– Да, более или менее, – сказала Ира.

– Глаза бы не глядели на него. Ну, голубушка, пришла в себя? Слава Богу…

– Аннушка, пожалуйста, научи меня, как мне лучше поступить, – исступленно взывала ожившая снова Рая, с легким румянцем смущения на щеках, но не стеснялась уже говорить в открытую. – Ведь ты поумней меня – и можешь научить. Ну, новое направление мне дадут, снимут его… а я не хочу такого: я немедля уеду домой. И мне будет, вероятно, радостно.

Уезжать теперь, когда война еще не кончилась, да еще и с радостью – это Антона удивило сильно.

– Я не умная, Раечка, просто у меня опыт жизни больше, – невесело говорила Анна Андреевна. – Я уж старой делаюсь. Смотрю на все проще.

– Ну, дай хотя бы горсточку твоего неумного ума.

– И этого дать нельзя. Тут нужен свой, чтоб увидеть главное. Отделить его от пустяков.

– Но отчего же он меня не понимает? Перестал… Он – мужчина или лишь одно название? Почему Ершов понимал меня? Понимал, предупреждал…

Но Анна Андреевна, уже смеясь над нею добро, чуть откинув голову:

– До чего ж мы все похожи друг на друга. Мы – женщины. Все девки какие-то ненормальные незамужние. Дочь моей одной знакомой, заявляла ей: «Мужчин я ненавижу и не выйду никогда за них, буду одинокой жить». Многие, невестясь, рассуждают так. И вот Вера Павловна сказала дочери: «Нет уж, милая моя, удачно, не удачно ли, но ты должна будешь пройти через замужество, – не ради счастья одного, а именно через замужество, – чтобы быть нормальной». Не горюй! Тебе твой малыш радость принесет. Очень редкий человек душевно понимает, кто ты. Нужно показать и проявить еще себя. – И тут заметила Антона: – А ты что слушаешь нашу женскую болтовню? Иди, иди себе, сынок, дай-ка нам поговорить. И так намучался, небось…

Она вздохнула удрученно.

Антон послушался ее – покинул сарай в сложных размышлениях. Странные казались ему все женщины или некоторые из них. Разве ж так не видно, кто из окружающих мужчин есть кто на самом деле? Однако почему-то, увидав опять Раю печальной и мятущейся, он мысленно совсем не осуждал ее, лишь жалел за что-то. Ему, право, было очень жалко всех страдающих невесть за что людей. И хотелось им помочь хоть чем-нибудь. В меру своих сил, способностей.


В раздумье он стоял над сонливой речкой. Над ним синел небосвод, блистал точечками звезд.

Вот в нем косо прочертилась световая вспышка – от «падающей» звезды. И еще. И в той выси заскользил звук моторов пролетавших бомбардировщиков – и лишь виднелись слабые тени. Огней не было видно. Звук их моторов скользил то явственней, то пропадая, какими-то разливами, словно его сбивал там, в вышине, упругий ветер, не стихавший никогда.

Антон был уверен в том, что за его спиной продолжали разговор Анна Андреевна и Рая и Анна Андреевна вновь вспоминала вслух тот момент, когда капитан Ершов встретился ей на мостике.

«А вдруг сейчас здесь мне тоже встретится он – живой и невредимый?» – подумалось отчего-то Антону.

И он поспешил к мосткам.


XIV


И вот вновь, только что переехав на новое место, напоролись на мину.

– Да, нам, хлопцы, крепко повезло, или мы – трошки везучие; смерть нас маленько пуганула, чтобы мы не забывались, верно. На третий-то год войны, – говорил с веселостью окружившим его товарищам, как о досадном пустяке, габаритный и смешливый солдат – шофер Илья Маслов, сидя на бревне сентябрьским вечером в лесной смоленской деревне. Илья Маслов, уже ставший новым другом Антона, был тем удальцом, кто раз в сорок первом году, спасаясь от фрицев, удирал на полуторке в левобережном приднепровье и кто затем колесил на ней в огненном аду Сталинграда и оттуда теперь доколесил до смоленщины – обратной военной дорогой. – В общем, называется, поживились, – говорил он, –трофейными запасными частями к своим поизношенным подругам… Каково! Ведь еще день назад, как перебрались сюда, засекли там, на дороге, свалку немецких грузовых. Но вот поплатились по-глупому: сами потеряли машинку! На фрицевской мине. Да Яшку шибко тряхнуло. Напрочь ничего не слышит.

– Что контузило его настолько? – спросил сержант Коржев.

– А, до свадьбы заживет! – заверил Маслов.

– Но как же она зацепила вас?

– Верней, мы сами ее зацепили. Хотя ехали вслед за Шиловым. Колесо в колесо.

– Странно: и твоя тачка попалась?!

– Ну, просто его санитарная легче моей. Значит, дорога идет ненакатанная, довольно сносно колеи видны. Уже километра три отъехали отсюда, когда – на тебе! – ни с того ни с сего моя коляска зачихала: мотор забарахлил. Ну, стой! – остановил ее. Ребята – их четверо было в кузове, – спрыгнули на землю. Да пешком пошли вперед. До трофеев-то дойти пустяк осталось. А Яша был со мной в кабине с самого начала. Он что-то клевал носом. Он помог мне снова завести мотор; завели его, когда ребята уже отдалились достаточно. Дорога вроде б ровная была. И очень осторожно – след в след, оставленный Шиловской машиной, – повел я опять полуторку. Только вдруг все закачалось почему-то впереди. Не почувствовал и не увидел я земли и леса. Даже вроде память поотшибло на какое-то мгновение, помнил лишь, что был почему-то в воздухе, меня крутануло здорово и куда-то бросило. Какая-то карусель. За руль ухватился крепче. Толку что!

Я уже под перевернутой кабиной пришел в себя. Собственно, ее, кабины-то, уже не было в помине: верх сорвало начисто – лишь ее костяк уперся в землю; руль погнулся сильно, и меня заклинило. Ну, вы, увидите, когда костяк сюда притащим. И когда я, ухватившись, наконец, за что-то, выглянул из-под днища, – сверху еще падало на меня все, что взметнуло взрывом. Теперь только догадался я об этом. Поскорей опять в свое убежище сховался, в плечи голову втянул. Хорошо отсюда видел: на суку сосны повис и качался бензиновый бак, который я всегда держал за своим сиденьем; там же опустилась и моя пилотка, сорванная с моей головы… Радуясь, однако, тому, что сам-то уцелел, вмиг затем похолодел: «А где же мой напарник Яша»? Не видать его. Снова вылез, распрямился. Огляделся повнимательней: соображение отбило. Вижу: он на пригорочке валяется, раскинув руки. Этак метрах в десяти, если не больше. Ужаснулся я, ноги подкосились; думаю: «Ну, все! Конец!» Ведь как-никак противотанковой нас хватануло. Все расколошматило. Нет нигде живого места. Представляете, аж покрышки закинуло на ту сосну – содрало и закинуло, висят на ней…

Подбежал я к Яшке, давай тормошить его – он не шевелится. А потом ребята подоспели, взяли его. Понесли… Да вот и Климов с нами был – может засвидетельствовать, – сказал Маслов в заключение, едва тот подошел к сидящим.

Также военный шофер Климов, широкоплечий и небрежно-степенный, даже несколько важный – вероятно потому, что был все время командирским шофером и что поэтому как бы чувствовал себя несколько выше своих собратьев по профессии, – подсев тоже, воспользовался паузой и досказал:

– А мы, вылезли из кузова, шли себе, дольные, по мягкой травке. Калякали обо всем на природе. Когда толкнул нас в спину недальний взрыв. Что такое? Оглянулись: дым вскинулся там, где только что ехала наша полуторка, и она уже вверх тормашками торчит. Стало быть, была судьба, что у ней заблаговременно мотор заглох. Словно мы предчувствовали что… Повылезли… Спаслись…

На другой день было почти веселое представление: обшарпанный грузовичок тащил за собой на тросе то, что осталось после минного взрыва от Масловской полуторки, – фактически одну только раму, поставленную на колеса. И на этой-то раме, за погнутым рулем, с улыбкой восседал тощий, мускулистый Маслов и показывал всем зубы, отвечая на ходу на всевозможные шутки встречающих. По обыкновению своему он держался превосходно, весело, словно на каком-нибудь спектакле.

Но его товарищ по несчастью, Гончаренко, поправлялся медленно. Видимо, морально чувствовал себя неважно. Он встал с постели лишь на третий день, к концу его, и приковылял на кухню, чтобы поесть, – такой маленький, обросший, пожелтевший и болезненно-подавленный. Последнее, возможно, и в немалой степени было связано с его временной потерей слуха: он пока почти не слышал ничего, что говорили ему сослуживцы. Приходилось либо кричать ему сильнее то, что нужно, или как-то показывать на пальцах. И поэтому он больше хмурился и сердился. Антон стал замечать: он даже сторонился всех, чаще стал курить. И едва появлялся на виду у него, Антон стремился подбодрить его и ходил за ним, как нянечка. Так сильней привязывался сам к нему. По-детскости, наверно.

Как-то они сидели вдвоем на солнечной стороне избы – снаружи ее. Было очень много мух. Они жужжали везде и кусались зло. Не хотели умирать. Яша курил, едкий табачный дым лез Антону прямо в глаза, отчего они слезились. Антон смотрел на него, несчастного, и оттого ему становилось страшно и смешно. И нет-нет и он улыбался через силу, морщась. Палкой пошевеливал желтую, опавшую листву. Той, с которой он еще ковылял, приволакивая ногу.

– Ты не тужи, – обнадежил он Антона. – Как очухаюсь, опять займемся с тобой шоферской практикой. Идет?.. Если хочешь…

– Я хотел бы, что ж… – сказал Антон.

Антона, следует сказать, восхищали ершистые и терто-обязательные трудяги-шоферы, которых он узнал получше; они заметно выделялись на фоне других своей естественной стойкостью и значимостью на войне, своим умением делать нужное дело для всех людей без хвастовства и без всяких ненужных сетований. И ему хотелось в чем-то походить на них. Потому-то, наверное, при появившейся в голове мысли о выборе своей будущей профессии он (еще не думавший нисколько о художничестве) согласился для начала пройти некие шоферские курсы. У того же Гончаренко.

Тот и другие водители веско говорили ему не раз: мол, пользуйся пока моментом, пока служишь, – изучай автовождение, мы советуем. Это тебе пригодится завсегда, поверь, – в жизни будет верный кусок хлеба…

И вот Гончаренко как раз накануне случившегося взрыва мины закатил после рейса свой замызганный грузовик под тополь и предложил с вызовом:

– Ну, так если ты готов, бери ведро, зачерпни воды из ручья и тащи сюда. Начнем прежде с мытья моей посудины… старушки…

Яша и Антон усиленно мыли-отмывали кабину, радиатор, крылья, кузов и колеса полуторки, облепленные великой грязью. А на лицах проходивших мимо сослуживцев сквозило явное недоумение. Доброжелатели вроде бы тут же осуждали или урезонивали ретивого Яшу:

Ты, мастак, аль эксплуатируешь мальца? Он ведь, знать, и на своей работе наломался.

– Да, негоже ты выдумал, умник!

Видно, не того они хотели бы для Антона, было ясно.

И он сам уже испытывал неловкость от того разлада, какой вызвало его согласие на некое ученичество профессии, разлада даже у других шоферов – его друзей: выходило так, что не все из них были дружны с Яшей. Антону же не хотелось ни с кем обострять из-за этого уже установившиеся и понятные ему самому отношения со всеми.

И был очередной прифронтовой переезд, условия все ухудшались, лили осенние дожди, были повальная распутица и месиво на дорогах. На них автомашины завязали по самую ось – и тогда приходилось выволакивать их тракторами… До какого же учения было тут кому?

А может быть, и Антону самому просто не хватало в этом деле настырности и нужного желания.


XV


По-осеннему туманилось и стыло все вокруг среди глохших смоленских полей, взгорков, огородов с паутинкой серой, скелетов сараев, разбросанных кое-где. Автобус с военными катился по проселочной петлявшей дороге точно наощупь, спотыкаясь. И вновь остановился почему-то. Сослуживцы, выйдя из салона, стали ждать чего-то известно-неизвестного, как бывает на войне. Красочно в лиловой пелене кучились деревья – их шапки, кусты и высокие растения с рыжей подпалиной и жгуче краснели, клонясь, гроздья рябины, бузины; свежий морозец и иней пробелили траву, дорожки, колья, изгороди, крыши.

Не видно было жителей села – понятно. Лишь маячили тут, там на привале бойцы, которые еще пойдут в бой, – как знак сурового военного времени.

Но вот автобус ушел. Антон и другие оставшиеся военные пока слонялись праздно, без дела. И даже грелись почти безмолвно какое-то время в какой-то рабочей конторе. Потом, наконец, все вспомнили: о, пора бы, братцы, и обедом заняться! Время уж!

– Отчего… Давайте! – было общее согласие.

Да тут не поверилось глазам своим: на дороге возник – спешил сюда увалисто-сутуловато – широкоплечий солдат Стасюк, в вытертой фуфайке, в пилотке, в неизменных обмотках и с тощим вещмешком за плечами. Какой-то спокойно-капитальный и радостный, с изменившимся красноватым лицом в морщинках, он еще издали светился улыбкой. Все заговорили приветливо, обрадовавшись ему:

– Откуда?

– Оттуда, из окопов, – махнул он, подходя к сослуживцам, рукой в западном направлении. – И после лечения в госпитале.

– Что, был ранен?

– Немножко зацепило в атаке.


Антон и его друзья очень скоро, присев кружком – на ящики и бревно около костра, поглощали из одного котелка желтоватую, крутую, но действительно вкуснейшую кашу. Поблизости дымились и другие костры, и возле них толпились бойцы. Будто и не было на свете войны – просто солдаты попали в неожиданный, казалось, мир и была у них между собой случайная встреча на родной земле. Поэтому все и разговаривали как-то вполголоса, как бы понимая друг друга и так – не разговаривая вовсе. И одинокие серые вороны, по-хозяйски каркая, спрашивали: и когда же это все кончится? С явной неохотой перелетали с места на место.

– Глянь-ка, – тихонько толкнул Антона локтем в бок Стасюк и повел глазами в бок. – Понимаешь что-нибудь?

– Как не понять: она ищет кого-то из своих, – сказал Антон.

