казаки рубили слева. Суворов скакал с фланга на фланг, всюду ободряя сражающихся.
Неприятель очутился в тисках, в это время Суворов был снова ранен ружейною пулею в левую руку, но на рану не обращал внимания. Подъехал лишь к берегу, где есаул Кутейников промыл ему руку водой и перевязал своим галстуком. Несмотря на то что турки бросались на напиравших русских как тигры, они были скучены на пространстве длиною полверсты и представляли собою верную мишень для русской артиллерии.
В отчаянии они бросились в море и гибли тысячами, спустившаяся на землю ночь спасла остатки десанта от гибели, но не дешево досталось ему спасение. На другой день турецкие суда увезли 700 человек из всего десанта: он превышал во время высадки 5 тысяч человек.
Взошедшее на другой день солнце застало русские войска выстроившимися на косе лицом к Очакову.
Очаковские турки, деморализованные поражением, с ужасом и недоумением смотрели на построение войск, ожидая с их стороны высадки, но правоверные ошиблись.
Войска собрались для того, чтобы на виду у неприятеля вознести Господу молитву за дарованную победу.
В это утро с Суворовым случился обморок, бывший последствием потери крови, но придя в сознание, он просил доктора дать какое-нибудь возбудительное средство.
— Войска должны меня видеть бодрым и здоровым, — объяснял он окружающим и, действительно, бодрым явился он перед фронтом. Он поздравил войска с победою, разговаривал с отдельными солдатами и офицерами. — Видите, ребятушки, что бьет не сильный, а правый. На нашей стороне правда, с нами и Бог. Нас три тысячи, а турок до шести с лишком.
Собравшееся духовенство всех полков отслужило благодарственный молебен. Когда певчие запели «Тебе Бога хвалим», весь отряд, точно по команде, опустился на колени, и тысячи голосов вторили певчим.
Минута была торжественная, и «Тебе Бога хвалим» далеко неслось по морю и лиману, наводя страх на очаковских турок.
Кончился молебен, и солдаты окружили со всех сторон Елену Александровну Решетову. Они целовали ей руки, платье, ноги.
— Милая, хорошая барыня, ангел ты наш, спасла ты нас, напомнила нам о присяге, да благословит тебя Царица Небесная.
Лина была и сконфужена, и тронута таким выражением солдатской благодарности, тем более что к ней присоединилась благодарность всех офицеров отряда и самого Суворова. Молодая женщина сделалась героем дня, и если ее имени не сохранила история, так это объясняется тем, что в те времена офицерские жены, переодетые в солдатское платье, нередко сопутствовали мужьям в походах, нередко участвовали и в сражениях, несмотря на то что воинский устав и в те времена не допускал присутствия женщины в действующем отряде. Но ведь те времена и замечательны тем, что никогда закон так часто не обходили и не нарушали, как тогда. На такие нарушения смотрели сквозь пальцы.
Пересилив себя, Суворов крепился все утро, но в полдень слег в постель и потерял сознание. Елена Александровна не отходила от раненого и сделалась неутомимой сиделкой, помогая в то же время мужу вести служебную переписку. Турки больше не беспокоили крепость.
После описанных нами событий прошло 9 месяцев. Суворов за это время совершенно оправился от ран, успел несколько раз разбить турецкий флот, но суворовские победы не приносили много пользы, так как имели характер обороны. Для того чтобы закончить успешно войну, нужно было наступать, но Потемкин медлил, все его поступки и распоряжения отличались нерешительностью, несколько раз Суворов настойчиво предлагал ему штурмовать Очаков, но главнокомандующий не решался.
«Я на всякую пользу руки тебе развязываю, — писал он Суворову, — но касательно Очакова попытка неудачная может быть вредна…
Я все употреблю, надеясь на Бога, чтобы он достался нам дешево; потом мой Александр Васильевич с отборным отрядом пустится предо мною к Измаилу… Подожди до тех пор, пока я приду к городу».
Позднее, когда 17 июня Суворов истребил почти весь флот Гассана-паши, он надеялся, что Потемкин предпримет штурм Очакова. Но не так думал светлейший. По его мнению, Очаков, свидетель такого страшного погрома, должен будет сам сдаться, хотя он и не подошел еще к городу.
«Мой друг сердечный, любезный друг, — писал он Суворову. — Лодки бьют корабли и пушки заграждают течение рек. Христос посреди нас. Боже, дай мне найтить тебя в Очакове; попытайся с ними переговорить; обещай моим именем целость, имения, жен и детей. Прости, друг мой сердечный, я без ума от радости!»
— Не знаю от радости или от безделья, но действительно без ума, — говорил Суворов желчно, читая письмо главнокомандующего. — Только безумный может ожидать сдачи сильной крепости, не предпринимая против ее ничего.
Однако он исполнил приказание главнокомандующего и послал Решетова для переговоров к очаковскому паше.
Турецкий комендант печально улыбнулся.
— Я понимаю, что мой друг, генерал Суворов, посылая мне через вас такое предложение, исполняет одну лишь формальность, — сказал он посланнику. — Он уверен заранее в моем ответе, тем не менее передайте генералу, что очаковский гарнизон будет сражаться до последней возможности.
Ответ очаковского паши указал Потемкину на необходимость осады, и вначале июля он, прибыв из Николаева, окружил крепость, вызвав для командования левым крылом осаждавших Суворова.
Осада потянулась медленно, вяло и была похожа скорее на блокаду.
Потемкин, в ожидании сдачи крепости, не предпринимал ничего, хотя в главной квартире его кипела неутомимая деятельность. Но деятельность эта была особого рода.
Адъютанты и, главным образом, полковник Асташев выбивались из сил, чтобы развлечь главнокомандующего, на которого хандра стала находить все чаще и чаще.
Балы сменялись балами, концертами и спектаклями. Певцы, певицы и музыканты приглашались из Вены и Парижа; целые обозы гастрономических припасов тянулись к Очакову. Можно было подумать, что светлейший собирается праздновать победу и заключение выгодного мира.
Потемкин, окруженный блестящею свитою и толпою знатных иностранцев, жил по-царски.
В описываемый нами день 25 июля, утром, в квартире потемкинского секретаря, генерала Попова, собрался за утренним чаем весь многочисленный штаб главнокомандующего. Все были в хорошем расположении духа, что свидетельствовало о бодром настроений светлейшего.
— Спасибо тебе, Асташев, — говорил один из потемкинских адъютантов молодому полковнику, — выискал итальянскую маркизу и отогнал хандру от светлейшего.
— От светлейшего отогнал, да на себя нагнал, — смеялся другой офицер. — Видишь, что сам Асташев ходит точно в воду опущенный, задела итальянка его сердце, а сама того… смотреть на него не хочет.
— Полно говорить глупости, — вспыхнул Асташев.
— С каких это пор правду стали называть глупостями? Да ты не, сердись… Эк, обидное сказал: задела за ретивое. Да кого она не задела? Меня, думаете, не задела, а Горчакова не задела?.. Небось и он вздыхает… — указал говоривший глазами на Попова. — Всех она, брат, задела, всем вскружила головы. Да беда — не для нас она…
— А я вам скажу, господа, как ни красива ваша маркиза де Риверо, — вмешался в разговор юный офицерик, а далеко ей до Елены Александровны Решетовой, даром что ваша итальянка соловьем заливается. Елена Александровна — русская красавица, герой… Может статься, не споет так, как ваша маркиза, да зато в другом маркизе не угнаться за ней.
— Эк, куда хватил, — вмешался в разговор сам Попов, Елена Александровна ведь замужняя женщина, разве можно в чужую жену влюбляться…
— Влюбляться? Не знаю, а любить можно, а такую женщину, как Елена Александровна — должно. Повторяю вам, она герой. Кабы не она, чтобы с нами на Кинбурнской косе было… а маркиза…
При этом говоривший посмотрел на Асташева.
— Ну, что маркиза? Говорите молодой человек, — сказал с иронией Асташев.
— Маркиза… она враждебно относится к Елене Александровне.
— Вздор вы говорите, молодой человек.
Офицер не возражал, но улучив удобную минуту, он шепнул Попову на ухо:
— Она шпионка!
— Тс… — отвечал генерал. — Полноте, господа, пререкаться из-за дам, — обратился он к собравшимся. Хотя до вечера времени осталось еще много, да и дела у вас не мало. Смотрите, чтобы праздник вышел на славу. Фейерверки у вас готовы? — обратился он к одному из адъютантов и, получив утвердительный ответ, стал отдавать дальнейшие приказания. — Смотрите, Трофимов, чтобы повара у вас не перепились… транспорт с вином пришел?
— Пришел, ваше превосходительство.
— Ну с Богом, господа, за дело, а ты, Путилин, останься здесь, ты мне еще нужен, — обратился он к молоденькому офицеру.
Попов остался наедине с Путилиным и, убедившись, что их никто не слышит, подошел к нему вплотную.
— Ты назвал маркизу де Риверо шпионкой. У тебя есть тому доказательства или ты только так, взболтнул на ветер?
— Я в этом уверен.
— Уверенности, голубчик, мало, нужны доказательства… Доставь ты мне доказательства, и я озолочу тебя, — нервно говорил потемкинский секретарь.
— Выслушайте меня, ваше превосходительство, и судите сами. Вы знаете Вендерова?
— Ну, знаю. Это крещеный турок.
— Да, недавно крещеный. Он не успел еще привыкнуть к своему православному имени и все смотрит волком в лес… больно он мне подозрителен. Не верю я вероотступникам и изменникам. Сегодня он изменил своим, завтра изменит нам. Одним словом, у меня к нему возникли подозрения, и я стал за ним наблюдать… Мне казалось, что он по ночам бывает в Очакове, правда, поймать его не удавалось, но я стал следить за ним зорче… Третьего дня я отправился в Очаковскую бухту поудить рыбу, но не успел закинуть удочку, как вижу: Бендеров шатается по берегу… Я сейчас же спрятался между двух больших камней. Щель была глубока, я забрался подальше, чтобы он в темноте меня не заприметил. На мое счастье, Бендеров подошел к камням и присел у самого входа в щель. Сижу и не шелохнусь, только слышу удары конских копыт, вскоре и женский голос.
— Я только на минутку, — говорила Бендерову маркиза по-французски. — Вот это, — и она что-то сунула ему в руку, вероятно, письмо. — Непременно нужно передать Гассан-паше сегодняшнею ночью, да скажите ему, я написать не успела, что Потемкин на днях посылает агента в Париж за планами крепости. Минировали ее французы, и он надеется купить там планы.
— Все будет исполнено в точности, — отвечал этот мерзавец.
— Торопитесь же, это в ваших интересах. Знаете, кого Потемкин посылает в Париж? Суворовского адъютанта Решетова. Если он уедет — увезет жену — ваше дело тогда пропало.
— А когда Решетов уедет?
— Не позже, как через неделю.
— Ну, до этого времени я все обделаю.
— Торопитесь же! — и маркиза пустила коня в галоп, за нею следовал казак…
Попов задумался.
— О том, что ты видел и слышал, — сказал он Путилину, — никому ни слова. За маркизой и Вендеровым смотри зорко, и если опять увидишь, что она будет передавать письмо — отними, хотя бы силою, и передай мне, а пока прощай.
Стоило появиться Потемкину в степи, как в пустынной дотоле местности точно по щучьему велению вырастали дворцы, раскидывались сады. Так было и под Очаковом. В окрестностях его главной квартиры появились не только наскоро сделанные деревянные дома для свиты, но и большой деревянный дворец, известный в лагере под названием Храма Развлечений.
Здесь давались балы, обеды, концерты.
На другой день после описанного разговора Путилина с потемкинским секретарем, светлейший устраивал в Храме Развлечений бал, которым желал почтить героя Кинбурна, Суворова, на днях разгромившего турецкий флот.
Главнокомандующий, вообще ценивший Суворова высоко, оказывал теперь ему особенные знаки своего внимания. По его совету, императрица наградила Суворова орденом Андрея Первозванного, крупной денежной наградой и прислала очень любезное собственноручное письмо, в котором писала «чувствительны Нам раны ваши».
Хандривший до того времени Потемкин, желавший было отказаться от командования армией и передать ее Румянцеву, ожил теперь духом, хотя, впрочем, злые языки объясняли перемену в светлейшем не суворовскими победами, а чарами красавицы маркизы де Риверо, итальянской певицы, приглашенной Асташевым для развлечения главнокомандующего.
Маркиза, явившаяся в главную квартиру певицей, вскоре приобрела там большое значение и совершенно подчинила влюбившегося в нее Потемкина своему влиянию. Красавица задавала всему тон, и все плясало по ее указке. Не нравилась такая жизнь старым боевым генералам, не привыкшим смешивать дела с бездельем, но перед всесильным временщиком все безмолвствовало, один лишь Суворов изредка позволял поднимать свой голос, но безуспешно. Суровый голос храброго солдата заглушался более нежным, мягким голоском сирены.
— Я не спорю, — говорила маркиза де Риверо Потемкину за завтраком в день празднества, — что Суворов крепость возьмет штурмом, я не сомневаюсь ни в нем, ни в ваших солдатах, князь, но главнокомандующий на взятие крепости должен смотреть шире, чем его генералы — потомство и история будут считаться не с вашими подчиненными, князь, а с вами, а история неумолима, она не простит вам лишнего кровопролития. Зачем тратить тысячи человеческих жизней, когда крепость можно вынудить к сдаче осадою.
— Это и мое мнение, дорогая маркиза, — отвечал Потемкин, — но императрица настаивает, Суворов не отстает.
— Будьте тверды, князь Суворов не должен забывать, что вы его начальник… Соберите, наконец, военный совет.
Потемкин только вздыхал. Он знал, что постановление совета развяжет ему руки и оправдает его перед государыней. Но оправдает ли его перед собственной совестью?..
Он предчувствовал, что генералы, зная его мнение, ему же в угоду выскажутся в том же духе, один лишь Суворов останется при своем мнении, а мнение Суворова для него важнее всех генералов, вместе взятых… Как бы он хотел послушать совета этого храброго, честного старика; но что если на этот раз он слишком на себя понадеялся, если на этот раз военное счастье отвернется от него… и нерешительность овладевала князем, мысль о штурме он старался отгонять прочь.
— Авось турки сами сдадутся, — заметил он пришедшему во время завтрака принцу де Линю.
Тот саркастически улыбнулся.
— Не знаю, сдадутся ли, — отвечал принц, — но по крайней мере, теперь узнал, что слово «авось» у вас, у русских, великое слово. Это та каменная гора, на которую возлагаются все надежды…
— Вам, очевидно, принц не нравится это слово?
— Не могу этого сказать, я бы охотнее слушал другое слово: courage.
Потемкин весь вспыхнул, но ничего не ответил и перевел разговор на посторонние предметы. По-прежнему был любезен с принцем, а по окончании завтрака приказал своему штабу готовиться к рекогносцировке.
— Надеюсь, дорогой принц, — обратился он к де Линю, — вы не откажетесь принять участие в рекогносцировке крепости, равно как дать ваши советы.
— Не только в рекогносцировке, но и в штурме, — с живостью отвечал принц. — Разрешите, князь, взять с собою и моего сына.
Через час Потемкин в сопровождении громадной свиты скакал к очаковским стенам. Турки открыли по скачущим губительный огонь. Гранаты и бомбы осыпали штаб Потемкина, вырывая из рядов его конвоя и людей и лошадей, но светлейший, как бы игнорируя опасность, шутил с окружавшими и, подъехав на расстояние 300 шагов к крепости, внимательно начал смотреть в зрительную ’ трубу. Несколько офицеров из его свиты было переранено и убито, но светлейший не замечал опасности, и лишь тогда, когда граната сразила наповал находившегося при нем дежурного генерала, он повернул коня к лагерю.
— Видите ли, дорогой принц, — говорил он по дороге де Линю, — слово «courage» знакомо и нам, у нас оно называется храбростью, которой свидетелем вы были только что. За свой счет я имею право быть храбрым, но за счет армии — никогда. Вы сами видели очаковские стены, видели их артиллерию и должны согласиться, что проявление храбрости с моими силами было бы безумием.
Принц хотя и не разделял взгляда — главнокомандующего, но не возражал ему.
Доказав личную свою храбрость, Потемкин в хорошем расположении духа возвратился к себе. Дома его ожидала записка маркизы де Риверо, приглашающей князя к себе по неотложному делу.
— Вы знаете, дорогая маркиза, — говорил он, входя к певице, — что не только неотложное дело, но малейшее ваше желание — и я весь в вашем распоряжении.
Но молодая женщина надула губки.
— Я на вас сердита, вы совсем не думаете обо мне, да, впрочем, что я для вас — игрушка, забава минутной прихоти, обо мне говорить не будем, но вы не думаете и о ваших обязанностях…
— Бог знает, что такое, дорогая маркиза, вы положительно не в духе.
— Есть от чего. Не знаю, как посмотрели бы вы, если бы любимая вами женщина делала то, что делаете вы.
— Что же я делаю непозволительного, моя милая?
