Гумера Хабирова сняли с работы.
Как только закончилось затянувшееся совещание, он, ни на кого не глядя, первым покинул кабинет и вышел на улицу.
А там ревела, свистела, бушевала метель — одна из самых свирепых в нынешнюю зиму. Раскачивались оледенелые провода, гудели столбы, мотались из стороны в сторону деревья.
Хабиров прикрыл лицо воротником куртки, защищаясь от ветра, холода и колючей снежной пыли, и, спустившись с крыльца, зашагал прочь.
Он миновал столовую, здание цеха, где совсем недавно работал. Мелькнула мысль — зайти к ребятам, но тут же ее отбросил. Зачем? Что он скажет им, что они скажут ему? Но и в холодную, сумрачную, неуютную комнату в общежитии идти тоже не хотелось. С тоски там завоешь в одиночестве, это уж точно! Нет, если и идти сейчас куда, так только к Зифе. Ей ничего не придется объяснять, она с полуслова все понимает. Откроет дверь, улыбнется и скажет, наверное: «Долго же ты пропадал, милый!» Но не упрек прозвучит в ее голосе, а радость, оттого что он наконец-то пришел. Когда тебя ждут, можешь каким угодно заявляться — и сердитым, и озабоченным, и раздраженным. И с бедой своей — можешь. Молча порог переступишь — в чужое, ставшее таким привычным тепло, навстречу ласковым, нежным, ждущим рукам, утонешь лицом в пахучих волосах — и сразу станет легче, все печали забудутся-исчезнут, словно их никогда и не было…
Хабиров ускорил шаг.
Что и говорить, давненько он у Зифы не был. Даже счет дням потерял. С утра до позднего вечера крутился в своем сушильном цехе. Бегал, ругался, спорил, чего-то доказывал, отбивался, хитрил, выкручивался и сам распекал кого-то — выпадает такое времечко в конце каждого месяца, когда все, кажется, с ума посходили, завод на дыбы поднят, телефоны от криков раскалываются, люди, как чумные, мечутся с красными от бессонных ночей глазами, поесть некогда, маму родную и ту забывают, не говоря уж о любимых, начальник цеха голос теряет, как глухонемой, руками команды отдает, говорят, даже материться таким образом научился. Но на Гумера он, как на бога, молится в такие штурмовые дни, потому что от него, механика цеха, все и зависит: будут бесперебойно агрегаты работать, значит, и план будет, и премии, и фабрика из прорыва выскочит. Не раз и не два пожалел Гумер, что ушел из отдела главного механика, дал себя уговорить, польстился на что-то, чего тут и близко не было. То ли дело — первые месяцы после окончания института. Отсидел за столом восемь часов, собрал бумаги, разложил по папочкам, сунул их в ящики письменного стола — и иди-гуляй до следующего утра. Отглажен, при галстуке, в начищенных до блеска штиблетах, хорошим одеколончиком попахиваешь, спину прямо и гордо держишь, вахтер тебе приветливо улыбается в проходной: инженер идет, молодой специалист, как знать, вдруг завтра директором станет!
Какого черта тебе не хватало, Гумер, а?
В ту пору с механиками цеха встречался только на планерках. Смотрел на них, заезженных, крикливых и обидчивых, строго спрашивал за отчеты, в которых то полуправда, то полуложь, то вообще ничего, упрекал за то, что тонут в текучке, не думают о завтрашнем дне завода… Они, конечно, огрызались, не без этого, но все-таки терпеливо выслушивали, даже записывали что-то в своих замызганных блокнотах, и Гумер не без гордости думал тогда, что не зря ест свой хлеб. Потом, правда, один из механиков показал ему блокнот — он, оказывается, рожи разные рисовал да ножки женские… Но это все было уже после того, как Гумер сам механиком стал и с другой стороны стола очутился — с той, где и правильные слова часто слышатся, да прока от них никакого. От призывов и накачек только настроение портилось, а из старых, давно требующих капитального ремонта агрегатов ничего уже выжать нельзя было.
Гумер вспомнил, как однажды главный механик объединения, вернувшись минут за десять до окончания рабочего дня, тяжело опустился на стул и молча начал выпрямлять смятую крючком папиросу. Вид у него был такой, словно с похорон пришел. Сидит, согнувшись, крупная голова совсем в плечах утонула, курит, глубоко втягивая в себя дым, и смотрит в стену. Гумер, конечно, тоже молчит. А что тут скажешь? Что ни день — авария, что ни день — поломка. Хоть бейся головой об стену — кому чего докажешь? А с него, главного механика, один спрос: все, что крутится, должно крутиться безостановочно. План любой ценой. Так это называется на общепонятном производственном языке.
— Так я пошел? — вздохнул Гумер, прозрачно намекая на то, что он лично трудности начальника понимает, но в данный момент ничем ему помочь не может. Чего зря время терять?
— Подожди, — вяло сказал главный механик и поискал глазами пепельницу. Но ее, конечно, на месте не оказалось, и он, плюнув на тлеющий кончик папиросы, кинул окурок в пустую корзину под стол. — Нечему там гореть, — добавил главный механик, перехватив взгляд Гумера. — Мы о другого конца гореть будем. Да и горим уже. Как в той песенке о пожарнике: «А вместе с тем горело очень много, но этого никто не замечал». Уяснил?
Гумер с удивлением взглянул на начальника: чего-чего, а уж стихов он от него никак не ожидал! Знать, и впрямь допекло.
Главный механик откинулся на спинку стула и насмешливо переспросил:
— Уяснил? — и тут же, не дожидаясь ответа, продолжил: — Сколько ты у нас тут штаны протираешь? Пять месяцев? Молодой, здоровый и на бабской должности — бумаги перебираешь. Не надоело еще?
Гумер пожал плечами.
— В общем, был тут у нас разговор о тебе. Там! — начальник показал бровями на потолок. — Пойдешь механиком в сушильный цех. Тот, временный, скис совсем. Ходит как в воду опущенный. Тошно смотреть!
Что из себя представлял сушильный цех, Гумер, конечно, знал. Авральный, можно сказать, цех. Но и себя знал тоже. Во всяком случае чувствовал, что готов на большее, чем копаться в бумагах. Хотелось с головой окунуться в настоящую жизнь, поработать так, чтобы люди с испугом думали о твоем возможном уходе, скажем, в отпуск: «Как же мы тут без тебя?».
Почему и откуда выплыли эти слова, тогда было неясно, но они тем не менее подтолкнули Гумера на быстрый и безоговорочный ответ: «Согласен!»
Главный механик, видимо ожидавший возражений или, по крайней мере, каких-то разговоров, внимательно оглядел Гумера с головы до ног и буркнул: «А то!» — то ли с одобрением, то ли со злорадством.
Человеком он был жестким и решительным, возражений от подчиненных не терпел и говорил часто рублеными, малопонятными фразами, которые, в зависимости от ситуации, могли быть прочитаны и так и сяк. В своем духоподъемном настроении, вызванном неожиданным и в общем-то лестным предложением, Гумер предпочел услышать в темном по интонации возгласе одобрение, сказав себе, что в скором времени заставит все-таки главного механика разговаривать с собой повежливее.
На том они и расстались, и, уходя, Гумер краешком глаза ухватил, как начальник терзал и без того изувеченную коробку, извлекая из нее короткими, толстыми пальцами очередную папироску…
Выйдя тогда на улицу, Гумер, как и сейчас, поднял воротник, защищаясь от пронизывающего насквозь ветра и снежной колючей пыли. Пригнувшись, почти бегом проскочил заваленный наметенными сугробами двор и вошел в сушильный цех.
Теперь он на все смотрел уже другими глазами. Здесь, где во вращающихся барабанах (длина стальных труб тридцать, а диаметр — четыре метра!) сушился влажный железный концентрат, и было конечное звено огромного технологического и человеческого конвейера, называемого горно-обогатительным комбинатом. Сотни механизмов, машин и оборудования (насосов, воздуходувов, вентиляторов, вакуум-фильтров, конвейеров, калориферов, питателей, дымососов, сгустителей, мостовых кранов, кран-балок), километры всевозможных воздухо-водо-пульпопроводов — вот что представляло из себя техническое хозяйство цеха, название которого — сушильный — у непосвященного человека вызывало, очевидно, представление о весьма скудном, если не сказать, примитивном помещении утилитарного назначения. Но именно отсюда выходила конечная продукция, венчавшая труд тысяч людей.
Гумер обошел цех, приглядываясь, прислушиваясь к мерному оглушительному гулу работающих барабанов. Он даже не пытался взглядом охватить эту прорву стучащих, звенящих, шуршащих, булькающих, шипящих, гудящих механизмов, за каждый из которых теперь нес ответственность он, механик цеха.
И впервые со дня окончания института вдруг ощутил почти физически тяжесть того, что взвалил на свои плечи почти добровольно, вспомнив вдруг, как насмешливо (теперь уже в том не было сомнения!) взглянул на него тогда главный механик, как он значительно (и это тоже ясно!) произносил свое тягучее «А то!».
И вроде не совсем чтобы не верил — иначе бы и не предлагал, но и не совсем чтобы был твердо убежден в его кандидатуре — сказал бы что-нибудь определенное, как-то морально поддержал.
Видимо, спорил там, куда бровями показывал, но ничего не выспорил, вот и предложил скрепя сердце.
Зима в тот год была злой, исходила снегом и буранами. Снега выпадало так много, что бульдозеры работали почти без передышки, нагребая огромные, в рост человека, сугробы по сторонам дорог.
С такой же методичностью и неумолимостью наваливались на сушильный цех поломки. Но их нельзя ни разгрести бульдозерами, ни вывезти за город самосвалами, ни спрятаться от них в теплом доме, как от вьюги.
Гумер дневал и ночевал в цехе, но получалось так, что за одним отлаженным агрегатом выходил из строя другой, затем — третий, и так — без конца, словно кто-то злонамеренный специально изобретал технические головоломки, испытывая Гумера и его людей. Все понимали, что единственным выходом было остановить агрегаты, заменить изношенные узлы и тем самым разом решить проблему.
Но это означало бы длительный простой практически всего цеха, а значит, и провал плана и обязательств.
О таком исходе никто не посмел даже заикаться. И они работали, не считаясь со временем, выбиваясь из сил и надеясь лишь на свое многотерпение и удачу. И в самом деле, несмотря на бесконечные поломки, агрегаты действовали, план каким-то чудом вытягивался, а то, что у ремонтников уже и пальцы не сгибались от усталости и стояли рубахи коробом от пота, никого не волновало. Осунувшийся, почерневший лицом Гумер на планерках лишь поигрывал желваками, устав от нескончаемых попреков и угроз. За полгода он прошел здесь такую школу, что мог с закрытыми глазами разобрать и собрать самую сложную машину, по изменившемуся тембру звука определить, какая деталь барахлит в двигателе. Но его умение, хотя кое-что и значило для людей посвященных, начальством ни в грош не ставилось, когда заходила речь о таких материях, как план, сроки, обязательства, договоры, поставки. Тут он был мальчиком для битья, постоянным козлом отпущения, и главным его оружием в словесных баталиях оказалось молчание или уклончивое объяснение, потому что реальные, действительные причины задержек и отставаний никого не интересовали. Важно было сохранить спокойствие, умело увернуться от острой реплики, перевалить свою вину на кого-то другого, как правило, отсутствующего или вообще недосягаемого для начальства, вовремя признать ошибку и пообещать немедленно ее исправить. Эта хитрая наука постигалась с большим трудом, но основательно.
Теперь он не раз с благодарностью вспоминал работу в отделе, куда не доносились дребезжащие, болезненные, прямо-таки чахоточные тарахтения изношенных до предела агрегатов, разрывающие его, Гумера, сердце.
С благодарностью и теплотой, да — так! Ибо только на дистанции понималось, что та самая бумажная, вроде бы никчемная возня, неторопливое размышление над бесстрастными цифрами, вдумчивое прочтение огромного множества ответов, справок, докладных, рапортов давали возможность взглянуть на производство как бы со стороны и представить его как некий единый организм.
Представить и увидеть, как хрупок и ненадежен он из-за застарелых и давно не леченных болезней, понять, что никакими скороспелыми вливаниями ему уже не помочь — нужна радикальная операция.