Вблизи-то солдатиков тенью ходила-перемещалась одна крестьянка в зипуне и платке; она пытливо-беспокойно вглядывалась в лица бесприютных молоденьких и постарше мужичков, умевших, когда нужно (и всегда), мириться с неудобствами и невзгодами, что выпадали на долю их, всего народа.

– Сколько ж наших жен и матерей разыскивают так родных! – И Юхниченко по привычке шумно вздохнул и выдохнул воздух.

Солнце уже угадывалось, проявлялось над головой; оно начинало чуть-чуть прогревать и разгонять туманную дымку, но еще слабо. Точно эта дымка бережно охраняла людской покой. Именно здесь. Временно.

Один раз Антон сам, возвращаясь в приречной долине, уже забеленной снежком, вдруг привидел будто бы брата Валеру, угнанного немцами из дома. Привидел неожиданно для самого себя.

Они, управленцы, по обыкновению работали и ночевали в больших армейских палатках, обложенных понизу вокруг для утепления сено-соломенным валком. В палатках протапливались железные печки-буржуйки, но воздух выстужался скоро; ночной холод пронимал всех ночлежников, как ни кутались они во все подходящее из одежды, кроме одеял; потому они бесконечно ворочались, кашляя и скрипя пружинами раскладушек.

И здесь тоже не было никакого земляного укрытия для спасения на случай налетов немецких бомбардировщиков. Сюда же частенько залетали и «Мессеры» попарно – поливали все свинцом. Разбойничали еще… И тогда Антон, тоже хоронясь от шалых пуль, как все, забегал за толстенный ствол раскидистого дуба-защитника.

Была пронзительная пора с тонкой красотой окрест. В долине выше темнели срубы, а в низине, в пожухлых зарослях – главным образом ив – проблескивала, петляя, речушка и южнее ее черным шлейфом пропечаталась раскисшая дорога, и по ней денно и нощно ползли-волоклись, что муравьи, наши солдатики с боевой техникой. Катили, наплывали. А над сей местностью низко стлался многополосный войлок облаков, подтушевывая всю видимость.

И легок был мальчишеский шаг Антона, мысли его спокойны, ясны.

Только будто что внезапно толкнуло его в грудь, когда он, минуя ближайший кружок очень молодых бойцов, расположившихся, видно, на привал у костра (прибыло, наверное, новое пополнение), невзначай скользнул взглядом по голому затылку одного неказистого на вид бойца-паренька, сидевшего на корточках спиной к нему, проходившему мимо. И он аж приостановился, почти остолбенев: «Да неужто Валера, старшенький брат мой?! Не может быть!..» Да, порой в нашей психике происходят какие-то совсем необъяснимые вещи – казалось бы, ни с того, ни с сего; поди, разберись моментально в чем-то противоречивом…

Антон попытался получше вглядеться в лицо солдатика – и уж готов был порывисто кинуться к тому… Ведь они не виделись с февраля этого года. Как, откуда ж тот мог сейчас оказаться рядом с ним? И что: подсознательно вмешалось в его разум желание видеть брата живым, невредимым да смешалось с преждевременной радостью за него и щемящей жалостью к нему, незащищенному? Однако, пока он накоротке решал, обознался или нет, словом, мешкал, – солдатик встал и, не оглянувшись, так что его не видно было худое лицо паренька, пошагал прочь куда-то туда, откуда Антон шел. Пошагал уверенно – на порывистом колючем ветру, от которого отворачивался, лишь располыхивались полы серой его шинели. И потому оставил Антона в совершенном недоумении. Он не смог разглядеть наружность бойца, хотя машинально и поторопился было опять за ним, как привязанный, – прошел некоторое расстояние (а дальше уж преследовать и обгонять его не мог). И очень сожалел потом об этом, хотя и не был уверен в том, что не обознался случайно. Ведь в военной форме все пареньки похожи друг на друга.

Вот терзающие дни!

А спустя неделю его очень обрадовало присланное письмо матери: она сообщала ему, что Валерий вернулся домой; они, лагерники, убив немецкую охрану, вырвались из лагеря под селом Красное. Это произошло именно здесь, где Антон и находился теперь. Поразительно, что вовсе не случайно вышло совпадение с тем, что ему привиделось. Стало быть, он только чуть-чуть разминулся где-то с братом. Но отчего же все-таки неожиданно возникло у него такое предчувствие? Само сердце все почувствовало так?

И запомнилось Антону, кроме всего, в эту пору раскисшие от дождей и размешанные грунтовые дороги, непролазная грязь, что геройски преодолевали, главное, водители в частых поездках. Он восхищался ими.


Да, осенние смоленские дороги были совсем непредсказуемы в неглубоком тылу. На них терялось пространственное ощущение и легкость понимания самого себя, невзрослого, – отчего потом каешься в душе и ругаешь себя по-тихому за непростительную легкомысленность в поведении.

Итак, они, служивые, на трех полуторках полдня уже ползли, а точнее плыли – буквально по самые кузова – по желтой липкой глинистой разливной жиже, одолев от силы километров десять с небольшим. Они простаивали еще из-за бесчисленных заторов, когда благополучно и объехать-то завязший грузовик нельзя: настолько все вокруг размешано, хлипко, неустойчиво, что можно в ходе объездного маневра насовсем застрять – и не заметить как.

На Антоне были еще легкие брезентовые сапоги (других покамест не было у него). Так что с каждой минутой ноги у него коченели все сильней. Да и самого его, сидевшего с сослуживцами на верху кузова, на пожитках хозяйственных, пробирал осенний неутихающий ветер с бесконечно сеявшимся дождем. И нарочно бодрившийся – наперекор погоде – сержант Пехлер, в фуражке, высовываясь из кабины справа, опять настойчиво допытывался у него:

– Ну, совсем закоченел, небось? Вижу, вижу: посинелый…

Антон, подрагивая мелко, почти пролепетал уже:

– Отчасти… Ноги… Но я выдержу еще…

– Давай, ступай вон к Маслову, в тепло, – уверенно настаивал Пехлер. Он ведь предлагал уже.

Сзади приблизилась крытая санитарная полуторка – с удобным кузовочком.

Антону сильно не хотелось на полпути расставаться со своими дорожными попутчиками и попасть к другим, и в то же время было приятно, радостно сознавать то, что кругом его находились такие отзывчивые люди, готовые всегда помочь.

– А как? Можно теперь перейти? – И Антон, неохотно сдавшись, беспомощно глянул вниз, на дорожное месиво. Пройти даже и к приблизившейся автомашине невозможно: вокруг нее – желтая река шире самой дороги, а его грузовик, на котором сидел, всего лишь островок здесь. Как же пробраться?

Но пока он ломал голову над этим, Пехлер разрешил все довольно быстро:

– О! Маслов и перенесет тебя туда, пока стоим. – Он – в сапогах-непромокайках. – и тут же громко попросил шофера санитарной автомашины: – Эй, Маслов, друг! Возьми Антона и перенеси к себе. Замерз совсем.

И тот, долговязый, приветливо-улыбчивый, – не успел Антон запротестовать и сказать, что как-нибудь сам спуститься и переберется, – запросто-послушно, с большим удовольствием, точно только и ждал этой команды, вылезши из кабины, вперевалку подошел к кузову полуторки и подставил ему длинные сильные руки.

– Ну, хлопец, Антошка, валяй сюда. Я мигом тебя… отбуксирую…

Антон подчинился. Тут же Маслов, хлюпая сапогами, перенес его без особенных усилий и всунул в спасительное, вызывавшее зависть, тепло кузовка. Здесь его приняла так же радушно маленькая молодая черненькая старший лейтенант Полявская, жена чинного начальника одного из отделов подполковника Дыхне, ехавшего сейчас в кабине, рядом с Масловым. Эта очень милая женщина, мягкая, ласковая, укутала одеялом застуженные ноги Антона (по ее совету он снял сапоги и прилег на вещи в тюках) и находилась при нем, ровно при больном, нуждавшемся в уходе медицинском; она, что терпеливая сиделка на часах, сидела подле него – берегла его полусон; он же чувствовал, что начинал дремать, проваливаясь куда-то помимо своего желания (что с ним бывало крайне редко), и пытался как-то отогнать от себя подступившую сонливость, которая позорила его, тогда как машина рывками все тащилась по жидкому бездорожью. А он ведь был для Полявской ровным счетом никто. И поэтому испытывал в душе чувство, похожее на раскаяние в том, что малость сплоховал (как перед ней, так и перед всеми, кто возился с ним и кому он непредвиденно доставлял такие хлопоты), хотя, если признаться честно, и желанна – приятна ему была ее женская ласка. Но какое-то физическое бессилие у него, как он ощущал, продолжалось против его воли. Будто простудился он. Все могло быть. Но что же, что же делать?

Между тем случилось то, что обычно уравновешенный подполковник Дыхне заревновал к нему, как он невольно почувствовал, свое милейшее существо. Уже дважды при остановках открывалась дверца кузовка, впуская внутрь ветреную непогоду, и подполковник ревниво заглядывал сюда. И на правах-то обеспокоенного мужа негромко выговаривал столь непослушную жену – просил ее о том, чтобы она прежде всего сама отдохнула, не маялась. Тяжелый переезд.

– Зачем же тебе столько возиться с мальчишкой? – слышно шепнул он ей, видя его в забытьи. Но она мягко успокоила его. И отослала снова.

Антон не смел и видом своим показать ей, что догадывался о чем-то подобном, – было бы тогда все вовсе скверно, глупо. Только уж наконец как-то собрался с духом, может, отогревшийся вполне, – совладав с собой, перестал дремать, докучать славной попутчице.

Как раз кстати завернули – с тем, чтобы отдохнуть и перекусить – в какое-то село, убавленное войной тоже зримо. С потемнелыми распотрошенными постройками. О, сколько ж их, таких печальных сел уже встречалось на пути! Не упомнить…

Опять в привычно прежнем окружении сослуживцев, вместе с деловитым Пехлером и разговорчиво-веселым Масловым, Антон окончательно отогревался уже в избе, сидя на толстой пристенной скамье. Здесь, несмотря на светлый еще день, весело трещала огнем топившаяся лежанка, пахло чем-то съестным и шел степенный разговор военных мужчин с немолодым хозяином в поддевке – со впавшими глазами, он лишь косился на Антона пытливо-печально, но ничего про него не спрашивал ни у кого. Что-то и без слов ему было понятно. Об этом можно было догадаться. И, глядя в плакучие окна, на тоскливо шевелившийся под ветром и косо хлеставшими дождинками пожухлый бурьян у серой изгороди и полуоголенные ветки деревьев над деревенскими крышами, и слыша серьезный мужской разговор о том о сем, Антон с острой болью вдруг вспомнил свой прежний дом, мать, отца, такие же почти скамейки с сидящими нарядными по праздниками бабами, тетками и дядями, и какую-то безмятежность, чистоту, уют деревенской избы – все, безвозвратно ушедшее от них, погубленное завихрившимся над Европой смерчем.


Прошло после этого более полутора лет. В апреле 1945-го года они находились уже на Одере, когда старший лейтенант Полявская, отболев тифом, вновь вернулась из госпиталя в Управление. Она сильно изменившаяся в чем-то – вроде б более юная, чем прежде, и прелестно утонченная, с будто поширевшими глазами и в цветастом платочке, вошла в комнату к маленькому подвижному солдату-художнику Тамонову во время посещения его Антоном: по договоренности с ней тот приступал к карандашному наброску с нее. Она сама об этом попросила.

Полявская поздоровалась тихо-торжественно и, приблизившись к Антону, подала ему нежную, слабую руку. «Похудела так? – подумал он. – Что же изменилось в ней?.. Да, только на портрет ее сейчас… Вся светится…» Ей словно мигом передалось волнение Антона, и она, казалось, этим не меньше его была смущена и также растрогана сочувственно-любовным вниманием к ней всех. И затем, усевшись на стул, чтобы позировать настоящему художнику, бывшему преподавателю – профессору, она даже пригрозила Антону дрожащим пальчиком, веля ему замереть и, может быть, даже не глядеть сейчас на нее, чтобы не мешать. И вот ловким движением сняла с головы платок.

Боже! Да у нее была коротенькая стрижка – «под нулевку», и новый черный бархат густых волос еще только подрастал бобриком; это делало ее лицо совершенно мальчишеским почти, с тонкими линиями. Тотчас же Антону нежно вспомнились ее мягкие руки, некогда касавшиеся его, продрогшего, ее терпение и святость беспокойства о нем, узнанные им так счастливо на разбрякшей осенней дороге под Смоленском.

Но, может быть, явственно-отчетливей теперь он находил Полявскую более нежно-хрупкой, прелестной и потому, что все-таки немножко повзрослел за минувшее время? Не дано ему знать…

О, сколько же сил верной женской любви отдавали они, прекрасные самоизбранницы, везде бойцам, мужьям, детям и таким чужим мальчишкам, как он, в дни тягот войны! Низкий им поклон!


XVI


Еще многажды этой осенью они перебазировались в прифронтовой полосе.

Зима же 1943-1944 годов для всех армейцев, служивших в Управлении госпиталей, показалась долгой вследствие того, что в направлении белорусского города Чаусы велись долгомесячные бои и не было никакого продвижения наших войск вперед на Запад. Оно застопорилось. Немцы, умело укрепившись, огрызались; они даже бомбили наши тыловые части и выбрасывали малые десанты да раскидывали по наезженным дорогам новые кассетные мины-ловушки, которые при падении зарывались в снег и взрывались под колесами.

Весь состав управленцев привычно квартировал в просторном лесном селе, затерянном среди снегов, и нормально питался, в диковинку разучивал текст первого советского гимна и даже регулярно парился в местных сельских банях, топившихся по-черному. Они с автоматами ходили и на прочесывание леса – в поисках диверсантов. Однако наблюдалось у служивых людей и какое-то бездействие в чем-то нужном, повседневном. Расхолаженность. Так, тут и твердохарактерный сержант-повар Петров не обеспокоился никак из-за отсутствия при кухне хороших дров. И едва Антон напомнил ему об этом, он вскинулся на него, будто кровно разобиженный его неуместным напоминанием:

– Ты, Антон, сам видишь не хуже меня, что к чему, – не десятилетний, чай; тебя это беспокоит, так и действуй самостоятельно… Ты сходи к подполковнику Дыхне, если больше никто сейчас у нас не может скомандовать, коли он замещает улетевшего куда-то командира части, – и скажи, потребуй! Тебе-то, мальчишке, – что!.. Пошел – сказал. Пускай разберутся!..

– Да я и сам бы съездил в лес за дровами с кем-нибудь… – сказал Кашин. Но сержант одернул его с неудовольствием:

– Ну, вот еще! Пусть нам привезут-обеспечат… Еще будем сами пузыниться… корячиться…

– Но я ведь и так дрова накалываю и таскаю…

Он недовольно зыкнул на Антона глазами, и Антон поскорее ушел.

Зимний день был бело-лучистый, тихий.

Кашин, смущенный, что некстати так заявился к подполковнику Дыхне, квартировавшему в избе вместе с маленькой женственно-мягкой черноглазой женой, старшим лейтенантом медицинской службы Полявской, – они завтракали, – извинился и объяснил цель визита к ним.

– Майор Рисс ответственен за хозяйство, – не замедлил подполковник с решением и, точно он сам только и думал о том, но некого, кроме Антона, послать с приказом, сказал ему серьезно-строго, как он делал все: – Ступай сейчас же – передай приказание майору. Пускай привоз обеспечит.

«Вот еще наказание!» Антон уже знал некоторые странные порядки в субординациях, царивших в Управлении. Но с радостью оттого, что настолько легко могла сейчас разрешиться проблема дров, он направился в дальнюю избу, занесенную сугробами. Хотя и тот и другой возглавляли равные отделы, но старший по званию – подполковник Дыхне все-таки замещал теперь самого командира Ратницкого. Да и сам Антон не ослышался – он велел: «Передай приказание…» «Ну, не передашь его, как велено, – и не будет опять дело выполнено», – думал Антон, пока мерил ватные сугробы, – село-то в двадцать дворов, а раскинулось на целых полтора километра.

Антон с мороза, нашарив дверную ручку, с усилием открыл тугую дверь и попал в третий штабной отдел – прямо на колючие с желтоватым отсветом глаза круглолицего и круглотелого майора Рисса. Был он рассеян, думал о чем-то, изморщив лоб и, привстав из-за стола, в упор хмуро спросил у него:

– Ну? Зачем пожаловал?

Антон, простак: тут и выложил ему с ходу, в тон его обычных по отношению к нему шуток и подтруниваний, что он должен был, по его разумению, понять:

– Подполковник Дыхне приказал… – считая, это произведет магическое действие, но в то же время замечая по обратившимся вдруг на него испуганным лицам штабников, что сейчас произойдет что-то непоправимое – .... распорядиться насчет привоза дров…

– Что?.. – переспросил седовласый майор, зайдясь в гневе.

И Антон, бледнея, повторил приказ, уже не в силах был остановиться.

– Что?! – багровея, вскричал взбешенный майор и отшвырнул прочь из-под ног табуретку. – Мальчишка! Не знаешь, что…

Поток обидных слов разгневанного начальника обрушился на голову Антона, и он больше ничего не слыша, лишь стоял в оцепенении. Он ничего не понимал – был не в состоянии понять; ему было досадно и обидно до слез оттого, что он чем-то вызвал столь великое оскорбление человека, которого очень уважал. Ужасные были его слова. Но, видно, справедливые в своей основе. Хорош себе! И от невозможности тут же исправить все, а также оттого, что он чувствовал, какими жалеющими глазами в эту минуту глядели на него притихшие сослуживцы, Антон нагнул голову, повернулся и выскочил вон из избы. Только на морозном воздухе опомнился мало-помалу, побрел себе. В заботе своей переусердствовал, должно.

– Ну, как, добился ты чего-нибудь? – наигранно-браво справился у него сержант Петров, потирая в нетерпении крепкие волосатые руки.

– Да, – ответил Антон угрюмо и немногословно, – сказали, что будут дрова. – В этом он был теперь почему-то уверен.

Этим же днем сущее позорище устроили ему двое местных балбесничавших парней.

Он, навестив в доме заболевшую простудой Анну Андреевну, спеша, нес обыневшей деревенской улицей кастрюльку с молоком (где-то раздобытом) – для того, что его вскипятить, когда посреди дороги два подростка преградили ему путь и стали толкать его в грудь – осаживать назад – ни с того, ни с сего. Они, одетые в тулупчики и в валенках, были рослей и здоровей его, притом с совершенно свободными руками, в отличие от него; они возвращались издалека со школьных занятий с болтавшимися на ремнях с плеч портфелями.

– Постойте, отстаньте, ребята! – Антон был обескуражен наглостью такой. – Пустите!.. Я лекарства для больной несу… разолью…

Но они лишь лыбились и гоготали от удовольствия дозволенной себе шалости, граничившей с издевательством, с провокацией.

– Перестаньте же! – просил Антон. – Вы видите: у меня руки заняты… Говорю по-хорошему вам…

Антон никогда не понимал дурашливости тех мальчишек, кто задирал товарищей, избивал младших, нападал вдвоем, втроем на одного, – дурашливость и насилие были в его глазах переходом грани нормального, естественного поведения. Он принимал только открытые, ровные товарищеские отношения – что говорится, без подвохов, начистоту.

Ну, и наивен же был тут он, увещеватель добрый!

Парни не слышали его никак. Они продолжали куражиться над ним, все пихали его назад, заставляя только пятиться и не давая ему даже нагнуться для того, чтобы хотя бы поставить кастрюльку на снег и так освободить свои руки. А вокруг было безлюдно, тихо. Пышный снег покрывал все, слепил белизной своей; редкие сероватые избы, бани тонули под ним, точно в белых шапках и воротниках.

– Да я вижу: вы же – детки полицайские! Бестолочь!..

Но они, не внимая ему, отступились от него лишь после того как втолкнули его в сарай. И был их удовлетворенный смешок в ответ:

– Ха-ха-ха! – оттого, что они позабавились так. В полной безопасности для себя.

И как же Антон, досадуя, изумился вдруг, когда заглянул вперед вновь с дороги и хорошенько разглядел в окне крайней избы, в которой помещалась армейская кухня, маячившее лицо сержанта Петрова: он спокойно, значит, наблюдал за неравной забавой парней! И даже не вышел на крыльцо, не сделал шаг, не крикнул им, чтобы усмирить их! Вот стыд и позор! И недоумение…

– Что же ты сдачи им не дал? – Сытый, благополучный крепыш Петров покраснел, покашлял. – Я бы… Сумел…

Антон смолчал. «Ничего себе позиция! Он, как старший здесь, выставил меня в хлопотах перед начальством о дровах, подвел под удар, – и был таков. Лишь красуется собой, своими мышцами, самодовольствуется… И не помог мне хотя бы окриком против парней. Дескать, выпутывайся, малец, сам: ты мужчина или нет? Ничего себе сильная мужская позиция!»

Так сразу качнулось у Антона доверие к нему и подверглось сомнению.

А вечером Антона вызвал к себе новый замполит части майор Голубцов, чему он сильно удивился. Было подумал, что, видно, сейчас крепко влетит ему за мальчишество, непонимание чего-то важного. Однако корректный суховатый замполит, прежде еще не беседовавший с ним, усадив его перед собой в кабинете отсутствовавшего подполковника Ратницкого, начал уважительно расспрашивать о том, доволен ли он службой и отношением к себе сослуживцев, часто ли он пишет письма домой.

Затем майор, сухо откашлявшись, стал осторожно выяснять, чем возмутился майор Рисс – не обидел ли его? Неизвестно, каким образом это происшествие дошло до Голубцова, кто успел доложить ему об этом – явно из-за проявления сочувствия к Антону; но все чувства в нем тотчас как-то натянулись, враз воспротивясь такому выяснению, Антон даже задосадовал. Как же, он ясно понимал, что во власти замполита было не только выяснить подлинную истину в этом случае, а и сделать ее последствием каких-то незаслуженных мер по отношению к достойному командиру. Да, был страх у него из-за того, что вследствие чего-то сказанного им, может пострадать, или будет обижена как-то совершенно неповинная ни в чем и ни перед кем личность, а не просто взрослый человек. И поэтому он уперся и только твердил непробиваемо, взволнованно:

– Честно Вам говорю, товарищ майор: я сам виноват! Я понял! Может быть, забылся малость… Я честно признаюсь…

Антон не то, что запирался отчаянно, и не то, что страшился за себя; он говорил правду сущую, единственно верную для себя, вкладывая в свои слова искренность и чистосердечность, чего Голубцов, быть может, и не ждал. Он, ровный, степенный по характеру, держа перед собой тонкие руки, проникающе заглядывал в глаза Кашину…

Что же он мог увидеть в них?

И теперь Антону было жаль напрасных усилий замполита, искавшего внеслужебное отклонение в чем-то?

Он давно и хорошо знал майора Рисса, чувствовал его характер: накоротке познакомился с ним с самого первого дня пребывания Полевого Управления под Ржевом; они обычно подтрунивали друг над другом вопреки возрасту своему, но симпатизируя друг другу. Майор Рисс, известно, был живым человеком, хоть и в возрасте, пусть и импульсивным, вспыльчивым, но нисколько ни мелочным, ни злобным. Просто Антон малость забылся перед ним в неподходящую для этого минуту, и тот накричал на него, сорвавшись, не поняв неожиданно его словесной игры. Вот что. И злоключение свершилось. До обидности. По стечению каких-то обстоятельств.

Антон уходил от Голубцова довольный собой, тем, что повел себя по-мужски, и удовлетворенный поэтому тем, как сладился с ним весь щекотливый разговор – без какого-либо урона для кого-нибудь. Что есть самое главное. А не что-то другое.

XVII


Как бы там ни было, все же вышло так, что назавтра поутру жилистый, измятый и угрюмоватый солдат Усов, в потрепанном ватнике в валенках подкатил в розвальнях к тыльной части избы – к выходу. Спросил хмуро-недоверчиво, кто еще пойдет в паре с ним лес валить, – пила-то длинная, двуручная, а дерева валить, известно, не простая ведь забава. Наломаешься.

– А я, товарищ начальник, поеду с Вами, – обезоружил Антон его.

Есть сорт особых людей – с будто неизменным характером при всех обстоятельствах и мировых событиях, даже удивляющих тем особенно в крутое военное время; причем они так ведут себя или по крайней мере делают такой вид, как будто им ровно в тяжесть любая профессия и даже собственное дело, которое они отлично делают, или набивают зачем-то себе цену, чтобы возвыситься в глазах окружающих. К их числу, по мнению Антона, несомненно принадлежал и Усов, неприветливый, несловоохотливый. Но, может, ему почему-то это только мнилось? Как то знать…

– Я смогу – да, да! – и пилить, и таскать, – сказал Антон. – Не впервой ведь мне. С отцом, бывало, езживал. Возьмете или что?

– Екши, екши, – закивал головой довольно плотный старшина Абдурахманов, жмурясь подслеповато. Никаких забот больше нет у него с подыскиванием напарника… Но кого еще послать подсобником? Да вроде бы и некого: кто в поездке какой, кто болен. Народу-то в части – раз-два, и обчелся.

Кашин сам напросился – к удовлетворению других взрослых. Ему очень хотелось поехать. Да и это же не прочесывание леса от немецких десантников, когда его не взяли дважды, ссылаясь на нехватку оружия для всех желающих…

И основательно-медлительный Усов, глянув на того, на другого свидетеля разговора и не найдя поддержки, словно в нерешительности принял его услуги и велел собраться поскорей.

– Одну минуточку… Погодите… – Антон перво-наперво по ступенькам влетел на кухню и вынес оттуда кусочек хлеба для лошади. – На, поешь!

Она потянулась к нему, захватила губами полоску хлеба, заработала челюстями.

С нескрываемым блаженством Антон сел в дровни на солому, и сани мягко – при легкой пробежке лошади – понесли их по накатанной извилистой дороге.

Под солнцем – оно проблескивало из-за пепельной пелены – мелкие снежки, искрясь, кружили в воздухе; глубокий снег всюду розовел, слепил, на нем нежно голубели тени; кусты, сосны, ели и березы, опушенные в инее, как мраморные, стояли величаво, сказочно.

Хрупкая стена леса почти сразу поглотила их еще больше глухотой, настороженностью, туманностью и нетронутостью. Здесь, сказывали местные, водились даже волки, наведывавшиеся по ночам во дворы деревни, хотя во дворах теперь было мало что от живности. Но Антон видел на снегу лишь чьи-то петлявшие следы и стрекочущих сорок, жавшихся поближе к жилью.

Казалось, то же самое уже было и это ты с отцом мчишься, так же мелькают перед тобой лошадиные копыта, выбивают комочки снега, бренчит сбруя, – все связывалось у Антона с воспоминаниями о нем.

Забравшись в лесную глубину – с пестревшим нежным березовым царством – съехали здесь с дороги и развернулись для удобного выезда опять на нее. Хотя рубка была грустной – по-необходимости, но, довольные, свалив несколько стройных, почти без сучьев, белоствольных деревьев и распилив на части для удобства перевозки, а потом, подтаскивая, накладывая и увязывая воз, очень распарились и устали от физической работы на глубоком снегу. Но зато даже угрюмый Усов заулыбался и разговорился с Антоном, которому оттого подумалось теперь, что он совершенно зря придирался в своих чувствах к нему. Был человек как человек. «Может, я еще мало что смыслю в жизни?» – задал он себе вопрос.

На обратном пути в лесу, не имевшем существенных перепадов местности, дровни с березняком катились ровно, и Антон сначала шагал за ними. Только что-то вдруг случилось, и ездовой, сидя на передке, велел живо и Антону тоже сесть на воз. Что он и сделал, не мешкая. Немедленно замелькал кнут, отчего все быстрей и быстрей понеслась вперед лошадь с возом. И, расступаясь, побежали мимо – назад – обснеженные деревья.

Что такое? Зачем? Антон с немалым удивлением взглянул на шального возницу. И тут-то увидал какого-то мужчину, которого они миновали, проскакивали с лету, не останавливаясь, вроде бы не старого еще на вид, но обросшего, воздевшего руки в рукавицах – то ли с просьбой, то ли с мольбой о чем-то. Он кричал что-то им, даже пробежал за дровнями. Однако Усов погонял кобылу с лесом до тех пор, покуда растопыренная эта фигура не отстала насовсем и не скрылась затем за поворотом.

– Он еще худо может сделать нам, – пробурчал он после в объяснении такого спурта. – Возьми его на дровни – и сам будешь пропащим. Научен уж горьким опытом…

Ужасно!