— Вы рискуете жизнью из-за того, что какой-то старый болтун вздумал делать вам туманные намеки насчет храбрости. Вы пожелали доказать ему, что вы не трус — это недостойно вас, главнокомандующего, государственного человека. Люди, подобно вам стоящие на высоте, не должны рисковать своею жизнью, их жизнь нужна государству.
Потемкин улыбался.
— Я нисколько не удивлюсь, если вы завтра же пошлете всю вашу армию на штурм и положите ее на месте до одного солдата только для того, чтобы показать болтуну де Линю, что русские умеют умирать. Задача государственного человека заключается не в умении умирать, а в умении жить с пользой для своего государства и отечества.
— Полно, мой ангел, не сердитесь, — целовал светлейший ручки хорошенькой женщины, — помиримтесь. Сознаю, что я погорячился, самолюбие мое было задето, но вы прекрасно знаете, что жизнью солдат я дорожу и не стану ими жертвовать, пока не настанет время, а время еще не настало.
— Дайте мне слово, что вы больше не будете рисковать собою, — со слезами на глазах говорила певица, с мольбою протягивая к нему руки.
— Даю, даю торжественное обещание, — отвечал, смеясь, Потемкин, заключая красавицу в свои объятия.
— Ах, Боже мой, я и забыл, что меня ожидает Александр Васильевич Суворов.
— Опять этот противный старик, опять он будет сбивать вас с толку и, я уверена, заставит согласиться на штурм.
— У Потемкина своя голова, здесь царит только его воля, и никто не может его заставить, — гордо отвечал главнокомандующий, поднимаясь во весь рост.
По уходе светлейшего драпировки зашевелились, и из-за них вышел Бендеров.
— На сегодня опасность вы отклонили, маркиза, — сказал он фаворитке, — вы задели самолюбие князя. Но за завтра я не отвечаю. Употребите все усилия, чтобы удержать главнокомандующего от штурма хотя бы на две недели. Гассан-паша просит только две недели, в это время к нему будут доставлены подкрепления.
— Вы видите, я делаю все, что от меня зависит. Пусть же и Гассан-паша предпримет что-нибудь со своей стороны. Пусть покажет Потемкину, что не боится его. Сегодня ночью самый подходящий случай. Генералы и офицеры будут на балу, армия останется без начальников, и если Гассан-паша сделает, как я ему писала, вылазку, он отодвинет штурм на долгое время.
— Паша уже приготовился к вылазке, — отвечал перебежчик.
Храм Развлечений блещет огнями, звуки музыки льются в тихом ночном воздухе, в открытых окнах мелькают танцующие пары. Веселится Потемкин со всей своей многочисленной свитой, не чуя возле себя измены, один только секретарь генерал Попов чувствует не по себе и тревожным взором обводит танцевальный зал.
— Не видел Вендерова? — спрашивал он Путилина.
— Нет, видел его в начале бала, он о чем-то шептался с маркизой и вскоре исчез.
— В том и дело, что исчез, — тревожился Попов, — я посылал за ним в лагерь, но и там его не нашли.
— Голову даю на отсечение, если он, окаянный, не в Очакове, — вскричал Путилин, — готовит какой-нибудь сюрприз… Нужно предупредит светлейшего.
— Гм… Ладно, времени терять нечего, я сейчас же предупрежу князя, а ты немедля отыщи Елену Алексеевну Решетову и, не вдаваясь в подробности, попроси ее от моего имени, чтобы эти дни она одна никуда не удалялась и по возможности держалась около мужа…
В то время как потемкинский секретарь условливался с молодым офицером, сзади них за кадкам с померанцевыми деревьями мелькнуло платье маркизы де Риверо. Она с несвойственной ей поспешностью направилась к тому месту, где Потемкин разговаривал с принцем де Линь. Ее высоко вздымавшаяся грудь, ее испуганный взгляд изобличали в ней сильное душевное волнение. «Боже мой, Боже мой, — повторяла она про себя по-итальянски, — едва не погибла… нужно предупредить…» — и, подойдя к Потемкину, она попросила минуту разговора наедине.
— Что с вами, дорогая маркиза, вы взволнованы, что такое случилось? — с участием спрашивал главнокомандующий.
— Измена, князь, измена, — задыхаясь, проговорила певица.
— Измена! Где?
— Здесь, князь. Изменник — ваш крестник Бендеров.
— Маркиза, вас ввели в заблуждение.
Певица улыбнулась.
— Слушайте, князь, вот уже полчаса, как я ищу вас. Полчаса, может быть, час тому назад Бендеров просил меня выслушать его наедине по очень важному делу… Я провела его под померанцы. То, что он мне сказал, повергло меня в ужас… я хотела кричать, звать вас, генералов… но он достал из-за пояса пистолет и сказал, что разможжит мне голову, если я только открою рот.
— Что же он вам сказал? Говорите скорее, маркиза.
— Он предлагал мне от имени очаковского коменданта десять тысяч червонцев за то, чтобы я… ну словом, чтобы я отвлекла ваше внимание от войск, чтобы я незаметно всыпала в ваш бокал какой-то сонный порошок… я с Суворовым он обещал сам управиться… Турки утром должны сделать вылазку… Я схватила его за руку и хотела крикнуть, но он показал мне пистолет… «Я ухожу от вас навсегда, маркиза, к моим братьям, — сказал он, — но если вы скажете хотя бы кому бы то ни было слово о том, что я вам сказал, раньше как через полчаса после моего ухода — вам несдобровать… Мой сообщник здесь, он будет следить за вами и вонзит в вас кинжал…» Боже мой, не теряйте ни минуты, дорогой князь!
— Ваша светлость, нам изменили, — обратился к Потемкину подошедший в это время Попов.
— Знаю, знаю, изменник бежал, турки собираются сделать вылазку, — отвечал Потемкин, не замечая презрительного взгляда, каким Попов окинул его фаворитку. — Разыщите Александра Васильевича Суворова и предупредите его, — продолжал светлейший, — этот мерзавец Бендеров покушается на его жизнь.
Попов был озадачен таким оборотом дела и пошел исполнять приказания главнокомандующего. В это время со стороны лагеря раздались ружейные и пушечные выстрелы и вскоре заглушили звуки музыки… Через минуту зал опустел… Главнокомандующий со своим штабом, генералы и офицеры мчались в лагерь к своим частям, в Храме Развлечений остались лишь испуганные дамы да прислуга…
Получив от Вендерова сведения о предстоящем празднике, комендант Очакова решил сделать вылазку. Он уверен был, что застанет армию врасплох, и считал победу обеспеченною… Бендеров обещал подсыпать в питье Суворову снотворный порошок, но паша, чтобы действовать наверняка, решил ударить сперва на левый фланг русского расположения, которым командовал Суворов, и разбить войско до прибытия генерала. Поэтому на рассвете, когда, по его предположению, Суворов должен был быть еще на балу, он направил на левый фланг сильный отряд пехоты.
Тихо пробрался двухтысячный отряд берегом лимана, незаметно лощинами подошел он к русским постам и стремительно напирал на пикет бугских казаков, сбил его и двинулся дальше… Но очаковский комендант ошибся в расчете, надеясь на отсутствие Суворова. Герой Кинбурна покинул бал далеко до полуночи и находился при своих войсках.
— Попрыгать и я люблю, — говорил он по дороге своему адъютанту Решетову, произведенному за кинбурнский бой в капитаны, — да только не теперь, воевать так воевать, танцы во время войны — шутовство неприличное. Вот увидишь, чем все это кончится… ты думаешь, что турки не знают, чем мы теперь занимаемся?.. Мы к ним не идем, так они к нам придут… Гасан-паша не такой генерал, чтобы не воспользоваться случаем, попомнишь мое слово, а теперь нужно осмотреть пикеты.
И Суворов, объехав все сторожевые посты и наказав часовым, чтобы зорко следили, лег спать не раздеваясь…
Едва услышал он выстрелы, как вскочил на коня и, взяв два батальона фанагорийских гренадер, бросился на турок. Завязался упорный бой… Пересеченная местность благоприятствовала неприятелю, к которому все прибывали и прибывали подкрепления.
Полковник Золотухин, видя критическое положение генерала, бросился к нему на помощь с другим батальоном, за ним подоспели новые, и турки, выбитые с позиции, увидев Суворова, с ужасом бежали к своим ретраншаментам… Уже совсем рассвело… Суворов, ободренный победой, гнал турок без передышки.
— Сам Бог посылает нас на штурм, ребятушки, — кричал он солдатам… — Береги патроны, работай штыком…
— Ваше превосходительство, главнокомандующий приказывает воротиться, — кричал ему посланный Потемкиным адъютант.
Суворов показывал вид, что не слышит и не замечает адъютанта.
— Вперед, ребятушки, вперед, чудо-богатыри, кинбурнские герои… за вас матушка царица и вся Россия молится…
— Светлейший приказывает остановить бой, — кричал новый адъютант Потемкина, но и его не видел Суворов.
— Порадуйте нашу матушку царицу, ребятушки, преподнесите ей Очаков…
— Ура, ура… — кричат в ответ солдаты и рвутся вперед. Турки смущены, они не ожидали такого оборота дел… Думая разбить левый фланг русских, они теперь подвергли опасности свой правый фланг и стали поспешно стягивать к нему подкрепления… Потянулись турецкие значки слева направо, видит принц де Линь, что левый фланг турок беззащитен.
— Теперь, князь, теперь или никогда, — с жаром говорил он Потемкину, с беспокойством наблюдающим в зрительную трубу за боем.
— Атаковать, штурмовать, и через полчаса Очаков будет ваш, — говорил он Потемкину, но тот и слышать не хочет.
— Ни за что, ни за что, это напрасная трата людей… как смел Суворов без моего приказания переходить в наступление!.. Сходи к нему, — приказывает он адъютанту, — скажи, что я приказываю прекратить бой.
И скачут адъютанты один за другим, но безуспешно, бой не прекращается, а разгорается с новою силою… Вот уже русские батальоны у турецких ретраншаментов.
— Боже мой, — вскрикивает Потемкин, — да он с ума сошел, штурмовать хочет!.. Скачите к нему и скажите, что я спрашиваю, как он осмелился не исполнить моих приказаний, — обращается главнокомандующий к дежурному генералу Рахманову.
Между тем батальоны подошли к ретраншаменту вплотную; еще минута, и они бросятся на штурм… в ретраншаменте суматоха.
— Вот он, вот он, стреляй в него, — указывает беглец Бендеров стрелку на Суворова. Турок приложился, раздался выстрел… Суворов пошатнулся в седле и схватился за шею, из которой текла кровь… Пуля, пройдя через шею, остановилась в затылке.
— Пожалуй, рана смертельная, — сказал он Решетову. — Господи, помилуй и спаси армию… скажи генерал-поручику Бибикову, что я передаю ему команду и прошу отводить батальоны в лагерь.
Отдав приказание, Суворов поскакал на перевязочный пункт и послал за священником, но доктор, осмотрев рану, успокоил его. Она была хотя и тяжела, но не опасна. Усадив раненого на камень у ручья, доктор принялся за перевязку.
Не успел еще он окончить ее, как прискакал генерал Рахманов с грозным вопросом светлейшего.
Суворов, выслушав посланного, отвечал ему:
Я на камушке сижу,
На Очаков я гляжу…
А батальоны между тем, узнав о тяжелой ране своего любимого начальника, отступали в полном беспорядке.
Так кончилась турецкая вылазка 27 июля. Потемкин не воспользовался удобным случаем, пренебрег советом принца де Линь и не только потерял возможность взять Очаков, но и лишился такой крупной боевой силы, какую представлял из себя Суворов.
Едкий ответ героя Кинбурна привел его в ярость, он послал ему резкое письмо, после которого Суворов оставаться под Очаковом больше не мог и переехал в Кинбурн, как объяснял в официальном донесении, чтобы иметь наблюдение за турецким флотом и по взятии Очакова не пропускать его в Лиман. Рана была тяжелая, тем не менее выносливый старик быстро поправлялся, хотя и испытывал душевные муки. Все попытки его примириться с Потемкиным были безуспешны. Всесильный временщик чувствовал себя уязвленным; задетый в своем властительном самолюбии, он не мог примириться даже с таким полезным для него человеком, каким был Суворов. Он даже не отвечал на суворовские письма Видя, наконец, что примирение с Потемкиным невозможно, Суворов решил уехать на воды, чтобы окончательно поправить здоровье, но и этому не суждено было осуществиться, его ожидали новые раны, новые страдания.
18 августа, едва раненый успел оправиться, в Кинбурне раздался утром страшный удар, за ним последовал другой, третий, и густая туча порохового дыму повисла над крепостью. Взорвало лабораторию, где без ведома Суворова, по приказанию коменданта, изготовлялись бомбы для очаковской армии. Бомбы и гранаты разбросало во все стороны, и они начали разрываться одна за другой.
Вскочив со стула, Суворов побежал к двери, в это время в комнату влетела бомба, разорвалась, своротила часть стены и разбила в щепы кровать, кусками оторванной щепы ранило больного.
В крепости в это время происходил страшный переполох, всюду были убитые и раненые…
Генерал был вынесен в поле, там сделали ему перевязку.
Не воспользовался Потемкин удобным случаем, и осада пошла черепашьим шагом. По-прежнему всесильный временщик развлекался, и, казалось, осада Очакова являлась только одним из номеров увеселительной программы светлейшего. Омрачали его настроение лишь письма раненого Суворова. Незлопамятный по природе Потемкин не мог, однако, простить Суворову его самостоятельности, и на письма героя Кинбурна не отвечал. Правда, и Суворов в своих письмах, стараясь умилостивить разгневанного Потемкина, нет-нет и ввертывал резкое словцо правды, а правду известно, как любят… отношения их не улучшались, и Суворов, потеряв надежду на примирение, едва поправился, как уехал лечиться в Кременчуг.
Маркиза де Риверо хотя и избежала грозившую ей опасность, все-таки чувствовала себя как на вулкане. Правда, Путилин был убит, но генерал Попов, лицо, приближенное к Потемкину, был жив и мог погубить ее в любое время. Пока он ничего не предпринимал, но молодая женщина чувствовала, что он за ней наблюдает, действия ее были связаны, и она поджидала только случая, чтобы покинуть лагерь. Но случай представился не скоро. Прошло лето, наступила глубокая осень, сырая, дождливая, а осада не несла успеха. Ненастная погода начала разгонять собравшихся при главной квартире иностранцев и дам. Потемкин, рыцарски относившийся к дамам, согласился с тем, что маркизе неловко оставаться одной в лагере, и отпустил ее, взяв слово, что весной она снова возвратится.
Опустела главная квартира. Угрюм и мрачен стал Потемкин, по целым дням он не говорил ни слова, и несмотря на то что бреши и обвалы в крепостных стенах сами приглашали его на штурм, он все медлил. Наступила, наконец, лютая зима, которой не знавали раньше старожилы. Снега выпали глубокие, морозы доходили до 20 градусов, и солдаты коченели в своих землянках… Потемкин все медлил. Не выдержали, наконец, исстрадавшиеся воины, дождались посещения лагеря главнокомандующим и сами обратились к нему с просьбой вести их на штурм.
— Не беспокойтесь, ваша светлость, — кричали ему со всех сторон, — не посрамим славы отцов наших, не запятнаем знамен российских, Очаков будет наш… генерал-аншеф Александр Васильевич Суворов, дай Бог ему много лет, и не стольких турок бивал…
Достаточно было Потемкину услышать восторженные отзывы солдат о Суворове, чтобы не внять мольбам солдат. Уж больно он чувствовал уязвленным себя в своем властительном самолюбии… Осада продолжалась…
5 декабря к главнокомандующему явился генерал Попов.
Секретарь светлейшего был очень взволнован…
— Ваша светлость, я только что из лагеря… Ропот всеобщий, с минуты на минуту нужно ожидать бунта… Офицеры ничего не могут поделать с солдатами, они…
— Что они?
— Называют вашу светлость изменником.
— Меня?! Дураки, они не понимают того, что их же жизнь берегу.
— Им это говорят и офицеры, но солдаты и слушать не хотят; при штурме, говорят, столько не погибнет, сколько мрет теперь от стужи и болезней.
Потемкин молча ходил по комнате.
— Вот что, нужно отступать на зимние квартиры. Посмотрим, что принесет весна.
— Ваша светлость, солдаты раздеты, провианта осталось на два дня, а до зимних квартир на сотни верст растянулась обледеневшая степь… по ней теперь гуляют снежные бураны…
— Что же по-твоему делать?
— Штурмовать крепость, — глухо произнес Попов, — там и одежда, там и провиант.
— Ладно, — отвечал, подумав, Потемкин, — напиши приказ — завтра штурм…
На другой день, 6 декабря, при двадцати трех градусах мороза был произведен штурм. Он длился только час с четвертью, но был беспощадный, кровавый… Очаков обратился в громадную могилу.
Штурмом и закончилась кампания 1788 года. Как ни враждебно относился в это время Потемкин к Суворову, но при представлении отличившихся к наградам не обошел его. Собственноручно он написал: «Командовал в Кинбурне и под Очаковом, во время же поражения флота участвовал немало действием со своей стороны», и здесь же пометил: «Перо в шляпу». Суворов получил бриллиантовое перо большой ценности с буквою К, а сам Потемкин долгожданный орден св. Георгия 1-го класса и 100 тысяч рублей.
24 апреля 1789 года у Зимнего дворца был большой съезд. В этот день государыня принимала представлявшихся ей лиц, и поэтому приемный зал был полон. Преобладали по преимуществу военные мундиры, шли военные разговоры. Темою было возобновление турецкой кампании. Потемкин после очаковского штурма приехал в Петербург и до сих пор оставался еще в столице, несмотря на то что турки предприняли уже наступление как на русских, так и на союзных нам австрийцев.
— Как вы думаете, что задерживает светлейшего в столице? — спрашивает немолодой уже генерал у своего соседа.
— Вероятно, «больной зуб», — отвечал тот с усмешкою, — все собирался его выдернуть, да, верно, крепко сидит, не поддается.
— И не поддастся, — тоже с усмешкою отвечал генерал. — Стареть начинает его светлость, а тот — кровь с молоком, — указал он глазами на проходившего молодого красавца, флигель-адъютанта графа Платона Зубова. — Ну, где ему тут управиться…
— Да-а-а-с, — протянул собеседник генерала, — новая восходящая звезда, да только далеко ему до светлейшего… А слыхали, как он старика Суворова обидел.
— Как так, да ведь они в дружбе великой.
— Да, были, а вот с прошлого года светлейший и слышать о нем не хочет. Весь генералитет распределил по обеим армиям, а Суворову не дал никакого назначения…
— Не дело делает светлейший… Что ни говори, а Суворов сила, которой пренебрегать нельзя…
— Да, вот и сам Александр Васильевич, — указал генерал на входившего в приемную Суворова.
Входивший в это время Суворов почтительно раскланялся с проходившим мимо истопником.
На губах присутствовавших мелькала презрительная улыбка.
— Александр Васильевич, отец родной, здравствуйте, — встретил его приветливо только что защищавший генерал. — Что это вы так низехонько с истопником раскланиваетесь, вы меня уж простите, а только генералу-аншефу и кавалеру, герою и с истопником…
— Нельзя, батюшка, нельзя, — отвечал Суворов, пожимая приятелям руки, — я здесь человек новый, меня никто не знает. Нужно заручиться знакомствами. При дворе без поддержки ничего не поделаешь, а мне поддержка нужна, в армии обижают…
— Так не в истопнике же искать поддержки…
— Сегодня он истопник, а завтра — во какой большой человек, и князь, и граф, генерал-адъютант… так лучше уж заблаговременно.
Суворов говорил серьезно, только в его голубых глазах светилась ирония.
— Во многих боях, братцы мои, я бывал, уж и не счесть в скольких, а при дворе мало. Да только в боях я не получил столько ран, сколько получил здесь… вот и стараюсь снискать себе благодетеля.
В зале раздался сдержанный смех, который неожиданно оборвался. Дверь из кабинета государыни отворилась, и вышедший Платон Зубов подошел к Суворову:
—; Ее величество вас ждет, Александр Васильевич, — обратился он к Суворову и провел его в кабинет императрицы.
Государыня, бывшая уже в преклонном возрасте, сохранила прежнюю энергию и веселость.
— Рада, рада вас видеть, дорогой Александр Васильевич, — встретила она поклонившегося ей до земли Суворова. — Не жалуете вы нас, Александр Васильевич, редко показываетесь, ну, а редкий гость в два раза дороже. Мне тем приятнее вас видеть, что лично могу вас поблагодарить за ваши труды и победы.
— Матушка государыня, превыше заслуг награжден я щедростью вашего величества и приехал принести вам мою всеподданнейшую благодарность.
— Я рада, Александр Васильевич, видя вас здоровым.
Суворов вздохнул и повалился государыне в ноги.
— Матушка, я прописной, — сказал он жалобным тоном.
— Как это? — спросила, улыбаясь, императрица, сама поднимая старика генерала.
— Меня нигде не поместили с прочими генералами и ни одного капральства не дали в команду.
Императрица задумалась. Хотя она и не оправдывала Суворова за его самовольный поступок под Очаковом, тем не менее знала ему цену и не хотела лишаться на театре войны такой внушительной фигуры, какую представлял собою Суворов.
— Я вас помирю, Александр Васильевич, с князем Григорием Александровичем, а теперь пока назначу в армию фельдмаршала графа Румянцева… генерал Суворов нам нужен, Александр Васильевич, он еще не одну услугу окажет отечеству, дал бы только Бог ему сил да здоровья, — ласково сказала государыня.
— Всемилостивейшая!.. — только мог выговорить со слезами на глазах Суворов…
С высоко поднятой головой, радостно сверкающими глазами проходил он приемную императрицы.
— Не выдала матушка царица своего верного солдата, — говорил он, приехав к начальнице Смольного монастыря, m-me Лафон, и обнимая свою пятнадцатилетнюю дочь.
— Люби ее, Суворочка, люби ее, дорогая Наташа, и будь ей предана, как я, ее верный солдат.
Маленькая, худенькая девочка, напоминавшая собою больше отца, чем красавицу мать, прижималась к отцовской груди, рассказывая о своей институтской жизни.
— Вот вы, папенька, скоро опять уезжаете, когда-то я вас опять увижу, опять останусь одна.
— Мы с тобой никогда не расстанемся, дорогая Суворочка, всегда будем вместе. Я уезжаю завтра, а все-таки мы будем вместе, ты почаще пиши мне, пиши каждый день, я тоже буду тебе писать. Вот мы и будем каждый день говорить. Ты ведь знаешь, Наташа, моя милая, что тобой одной я живу, твоими письмами… как они облегчали мои страдания, когда я был болен, ранен. Ангел мой, пиши почаще, люби свою начальницу Софью Ивановну — она тебе все равно что мать… Советуйся с двоюродной сестрицей Грушей, худого она не пожелает, а мне пиши и пиши, — говорил старик, покрывая лицо, и голову дочери горячими поцелуями.
На другой день, 25 апреля, он уехал в армию.
В середине июля небольшой отряд австрийских гусар скакал по дороге от молдавского местечка Аджуша к Бырладу. Молодой офицер — начальник отряда — не давал своим гусарам отдыха и лишь менял аллюры с галопа на рысь. Времени терять было нельзя, сильный корпус Осман-паши быстро приближался к Фокшанам, чтобы напасть на австрийцев, силы которых были значительно слабее, и австрийский главнокомандующий, принц кобургский, послал молодого гусарского поручика к Суворову, стоявшему в Бырладе, просить помощи. Турок ожидали с часу на час, оттого посол принца так спешно скакал, не разбирая пути, выбрав кратчайшее расстояние. Отряд уже был вблизи Бырлада, как из-за небольшого пригорка раздались выстрелы и крики о помощи.
Офицер дорожил временем, но, услышав выстрелы, он поскакал со своим конвоем по тому направлению, откуда слышались крики.
Едва гусары обогнули пригорок, как человек восемь конных вооруженных людей, окружавших коляску с проезжими, стремительно бросились в лес. Гусары и не преследовали бегущих. «Очевидно, разбойники, — подумал начальник конвоя, на турок не похожи». И, ускорив аллюр лошади, он поскакал к коляске.
В дорожном экипаже сидели две молодые дамы и молодой человек с рыжими бакенбардами.
— Мы подоспели, кажется, вовремя, сударыни, — сказал офицер, подъехав к экипажу и прикладывая руку к киверу.
— Господин фон Франкенштейн! Вы ли это? — раздался из экипажа радостный крик, и одна из дам приподняла вуаль.
— Маркиза… Маркиза де Риверо! — вскричал с радостью офицер, — сам Бог послал меня к вам… — и он, соскочив с коня, целовал руки молодой женщины. — На вас напали разбойники… Как вы очутились здесь?
— Прежде позвольте вам представить — господин Ричардсон — мой секретарь. Я ехала из Ольвиополя, куда была приглашена, как певица, князем Потемкиным. И вот, когда была уже вблизи ваших войск, австрийской границы, на нас напали разбойники… К счастью, подоспели вы — и мы спасены; грабители успели увезти небольшой дорожный багаж господина Ричардсона и ридикюль моей компаньонки, — указала она глазами на сидевшую рядом с нею молодую женщину.
— Я счастлив, маркиза, я благодарю Бога, что он послал меня… но дальше вам ехать нельзя. Вы рискуете. Вы должны возвратиться и некоторое время выждать при наших войсках, а затем я похлопочу, чтобы вам дали конвой. Теперь же я тороплюсь к русскому генералу Суворову за подкреплениями, и вам придется ехать со мною.
Маркиза сначала протестовала, но молчавший до этого времени Ричардсон поддержал поручика фон Франкенштейна.
— Возвращение теперь бесполезно, — сказал он маркизе по-английски сердитым тоном, как только офицер отъехал от коляски. — С чем мы приедем в Вену? Эти мерзавцы все увезли — все документы были в багаже… Может быть, это и к лучшему… Отряд Суворова для нас будет важнее главной квартиры бездеятельного Потемкина.
— Да, но вы забываете, что Суворова влюбить в себя нельзя, а следовательно, и нельзя заставить действовать так, как это вам надо.
— Кто знает!
Пока австрийские гусары со спасенными ими путниками скакали к Бырладу, разбойники, забравшись в чащу леса, сошли со своих лошадей и начали рассматривать добычу.
Маркиза была права, не признав в них турок. Если бы она была повнимательнее и не так испугалась, то заметила бы, что ограбившие их люди были некто иные, как запорожцы.
— Ну, хлопцы, — сказал, по-видимому, старший из них, — добре мы зробылы, що взялы цю торбу.
— Що же тут доброго, Максыме? Чому ты рад? Одно пысанье, да и тылько… погани цесарци, трясця их матери, не далы забраты и гроши…
— Дурню ты, Иване, гроши туточка, — указал старший на ворох исписанных бумаг.
— Енерал Попов казав, щобы забраты только бумаги, и бильше ничого, — отвечал старший. — Привезем це писанье, енерал даст кучу грошей.
— Енерал енералом, а нимци нимцями, тоди б грошей було бы ще бильше… — вздыхал молодой казак, набивая трубку.
Потемкин нервными шагами ходил взад и вперед по своему кабинету в Ольвиополе, секретарь его, генерал Попов, в почтительной позе стоял у стола.
— Да, теперь нет никаких сомнений, — сказал светлейший, останавливаясь перед Поповым. — Но почему вы не предупредили меня раньше?
— Как я мог, ваша светлость? Доказательств у меня не было, были одни только подозрения… В критическую минуту я решился вас предупредить, но маркиза повернула дело так ловко, что я принужден был замолчать. Если вы изволите припомнить, двадцать седьмое июля прошлого года на балу я доложил вашей светлости об измене, но оказалось, что маркиза, подслушав мой разговор с Путилиным и увидя, что изобличена, сама вас предупредила… Что мог я делать… вы мне не поверили бы…
— Да, не поверил бы, ловко она провела меня… но что с ней делать… Того мерзавца, ее секретаря — повесить, но ее, женщину… нельзя… впрочем, я подумаю, как ее наказать, а пока, Василий Степанович, пошли к Суворову приказ задержать их обоих и содержать под строгим караулом впредь до моих распоряжений.
— Это уже сделано, ваша светлость, — отвечал Попов.
— Отлично… но как к вам попали эти документы?
— Будучи уверен, что маркиза прислана к нам шпионить и, уезжая, увозит с собою нужные для английского правительства и турок документы, я выслал вперед Максимчука с десятью запорожцами и приказал им изобразить из себя разбойников.
Светлейший рассмеялся…
— Ну, теперь понимаю, ее попросту ограбили.
— Не совсем, ваша светлость, австрийские гусары помешали, но дорожный мешок вот с этими документами успели захватить.
— Василий Степанович, жалко мне эту женщину, — сказал своему секретарю задумчиво Потемкин, — но… наказать ее я должен… Тебе ее не жалко?
— Нет, ваша светлость, шпионов жалеть нельзя.
— А ее все-таки жалко. Кабы ей удалось убежать!
Попов улыбнулся. Он прекрасно понимал своего начальника, но делал вид, что не понимает.
— Вряд ли ей удастся убежать из-под стражи… Александра Васильевича караульная служба несется строго.
Потемкин не отвечал на замечание своего секретаря и отдал приказ готовиться к выступлению на другой день к Бендерам.
Суворов в ожидании выступления, чтобы его офицеры не скучали от безделья, надумал с ними вести общеобразовательные беседы.
— Как ты думаешь, Филипп Иванович, не дурно было бы познакомить наших офицеров с военной историей да и со многим другим.
Решетов вполне соглашался со своим генералом, что ознакомление офицеров с историей путем бесед принесет немалую пользу, и вскоре у ставки Суворова начали ежедневно собираться не только офицеры, но и генералы. Читалась не только военная, но и всеобщая история, география и даже журналы. Сначала такое времяпровождение очень нравилось офицерам, но когда Суворов стал экзаменовать слушателей, чтобы убедиться в их внимании и интересе к прочитанному, удовольствие исчезло и обязанность посещать чтения и беседы превратилась в тяжелую повинность.
Суворов, не любивший «немогузнаек», с ними не церемонился и распекал, не обращая внимания на чин «немогузнайки», был ли то прапорщик или генерал — солоно ему приходилось от едких сарказмов Суворова.
— Говорят, яйца курицу не учат, вздор, — говорил Суворов. — Быть может, это прежде было, да не теперь, когда куры поглупели… Учи их, Филипп Иванович, учи, — говорил он Решетову, указывая на генералов и бригадиров.
В другой раз, когда один бригадир не мог ответить на один суворовский вопрос, то Суворов его спросил:
— Какая разница между вами и солдатом?
Бригадир молчал.
— Не знаете, так я вам скажу: солдат мужик, его ничему не учили, зато теперь он учится, а вы — дворянин, вас тоже ничему не учили, да и теперь вы ничему не учитесь… Смотрите, как бы солдат ученее вас не сделался… Командовать неученому над ученым — не рука.
Вскоре образовательные чтения так опротивели многим офицерам, что они пускались на разные хитрости, только чтобы избежать генеральской беседы.
Во время одной из таких бесед Суворову доложили, что прибыл посланник от принца кобургского.
Ко всеобщему удовольствию офицеров, чтение было прервано, явился поручик фон Франкенштейн.
Суворов пошел к нему навстречу и вдруг остановился в недоумении.
— Ваша фамилия?
— Поручик фон Франкенштейн.
«Фон Франкенштейн, Франкенштейн, — задумчиво повторял Суворов… — а как похож, как похож… вылитая Стефания, — закончил он мысленно.
— Извините, пожалуйста, вы мне напомнили одно знакомое лицо, но… это игра случая… Да вы немец, а говорите по-русски, как русский?
— Моя приемная мать, графиня Бодени, княгиня фон Франкенштейн, говорит по-русски, у меня был русский воспитатель, да и я по крови славянин.
— Вы сын графини Бодени… — и генерал заключил молодого человека в объятия.
16-го июля, ночью, форсированным маршем двигался русский отряд по дороге к Аджушу. Дорога была тяжелая, вернее говоря, дороги не было никакой. Отряд торопился и потому должен был идти по кратчайшему направлению, пренебрегая рытвинами и оврагами, ручьями и речонками. Мостов наводить было некогда, реки переходили вброд.
Впереди отряда ехал Суворов с поручиком фон Франкенштейном.
Послав в день прибытия молодого офицера принцу кобургскому лаконичную записку: «Иду. Суворов», он оставил поручика при себе.
Вспомнились ему былые годы, жизнь на Дунае, прекрасная графиня Анжелика, и он находил теперь утешение в беседах с ее приемным сыном. Впрочем, молодой поручик располагал к себе боевого генерала поразительным сходством со Стефанией Бронской.
Полюбился сразу и старик молодому офицеру. Он чувствовал непонятное для него влечение к чужеземцу, что и высказал Суворову со свойственной юности откровенностью.
— Видите, дорогой Александр, что симпатия вызывает всегда симпатию, недаром же имя мы носим с вами одинаковое. Скажите, пожалуйста, — продолжал он, немного помолчав, — нет ли у вас родственников в Польше?
— Не знаю, кажется, нет, хотя я родом поляк. Мать моя умерла в Петербурге, я смутно ее помню… Меня взяла на воспитание княгиня фон Франкенштейн… Так как документов после смерти матери не осталось никаких, то мы и не знаем, есть ли кто у меня из родных или нет… Знаю только одно, что по рождению я дворянин и что желание моей матери было — воспитать меня в России, но судьба распорядилась иначе… Тем не менее я люблю Россию, как свое отечество, и рад сражаться бок о бок с русскими.
Суворов слушал рассказ молодого офицера молча.
Темнота ночи скрывала струившиеся по его лицу слезы… «Похоже на нее, — думал он, — воспитать сына, если он будет, в России и в православии — было ее мечтою…
Неужели… Но нет, она умерла в Кракове, а эта в Петербурге…»
О, как бы он хотел видеть графиню Бодени, как бы хотел расспросить ее о матери молодого человека, наверное, он знает не все, от графини он узнал бы больше…
Неужели это сын милой Стефании… Как бы он был тогда счастлив, он посвятил бы ему всю свою жизнь.
