Восковые перстни

В то утро он долго молился. Обычно его молитвы были краткими молитвами благодарности. (".Не просить надо, чтобы тебе дали, а благодарить за то, что имеешь. А то, что тебе надобно, будет дано. Не говори Господу, что у тебя есть беда. Повернись к той беде открытым лицом и скажи, что у тебя есть Господь". Из синей тетради).

Мы собирались натри дня, нарезали из автомобильной шины выступцы и наколенники. Ибо если выйдем на Острый Кряж, там, на каменистых перелогах с рододендронами, придется сбивать колени. Собирались, планировали — и не пошли. Орлан перебежал наш путь. С глухим свистом пролетел над двором и сбросил серый кимлюшок. Он упал аккурат перед стариком — комочек мха, не донесенный до гнезда.

— Ломикамень, — сказал старик. Этот мох растет там, где облака чревом трутся о горные вершины. Там, где уже ничего не растет. Оттуда нас оповестили, что кто-то попросился к небесам…

И мы отложили свою дорогу, занялись мелкой работой по двору, а к заобедне, из самого пекла жарыни, вышел дедок в длинной шляпе и прошамкал, что умерла Студеная Марта, дальняя родственница Светована. И что зовут его на "провод почившей души".

Старик искал глазами что-то вверху. Там до сих пор почти недвижимо планировал орлан, словно чертил что-то в синей небесной тетради. Каждый из нас имеет свое письмо, подумал я. Только не каждый готов это прочесть.

Мы вытрясли с одежды хвою, натерли обувь сажей, смешанной с маслом, и пустились в путь. На похороны. Молчаливым был тот путь. Как и надлежит быть дороге к мертвым. Пришли уже к вечеру, как говорят здесь — в собачий голос. Деревенька была вырублена в черном дубовом лесу, а по низу окаймлена обручем из болот.

— Люди здесь посеяны с небес, — сказал мой поводырь.

— Сюда не дотянулись ни татары, ни хазарские злодеи, ни мадьярские жандармы-перьяники, ни русские колхозы. Здесь время загустело, как еловая смола…

И действительно: тишину сначала видишь, а потом уже слышишь. Деревня носила название Древоделы. Селение деревьев и людей, испокон веков живших деревом. Мы шли по улице, на которой цвел дикий тимьян. Иногда мимо проходили одинокие кони, провожая нас внимательными взглядами лиловых очей. Или взлетал надо головой дятел. Перелесья здесь сливались с садами. Виноград "опорто" вился вокруг вязов. Замшелые валуны и муравейники указывали на границы между дворами. Воротниц не было, двери на срубах были подперты вениками. И людей не было — все на "проводе". Здесь всем миром встречали новую жизнь и так же провожали смерть. В дубовом гробу-труне, с дубовым крестом — под шатер дубовых крон. Чтобы желуди закрыли глаза, а корни переплелись с костями в вечной тверди горы.

Похожих похорон я не встречал ни до этого, ни после.

Покойница лежала посреди избы на столе. Гроб был выстелен колечками ароматной стружки, тело накрыто белым кружевным покрывалом. На голове сизый платок. Руки на груди, а на двух пальцах — восковые перстни. Это признак того, что умерла невинной девушкой. Строгое мраморное лицо почти без морщин, хотя было ей далеко за семьдесят. Сбоку, на ладе, женщины читали Псалтырь. Книгу передавали из рук в руки. Та, что принимала ее, вставала и макала пальцы в воду. Заунывные речитативы псалом трепетали под сволоком, как стайка ночных мотыльков. Непрочитанная часть книги становилась все тоньше, и точно так же утончались, ставали острее при оплывшей свече черты покойной. В синих сумерках ее лицо становилось моложе, матово светилось.

С улицы заходили люди. Свеча тяжело моргала каждому. Мужчины ребром ладони "крестили" смерть, прикрывали глаза и выходили. Женщины наклонялись и что-то шептали над гробом. Незамужние девушки касались восковых перстней и поднимали глаза вверх. За последней вышел и я. Посреди двора горел огонь, и большой котел кипел на треноге. Женщины-сокачки (так здесь называют кухарок, готовящих кушанья на свадьбы либо поминки) общипывали кур, потрошили и бросали в варево. Тут же, на деревянной доске рубили зелень, морковь, кольраби, замешивали и раскачивали яичное тесто, нарезали его тонкой лапшой. Из ароматного пара торчали желтые, как воск, петушиные ноги. Сбоку разогревался лист жести, на него щедро сыпали сахар и брызгали соком мяты. Сахар вскипал леденцовой слюдой. Ее кололи на куски и раздавали детям. В печи под айвой доходили баники — длинные пироги с орехами, сыром и маком. Ароматы мясного навара и пирогов смешивались и разносились по двору.