Вот повторение худшего, огорчительного для Антона. И снова заскребло на душе у него оттого, что, выходит, они взяли такой грех на себя – и он поучаствовал в том, что не помешал ездовому, – и оттого, может, человеку в беде не помогли…

Правда, уж менее километра отсюда оставалось до опушки, и пешеход шагал и держался вроде бы устойчиво…

Нечто подобное случилось в ноябре сорок первого года: тогда трое братьев, ехали на дровнях в лес за дровами. Двоюродный брат Толя правил Гнедой. И вот из прилеска, что за развилкой, навстречу им вышла, что призрак, серая фигура будто бы красноармейца. Явно изможденная. Она попыталась вроде бы их остановить на всем ходу, жестикулирую, прося. Рядом пробежала сколько-то шагов. Да куда тут! Толя, словно спохватившись, стал нахлестывать кнутом Гнедую; он подгонял ее, не давая братьям опомниться.

Они боролись с ним в санях во время гонки, пытались выхватить возжи у него. Да толку что. Они промчались уже далеко.

– Гад! Какой же гад ты! – Негодовали Антон и Валера.

– Ну, я сдрейфил,.. – говорил Толя после, – с кем такого не бывает. Подсадить его – так он отнимет у нас лошадь или нас убьет… И ведь он не в лес, а к городу шел… Непонятно…

А назавтра браться, как ни страшно им было, снова ехали в санях мимо этой развилки и видели на пригорке лежавший навзничь почернелый труп в красноармейской шинели. Но неизвестно, был ли это тот красноармеец, который пытался их остановить вчера. Они как-то видели, оказавшись случайно в некой лесной засаде и заслышав шум мотора автомашины, что проезжавшие по большаку немецкие солдаты, заметив вблизи какого-то прохожего, вмиг остановили свою автомашину, вышли из нее с карабинами и стали стрелять в него – живую мишень…

«Что же это – подлость? Свинство? С нашей стороны, – думал теперь Антон. – И прав ли Усов, отвечающий сразу за лошадь и меня, еще неопытного парня. Ведь мы были безоружными, а немцы нередко по ночам выбрасывали сюда десантников…» Однако что-то важное при всем этом все-таки мешало ему в мыслях своих спрятаться за спину старшего.

«Вот в следующий раз я уже ни за что та не поступлю, – решил он. – Буду знать…»

Как-то меркло у него впечатление от такой дивной лесной, хоть и чисто деловой прогулки; у него упало настроение столь, что смотреть в глаза никому не хотелось, словно сам он совершил нечто безобразно постыдное.

В ушах отдавалась-слышалась траурная музыка, производимая оркестром, и прозвучали выстрелы при салютовании: на опушке, под соснами, военные хоронили двух офицеров, подорвавшихся на немецкой кассеточной мине – боевой новинке.

Сейчас же с запада и низко залетели досюда, два тонкотелых «Мессера»; они, развернувшись (никем не атакованные и никем не обстрелянные), накинулись со стрельбой на что-то находившееся там, за лесным гребнем, и очень скоро там над ним поднялись султаны жирного дыма.

Антон отчасти был потом удовлетворен в другом. Спустя день он, идя к шоферам с поручением, почему-то, не минуя, зашел в дом, занимаемый командиром части, который, как оказалось, еще не вернулся сюда, куда Антона словно что-то позвало… И он не обманулся в интуиции своей: в прихожей, перед молоденькой блондинкой Женей, секретаршей, сидящей за столом, въедливо торчал, сторожа ее, один из недавних обидчиков Антона.

Тот – в знакомой куртке и шапке – лишь полуобернулся лицом к Антону, услыхав его приход и голос, и Антон узнал противную физиономию наглеца, мигом потухшую при столь неожиданной встрече. «И он-то, выходит, уже женихается! – обожгло Антона открытие-догадка к некоему смущению, или замешательству, служивой девушки – женихается этот вымахавший на бульбе под потолок школьничек! Ничего себе! Типчик… Он девушку уже обхаживает петушком, перед ней красуется, а парня незнакомого, оказавшегося перед ним на дороге, ни за что и ни про что берет в штыки… Исподтишка… О, порода скотская!»

– Женя, это, что, твой новый друг? – спросил Антон тотчас же.

– А что? – Она лишь передернула плечами. Недоуменно.

Парень молчал, хмурясь.

– Смешно! Как ты можешь?!

– Да что тебе?

– Он ведь законченный уже паскудник по нутру своему. – И Антон, гневясь, дернул парня за полы куртки. – Что же вы, братцы, вдвоем-то поперли на меня?.. В чем таком я провинился перед вами?

Девушка начала сердиться:

– Ну, и ладно вам!.. Мне работать нужно… Командир сейчас приедет. И вы оба – оба! – Уходите…

– Все Михей затеял, а не я, – уверял ответчик трусоватый: он валил на друга… Но держался и теперь с какой-то наглостью.

– А тебе понравилось? – И Антон опять дернул его.

Они сцепились друг с другом.

У них разгорелась жестокая борьба, не похожая на драку, и была она примерно равной; они крутились в схватке, как волчки, насколько позволяло помещение: валили друг друга с ног, а падая, снова вскакивали и схватывались непримиримо. Антон временами все-таки одолевал соперника, оттого, наверное, что чувствовал правоту свою и так добивался какого-то торжества справедливости, что ли, и что соперник сильный был будто бы обескуражен этим его непреклонным вызовом задиры…

Вокруг них суетилась пухленькая Женя и, пытаясь их разнять или унять, старалась повысить голосок:

– Слышите… Сейчас же прекратите! Вот уже прибудет командир… Ну, кончайте, я прошу!

Она не понимала ничего. И даже закипала от возмущения и девичьего бессилия.

Да Антон, отчасти успокоенный и довольный тем, что хоть так потрафил своему самолюбию, уже кончил волтузиться с обидчиком своим, как раз послышался гул прилетевшего «Кукурузника»: этой зимой на нем обычно летал командир Ратницкий.

После этого Антон уже ни разу не видел того парня возле Жени, и она будто сердилась на него, отчего ему было жаль ее.

А фронтовое противостояние, решавшее судьбы людей, здесь длилось все зимнее время.

И что в чем-то сыграло свою роль, Антон не знал, но полагал, что брать свою вину на себя, – это твое достоинство, что не ущемляет чувства других людей, и это-то, возможно, впоследствии и сопутствовало тому, что майор Рисс взял его в свой отдел и по-прежнему был дружен с ним, а потом и свел с художником Тамоновым. По обычной приязни к нему…

От тебя самого может многое зависеть.


XVIII


Суровел лес – с сосной и елью – вокруг завьюженной деревни, что под Починками. К западу же снежно блистало, пленяя взгляд, поле с чистым строем красноватых метелок – березок; Антон, часто поглядывая сюда, словно бы невольно привечал в них своих еще невзрослых ровесников. Всю-то зиму это бело-сахарно сверкавшее поле завораживало – тогда, когда по нему гуляли белые паруса метелей, застилая на отшибе деревни и редкие серевшие баньки с клубившимся иной раз паром (а парились-то в них местные жители по-настоящему – с березовыми веничками!) и когда золотилась снежная пыль под солнцем, что пробрызгивало лучами весь молодой лесок и желтило, и румянило роскошные снега, и лежало почти нетронутым, неисхоженным никем, только чуть-чуть плавясь и больше блестя тогда, когда уже по-весеннему закапало с крыш и повисли на них сосульки.

Антон, открывая наружную дверь крайней избы, всегда видел этот пейзаж перед собой; но ему виделось в его неяркой простоте красок нечто прелестно естественное, лиричное, единственное в своей красоте, которая его очень трогала и ни за что ему не надоедала день ото дня, сколько он ни любовался ею. Какая-то незащищенность и доверительность этого простора и одновременно несоответствие в нем чему-то сурово военному, что совершалось отныне повсюду, маяли его душу. И было бы ему стыдно признаться кому-нибудь в этой своей привязанности и чувствительности к обыкновенному пейзажу: да не чудачество ли это какое?! Однако и другие, даже вовсе взрослые сослуживцы, примечал он, как-то тоже щурились, что примериваясь к несказанно дивному мирному покою на таком просторном поле.

За многие-многие дни пребывания здесь Антон будто познакомился с ним столь близко, что потом – по отбытию отсюда – аж заскучал по нему, притихшему среди большого леса, где водились даже волки, и еще открывшихся больших родных просторов.

На снежную поляну уже классно садился и взлетал с нее двукрылый тихоход «У-2», снабженный лыжами; на нем летал по служебным делам (фронтовых госпиталей было достаточно) командир Управления – подполковник Ратницкий. Безопасности и надежности ради. И для этого сюда был прикомандирован боевой молодой летчик – грузин, независимо державшийся черняво-броский красавец. Сосланный сюда за некую провинность. Оттого он, видно, и пошаливал виртуозно в воздухе, закладывал вираж, пикировал и проныривал у почти самых верхушек сосен. Он так, словно готовясь к тому, чтобы сманеврировать, учитывал то, что в округе еще вольно рыскали «мессершитты». Нужно было быть каждую минуту начеку.

Да однажды вышел курьез не по его воле. Сослуживцам довелось наблюдать, как при сильном ветре и метели самолет, в который влез грузноватый Ратницкий, не смог сразу оторваться от земли при тяжести – он взлетел лишь с третьего забега. Над чем все очевидцы этого лишь любовно, незлобливо подтрунивали. Как же: командир при всех подчиненных батькой был.

Боевой же пилот был уверен в том, что скоро защитит свою честь – все равно добьется отмены его отчуждения от своей боевой эскадрильи, от своих боевых товарищей. Он переживал так приключившееся с ним одиночество без них.

Что ж, все армейцы-управленцы переживали тоже – оттого, что под Чаусами фронт, хотя гудел-урчал, не переставая, но никак не продвигался вперед, на запад; немец здесь намертво оборонялся – наши все не могли выкурить его отсюда.

Впрочем было так, что крайнюю избу, ставшей как бы смотровой для Антона Кашина, срубили еще в довоенное время, подвели под крышу – и только; не успели сложить в ней даже печку, уж не говоря о том, что не построили двор для живности, как положено. Так что она пустовала до этого. В ее переду разместилось трое медиков – майоров, а в кухне кухарили, готовили завтраки, обеды для личного состава Управления – соседство вынужденное; но так применились к непростой обстановке, к друг другу. Как в тесном кафе. Ели стоя, почти на ходу; брали еду с собой, в котелки.

И этой зимой из-за недопоставок нужных круп постоянно манная каша, либо биточки на завтрак, на ужин так поднадоели в питании.

Между тем местные крестьяне, жившие, что хуторяне, просторно, казалось, не отягощались так теперешней бедой, как те несчастливцы, которых опалила война и которые попали в немецкую оккупацию; тяжелая судьба их явно меньше задела – выходит, она поровну не раскладывалась на всех окрест. В отличие от родных Кашину Ржева и Ромашино, как и других мест, где жители голодали и даже сейчас голодают (он не случайно сетовал в душе на то, что вот здесь, на задворках кухни, выросла целая гора картофельных очисток, а дома этого добра еще не хватает), здешние дома, дворы, даже сараюшки не были порушены, точно определенно стороной отсюда прополыхала война, хотя оккупанты в этом краю и долго гостили. Недоставало только мужчин, мало было живности. Но хозяйство существовало. Хозяева ели бульбочку, была у них ржица и другие съестные припасы – капуста, огурцы – то, что они вырастили в огородах; были и лесные ягоды, грибы. Антон ночевал в доме у местной матери небольшого сына, расстилая постель на большом сундуке в кухне перед печкой, у самых окон (а с утра скатывал постель и убирал). Женщина была малоразговорчива, сурова. Но отходила лицом, едва только видела мужчину – сержанта Пехлера, ночевавшего тоже в ее доме. И Анна Андреевна приревновала к ней его.

Антон уж навидывал всего все сравнивал, непроизвольно думал обо всем.

Вон местный старик, босой, неспеша потопал по снегу в мороз – надо же! А рядом с ним – не внук малолетний, а сынок его шлепает себе. Это зрелище занятно всем, удивляет всех. Да, после парной баньки можно и босиком пройтись неспеша по снежной целине, как этот старик, завидую ему, говорил Коржев, называя стариком еще пятидесятилетнего бородатого и жилистого мужика. И его товарищи, армейцы молодые, так удивлялись тому, что тот шел домой лишь в лаптях, насунутых на голую ногу. А также и тому обстоятельству, что тот еще был способным на отцовство.

Да, жизнь нигде не прекращалась ни за что, несмотря на смерть; она лишь притаивалась до поры – до времени и была способна вмиг раскрыться, как бутон цветка. Никто от нее не застрахован.

Антон самолично натаскал дров и воды в хозяйкину черную баню, натопил печь-кладку из камней-булыжников; едкий дым плыл, завивался, поднимаясь, в открытую дверь и окошко. В восторге вместе с ним друзья – Коржев, Аистов и Маслов – мылись, парились, визжали и фырчали от удовольствия. Уф! Как здорово! Стоило лишь плеснуть на камни ковш воды как она мгновенно превращалась в пар; после нескольких ковшей, в бане становилось жарко столь, что тяжело было дышать. И уж невозможно залезть на верхнюю ступеньку парилки, чтобы там, наверху, попариться, постегать тело веником! Да и на второй ступеньке посидеть нельзя… Была такая жара. И ведь еще и еще подбрасывали парку больше любители на потеху. Резвились отчаянно. Друзья с жары голышом выскакивали наружу, бултыхались в глубокий роскошный снег (какого больше нигде нет) и, полежав в сугробе, поболтав руками-ногами, вновь заскакивали в парную.

– Антоша, зайди, пожалуйста! – позвала его Ира в дом.

Он зашел в избу следом за ней и наткнулся на другие девичьи глаза – Любины.

– Что, из бани идешь? – Ира сияла, радуясь ему.

– Да, только что там были, – сказал он, смущенный вниманием девушек.

– Какой же ты чистенький, хорошенький, – не удержалась Ира. – Правда, Люба?

Они, девушки, вогнали его в краску, хваля его. Причем в присутствии пришедшего к ним в отдел солдата – письмоносца, доставлявшего в Управление нужную почту.

Антон уже видел его не раз. Небольшенненький рядовой боец, уже в летах, всегда вежливый, исполнительный и многознающий, видно, как школьный историк, исхаживая многие километры даже в непогоду, заявлялся сюда как некое открытие для всех штабистов, встречавших его как давнего знакомого с радостью.

Война между тем гуляла, и какое-то спокойствие – что комфортность – в этой долгой зимней стоянке уже утомляла дух управленцев. Это чувствовалось так. Хотя служилось им прежним заведенным образом. Между делами разучивали и пели текст нового гимна Советского Союза, только что опубликованного. Разговоры шли о подписке на «Большую Советскую энциклопедию», рассылаемую армейским подписчикам через военторги. Кинопередвижкой демонстрировались фильмы: «Они сражались за Родину», «Валерий Чкалов», «Чапаев». Антон же и Ира под опекой ефрейтора Аистова ездили в Починок (в Политуправление): там получили комсомольские билеты.

Да, именно успокоенность претила совести людей. Грех какой! Оттого еще, видать, и летчик-грузин «шалил». Он словно испытывал служак на прочность, на обычную боевую готовность. Не зря.

Для Антона же тут, главное, было открытием то, что он в эту зиму обнаружил разноликость окружающих его людей не только по их характерам, но и по тем качествам, насколько кто из них нравился ему или нет.

И вот уж апрель. Теплынь. Наконец дана команда на выезд. По-быстрому происходит сбор всякого армейского имущества, оно грузится, укладывается в кузова грузовиков. Все радостно хлопочут; дельны, подвижны, услужливо-приветливы. А яркое солнце, бликуя, лучами золотит ниточки в ручейках, в лужах, снеговые изломы, пластинки льдинок, металлические части автомашин, лица и руки хлопочущих армейцев. Горизонт тает в плывущее-дрожащей розовой дымке.

Постепенно выбрались на шоссейку, пролегшую за березовым мелколесьем; она была уже разъезженна, в разливных лужах, ошметках снега, нагруженные сверх грузовики угрожающе раскачивались на выбоинах из стороны в сторону и часто застревали, останавливались. Приходилось всем даже спускаться из кузова или вылезать наземь и подталкивать даже дорожную избитую технику.

– Ну, прощайте, – заговорщически Антон шепнул на прощание провожающим березкам, когда за ними перед полуторкой открылся новый простор.


XIX


Бом! Бом-бом! Плыл-разливался опять в соседстве сладко-мелодичный колокольный звон – над зелеными гущами садовыми и нагретыми крышами Климовичей – с высокой колокольни светлокаменной церкви, обнесенной неразрушенной стеной краснокирпичной. Бом! И плывущий звук пленял сочно золотой красотой своей. За спиной недвижного покамест в передышке фронта, собиравшего для нового удара по врагу силы свежие и возмужалые теперь, после трех военных лет. В храм молельный тянулись преимущественно пожилые женщины, в платочках темных, – многолюдно здесь было по субботам, воскресеньям; возле него же, с внешней стороны ограды, там, где свободно от раскидистых яблонь (уже плоды видно зрели), само собой шумел базар: в рядах разложены главным образом ранние овощи и зелень – всего понемногу. Мир людской жил, соседствовал себе привычно.

Несомненно, вследствие трагических событий войны вновь немалое число испуганных жителей, а не то, что набожных, обратилось к религии – поверило в давние библейские сказания.

Толпясь под вознесенными церковными сводами и снаружи помещения и молясь, и прогуливаясь, верующие и любопытствующие участвовали в богослужении и соприкасались только с ним. А после сокращенно (обновленцами) в духе времени церковной службы прихожане с готовой поспешностью совали бумажные купюры и монеты на поднос, с которым по широкому кругу обходили всех пришедших сюда церковнослужители в черных рясах – неторопливо, чинно. По заведенному тут ритуалу. Так попадала на поднос и часть базарной выручки. Ведь дверь в церковь была для каждого открыта, не заперта: заходи, что говорится, с богом, – ну и веруй на здоровье, сколько хочешь. Никто не воспрещал.

Антон Кашин вышел к сослуживцам на террасу деревянного двухэтажного дома, обращенную к зданию церкви, когда к ее ограде изнутри легко приблизился бородатый быстроглазый батюшка, бывший в темном сюртуке и в черной шляпе, и, поздоровавшись с ними как со старыми друзьями-знакомыми, сказал без всякого предисловия:

– Вот молимся благодати, что погода установилась благодатная. Чай, на пользу делам фронтовым пойдет. Веруем…

– А то и будет, батюшка. – Иного и не ждем теперь, – уважили его солдаты.

Известно, наша православная церковь не сторонилась общего патриотического движения соотечественников: тоже жертвовала денежные средства на выпуск грозного оружия для скорейшего разгрома фашистских захватчиков. И, как пример, этот здешний поп, говорили, был даже награжден орденом Ленина за активную помощь местным партизанам во время немецкой оккупации: он искусно превратил действующую церковь в надежное место для их явок, укрытий, совещаний. Он – патриот и поэтому нынче правил церковную службу в согласии с местной властью.

– Видим, батюшка, у вас нынче много яблок уродится, – сказал старшина Юхниченко.

– Да вы их соберите потом, – сказал он с живостью. – Для питания солдат…

– Ну, наверное, нам уже не успеется…

– А-а, понятно все… Успехов вам! – И батюшка скрылся в саду.

И уже стемнело. Однако вход в белевшую церковь был открыт, и было видно, как туда пробиралось двое неких полуночников.

– Может, то воры забрались? – обеспокоился Антон.

– Нет, какое! – Сержант Петров фыркнул. – Я подметил: то влюбленные сюда повадились… На свидание, и поп не препятствует им – терпеливый самодержец.

У Антона, только что возвратившегося из отпуска в часть, было ощущение, что он вовсе и не отсутствовал в ней эти прошедшие три недели. Все сослуживцы были рады ему, расспрашивали его обо всем и о матери, и он не успевал отвечать на все их добрые расспросы.

– Ну-таки ты вернулся, отважный?! – Казалось, лишь старшина Юхниченко, кругленький кот, только не мурлыкающий, явно не разделял общего радостного настроения. – Ах ты мать моя старушка…

– Отчего же… – сказал Антон. – Ведь я вам сразу твердо говорил…

– Да мы ж не думали все-таки (он так и сказал: «Мы ж не думали…»), что ты вернешься к нам обратно, – зачем-то он уколол опять мальчишку.

После чего Анна Андреевна посмотрела на старшину осуждающе-недоуменным взглядом. Однако он, словно, и не замечал за собой ничего дурного в сказанном, не видел в своем прилюдном рассуждении ничего предосудительного. Есть сорт таких людей – некоммуникабельных и глухих к движениям другой души.

Тут Ира тоже, появившись, тотчас же восхитилась им, Антоном; она нашла его возмужалым, загорелым – увидела своими счастливыми по-детски глазами. Однако он-то знал доподлинно, что это она говорила ему комплименты от свойственной ей доброты, унаследованной ею, безусловно, от матери, дочери степей заволжских.

– Мамочка, я умираю, до чего есть хочу! – Обратилась она к Анне Андреевне. – Ой, я так спешила сюда на ужин – представьте, не шла, а буквально летела, мама, что, представьте, столкнулась с капитаном Шелег и сбила его с ног, ну, чуть было не сбила…

И только довольный и счастливый Антон решил для себя: «Ах, как хорошо, что я снова вместе со всеми! Я во всех влюблен… Славные люди!..

Как Юхниченко пробасил:

– Вот что, Кашин: ты давай-ка завтра дуй к лошадкам. Усек? Там помочь нужно.

«Ну, если бы не вернулся назад – кое-кто и не заметил бы этого, пожалуй. – Подумал Антон – Но кому же было бы хуже?»


Лошади, принадлежавшие Управленческой части, содержались на зелено-травяной окраине Климовичей, где легче было их кормить, выгуливать и пасти: на полном-то приволье.

Старший конюх Усов, тощий и усатый пятидесятилетний солдат, чинивший, сидя возле палаточки, амуницию, когда Антон подошел к нему с объяснением, что назначен в помощники, его назначение и его самого встретил без восторга, кисло. Был он вообще угрюмого склада человек, недоверчивый, не расположенный ни к кому в особенности. Однако сразу дал охотно распоряжение на тот счет, чем Антону следовало заниматься: велел поймать, привести и впрячь в бричку пасущегося вороного мерина.

С обротью Антон шел целиком кочковатой долины, когда из густой травы, почти из-под самых его ног, подняв уши торчком, выскочил серый лоснившийся комочек – заяц; он на миг присел, скосился на Антона, тихо сказавшему ему, чтобы не боялся он, и затем легкими прыжками, петляя, лениво пустился наутек.

Не без некоторой сноровки, полученной в детстве, и хитрости он обротал жеребца. Подведя его к остову разбитого грузовика, взобрался на него даже верхом и прогарцевал, чтобы побыстрей доехать. Но дальше на пути торчали какие-то большие кочки, и жеребец перешел на шаг. Антон не подгонял его – с наслаждением глядел по сторонам. Только лошадь напоследок вдруг рванулась вновь, скакнув и взбрыкнув; так что, не удержавшись от ее норовистого рывка, он, к стыду своему, скатился с ее гладкого крупа и упал – шмякнулся о землю. Отчего, разумеется, ушиб бедро и локоть. Но большого стыда не испытал от этой неудачи, так как не видел рядом зрителей. И снова, потирая больное тело, отправился в отдаление, стал излавливать лошадь, убежавшую уже с обротью. Причем она еще агрессивнее норовила стукнуть его задними ногами и, не даваясь, вертелась перед ним подобающим образом или отбегала дальше. А он приговаривал настойчиво:

– Ты метишь, чтобы ударить меня копытами. Не выйдет, дорогая. Ничего-то у тебя не выйдет. Но, но, не балуй!

Когда же наконец он вел ее под уздцы, над ним зажужжала разгневанная пчела, и он, отмахиваясь, крутя головой, аж чуточку присел в мягкую, как шелк, траву. Да было-то напрасно все: тотчас он почувствовал острую боль в шее – пчела, видимо, запуталась в его волосах и напала все-таки, ужалила.

С чуть зудевшим пчелиным укусом, правя в запряженной бричке норовистым мерином, Антон уже нерадостно думал: «И зачем я только согласился работать с этими лошадьми и нелюбезным Усовым, к которому нельзя привыкнуть?» Но потом остановил себя: «Стоп! Стоп! Я же ведь возвратился к военным будням – ни к чему иному! Добровольно, между прочим…»

Так возобновились они – его армейские будни.


XX


Вскоре все ожидаемо вновь пришло в движение.

6 июня 1944 года англо-американские войска высадились в северной Франции, открыв поздний второй фронт в Европе, а затем и советские войска двинулись в Белоруссии на запад – и был тут обратный сценарий маршу сюда немцев летом 1941 года. Прифронтовые госпиталя принимали раненых и перемещались вперед по освобожденной территории.

Уже ввечеру Саша Чохели, шофер, припозднившись, въехал по пути в Климовичи, вошел в столовую с дорожным металлическим кувшином.

– Саша, давай поешь обед, ты же голодный весь день, – встретила его Анна Андреевна, засуетилась.

– Нет, Аннушка, – оговаривал он. – Мне только котлетку дай или что еще… По-быстрому проглочу. И, главное, воды набрать – для питья. Я раненных немецких офицеров везу в госпиталь. Полный автобус… Некогда…

Ну, конечно же, сослуживцы, любопытствуя, вышли посмотреть на пленных легкораненых немцев, сидевших в салоне на креслах, и те очень услужливо предлагали кому-то сигарету и прикурить, протягивая в открытые окна и зажигая зажигалки. Такое занятное явление! Превращение…

Нет, неверящий в чудеса Антон Кашин нисколько не был очарован теперешним услужительством их, невольных знакомцев. Он смотрел на все по-юношески строже всяких превратностей судьбы, которые ничто-ничто не могло стереть из его памяти – никакие чудесные метаморфозы. Он ясно сознавал: ведь кровавые нацисты, напав на нас, советских людей, несли нам только погибель. Нужно это помнить. И не забывать.

И как-то картинно, неправдоподобно казалось то, что Стасюк, поднявшийся в салон автобуса, по-польски спросил у немецких офицеров, есть ли среди них говорящие по-польски. Промолчали все.

И когда по-хозяйски Саша Чохели внес в автобус кувшин с водой, кружку и включил панельный свет, немцы вдруг залопотали в изумлении – оттого, что у русских в автобусе это есть – действует такое электрическое освещение! Вот открытие для них!

Антон же дивился тому, что безоружный Саша открыто и в одиночку доставлял их в госпиталя, чем проявлял свое обычное солдатское бесстрашие и уверенность в успехе, что было совсем небезопасно в военное время.


– Может быть и ты, Антон, пойдешь с нами, а? – предложил ему дружески в душный обеденный час лейтенант медицинской службы Скосырев. Он увидел его на балконе, а держал под мышкой полотенце. – Давай!..

– А куда, товарищ лейтенант? – больше по инерции спросил Антон, хоть и догадался сразу, куда тот звал: ведь поблизости, внизу, текла настоящая река с ее прохладою…

– Думаем в Днепре искупаться, – сказал, улыбаясь, лейтенант.

– Ой, тогда пойду… – У Антона даже захватило дух от такого предложения: шутка ли! Он не купался нигде с лета сорок первого… Тем более, что на Днепр он еще ни разу не ходил, а с того момента, как они переехали сюда, под Могилев, уже прошло три жарких дня. Немедля он закрыл дверь кабинета командира части изнутри, используя обычную доску вместо задвижки, засунул под ремень полотенце и спустился с балкона второго этажа по привязанной веревке, после чего конец ее забросил обратно на балкон.

Скосырев с любопытством наблюдал за его упражнениями.

– Да, техника спуска, парень, у тебя премудрая.

– Сам додумался до этого, – разоткровенничался Антон, радуясь его расположению к нему и предстоящему купанию. – А иначе нельзя. Кабинет начальства – подполковника Ратницкого. Нет замков и ключей. Он велел мне его покараулить, а сам уехал куда-то на несколько дней. Я все перечитал… Ни туда и ни сюда…

Действительно, он почти безотлучно находился при его служебном кабинете, как бессменный часовой, и здесь теперь фактически и жил, и ночевал на балконе (поскольку в комнате было жарко). А ему хотелось побольше увидать всего, что было, делалось вокруг. Ведь до войны здесь был большой завод автомобильный. Только в первый день он еще съездил на лошадях к одному разбитому корпусу: оттуда они привезли кирпичи (для кладки времянки-плиты). Правда, он выходил из кабинета завтракать, обедать, ужинать; но при том он чувствовал себя неловко за свое невольное бездействие, потому спешил уйти долой с глаз людей.

– А как ты подымаешься опять туда?

– Приставная лестница, и все. Потом выхожу нормально, через дверь – и бегом уношу ее…

– Премудро это все! Пойдем! – скомандовал лейтенант: к ним подоспел сержант Коржев.

Здесь повсюду росли сосны. Был вездесущий песок. И крутой, великий, полный малинника, береговой спуск, в котором нарыли немцы сквозные подземные тоннели, недоступные для бомбежек, вел на широкую зеленую приречную долину. На ней поднялись госпитальные палатки. Под этой горой один за другим часто кружились и садились незаменимые на войне двукрылые «Кукурузники». Они доставляли раненых – их извлекали из кабины, а также из люлек, подвешенных под крыльями, и тотчас же несли в палатки для оказания врачебной помощи.

А ниже по течению Днепра форсированно воздвигался в эти дни деревянный железнодорожный мост, высоченный и длиннющий. Строители там ползали, точно муравьи, по наложенным крест-накрест спичкам-бревнам; на нем шла работа и ночью при ярком электрическом освещении, получаемом от движков. Едва же подлетали немецкие бомбардировщики (уж так пытались немцы разбомбить этот строительный объект), – свет мгновенно выключался.

Когда они втроем подошли к реке вплотную, Коржев, осмотревшись, вдруг торжественно сказал:

– Вон, товарищи, и трос натянут. С берега на берег.

– Ну и что же? – удивился Антон, подобно лейтенанту расстегивая на ходу гимнастерку, чтоб скорей раздеться.

– Очевидно, в этом месте была переправа наших, и ходил паром, – объяснил ему лейтенант. И его моложавое румяное лицо, и его спокойные мягкие глаза светились сейчас одним дружелюбием ко всем.

И как же Антон не замечал того в нем раньше!

– Слушайте! Идем к мосткам. Все безопаснее… – Насчет мин…

Сержант уже гимнастерку снял.

Спешно-спешно, как будто за ним гнались, они разделись подле мостков; побросав одежду, взбежали на просторные мостки, вдававшиеся в реку, и разом шумно бултыхнулись в воду. Антон решил не отставать. И когда вынырнувший лейтенант, захлебываясь от восторга, некстати поинтересовался у него, умеет ли он плавать, он хотел все доказать ему на деле. Что-то прокричал ему и прыгнул в воду. Но, словно в подтверждение его запоздалого опасения, отчаянно забарахтался в ее глубине. К ужасу своему совсем потерял ориентир, касался даже дна – и никак не мог выплыть на поверхность. Это продолжалось, наверное, долго; был уже момент, когда он знал, что окончательно тонул, и точно знал, что надеяться уже не на кого. Однако до конца не верил этому, не испугался все-таки – и где-то – где-то выплыл наконец.

Потому-то Скосырев тяжело блеснул глазами на него и, видно, от волнения из-за него, напружив свой красивый сильный торс, тяжело вздохнул. И отвернулся невольно в сторону. А Коржев пошутил:

– Скажи, пожалуйста! Ты глубоко нырнул, Антон?..

– Э-э, полно вам злорадствовать, фу! – говорил он, вылезая вслед за ними из воды. – Я отдышаться не могу. Просто не купался я давно – три года (последний раз – нырял в двенадцать лет) – вот теперь просто запутался… где дно, а где поверхность… Сразу не нашел, и все…

Оба они засмеялись, подобрели к нему чуть. И Скосырев сказал:

– Да, не скажи гоп, пока не перепрыгнешь.

Потом еще окунулись. Только Антон уже вошел в реку по илистому дну и поплавал недалеко от берега. Тем более, что неожиданно на самой середине Днепра, метрах в пятидесяти отсюда, рванулась какая-то мина, взметнув высоко белый столб воды: заплывать подальше было все-таки опасно.


Иногда они спускались сюда и вечером. И каждый раз Антон подсознательно отмечал, как предельно быстро поднимался новый мост над Днепром: сложенные из бревен быки росли буквально на глазах. И когда темнело, ярко вспыхивала там иллюминация огней – зрелище еще внушительней и красочней.

И однажды удалось ему наблюдать как на возведенный мост замедленно вползал первый эшелон, очень длинный эшелон, составленный, казалось, из совсем-совсем крохотных, игрушечных вагонов – по сравнению с громадными размерами моста! Вот эшелон вполз на мост, и полностью на нем уместился! Потом, постояв, пополз назад.

Антон даже затаил при этом дыхание.


– Да, не скажи гоп, пока не перепрыгнешь, – сказал Скосырев.

И сказанное им Антон применил к себе, а также и к юному сверстнику, который был старше его лишь на год и который, было, тоже пристал к ним, как воспитанник, прошлым летом в пыльном селе под Смоленском. Но, пристав, не ужился почему-то в военной части. А ведь он метил сразу попасть почти в ординарцы. Сметливо-бойкий, разбитной, лобастый, не тихоня. Он быстро понравился всем. И целый день провел в кабинете подполковника. На другой же день исчез дикарским образом, ничего не сообщив о себе никому.

Каково-то пришлось командиру Ратницкому! Пугала неизвестность: где беглец? Что с ним? Немедленно помчались на легковушке к дому матери, отстоявшему отсюда десяток верст; приехали сюда – и он оказался уже дома. Тем не менее, мать умолила Ратницкого (и его доброта и терпение были исключительны) вновь взять в часть сына. И его снова привезли. Со вторичным обещанием вести себя подобающе послушно, смирно. Что ж…

На другой день по случаю Антон зашел в избу, где квартировал командир, и, увидав там вихрастого русоголового мальчика со смелым взглядом, познакомился с ним. Его звали Павлом. Нужно сказать, что Антон еще накануне, размышляя, решил: «Все мы пострадали от войны и равны между собой. Так что будем дружить. Лично я готов. Действительно, если уж он здесь волею судьбы, то буду с ним дружен, если он захочет – мне больше ничего не надо».

– Что, будешь служить у нас? – спросил Антон у него.

– Может, и буду, – неохотно-беззаботно протянул парень, но поглядывал на него ровно свысока, уже определенно осознав свое якобы превосходство, свою исключительность в чем-то. Он будто делал ему какое-то одолжение! – Еще посмотрю. Не привык я, знаешь… Как-то пыльно здесь, а?..

Смеялся тот, что ли, над ним?

Во вторую их встречу третьего дня Павел странным образом засомневался – выпытывал у Антона, нужно ли ему вообще когда-нибудь быть в военной части. Выходило, что у него самого на этот счет ничего пока еще не определилось, не решилось ясно: сильно колебался он. И Антону-то что же оставалось: уговаривать его решиться? Да зачем умасливать? То невозможно. Его опыт нахождения среди военных был лишь собственный, т.е. малопригодный для кого-нибудь другого. Это очевидно всякому.

А четвертого дня Павел, обмолвившись кое-кому о том, чтобы его больше не искали, опять сбежал домой – теперь уж окончательно. По-видимому, был настолько все-таки непоседлив, вертляв и избалован (удивительно для деревенского подростка), что не испытывал никакой нужды – охоты в строгой армейской службе без всякой экзотики; он не мог ее выдержать и лишний час, даже в роли наблюдателя, – все воочию проверилось. Только к лучшему. И покамест поначалу было ему еще интересно – было что-то новое и то, что его почему-то обихаживали все, – он еще мирился несколько с неудобствами какими-то; ну, а дальше этого не пошло – вот не хватило у него верного характера, нужной собранности и тихой жажды увлеченности на жертвенность собой. Не каждому она дана. Не с каждого и спросится. Проще, разумеется, дать обратный ход.

Итак, страсти по приручению улеглись. Наглядно разрешились.

Происшедшее и также недавний выбор Антона без раскаяний потом, то, как остро сам переживал раннюю разлуку с близкими, по-новому показывали ему со всею очевидностью, что в любом значащем поступке важно твое устремление первоначальное; мало нам надежды на случайное везение, надо приучать себя к стойкой последовательности во всем (и в суждениях) и учиться знать, что можно позволять себе, а что нельзя совершенно, и уметь по чувствам своим судить о чувствах других людей. Ведь ничто не дается даром.

Вскорости все забыли о Павле. Будто бы и не был он. Да и скоротечной случилась остановка при селе, чтобы о том помнить как-то.


XXI


Дорога вела в Белоруссию.

Позади остались Днепр и освобожденный Могилев с раскрашенными зелено-пятнисто (под окружающий летний пейзаж) фасадами еще уцелевших зданий – попытка изощренных насильников-немцев маскировкой сбить с толку, и так задержать наступавшие советские войска. Да все тщетно оказалось: уже ничем не сдержать их неудержимый натиск. Враг отступал ускоренно. И несколько армейцев вместе с Антоном радостно катили вперед по шоссе в старом дребезжащем автобусе. Да вдруг остановились на дорожном подъеме по причине важной. Здесь, под зелеными шатрами придорожных лип; громоздилось несколько наших тяжелых танков, самоходок; они, выведенные из строя, – на салатного цвета броне у них виднелись следы – отметины от вражеских снарядов, – они ремонтировались сразу в полевых условиях. И тут солдатня, споря об их мощи, даже лезли к башням танков и с уважением измеряли шириной ладони, приложив ту к стали, толщину лобовой и боковой брони. Проявляли свою заинтересованность. Ничего себе – она, броня, толстенная! И так обстоятельны, степенны измазанные мазутом танкисты в черных комбинезонах. Также с оживленным, лихорадочным блеском в глазах – оттого, что дела фронтовые теперь шли успешно. Лучшего и желать нельзя.

А на покатом шоссе с азартом катались-сновали на самокатах, в просветах среди пробегавших военных автомашин, местные мальчишки возраста Антона и поменьше. Замурзанные, но несказанно счастливые. Да, было это рядом: война, танки и детство, хрупкое и неистребимое, прорвавшееся опять в мальчишеских сердцах. Вместе со счастьем обретенной вновь свободы. Самокатчики вольно разбегались, катились под уклон горки; они не хотели играть в войну – ею, настоящей, были сыты. Понять можно. Лишь в одном Антон чуточку позавидовал им, так мимолетно встретившись с ними, – что он сам-то уже был далек от чего-то подобного, от возврата к нему детских забав. В то же время и очень гордился, что находился сейчас здесь, в потоке советских перемещающихся войск, в самой гуще событий, куда стремились и они, его сверстники, побыть вместе с радостью своей. И ведь никто не запрещал им кататься на дороге, никто не ругался из-за этого на них: радость была всеобщей – они тоже дополняли ее своим оживлением, своей суетой, словно были ее особенной приметой этих ясных дней.

Это было наяву. И на виду.

На фоне мрачных завалов разбитой военной немецкой техники и машин брели в плен кучки манекенов – серых зачумленных вояк-немцев; дымились их стоянки обугленные – кладбища оружия и лесные угодья – с оборванной их жизнью; в спело-желтых, ломких для глаз разливов ржаных полей кучно застыли навсегда черные пугала – десятки заползших танков. Они осели под ударами фугасов. А нежные хрупкие ржаные колоски, качаясь, клонились к шафрановой земле.


XXII


Все автобусные пассажиры сразу стихли в напряжении, когда ехали по Минску: перед их глазами он явил гордо свой горький лик – обезлюденный, обескровленный, разваленный немецкой военщиной за три года его оккупации. Уже слишком знакомая картина по освобожденным советским городам и поселениям, которые приходилось видеть. По обе стороны минских улиц горкой торчали одни каменные развалины, нагромождение руин, осыпи, норы и хаос; вдобавок витки колючей проволоки и заборы опоясывали кварталы и уцелевшие еще здания, было занимаемые нацистами. Неужели же подобный ад возможен? Да также не придумаешь нарочно, если только в здравом уме находишься. Кто-то из армейцев, сожалея, комментировал въявь увиденное, а кто-то от того лишь прицокивал языком, как бы осуждая твердолобость немецких крестоносцев, уверовавших в способность какими-то колючками и заборами обезопасить себя на нашей территории и выжить, уцелеть. Они сами себя загнали в западню. И ничто уже не спасет их от полного разгрома.


Перед летящим по Минскому шоссе автобусом, – выползли откуда-то из-за зелени кустов – несколько немецких замызганных солдат. На, тебе! Они словно бы голосовали. Знаками не то велели, не то просили остановиться; неизвестно, что замыслили; однако видно: шмайсеры у них в руках опущены с покорностью. В худшем случае, все равно уже не успели бы проскочить мимо них без всякого урона для себя… При двух-то имевшихся у офицеров пистолетов… Да, известно, было-то пока небезопасно здесь, ибо фанатичные до конца гитлеровцы из числа окруженных и еще не выловленных полностью, случалось, даже нападали теперь и на наши тыловые санитарные автомашины. Убивали, грабили. Всего полчаса назад, как рассказали, совсем курьезная история приключилась в одном здешнем селе за полночь. Хозяйка пустила на ночлег в свой дом молоденьких бойцов; они пристроились на полу, заснули. А ночью снаружи в окно застучали подошедшие эти незваные гости. И потребовали: – «Матка, яйки! Млеко!» Ненасытные прожоры. Видишь ли, лопать им подай! Оголодались, поди. Ведь всю войну напролет они только и долдонили перед русскими бабами: яйки, млеко, сала! Хотя сами мигом всю-то живность вокруг слопали. Итак, немцы-окруженцы в окно: тук! Тук! Тук! Матка, млеко, яйки! Шнель! Услыхали этакое ночевавшие в избе бойцы – да и началось невообразимое: они с полу повскакали, полусонные, поначалу и не могут, значит, все понять – сообразить. Крикнули команду, кинулись куда-то в сторону – вон из избы. И те прожоры в другую сторону дали деру. Так, видать, и разошлись. Без единого выстрела.

Ну, а эти фрицы чего ждали-поджидали? При подъезде к ним шофер Авдеев тормознул.

И вот запыленная, серая, во френчах, солдатня с почернелыми физиономиями, почти масками, охотно побросав под ноги карабины, ясно жестами показывала, что сдается в плен. Мол, берите их.

Старший лейтенант Папин вышел из автобуса и велел им теперь самим топать дальше в тыл – там обязательно возьмут их в плен. Да, да! И он для пущей убедительности махнул рукой в восточном направлении. Тем не менее, солдаты, несомненно, столь привычные к немецкому порядку, тотчас не могли, наверное, взять в толк, возможное для них такое шествие свободное, без всякого конвоя; они в нерешительности побрели самостоятельно дальше, зацокали сапогами, но еще оглядывались беспокойно на ходу, точно проверяли, правильно ли поняли команду, которую отдал им русский офицер.

Однако, не успокоившись, и на этом, они вскорости остановили тоже встречную полуторку – верно, обратились с прежним своим предложением. Только и те военные, кто ехал в ней, также отмахнулись от них напрочь – показали на восток.

Вот какая незадача вышла на дороге. Что же получалось: они, вояки, выбывшие из войны, больше никому и не нужны? Совсем не опасны? Полное им доверие? Ну-ну!

Перед Березиной-рекой пошла местность низинная, болотистая, и автобус уже натужно втянулся в зыбкую езду по неровному и хлипкому бревенчатому настилу. Технически мыслящие немцы положили для себя здесь бревна (из разобранных тоже изб) на всем дорожном протяжении – похоже, среди топкой обширной, белесой под солнцем низины с осоковой растительностью и цепким кустарником. Чернели по сторонам рыхлые провалы и месиво: следы от разрывов снарядов и мин. Но, к удивлению едущих, сколько ни тащились, ни тряслись в автобусе, вдали все еще не просветливала ожидаемая глядь реки. И только явственней, определенней и настойчивей, чем дальше ехали, потянуло отовсюду сладковато-приторным запахом. Не сразу и сообразили, что это такое. Капитан Никишина, еще поморщившись, проговорила удрученно:

– Как неприятно пахнет, товарищи! Слышите?..

– Трупный это запах, – сведуще сказал, покусывая губы и не оборачиваясь с кресла, старший лейтенант Папин. Ведь жара: разлагаются убитые в бою…

– Неужели? – И платочком некоторые дамы нос зажали. Больше подзатихли.

Кто-то предложил:

– Так давайте пока все окошки закроем – уж как-нибудь перенесем, думается, духоту…

– Извольте, пожалуйста! Можно…

Защелкали закрываемые верхние окошки.

Тем не менее, по-прежнему воняло приторно, а двигались медленно, настил пружинил, прыгал под тяжестью автомашины; значит, нужно просто смириться с этим – выдержать, коли пришлось. Не иначе.

«Ну, скоро ли, – росло у Антона нетерпение, – скоро ли проглянется она, река, знаменитая известным бегством некогда наполеоновских войск из России, а теперь – и гитлеровцев; их, безумных завоевателей, одинаково осилила река нашего народного гнева – смыла позором, и они бесславно покатились, сломя и теряя голову».

Наконец-то впереди, за зелеными мазками деревьев, проблестело, обозначась четко, плоское однообразное водное пространство, какое-то незыблемое, неказистое на первый взгляд, совсем не величавое.

«Что и все?! – всматривался Антон в реку с разочарованием: надеялся увидеть что-то исключительное, несравненное. – Ну, разумеется: Березина – всего лишь приток Днепра. А Днепр, начинаясь на Смоленщине, и сам в здешних местах еще невелик».

Обыкновенная, без особенных примет, Березина текла спокойно и извечно по избранному ей руслу, как и сотни лет назад.


XXIII


В предвечерний час воинский автобус с управленцами уже катился за пыльным белорусским городком Негорелое – известном пункте прежней, проходившей здесь до 1939 года, государственной границы СССР. Оттого и ехавший в запыленном салоне автобуса солдат Стасюк, первый советчик и доброжелатель Антона Кашина, все никак не мог смолкнуть – вел себя невоздержанно, как одержимый, но вполне нормальный все-таки человек, если разобраться. Он после осеннего ранения на передовой все безраздельно хозяйствовал при кухне. И сейчас, показывая свои желто-прокуренные зубы, что-то говорил и говорил – целые цитаты и фразы по-русски и по-польски. Словно всем напоминал, что еще не забыл чего-то и даже чуть ли ни пел вслух. Когда он с волнением называл города – Столбцы, Мир, Турец, Кореличи, которые предстояло теперь проехать в освобожденной вновь западной Белоруссии, казалось, что в этих названиях звучала сама музыка. Понятно все. На то были у него свои веские причины. Он именно здесь родился и жил, батрача, до 1939 года – времени освобождения территории Красной Армией; отсюда он подался на Кубань – и до войны жил там одиноко. Из родных же у него осталась в здешних краях одна сестра, и все. И он очень надеялся – если она жива, здорова – свидеться с ней вскорости. Сколько – целых пять лет – не видел ее и не знал ничего о ней!

Оставалось совсем немного ехать.

В долгом, перемещающемся на запад, потоке советских войск и кочующего туда-сюда народа, когда разбиты дороги и мосты и только наведены временные узкие переправы, нередко возникали скопления, заторы, а то и обычные казусы и перебои в работе автомашины, вследствие чего длились всевозможные остановки. Полдень давно наступил: немыслимо пекло солнце над самой головой; влажный воздух дрожал от испарений – было душно. Стлалась от движения пыль. Вокруг тарахтели военные грузовики; лязгали колесами брички, телеги; слышались довольные то русские, то польские, то приглушенные немецкие – пленных солдат – голоса. И заманчиво прекрасные, чистые сосновые и еловые боры обступали там-сям шоссейки.

Автобус мчался.

– А вот, пожалуйста, и Кореличи мои! – возбужденно Стасюк заглядывал в автобусные окна.

Въехали в уютно-красивый городок, утопавшей в зелени, – к нему вплотную подступали поля желто колосившейся ржи. В нем белел камнем костел, красовались разные небольшие тротуары, фонарные столбы… Однако не успели еще развернуться, как автобус вдруг резко замедлил ход – оттого, что звучно – выстрелом – хлопнуло что-то. Он заметно осел. Светлолицый шофер Авдеев чертыхнулся слышно: случился непредвиденный прокол шины. Он тут же несколько отрулил от дороги на площадку, под развесистый дуб и почти радостно (что же делать?) объявил всем:

– Все, вылазти, хлопцы! Приехали, можно сказать… Перекур.

Все сослуживцы послушно вышли наружу и стали бесцельно ждать момента, когда он залатает прорезанную острым снарядным осколком камеру. Тем временем, пользуясь подвернувшимся случаем, что Авдеев мог и провозиться долго с колесом, Стасюк умолил (и все поддержали) старшего лейтенанта Папина, финансового работника, назначенного ответственным за рейс, отпустить пока его – ему не терпелось повидать сестру. И так уговорились, что Стасюк может при благополучном исходе прибыть завтра прямо в Новогрудок – и адрес ему дали.

Солдат благодарно просиял: в кои-то лета отпуск получил! Он аж прямо распрямился на глазах, расправил плечи. С суетливостью почистил блекло-мятую амуницию, привел себя в порядок. И, сказав:

– Ну, на любой попутке доберусь с закрытыми глазами, вы не беспокойтесь. Счастливо вам! – с нетерпением заждавшегося, не теряя зря ни минуты времени, уверенно пошел своей спорой, переваливающейся крестьянской походной вдоль желтого клина густо клонившейся ржи, по тропке. Все дальше и дальше – к совершенно не видневшейся за городской окраиной деревне.

Затем сюда подвели со шкробаньем подошв об горячий асфальт и камни колонну обмызганных пленных немецких солдат в характерных серо-зеленых мундирах с накладными карманами. Испачканные копотью чужие лица сникло-хмуры, подавлены, насторожены. Да, это уже не 1941-й год, когда гитлеровцы с превосходством новейшего оружия, своей грубой силы, лучшей военной организации и большого практического опыта разбоя (не шутка – всю Европу поставили на колени) давили всех и им уже осталось, мнилось, лишь чуть додавить на Москву и головы у них, крестоносцев, кружились уже от ощущения близости победы. Да только не вышло…

Вояк контролировали трое верховых молодцеватых партизан в пилотках с отличительной красной косой лентой. Таких – сильных, уверенных и гордых молодцов, по-победному сидящих в седлах на бывалых, послушных лошадках – уже доводилось видеть, на марше в лесах. Один плотный наездник остановил конвоируемых на площади, легко соскочил с коня и, ведя его в поводу, открыто-приветливо пробасил:

– Товарищ старший лейтенант, примите группу пленных. Триста человек. Взяли нынче…

Смущенный этим предложением, Папин сожалеючи отказал: пояснил сбивчиво, деликатно:

– Понимаете, мы проездом вот – передислоцируемся дальше; вам надлежит, вероятно, к коменданту местному обратиться.

– А он, что ль, назначен? Где?.. – Усталый конвоир метнул темными глазами по домам. – Должно, здесь?.. Ну, хорошо. – И тотчас же, повернувшись, остановил с пристрастием троих подозрительно молодых ходоков – гражданских с узелками: – Местные вы, али что?

Те испуганно повиновались:

– Не-е… Сбегли, тикаем мы до дому. Сами – могилевские, считай…

– Так. Предъявите документы!

– Да какие ж, право?.. То – бумажки, знаете… Немцы силой угоняли нас…

– Отчего ж не партизанили?

– Не могли уйти…

– Что за бредни! Другие-то смогли?! А ну-ка, станьте в строй – там, в комендатуре, хорошенько разберутся, что к чему, – не церемонились нисколько верховые. Вели себя как истинная власть, наводившая должный порядок. – Эй, пошел, пошел…

И опять зацокали копыта и зашкробали сотни людских ног.

Поврежденная камера была залатана, накачана и колесо опять поставлено – готово все; минул условленный час – Стасюк не возвратился, и его не стали уже ждать. Мотор затарахтел привычно. Автобус тронулся.


XXIV


Ранний свет летнего дня залил окна. «Какое же сегодня число?» – соображал Антон, проснувшись и покамест лежа на полу на соломенной подстилке. Кто-то слышно рубил и колол дрова. Нужно подыматься ведь! Все-таки не на курорте, чай; надо помогать – нет же еще Стасюка, наверное. И Антон вскочил на ноги.

Пока оделся, поблизости, на улице, чихнули; вслед за тем прямо-таки заворковали незнакомые женский и мужской голоса:

– Ты слышишь, что это я иду?

– Да, по чиханью твоему услышал.

– Фу! С ума можно от тебя сойти… Совсем не считаешься с моим мнением.

– Нет, я только бренчу, как колокольчик. А тебе хоть бы что, голубушка. Ни жарко, ни холодно.

– Ладно, не солнце. – Женщина тихо смеялась. – Ты только не жалобься слезно, прошу! – И тотчас же: – Ой, что бы люди делали, если бы солнца не было, не знаю! Господи! Что будет, когда его совсем не будет? Ведь это когда-то будет: кончится все. Через миллиарды лет! И чтобы люди также делали без цветов – не знаю! О, здесь в большом почете георгины: насажены в огородах всякие. А вот я их не люблю. В них что-то купеческое, яркое: хотя так, в садике, они и нарядны… Очень… Ишь ты, какие они самолюбивые, взгляни! Характеры…

– А мне, знаешь, все-все понравилось. Я пораньше прогулялся – малость обошел кругом. Чудесный этот городок. Постройки со шпилями, башенки, терраски, тротуары деревянные, заборы легкие, крашеные, полисаднички – будто и впрямь мир наступил для нас.

Да, знакомые голоса. Так разговаривали капитан Цветкова и старший лейтенант Папин.

Для всех-то тем привлекательней, особенной казалась мирная жизнь, с которой соприкоснулись, в образе почти мирного городка.

Чудилось, сама безмятежность царила в тыловом Новогрудке, будто заслоненном лесопарком. В нем функционировала небольшая деревообделочная фабрика, существовал даже рынок, вполне сносный. С железнодорожной станции доносились паровозные гудки и перестук колес вагонов. В соседстве же с Управлением госпиталей, буквально через улицу, располагалось какое-то большое моторизованное подразделение: все время моторы ревели. Отсюда, из висевшего на дереве репродуктора, то и дело, а особенно по вечером, разносилась то музыка, то раскатистый дикторский бас (Левитана), когда зачитывались очередные приказы Верховного Главнокомандующего фронтом и соединениями и перечислялись вновь освобожденные нашими войсками города. Ближайшее небольшое здание, что было в стиле замка, занимал штаб: сбоку него был завал из остатков деревьев, земляной насыпи, торчало убежище. И обычно перед ним, на площадке, или ниже на лужайке, в вечерние часы собирались группками военные и местные жители, фланировавшие парами, и под баян или аккордеон возникали стихийные гулянья с плясками и танцами. А наутро их участники весело делились впечатлениями. Как, собственно, и о толкучке на рынке, если там кто-нибудь бывал ради интереса, – никто не чурался неизведанной, свалившейся прямо с неба, прелести пожить вольготней – в общем приподнятом настроении от успешного хода военной кампании, близившейся, наверное к завершению.

Тогда же Стасюк нашел свою сестру живой, вполне здоровой. По прошествии еще двух дней он выхлопотал себе у командира части трехдневный отпуск – намеревался ей помочь в хозяйстве, кое-что подремонтировать. Купил у управленческом военторге красные женские сезонные туфли для подарка – и, радостно преображенный, отбыл себе вновь. Как и не было его. Так что у Антона невольно увеличились рабочие заботы и нагрузка.

Когда Кашин таскал ведром воду из колодца, перед ним возникла поджарая фигура старшего лейтенанта Папина, финансиста, поклонника, можно сказать капитана Цветковой, и услышал от него призыв – определенный, не терпящий отлагательства:

– Я за тобой, дружок, пойдем со мной… давай… поможешь тоже. Всех вот собираем… По договоренности с начальством. Оставь все. – Он был собран и серьезен.

– А куда? – удивился Антон.

– Недалеко – на станцию. Там узнаешь все… Идем… Некогда…

На тротуаре их ждало несколько человек, в том числе и Ира:

– И ты тоже идешь, Антон? Ну, и хорошо. Говорят, что сено будем в вагоны грузить.

– Там все уточним, – бросил Аистов, их комсомольский вожак, на ходу.

Да, будто вернулось для них старое, мирное время. На станции им пришлось действительно лезть в огромный сарай и кидать туда и уминать сено, видно, накошенное солдатами и подвозимое сюда автомобильным транспортом. Убиралось все, разумеется, на случай дождливой погоды. Сено предназначалось главным образом для подстилки в вагоны и автомашины, чтобы отправлять в тыл раненых. Но и также, вероятно, для корма лошадей, которых находилось очень много во всех воинских частях.

Работалось всем на уборке сена споро, весело от необычного ощущения прикосновения к крестьянской работе; был живой коллективный крестьянский труд, знакомый почти каждому, не в диковинку; пряно пахучие сенные охапки на вилах подавали и закидывали на укладку, и армейцы их уминали, утрамбовывали равномерно, прыгая еще вниз с перекладин кувырком – бывшее любимое мальчишечье занятие в сезон сенокоса. Только и следи за тем, чтобы не зацепили тебя вилами. Да и каждый работник тут, верно, с приятным чувством вспоминал не раз свое пахучее летом детство, участие в сенокошении, близость к земле (у кого такое было). А где-то еще вовсю грохотали пушки, взрывались бомбы, кипели неистовые бои – на всем протяжении огромного фронта.


XXV


Так они убирали сено еще следующий день.

– Может, пойдем искупнемся? – предложил Антон солдату Сторошуку после работы. – На речке.

На окраине Новогрудка, за сосняком, небольшое картофельное поле спускалось вплотную к неширокой, но стремительно текущей речке с довольно холодной (что ключевой) водой – наверное, потому, что текла она среди леса. Антон уже купался здесь вместе со своими товарищами.

– Нет, я пойду-ка в другое место, – сказал важно Сторошук.

– Куда? Не секрет?

– Хочешь в душ?

– Как же здесь душ? Наша-то душевая установка еще не действует.

– Не удивляйся. Там, за речкой есть. В том белом здании санатория.

– Но там же будто заминировано все…

– Зато горячая водичка есть. Не отключенная.

– Здорово!

– Не бойся. Я уже мылся там с Коржевым.

– А я и не боюсь.

– Тогда айда, небось. Бери полотенце, мыло.

С согласия смотрителя сего заведения, на парадной которого красовалась красноречивая надпись «Не разминировано», Антон и Сторошук с бокового входа проникли в пустые помещения четырехэтажного корпуса, минуя бесчисленные стеклянные двери, и поднялись в душевые кабины, облицованные внутри, как водится, кафелем. Точно: вода горячая и холодная под большим напором из-под колпачков веером лилась, разбрызгивалась вниз – красота! Установив удобней под ноги деревянный мат, мылись с великим удовольствием, с шумным всплеском. Это было несказанным блаженством.

– Ты знаешь, – фыркая, рассказывал Сторошук во время мытья. – Я очень люблю белорусскую парную баньку. Все боли залечивала – пар изгонял прочь из тела.

И Антон видел его сильное молодое тело с зарубцевавшимися шрамами от ранений. Ого!

– Ну, как, примерно, под Починками у нас было, – говорил Антон тоже весело. – Раз – голый, распаренный в снег. И окунешься…

– Ну, там топили по-черному. Интересно, кто ж тут поправлял здоровье последнее время? Какое начальство нацистское?

Разговаривая о том, о сем, они неспешно шли в часть по дощатому настилу тротуара. И только что Антон подумал об одной незнакомке своей, попадавшей уже на глаза ему – поднял глаза: она была рядом. Он сбился с шага. Она тоже, видно, смутилась. От неожиданности. Она была в розовом, нарядная.

Зыркоглазый предприимчивый спутник заметил что-то такое:

– Приятная девочка. Что, знаком?

– Нет-нет, – открестился он испуганно. – Откуда?

– Познакомиться хочешь? – И он, не дождавшись ответа, уже решил: – Будет просто. Надо пойти на гулянку. Придет наверняка. Давай вместе сходим ради интереса. Не бойся, по меньшей мере здесь не будет точно мин. – И рассмеялся.

Отчетливо стуча по стволу дерева дятел: тук-тук-тук. Стучало слышно в сердце у Антона. Как отзвук.

– Ну, как здоровье молодое, Антон? – спросил вечером старший лейтенант Папин, стоявший на террасе. – Значит, ты еще не познакомился здесь ни с какой барышней? Свободный?

– А что ж я, разве не могу? – хвастливо слетело с Антонова языка.

– Смотри, только не попади под новый закон об алиментах.

И это, в шутку сказанное, было как-то неприятно слышать от него. – Зачем это он?.. Мне, мальчишке… – подумалось ему.

«Я тоже – гусь хорош! Уподобился Сторошуку. Ишь ты – расхрабрился!.. Вот и получил зато».

Танцы, на которые Антон направился вместе со Сторошуком, проводились у бора; там солдаты играли на баяне, и под звуки его танцевали в кружке военные вместе с подходившими сюда местными девушками.

Его «избранница» уже явилась сюда с подругой. А он-то не умел танцевать, к стыду своему.

Но как же при знакомстве напустить на себя решимость? Взрослым проще: они понимают один другого с полувзгляда, полуслова, полуулыбки.

Перед этой местной девушкой Антону было страшно стыдно за себя, свои слова, за свою изношенную военную форму, лопнувшие на задниках сапоги, которые он кое-как залатал самостоятельно, чтобы не краснеть; перед нею он хотел бы выглядеть как-никак молодцеватым, чтобы все на нем сидело ладно и блестело, пусть он и недостаточно еще взросл, к сожалению.

И вот, набравшись отчаянной храбрости, Антон выждал удобный момент, когда она оказалась рядом. Подталкиваемый (в буквальном смысле) Строшуком, который сам-то – удивительно! – робел, но прилепился к нему для придания ему смелости, он, наконец, приблизился к девушке и с усилием отважно спросил, можно ли познакомиться с нею. То, что немедленно последовало за этим, было ужасно. Да, словно ушат холодной воды окатил его.

– У меня есть муж – лейтенант, – в упор, с вызовом сказала «избранница» весело-кокетливо, как показалось ему, этакое хрупкое создание лет семнадцати, ежели не моложе. И он никак не мог понять того, что она сказала: ее юная внешность так не соответствовала ответу; его тихие случайные встречи с ней, ее поведение не подтверждали этого. Что она, говоря ему неправду, испытывала его или защищалась своеобразно от ухаживаний?

Словом, был полный постыдный провал. Такой пассаж! Вот тебе раз!

– Муж? Лейтенант? – машинально, даже запнувшись и не спросив, как ее зовут, переспросил Антон, уязвленный самолюбием. Сам виноват: беспричинно обнадежился.

– Да, а что? – ответила она решительно.

– Да ничего. Я не лейтенант, как видите, – сорвалось у него с языка. Ни к чему.

Исчезла тотчас же робость перед ней. И Антон, собираясь с мыслями, тогда как Сторошук еще выспрашивал, как ее зовут, он тихонько отходил в сторонку. Да, незнакомка явно сторонилась его, не мужчину. Поделом ему!

И напрасно он тужил. В последний раз – для пущей важности, словно желая удостовериться в действительном значении сказанного ею, – он глянул прямо ей в мягкие карие глаза. Они светились с каким-то вопрошающе-досадливым выражением, видным и в сумраке: нет же, не была она замужней, тотчас определил он для себя. Какой-то мотив у нее. Лишь туман на себя напустила. Зачем-то…

И как-то сразу прошло его мечтательное увлечение этой беззаботной девушкой, нечаянно попавшей раз ему на глаза.

А ночью, когда усталый Сторошук спал глубоко и шумно, Антон все ворочался на матрасе, видел лунное сияние за окном, в парке и светлые дорожки в комнате и все-таки почти вздыхал над собой. Зарекался: «Ну, в другой-то раз, надеюсь, уж умнее буду – да, да, да…»


ЧАСТЬ ВТОРАЯ


I


Перед выездом из Белостока (в августе 1944 года) так сочли, что Антон Кашин должен ехать ездовым; это значило: отдельно от своих товарищей, с кем он служил в штабе, у майора Рисса. В Управлении фронтовых госпиталей, кроме нескольких автомашин держали еще и лошадей с повозками. Однако третий конюх, худенький старый солдат Назаров, кому Антон симпатизировал, был как раз госпитализирован. Замены ему не нашлось. И старший лейтенант Манюшкин, новый начальник АХЧ, с ведома непосредственного его начальства, назначил вместо больного Антона.

Тебе, парень, шибко повезло, что ты так прокатишься на вольном воздухе, – говорил ему Манюшкин. – А то, небось, уж засиделся здесь – никакой физической нагрузки, да? – И, тяжело поведя головой, будто приросшей прямо к туловищу (шея у него была до странности коротка), зачем-то еще подмигнул.

– Товарищ старший лейтенант, сразу ведь сказал: пожалуйста, – отвечал Антон самолюбиво.

Майор Рисс, отпускавший его как если бы с его согласия, но определившей то своей справедливостью во всем, безусловно тоже слышал Манюшкина, – он, обладавший достаточно острым слухом, просматривал здесь, в отделе, за столом, какие-то штабные бумаги и слегка подкашливал характерно: явно выражал неудовольствие услышанным. Майор покровительствовал ему во всем и, вероятно, всегда воспринимал несколько ревниво все, что ни касалось его, его службы, его жизни.

– В пятнадцать лет я также вкалывал на полную катушку. Да и девушек уже вовсю провожал. – Манюшкин победительно взглянул на общительную Любу, машинистку, улыбнувшуюся на его занятное признание, и в его светлых навыкате глазах взыграл бес странного воодушевления: – Но поэзию я уж не променяю ни на что на свете, нет.

– Интересно, да? – моментально вступила Люба в как бы предложенную ей словесную игру.

– Вполне серьезно говорю: ни за что! Не верите?

– Что ж, похвально… Ведь я тоже одну дружбу признаю, а не любовь, за которую впоследствии расплачиваются некоторые… И не время любить теперь…

Сильней послышалось какое-то недовольное и старческое покашливание. Манюшкин заспешил, говорил уже уклончиво:

– Что поделаешь… Бывает… Для меня поэзия – мой крест. – И опять проговорил зачем-то: – Ну, Антон, ты выручил меня – мой спаситель… – И вышел из помещения.

Майор звучно крякнул, стулом заскрипел, вставая. Взглянул на Антона все равно с заговорщически-подбадривающим видом, хотя взгляд его был по-прежнему откровенно грустен.

Этот человек по должности своей занимался обеспечением всех вверенных ему госпиталей необходимым имуществом. Он по складу своего характера беспокойно вникал во все, вечно торопился, много разъезжал, бывая везде на местах, чтобы самому получше выяснить нужду снабжаемых и своевременно получить все необходимое.


Едва все сослуживцы выехали из большого трехэтажного дома, застучали молотки: заколачивались опустевшие помещения – бывшие меблированные комнаты, сдаваемые до войны хозяйкой-полькой внаем. Степенная эта полька, как наседка, стерегла возле своего гнезда трех взрослых сыновей, удивительно несхожих характерами и явно безразличных друг к другу, – вчетвером они обитали наверху деревянного двухэтажного дома, ютившегося во дворе большого, в тени тучного каштана. Сюда, в уютный и деревянный, и перебирались на последний ночлег Люба, два сержанта – Коржев и Хоменко, которые тоже отбывали завтра – с повторным рейсом, и вместе с ними Антон, завтра же выезжающий ездовым на лошадях.

Оживленная Люба и ухоженный Коржев тотчас, заинтересованно уединившись у плиты за приготовлением из сухого пайка ужина, подзадоривающее зажурчали голосами. Опять с бесконечным шептанием, нервным смешком, разговором иногда и вслух, но с какими-то туманными, либо иносказательными недомолвками – чтоб замаскировать на людях полный смысл говоримого ими, трогающего их. Как свойственно, очевидно, молодым людям, между ними возникли чисто товарищеские отношения; у них установился близкий взгляд на многие вопросы, очень волновавшие их. И хотя их обоюдная откровенность в чем-то исключительном для них сама собой предполагала особую тайну от других, все сослуживцы относились с простительным для тех пониманием и сочувствием, ровно к легко больным той известной и понятной всем болезнью, что зовется молодостью, только и всего.

Взволнованная чем-то полька вздохнула и, плотно опустившись в удобное массивное кресло, стоявшее подле угловатого массивного стола, взялась за вязание; спицы, быстро мелькая, побежали в ее белых послушных натренированных пальцах. Однако она внезапно остановила руки и глуховато-строго, осекаясь голосом, спросила у гостей, скоро ли они, русские, освободят, наконец, Варшаву. Уже невмоготу. Сколько лет поляки под немцами.

Подобно большинству поляков-патриотов своей страдающей родины, она страстно ждала скорейшего освобождения столицы от немецких захватчиков, изождалась вся. Да всерьез и опасалась теперь за отдаление того момента, очень сомневалась в том, что русские сумеют уж освободить Варшаву, укрепленную, должно, вдвойне. Она говорила, что ошибку, верно, допустили: не вступили в нее зараз, во время летнего наступления. Немцы сильно укрепились. В Варшаве же в тридцать девятом году остались ее krewni – родственники, и она не знает ничего о них.

Глаза ее увлажнились. Она достала батистовый платочек.

Светловолосый Хоменко с рыжеватой (потому малозаметной) растительностью на щеках и подбородке, заторопился, краснея:

– Нет, неверно и не можно, пани. – И с убеждением и превосходством бывалого тридцатилетнего фронтовика попробовал все разъяснить неверующей хозяйке-польке, поудобнее вытянув со стула еще раненую ногу. – Для нового большого наступления, чтобы всю Польшу, а не только Варшаву, освободить, нам нужно вновь собраться со всеми силами, подтянуть поближе танки, самолеты, артиллерию, продовольствие подвезти, дороги наладить, мосты навести… Глупо без подготовки атаковать мощно вооруженных немцев. Ударить уж наверняка…

Полька уточнила для себя, готовится ли этим часом наступление.

– Наступать сейчас – все равно как пытаться выстрелить из незаряженной винтовки, – сказал сержант.

Хоменко обычно почтальонил, хотя нередко ему приходилось доставлять почту по ночам, под непрерывными неприятельскими бомбежками да обстрелами, – ползком по-пластунски, а где пробежками, совсем как не передовой, достаточно уже знакомой ему. Он вновь на фронте побывал в конце этой весны, после очередной перекомиссии, ходил там в разведку, а уж после третьего ранения и затем выздоровления опять вернулся в свою часть.

Загрузка...