Положим, у него есть сын Аркадий, но его ли это сын — старик нередко сомневался и иногда прямо-таки не верил и не хотел видеть его… Неужели же судьба сжалилась над ним и на старости лет посылает утешение в лице сына любимой женщины, который будет и для него любимым сыном?
В то время как едущий во главе отряда Суворов разговаривал с австрийским поручиком, в коляске, двигавшей в арьергарде, шел оживленный разговор между маркизой де Риверо и секретарем ее Ричардсоном.
— Теперь вы видите, — говорила молодая женщина, — что Суворов — не Потемкин. Как он нас принял?! Я уверена, что он подозревает нас, и хотя он заявил, что сказал в виде шутки, что скоро нас не выпустит, но будьте уверены, что за шуткой у него скрывается какая-нибудь задняя мысль… Я даже боюсь, что на нас напали не разбойники, а подосланные им люди.
— Вы говорите, моя милая, глупости, — раздраженно отвечал сэр Эдвард Ульямс, вместе с чужими бакенбардами принявший на себя и чужое имя.
— Вы говорите глупости! Вы помните, как были одеты напавшие на нас люди?.. Я таких же людей, в таком же одеянии и так же говорящих видела в суворовском лагере.
Сэр Эдвард задумался…
Всю ночь и весь следующий день отряд шел без передышки, и, наконец, к 10 часам вечера, пройдя за 28 часов 50 верст самой дурной дороги, прибыл к Аджушу.
Мигом запылали костры и отряд расположился на ночлег.
Поручик фон Франкенштейн немедленно явился к принцу кобургскому с донесением.
— Вы слишком устали, — сказал принц, — я вас теперь беспокоить не буду.
И на следующий день отправил к Суворову другого своего адъютанта с просьбою сообщить, когда он может принять его, чтобы договориться насчет взаимных действий. Но в ответ получил записку, повергшую его в недоумение. Русский генерал хвалил австрийских гусаров, писал, что счастлив предстоящим знакомством с принцем, но о свидании умалчивал.
Принц послал другого офицера, но того не приняли.
— Генерал Богу молится, — сказали ему.
Выждал принц немного, посылает третьего офицера.
— Если генерал не кончил молиться, подождите, пока кончит, но ответ привезите непременно, — приказывает он.
Но и этот посол возвратился ни с чем.
— Генерал спит, — сказали ему.
Принц выходил из себя. Позвав фон Франкенштейна, он велел ему отправиться к Суворову.
— Вы были счастливее ваших товарищей, — сказал принц, — понравились этому русскому чудаку, быть может, он вас примет… Намекните ему, что я оскорблен его поведением…
Но Франкенштейну ехать не пришлось. В то время, когда принц давал ему инструкцию, от Суворова была получена следующая записка:
«Войска выступают в 2 часа ночи тремя колоннами; среднюю составляют русские. Неприятеля атаковать всеми силами, не занимаясь мелкими поисками вправо и влево, чтобы на заре прибыть к реке Путне, которую и перейти, продолжая атаку. Говорят, что турок перед нами тысяч пятьдесят, а другие пятьдесят — дальше; жаль, что они не все вместе. Лучше было бы покончить с ними разом».
Такая записка, почти приказание, поставила Кобурга в тупик. Он созвал совет из своих генералов и прочитал им записку.
— Суворов осмеливается приказывать вашему высочеству, — с негодованием сказал старший из генералов. — Он забывает, что чином ниже вашего высочества.
— Не в чинах дело, — заметил принц. — Суворов опытнее меня и вправе давать указания, не для этого я вас созвал, господа. Я хочу знать ваше мнение, не увлекается ли русский генерал, быть может, он не знает наших сил, считает их большими, чем они на самом деле?..
Генералы переглядывались между собою.
— У Суворова пять полков пехоты, восемь кавалерий и тридцать орудий, — заметил один из генералов, — а этих войск вместе с нашими для наступления мало. Нам нужно обороняться.
— Суворов слишком самонадеян, — говорил другой.
— Как же быть? — растерянно спрашивал принц.
Генералы молчали.
— Ваше высочество, — начал, краснея, молодой фон Франкенштейн, — если вы позволите говорить…
— Говорите, говорите, дорогой поручик.
— Суворов не самоуверен, а уверен. Если ваше высочество не согласитесь на наступление, Суворов атакует турок с одними своими полками… я видел его солдат, на лицах у них написано: «Победа», — с жаром закончил он.
— Вы правы, фон Франкенштейн, — отвечал принц, — Суворов хотя и чудак, а прислушиваться к нему надо.
И он отдал приказ готовиться к выступлению, согласно распоряжению русского генерала.
Глубокой ночью выступили союзные войска из лагерей тремя колоннами. Перешедши реку Тертушь, продолжали наступление двумя колоннами: правую составляли австрийцы, левую — русские, которым был дан авангард из австрийских гусар под начальством полковника Карачая.
По просьбе Суворова принц кобургский оставил при нем поручика фон Франкенштейна.
Осторожно двигалась русская колонна, пробираясь по лощинам, время от времени Суворов в сопровождении своего молодого австрийского адъютанта выезжал далеко вперед для изучения местности.
Утром показался конный турецкий отряд. Суворов выслал против него сотню казаков, а как только союзные войска сблизились — перешли в общее наступление. Завязалась кровопролитная схватка. В конце концов турки отступили за реку Путну.
Совершенно стемнело, дождь лил ливмя, когда русский отряд подошел к реке.
Суворов приказал наводить, мост, что при вздувшейся реке было делом нелегким. К тому же турки открыли неумолкаемую стрельбу.
Солдаты работали молча и спешно. Наблюдавший за работами Суворов шутил с солдатами и всячески ободрял их. Спокойствие русских поражало молодого фон Франкенштейна.
— Наши солдаты тоже не трусы, — говорил он Суворову, — но в их поведении в бою нет того спокойствия, той уверенности, какие я вижу у русских. Наш храбрый солдат пренебрегает опасностью, а ваш — вовсе ее не видит, или, вернее, опасность не считает опасностью… Наш солдат, наводя под пулями мост, работает нервно, поспешно, ваш же работает скоро, но спокойно, он уверен в своей работе, как уверен и в победе.
Суворов улыбался, слушая оценку молодого иностранца.
— Люди все, более или менее, одинаковы, дорогой Александр, — отвечал он, — или, по крайней мере, родятся одинаковыми, различными же делает их воспитание. Солдата нужно воспитывать так, чтобы он чувствовал себя сильнее врага, и тогда только, когда вы привьете в нем это чувство, он действительно станет непобедимым, тогда у него явится и спокойствие и уверенность в бою…
Молодой офицер вздохнул.
— Легче быть храбрым, чем умным и умелым начальником, для того чтобы воспитывать солдат в вашем духе, нужно научиться, как это надо делать. И я благодарю Бога, что он исполнил заветное желание моей матери и дал мне с первых дней моей боевой службы такого великого учителя..
Мост к полуночи был готов. Карачай перешел его со своими гусарами, а за ним двинулся и русский корпус.
Перейдя реку, союзные колонны в боевом порядке двинулись к городку Фокшанам, до которого оставалось 12 верст, но турки начали упорно преследовать их конными атаками. Особенно налетали они на корпус Суворова, но русские батальоны, обстрелянные в турецких войнах, встречали неприятеля хладнокровно, близким огнем.
Отражая атаку за атакою, войска подошли к фокшанским укреплениям.
Не более 1000 шагов оставалось до турецких редутов, из амбразур которых грозно глядели пушечные жерла.
Суворов перекрестил молодого фон Франкенштейна и поцеловал его в лоб.
— Настала решительная минута, — сказал он.
Затем он обратился к солдатам, громким, казалось, несвойственным его маленькой, невзрачной фигурке голосом:
— Ну, ребятушки, чудо-богатыри, кинбурнские герои, три четверти дела вы сделали, всех турок загнали в редуты, теперь осталось самое легкое — всех их сразу и уничтожить…
— С Богом, вперед! — и, перекрестившись, он дал шпоры коню.
Ураганом бросились солдаты за своим любимым начальником, и фон Франкенштейн не успел оглянуться, как какая-то волна внесла его в турецкий ретраншамент… Колонна на штыках ворвалась в окопы, и в них уже шла рукопашная схватка.
Австрийцы смешались с русскими, и чувство соревнования доводило солдат до исступления…
Не выдержали турки такой яростной атаки и побежали во все стороны.
Янычары засели было в монастыре св. Стефана, находившемся вблизи турецких укреплений, но попытка их защищаться была безуспешна. Суворов окружил монастырь с одной стороны, принц кобургский с другой, и в конце концов храбрые защитники пали до одного под развалинами монастыря.
Бой продолжался 10 часов; войска были очень утомлены, но победа маскировала их усталость.
Оба военачальника съехались, сошли с лошадей и крепко обнялись. Их примеру последовала и свита, всюду слышались взаимные поздравления и пожелания.
Там, где час тому назад раздавались громы выстрелов и победные клики союзников, где лились потоки крови, — запылали теперь костры, живописными группами теснились солдатики, перемешавшись с австрийскими товарищами. Усталость не замечалась, и русский солдат, охотник попеть и поплясать на досуге, в песне воспевал теперь свои подвиги.
Что не сизый орел на лебедушек
Напускается из-за синих туч,
Напускается орлом батюшка
На поганых, на турок нехристей
Сам Суворов, свет батюшка.
Заливались солдатики, оглашая молдавские равнины прославлением своего начальника.
Пока войска готовились к обеду, принц кобургский приказал разостлать на земле ковер, и здесь, за наскоро поставленным обеденным столом, сошлись военачальники.
— Мой вчерашний поступок поразил ваше высочество, — говорил Суворов за обедом принцу. — Усердно прошу меня извинить и поверить, что у меня были основательные причины избегать встречи с вами до боя.
— Сами вы, ваше высочество, только что сказали, что согласились на мое предложение только потому, что опасались, чтобы, в противном случае, я не увел свои войска обратно. Что бы было, если бы мы встретились? Я доказывал бы необходимость наступления; вы — обороны. Мы бы непременно заспорили и все время провели бы в прениях, в дипломатических, тактических… ваше высочество меня загоняли бы, а неприятель решил бы наш спор, разбив тактиков.
Суворов говорил с таким добродушием и юмором, что принц хохотал от души.
— Могу ли я сердиться на вас, мой дорогой, мой несравненный учитель, — говорил он, горячо пожимая руку своего русского товарища. — Ведь вы, одни только вы принесли нам победу и научили нас, как побеждать.
— Если вашему высочеству угодно утверждать, что я принес победу, то позвольте поблагодарить вашего храброго офицера, который привел всех к победе и всю тяжесть боя вынес на своих плечах. — При этом Суворов встал и подошел к австрийскому полковнику Карачаю.
— Вот кому обязаны мы победой, — сказал он восторженным тоном, обнял и расцеловал полковника.
Благородным признанием заслуг союзника и подчиненного Суворов тронул сердце молодого полковника.
— Ваше превосходительство, — сказал он со слезами восторга на глазах, — его высочество называет вас учителем, позвольте мне называть вас отцом.
Суворов еще раз горячо обнял Карачая.
— Сегодняшний день для меня счастливый день. Сегодня я приобрел в рядах доблестной австрийской армии двух сыновей, — сказал Суворов, беря за руки Карачая и фон Франкенштейна.
Юный поручик с восторгом поцеловал руку старого генерала. С восторгом делился он с товарищами своими впечатлениями о русских солдатах.
— Сколько в русской солдатской семье привлекательного, — говорил он с жаром. — Сколько мужества и спокойной храбрости, храбрости естественной, без театральных поз и эффектов. С каким стоицизмом выносит русский солдат невзгоды и довольствуется малым.
Суворов, в свою очередь, в лестных выражениях отзывался об австрийских войсках.
Кобург слушал, улыбаясь.
— Они, мои солдаты, — говорил он, — сделали уже вам оценку по-своему и дали вам прозвище…
— Хромой генерал? — спросил, улыбаясь, Суворов.
— Нет. Вас называют: «Гёнерал — вперед».
— Такое прозвище для меня дороже всякой награды… Помилуй Бог, мы друг друга поняли.
Обед уже кончался, когда прискакал от Потемкина курьер к Суворову с пакетом.
По мере того как генерал читал письмо светлейшего, брови его сдвигались и добродушная веселая физиономия принимала суровый оттенок. Подозвав Решетова, он дал ему прочитать письмо и затем отдал какое-то приказание… Хотя он говорил по-русски и шепотом, до слуха фон Франкенштейна донеслось имя маркизы де Риверо и название монастыря св. Самуила. Решетов быстро ушел исполнять приказания.
«Что бы это могло значить?» — мысленно задавал себе вопросы молодой поручик. Не находя ответа, он решил сейчас же после обеда разыскать маркизу…
На душе у него было неспокойно.
Батальон австрийской пехоты, выбив остатки турецкой армии из монастыря св. Самуила, расположился в нем на отдых.
Надо отдать справедливость австрийцам, они почтительно отнеслись к православной святыне и, прежде чем отдыхать, привели в порядок храм и уничтожили следы недавнего пребывания неверных.
На монастырский двор были перевезены денежные ящики и поставлены часовые. Командир батальона, убедившись, что все в порядке, готовился уже отправиться в занятую им келью, как ему доложили, что адъютант принца, поручик фон Франкенштейн, желает видеть арестанток.
Майор немедленно пошел навстречу молодому офицеру и сам провел его по темному коридору к одной из келий, у дверей которой стоял часовой.
— Здесь, — сказал майор. — Чертовски хороша, и не будь я комендантом, я первый способствовал бы ее побегу… Положим, она шпионка, да много ли она принесла вреда, побили же мы турок, несмотря на ее шпионство… Походатайствовали бы вы, фон Франкенштейн, перед принцем…
— Она арестована не принцем, а генералом Суворовым.
— Жаль… а впрочем, Суворов мне не начальник…
— Что вы этим хотите сказать?..
— То, что я могу, не опасаясь его гнева, быть более вежливым с маркизой и ее компаньонкой… Я сперва выделил ей арестантское помещение… Ну, а если она не наша арестантка — ее можно перевести в лучшее место, вот хотя бы в эту келью, — указал он на дверь. — Не хотите ли, посмотреть, поручик, — и он толкнул дверь.
Келья, куда вошли майор и поручик, была больше и светлее других.
— Здесь, вероятно, жил настоятель, — сказал майор, осматривая комнату… — Э… да здесь и потайной ход, даже и не прикрыт. Очевидно, монахи уходили по нему от забравшихся в монастырь турок…
Говоря это, комендант прикрыл отверстие в подземелье большой иконой, заменявшей дверь.
— Быть может, в подземелье остались уцелевшие турки? — спросил фон Франкенштейн.
— Вряд ли. Это подземелье нечто иное, как подземный ход, ведущий за монастырскую ограду, — отвечал комендант. — Впрочем, в этом можно убедиться.
Он открыл дверь и спустился по каменным ступенькам в темный сырой проход. Поручик последовал за ним. Долго они ощупью пробирались по сырому и темному коридору, пока не показалась узенькая полоска света. Полоска расширялась все более и более, наконец, солнечные лучи ярким снопом ворвались в подземелье.
Комендант и его спутник вышли в овраг, находившийся далеко за восточной стороной монастырской ограды.
— Видите ли, я вам говорил, — сказал комендант.
Оба офицера молча возвратились в келью.
— Как же быть? Это самая лучшая комната, но в ней подземный ход… — задумчиво говорил комендант… — Впрочем, ничего. Арестантка не догадается, что этот образ служит дверью. Я переведу ее сюда. А теперь не угодно ли вам, поручик, пройти к прелестной арестантке, — закончил комендант, провожая молодого офицера.
Когда дверь за вошедшим к арестанткам фон Франкенштейном закрылась, майор потер себе руки с довольным видом…
«Ну, теперь приобрел себе влиятельного друга… Он ей покажет дверь, я отвечать не буду, не могу же, черт возьми, знать потайных ходов монастыря, в котором состою комендантом два часа… а в результате, в благодарность он выхлопочет мне полк».
И довольный своею находчивостью, майор отдал приказ перевести арестанток в новую келью, как только адъютант принца выйдет от них.
В небольшой и мрачной келье два часа уже содержалась маркиза со своей компаньонкой; сюда ее доставил Решетов по приказанию Суворова.
Молодая женщина металась из угла в угол, осыпая проклятиями и судьбу, и сэра Эдуарда Уильямса.
— Боже мой, Боже мой! Что делать? — повторяла она бессознательно.
— Молиться, — методичным тоном отвечала компаньонка.
— Молиться?.. Не могу… молитва не идет в голову… я забыла все молитвы… о, проклятие… проклятый предатель.
— Молитесь, маркиза, — тем же методичным, но строгим тоном продолжала компаньонка. — Предательница вы, Бог вас и карает за это.
— Да замолчишь ли ты, проклятая немка! Тебе хорошо так рассуждать, тебя не ожидает виселица.
— И вас она не ждет, — раздался мужской голос. В дверях показался фон Франкенштейн.
— Вы меня желали видеть, что вам угодно? — спросил он деловым тоном.
Маркиза упала перед ним на колени.
Молодой человек поднял ее.
— Успокойтесь и скажите, что вам угодно.
— Спасите меня, спасите от позорной смерти.
— Смерть вам не угрожает.
— Если не смерть, то ссылка в Сибирь, на Камчатку… Это хуже смерти!
Молодой офицер молчал.
— Спасите, умоляю вас… Спаси меня, и я твоя, — вскричала с пылающим взором молодая женщина и обвила шею офицера руками.
С некоторым чувством брезгливости фон Франкенштейн отнял ее руки.
— Послушайте, — сказал он по-итальянски, — спасти я вас не могу. Я могу помочь вам бежать, но с условием: вы навсегда покинете пределы не только России, но и Австрии.
— Я на все согласна.
— Я дам вам средства как на дорогу, так и на первые годы вашей жизни.
Молодая женщина с жаром схватила руку офицера и хотела поднести ее к губам, но он отдернул ее с брезгливостью, не ускользнувшей от маркизы.
Молодая женщина в смущении опустила голову.
— Вас переведут сегодня в другую келью. Обратите внимание на большой образ в раме. Это дверь в подземный ход. Никаких пружин и ключей нет: стоит только раму потянуть к себе — дверь отворится. Как только стемнеет — откройте дверь и идите по подземному ходу, он выходит в овраг. Там я буду ожидать вас с лошадьми. Мой камердинер отведет вас до ближайшего города, а там вы найдете проводника, который проводит вас до границы. Пока до свиданья.
В лагере союзных войск пробили вечернюю зарю…
С последним звуком горна на воздух взлетела ракета, и залп всей союзной артиллерии огласил окрестность. За залпом раздался новый залп, но более сильный, дрогнула земля, и тучи камней и кирпича понеслись в воздухе…
Все недоумевали…
Вскоре выяснилось, что взорвался монастырь св. Самуила…
В монастыре расположился австрийский батальон, и Суворов, стоявший со своим корпусом к монастырю ближе, чем австрийцы, поспешил с батальоном фанагорийских гренадер на помощь пострадавшим союзникам. Гренадеры беглым шагом направились к развалинам, они были уже совсем близко, как на дороге показался какой-то всадник, державший на руках другого, по-видимому раненого.
Суворов узнал в нем камердинера фон Франкенштейна. Сердце у старика дрогнуло, предчувствуя несчастье. Он дал шпоры коню.
Предчувствие его не обмануло. Слуга держал на руках своего раненого господина. Лицо молодого офицера было залито кровью, он был без чувств.
— Мертв? — спросил Суворов у камердинера.
— Жив, только ранен, кажется не опасно, — отвечал слуга.
Оставив четырех солдат, генерал отправил батальон к монастырю, а сам, уложив раненого на свой плащ, отправился на бивуак, присматривая за гренадерами, несшими молодого офицера.
Судьба решила покарать шпионку.
Едва маркиза в сопровождении своей компаньонки выбралась через подземный ход в овраг и готовилась сесть на приведенную фон Франкенштейном лошадь, как раздался оглушительный взрыв и туча камней взлетала на воздух.
В подвалах монастыря были большие запасы пороха, о них австрийцы не знали. Кашевар, собираясь варить ужин, отправился с факелом в подвал в надежде найти что-нибудь съестное, поджег нечаянно полуистлевшую рогожу, которой был прикрыт, порох, и таким образом вызвал катастрофу.
Когда слуга фон Франкенштейна опомнился от испуга, он увидел своего господина и обеих женщин лежащими на земле.
Первым делом он бросился к своему молодому барину и увидел, что он жив, но ранен, обе же женщины лежали с раздробленными головами.
Маркиза была изуродована до неузнаваемости.
— Бог справедлив, — сказал, крестясь, набожный католик. — Он покарал грешницу…
И, взяв своего господина на руки, сел на коня и медленно двинулся в путь.
«Что же сказать в лагере? — думал он по дороге. — Скажу, что барин ехал навестить коменданта».
— Рана не опасна, — сказал доктор, осмотрев офицера. — Череп цел, на коже только несколько царапин, рука слегка ранена… Потеря сознания… быть может, сотрясение мозга, быть может, контужен, — продолжал доктор вслух свои размышления.
— Сотрясение мозга! — с ужасом вскричал Суворов, не отходивший от раненого. — Да ведь это смерть.
— Все в руке Божьей, — невозмутимо отвечал доктор, разрывая на раненом рубашку, — бывает, что и от сотрясения мозга выздоравливают, а от простой лихорадки умирают.
— Я требую от вас определенного ответа, доктор.
— Что я могу сказать вам определенного, ваше превосходительство? Как добросовестный врач я могу лишь повторить выражение вашего любимца, Сократа: «Я знаю, что ничего не знаю».
— О проклятые «немогузнайки», — вспылил Суворов, но доктор пожал только плечами.
— Одно я могу сказать положительно, — заметил он, — что этот молодец влюблен и что вот в этом медальоне — портрет его милой. — При этом доктор снял с шеи раненого золотую цепочку с медальоном. Цепочка упала на пол, и медальон открылся.
Суворов нагнулся, чтобы поднять его, и вскрикнул в ужасе:
— Боже мой, это он… это она…
Доктор в недоумении смотрел на генерала, глядели на него и из медальона точно живые глаза графини Стефании Бронской…
Старик бросился на колени перед постелью раненого, покрывал его бесчувственное тело поцелуями.
— Доктор, спасите его, ради Бога спасите, — умолял он врача и сейчас же со свойственной ему горячностью переходил от просительного тона к повелительному.
— Вы собственной головой отвечаете за его жизнь, — кипятился генерал, но доктор невозмутимо пожал плечами.
— Спасен, будет жив и здоров, — довольным тоном сказал он, видя, что раненый открыл глаза и тяжело вздохнул.
— По глазам вижу, что все обошлось благополучно, а могло бы быть и хуже… Вот теперь я могу сказать вашему превосходительству определенно, — весело тараторил доктор, но Суворов его не слушал. Вне себя от радости он со слезами на глазах целовал молодого человека.
— Ах, Александр, что я вынес в течение этого часа, — говорил он, — что я выстрадал, ты и представить себе не можешь… Ну, теперь все, слава Богу, прошло, поправляйся теперь поскорее… Ты мне теперь вдвойне дорог, ведь ты сын ее, сын моего друга.
— Вы знаете мою мать?
— Знаю, но об этом потом, теперь лежи спокойно, волнения тебе вредны… — Но хотя Суворов и считал волнения вредными для раненого, тем не менее сам был взволнован и тревожил его.
— Если бы ты знал, Александр, какой ангел была твоя мать! Вот оно предчувствие, недаром я так и полюбил тебя, полюбил как сына.
Молодой человек с жаром поцеловал его руку.
— Да, отныне ты будешь моим сыном, сын графини Бронской не может быть мне чужим человеком.
— Недостоин я, батюшка, вашей любви, — смущенно отвечал молодой человек. — Я поступил гадко, очень гадко… Вы арестовали шпионку, а я… я старался освободить ее. Я показал ей подземный ход…
Старик задумался.
— Так это ты, — сказал он строго. — Ну, что делать! Ты действительно поступил нехорошо, поддавшись влиянию доброго сердца. Не всегда можно быть добрым… Сам перст Божий наказал тебя. Покайся перед Всевышним, и я прощу тебя, — закончил он мягко.
— Надеюсь, тобою руководило только сострадание к несчастной? — спросил старик, немного помолчав, тревожным тоном.
— Клянусь, только сострадание.
— Верю и теперь спокоен, — отвечал Суворов. — Бог судил иначе, чем ты. Он наказал предательницу и ее сообщников: они все трое мертвы.
— Да простит ей Бог ее прегрешения, — набожно перекрестился молодой человек. — Она не столько преступна, сколько несчастна, батюшка, и фон Франкенштейн рассказал ее историю, равно как и предупреждение своей приемной матери.
Была глубокая полночь, когда уснул молодой человек, но не спал сидевший у его изголовья Суворов. Он весь погрузился в воспоминания, в минувшем он находил себе утешение и забывал безотрадное настоящее.
«Да, судьба… — думал он, — сына одной любимой мною женщины пригрела и воспитала другая… Ко мне судьба повернулась только спиною. Как бы я мог быть счастлив со Стефанией или Анжеликой — судьбе было неугодно. Видно, на роду мне написано быть бобылем… Наташа, милая моя Суворочка, ангел мой, — закончил он свои грустные размышления. — Не бобыль я, нет, у меня есть семья. Нет жены, зато есть дети, для них буду жить…»
И старик сел писать письмо своей ненаглядной Суворочке. Писал он ей долго и много, во всех подробностях изображал перипетии Фокшанского боя. Солнце взошло уже высоко, раненый проснулся свежим и бодрым, когда Суворов заканчивал письмо. В эту ночь он не сомкнул глаз.
Фон Франкенштейн поправился скоро. Через два дня он был уже на ногах, хотя продолжал оставаться еще в русском лагере при Суворове. Всех поражала привязанность русского генерала к молодому австрийцу. Сорвавшиеся у Суворова слова «этот… это та» стали известны благодаря нескромности доктора и послужили темою пересудов, но как ни докапывались офицеры, как ни старались угадать причину сближения своего генерала с австрийцем, сближение это оставалось для них загадкой.
— А я разгадал эту загадку, — говорил довольным тоном молоденький офицерик в товарищеской среде.
— Коли отгадал, так говори, — спрашивали другие.
— Суворов Александр и фон Франкенштейн Александр. Когда с Франкенштейном я был вчера на охоте, я наблюдал его. Когда он разгорячится — по манерам вылитый Суворов. Да присмотритесь-ка хорошенько: у него и глаза суворовские…
— Эх ты, угадчик, попал пальцем в небо, — расхохотался старый майор. Смеху его вторили и другие.
— Это все равно как хохлы говорят: «В огороди бузына, а у Киеви дядько, ты мне полюбыв, що на руки перстень…» Суворов и в Австрии-то никогда не бывал!
— Смейтесь, смейтесь, господа, — обижался молоденький офицер, — а почему фон Франкенштейн говорит по-русски так же, как и мы.
— А почему ты говоришь по-французски, как француз? Аль, может, и ты побочный сын Людовика Шестнадцатого?
Взрыв смеха окончательно сконфузил молодого офицера, но хотя товарищи и скептически отнеслись к его предположениям, тем не менее они стали темой частых разговоров среди офицеров.
Пересуды его не доходили ни до Суворова, ни до Франкенштейна. Впрочем, продолжались они недолго. Вскоре русский корпус возвратился к Бырладу, а австрийцы к Аджушу. Суворов и его приемный сын расстались, но ненадолго, так как судьба снова свела их на ратном поле. Как и прежде, фон Франкенштейн прискакал к нему гонцом от Кобурга с просьбой о помощи. На этот раз австрийский корпус был несравненно в худшем положении, чем прежде. Теперь ему угрожал со стороны Рымника сам великий визирь, под командой которого находились многочисленные войска.
Принц со дня на день ожидал атаки, а русские войска не прибывали. Ужасная дорога и ненастье делали передвижение затруднительным, и, как ни быстро двигались суворовские солдаты, не знавшие усталости, принц устал ждать, и он посылал к генералу гонца за гонцом.
Наконец 10 сентября русская кавалерия прибыла к австрийскому лагерю и с восторгом была встречена союзниками. Вскоре прибыл с пехотою и Суворов. К полудню весь русский отряд был уже на месте. Для Суворова разбили шатер и постелили сена. Но отдохнуть старику после утомительной дороги не пришлось.
Принц Кобургский, с нетерпением ожидавший прибытия русских войск, прискакал в русский стан и бросился к Суворову на шею.
— Дорогой друг, несравненный учитель, избавитель, — восторженно приветствовал принц русского военачальника.
Суворов, не любивший тратить напрасно времени, когда впереди предстояло дело, предложил Кобургу прилечь на сено.
— До вечера отдыхать, — начал он, — когда стемнеет — выступать, а утром — атаковать.
— Возможно ли? — удивился принц.
— Ничего нет невозможного, было бы желание и твердая воля.
— Только не в этом случае, у великого визиря войска множество, он в пять раз сильнее нас, ваши солдаты изнурены. Вместо атаки я предложил бы оборону.
— Может быть, у великого визиря войск в пять раз больше нашего, но он не сильнее нас. Сила, не в числе, а в умении.
— Но и за численностью нужно признать некоторое значение.
— Не признаю никакого. У турок войска много — это и лучше. Я знаю турецкие порядки, обилие войск умножит и беспорядки среди них.
— Едва ли. Во всяком случае я признаю атаку невозможной.
— Если ваше высочества не решаетесь на атаку, так я атакую турок собственными силами и разобью их, — уверенно и в то же время раздраженно ответил Суворов.
Принц хотя и принял слова русского коллеги за браваду, тем не менее, задетый в воинском самолюбии, больше не перечил. Было решено атаковать. Суворов снова увлек австрийцев в бой, снова, помимо их воли, повел к победе, победе славной, прогремевшей по всей Европе и сломившей главные силы турок.
Великий визирь наступал медленно, не торопясь. Он рассчитывал без труда управиться с австрийцами и был страшно поражен, узнав о присутствии Суворова. Сначала он не хотел верить, что Топаль-паша, как звали турки хромавшего Суворова, с австрийцами. На уверения пленного казачьего офицера, что Суворов прибыл, великий визирь отвечал, что пленник ошибся, что Суворов умер от ран в Кинбурне. Поверил только тогда, когда турецкий лазутчик заявил, что сам видел Суворова и ручается за верность сообщения головою.
— Что же мне делать? — растерянно спрашивал визирь, в испуге роняя перо.
Душевное настроение начальника передалось и его подчиненным. Таким образом, одно имя Суворова уже способствовало победе.
Однако нелегко далась победа союзникам. Турки дрались с упорством отчаяния. Семь раз бросался Карачай в атаку и семь раз был отбит. Суворов подкрепил его двумя батальонами, и турки были наконец вытеснены со слабого пункта в войсках союзников.
Каждую пядь земли приходилось брать с боем, каждую пядь турки отстаивали упорно.
Рытвины, овраги, даже лес преграждали путь союзникам к турецким позициям, но препятствия эти еще более усиливали энергию нападающих и не спасли обороняющихся.
Ураганом влетели союзные колонны в ретраншементы, и здесь уже пощады никому не было. Дрались живые, дрались раненые, дрались умирающие. Не выдержали турки, побежали к Мартинешти на р. Рымнике. Визирь, желая остановить бегущих, приказал собственной артиллерии стрелять в них картечью, но и это не помогло. Страх турок был так велик, что они, не помышляя о защите, бежали без оглядки. Победа была полная.
Более 15 тысяч турок лежало на полях Рымника и в Крынгумейлорском лесу. Бой был упорный, а потому пленных оказалось мало. Австрийцы с трудом верили победе… Нелегко она далась союзникам, были моменты, когда Кобург отчаивался в успехе, но в такие минуты в самом опасном месте появлялся Суворов и личным своим примером увлекал сражавшихся.
Боготворившие его солдаты теперь окружили его ореолом праведника.
— Теперь праведнику Бог может даровать такую победу над супостатом, — говорили они, а многие утверждали, что собственными глазами видели в разгаре боя архистратига Михаила, щитом своим прикрывающего их любимого вождя и огненным мечом поражающего неверных.
— Ну, братцы, — говорил старый унтер, увешанный медалями, — лгать не буду. Чего не видел — не скажу, а что видел, то — правда, головой поручусь. Как подошли это мы напоследок к окопам, как брызнули турки на нас картечью, так и скосили ряды, потом в другой, третий раз… ух!., и теперь жарко становится, как вспомнишь… Не много, братцы, нас осталось, да и те легли бы, не пошли Бог чуда… Гляжу, откуда ни возьмись, точно с неба свалился, какой-то всадник на белом коне, а сам с головы до ног в красный плащ укутан… Прямо к батюшке нашему, Александру Васильевичу. Нагнулся к нему, что-то сказал, замахнулся на турок рукою и бросил камешком в окопы… Крикнул нам генерал: «Не робейте, ребятушки, с нами Бог!», и бросился в ретраншемент, красный всадник не отстает, все с ним… Не знаю, что на турок нашло, только они ошалели и залпа нового не дали… Ворвались мы в ретраншемент, а что там дальше было — вы знаете, только красного всадника я больше не видел… он точно рассеялся в воздухе…
— А и я, дяденька, видел красного, — подхватил молоденький рекрут.
— И я, и я, — вторили другие солдаты.
— Видел и я, — сказал молчавший до того времени седой гренадер. — Под командой Александра Васильевича я давно служу, почитай — с полковничьего чину, когда он еще в Польше полком командовал… Не раз я видал красного всадника, он всегда является тогда, когда батюшке нашему Суворову туго приходится… и всегда из беды выручает…
— Кто бы это мог быть? — недоумевали солдаты.
— Кто? — переспросил старый гренадер. — Святой благоверный великий князь Александр Невский, — закончил он с уверенностью.
На этом солдаты согласились, вскоре в русском корпусе говорилось об участии в бою св. Александра Невского как об истине непреложной.
Под вечер союзники расположились на отдых бивуаками под Мартинешти. Принц Кобургский, в сопровождении огромной свиты, приехал к Суворову. Молча бросились они друг другу на шею и крепко обнялись. Офицеры и генералы следовали примеру своих предводителей; взаимные приветствия, объятия и поздравления были тем искреннее, чем труднее далась победа. Суворов и на этот раз отличил перед всеми Карачая, назвав его истинным героем, больше всех других содействовавшим победе.
Принц в горячих выражениях благодарил Суворова.
— Мой добрый друг, мой милый друг, несравненный учитель, вы дважды привели меня к победе, — говорил он. — К моему благоговению перед вами присоединяется благоговение австрийской армии, которая с гордостью будет рассказывать на родине о своих подвигах под начальством вашим.
Принц в порыве благородной признательности преувеличивал. Австрийский корпус не был подчинен Суворову, бывшему чином ниже Кобурга.
Австрийский военачальник и его свита остались ужинать у Суворова. Возбуждение было так велико, что ели меньше чем говорили. Упорный бой вспоминался в мельчайших подробностях, говорили о всех мелочах, и заздравные тосты следовали один за другим.
К концу ужина возвратились казаки и арнауты, преследовавшие бежавших турок. Им удалось захватить богатую ставку визиря и взять в плен его адъютанта. Среди добычи оказалась и масса железных цепей, назначение которых для всех было непонятно.
— Спросить пленного, — приказал Суворов.
— Эти цепи предназначались для заковывания пленных австрийцев, — отвечал адъютант великого визиря.
Суворов засмеялся.
— Поторопились слишком, — сказал он, — или так в победе были уверены?
— Не было причин сомневаться, спокойно и с достоинством отвечал пленник. — В прошлом году мы два раза разбили австрийцев, почему же не ожидать было победы и теперь.
Свидетель этого разговора, принц Кобургский, покраснел.
— Да, но тогда генерала Суворова не было с нами, — промолвил он не без некоторого смущения.
На другой день Суворов собственноручно написал реляцию о бое, но Потемкин, извещенный уже о победе, не ожидая реляции, писал к нему: «Обнимаю тебя лобызанием искренним и крупными словами свидетельствую мою благодарность. Ты, мой друг любезный, неутомимо своею ревностью возбуждаешь во мне желание иметь тебя повсеместно… Если мне слава, слава, то вам честь, честь…»
Государыня была еще в большем восторге. В придворной церкви был отслужен благодарственный молебен при огромном стечении приезжих; архиереи говорили речи, императрица цитировала окружающим письмо Суворова, полученное его дочерью, где говорилось, что в самый день рымникской победы он очень много лет назад разбил Огинского.
Всегда щедрая государыня на этот раз особенно благоволила победителю, хотя главные награды были ею даны по совету Потемкина.
«Ей, матушка, он заслуживает вашу милость, — писал светлейший императрице про Суворова, — и дело важное: я думаю, что бы ему, но не придумаю. Петр Великий графами за ничто жаловал; коли б его с придатком Рымникский».
В следующем письме он просит государыню наградить Суворова Георгием первого класса.
Императрица пожаловала героя титулом графа Русской империи с прозванием Рымникского, распорядилась вручить ему орден Георгия 1 класса, бриллиантовый эпотель и весьма ценную шпагу.
«Хотя целая телега с бриллиантами уже накладена, — ответила императрица светлейшему, — однако кавалерии Егория большого креста посылаю по твоей просьбе, он того достоин… осыпав его алмазами, думаю, что казист будет…» Но этим Екатерина не удовольствовалась и послала еще для Суворова бриллиантовый перстень.
Сообщая ему о монарших наградах, Потемкин писал: «Вы, конечно, во всякое время равно, приобрели славу и победы, но не всякий начальник с равным мне удовольствием сообщил, бы вам воздаяние, скажи, граф Александр Васильевич, что я добрый человек, таким буду всегда».
Заслуги Суворова были признаны и австрийским императором, пожаловавшим ему титул графа Священной Римской империи. Принц же Кобургский был пожалован чином фельдмаршала.
Прошел год после описанных событий. Дела изменились, Австрия вышла из союза.
С глубокой горестью Суворов простился с принцем Кобургским, в особенности горевал принц. Прощание их было самое сердечное. С дороги принц писал своему русскому другу:
«Моя полнейшая вам преданность, мой дивный учитель, не уменьшится никогда, ни от пространства, ни от времени. Я умею ценить вашу великую душу. Нас связали великие события, и я беспрестанно находил поводы удивляться вам, как герою, и питать к вам привязанность, как к одному из достойнейших людей в свете. Судите же, мой несравненный учитель, как тяжело мне с вами расставаться».
Заканчивая письмо, принц заверяет, что, несмотря на свою высокую должность фельдмаршала, продолжает состоять в его распоряжении и это послужит только к укреплению дружбы, которая родилась на Марсовом поле и окончится в полях Елисейских. «Одобрение целого света для меня не так приятно, — писал принц, — как ваша похвала, мой несравненный, уважаемый друг. Вам я обязан наибольшей долей своей боевой репутации».
Грустил и Суворов. Огорчала его разлука с принцем Кобургским, с которым он сблизился, печалило расставание и с фон Франкенштейном, который сделался для него дорог, как сын любимой женщины. Но пришлось покориться участи, и старик в первый раз в жизни стал желать скорого окончания войны. Кончится война, думал он, Наташа выйдет к тому времени из монастыря, возьму ее и поеду отдыхать к прекрасной графине Анжелике.
Война действительно окончилась быстро благодаря ему же, хотя мечтам посетить прекрасную графиню суждено было исполниться не скоро.
Суворов стоял со своим корпусом под Галацом и ожидал прибытия адмирала де Рибаса, чтобы совместно с ним и его флотилией начать действия. Адмирал же с генералами Гудовичем и Самойловым осаждали в это время Измаил.
На дворе стояла промозглая погода. Была середина октября. Топлива недоставало, солдаты мерзли и голодали, болезни косили их все больше и больше, и осада не подвигалась. Правда, войск было мало, а Измаил был крепостью сильной, первоклассной.
Потемкин ясно видел, что без Суворова не обойтись, и послал ему приказ принять командование осадным корпусом.
«Моя надежда на Бога и на вашу храбрость, — писал светлейший, — поспеши, мой милостивый друг… Много там разночинных генералов, а из того выходит всегда некоторый род сейма нерешительного… Огляди все и распорядись и, помоляся Богу, предпринимайте».
В то время, когда Потемкин посылал такое письмо к Суворову, генералы под Измаилом собрались на военный совет. Де Рибас попробовал было послать сераскиру предложение сдаться, но тот надменно отвечал, что не видит кому.
Потолковали генералы на совете, потолковали да и решили, что результаты штурма будут сомнительны, для блокады мало войск да и провианту, и разумнее отступить.
Такое решение совета Потемкин получил после отправки своего письма к Суворову и призадумался. Ответственность была слишком велика. Не желая брать ее на себя, он уведомил Суворова о постановлении совета, закончив свое письмо следующими строками: «Предоставляю вашему сиятельству поступать тут по лучшему вашему усмотрению, продолжением ли предприятия на Измаил или оставлением оного».
Предписание главнокомандующего о назначении Суворова под Измаил было получено там 27 ноября. Де Рибас, готовившийся в тот вечер отплыть к Галацу, остался, сообщив об этом Суворову, добавив: «С таким героем, как вы, все затруднения исчезнут». Между тем часть сухопутных войск уже выступила, осадная артиллерия тоже.
Электрическим током разнеслась по войскам весть о назначении Суворова, все ожили духом, подняли головы.
— Теперь Измаил будет взят штурмом, — с радостью говорили солдаты и офицеры, поздравляя друг друга.
Ожил духом и сам Суворов. Получив письмо главнокомандующего, он, больной лихорадкой, как будто выздоровел и немедленно отвечал: «Получа повеление вашей светлости, отправился я к стороне Измаила, Боже, даруй вам свою помощь». Приготовления его были недолги и несложны. Приказав идти к Измаилу любимому своему гренадерскому Фанагорийскому полку, двум сотням казаков, 150 охотникам Апшеронского полка и тысяче арнаутов, распорядился заготовкою и отправкою туда же 30 лестниц и тысячи фашин; сам выехал верхом с небольшим конвоем. С дороги он послал приказ генерал-поручику Потемкину (двоюродному брату главнокомандующего) вернуться с войсками к Измаилу.
Времени терять было нельзя, и Суворов, оставив свой конвой, с удвоенной скоростью поскакал к крепости.
Все Суворов обсудил,
Все взвесил и, готовясь к битве славной,
Учил солдат штыком владеть исправно,
Учил он рекрут, как простой капрал,
Нигде минуты даром не теряя:
Водил их через рвы и приучал
К огню, их в саламандры превращая;
По лестницам их лазить заставлял.
Убрав фашины алыми чалмами,
Приказывал солдатам он своим
Те чучела атаковать штыками,
Вступая в бой, как бы с врагом самим,
Он шел к победе разными путями.
Иные мудрецы, труня над ним,
Усматривали в этом лишь нелепость
Суворов прервал споры, взявши крепость…
Ранним холодным утром, 2 декабря, к русским аванпостам под Измаилом подъехали на казачьих лошадях два всадника. Один великан, другой маленький, худенький старичок.
— Здорово, чудо-богатыри! — крикнул старичок, как только подъехал к пикету.
Вздрогнули солдатики, радостно засияли их лица, и бодро крикнули они ответ:
— Здравия желаем, ваше сиятельство!
Крик их подхватили на соседних постах, и стремительно пронесся он по всей аванпостной цепи.
— Наш батюшка Суворов приехал! — кричали солдаты, потеряв от радости и голову, и, забыв всякую внешнюю дисциплину, бежали гурьбой к нему навстречу.
— Батюшка, отец наш родной, истомились мы здесь без тебя! — кричали они на разные голоса.
В этой восторженной встрече ничего не было похожего на воинскую дисциплину, но красноречиво говорило, что никакая образцовая дисциплина не даст тех результатов, каких можно ожидать от солдат, так бурно, так искренне проявляющих свои чувства к военачальнику.
И здесь, как при Рымнике, одно только появление Суворова подготовило уже победу.
С батареи раздалась салютационная пальба. Пушечными выстрелами приветствовали вождя, приносящего с собою победу.
Генералы спешили навстречу к нему, а он, чье имя было уже прославлено и гремело по всей Европе, как синоним победы, скромно въезжал на казачьей лошаденке. Сопровождавший его сзади казак вез в небольшом узелке весь генеральский багаж. Но ни один полководец, въезжавший в стан на триумфальной колеснице, не был так горячо, так сердечно приветствуем, как Суворов, своими чудо-богатырями.
Едва поздоровался он с генералами, как сейчас же начал объезд войск. Радостным, солнечным лучом было появление его среди батальонов, начавших падать духом от бездействия и однообразной жизни впроголодь; все воспрянули духом, у всех были праздничные лица.
— Сегодня молиться, завтра учиться, а там и на штурм, — радостно раздавалось среди солдат любимое изречение Суворова, но, как оказалось, до штурма было еще далеко. Объехав войска, Суворов отправился осматривать крепость. Чем ближе он к ней подъезжал, чем внимательнее всматривался он в грозные ее бастионы, тем более хмурилось его чело, тем беспокойнее становился его взгляд.
Вот он объехал почти всю линию стен и в глубокой задумчивости остановился против каменного бастиона Табия. Турки осыпали его градом пуль и картечи, но Суворов не замечал ни выстрелов, ни опасности. Он стоял в глубокой задумчивости, почти в оцепенении. Было отчего задуматься.
Измаил была, крепость сильная, первоклассная. За его грозными стенами собралась многочисленная неприятельская армия, усиленная гарнизонами капитулировавших крепостей. Армия эта будет сражаться не на жизнь, а на смерть. Ей другого ничего не остается делать, так как в случае неудачи ее ожидает гнев султана и массовые казни.
Командует армией Айдос-Мехмет, старый боевой опытный генерал. Все это взвесил Суворов и задумался. Штурм представлялся теперь ему не таким легким, как вначале, и в сердце старого воина шевельнулось опасение за его воинскую славу, за боевую репутацию… выдержат ли они теперь это тяжелое испытание.
Долго стоял в задумчивости старый воин, наконец тяжелый вздох вырвался из его груди:
— Победа или смерть! — воскликнул он с энтузиазмом. — А я жить хочу… я еще полезен армии, — закончил он свои размышления и, осенив себя крестным знаменьем, повернул коня к лагерю.
Когда генерал снова проезжал среди солдат, на лице его не было следов недавнего его волнения. Он был весел и шутил с солдатами.
— Объезжал я, ребятушки, всю крепость, — говорил он солдатам. — Рвы Измаила глубоки, стены высоки, а все-таки его нужно взять. На то воля нашей царицы-матушки.
— Возьмем, отец наш родной, возьмем, ваше сиятельство! — радостно кричали солдаты.
В их кликах не было тени хвастовства, в них слышалась твердая уверенность. И немудрено.
Солдат, привыкший соединять имя Суворова с победой, считавший его непобедимым, посланным самим Богом на поражение врагов веры Христовой, не мог допустить мысли, как можно не взять под его командой какой-либо крепости.
— Не только Измаил, Царьград возьмем с тобой, батюшка, — с восторгом кричали солдаты. — Под Кинбурном куда было хуже — и то разбили поганых. А Туртукай, Гирсово, Козлуджи, — раздавалось со всех сторон. Так ветераны, старые сподвижники героя, вспоминали дни былой воинской славы и в воспоминаниях этих обретали твердость и черпали уверенность в успехе настоящего.
Совершенно успокоенный возвратился Суворов в приготовленную для него землянку, но не для отдыха. Сейчас же он собрал военный совет; собрались не только все генералы, но и бригадиры.
В землянке царило гробовое молчание.
Суворов обвел всех испытующим взглядом, казалось, он хотел проникнуть в душу каждого, узнать, что в ней творится.
Его пристальный, полный огня взор магически действовал на собравшихся военачальников.
— Господа, — начал он громким голосом, — только что я объехал все войска. Солдаты в отчаянии. Они боятся за свою былую славу. Отступление считают позором и полны уверенности, что не только Измаилу, но и десятку таких крепостей не устоять перед победоносными воинами российскими… Я состарился в боях и до сих пор не знавал ретирады. Ретирада и позор одно и то же… Неужели теперь, на старости лет, военный совет предложит мне запятнать позором мои седины?
— Никогда! Штурм, — крикнул с энтузиазмом бригадир Платов.
— Штурм, штурм, — раздалось со всех сторон.
Через 15 минут всеми генералами было подписано постановление военного совета, которым отступление от крепости признавалось постыдным для победоносных российских войск.
Штурм был назначен на 11-е число.
Не знал устали Суворов, не знали ее и солдаты.
С утра и до вечера в русском стане кипела неустанная работа: возводились брешь-батареи, обучались войска.
Чтобы турки не могли заметить, далеко за расположением войск были вырыты рвы, насыпаны валы, и Суворов учил солдат переходить рвы, по лестницам взбираться на стены, колоть штыками и преодолевать всякие препятствия.
Наконец близился день штурма. Суворов отправил коменданту письмо Потемкина, в котором светлейший предлагал сдаться, обещая целость имущества и безопасность жителям. К этому письму Суворов прибавил и от себя записку: «Я с войсками прибыл: 24 часа на размышление — воля; первый мой выстрел — уже неволя; второй выстрел — смерть, что и предоставляю сераскиру и старшинам на рассмотрение».
Комендант отвечал, что 24 часа — короткий срок, что он просит 10 дней, в течение которых испросит разрешение великого визиря, а на это время просит заключить перемирие.
Прекрасно понимал Суворов, что предложение это нечто иное, как уловка. Турки не раз к ней прибегали, и прибегали удачно, но теперь они ошиблись. Под Измаилом был не Потемкин и не принц Кобургский.
Штурм было решено не откладывать.
Красным пламенем горели бивуачные костры в сыром туманном воздухе; от костра к костру переходил Суворов, беседуя с солдатами, вспоминая старые походы и победы, всюду внося уверенность в завтрашнем успехе.
Добрался он наконец и до казачьих сотен.
Дрогнуло сердце у старого закаленного воина при виде казачьего вооружения.
Укороченные пики и ничего больше.
Понимал он, что трудно сражаться таким оружием с хорошо вооруженным противником, но лучшего оружия взять негде. Армия плохо обмундирована, плохо вооружена, артиллерия почти без снарядов…
Но задумываться было нельзя, да и некогда.
Солдаты не должны были видеть его беспокойства, и не видели.
К плохому вооружению казаков он отнесся с шуткой.
— Донцам-молодцам и пик по настоящему-то не надо, — говорил он смеясь, — они и кулаками с турками управятся.
— Управимся, батюшка, ваше сиятельство, — с уверенностью отвечали станичники.
Обойдя войска, он не возвращался в землянку.
Душно казалось ему в блиндаже, и он остался ночевать у одного из костров, возле которого собралась многочисленная свита, иностранцы и многие из придворных.
Генерал не разговаривал ни с кем и был погружен в раздумье, молчала и свита, разговоры велись шепотом.
Близость торжественной минуты, казалось, чувствовалась всеми.
Наконец генералу доложили, что прибыл курьер с письмом от австрийского императора.
Старый воин оживился.
Оживление его возросло еще более, когда в цесарском курьере он узнал фон Франкенштейна, произведенного в штаб-ротмистры.
— Я не только курьером к вам, батюшка, но и волонтером, — говорил радостным голосом юноша. — Примите, дайте докончить военную школу, под вашим руководством начатую.
Старик со слезами на глазах обнимал молодого человека.
— О, как бы я хотел, чтобы ты всегда был при мне, — говорил он с волнением.
Письмо императора он повертел в руках, посмотрел адрес и, не распечатывая, положил его в карман.
— Не теперь, после… Теперь у меня голова готова лопнуть, — докончил он, обращаясь к фон Франкенштейну. — Завтрашний день ты будешь при мне, а теперь ложись и отдохни. Ты устал, а для завтрашнего дня нужны силы.
Но молодой человек не лег, как не лег и сам Суворов.
Собрав генералов и начальников колонн, он вторично во всех деталях начал разрабатывать детали штурма…
Не спали в эту ночь и солдаты.
Было не до сна. В три с половиной часа ночи на воздух взлетела ракета — войска встали. По второй — построились, а по третьей — двинулись к Измаилу несколькими колоннами.
Турки подпустили близко атакующих и встретили их шквальным огнем, но войска не теряли времени. Быстро спустились они по лестницам во рвы и начали взбираться на стену.
Ночь и мешала атакующим, и сослужила им службу немалую. Она скрывала от них ту опасность, которая грозила им на каждом шагу. Солдаты действовали смелее и упорнее.
В короткое время колонна Львова завладела крепостною оградою, очищая ее от турок, но осажденные защищались отчаянно и подобно зверю, преследуемому охотником в его логовище, упорно отстаивали каждую пядь земли.
Правда, они обильно устилали своими трупами крепостные валы, но рядом с ними ложились и сотни русских. Львов был ранен, половина офицеров переранена и убита, а турки стояли крепко, им шли на подкрепление все новые и свежие таборы.
Но вот наконец удалось завладеть крепостными воротами, они открыты, и резерв атакующих врывается в крепость на подмогу своим обессилевшим товарищам.
С прибытием резервов картина боя изменилась.
Подкрепленные батальоны снова начали овладевать оградой, захватили бастион, но комендант Измаила усилил защитников крепостной ограды свежими войсками, и они сами решились на вылазку.
Плохо досталось казакам, едва спустившимся в ров. Почти безоружные, они гибли под сабельными ударами турок.
— Ваше сиятельство, казаки во рву гибнут, — доносит Суворову ординарец.
— Послать туда батальон фанагорийцев и апшеронских охотников, — приказывает генерал.
— Ваше сиятельство, генерал Кутузов еле держится, — доносит другой адъютант, — дважды он оттеснял турок, а теперь сам прижат к валу, войск у него совсем мало.
— Скажи генералу Кутузову, что я назначаю его комендантом Измаила, — отвечает граф, и адъютант скачет с лестным известием, но без подкреплений.
Мало-помалу начинает светать, ясно обнаруживается неравенство сил, атакующие истощены, изнемогли, батальоны поредели, а неприятеля, как говорят казаки, видимо-невидимо.
— Теперь может спасти только одно присутствие духа, — сказал Суворов фон Франкенштейну. — Скачи, Александр, на левый фланг и скажи солдатам, что я отдаю им в полное распоряжение весь город, со всем имуществом, на три дня, а ты, — обращается он к другому адъютанту, — скачи на правый фланг и скажи то же самое.
Отдав приказание адъютантам, он рассылает ординарцев к начальникам колонн с приказом не врываться в город и не допускать грабежа, пока турки не будут сломлены окончательно.
Быстро развозили адъютанты и ординарцы приказания, и одно только имя Суворова магически действовало на изнемогших уже солдат.
Во рву между тем шла отчаянная схватка между турками и казаками. Несмотря на помощь гренадеров и апшеронцев, неприятель имел перевес… Минута, другая — и горсть храбрецов погибнет… Уныние, близкое к панике, охватило станичников… В то время, когда они уже готовы были бежать, на гребне вала показывается всадник на белом коне… Юноша весь в белом, с непокрытою головою, с развевающимися русыми кудрями, прекрасным лицом, озаренным лучами восходящего солнца, он прямо скачет на турок… в правой руке у него высоко поднятый меч, а в левой крест…
— Братцы, Георгий Победоносец! — крикнул один из станичников, увидев всадника. — С нами Бог! Ура!..
Взоры всех обратились на вершину вала, откуда чудный юноша спускался в ров.
— Братцы, он нас благословляет! Ура!.. — и казаки, забыв всякую опасность, с яростью бросились на неприятеля.
Турки опешили. Они не ожидали такой перемены, да и белый всадник смутил их немало. Безумная отвага юноши подействовала на них деморализующе, а всадник, держа крест высоко над головою, рубил справа налево, прокладывая себе дорогу. Ошеломленные турки не защищались. Атаки казаков и гренадер делались все стремительнее и ожесточеннее, и через полчаса ров был в их руках, ни один турок не вернулся в крепость, все легли под ударами атакующих.
— Братцы, граф Суворов отдает город на три дня в ваше распоряжение, — кричит белый, всадник победителям.
Казаки в недоумении.
— Да это австрийский адъютант генерала, — говорят фанагорийские гренадеры, увидевшие фон Франкенштейна. — Он с генералом и под Фокшанами и на Рымнике был…
Белый конь и белый австрийский мундир сослужили большую службу.
Молодой человек еще в начале боя сбросил с себя плащ, когда же поскакал исполнять приказания генерала, ветром сорвало с него шляпу и рассыпало по плечам его русые кудри. Он объехал уже левый фланг, когда заметил критическое положение казаков и помчался к ним. Он не разбирал дороги и скакал по трупам, валявшимся грудами.
Среди убитых были и раненые. Он слышал их стоны и мольбы, но что мог сделать… Вдруг из груды трупов приподнимается обезображенная фигура в священнической рясе и умоляюще протягивает к нему крест.
— Спаси святыню, — жалобно молил умирающий полковой священник.
Молодой человек моментально остановил коня и, спрыгнув на землю, преклонил колени.
— Благослови, благочестивый отец, — сказал он, с благоговением принимая святой крест и целуя подающую его руку.
— Именем Всевышнего, благословляю тебя… Сим победиши… — слабым голосом проговорил умирающий и упал бездыханным.
Религиозный юноша в благословении священника увидел благословение Божье. С чувством глубокой веры в помощь Божию вскочил он на коня и с высоко поднятым крестом помчался на турок…
«Сим победиши…» — звучали в его ушах слова умиравшего.
Слова священника сбылись. И крест Господень повел к победе, победе полной, славной. Ураганом ворвались казаки в крепость. Не выдержали турки напора такой стихийной силы и начали отступать в город.
Приказание Суворова исполнялось в точности: солдаты не зарились на добычу и не покидали строя. Тесным кольцом русские войска сжимали турок, которые упорно отстаивали каждую пядь земли. Завязался упорный бой, перед которым ночной штурм был ничто. Каждая площадь превратилась в поле сражения, взятие каждой улицы, каждого переулка стоило русским войскам сотен смертей и увечий. Летели пули, ручные гранаты, летели и камни. Большие дома и гостиницы превратились в крепости, которые пришлось штурмовать с помощью лестниц, выламывать ворота или разбивать их пушечными выстрелами.
Но упорство турок не могло уже изменить положения дел. В город вступили уже все резервы, и к 1 часу дня он был в русских руках.
Комендант Айдос-Мехмет не пережил этого дня. С двумя тысячами янычар засел он в гостинице, но ненадолго. Фанагорийские гренадеры выбили ворота, и после непродолжительной, но кровопролитной рукопашной схватки янычары сдались.
Их вывели из гостиницы и начали обезоруживать. Богатый кинжал Айдос-Мехмета очень понравился пробегавшему мимо егерю, и он выхватил его из-за пояса паши. Один из янычаров выстрелил, но промахнулся и попал в офицера, отбиравшего оружие.
В суматохе выстрел был принят за проявление вероломства, и разъяренные солдаты ударили в штыки. Почти все янычары легли на месте. Айдос-Мехмет умер от 16 штыковых ран. Офицерам с трудом удалось спасти часть Мехметовой свиты.
К 4 часам пополудни все было кончено.
Двукратная неудача под Измаилом, невзгоды осадного времени, крайнее озлобление солдат вследствие дорого доставшейся победы — все это сделало измаильский штурм в высшей степени кровавым. Солдаты рассвирепели; под их ударами гибли все: и упорно обороняющиеся и безоружные, и женщины и дети; обезумевшие победители криками поощряли друг друга к убийству. Офицеры не могли удержать их от бесцельного кровопролития и слепой ярости. Наряду с убийством повсеместно шел грабеж. По улицам и площадям валялись груды человеческих трупов; лавки, гостиницы, богатые дома стояли полуразрушенными, внутри было все разбито, разломано, приведено в полную негодность…
Кутузов, назначенный еще во время штурма комендантом, вступил в исполнение своих обязанностей. В важнейших местах расставил он караулы, разослал по городу патрули, а Суворов между тем писал Потемкину: «Нет крепче крепости, отчаяннее обороны, как Измаил, падший перед высочайшим троном ее императорского величества кровопролитным штурмом. Нижайше поздравляю вашу светлость».
Всю ночь, до утра, раздавалась трескотня ружейных и пистолетных выстрелов. Всю ночь шел грабеж.
Наутро одна из площадей была очищена от трупов, на ней собрались войска, был отслужен благодарственный молебен, и «Тебе Бога хвалим» заглушалось орудийными выстрелами салюта.
Суворов, в парадном мундире, объезжал войска, хвалил их за храбрость и именем императрицы благодарил героев.
Особенно трогательна была встреча его с любимыми фанагорийскими гренадерами. Они служили в главном карауле. Суворов отправился к ним, поздравил с победой, хвалил их храбрость, мужество и бесстрашие.
— Жить и умереть хочу с вами, чудо-богатыри, — говорил он в восторге, вызвав из рядов одного из гренадер и обнимая его.
В городе был устроен обширный лазарет, куда свозились раненые, а тела убитых русских воинов были вывезены за город и преданы христианскому погребению.
Турецких трупов оказалось двадцать девять тысяч, предавать их земле не было никакой возможности, и их бросали в Дунай.
Несколько дней очищали городские улицы от мертвых тел и попутно грабили дома.
Солдаты не знали, что делать с награбленным добром, и продавали его за бесценок.
Суворов, по обыкновению, ни до чего, добытого грабежом, не дотронулся, отказавшись от всех представленных и поднесенных ему вещей. Гренадеры привели к нему чудного коня в богатом уборе, прося взять на память о славном дне, но и от этого старый воин отказался.
— Донской конь привез меня сюда, на нем же я и уеду, — сказал Суворов.
— Теперь донскому коню тяжело будет везти вновь добытые вашим сиятельством лавры, — заметил один из присутствовавших генералов.
— Донской конь всегда выносил меня и мое счастье, — отвечал Суворов.
— Наш Суворов в победах и во всем с нами в паю, только не в добыче, — говорили солдаты, боготворившие вождя.
Девять дней провел Суворов в Измаиле, приводя город в порядок. Победа праздновалась и солдатами, и офицерами. На другой день, после молебна де Рибас давал обед у себя во флотилии, а через несколько дней Суворов обедал у генерала Потемкина.
Устраивались парадные обеды и для солдат. Музыка гремела с утра и до ночи, песни оглашали пустынные улицы.
Русский солдат любит песню, в ней он изливает свои и горе, и радость, в ней прославляет своих вождей и победы. И вот однажды, когда Суворов обедал со своим полевым штабом и генералами, под окнами его квартиры раздалась новая солдатская песенка о вороне:
Я летал, летал, полетывал,
По белу свету погуливал…
Я видел диво, диво дивное,
Диво дивное, чудо чудное:
Как наш батюшка Суворов-граф
С малой силой соколов своих
Разбивал полки тьмучисленные,
Полонил пашей и визирей.
Брал Измаил, крепость сильную,
Крепость сильную, заветную.
Много пало там солдатушек
За святую Русь — отечество
И за веру христианскую.
Я принес тебе и весточку.
Что твой милый друг на приступе
Пал со славой русска воина.
Старый генерал прослезился, слушая бесхитростное выражение солдатских чувств.
Не успел Суворов встать из-за стола, когда ему подали два письма. Одно было от принца Кобургского, в восторженных выражениях поздравлявшего с победой, другое от принца де Линя.
Принц благодарил Суворова за внимание его к сыну и писал, что графов было бы немного, если бы каждый из них сделал только сотую долю того, что сделал граф Рымникский, и что дружба такого человека приносит честь и служит знаком достоинства.
Поздравительные письма и послания сыпались со всех сторон, Суворов сделался предметом всеобщего внимания. Даже императрица, рискуя оскорбить Потемкина в его очаковских воспоминаниях, писала ему, что «почитает измаильскую эскаладу города и крепости за дело, едва ли где в истории находящееся».
В своем мнении императрица, конечно, руководствовалась тем леденящим впечатлением, которое произвели измаильские известия на врагов и недоброжелателей России.
Путь к Балканам лежит теперь перед русскими открытым; из Мачина все стали уходить, из Бобадача также; в Браилове, несмотря на двенадцатитысячный гарнизон, жители просили пашу не медлить со сдачей, как только русские покажутся.
Но русские показываться не думали. Суворов писал Потемкину, что предпринимать теперь что-либо в Браилове поздно, что надо усилить войска на реке Серете, что ему необходимо туда спешить.
Приведя в порядок расстроенные штурмом войска, занявшись организацией помощи раненым и возвращением в прежние жилища христианского населения Измаила, Суворов решил поехать на короткое время в Галац, а оттуда в Яссы с подробным донесением к главнокомандующему. День отъезда был назначен, и Суворов простился с войсками. Не думали ни солдаты, ни сам Суворов, что им придется расстаться надолго, что войну придется кончать без победоносного вождя.
Собираясь оставить Измаил, Суворов еще раз хотел взглянуть на крепость, покрывшую его имя неувядаемой славой. В сопровождении фон Франкенштейна он взошел на главный бастион и пристальным взором окинул стены и город.
— Да, на такой штурм можно пускаться только один раз в жизни, — промолвил он задумчиво и опустил голову на грудь. Такая задумчивость была не в характере живого, подвижного генерала, и, видно, причины ее были основательные. Фон Франкенштейн стоял возле своего приемного отца безмолвно, боясь нарушить ход его мыслей… А они… они обгоняли одна другую, производя в голове непобедимого воина сумбур.
«Вот точно как после Рымника, — думал Суворов, — голова словно лопнуть готова, вот-вот, кажется, сойду с ума».
И было отчего. Теперь он стоял лицом к лицу с роковым вопросом: быть или не быть?
Он все получил, все завоевал, что только было возможно. Одна мыслимая для него теперь награда — фельдмаршальский жезл. Но получит ли он ее? Вот вопрос, который так мучил Суворова. Он заслужил фельдмаршальское звание, но не всегда заслуги награждаются по достоинству.
Правда, до сих пор для него наград не жалели, сыпались они как из рога изобилия, но награды эти не мешали честолюбивому Потемкину. И граф и андреевский кавалер, он все же оставался подчиненным Потемкина. Фельдмаршальское же звание приблизит его к нему, поставит его в равное положение. А потерпит ли это светлейший? Как ни думал над этим вопросом Суворов, а в конце концов рассудил, что главнокомандующий не потерпит возле себя равного, он и Репнина оттер от армии, боясь, как бы тот не попал в фельдмаршалы, и Румянцев благодаря ему жил теперь чуть не в опале под Яссами.
«Нет, от светлейшего мне ждать теперь нечего. Он может снисходить, но равенства никогда не допустит. Одна надежда теперь на матушку царицу. Из ее рук я получу фельдмаршальский жезл».
Бедный старик был в этом уверен, да и кто не был уверен, была в том уверена вся армия.
«Изменит ли он, по крайней мере, теперь свое обращение, перестанет ли теперь благодетельствовать и дарить халат со своего плеча, — продолжал думать Суворов. — А ведь принял, — сказал он вслух с саркастической улыбкой, вспоминая присланный ему в подарок вместо халата старый потемкинский плащ. — Принял, да еще поблагодарил. — И тяжелый вздох вырвался из его груди при воспоминании о тех письмах, какие он писал всесильному фавориту. На душе у него стало как-то гадко. — Боже мой, Боже мой, — думал он. — Истинных заслуг, знания, храбрости мало для достижения власти, нужно еще заискивание, угодничество. Как бы все это хотелось забыть, не помнить».
Но настойчивая память не дает забыть. И чем выше поднимается он в чинах, чем больше получает наград, чем известнее становится его имя, тем острее, тем больнее воспоминания. Как унизительны, как обидны для него все милости Потемкина…
«А все-таки ты их принимал и благодарил», — смеется над ним кто-то незримый.
— Не для себя, для отечества, для славы своей родины! — желчно воскликнул старик, поворачиваясь к фон Франкенштейну.
Молодой человек смотрел на него удивленными глазами.
— Я только что припомнил всю свою жизнь, всю свою службу… Ты видишь вот эту картину смерти и разрушения, — указал он рукою на город, — среди этих развалин я мог бы найти себе могилу, таких случаев в моей жизни было немало, но горя они мне никогда не причиняли. Если и приходилось скорбеть, то о человеческих страданиях, о вдовах и сиротах, но все это неизбежно; пройдут века, когда люди прекратят между собою войны. Но когда я вспоминаю другую сторону своей службы; главную квартиру, двор, грустно мне становится. Ты говоришь, что в бою я похож на орла, ну, а при дворе или при главной квартире знаешь на кого? Противно и говорить.
— Будь, Александр, таким же храбрым солдатом, но не будь никогда царедворцем. Там ты карьеры не сделаешь. При дворе нужны только три качества: гибкость, ловкость и вероломство. У тебя их нет.
— Подумаешь, — продолжал он, как бы размышляя вслух, — всесильные государи бессильны, чтобы искоренить эти качества среди своих придворных. И на троне есть тернии, а на нашем пути смертных как им не быть. Поедем, Александр, — и генерал быстро вскочил в седло. Казалось, он успокоился и повеселел.
Фон Франкенштейн сел на коня и поехал рядом с ним.
В Яссах между тем Потемкин готовил герою блестящую встречу. По улицам были расставлены сигнальщики, которым полагалось бы предупредить адъютанта главнокомандующего, в свою очередь долженствующего сообщить о въезде в город победителя светлейшему.
Но сигнальщика прозевали. Суворов въехал в Яссы поздно вечером на казачьей лошади в сопровождении фон Франкенштейна и казака, по обыкновению везшего его багаж. Его никто не узнал, и незамеченным проехал он на квартиру к своему приятелю, ясскому полицеймейстеру, у которого и остановился.
На другой день, утром, надев парадный мундир и засунув за шарф строевой рапорт, поехал он к главнокомандующему в старинной молдавской карете своего приятеля.
Из жителей никто и не подозревал, что в медленно плетущейся по городу колымаге едет победитель Измаила.
Однако адъютант Потемкина, зная причуды Суворова, увидев въезжавшую во двор колымагу, догадался и предупредил главнокомандующего. Потемкин с сияющим лицом вышел на крыльцо и встретил героя с распростертыми объятиями. Оба генерала дважды поцеловались.
— Чем я могу вас наградить, дорогой граф Александр Васильевич, — сказал он ласково, пожимая ему руки.
«И теперь тон протектора», — мелькнуло в голове у Суворова. Он побледнел. Лицо его было строго, и резкая холодность звучала в его ответе:
— Ничем, князь. Я не купец и не торговаться приехал. Кроме Бога и государыни, никто меня наградить не может, — ответил он желчно.
Потемкин побледнел в свою очередь. Повернулся и пошел в зал. Суворов последовал за ним. Здесь он подал строевой рапорт, который Потемкин принял холодно. Оба военачальника молча рука об руку несколько раз прошлись по залу, не будучи в состоянии выжать из себя ни слова.
Молча они раскланялись и разошлись.
Долго Потемкин задумчиво смотрел вслед удалявшемуся Суворову.
«За что, за что? — повторял он про себя. — Мало ли я ему благодетельствовал».
Недоумевал светлейший, ему и в голову не приходило, что не в благодеяниях нуждался славный витязь, гроза врагов, кумир воинов; ему нужна была справедливая оценка, воздаяние должного, а не милость всесильного вельможи, в которую Потемкин обрекал всякую заслуженную награду. В тот же день оскорбленный Потемкин написал императрице: «Если последует высочайшая воля сделать медаль Суворову, то этим будет награждена его служба при Измаиле. Но так как из генерал-аншефов он один находился в действии в продолжение всей кампании и, можно сказать, спас союзников, ибо неприятель, видя приближение наших, не осмелился их атаковать, то не благоугодно ли его отличить чином гвардии подполковника или генерал-адъютантом».
Полковником Преображенского полка была сама государыня, следовательно, назначение в этот полк подполковником для всякого почетно, но не более того. Отличия этого удостоивались обыкновенно старые заслуженные генералы. Таких было уже десять, Суворов являлся одиннадцатым. Государыня понимала, что продолжительная служба и взятие штурмом крепости с уничтожением неприятельской армии — две несоизмеримые заслуги. Она сама видела, что любимец ее кривит душой и поступает нечестно. Но… ей пришлось делать выбор, и она назначила Суворова подполковником Преображенского полка, приказала выбить в честь его медаль. Офицеров измаильского корпуса наградила золотыми крестами, а солдат серебряными медалями.
Недоброжелатели и завистники радовались, все прочие недоумевали…
Обо всем этом он узнал уже в Петербурге, куда поехал из Ясс после свидания с Потемкиным.
У графа Салтыкова давался бал, на котором собралось все высшее петербургское общество.
— Что-то запоздал граф двух империй, — говорил озабоченно хозяин дома в кругу близких людей, — уже не заболел ли?
— Есть отчего заболеть! — мрачно заметил один из генералов. — Рымникский Измаил взял, а Таврическому все почести воздаются.
— Так всегда бывает, — вздохнула хозяйка дома, графиня Салтыкова. — На себе, мы с мужем, это не раз испытали. Обожжешь руки, вытаскивая из огня каштаны, а поедят-то их другие.
— Но все же с графом Александром Васильевичем поступили несправедливо. Фельдмаршальский жезл-то он заслужил во всяком случае, — говорили гости.
— Фельдмаршальский жезл не уйдет от него, — вставил молчавший до того времени Безбородко. — Рано ли, поздно, а Суворов понадобится. Суворовых у нас немного. Годом позже, годом раньше, а быть ему фельдмаршалом.
— Так-то оно так, да теперь старику обидно, — заметил хозяин дома.
— Согласен, но и Александр Васильевич отчасти виноват, — отвечал Безбородко.
— Как так?
— Как? Гм… я вам расскажу, господа, наш хохлацкий анекдот. Дело было под Полтавой или даже в самой Полтаве. Была там старая-престарая и богатая церковь. В притворе висели иконы, а на стене нарисован черт, соблазняющий человека. С рожками, хвостиком, с копытами, ну совсем такой, каким черту быть надлежит. Ктитор был человек набожный. Как придет, бывало, в церковь, станет в притворе на колени, помолится усердно на образа и поставит по свечке, а потом повернется к черту. «А тебе на вот», — и покажет кукиш. Терпел черт, терпел, надоели ему наконец кукиши, говорит: «Я же тебе отплачу, собачий сын». И отплатил. Приходят однажды в церковь, смотрят: ни сосудов, ни риз, ни денег, ничего… вся церковь обворована. Искали, искали — нигде нет. Не украл ли ктитор? Пошли к нему и все отыскали на чердаке. Побелел несчастный, клянется, что ему подбросили, а ему и говорят: «А ключи от чердака зачем у тебя?» Ктитора посадили в тюрьму, а чердак пока опечатали, да еще часового приставили. Сидит ктитор в тюрьме, горькими слезами заливается. Откуда ни возьмись сам черт. «А что, будешь шиши показывать?» Понял тогда ктитор чертову проделку и взмолился: «Чертик, голубчик, прости, никогда больше не буду…»
Смиловался черт и говорит: «Ну, ладно, будешь на свободе, только коли свечей мне ставить не хочешь, так кукишей хотя не показывай».
Пообещал ктитор. На другой день все были удивлены. Чердак ктитора опечатан, часовой стоит, а на чердаке хоть шаром покати. Церковное имущество и деньги опять в церкви, на прежнем месте. Поохали, поохали да и выпустили ктитора.
С тех пор как придет, бывало, ктитор в церковь: сперва Богу помолится, свечу поставит, а потом к черту повернется и в пояс ему поклонится… И пошла с тех пор поговорка: «Бога моли, да и черта не гневи». Так-то, господа.
После минутной паузы в зале раздался взрыв неудержимого смеха.
Все поняли анекдот хитрого и остроумного Безбородко.
— Не мешало бы его рассказать графу Рымникскому перед поездкой его из Измаила к светлейшему, — заметила хозяйка дома, — был бы он теперь фельдмаршалом.
— Ну что делать, на будущее время он будет, наверно, подражать моему ктитору, — отвечал, смеясь, Безбородко, — а вот и он, легок на помине…
В зал входил граф Александр Васильевич Суворов с только что вернувшейся из Смольного дочерью Наташей и фон Франкенштейном.
Многие из петербургского общества помнили еще прекрасную графиню Анжелику Бодени, княгиню фон Франкенштейн, и приемный сын ее встретил в свете прекрасный прием, чему немало способствовала также близость его к Суворову.
Появление Суворова было встречено гостями с восторгом, хотя среди них и были завистники и недоброжелатели обойденного героя, но они должны были подчиниться общему настроению, а настроение это было в пользу графа, тем более что хозяин дома, граф Салтыков, имел на него виды и прочил ему в зятья своего двоюродного брата.
— Недолго мне осталось жить в Петербурге, — говорил он хозяйке дома, поздоровавшись с нею и гостями, — на днях уеду либо в Москву, либо в деревню. И без того три месяца здесь промаялся. Суворов, видно, уже не нужен больше, — с горечью говорил старик.
— Полноте, Александр Васильевич, зачем так мрачно смотреть, турецкая война еще не кончилась, поговаривают о коалиции против французов, а вы говорите, что Суворов больше не нужен. Конечно, вас мало ценят, но… — графиня замялась.
— Я сам виноват, графинюшка.
— Нет, не то. Я хотела вам попенять… Государыня пожаловала графиню Наталию Александровну во фрейлины, поместила во дворце, а вы взяли ее к себе… вы думаете, государыне это понравилось? Она вам ничего не сказала, но осталась очень недовольна, а недоброжелателям это на руку. Суворов, говорят, пренебрегает царскими милостями… А государыня, сами знаете, хотя и очень умная, справедливая, но все же она человек, а главное, женщина… то есть с большим самолюбием, — закончила, улыбаясь, графиня.
— Нравы, нравы, дорогая графинюшка, не будь там Потемкина и его распущенности — живи себе на здоровье, а то ведь Наташа еще ребенок, долго ли ее погубить… а я, графинюшка, отец… ею одною только и живу; счастье мое, вся радость в ней, в моей Наташе, вот и посудите сами.
Графиня молча слушала своего гостя. Она соглашалась с ним, что нравы двора опасны для молодой девушки, но, глядя на танцующую контрданс графиню Наталию, тут же мысленно прибавила: «Только не для нее».
Маленькая, худенькая, не отличавшаяся ни красотою, ни представительностью, молодая графиня могла бы безопасно вращаться в придворном обществе; ее никто не заметил бы, никто не обидел бы. Много было красавиц, для тех потемкинские нравы были действительно опасны, но не для Суворочки.
Так мог рассуждать, конечно, посторонний, но не отец, для которого его ненаглядная Наташа была идеалом красоты и совершенства.
— Знаете ли что, Александр Васильевич, — прервала молчание хозяйка дома, вы человек, что называется, походный. У вас есть дома, — деревни, но нет оседлости… Молодая графиня связывает вам руки… выдайте ее замуж, а я и жениха подыщу, — закончила графиня Салтыкова, улыбаясь.
— Замуж! — испугался Суворов. — Помилуйте, дорогая графинюшка, Наташа еще совсем ребенок.
— Да, ребенок для своего отца, — улыбалась графиня, — в этом я не сомневаюсь… ведь ей шестнадцать лет… да посмотрите сами, вот она разговаривает с фон Франкенштейном. Он, кажется, говорит ей комплименты… дети так не слушают.
Суворов глазами отыскал в зале свою дочь. Молодая девушка, полузакрыв глаза, по-видимому, с удовольствием слушала то, что ей с жаром рассказывал молодой человек.
Кровь ударила старику в голову. Он вздрогнул.
«Боже мой, неужели я просмотрел… Нет, этого не должно быть, — думал он, волнуясь, — они должны любить друг друга, как брат и сестра…»
Волнение гостя не ускользнуло от хозяйки дома. Она истолковала его по-своему. «Он и вправду считает ее ребенком», — думала графиня.
— Уверяю вас, Александр Васильевич, Наташа ваша не ребенок.
— Так будьте свахой, дорогая графинюшка, — отвечал старик. В голове его моментально созрел план совершенно противоположный тому, что был час тому назад.
— Смотрите же, не отказывайтесь.
Графиня ошибалась. Наташа была действительно еще ребенок, и то, что так испугало отца, говорило о ее ребяческом возрасте.
Молодой фон Франкенштейн, полюбивший Суворова, как отца, перенес любовь свою и на Суворочку. С нежностью любящего отца он заботился о своей названой сестрице и развлекал, ее различными рассказами, а подчас и сказками, которые доставляли молоденькой графине особое наслаждение. И теперь он рассказывает ей одну из богемских сказок, где фигурируют и разбойники, и чародеи. Сказка доставляла Наташе большое удовольствие, и она слушала ее, забыв все окружающее…
Но веселое настроение молодой девушки продолжалось недолго. К ней подошел молодой подслеповатый, невзрачный гвардейский офицер и начал рассыпаться в любезностях.
Молодая девушка, потупив глаза, слушала его с видимым неудовольствием. Но вот раздались звуки вальса, она умоляюще посмотрела на фон Франкенштейна. Тот встал и пригласил ее.
— Я вас, кажется, понял, сестрица, — сказал он с улыбкою, сделав несколько па.
— Благодарю, на некоторое время вы меня освободили от несносного Салтыкова, но ненадолго, не могу же я все время его избегать… Ах, как мне хотелось бы уехать отсюда, — закончила молодая девушка со вздохом, — далеко, далеко отсюда… в ваши богемские горы, где живут добрые феи.
— Но ведь там живут и разбойники, сестрица, — смеялся молодой человек.
— Разбойников и в Петербурге немало, — отвечала серьезным, совершенно недетским тоном Наташа, — они только не грабят на больших дорогах… зато добрых фей здесь нет.
Не успели молодые люди сделать тур вальса, как молодой Салтыков снова вынырнул возле Наташи.
«Так вот почему графиня так пристает ко мне со сватовством, — думал Суворов, — глядя на ухаживания за дочерью подслеповатого Салтыкова, вот кого она прочит в женихи Наташе, ну нет, этому не бывать», — решил он и пошел разыскивать Хвостова.
Отыскав его в одной из гостиных, Суворов взял своего племянника под руку, вышел с ним в соседнюю комнату.
— Если тебе будут делать намеки о замужестве Наташи — говори всем и каждому, что она еще ребенок и что о замужестве раньше как через два года и говорить нечего.
— Аль жених уже объявился?
— Кажется, молодой Салтыков.
— Что же, партия не дурна: отец его управляет военной коллегией.
— Наташе не с отцом жить, а с мужем, а какой он муж? — совсем плюгавый, слепой мальчишка.
— Ну, а если женихи найдутся получше?
— Все равно, рано, год, два подождать можно, а впрочем… там видно будет.
И, точно желая отогнать от себя назойливую мысль, старый воин отправился в танцевальный зал, и вскоре гости увидели победителя Измаила, несущегося в вихре вальса.
Шестидесятилетний старик в легкости и в ловкости не уступал и юноше.
Хотя он принимал живейшее участие и в танцах и в разговорах, тем не менее зорко наблюдал за дочерью, только что начавшею выезжать в свет. Итогом его наблюдений был длинный разговор с Суворочкою по пути домой.
— Нравится тебе, сестрица, молодой Салтыков?
— Он мне противен, батюшка.
— Так ты с ним не церемонься, покажи вид, что его присутствие для тебя неприятно, он тогда и перестанет надоедать тебе своими любезностями… А что тебе говорил старый граф Уваров?
Молодая девушка покраснела.
— Глупости, батюшка, он обращается со мною как с девочкой…
— И прекрасно, голубушка, пусть думает, что девочка. А только руки своей целовать не давай… Как только заметишь, что какой старик намеревается поцеловать твою руку, покажи вид, что хочешь поцеловать его руку… С молодежью тоже будь сдержана. Избегай краснобаев, остряков, это люди большею частью нехорошие… Впрочем, теперь мы с тобою проживем вместе долго, еще будет время поделиться с тобою жизненным опытом.
Но старик ошибался. Он не знал, какой готовится ему сюрприз. Потемкин находился в Петербурге уже около месяца, и императрица собиралась праздновать измаильский штурм роскошным праздником. Присутствие Суворова на празднике Потемкину не нравилось, о чем он не преминул сказать государыне. Строптивого старика нужно было во что бы то ни стало убрать из Петербурга, и его убрали.
Празднество происходило во вновь подаренном Потемкину Таврическом дворце 25 апреля, и дня за три перед этим Суворову был вручен высочайший рескрипт, в котором ему предлагалось немедленно объехать всю шведскую границу и изложить свои соображения относительно ее укрепления.
Суворов понял значение этого рескрипта, вздохнул и немедленно приготовился к отъезду.
В то время, когда в залах Таврического дворца давался роскошный, праздник в честь измаильской победы, виновник торжества скакал в чухонских санях и таратайках по ухабам и рытвинам Финляндии.