И чем больше Гумер думал об этом, тем с большим страхом ждал конца каждого месяца, когда приходила в движение до того сонная, неповоротливая система производственных связей: начиналась чехарда планерок, летучек, заседаний, в цехе постоянно торчал кто-то из начальства. Все что-то требовали, кто-то кого-то распекал, и на механиков смотрели попеременно то как на единственных спасателей, то как на неисправимых бездельников.
В последнюю декаду сушильный цех был лобным местом, на котором «распинали» в первую очередь ремонтников. И за дело, и профилактики ради. А они — работали. И вытаскивали план. И не ждали благодарностей.
Благодарить ремонтников было дурным вкусом.
…Судный день начинался, как всегда, со звонка главного инженера фабрики Сафарова: «Что с агрегатами?»
Вопрос не требовал ответа. Просто у него такая манера говорить — без «здравствуй», без обращения по имени. Гумер терпеливо дожидался второй фразы, с которой, собственно, и начинался сам разговор: «Никаких остановок. Ни по какому поводу. Лично мне докладывай о каждом чепе». — «Хорошо», — отвечал Гумер и клал трубку. Потом, оглядевшись по сторонам — нет ли кого рядом? — говорил какие-нибудь крепкие слова. Для разрядки. Теперь ему надо брать себя в руки, просто-таки скручивать нервы в один узел. Чтобы не сорваться. Чтобы пережить своего врага еще на один час, день, неделю.
Может, враг — слишком сильно сказано. Но с этого момента Гумер сжимался, как пружина, и с ненавистью смотрел в дверь, из которой должен был вскоре появиться злой дух по фамилии Сафаров.
Он никогда не приходил без предупреждения.
Когда он там, в своем кабинете, поднимал трубку, здесь, в цехе, знали, что звонит Сафаров. Даже телефон менял тембр звонка. Во всяком случае Гумер, оглохший от грохота барабанов, не различавший иногда слов рядом стоящих людей, этот звонок слышал.
Главный инженер не приходил, а возникал. Маленький, юркий, с мохнатыми рыжими бровями над светлыми пронзительными глазами, он приносил с собой ощущение тревоги и беды.
В цехе его не любили и боялись. Кто-то всерьез утверждал, что Сафаров может взглядом остановить любую машину. Даже многотонные вращающиеся барабаны. Однажды один из них остановился, когда Сафаров снял кепку, чтобы вытереть пот со лба. Авария произошла из-за прорыва кабеля, но люди связали ее с кепкой главного инженера.
«Слушай, Гумер! — взмолился как-то старый мастер. — Скажи ему, чтоб не ходил сюда. Когда он здесь, механизмы не хотят работать. Или пусть приходит без кепки».
Гумер посмеялся, но просьба запомнилась. Иной раз ему смертельно хотелось пощупать голову главного инженера — нет ли там, под волосами, рожков. Только это было невозможно, потому что Сафаров всегда ходил в кепке. Старой, потертой, с надломленным козырьком.
В штурмовую декаду, когда люди выматывались до чертиков в глазах, они начинали верить во всякую чертовщину.
Но Сафарову на это было наплевать.
Он возникал в самый неподходящий момент, когда в цехе выходило что-нибудь из строя.
Как ему сказать, что поломки происходили из-за его кепки?
А начиналось у них, видимо, так: сначала стычки, потом — ссоры, на людях и наедине, проросшие в устойчивое откровенное недоброжелательство, а то — и вражду. Со временем они, конечно, стали избегать открытых столкновений, да и как иначе? Работа есть работа, каждый занят по горло своим делом, и оба понимали, что, как бы ни складывались и ни сложились уже их отношения, они не могут позволить себе открытого, бескомпромиссного столкновения — тогда кто-то из двух должен победить, а кто-то проиграть. И следовательно, уйти с фабрики. Кто из них первым это понял — неясно.
Возможно, Сафаров счел за благо оставить в покое своего противника, во всяком случае — не дергать его по мелочам, оберегая собственный авторитет и престиж руководителя. Может быть, и Гумер, устав от бессильной злобы, с которой всегда оставался после очередного конфликта с главным инженером, приучил себя смотреть мимо него, а слушать, что называется, вполуха. Как бы там ни было, но общаться они стали гораздо реже, говорить — поспокойнее, и даже видели их иногда вместе в цехе, разговаривающих вполне рассудительно. Словом, как говорит одна русская поговорка — слюбилось-стерпелось, хотя, конечно, ни о какой любви здесь не может быть и речи. Стерпелись-притерлись — это да.
И как хотелось бы сказать, что с помощью взаимных уступок начали они наконец-то постепенно идти навстречу друг другу, проникаясь уважением: один — к организационной хватке, техническим знаниям, быстрой реакции на новое, интересное, неожиданное, другой — к основательности, ответственности, одержимости даже некоторой, когда, забывая о сне и отдыхе, вцеплялся в очередную проблему… Но, увы, они были слишком разными, чтобы ради личного спокойствия поступиться своими принципами.
И, как и следовало ожидать, случилось то, что подспудно зрело и наконец вспучилось, вылезло наружу…
В цехе шел ремонт дымососов. Срок был отпущен просто кошмарный — десять дней, и Хабиров крутился как белка в колесе. Его ругали все, кому не лень, и он, устав огрызаться, перестал подходить к телефону. Чего ради? Если б мог, плюнул бы и на планерки, от которых проку что от козла молока, но это расценили бы как прямое нарушение дисциплины и сняли с работы за милую душу. Чего-чего, а подобного вызова даже тишайший директор фабрики не стерпел бы, не говоря уже о Сафарове. Тот, можно сказать, спит и видит, что Гумер ему такой подарочек сделал! На такую бы принципиальную высоту сей фактик поднял, что до конца дней своих Гумеру пришлось кости свои собирать. Потому и ходил, и сидел, и слушал, в общем, держа нервы в кулаке. А дни тем не менее шли, в график, разработанный на комбинате, они, как ни старались, вписаться не смогли. Оставалась одна надежда — на золотые руки ремонтников, которым как-то удавалось всегда спасать положение в самый что ни на есть последний момент.
Сафаров, полдня ловивший Гумера по телефону, пришел в полное негодование — еще бы, такого ерша всунул ему сам генеральный директор комбината за этот треклятый ремонт! — и двинулся в цех. В другое бы время он, конечно, привел себя в душевный порядок, потому что давно взял на вооружение чью-то блестящую мысль: «Гнев — горячая форма глупости!»
Но когда нас удерживала чужая мудрость от собственных глупостей — пусть покажут этого человека! Хорошо до сушильного цеха идти минут десять, не хочешь, да остынешь, а то бы с пылу-жару таких дров еще наломал бы главный инженер, и так уже прославившийся своим «железным спокойствием».
Ремонтники, хоть и были злы на весь свет, Сафарова заприметили на дальних подходах и, не сговариваясь, перестали работать.
— Будет сейчас кино! — сказал молодой парень, вытирая руки ветошью.
— Ага! — согласился с ним другой, постарше. — С буфетом и танцами. Жаль, Гумера нет…
— Сейчас подойдет! — усмехнулся третий, поглядев в противоположную сторону цеха. — У них, братцы, взаимное чутье.
— А мы передохнем! — обрадовался четвертый. — Все равно пока не выговорятся, работать не дадут.
— Плохо ты Сафарова знаешь! — заметил молодой парень. — Голова у него петрит, будь здоров! Сейчас идейку нам подкинет, и все дела!
Тут и подошел Сафаров и тронул козырек своей знаменитой кепки:
— Здорово, ребята!
Рабочие покивали головами.
— Все возитесь?
— Возимся, — ответил за всех молодой парень. — Или уже не надо?
Но под пристальным и холодно-ироничным взглядом главного инженера взятого тона не выдержал и поспешил добавить:
— Вот начинаем резать старый каркас.
— А зачем? — спросил Сафаров, радуясь вдруг осенившей его мысли. — Зачем резать? — Он обошел дымосос, потрогал руками железо, заглянул под него и внимательно осмотрел балки.
— Так ведь — по плану! — удивился парень. — Сказано — менять каркас, как же без того, чтобы не резать?
— Сколько на все это требуется времени?
— По графику или как идет?
Сафаров дернул плечом — какой уж тут график, чего дурака валять?
— Дня три, — сказал парень, оглядываясь на других рабочих. — Или четыре. Как тут угадаешь? То того не хватает, то этого… Вот резаки — дерьмовее, наверное, в стране нет!
— Вчера пустой баллон привезли. Вон валяется! — добавил рабочий постарше. — Три часа из-за этого потеряли…
— А где Хабиров? — перебил его Сафаров.
— Тут где-то…
— Значит, три дня, говорите? — переспросил главный инженер.
— Или четыре… — поправил его молодой рабочий, снова оглядываясь на своих ребят.
— Больно ты днями разбрасываешься, дорогой товарищ! — осадил его Сафаров. — Не ремонт, смотрю, а просто малина… Как вы думаете, обойтись без демонтажа можно?
— Это как? — удивился молодой парень.
— Повторить?
— Вы там планируете, наше дело маленькое… А вообще-то, и этот бы еще года два простоял. До капиталки.
— Все так считают? — спросил Сафаров.
— Заплатки они и есть заплатки! — уклончиво сказал рабочий постарше. — Много ли прока от такого ремонта: сегодня — дымососы, завтра — насосы… Морока одна! Доведем завод до ручки, с кого спрашивать будут?
— Без работы не останемся, чего ты волнуешься? — заметил стоящий рядом с ним ремонтник. — Вон напротив — механический завод. Сходи, почитай объявления. Я узнавал, там премии поболее, чем у нас. И порядок покрепче. Да и вообще…
— Разговорились! — вклинился молодой парень недовольно. — А время между прочим — тю-тю! Так как, товарищ Сафаров, резать или не резать?
— Я от вас ответа жду!
— А чего ждать? У нас начальник Хабиров. Вы ему прикажите, он — нам. И все дела! — махнул рукой молодой парень. — Да вот он и сам!
— О чем речь? — спросил подошедший Гумер и нахмурился, увидев Сафарова.
— О каркасе, — сказал молодой парень. — Резать или не резать.
— Это как?
— Вот он объяснит — как…
Он показал глазами на Сафарова. Гумер повернулся к главному инженеру и несколько мгновений смотрел на него, не мигая.
— Шутишь?
— Ну ладно, мы пойдем пока покурим, — пробормотал молодой парень и потянул за собой других рабочих. — Пусть разбираются без нас.
Сафаров проследил за ними взглядом и надвинул кепку на лоб.
— Выбирай все-таки выражения, — сказал он холодно. — Мы ведь не на танцплощадке.
— Тогда объясни, почему остановил работу? — Гумер изо всех сил сдерживал себя.
— Остановил, потому что ты выбился из графика. Собственно, графика уже давно нет.
— Ты хорошо знаешь причины. График был нереальный с самого начала. И мы делаем все, что можем.
— Делать — мало. Думать надо, — заметил Сафаров.
— Ну и что же ты надумал?
— Может, пройдем в твою кабину? — предложил главный инженер. — Там и поговорим. С глазу, так сказать, на глаз.
— Мы и тут одни… Только побыстрей, пожалуйста. Нам надо работать.
— Хорошо, — согласился Сафаров. Он старался говорить спокойно, чувствуя, как накален Гумер. Нужно, чтобы этот упрямец дослушал до конца. И согласился. Все остальное — потом. У них еще будет время помериться характерами. И словами — тоже. — Оставь как есть. Покрасишь, и каркас послужит еще.
— Нет, не послужит, — сказал Гумер. — Его надо заменять. И это предусмотрено планом. Или ты предлагаешь мне покрасить и указать, что ремонт сделан?
— Сам сообразишь, что указать, — поморщился Сафаров. — Надо войти в график.
— Липу делать я не буду!
— Это не липа, а здравый смысл. У тебя есть более важные дела.
— Здесь нет менее важных и более важных. Без дымососа мы работать не можем. И ты это знаешь. Впрочем, отдай приказ. Письменный, конечно. — Гумер прекрасно понимал, что никакого такого приказа тот отдавать не будет, но сколько же можно спорить?
Сафаров дернул щекой, окинул Гумера холодным взглядом и ушел.
Конечно, они не уложились в график. Гумер схлопотал себе выговор, а затем три месяца подряд не получал премии. И хотя причины были разные, он знал, что этот каркас ему еще не раз припомнится. Еще бы!
…Сафаров был умен и удачлив. А может, и наоборот — сначала удачлив, а потом — умен. На фабрике начал работать мастером. Держался на первых порах в тени — приглядываясь, прикидывая… С другими мастерами старался поддерживать хорошие отношения, начальство просьбами не тревожил, указания выполнял точно в срок. С рабочими тоже ладил, не приказывал — просил; когда у кого что не ладилось, умел показать, как и что надо делать.
В общем, числился в твердых середнячках, на которых, по убеждению начальства, и держится производство. Их, как правило, не обходят ни премиями, ни наградами. Но отсюда и никуда не выдвигают по той же самой причине — люди верные, надежные, но звезд с неба не хватают. Дело, что называется, хорошо знают, только мало этого для выдвижения. Нужны люди рисковые, с идеей, с воображением. И конечно, с характером — твердым, решительным, волевым. За четыре года работы мастером Сафаров много чего узнал, а уж психологию начальства до тонкости постиг. Недаром со всеми секретаршами был на короткой ноге, к каждой свой подход имел: кому цветочки к празднику, кому духи ко дню рождения, кому доброе слово в трудную минуту. Только дураки к начальству липнут, перед их глазами крутятся, во всем угождают, слово против боятся вымолвить. А они, начальники, разные — не всем это нравится. Есть и такие, с которыми каждый раз спорить надо, упираться до последней крайности, чтоб уступить не из-за страха, а как бы исчерпав все аргументы. Тогда о тебе не скажут — «упрям», а с уважением подчеркнут — «неуступчив».
Там — слабость, здесь — характер. Большая разница! Вот почему Сафаров не жалел времени на разговоры с секретаршами, которые о своих начальниках все знали: что любит и чего — не очень, как бумаги читает и какие резолюции накладывает, с кем дольше других беседует, кому чай в мельхиоровых подстаканниках подают, о ком за глаза добрые слова молвят, на кого голос повышают, а кого до самых дверей, поддерживая под локоток, провожают, чьи личные дела после рабочего дня к себе в кабинет запрашивают для просмотра…
Все это Сафаров цепкой молодой памятью схватывал, в голове своей несуетно вынашивал — выстраивал детальный план будущего наступления, потому что уже подходил к концу отмеренный им для себя срок пребывания в должности мастера. Нет, конечно, умен Сафаров, и удачливость его — от ума, от расчета, от терпеливой подготовки своего звездного часа…
На собрании смены, когда социалистическое обязательство, составленное заранее, кто-то нетерпеливо предложил принять сразу в целом, без обсуждения отдельных пунктов, Сафаров неожиданно попросил слова.
Председательствующий с недоумением посмотрел на него — сидел ведь и молчал на предварительном обсуждении, чего лезет сейчас? — но слово предоставил и со скучающей миной уставился в зал.
Рабочие недовольно загудели — чего тут объяснять, дело ясное: надо голосовать, и так засиделись!
Председательствующий уныло постучал карандашом по графину.
Сафаров откашлялся в кулак, вынул из кармана вчетверо сложенный листок, медленно развернул его и стал говорить, не поднимая глаз от бумаги.
Когда он закончил, наступила долгая, тягучая тишина. Люди ошарашенно разглядывали стоящего за низкой трибуной Сафарова, который невозмутимо складывал свой листок. То, что он предложил, ни в какие рамки не укладывалось и звучало вызовом: увеличить обязательства по всем пунктам в два раза!
— А может, сразу в четыре? — насмешливый чей-то голос нарушил затянувшуюся паузу. — Чего уж там мелочиться!
Рабочие задвигались, заговорили разом.
— В четыре нельзя, — спокойно сказал Сафаров, не обращая внимания на шум. — Я могу еще раз повторить расчеты, если кто не слышал.
— Гладко было на бумаге… — заметил пожилой рабочий, сидящий в первом ряду.
— А об оврагах я тоже говорил, — отпарировал Сафаров. — В них, собственно, вся суть. Если мы их устраним общими усилиями, можно будет значительно превысить даже этот рубеж.
— Так дело не делается! — вмешался председательствующий. — С панталыку, говорю, не решаются такие вопросы, товарищ Сафаров! У нас, как-никак, производство. А с экономикой шутки шутить опасно.
— Я консультировался у наших экономистов. Они в принципе с моими расчетами согласны. Более того. Главный экономист комбината считает, что при правильной организации работы мы сможем выполнить обязательства раньше замечаемого срока.
Теперь все взгляды обратились к начальнику цеха, который понуро крутил в руках авторучку: для него выступление Сафарова было полной неожиданностью. И уж совсем обескуражило известие о том, что мастер, минуя его, ходил со своими расчетами к экономистам комбината.
«Далеко пойдет парень!» — шепнул он невозмутимому парторгу и поднялся, понимая, что в такой ситуации тот ему не помощник. Надо выкарабкиваться самому и, главное, не терять лица.
— Ну что же, товарищи! — сказал он, лучезарно улыбнувшись. — Мы тут посоветовались… — он развел руки в стороны, объединяя всех сидящих в президиуме сразу. — Дело, которое предложил товарищ Сафаров, несомненно стоящее. Но… как бы это точнее выразиться? Одна ласточка весны не делает. Есть и другая смена, с которой тоже не мешает посоветоваться. Это раз. Второе — надо увязать наши возросшие возможности с коллективами других цехов, которые, как вы сами понимаете, будут нас за штаны, извиняюсь, дергать, если мы вдруг в одиночку так рванем…
В зале одобрительно засмеялись. Начальник цеха переждал шум и закончил свою импровизацию на высокой торжественной ноте:
— Будем считать, что у нас состоялся полезный обмен мнениями, и в общем и целом мы все поддерживаем ценное предложение товарища Сафарова. Предлагаю поручить руководству цеха совместно с общественными организациями еще раз провентилировать это предложение и вынести его на утверждение коллектива всего цеха…
Вызвав к себе в кабинет Сафарова, начальник цеха устроил ему хорошую головомойку за партизанщину, но обратный ход давать уже было поздно. Через несколько дней в городской газете появилась статья, поддерживающая молодого мастера, и теперь пришлось выслушивать неприятные слова самому начальнику цеха.
Инициативу Сафарова поддержали в объединении на всех уровнях. Генеральный директор, посетив цех, побеседовал с ним накоротке, остался довольным и погрозил шутливо начальнику цеха пальцем: «А говоришь, не с кем работать! Смотри, какого молодца вырастили!»
К чести Сафарова надо сказать, что он все-таки оказался прав — взятые повышенные обязательства цех выполнил, правда, с небольшим опозданием, но это уже были мелочи. Люди поверили, что можно работать по-другому. Конечно, не обошлось без неприятностей и накладок — пришлось закручивать гайки, налаживать дисциплину. Несколько человек было уволено за прогулы и опоздания, десятка полтора квалифицированных рабочих подали заявления об уходе. Особенно много забот доставили Сафарову ремонтники — механизмы стали чаще выходить из строя, участились поломки. Инженеры хмурились: режимы работ были почти предельными для этого класса машин, но — удачливым оказался Сафаров! — серьезной аварии не случилось. Сам он работал за троих, тут ему никто ничего не мог сказать, и, когда спустя год его назначили сразу главным инженером фабрики, большинство восприняло это как должное. Тогда он и обзавелся своей знаменитой кепкой, которая одних приводила в священный трепет, других — раздражала.
Энергии Сафарову природа отпустила, очевидно, с таким солидным запасом, что рядом с ним просто опасно было находиться…
Еще одна легенда, рожденная, очевидно, недоброжелателями и завистью!
Неистощимый на выдумки, он давно бы уже поставил все здесь, на фабрике, вверх тормашками, если бы не овладел еще одним весьма редким в наше время качеством — дальновидностью. При всем тщеславии своем был он и предусмотрителен, и осторожен, легко перестраивался, уступая в тактических вопросах, и потому новое дело повел неспешно, с оглядкой на соседей. И год фабрика закончила, вопреки ожиданиям, весьма скромно, заняв второе место. Неуспех отнесли за счет старого трусоватого директора, которого давно пора отправлять на пенсию.
Сафарова даже не упрекнули ни разу, и это произвело впечатление. Понимали, что за таким отношением к нему кроется нечто большее, чем вексель на будущий стремительный рывок.
Знали бы они, прорицатели и пророки, как трудно и тревожно жил Сафаров, проводя бессонные ночи в поисках решения. Его беспокоило состояние техники: агрегаты эксплуатировались почти безостановочно. И если раньше каждый из них до пятидесяти часов ежеквартально находился в ремонте, теперь после устранения очередной поломки он сразу же запускался. Не надо было иметь семь пядей во лбу, чтобы не понимать, что рано или поздно механизмы выйдут из строя, и это будет катастрофой для всего объединения. Однако и останавливаться было нельзя — планы наращивались от достигнутого, к этому времени они почти вплотную подошли к тем цифрам, которые совсем недавно огласил перед изумленным собранием Сафаров.
Получался замкнутый круг.
Сафаров собрал механиков. Они заседали полдня, рассмотрели все варианты, но иного выхода не нашли: надо останавливать поочередно агрегаты и заменять в них ответственные узлы. Иначе — беда!
— Только с моего ведома! — жестко сказал Сафаров. И не более, чем на два-три часа. В общем делайте что и как хотите, но чтобы они вращались. Вы меня поняли?
Механики поняли. Они уже знали, что Сафаров шутить не любит.
А он продолжал искать. Перечитал груду новейших технических журналов, съездил в командировку на родственные предприятия. Некоторые идеи были тут же подхвачены, в руках лучших механиков в кратчайшие сроки обрели, что называется, плоть и кровь, и о Сафарове вновь заговорили как о талантливом инженере и организаторе.
Решение пришло к нему неожиданно. Оно было простым и дерзким: ускорить обороты сушильных барабанов! И увеличить тем самым выход железного концентрата. И кроме того, останавливая часть оборудования для ремонта, освободившихся на это время рабочих использовать для других неотложных работ в цехе.
…Директор объединения, прочитав докладную Сафарова, немедленно созвал совещание. Приглашенные специалисты во мнениях разделились: старые, жизнью битые инженеры отвергли идею Сафарова с порога — скорость вращения технологически обоснована, ее увеличение чревато аварией. Вы представляете себе, говорили они, что произойдет с двухсоттонной трубой, если она сорвется от перегрузки? Кто может дать стопроцентную гарантию, что этого не случится? Нет, это авантюра чистейшей воды!
Сафаров попросил мелок и исписал длинными формулами всю доску. Расчеты были безукоризненными: равномерное и постепенное увеличение скорости возможно и технологии не противоречит. Конструкция выдержит ускорение при той же загрузке концентрата.
Что же касается высказанного здесь предположения о срыве барабана, то это вообще нереально; любой школьник, знакомый с элементарными основами механики, может это подтвердить.
Молодые инженеры, сидевшие тесной группкой в конце стола, дружно захлопали.
Директор сердито махнул им рукой — что еще за театр? Потом повернулся к доске, с минуту недоверчиво разглядывал четко выписанные Сафаровым формулы и крякнул:
— Да-а! Задал ты нам задачку! Что будем делать, а?
— Надо рисковать, Зуфар Фахретдинович, — сказал Сафаров, вытирая свежим носовым платком руки… — Иного пути увеличения производительности нет.
— А кто мне гарантии даст?
— Я! — заявил Сафаров. — Я гарантирую.
— А я против! — решительно заявил главный механик. — Даже при гарантиях Сафарова. Мне в тюрьму идти неохота.
— Да? — удивился генеральный директор. — Умный ты, оказывается! Тогда предложи что-нибудь получше. Не можешь? Ну, то-то!
Гумер на совещании не был и о том, что идея Сафарова обсуждалась, узнал поздно вечером, вернувшись из цеха в свой крохотный кабинетик — отгороженный тонкой фанерной перегородкой с застекленным верхом угол. Гумер устал, идти в общежитие не хотелось. Какая, собственно, разница, где спать? К грохоту машин давно привык, удобствами не избалован, а раскладушка ничуть не хуже старой железной кровати с продавленной панцирной сеткой. Да и телефон здесь рядом, если что…
Вытянув длинные ноги, он откинулся на спинку стула и закрыл глаза. И в то же мгновение звякнул телефон. Гумер, чертыхнувшись, поднял трубку.
— Не знаешь? — спросил чей-то насмешливый голос, и он с трудом узнал в нем своего напарника по комнате в общежитии. — Сафаров-то снова на коне! Так что располагайся в цехе основательно. До конца года! Суши сухари, в общем, как любил говорить наш старшина.
— Он с ума сошел! — только и смог сказать Гумер.
— Не скажи! Я лично ему даже похлопал. Глаз у него ватерпас.
— А что главный механик?
— Он его математикой придавил. Ты бы видел, какие он формулы выкладывал. Все просто ошалели.
— А ты чего радуешься? — угрюмо спросил Гумер. — Не думаешь, чем все это кончится?
— Бо-ольшой премией — всем! — дурашливо протянул напарник. — И орденом Сафарову. Он уже дырку на пиджаке, думаю, просверлил… Завидуешь, да? Обижаешься?
— Пошел ты! — ругнулся Гумер и бросил трубку.
Нет, не завидовал он Сафарову. И обижаться ему не на что было: главный инженер весь последний месяц из цеха не вылазил, стоял над душой, во все мелочи вникал, и немало дельных советов от него услышали, корячась над очередной поломкой.
Однажды попросил увеличить обороты барабана. Гумер возразил, и они поссорились. Конечно, Сафаров на своем настоял — где молодому механику было тягаться с главным инженером фабрики, за которым и авторитет должности, и слава талантливого инженера.
Как же он тогда не догадался, что это не просто очередная блажь начальника, а проверка замысла? Простая, как валенок, мысль, а ведь не пришла ему, Гумеру, в голову, не пришла!
А вот почему не пришла — вопрос особый. Можно, конечно, сказать себе, что уступаешь ты по всем статьям Сафарову: и знаний у него поболее, и должность повыше, и опыт несравненно побогаче. Четыре года разницы как-никак. Но будет ли это полной правдой?
Не хотелось Гумеру признаваться в том, что он давно уже понял, ощущая исходящую от Сафарова тяжелую, неуступчивую энергию. Не заражающую, а, наоборот, ломающую что-то внутри тебя. Они были как две разнозаряженные частицы, которые и могли существовать самостоятельно лишь вне общего поля, поскольку их сближение означало бы не слияние, а поглощение одного другим: Гумера Сафаровым, а не наоборот!
В этом сомнений никаких не оставалось. Думать о себе так — удовольствие небольшое, и Гумер опять уклонился от окончательного приговора собственной персоне.
Он набрал номер квартирного телефона главного механика.
— Да? — голос был недовольный.
Гумер, извинившись за поздний звонок, прямо спросил, что тот думает об идее Сафарова и как мог согласиться с ней, зная ситуацию в сушильном цехе лучше, чем кто-либо из других руководителей фабрики.
— Умный ты… — сказал главный механик отрывисто и, как всегда, непонятно, то ли спрашивает он, то ли утверждает.
— Но… — начал Гумер. Однако главный механик тяжело подышал в трубку и перебил его:
— Ты — умный, а я старый. Мне через месяц на пенсию. Понял?
И положил трубку, не прощаясь.
Гумер покрутил головой и уставился на телефон. Вот это новость! Если уж такого человека сломали, значит, силен Сафаров, в самом деле — силен! Или загипнотизировал он всех? Неужели не понимают там, наверху, чем эта авантюра кончится? Неужто и вправду не видят, какую игру затеял главный инженер в погоне за славой? Додумать ему снова не дал телефонный звонок.
— Ты жив или мне заявить в милицию, что ты пропал без вести? — спросил игривый женский голос.
— Жив… — ответил Гумер резче, чем хотел.
— Ты там не влюбился в кого-нибудь? — засмеялась Зифа. — Когда был в последний раз в своем общежитии?
— Неделю назад.
— Ты не хочешь со мной разговаривать?
Зифа спросила, не меняя тона, но Гумер понял, что она обиделась.
— Извини, Зифа. Тут у нас заваруха такая. Устал. Но я рад, что ты позвонила.
— Ладно, замнем… Что ты делаешь сейчас?
— Сижу.
— Думаешь?
— Думаю.
— А о чем?
— Обо всем.
— И обо мне?
— И о тебе, — соврал Гумер.
Зифа засмеялась:
— Ты не умеешь врать.
— А как ты догадалась?
— Чувствую… Хочешь, я к тебе приеду?
— Хочу, но это невозможно.
— Почему?
— Потому что сейчас я пойду в цех и буду ремонтировать второй агрегат. Кстати, который час? Я уронил свои часы, и они встали.
— Половина двенадцатого… Слушай, Гумер, а зачем тебе все это надо?
— Что — все это?
— Ну, железки твои. Ночи в цехе. Грязь, пыль, неприятности…
— Это моя работа.
— А жизнь — когда? Она же проходит, Гумер.
— Но вместе с нами, Зифа.
— Что вместе с нами?
— Жизнь, о которой ты говоришь.
— Я не о том…
— И я не о том.
— Вот видишь! — сказала она грустно и замолчала. Он слушал ее тихое дыхание и не знал, о чем говорить дальше. Почему-то вдруг вспомнился холм, куда он часто забирался, отдыхая от работы и людей.
Оттуда хорошо проглядывались и фабрика, и город за ней — цепочка огней вдоль улиц, ярко освещенные окна домов… А над головой шумят листвой старые тополя — шепчутся друг с другом на неведомом языке, равнодушные к трудной, суетливой, беспокойной жизни людей, занятых своенравными железками. Что им, тополям, бездушные молохи, без которых уже не может существовать человек, платя жизнью своей за их прожорливое существование на земле?
— Гумер…
— Да?
— Я не плакала, не думай…
— Я знаю.
— Ты хоть бы соврал мне! — упрекнула Зифа. — Неужели так трудно?
— Нет, но я не хочу.
— Почему?
— Стоит только начать: потом не остановишься.
— А ты разве всегда говоришь правду?
— Я стараюсь не врать, — чуть подумав, уточнил Гумер. Он вспомнил, как вчера сорвался с катушек и наорал на главного механика, который ни в чем его не упрекнул, а просто стоял и хмурился рядом. Может, потому и наорал, что не смог ему в глаза смотреть из-за этой дурацкой аварии на втором агрегате. Главный механик выслушал его внимательно, как будто Гумер дельное что-то говорил, а не захлебывался яростными словами о запчастях и нехватающих слесарях. Потом главный механик позвонил на ремонтный завод и стал ругаться с кем-то, повторяя упреки Гумера, и уже было смешно и стыдно слышать их, потому что там, на ремонтном, работали такие же замотанные люди, и от них так же мало зависело что-то, как и от них, механиков. Когда уставал металл, он ломался, изнашивался механизм — он останавливался. Вот и все. Это не люди, которые и уставали, и изнашивались, и все равно должны были и не ломаться, и не останавливаться. И не валить свою вину на других…
…Согнувшись и пряча лицо от холодного, ледяного ветра, Гумер шел по улице. Ноги вязли в глубоком снегу, трудно было дышать, но что все по сравнению с болью и обидой, которые жгли сердце? Ни с чем не посчитались: ни с его бессонными ночами, ни с тем, что жизни не видел, друзей растерял, нервы ни к черту стали… Выбросили, как ненужную, отработавшую свое деталь. «Да пропади она пропадом, эта проклятая работа! — сказал себе Гумер. — В конце концов, что — свет клином здесь сошелся? Разве не может он работать инженером? Или слесарем? И жить простыми, земными радостями, как жили родители — на тихий лад, без суеты. Выпадал снег, они говорили: «Надо двор расчистить». Наступал сенокос, говорили: «Надо сено запасать». И жили себе, не тревожась по пустякам — летом готовясь к зиме, зимой — к лету. Какое, должно, счастье — быть уверенным в том, что ты сам кому-то нужен, и дело твое, хотя и не очень приметное, никто, кроме тебя, сделать не может, и в том интерес его и польза… Отец, наверное, сейчас расчищает снег во дворе, и нет для него дела важнее… Как он мне тогда на мой хитрый вопрос: «Для чего живет человек?» — ответил, ничуть не удивившись, словно только и ждал этого вопроса: «Родился, чтобы жить». Я тогда, конечно, ничего не понял, а вот теперь думаю — правильно сказал. Может, в том и вся главная правда жизни? Ведь люди почти один и тот же срок на земле проживают, ну, кто больше, кто меньше, тут уж кому как повезет. И нет среди них нужных и ненужных. И дел их — тоже. Если дело — значит, для чего-то или кого-то оно необходимо. У всех на этом свете свое место, у человека и его дела… Оказаться бы сейчас там, в деревне, в отчем доме. Отец, конечно, и вида не покажет, что рад: посмотрит из-под мохнатых бровей, кивнет головой — и все. Мама — та, нет, подойдет, обнимет и всплакнет. Это уж точно. Она в беде молчаливой становится, а от радости плачет… Давно не виделись, даже сердце щемит, так хочется побывать там, с отцом посидеть, с матерью пошептаться…»
А метель выла и выла, закручивая вокруг ног полы пальто…
В глухом лесном краю родился и вырос Гумер Хабиров. И казалось тогда, что жизнь везде такая же тихая и спокойная, как здесь, в небольшой деревушке.
Только теперь, спустя годы, понимал, что детство не было сплошь беззаботным и безмятежным. И здесь жизнь делала свою извечную работу, оставляя в душах людей крохотные зарубки, по которым, наверное, найдись такой точнейший автомат, можно определить, когда и что именно происходило в той самой поре, которую принято называть золотой.
Ах, детство, отрочество! Годы, когда и малая радость ощущается счастьем и от ничтожных горестей подламываются коленки!
…Ни свет ни заря поднимались они с дедом, запрягали лошадь и обязательно останавливались за околицей, чтобы, накосив свежей травы, застелить ею дно телеги. С чем можно сравнить ее прохладный запах?
Дедушка любил и умел петь. Правда, песни у него были печальные и длинные. «Спой о Гумере», — просил Гумер, зная, что доставляет ему удовольствие.
Прокашлявшись и обтерев рот тыльной стороной ладони, дед долго смотрит перед собой, как бы вспоминая слова, и начинает тянуть на одной ноте вступительную мелодию — такую долгую и тонкую, что у Гумера невольно бегут мурашки по всему телу и щекотно становится в носу.
Но мелодия неожиданно обрывается, и чем длиннее пауза, тем значительнее звучат после нее слова о бедности и богатстве, о правде и кривде, о борьбе, в которую вступает народный герой Гумер за счастье простых людей, о смертельной схватке с баями на глухой лесной поляне…
Столько раз он слышал эту песню, что до сих пор и слова, и мелодия помнятся: разбуди кто и заставь спеть, спел бы, кабы голос дедушкин был. Но если что от него и взял, то, наверное, привычку мало спать и рано вставать, да еще любовь к старинным песням, которые сегодня даже в филармонии не исполняются — только здесь, в родных местах, и услышишь. И то пока старики да старухи певуньи живы. Мало их совсем осталось. Жаль, уйдут вместе с песнями, а в них ведь живая душа народа…
В последний свой приезд в деревню Гумер заглянул в клуб: гремел магнитофон, парни и девушки танцевали, как в городе, отдельно друг от друга, под Леонтьева и Пугачеву, а пол заляпан грязью с четырех дорог, которыми сходилась сюда, в клуб, молодежь из всех окрестных деревень… Постоял он тогда у стены, поглядел-послушал и ушел восвояси: и в городе всего этого хватало — та же музыка, те же танцы. Нет, не осуждал он никого: другое время — другие песни. И ничего поделать уже нельзя, да и надо ли? Новая жизнь перемалывала в своих жерновах старую деревню, только то ли жернова эти с большим припуском, то ли деревня слишком крепкий орешек: и музыка наисовременнейшая, и танцы на городской манер, и джинсы на парнях с западными нашлепками на крутых сельских задах, а дух в клубе — прежний, как и в пору его, Гумера, отрочества. Хотя, пожалуй, тогда почище здесь было: грязь с сапог у входа счищали старательнее. И комсомольские значки носили почти все — не стеснялись, как сейчас…
Тогда — теперь…
Странно, как разделилось время вдруг на два таких разных пласта, словно пролегла между ними еще одна, совсем другая, ему не принадлежащая жизнь.
Он говорил «тогда» — и перед глазами вставал какой-то другой мир — яркий, объемный, радостный, и видел он себя то мальчишкой на дребезжащей телеге в ворохе душистых трав, слушающим бесконечную песню деда, то подростком, вокруг которого враждебная толпа сверстников: еще бы, отказался вступать в комсомол вместе со всеми.
Подумаешь, чистенький какой! Возмутило его, видите ли, что хотят принимать и двоечников, и нарушителей дисциплины, и откровенных лентяев. А для чего тогда комсомол нужен? Вот примут и будут воспитывать.
Дорого обошелся ему тогда наивный бунт — не раз и не два пришлось потом объяснять, что, почему и как, немало выслушать упрекающих и обвиняющих слов от взрослых людей и обидных синяков и шишек от тех, кто, нацепив комсомольский значок раньше его, отличника, продолжал получать двойки и обманывать с прежней лихостью…
Он говорил «тогда!» — и вспоминал тихую, безветренную зиму, сугробы, похожие на огромные взбитые пуховые подушки, и то, как они, группа участников районного смотра художественной самодеятельности, возвращались из города, где побывал в первый раз, сцену клуба, на которой он, запасной баянист, вдруг оказался в центре внимания — пришлось аккомпанировать всем, кто пел и танцевал… И ночную дорогу, по которой они возвращались веселой гурьбой, радостные от выпавшего на их долю успеха, снежинки на ресницах Зифы, ее тихий, ласковый смех…
Счастливые, беспечные, незабываемые времена…
Эта красивая капризная девушка поломала все его планы. Он и учиться поступил в медицинское училище из-за нее — только бы не расставаться, всегда быть рядом. Ему нравилось подчиняться ей, даже ревность ее отзывалась в сердце благодарностью.
— О чем вы говорили на перемене с Гульчачак? — спрашивала она, забавно хмурясь.
— Когда? — удивлялся он.
— Да на большой перемене! — сердилась Зифа.
— А-а… — тянул он, вспоминая. — Да ни о чем. Просто так.
— Не ври! — вспыхивала она, и в эту секунду была красива, как никогда. — Я же видела!
— Об учебных делах толковали. Понимаешь, ей математика плохо дается, вот и…
— Придумала специально, а ты и рад! — Зифа презрительно фыркала и уходила, гордо подняв голову.
Конечно, он догонял ее, и они мирились. Но однажды все-таки поссорились по-настоящему и недели две не встречались, выдерживая характер. Вернее, дулась она, а он в полном смятении ходил кругами возле ее общежития, не зная, как подойти, готовый ко всему, только бы кончилась скорее дурацкая размолвка. Но пришла повестка из райвоенкомата. На сборы дали три дня: забрать документы в училище, съездить в деревню попрощаться с родителями и — в путь-дорогу.
Конечно, он побежал к Зифе и столкнулся с ней в дверях — она уже знала и спешила к нему.
Три дня были вечностью, но пролетели, как один миг.
Потом началась разлука, и заспешили одно за другим письма. Только и они не сумели сберечь-охранить их любовь. Бессильными оказались и самые красивые, единственные, можно сказать, слова перед искусом жизни, рассыпались, словно и не было их никогда. В душе осталась лишь звенящая, ничем не восполняемая пустота.
Ах, первая любовь! Каждого живущего на земле посетила, каждому нашептала-наобещала, чего и на свете-то, наверное, и не бывает, поманила за собой, закрутила-завертела… и ушла неизвестно когда, неизвестно куда. И горьки, и сладки воспоминания о ней, лукавой обманщице и плутовке, подкарауливающей людские сердца на самой заре жизни.
Но кто из знающих уклонился бы от встречи, кто из обманутых не согласился бы обмануться еще раз?
…Письма от Зифы перестали приходить за полгода до его демобилизации. Он терялся в догадках. Застревают на почте? Или кто-то зачем-то над ним зло шутит, перехватывая письма здесь, в части? Или она заболела?
Думалось о разном. Но мысли, что она полюбила другого, он даже не допускал. Такого не могло быть. Не могло, и все! Иначе мир должен был рухнуть: он просто не имел права существовать.
И когда наконец пришло письмо от товарища-сокурсника, он трижды перечитал короткую, как бы случайно залетевшую фразу: «Зифа вышла замуж за Сабира» — ничего не понял, сложил письмо и пошел зачем-то за казарму, где, отгороженные изгородью от остального леса, толпились старые елки. Какой еще Сабир? И что значит — вышла замуж? Чушь собачья! Никакого Сабира и рядом не было, так же не бывает, чтобы полтора года ждать, писать письма, а потом взять и выйти замуж за какого-то неведомого Сабира? А как же он? И зачем тогда все?
Он достал из кармана гимнастерки письмо и снова перечитал, шевеля губами как неграмотный, усилием воли пытаясь сдержать дрожь во всем теле.
Это — конец. Она его обманула. Она надругалась над ним, над его любовью, над жизнью, над самым светлым, что есть и может быть.
Он разорвал письмо на мелкие кусочки и долго старательно втаптывал каблуком жалкие обрывки в землю. А потом заплакал, давясь слезами.
Жить ему не хотелось.
…Гумера задержал ночью военный патруль на железнодорожном вокзале.
В комендатуре, куда его доставили еще с двумя самовольщиками, дежурный лейтенант оглядел Гумера с головы до ног: «Хорош гусь!» — и отправил на «губу», откуда на другой день он был препровожден в родную часть под гром и молнии собственного начальства.
Все эти дни прошли для него словно в тумане. Он плохо соображал, почти не разговаривал, часами ходил из угла в угол, когда оставался один, тупо выполнял назначенную в качестве наказания работу.
Как знать, чем бы аукнулась ему эта история, если бы попала она в холодные руки, если бы кто-то, особо не размышляющий, дал ей формальный ход! И разобрались, и поняли, и спустили, что называется, на тормозах. Но он вышел из нее опустошенным и озлобленным на весь белый свет.
О Зифе думал с ненавистью, и то, что раньше умиляло в ней, вызывало такие темные чувства, что он старался не вспоминать.
Только все в родной деревне напоминало о ней — и дом, где она жила, и улицы, по каким они ходили вместе, и дерево, под которым они когда-то впервые поцеловались, и старый клуб, где звучал ее голос, и люди, провожающие его взглядом.
И даже неразговорчивый отец обронил однажды несколько осуждающих слов о современных девушках, которые перестали чтить честь и достоинство.
Гумер с трудом удержался от резкости, но именно в это мгновение принял решение не возвращаться в Сибай, а уехать куда-нибудь подальше, чтобы с корнем вырвать из сердца опозоренную изменой любовь. Уже в поезде разговорился с попутчиком, ехавшим поступать в Магнитогорский политехнический институт.
— А что это такое? — спросил равнодушно.
— Говорят, инженеров готовят, — ответил парень уклончиво. — Мне лишь бы учиться недалеко от дома. Давай вместе, а?
Гумеру парень понравился, ехать было все равно куда, и он, не раздумывая особо, сошел на станции в Магнитогорске.
Раны затягиваются, боль забывается — все проходит, как говорил когда-то мудрый царь Соломон.
Годы побежали своей чередой, новая жизнь одаривала и радостями, и огорчениями, и в пестрой чересполосице дел и забот отошла постоянная, как зубная боль, тоска по прошлому, отошла-отпустила, но не забылась.
В снах лицо Зифы виделось смутно, словно сквозь затуманенное стекло, а руки — помнили, а губы — тоже, и он просыпался разбуженный неровно бьющимся сердцем.
Он обманывал себя — не уходила и не ушла любовь никуда, спряталась-затаилась; не смея тревожить днем, она напоминала о себе ночами, когда человек во сне бессилен и беспомощен.
«А смог бы я простить и начать все сначала?» — спрашивал он себя иногда, и отвечал непримиримо разум: «Нет, не смог бы», но шептало сердце: «Да, да, да!»
И не раз плакал постыдно во сне и просыпался от этих горьких и злых слез.
В минуты такого душевного разлада он ненавидел себя больше, чем ее, клял тот день и час, когда встретился с Зифой, безоглядно и, видимо, навсегда отдав ей свое сердце. Что из того, что появлялись в его жизни другие девушки: ни одна не задела, не зацепила; встречался, как исполнял какую-то повинность, откровенно скучал, нагоняя хмурым лицом тоску на других, а расставаясь, с тайным, болезненно-сладостным страхом ждал сна, в котором вновь возникнет смутный, размытый образ Зифы — проклинаемой и любимой, единственной и чужой, близкой и недоступной…
Если бы можно вызвать ее из сна, если бы только было возможно!
Накликал, должно, или вымолил — кто скажет? — но однажды столкнулся с ней на улице. Лицом к лицу.
Она была такой же, какой являлась к нему во сне все долгие и горькие годы. Восемь лет. Почти три тысячи дней и ночей. Сто восемьдесят тысяч минут.
Жизнь остановилась на мгновение.
— Ну, здравствуй, — сказала Зифа, и голос ее дрогнул.
— Здравствуй, — ответил он, чувствуя, как деревенеет лицо, язык, руки.
— Как ты здесь? — спросила она.
— Я здесь живу, — ответил он, ничего не соображая. — А ты?
— И я здесь живу, — улыбнулась Зифа.
Значит, ходили по этим улицам и не подозревали, как близко были друг от друга.
— Ты возмужал, похудел. Я тебя не сразу признала, — отважно соврала она, потому что узнала сразу.
— А ты мало изменилась, — тоже соврал он: она была лучше, чем мог себе представить.
— Ну, что ты! — отмахнулась она обрадованно. — Я очень изменилась.
Они стояли посреди тротуара, и люди обтекали их с двух сторон, сердито ворча. Но они их просто не замечали.
— У вас нет лишнего билетика? — спросил какой-то парень.
— Нет, — сказала Зифа.
— А почему он спрашивает? — удивился Гумер. — Какой билет? Куда?
Она засмеялась и показала на афишу в полдома, возле которого они стояли.
— Не видел?
— Нет.
— Хочешь посмотреть? Мы собрались с подругой, но она не смогла. И у меня есть лишний билетик.
Он покачал головой.
— Почему?
— Не знаю. А почему с подругой?
— Потому что мы с ней всегда ходим вместе в кино, — снова засмеялась она.
— Ты живешь одна? — наконец догадался он.
— Почему — одна? У меня есть дочь. Но сейчас она в деревне.
— А-а, — протянул он, пытаясь проглотить комок в горле.
— Ну, я пошла? — сказала Зифа вопросительно.
Он кивнул и пошел вместе с ней.
В зале было много людей, но ему казалось, что они одни. Полтора часа сидел, прикрыв глаза, чтобы не видеть экрана.
Правой рукой, лежащей на поручне кресла, он касался руки Зифы. Боже, какая теплая и мягкая была ее рука, которую ощущал даже сквозь плотную материю пиджака, и боялся пошевельнуться, чтобы не потревожить эту замечательную руку. Но думал о другом, и хорошо, что, охраняя покой руки Зифы, настороженно лежащей рядом, ему удалось привести в порядок мысли. Значит, она одна. Нет, не одна, у нее есть дочь. И подруга, но подруга тут, конечно, ни при чем. С подругой она ходит в кино. Всегда. Ходят с подругой в кино одинокие женщины. Он где-то читал об этом. Но, может, ее муж куда-то уехал? Может, он капитан дальнего плавания. Или геолог. Или — жулик, и его посадили в тюрьму. Надо было, конечно, спросить. Чудак, кто же об этом спрашивает?
— А где твой муж? — спросил он, наклонившись к Зифе и почти коснувшись губами ее уха.
— Мы не живем с ним, — так же тихо ответила она, словно ждала этого вопроса.
Он хотел узнать почему — но сзади зашикали: на экране кто-то кого-то хотел убить, и в зале требовалась полная тишина.
Гумер снова замер в своем кресле, чтобы взять под охрану замечательно теплую и мягкую руку Зифы…
Из кино они шли молча, потому что говорить было не о чем. Зифа жила недалеко, в пятиэтажном панельном доме.
— Вон мое окно, — показала она угловое окно второго этажа.
Оно было темное.
— До свидания, Гумер, — сказала она. — Я рада была тебя встретить.
— До свидания, Зифа, — сказал он, но ничего не добавил.
И она ушла, помахав ему на прощание рукой. Той самой, которую он охранял целых полтора часа.
А он постоял еще, дожидаясь, когда зажжется свет в угловом окне на втором этаже.
Свет зажегся быстро, и он был желтый.
«Светят окна в ночи!» — сказал он вслух и пожалел, что никогда не писал стихов. Если б у него был такой талант, сегодня он бы сочинил стихотворение, которое начиналось этими словами.
Домой идти ему не хотелось, и он долго бродил по темным, безлюдным улицам, поглядывая на окна. Странно, больше нигде желтых не было. И тогда он поверил в том, что все будет хорошо. Вот только сердце билось спокойно и сильно, словно он собирался бежать стометровку, а не радовался тому, что жизнь возвращала ему любовь.
Гумер посмотрел на свою руку, которой касался руки Зифы, и попытался вызвать в памяти ее образ. Той, что снилась ему, уже не было. Явилась другая, сегодняшняя: красивая, молчаливая, улыбающаяся, и он опять ничего не почувствовал.
Он даже не заметил, как подошел к общежитию, как долго стучал в дверь, пока ее не открыла заспанная и сердитая дежурная, не слышал, что она выговаривала… Ему было грустно и одиноко, потому что, найдя, он снова потерял. И теперь не знал, как дальше жить.
— Ты чего? — поднял голову сосед, когда он зажег лампочку без абажура. — Пьяный, что ли?
— Нет, — сказал Гумер. — Я встречался с прошлым.
— Ну и как? — зевнул сосед. — Очень интересно?
Гумер неожиданно начал рассказывать о Зифе. Он смотрел в окно и рассказывал, выискивая в памяти разные мелкие подробности. И чем больше вспоминал, тем обиднее ему становилось, тем сильнее жалел себя. Сейчас, в рассказе, вся история выглядела и смешнее, и банальнее, словно не было уже красивой девушки Зифы, рядом с которой он каждый раз терялся, очарованный и завороженный ее таинственной улыбкой, мягким, вкрадчивым голосом, чуть замедленными движениями рук. Была другая — сильная, уверенная в себе молодая женщина, оставившая в дураках неизвестного ему Сабира, а сначала надругавшаяся над его, Гумера, любовью…
Когда он повернулся к соседу, тот спал с широко открытым ртом и тихо посапывал носом.
Утром Гумера, невыспавшегося, злого, поджидало чепе у склада запасных частей, куда через порог начала протекать вода: дождь лил всю ночь, и во дворе образовались гигантские лужи с длинными языками ручьев. Один из них пробил дорожку в склад. Пока спохватились, собрали людей, нашли инструменты, вода залила бетонный пол по щиколотку. Гумер первым делом взялся за запасные детали — они были на вес золота.
— Давай лом! — крикнул он молодому рабочему, топтавшемуся у входа. — Чего стоишь как столб?
Рабочий побежал за ломом, а он, надсаживаясь, попытался перевернуть громоздкий ящик, но едва шевельнул его. В проеме дверей показался комсорг фабрики Ирек; Гумер махнул рукой, и тот, поколебавшись, шагнул в воду. Вдвоем они сдвинули ящик на сухое место. Потом взялись за второй, третий — и так до ряби в глазах.
Рабочий, посланный за ломом, не появился.
— Вот чертяка! — ругнулся Гумер, вспомнив о нем, когда все уже было закончено. — Небось твой воспитанник. Ножки побоялся замочить.
— А чего же ему их мочить? — философски заметил Ирек, выливая из ботинка воду. — Вот кабы вы тут не зевали, ничего бы и не было.
— Да? — огрызнулся Гумер. — Твоими бы устами да мед пить.
— А что, неверно говорю? Как дождь посильней, так у вас в сушильном то сверху течет, то снизу подтекает. Не надоело?
— Вот и возьмите со своими комсомольцами шефство над нами, отстающими! — сказал Гумер, остывая. Чего, в самом деле, прицепился к комсоргу, он-то тут при чем? И парня того, наверное, перехватили вместе с ломом — там, наверху, тоже дел хватало. Но с Иреком у него были сложные отношения, и хотя помогал тот, вон и воды набрал в свои шикарные штиблеты, все равно добрых чувств к нему не испытывал.
Был комсорг говорлив и заносчив, до черновой работы неохоч, но как-то сумел держаться на плаву и даже считаться хорошим комсомольским работником. Поговаривали, что собираются забрать его в горком вслед за предшественником, место которого он занял два года назад.
— Надо идти домой переодеваться, — озабоченно проговорил Ирек. — Штаны и носки мокрые…
— А ты почихай! — предложил Гумер. — Бюллетень получишь…
— Слушай, чего ты ко мне цепляешься? — спросил Ирек. — Я тебя не трогаю, в дела твои не лезу, а ты все норовишь меня укусить. Вот и начальник цеха, едва рот открыл, к тебе послал: и его, видать, кусаешь?
Он старался говорить спокойно, добродушно даже, но голос выдавал накипавшее раздражение.
— Кусаю, — согласился Гумер. — Потому что, если вас не кусать, вы на работе скоро спать начнете… Чего приходил-то?
— Велено создавать комсомольско-молодежные бригады. Решили с вас начать.
— Велено? — удивился Гумер. — Кем велено?
— Горкомом, кем же еще!
— А им-то зачем?
— Как зачем? Есть такая форма работы, не слышал, что ли? Очень эффективная, если, конечно, с умом организовать.
— А если без ума? Вот, например, как ты собираешься?
— Не спеши, Гумер, не спеши, — миролюбиво заметил Ирек. — Будет организовано как надо. У тебя десять комсомольцев…
— Я не могу организовать из них бригаду, — прервал комсорга Гумер.
— Почему?
— Разряды у них низкие.
— Ну и что?
— А то, что будет это сплошная фикция. Липа то есть. Да и объединять их нерационально.
— Надо сначала объединить, а там видно будет… В конце концов с тебя не убудет, делу же наверняка поможет. Чего ты сопротивляешься, не пойму? Как работал, так и будешь работать.
— Ты с ребятами говорил?
— А как же! Комсорг ваш готов выступить с инициативой. Только и она на тебя кивает. Ну как, договорились?
— Нет, — сказал Гумер. — Не договорились. Не вижу смысла.
— Смотри, Гумер! — В голосе комсорга послышалась угроза. — Мы ведь можем и прижать… И повыше тебя есть начальство.
— Пугаешь?
— Не пугаю, а предупреждаю. Пока ты в комсомоле, комсомольская дисциплина и на тебя распространяется… Можно ведь и билет на стол положить…
Гумер только усмехнулся в ответ.
— Не веришь?
— Почему же? Очень уж знакомые интонации слышу, Не у Сафарова ли научился? Только вот что я тебе скажу, дорогой наш комсомольский вожак! Уходи ты со своей работы, с поста своего высокого. Сам уходи, а то ведь выгонят с треском. Вредна она для тебя, и ты ей вредишь. Уходи!
— Не к тебе ли? — осклабился Ирек.
— А я тебя и не возьму. У нас тут своих бездельников хватает.
— Ты этот наш разговор не раз еще вспомнишь, — сказал Ирек через паузу.
— Хорошо, — согласился Гумер. — Но и ты мои слова помни.
Ничто, казалось, еще минут десять назад не предвещало ссоры, которая развела их окончательно в разные стороны. Но они шли к ней неизбежно, уже давно разделенные отношением к жизни, комсомолу, к делу, которое от одного требовало полного напряжения сил, а для другого было всего лишь удобной формой комфортабельного существования. Они столкнулись в первые же дни работы Гумера на фабрике, но тогда Ирек только-только входил во вкус своего относительно независимого положения, свободного режима, дающего ему возможность делать то, что считал в данный момент необходимым.
Был он неглуп, легко сходился с людьми, не терялся, когда разговаривал с начальством, умел подать сделанное в лучшем свете, и эти качества помогли ему выдвинуться по комсомольской линии, занять не крупное в общем-то, но перспективное кресло — по собственному, как он шутил, желанию. С молодыми специалистами он старался не ссориться, понимая, что знаниями тягаться с ними не может, да и предложить им что-либо в качестве компенсации за лояльность к себе пока было нечего. Предшественник Ирека, хотя и ушел в горком, оставил хозяйство хуже некуда: в бумагах сплошное вранье, чего ни коснись: спорта ли, художественной самодеятельности или «комсомольского прожектора». Собрания и те проводились нерегулярно, была полная неразбериха с учетом — в списках значилось несколько десятков молодых людей, которых давно уже никто не видел: кто уехал, кто выбыл по возрасту, кто был призван в армию. Человек энергичный, Ирек с этим разобрался, кое-какой порядок навел — выбывших без снятия с учета всех разом открепил (зачем он нужен, балласт?), договорился с отделом кадров, что ни одного комсомольца без подписи его в «бегунке» увольнять не будут, а вновь приходящих обязательно направлять в комитет комсомола. Так Гумер и попал в крохотный кабинет Ирека, где они с первых же слов почувствовали, что мирно им не жить.
То ли биополя оказались разными, то ли взаимная настороженность помешала, но как бы там ни было, разговор у них получился и долгий, и нервный и во многом определил их дальнейшие отношения.
— Что поздно так в комсомол вступил? — спросил Ирек, привычно переходя на «ты».
Гумер сразу окрысился: не в первый раз ему задавали этот вопрос, словно он и вправду перед кем-то виноват:
— Что значит — «поздно»?
— Поздно — значит, не как все, — назидательно пояснил Ирек и ткнул пальцем в листок. — Вот тут сам пишешь, вступил в институте.
— А это что — криминал?
— Не криминал, но все-таки…
— Считаю, что это личное дело каждого.
Рассказывать, как и что было, Гумер не захотел: в конце концов каждый сам решает, готов он вступать или не готов, хочет или не хочет. Но Ирека покоробила агрессивность молодого инженера: едва перешагнул порог, а уже норов показывает!
— Трудно тебе у нас будет, — сказал он многозначительно.
— Это почему же?
— С таким отношением к комсомолу.
— А что ты знаешь о моем к нему отношении? — Гумер тоже соскользнул на «ты», даже не заметив этого.
— И знать не надо! Чувствую, без уважения относишься.
В общем, заклинило их на этой теме, и, как обычно в таких случаях, не столько понять друг друга хотели, сколько мерились характерами, пока Гумер решительно не поставил точку:
— Больше ко мне вопросов нет? — И встал.
— Пока нет, — ответил Ирек сквозь зубы. — Поработаем — появятся. И тогда я их задам.
— Ну, если появятся… — кивнул Гумер.
Полгода они практически не встречались — в отделе главного механика, кроме Гумера, комсомольцев больше не было, а вот в цехе, где работала одна молодежь, им пришлось говорить, и не раз, и не два — наедине и на собраниях.
Ирек за полгода поднаторел в выступлениях, стал гибче и ловчее — сказывалась школа Сафарова, которым он, в самом деле, восхищался. Тут Гумер по всем статьям проигрывал — мешала уверенность в том, что, если ты откровенен и прям, тебя кто угодно поймет — и друг, и недоброжелатель. Друзья, действительно, понимали, а недруги успешно пользовались открытостью Гумера, ловко подставляя его. Восстал, к примеру, против того, что средства от сданного цехом металлолома записывали на комсомольский счет фабрики.
Думал, против иждивенческой позиции Ирека выступает, а оказалось — против генерального директора объединения и горкома комсомола, которые где-то когда-то полюбовно договорились.
Выступил против отвлечения рабочих на различные соревнования, репетиции и другие общественные мероприятия и вызвал всеобщее недовольство, потому что в выходные дни и после работы мало кто хотел защищать честь (или что там еще?) фабрики. И пришлось ему самому драть глотку и ссориться с людьми, обеспечивая их явку.
Схватился и с Иреком, который лучшего его слесаря, на свою беду умеющего рисовать, выговорил у начальства на месяц для оформления клуба, а пострадал сам: ему и поручили этим делом заняться в свободное от работы время. Пришлось того же слесаря просить-уговаривать и чуть ли не за руку водить в клуб по воскресеньям.
Словом, каждый его протест со вниманием выслушивался, меры принимались, но другим концом, что называется, непременно стукало по его, Гумера, голове.
Другой бы, может, задумался наконец — сколько же надо учить уму-разуму? — так, наверное, и считал хитроумный комсорг, хладнокровно расставляя ловушки на дороге у своего противника и терпеливо дожидаясь, когда тот, по крайней мере, перестанет лезть не в свои дела. Но Гумер упрямо гнул свою линию, и скоро Ирек убедился, что и у прямой тактики есть преимущества.
Но это произошло много позднее, а пока Гумеру предстояло еще разобраться с другой историей, которая странным образом соединила два полюса его жизни: возникшую словно бы из небытия Зифу и этого верткого, хитрого демагога Ирека, за спиной которого маячила зловещая тень Сафарова
…Зифа не выходила из головы Гумера. Клянясь не думать о ней, он и думал, и мучился то тоской, то ревностью, то, взбудораженный нарисованными в воображении картинками ее давней измены, издевался над собой.
Но это было ничто в сравнении с тем, от чего он пытался удержать себя всеми силами: его тянуло на ту улицу, к тому дому, где он однажды увидел вспыхнувшее желтым светом окно! Гумер уже не раз побывал там во сне, как бы проверил самые разные варианты будущей встречи.
По одному выходило, что его не ждали, да и Зифа представилась в образе дежурной в общежитии — крикливой, шумной женщины с необъятным торсом. По другому — никак не мог найти дома и путался в бесконечном лабиринте улиц.
Однажды увидел себя бегущим по крутой лестнице, которая уходила куда-то в небо и там обрывалась на невозможной высоте, и Зифу в черном платье с безжизненно опущенными руками уносил кто-то или некто неразличимый и страшный еще выше — туда, где не было ни лестницы, ни неба… После этого сна Гумер долго не мог прийти в себя и, дав слово забыть о ней навсегда, на другой день же оказался у ее дома.
Окно на втором этаже желто светилось в ночи.
Гумер быстро вошел в подъезд, бегом поднялся по лестнице и нажал на кнопку звонка. Теперь уже поздно что-то делать — ключ в замке щелкнул, и он едва не ослеп от брызнувшего в лицо света.
— Ты?! — Зифа испуганно отступила от порога.
Он молча протянул к ней руки, ткнулся лицом в ее шелковистые пахучие волосы…
Потом она говорила ему, что он стоял так долго.
Он не помнил.
Он помнил только то, как открылась дверь.
Наверное, потому, что это было главное.
И еще, возможно, потому, что это не принесло им счастья.
Он приходил сюда, когда ему было плохо. Так же бесшумно и стремительно открывалась дверь, яркий свет ударял в лицо… Он жмурился, на мгновение замерев на пороге, и молча проходил в комнату, в чужое, ставшее таким привычным тепло, и мучительно искал слова, чтобы разрушить, развеять, уничтожить поселившуюся здесь тревожную тишину. И еще он избегал встречаться глазами со страдающими, виноватыми, молящими глазами Зифы, каждый раз боясь сорваться и высказать ей все, что виделось за ее покорностью. Она это тоже чувствовала и тоже старалась обходиться без слов. Даже близость не приносила им облегчения: он долго не мог заснуть, вслушиваясь в ее тихое дыхание, и глушил в себе обиду, которая накатывалась в эти минуты с особой силой — и за себя, и за нее, и за все, что могло быть и не случилось. И тогда она уже не казалась ни красивой, ни доброй, ни нужной — никакой. Просто рядом лежала женщина, как могла бы лежать другая, если без нее никак уж нельзя обойтись, и вот сейчас он встанет, оденется и уйдет, и забудет, что было.
Зифа тоже не спала, все понимая и давясь невыливающимися слезами, опустошенная и раздавленная своим горьким счастьем, за которое она уже заплатила многим, и готова была платить дальше, только бы он не ушел.
Только бы не ушел, говорила она себе каждый раз, когда он уходил, исчезая порой на две-три недели. Только бы он не ушел, молила она, когда он приходил, молчаливый и неласковый, но требовательный к ласкам, словно в ее исступленной, безоглядной отдаче и искал ответа на терзающие его вопросы.
— Ты меня любишь? — спрашивала она в первые дни.
— Да, — отвечал он таким безжизненным голосом, что у нее перехватывало дыхание.
— Ты меня не любишь, — говорила она спустя день или два, больше утверждая, чем спрашивая, и знала почти наверняка, что он или промолчит, или скажет двусмысленное «нет».
— Нет, — произносил он после недолгого молчания.
— Что — нет? — подбиралась она к нему с другой стороны.
Он пожимал плечами.
Она пыталась рассказать о прежней жизни, как-то объяснить тогдашний свой шаг. Одна встреча, случайная в общем-то, — и туман, ослепление, безумие. Обо всем забыла, от всего отказалась. И такое же пробуждение — открыла словно глаза и увидела вокруг себя пустыню. Выжженную. Черную… Имени Сабира не упоминала, да Гумер и не интересовался. Слушал, смотря в сторону, и молчал.
Иногда она взрывалась, все нутро ее бунтовало против этого одиночества вдвоем, и она становилась прежней Зифой — гордой, сильной, независимой. И тогда она говорила: «Уходи! Навсегда!» — и он уходил навсегда, чтобы вернуться через несколько дней. Открывалась дверь, и все начиналось сначала…
…Когда Гумер поднял голову и разжал залепленные снегом глаза, он понял, что заблудился. Кругом была только метель — темное, колючее, шелестящее снежное варево. Ни огонька — ни впереди, ни сзади. Ноги уже отказывались идти.
Он постоял несколько мгновений растерянно, не зная, что делать, и шагнул, куда толкнул его порыв ветра.
Скоро он различил в отдалении какой-то темный силуэт и направился к нему.
Это был стог.
Он обошел его со всех сторон, нашел у самого подножья удобную ложбинку и лег в нее. Потом стал зарываться глубже.
Как же он замерз и как устал!
Сено пахло летом и солнцем, а где-то совсем близко метель, упустившая его, неистово кружилась вокруг стога, пытаясь дотянуться до Гумера шершавым языком…
— Ямиля! — голос Гумера, усиленный многократно, гремит по всему цеху.
Худенькая девушка в большой каске, сваливающейся на лоб, испуганно бежит к переговорному пульту и снимает трубку:
— Я тут. Что случилось?
— Это я у вас, сменный мастер, хочу спросить, что случилось? — рычит Гумер, забыв переключиться на телефон, и динамик пробивает рычанием грохот барабанов. — Останови немедленно первый агрегат. Ты слышишь?
— Зачем? — спрашивает Ямиля и оглядывается на рабочих, которые тоже с недоумением смотрят на нее. — Зачем выключать?
— Ты оглохла, да? Он же сейчас развалится к чертовой матери! Я отсюда слышу, как он дребезжит.
— Это тебе кажется, Гумер, — говорит она.
— Сейчас я приду!
Динамик яростно шипит, словно на горячую сковородку плеснули воды.
Ямиля поправляет волосы под каской и ждет.
— Ну? — грозно спрашивает Гумер, появляясь вскоре перед ней. — Не слышишь?
— Не слышу! — возражает Ямиля. — Он и вчера так дребезжал. И позавчера. И месяц назад. Тебе показалось, Гумер.
Он подходит к агрегату, слушает, наклонив голову, потом поворачивается к Ямиле.
— Все равно надо останавливать и смотреть.
— Сейчас у меня некому смотреть… — говорит она и добавляет: — Тебе надо отдохнуть…
— А какое тебе дело до того? — обрывает ее Гумер, не желая, чтобы его жалели.
— Тогда не будет ничего казаться, и ты не будешь разговаривать со мной грубо, — поясняет Ямиля, нисколько не обижаясь.
Она давно уже работает в цехе и устает не меньше, а может быть, и больше других: все-таки не женская эта работа — возиться с тяжелыми машинами! Но Гумера понимает и по-бабьи его жалеет. И все прощает, даже грубость. Неприютный он какой-то, хмурый всегда, а характер горячий, неудержимый просто. С Сафаровым ругается, с Иреком отношения испортил окончательно, директор фабрики тоже его недолюбливает. И все из-за машин. Вернее, из-за того, что они постоянно ломаются. Была бы ее воля, она закрыла бы цех на полгода и заменила эти древние агрегаты, чтобы только люди не мучились. Не рвали друг другу нервы. А то не работа, а настоящая каторга.
Вообще-то для нее многое здесь сложно — и сама работа, и люди, и споры вокруг технических проблем, и неувязки разные, за которыми она ничего, кроме привычной бестолковщины, не видела. Говорил Сафаров — слушала с открытым ртом, удивляясь и эрудиции его, и масштабности мышления, и умению подмечать такие мелочи, о которых она и представления не имела, хотя только и делала, что увязала в них. Говорил Гумер, и Ямиля так же искренне принимала его сторону и смотрела на Сафарова уже иными глазами.
С Иреком было проще. Она его сразу раскусила — мелкий человечек, ничем, кроме собственной карьеры, не интересующийся. Знала она о нем и еще кое-что — среди девушек и женщин фабрики ходил неприличный слушок — но держала при себе, считая ниже своего достоинства опускаться до сплетен. А ведь поговаривали и о том, что метит Ирек на пост главного инженера фабрики, если Сафарова двинут дальше. И если это правда, то понятно, почему они объединились в своем неприятии Гумера, характер у которого и впрямь не золотой, но он честнее и лучше их, вместе взятых.
Она боялась признаться самой себе, что Гумер ей просто нравится, и в любом случае, даже если бы Сафаров с Иреком оказались кругом правы, она была бы на его стороне… Интересно, а что он о ней думает? Вот ведь накричал на нее ни за что ни про что и не знает, наверное, как теперь из этого положения выйти. Глупый, рассмеялся бы, и все! Неужели не понимает, что девушкам надо чаще улыбаться?
Но Гумер, досадуя на себя за эту дурацкую выходку, кивает Ямиле и уходит назад в свою кабину. Она, конечно, права — незачем пороть горячку, видно, ему и вправду померещилось… Пора, пора отдыхать, а то кидаться начал на всех. Вот и Ямиля под горячую руку подвернулась… Хорошая девчонка, есть в ней что-то такое… как бы это сказать? Ну, надежность, что ли, несуетливость… Каска смешная — как ведро на голове сидит! А волосы красивые, да и вообще она ничего, как ни смотри…
Затрещал телефон, он поднял трубку, узнал голос Сафарова, и Ямиля тотчас же вылетела из головы вместе со своей каской и красивыми волосами. Но вечером он столкнулся с ней в проходной, и они пошли по улице вместе.
Впервые он увидел ее не в комбинезоне, а в светлом, модном плаще с ярким шарфом поверх воротника.
Волосы, аккуратно причесанные, очень шли к ее молодому, свежему лицу. Он же был в своей старенькой, изрядно изношенной курточке, в мятых брюках и в давно не чищенных ботинках.
— Ничего, что я рядом такой? — спросил насмешливо.
Она взглянула на него удивленно, но сразу поняла, что он имеет в виду, и засмеялась:
— Вам, мужчинам, можно.
— Давно в зеркало себя не видел, — сказал он, проводя рукой по подбородку.
Она снова посмотрела, смешно наклоняя голову из стороны в сторону, и успокоила:
— Вроде нормально…
И обмолвились, казалось бы, ничего не значащими фразами, а словно ближе друг другу стали. И уже расставаться просто так не хотелось.
— Может, зайдем? — Гумер кивнул на двери ресторана, мимо которого они проходили.
— Туда? Мы? — удивилась Ямиля.
— А что? Разве мы не заслужили с тобой ужина?
Еще минуту назад и не думавший ни о каком ресторане и тем более ужине с девушкой наедине, теперь он уговаривал Ямилю и был бы огорчен, если бы она отказалась.
— Только не надолго, ладно?
К счастью, им повезло: день был будничный, очереди не было и их хорошо посадили — недалеко от небольшой эстрады, где бородатый парень возился с микрофоном…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
— Знаешь, когда я сюда приехала, думала, умру от тоски, — говорила Ямиля, морщась от громкой музыки. — Я ведь выросла в большом городе и никуда из него не выезжала. Даже в деревне не была. А тут и городишко крохотный, и люди незнакомые… В общежитие я не пошла — не люблю общежитий! Круглые сутки на людях — бр-р! Живу у одной старушки, почти в самом центре. Она хотя и ворчливая, а добрая. Мы с ней хорошо живем.
— А замуж почему не выходишь? — спросил Гумер, думая о своем.
— Замуж? — переспросила она и взглянула на него внимательно. — Просто так не хотела, а… В общем, не получилось. Правда, сейчас сватается — смешное слово, да? — один человек ко мне… Цветы приносит, говорит, что любит, жить без меня не может. Только думаю, ничего у нас не получится.
— Почему?
— Не люблю я его — потому.
— Принца, наверное, ждешь? — усмехнулся Гумер, вдруг вспомнив Зифу. Голос у него, наверное, изменился, и Ямиля тут же это почувствовала.
— Ну, какого уж там принца в мои-то годы! — неловко пошутила она и, чтобы скрыть эту неловкость, засмеялась: — Мне теперь и разведенный какой сойдет. Хотя, конечно, можно и так… — Произнесла и смутилась: — Можно не выходить замуж совсем.
— Я понял, — сказал Гумер, и внимания не обративший на ее поправку. — Только одному трудно. Нельзя человеку одному.
— А ты почему всегда один? Даже в цехе ночуешь.
— Я не один, — сказал Гумер, продолжая думать о Зифе и уже жалея, что пошел в ресторан. Сегодня ему надо было быть у нее. Именно сегодня она его ждала. И еще ждет. И будет ждать, пока он не придет.
Они помолчали. Маленький оркестрик вновь заиграл, заглушая все остальные звуки. Бородач терзал в руках гитару, держа ее на уровне бедер. Ладонь у гитариста была большая и широкая, как лопата.
Ямиля подняла глаза на Гумера.
— За что ты не любишь Сафарова?
— Тебе надо это обязательно знать?
— Да.
— Зачем?
— Затем, что я хочу тебе помочь.
— А ты мне уже помогаешь, — сказал Гумер.
— Чем? — удивилась Ямиля.
— Тем, что ты есть. И вообще, и в цехе.
Ямиля опустила голову, чтобы скрыть мгновенно зардевшееся лицо.
— Знаешь, ты хорошая девушка, — добавил Гумер и незаметно посмотрел на часы: девять часов. Если сейчас они уйдут, через полчаса он будет у Зифы.
— Ты торопишься? — спросила Ямиля.
— Да.
— Но ты не ответил на мой вопрос.
— О Сафарове?
— Конечно.
— Я его не не люблю. Это не то слово. Такой человек, если ему дать большую власть, может принести много зла… Подобное у нас уже было.
— Сафаров?
— Да, Сафаров. О таких людях мой отец говорил: у них нет в душе бога. Отец мой — неверующий, не думай. Он имел в виду другое. Эти люди могут переступить через все. И через человека — тоже. Ради сиюминутной выгоды. Ради карьеры. Ради себя. Понимаешь?
— Я думаю, ты преувеличиваешь, — мягко возразила Ямиля. — Я ведь тоже знаю Сафарова.
— Ты смотришь на него как женщина.
— Нет, я не смотрю так! Он — инженер. Он умнее многих из тех, кого я знаю. И он умеет работать. Ирек мне кажется куда опаснее…
— Нет, он — глупее и примитивнее. И потому не опаснее. Но именно такие нужны Сафаровым. Ты правильно объединила их вместе: иреков производят сафаровы, а те расчищают им дорогу. Они так научились врать, что им почти всегда верят. Сафарову будут верить даже тогда, когда он развалит завод.
— Господи! — воскликнула Ямиля. — Он такой маленький, такой рыженький, такой смешной, а ты рассказываешь о нем, как о каком-то ужасном злодее. Чего он может, твой Сафаров? Какая у него власть, даже смешно!
— Маленькие становятся большими. И тогда их уже не остановишь.
— Ты хочешь его остановить?
— Конечно.
— Один?
— Почему — один? Если бы я был один, они бы меня давно убрали.
— Как убрали?
— Ну, уволили бы. Я им мешаю. И ты — тоже.
— Я? Как я могу им мешать? Я просто работаю.
— А тем, что не с ними. И просто работаешь.
— Ты меня совсем запутал, Гумер!
— Ничего, разберешься, — успокоил он. — Ты же умная.
— Нам пора?
— Да.
Они дождались официанта, и Гумер рассчитался с ним. Официант, брезгливо оттопырив нижнюю губу, сунул деньги в карман.
— А сдачу? — спросил Гумер.
— Какую сдачу?
— Пересчитайте еще раз.
Официант, усмехаясь, вынул смятую рублевку и положил на стол.
— Бедный, да?
— Ага, бедный! — сказал Гумер, глядя ему прямо в лицо. — А ты хам.
— Но-но! — протянул официант угрожающе и чуть отодвинулся назад.
Гумер пропустил вперед Ямилю и пошел следом.
— А если бы он полез драться? — спросила она на улице.
— Зачем? — пожал плечами Гумер. — Ему надо было меня унизить. И больше ничего.
— И ты ответил тем же?
— Хаму надо говорить, что он хам.
— Всегда?
— Всегда! Иначе они сядут нам на шею.
Они дошли до угла и остановились.
— Дальше меня не надо провожать, — сказала Ямиля. — Тут светло, и я добегу. Спасибо за вечер.
— Не за что, Ямиля, — Гумер взял ее руку и пожал пальцы. — Это тебе спасибо. Извини, что мы не потанцевали.
— Ну, что ты! Мне было и так хорошо… — Она заглянула ему в глаза и, поколебавшись, спросила: — А почему ты меня пригласил сегодня в ресторан?
— Отпраздновать мой день рождения.
— Правда?
— Да. Двадцать шесть лет. Уже.
— Теперь я понимаю, почему тебе так трудно живется! — медленно проговорила Ямиля, пряча подбородок в шарф. — Ты никому не веришь. Кроме самого себя. И поэтому ты никогда не победишь Сафарова. Никогда!
Она осторожно высвободила свои пальцы из его руки, грустно взглянула на него, повернулась и быстро пошла через улицу.
— Это неправда! — крикнул Гумер. — Ничего ты не поняла.
На углу она обернулась, но Гумера уже не было.
Сунув руки глубоко в карманы куртки, он шел по мокрой мостовой к автобусной остановке…
А потом было комсомольское собрание. Никто не думал, что оно получится таким бурным, да и ничего, казалось, не предвещало бури.
Ирек быстро отбарабанил доклад и сел на свое место в президиуме. Представитель горкома с сонным лицом что-то записывал в блокнот, изредка посматривая в зал, который тоже жил своей привычной и в общем-то независимой от президиума жизнью: кто украдкой читал, кто лениво переговаривался с соседом, двое рядом с Гумером играли в «Морской бой»…
Выступающие сменяли друг друга: председательствующий через каждые пять — семь минут, держа перед собой листок, называл следующего оратора. Читал он плохо, коверкал фамилии, и от этого было еще тошнее. Гумер не выдержал.
— Дайте мне слово! — крикнул он, вставая.
Зал всколыхнулся: дремавшие проснулись, читавшие — подняли головы… Представитель горкома нагнулся к Иреку, и тот, смотря на Гумера, что-то начал ему быстро объяснять.
— Тебя же нет в списке выступающих! — растерялся председательствующий.
— Мне никто не говорил, что надо записываться! — так же громко сказал Гумер и зашагал к трибуне.
— Постой! — вскочил Ирек. — Тебе же еще не дали слова.
— Не дали, так дайте!
Гумер уже стоял на трибуне и поправлял микрофон. В зале вспыхнуло веселое оживление.
— Пусть говорит! — крикнул кто-то, и его поддержали аплодисментами.
— Вот я сидел и думал, — начал Гумер. — А думал я о том, для чего созывают наши комсомольские вожаки в рабочее время столько рабочих, техников, инженеров? Видимо, для того, чтобы или сообщить нам нечто важное, или послушать нас о таком же важном. О чем же говорил комсорг? О том, что мы хорошо работаем. Правда, он забыл сказать, что лично он к этой стороне нашей жизни не имеет никакого отношения. Далее. В отчете в числе комсомольско-молодежных бригад названы три, якобы созданные в нашем сушильном цехе. Ответственно заявляю, что они не только никогда не были созданы, но и не могли быть созданы, поскольку нет в том нужды. Он говорил, что экономический эффект от внедрения рацпредложений по сушильному цеху составил пятьдесят тысяч рублей. Ответственно заявляю, что за последний год у нас не внедрено ни одного предложения, а следовательно, эффект равен нулю. Далее. Комитет комсомола якобы добился важных результатов в борьбе с пьянством. Я не знаю, откуда он брал данные по нашему цеху. Но вот то, что пятеро из моих слесарей-комсомольцев в этом году побывало в вытрезвителе, знаю точно. Примерно такие же уточнения я мог бы сделать и по другой работе комитета комсомола в отчетный период. Спрашивается, зачем Иреку Фахрутдинову понадобилось вводить в заблуждение собрание? Только для того, чтобы мы с вами признали его работу удовлетворительной и снова избрали его комсоргом. Весь этот спектакль, участниками, а не просто зрителями которого мы все с вами являемся, и рассчитан на то, чтобы дать возможность Иреку Фахрутдинову еще два года посидеть в руководящем кресле. И теперь я спрошу вас: зачем вам нужно такое собрание? Книги лучше читать дома или в библиотеке, разговаривать удобнее лицом к лицу… Может, мы быстренько поднимем руки «за» да и разойдемся по своим рабочим местам? Чего же обсуждать то, чего не было? И намечать то, чего никогда не будет сделано? Приписок у нас и без того хватает, чтобы приписывать еще себе и бурную комсомольскую деятельность…
Зал несколько мгновений оглушенно молчал, потом загудел: кто-то засмеялся, несколько человек захлопали в ладоши. Представитель горкома наклонился теперь к секретарю парткома, который, побурев лицом, смотрел отсутствующе в зал. Ирек дергал за руку совсем растерявшегося председательствующего и что-то ему подсказывал. Наконец тот встал:
— Товарищи! Продолжаем собрание… Слово предоставляется…
— Пусть выступает, кто хочет! — крикнули из зала.
— Товарищи! — представитель горкома постучал карандашом по графину и строго сказал: — Есть определенный порядок, его надо соблюдать…
— Не нужен список! — потребовал чей-то голос.
— Ставь на голосование! — поддержал его другой.
Собрание почти единогласно приняло решение отменить список. Первым к трибуне вышел молодой слесарь.
— Хабиров прав, — проговорил он скороговоркой. — Ничего у нас комсомол не делает. Видимость одна. Вот я плачу взносы, и все. И пьют у нас в общежитии. Нечем заняться.
— А сам-то пьешь? — спросил из зала ехидный голос.
— И я пью… Когда деньги есть! — добавил он под сочувствующий смех. — Вот тут Фахрутдинов наговорил разного, а я слушаю и не узнаю: вроде бы и не о нас это все… Значит, врет? А если врет, зачем он нам нужен? У нас вот слесарей не хватает — пусть приходит к нам. Все делом займется. И врать тут отучим. Значит, и будет воспитание…
Зал с восторгом принял путаную, обрывистую речь слесаря — ему долго аплодировали.
— А я считаю — неправильный тон задал Хабиров, — сказал инженер из отдела снабжения. — Ему надо было сначала сказать, что он сам как комсомолец сделал, а потом уж критиковать комитет комсомола и лично Ирека Фахрутдинова. Мне, например, доклад понравился. Если есть там неточности, их надо поправить. А компрометировать комитет комсомола мы не позволим. Так что предлагаю работу комитета комсомола признать удовлетворительной. И Фахрутдинова надо поддержать. Он парень неплохой, а то, что комсомолом не занимается, это дело поправимое. Надо только сказать ему, что делать…
В одной стороне зала раздался топот, в другой — аплодисменты. Аудитория раскололась. Председательствующий стучал карандашом по графину, но стука этого никто не слышал…
— Ну, и что теперь будем делать, Хабиров?
Секретарь парткома смотрит на Гумера тяжелым взглядом, потом переводит его на представителя горкома комсомола. У того вид побитой дворняжки, но глаза злые.
— Просто поразительно! — говорит он, косо взглянув на Гумера. — Такого у нас еще не было… Я так считаю, