Когда Скруг проснулся, было так темно, что он едва мог разглядеть, где окошко. Начали бить городские часы, и, к его крайнему удивлению, толстый колокол ударил семь, восемь и, наконец, остановился на двенадцати. “Двенадцать, полночь, — а я лег в два утра. Верно, часы испортились: ледяная сосулька попала в колесы”.
Он надавил пружину у своего репетитора, и звонкий молоточек также пробил двенадцать. “Не может же быть, чтоб я проспал целый день и захватил еще ночи? Разве с солнцем случилось какое приключение, и теперь еще полдень?”
С этими словами он встал и протер рукавом замерзшее окно. На небе было так же темно, и никого на улице.
Скруг снова лег в постель. Он думал и передумывал, но бескопойство все более и более овладевало им; наконец он было уже убедил себя, что все это был сон, как вдруг часы пробили три четверти, и он вспомнил, что ему обещан новый гость к часу ночи. Эта четверть часа показалась ему необыкновенно длинна и мучительна; наконец куранты заиграли “бим, бом, бом, динь, дон, дон”. Скруг едва переводил дыхание, когда мгновенно колокол ударил свой одинокий, громкий — час. Комната осветилась, и что-то отдернуло занавесь постели.
Скруг вскочил и увидал себя лицом к лицу с странным образом. То было, казалось, лицо ребенка, но с таким строгим, спокойным взором и глубокою мыслью на челе, что, казалось, судьба сохранила зрелому мужу всю свежесть его детства. Белые, как лунь, волосы падали кудрями по плечам; казалось, что не один век уже прожит этой маленькой головкой, а между тем яркий румянец играл на щеках ее и оттенял некоторые черты. Во всех членах была какая-то нежность и детская гибкость и вместе с тем сила мужеского возраста. Его накрывала ярко-белая туника, собранная посредине поясом, блестящим всеми цветами радуги. В руках у него была пальмовая ветка, яркий свет блистал диадемой на челе, а под мышкой он держал шляпу, которая, вероятно, служила ему вместо медного колпака, которым мы гасим на ночь свечку.
— Не вы ли та особа, которой посещение возвестил мне мой приятель?
— Да, — отвечал нежный, звонкий голос.
— Не церемоньтесь у меня! не угодно ли накрыться? здесь холодно. — Ему очень захотелось видеть гостя в шляпе.
— Как! — и при этом маленький Дух поднял голос, — ты уже заранее хочешь погасить этот свет, который осветит тебе твое прошедшее и будущее?
Скруг почтительно извинился, что, может быть, его обидел, и затем осмелился спросить, чему обязан он чести такого посещения?
— Заботе о вашем благоденствии.
Скруг выразил всю свою благодарность; но вместе с тем подумал про себя, что если бы его оставили хоть на одну ночь в покое, то сделали бы гораздо больше для его настоящего благоденствия.
Видно, что гость прочел в глазах Скруга тайную мысль его и, взяв за руку, громко сказал: “Не противоречить! Встать и идти за мной!”
Скругу было бы совершенно бесполезно отговариваться, что он совсем не привык к ночным прогулкам, что постель тепла, а термометр ниже точки замерзания, что он и одет неприлично, в туфлях, халате и колпаке… Противиться было нечего: его держала рука, нежная, как рука ребенка, но в которой он чувствовал всю силу Геркулеса, Он встал; но когда заметил, что его вожатый отправляется прямо к окну, в отчаяни ухватился за полу его белой туники:
— Вспомните, что я смертный: могу упасть и расшибиться!
— Не бойся, моя рука поддержит тебя и не на такой высоте.
С этими словами они были уже далеко и очутились среди полей на открытой проселочной дороге. Ни малейшего следа большого шумного города; туман и мрак ночи исчезли; был светлый, холодный весенний день, и снег порошил на землю.
— Боже мой, — сказал Скруг, всплеснув руками, когда он осмотрелся кругом, — я здесь родился, здесь был ребенком!
Тысяча надежд, сочувствий, радостей и забот, давно забытых, одни за другими грозным призраком вставали перед ним и словно носились в воздухе, напевая душе про все ее давно почившее, ею отверженное прошедшее. Казалось, новая, свежая жизнь пробежала по всем жилам.
— У вас дрожат губы и румянец выступил на щеках? — сказал с детскою нежностию его вожатый, — но пойдемте; вы, я думаю, помните дорогу.
— Как не помнить! — вскрикнул Скруг с небывалым жаром, — я бы нашел ее ощупью.
— Странно же, во столько лет ни разу не вспомнить… но идемте.
Они пошли по дороге. Скруг узнавал каждое дерево, каждую тропинку… наконец, показался пред ними небольшой уездный городок с несколькими торчащими колокольнями, соборным куполом, вьющеюся рекою и деревянным мостом. Вот едут к ним навстречу крупною рысью несколько телег, усаженных молодыми курчавыми головками. Молодые парни побольше сидели на облучке и погоняли по всем по трем, затягивая веселую песню. Вся эта молодость, казалось, была в большой радости, хохотала, кричала, хлопала в ладоши, другие с тем же хохотом, песнями и криками шли гурьбой пешком, Скруг вспомнил, что то было Светлое Воскресенье и что многие из его товарищей отправлялись тогда в соседний богатый пригород к своим отцам и матерям.
Он мог назвать почти каждого по имени; но странно, чему он так обрадовался, когда увидал их, так что сердце, казалось, готово было выпрыгнуть; отчего так засверкали давно потухшие глаза? отчего с такою радостию он вслушивался в радостное: “Христос воскрес. — Воистину воскрес”, — которыми они менялись с каждым встречным. Какое, казалось, было дело ему до Светлого Христова Воскресенья? Разве оно доставило ему когда-нибудь лишнюю копейку?
— Школа, однако же, не совсем пуста, — заметил его вожатый, — в ней остался один сирота, заброшенный и забытый всеми.
— Да, я знаю, — отвечал Скруг и закрыл глаза руками.
Они поворотили в переулок и остановились перед небольшим серым, скосившимся набок домом. Миновав первую большую классную, установленную засаленными столами и лавками, они взошли в другую небольшую комнату назади дома, где возле топившейся печки размыкивал свое горе бедный сирота, которого учитель оставил стеречь школу, пока он сам и все его товарищи так весело встречали Светлое Воскресенье.
Скруг присел на одну из лавок и невольно заплакал над прежним самим собою, которого все забыли.
Ни один звук в пустом доме, было ли то мяуканье кошки за печкой или стон ветра в голых ветвях плакучей березы, скрип далекой двери на дворе или треск и щелканье огня в печке, — ни один звук не пропадал даром для Скруга. Все говорило его душе о ее прежней детской светлой жизни; с каким-то странным наслаждением вслушивался он в каждый беглый отзвук и каждый звук, казалось, какою-то неземною отрадою ложился в его опустелую, черствую душу. Он стал пристальнее вглядываться в своего прежнего себя, и невольно вырвалось у него: “бедный ребенок”.
— Я бы хотел… — и с этими словами он судорожно опустил руку в карман, но, оглянувшись кругом и отерев рукавом глаза, продолжал вполголоса: — теперь уже поздно.
— В чем дело? — спросил его вожатый.
— Ничего, — сказал Скруг, — ничего. Вчера вечером остановился у моей двери мальчик, такой же жалкий… Я бы с радостью дал ему что-нибудь теперь, — вот и все.
Дух грустно улыбнулся, махнул рукой и сказал: “Вперед!”
С этими словами сидевший у огня мальчик вдруг раздвинулся в плечах и вырос на несколько вершков; в комнате стало темно, дом вдруг пошатнулся еще более набок, окошки рассели, штукатурка попадала в разных местах. Снова стало светло, и все по-прежнему; но как и что, Скруг ничего не мог понять: и прежний он снова один, и школа по-прежнему пуста, ибо также было Светлое Воскресенье; но в этот раз он уже не сидел, спокойно притаившись в углу, а в большом волнении расхаживал большими шагами по комнате.
Скруг и вместе с ним его молодой двойник с нетерпением глядели на дверь. Дверь наконец отворилась, и маленькая девочка лет девяти бросилась к нему на шею и повторяла, целуя его: “Милый, милый братец!”
— Я приехала за тобой, чтоб отвезти тебя домой, братец, — говорила дитя, смеючись от радости и хлопая ручонками, — домой, домой!
— И совсем домой, Катя.
— Да, да! — отвечало дитя, сверкая глазенками. — Домой и навсегда, так, чтобы тебе не возвращаться больше в эту скучную школу. Дядюшка стал гораздо добрее к нам, так что я раз решилась спросить у него: “Пора бы домой братца, дядюшка?” — и он отвечал мне: “Да, пора, и поезжай сама за ним, Катя, с старым Иваном”. Ты, однако ж, уже совсем большой человек, Петя, — сказала она, призадумавшись немного, и вытаращила на него глазки. — Но что за дело: мы с тобой вместе всю Святую… О, если бы ты знал, какое у нас веселое время, другого нет такого в году!
— Да и ты совсем невеста, Катя.
Она прыгала и хлопала в ладоши, то смеялась, то плакала, хотела раз погладить его по голове, но не достала, снова хохотала и встала на цыпочки, чтобы снова поцеловать его. Потом — ну тащить его ручонкой к двери; а он, разумеется, не противился.
Вдруг раздался осиплый голос: “Снести вниз пожитки господина Скруга!” — и вслед за тем показался сам учитель, длинный и худой, и с величественной, но вместе благосклонной улыбкой погладив детей по головке, взял их за руки и повел в соседнюю комнату, где уже накрыт был на стол завтрак: красные яйца, куличи и пасха. Дети поели, поблагодарили учителя и с радостью распростились с ним. Все было улажено, колокольчик зазвенел, и кибитка покатилась.
— Какое нежное создание! Но ему завянуть от первого подувшего ветра! — сказал призрак, обратившись к Скругу. — А какое было любящее сердце!
— Да, вы правы! Боже упаси, чтобы я сказал что-нибудь против нее.
— Но она, кажется, умерла уже замужем, и от нее остались дети?
— Да, один.
— Ваш племянник?
Скругу стало как-то неловко, и от ответил коротко: “Да”.
Они вышли из школы. Веселые, праздничные толпы бродили по улицам, время уже клонилось к вечеру. Они остановились перед одной вывеской, и призрак спросил Скруга, знает ли он ее.
— Как же не знать! Да я здесь был в ученье.
Они вошли. За столом сидел старый господин, такой высокий, что если бы еще несколько вершков, казалось, он достал бы до потолка.
— Боже мой, мой старый добрый хозяин!
Высокий господин встал из-за стола, посмотрел на часы и затем потер себе руки, поправил галстук, улыбнулся и вскричал густым веселым басом:
— Эй, Фома, Петя!
Прежний он Скруга, теперь уже молодой человек, взошел быстро в комнату вместе с своим товарищем.
— Фома, Боже мой! — сказал Скруг. — Да, это он. Как он любил меня, бедный Фома.
— Ну, дети, — сказал хозяин, — сегодня не до работы, и пора подумать о вечере, закрыть ставни, все убрать, вынести все лишнее. — И, прихлопнув в ладоши, прибавил: — Живо!
Все было готово в одно мгновение: столы вынесены, пол подтерт, свечки зажжены и ожидали гостей.
Вот вошла скрипка и начала настроивать, за нею дородная хозяйка с широкой, полновесной улыбкой и три хозяйские дочки, цветущие здоровьем; затем дамы и кавалеры, башмачник с своей дочкой, портной с своим сыном и затем еще несколько гостей, более почетных. Гостей было очень много. Все они входили — кто смело, кто с робостью, кто неловко, кто жеманясь; но для всех нашли, однако ж, место, хотя, может быть, и не совсем просторное. И вот пошли пара за парой, взад и вперед, вправо и влево, кружатся и раскланиваются, кто с важностию, кто вприпрыжку. Молодой Скруг увивался около дам; сам старик-хозяин и хозяйка не пропускали ни одного танца и неутомимо выделывали все па. Казалось, все они разучились ходить попросту и только и умеют, что прыгать. Все это время беспрестанно разносились всякие закуски и прохладительные лимонады, красная вода, конфеты, пастила, пряники и орехи. Наконец, пробило двенадцать, скрипка заиграла польской, и гости начали расходиться. Хозяин и хозяйка стали у двери провожать гостей. Много было рукожатий, много поцелованных ручек и добродушных желаний, чтобы так же весело провести и остальные дни праздника. Наконец все распрощалось, приветствия и чмоканья кончились, и в комнате остались только два молодых человека.
Во все это время Скруг был как вне себя, вся его душа была в том, что он видел, и с своим прежним собою. Все пред ним ожило, и всем он наслаждался, как будто прежний двадцатилетний юноша. Он был в неописанном волнении и опомнился, когда они были уже одни, и вместо светлых улыбающихся лиц молодых людей глаз его встретился с прозрачным взглядом призрака. Светящаяся диадема на головке блистала ярче, чем когда-либо.
— А как малого стоит, — сказал он, — сделать весь этот пустой народ счастливым.
— Малого? — отвечал Скруг, задумавшись.
Призрак дал ему знак, чтоб он вслушался в разговор двух молодых людей, которые вышли в соседнюю комнату и рассыпались в похвалах своему доброму хозяину, и затем продолжал:
— Он не истратил и сорока рублей: есть из-за чего расточать ему такие похвалы!
— Не в том дело, — сказал Скруг, разгоряченный замечанием, и, забывшись, говоря совершенно как прежний, давно отживший он. — Не в деньгах дело: всякий человек может сделать зависящих от него счастливыми и несчастными, сделать для них всякий труд, легкий или тяжелый, удовольствием или тягостным источником болей. Скажи лучше, что эта власть его в каждом слове и взгляде, в каждой безделице, которую сама жизнь разве может заметить, а это счастье, которое он разливает, так же драгоценно, как если бы оно стоило ему половины его достоянья.
Он почувствовал на себе взгляд призрака и остановился.
— В чем дело?
— Ничего особенного: я сейчас подумал о своем писаре и хотел бы сказать ему несколько слов.
В это время взошел его прежний он и погасил свечи. Стало темно, и снова они очутились где-то, но где, сначала Скруг не мог разобрать.
— Мне остается немного времени, — заметил его вожатый. — Скорей!
И с этими словами прежний Скруг уже стоял перед ними. Он был теперь мужчина в зрелом возрасте, черты его лица еще не огрубели, как в позднейшие годы, но уже носили на себе печать заботы и страсти к золоту. Заметно было какое-то беспокойное, нетерпеливое движение в глазах, которое показывало, что семя страсти уже брошено и будущее дерево скоро заглушит под своею мертвящею тенью всякое другое человеческое чувство.
Он не был один; возле него сидела молодая девушка с румяным, свежим личиком и в траурном платье. В глазах ее блестели слезы, точно росинки на восходе солнца. У окошка сидел старик-отец и, казалось, был углублен в чтение какой-то книги.
— Вы сами, может быть, того еще не чувствуете, но другое земное божество вам заменило меня; дай Бог, чтобы оно дало вам те же радости, какие мое сердце обещало… — сказала она с какою-то нежною грустью.
— Что за земное божество? — спросил он.
— Золото, — отвечала она.
Таков всегда бывает свет, — продолжал он, — ничто не бывает так завистливо, как бедность, и ничего не обвиняет она так строго, как всякое искание богатства, и особливо когда оно успешно. — Он уже не мог понять, как эти слова раздирали сердце бедной девушки.
Но она отерла глаза и продолжала с кротостию:
— Я знаю, теперь для вас одна цель и надежда жизни: золото и поклонение людей пред тем золотым кумиром, который вы создадите из себя. Я видела, как все ваши лучшие внушения души, благородные порывы мысли вяли и блекли один за другим под холодным дыханьем золотого идола,
— Так что же? если я и стал во столько благоразумнее, я, кажется, не переменился к вам. — Она покачала головой. — В чем же?
— Уже прошло много времени с тех пор, как мы обещаны друг другу и покойная мать моя благословила нас. Мы были одинаково бедны тогда, но довольны своей судьбой. Вы с тех пор стали богаты, я не так бедна, как прежде, но осталась та же, а вы переменились. Тогда вы были другой человек.
— Я был тогда ребенок, — сказал он с нетерпением.
— Ваше собственное чувство говорит вам, что вы не тот, что были, — продолжала она. — То, в чем вы готовы были положить все блаженство вашей жизни, теперь уже далеко от вас… Я долго думала об этом и не стану повторять, чего оно мне стоило. Но довольно, что я убедилась в этом и готова возвратить вам ваше слово…
— Но разве я показал вам в чем-нибудь, что я…
— В словах — нет.
— Так в чем же?
— В том, что для вас другие надежды, другая цель и другое поприще жизни, а с этим изменилось и все, что заставляло вас дорожить моей любовью. Скажите откровенно, не будь ничего прежде между нами, не будь данного слова и родительского благословения над нами, пришли бы вы теперь просить моей руки?
С этими словами она поглядела на него с такою грустью, но вместе с таким спокойным, прозрачным, проникающим душу взглядом, что ложь была невозможна, — и он замолчал.
— Чего бы я ни дала, чтобы думать иначе, — продолжала она, — то Бог один ведает, но я знаю свой долг. Будь вы свободны, и вы не отдали бы руку бедной девушке, которая не принесет вам ничего, кроме забот и лишних издержек, и даже если бы вы уступили минуте увлечения, не принес ли бы вам следующий же день раскаянье и упреки в вашей слабости. Бог да благословит ваше будущее; возвращаю вам ваше слово, и от чистого полного сердца, во имя того, которого оно любило и кого уже нет более.
Он хотел говорить, но она продолжала, отвернувши голову, чтобы скрыть катившиеся слезы:
— Вы можете… Небо не оставляет никого своей благодатью. Вы можете возвратиться… но нет, нет. Год-другой, и всякая память обо мне исчезнет в вас, как докучливый сон, который часто незваный приходит возмущать наше спокойствие. Дай Бог вам счастья на пути, который избрали.
В эту минуту старик-отец поднял глаза с книги; она подошла к нему и, показывая на Скруга, с жаром говорила что-то…
…Вдруг все исчезло.
— Призрак! — сказал Скруг. — Я не хочу больше твоих видений, веди меня домой, что за радость тебе мучить мою бедную душу?
— Еще одну тень, — сказал Дух.
— Будет, умоляю тебя!..
Но противиться было нечего. Призрак схватил его за руку, и они очутились в комнате, не очень большой и убранной не с особенною роскошью, но все в ней говорило о семейной жизни, довольстве и счастии. Подле камина сидела молодая прекрасная девушка, едва вошедшая в тот счастливый возраст, где сходятся все светлые лучи нашей жизни в одно радужное сиянье, когда душа еще не расставалась с благоухающей прелестью и веселой беззаботностью детства, но уже видит перед собой другие, более зрелые образы и просится в иной мир, к иным радостям, и все ей так светло и радужно в туманной дали… Она до того была похожа на девушку, которую мы сейчас только оставили, что Скруг уже готов был принять ее за то же видение, только моложе и прекраснее, но вошла мать, и он узнал в ней свою бывшую невесту. В комнате шум был страшный, в ней было больше детей, чем Скруг мог перечесть в своем замешательстве, и каждый шумел и кричал по-своему, но остановить было некому. — Видно было, что ради Светлого Воскресенья мать оставляла их веселиться и встречать его по-своему. Она весело улыбалась, следя за ними глазами, а молодая девушка наконец не высидела, встала и начала бегать вместе с детьми. Но вот зазвенел колокольчик, — вдруг все бросились к двери, кто первый поцелует воротившегося отца и скажет ему веселое “Христос воскрес”. За ним шел старый слуга с корзиной игрушек, фарфоровых, восковых и всяких яичек. Пошли новые радостные клики. Кто дергал отца за полы платья, кто карабкался к нему на шею, кто тащил к матери, чтобы показать во всем торжестве новую полученную игрушку. Наконец все эти маленькие курчавые головки занялись каждая своим подарком и притихли.
Скруг между тем становился все внимательнее… Хозяин дома, поцеловав и усадив всех детей, обнял с нежностию старшую дочь и сел возле нее и матери у камина. Тогда он подумал, что такое же созданье, такое же прелестное и полное надежд, — могло бы также назвать его отцом и расцвесть весенним благоухающим цветом на зимнем поле его жизни… о, тогда он тяжело вздохнул, и у него потемнело в глазах.
— Маша, — сказал муж, обращаясь к жене с улыбкой. — Я видел вчера твоего старого приятеля, отгадай, кого?
— Кого же? Право не знаю. Разве, — прибавила она смеючись, — господина Скруга?
— Да, именно Скруга. Я проходил мимо его конторы, когда выносили гроб его товарища.
— Бедный, теперь он один, совершенно один на всем белом свете… — и невольная тень набежала на ее лицо.
— Дух, — сказал Скруг дрожащим голосом, — скорей веди меня отсюда.
— Вы сами знаете, что это лишь тени всего, давно почившего. Чем же я виноват, что оно было так, а не иначе?
— Уведи меня! — вскричал Скруг в отчаянии, — я не могу дольше вынести…
Он повернулся к призраку, но, видя, что тот стоит неподвижно и светящаяся диадема блестит ярче, чем когда-либо, с отчаянием бросился на него, вырвал шляпу и накинул ему на голову.
Но чудесный свет все ярче и ярче светил из-под шляпы, и Скруг, после долгой неравной борьбы, очутился на своей постеле. Он повернулся на бок и крепко заснул.