То тут, то там срывался смешок, прорывался гогот. Дети-подростки достали где-то вожжи и позади избы целыми кучками затеяли перетягивание, падая с визгом в траву. Кто постарше, играли иначе. Один держал на коленях шапку, а другой прятался в нее лицом. Кто-то подбегал и бил второго сзади. Если угадывали кто, приходилось бившему "нюриться" лицом в шапку. Как только стемнело, к играм потянулись и девушки. Парни выгребли из костра угольки, вымазали руки. Подбегали к девушкам и чернили им лица. Те не бросались умываться, а по очереди поднимались с лавки и показывали пальцем на злоумышленника. Парень подходил и губами стирал копоть с девичьих щек, шеи. После этого девушки обязаны были "отбеливать" парней…

Потом на выгоне замелькали огоньки, подсвечивая красным возбужденные лица. По кругу ходила горящая лучина. Осторожно, закрывая ладонями, передавали ее из рук в руки. Потому что ежели потухнет, та девушка должна поцеловать каждого парня. А за парнями ревностно следили свои, чтобы никто втихаря не подул на огонек, потому что тогда все поцелуи срывал только он. Еловые лучины трещали, перебивая звук неумелых юношеских поцелуев. А в горнице лежала баба-девушка, в самом деле уже студеная, и жар этих игр, видимо, завершал то, что в жизни не долюбила, не утолила. Как последний поклон грешного мира.

Под сараем сидели кружком мужики. Им вынесли из подвала ведерко. Пронзительно запахло "изабеллой" — самым распространенным здесь сортом винограда. Кружка пошла по кругу. Посредине, на бревне, сидел "Иван-пан" и черпал вино. Тот, кто брал пойло, что-то должен был сказать о нем: "Ну какой из него пан? Лес залез к нему в огород, а он детей за хворостом гонит". Выпивал, стряхивая капли на соломенную труху, и передавал посуду дальше. "Какой с Ивана пан? Рубашка зимой и летом — одним цветом…" — "Пан с Ивана? А кто нам топоры и мотыги закалит?.." — "Не пан он рукам своим, потому что за выпивкой тянется. Не пан голове, ибо о чужих молодицах думает…" — "Таким паном заделался, что к другим в гости ходит, а сам не зовет…"

О мертвых говорят только хорошее. А о живом — наоборот. Чтобы смерть не дослышалась о его добродетели и не прибрала до времени. Так эти дроводелы весело и задорно, под винную чашу, перемывали один другому кости. И чем больше лепили к бедолаге греха, тем громче смеялись вместе с ним. Это было какое-то публичное очищение. Очищение соседством смерти, которая пришла на этот раз не к ним.

Женщины разносили посыпанную солью и перцем курятину, от которой шел пар. Потом — бульон из котла. При свете луны в миске блестели мелкие монетки жира. И каждому подносили на виноградном листе кусок пирога "баника", с которого на пальцы стекала сладкая начинка. Доев его, мы облизывали те листья. Возле меня, согнута в дугу, сидела маленькая старушка, цокала острой бородой по коленкам, приговаривая:

Марта, Марта, списанная карта.

Девица-сестрица, сердца царица.

Невенчана жена, отцова дочка,

Приплыла к меже живота твоего бочка.

Странная это была молитва-песня. Молитва чувственного сердца. Я рискнул спросить ее, почему Марту называют Студеной, фамилия ли это покойницы.

— Да где, это прозвище ей такое дали люди. Наверное, из-за сердца, выстуженного за всю жизнь. Мы с ней перевесницы (ровесницы), вместе росли. Мы хрупкие, мамкины, а она — твердая, как кремень, быстрая ко всякой работе. Одной рукой косила, два плата сена несла зараз, а конем правила без седла и узды… Вдвоем с отцом жили, потому что мать кровью сплыла за вторым ребенком. Наши люди — бочари. Отец Марты тоже был мастером, Богом отмеченным. А она подле него хозяюшка, почитай, с пеленок. Белоголовая удалась, таких у нас и не повстречаешь. Как в той песне: калинонька белоцветная… Все в их избе ладком, все Божьим чином. Но бедного, говорят, и на коне змея укусит. Не обойдешь тем конем судьбинушку, ой не обойдешь. У нас девки рано достигают, грудки вздыбили рубаху — и уже на выданье. Айда к дубраве, на игрища, к гуслям. Там парни уже крутят девками, словно куделями. Одну прижал, вторую приговорил, третью ведет за руку домой. Кто зовет, за того и выходят. Перебирать особо не из чего: того деревом пришибло, того зверь задрал, того забрали на войну, а тот и сам сбежал в долину, к легкому хлебу. Девки рады, если замуж берут. Только не Марта. На девку такой кости каждый позарится. Но она, как дубинушка на том прилюбном ветру, — ни к кому не тянется. "Будешь перебирать — придется подбирать", — не раз говорили ей мы, подружки. А она: "Желудь темя не расколет, девичество сердце не опечалит". Так, словно сама себе наворожила… Прибился к нашим бочарям приметный молодой шваб из Мукачева. Рудем его звали, потому что и у самого на голове копна горела. Тот Рудьо скупал бочки и при этом наущал наших людей: "Пустую посуду клепаете, пустую и продаете. А отправите ее полной — умножьте выгоду на пять, а то и на десять пальцев". — "Оно-то так, — гудели люди, — но что в бочки засунуть?" — "Да мало ли что? Грибы, ягоды, сыр, вурду. А свиней таких во всей Венгрии не найти. На желудях жиреют ваши свиньи. На сале по пять пластов мяса. Солите — и в бочки. А дальше уже мои заботы…" Отец Марты первым откликнулся. Тогда Рудьо в них и вертелся каждый день. А за ним и Мартины глаза, и голова, а потом и сердце. Если б вещая была, то и в лес бы не пошла… Собирался Рудьо повезти на Дунай грибы и солонину, показать там винные бочки. Вернется, говорил, — поженятся. Заберет ее в Мукачево, в самый центр города. Жить будет, словно княгиня. Он ведь тоже прикипел к Мартике — так ее называл. Только увидел ее — глаза вспыхнули, как и волосы. Словно за огнем пришел. Была между ними любовь, но не было греха. Потому что отец, как топором, отрубил при обоих: "К кровати — только через венец. Потому что держат меня на этом свете только две чести: моя ремесленная да дочкина. Как два крыла. Тяжело с одним лететь…" И поплыл Рудьо еще с двумя парнями. И сбежали, как вода с листа. Долго ничего о них не было слышно. Марта крепила ожидание в сцепленных добела устах. Через полгода добрался домой один из тех бедолаг, ободранный и высохший, как щепка. И рассказал про их приключину. Доплыли до Волохии, и там где-то под берегом ждали их разбойники, может и цыгане. С цепями. Первого сразу же оглушили, второй бросился вплавь. А Рудьо долго с ними бился. Сильно его побили, а тогда затолкали в пустую бочку, законопатили и бросили в воду. Тот, который спасся, из кустов на это смотрел и сейчас рассказывал… Лучше бы этого было Марте не знать. Она словно обмерла. Не столь телом, сколько душой надорвалась. Сторонилась людей, молчала, по лесам бродила растрепанная. Присядет над водой и гребет руками, помогает воде, — "пускай Рудьо быстрее плывет домой". А один раз отец застал ее в сарае со сверлом в руках. Пробивала дыру в готовой бочке.

"Опомнись, Марта, что ты делаешь?" — Продых делаю, чтобы Рудьо мог дышать…" Но Господь милостив, особенно к сиротам. Выкарабкалась Марта из этой беды, развязался для нее мир. Уже не девушка — жена женой, за двоих мужиков руки служат. Но и голова. То дело, которое начал было Рудьо, она потянула дальше. С их двора все село кормилось. Тогда и бочки наши охотно покупали, и в бочки было что класть. Марта всем этим занималась. Пока не пришла советская власть. Потащили их с отцом в Мукачево — кулаки! Под зиму старика выпустили, вернулся, словно на чужих ногах. Кусок хлеба в руках дрожал, не то что инструмент. А Марту погнали в Сибирь… Где-то годков через семь пришла в деревню баба — не баба: стрижена под мальчугана, в фуфайке и сапогах из свиной кожи. Ветры выдули все морщины с лица, выгоревшие глаза смеются. Марта! Пошла белой — и вернулась белой. Только белизна та совсем иная. Седая белизна. И дерево в их избе поседело без живой души. Хозяина уж давно не было на свете. Созвала нас Марта, тех, кто выжил после войны и мытарств. Раздала жестяные баночки с мясом и густым сладким молочком. Голодали мы тогда. "Люди добрые, — говорит, — церковь будем класть. Новую". А наш старый храм, надобно сказать, разобрали по дощечкам и перевезли в Ужгород. "Нелегко, Марта, — говорим, — это будет сделать. Могут и не разрешить. Да и рук маловато, и дерева". "Я легкости не жду. "Всюду мне тесно", — еще Давид говорил. А руки я с собой привезла, целые. И лес сам пришел к порогу". Правду говорила: за те годы лес и впрямь затянул все их подворье. Здесь так: либо ты — либо дерево. На бережке своего надела и начала Марта копать ров для фундамента. Пришел с Мукачева мужичок с папкой под мышкой: "Что вы делаете, неугомонная женщина? Какие церкви? Мало вам что ли было?" Вогнала Марта топор в бревно возле его ноги и твердо сказала: "Вот вам Бог — а вот порог. Еще раз ступите на мою землю — возьму грех на душу. Мне, начальник, из этого двора дорога только в небо". Грозно сказала. И тот испугался, сразу убежал… Сначала Марта сама тянула сруб, а потом и люди присоединились. Из других сел приходили. Молча вытаскивали топоры из пазух и принимались за работу. Кто-то приносил еду, кто-то воду с колодца, кто фрукты, орехи, мед. Тайком принесут корзину и поставят под ворота. Некоторые только ночью работали, при костре — боялись. А потом осмелели — пели, молились вслух. Так красиво! Церковь росла, вместе с ней крепли духом и люди. И вырос на Мартиной земле храм, словно Божья шкатулка. И принял первую Службу. И служит нам поныне. Завтра понесут туда и Марту — на последнее целование… Почему, говоришь, звали ее Студеной? Глаза теплые, руки горючие, а сама — Студеная. Это мужики ее так окрестили. Как им было смириться: вольная и пригожая баба, а никому в руки не дается! Она и по тюрьмам, рассказывала мне, свою невинность оберегала. Ножом и зубами оборонялась. И принесла свою честь на этот берег, под основание этого храма… Марта, Марта, сестрица-девица…"

Наверное, никто из древоделов не сомкнул глаза. Ночь царила в залитой лунным сиянием проруби, отвоеванной людьми у леса. А на рассвете, когда первые лучи пронзили резные кроны дубов, я увидел, как над двором три раза качнулся белый гроб. Сбит он был из дубовых досок и плыл на людских плечах, словно кораблик-бочка. Плыл в ту реку, куда стекаются все ручьи этого мира. Все мужчины, от самого малого до самого старого, старались хотя бы рукой дотянуться до нее.

Пышное кружево закрывало лицо покойной, и над ним виднелись только руки — жилистые, изношенные в работе, но красивые. С восковыми перстнями на пальцах. Один ее, а другой она несла тому, кому не успела надеть при жизни.

("Ибо нету полноты в одиночестве. Только в паре". Из синей тетради).

Студеная Марта…

Никто не нес с этих похорон холод в сердце.

Мы возвращались в сумерках. Я боялся, что собьемся с пути. К тому же старик подтолкнул меня вперед: "Учись ходить по бездорожью, видеть в темноте". Я и не заметил, как глаза привыкли к лесному мороку. Помогали мне его размеренные напутствия за спиной: "Успокой дух, сними напряжение с кожи — и почувствуешь тепло, идущее от деревьев. По этому теплу можно идти и вслепую. А еще вдоль тропинки тихонько сквозит люфт, тянет за собой… И шум листьев, свободный либо приглушенный, тоже указывает направление… И твердость совсем разная под ногами. Нога сама выбирает, как ей легче ступать. У волка нету поводырей… Но сейчас станет виднее — проснутся светлячки, приходит их время".

И действительно, как только дорога сбежала во влажную яругу, в глазах замерцали тысячи огоньков. Словно небо упало на землю и зори лежали под ногами. От них синеватой дымкой качалось между деревьями бледное сияние. Кое-где светились также гнилые пни, наросты на стволах, жабы, птичьи гнезда и яйца муравьев. Ночь включила живые фонарики.

Мы шли, как во сне. Ходьба не обременяла, а мысли были легкими. Может, поэтому я и насмелился спросить о таком:

— Что такое смерть?

Его это не удивило. Человека, который давно готов ко всему, не удивляет ничто. Да, он не боялся этого. Как-то раньше я уже спрашивал его, думает ли он о смерти. Он сказал: "Всего лишь только каждый день и каждый час. Что бы ты ни делал, смотри в конец. Тогда конец не будет тебя пугать, а будет отдаляться". Теперь же он постарался объяснить необъяснимое.

Раньше я считал, что смерть — это конечная усталость. Само рождение в этот мир приносит усталость, и человек живет с ней всю жизнь. Устает и обновляется, устает и обновляется. Каждое утро мы воскресаем для нового дня. И каждую ночь умираем для сегодняшнего… Видимо, смерть очень важна для жизни, другая ее сторона. Без нее не было бы и воскрешения. Но смерть не последний властелин. Если б это было так, то все бы мы умирали одинаково и в одном возрасте. Так, как и рождаемся. А со смертью получается иначе: цдних убивает судьба, другие тяжело мучаются перед кончиной, третьи отходят во сне, четвертые — при темных обстоятельствах, пятые — по собственной воле… Получается, что смерти вообще не существует, что это Жизнь продолжает свой удивительный переход. Не есть ли смерть всего лишь орудием в руках Жизни? Не хочет ли она этим своим последним проявлением, которое иногда, бывает, тянется годами, сказать нам что-то важное, чему-то научить? Как и той же болезнью. Возможно, именно вся наша земная жизнь и есть долгой тщательной подготовкой к более приятному существованию — Вечной Благодати?! Знаю одно: сокровенные смертные вещи — это не наша забота. И они не должны умножать нашу печаль… На моих руках умерли добрая сотня человек. Я не могу назвать их бедолагами, потому что ни у кого в смертную минуту не было страха смерти. Страх был раньше, когда они жили, еще надеялись на жизнь. А тогда, в этот страшный, казалось бы, момент они переходили в иной мир с облегчением, даже с какой-то радостью… Что же я хочу вывести из этого? Не надо думать о тяготах жизни, следует думать о том, как плыть. Рыбу не волнует надежность плавников и пузыря. Рыба плывет. Потому что ей надлежит плыть. А нам — проводить жизнь в трудах и радостях… Кто осознал вес жизни, цену радости, тот вкушает каждый миг, каждую мелочь. Когда сольешься с этим миром, то понимаешь, что ты всегда был и будешь, во веки веков. Как и этот мир. Ты научишься не спешить, радоваться каждой минуте, как проникновенной молитве, как любовным ласкам, как глотку хорошего вина, как сладким снам… И эти моменты будут тянуться все дольше, сгущаться, разливаться полнотой радости в сердце. И ты поймешь, что они нескончаемы. Они в тебе, а ты в них. В этом наша вечность, бессмертие нашей души…

— А что будет с нами после смерти? — спросил я, обмирая внутри.

Что? А ты обернись и вспомни, что было с тобой до рождения. То же самое… Доверяй тому, что случается с тобой, а не тому, что может случиться. Думай о том, что хочешь иметь, а не о том, чего не хочешь. Это сохраняет и умножает силы. Наша судьба у Бога на коленях. Нету Него ничего лучшего, чем наша жизнь. Как бы каждый из нас глупо ее не верстал. У Бога нету мертвых…

Я шел по темному лесу из похорон, а, казалось, — бежал по светлой тропе нового рождения.

Через какое-то время он заговорил снова:

Когда мы дойдем до конца своей земной жизни, единственное, что будет иметь значение, — это та любовь, которую мы отдали и получили. В свое путешествие в новый мир единственное, что мы сможем взять, — это любовь. Если ее нет, то умершие забыты еще до смерти… Однако оставим мертвым их покой, а сами будем жить надеждой. Как говорится, мертвому гроб, а живому хлеб…

Когда мы подходили к своему Горовому гнезду, на востоке уже занималась заря.

Загрузка...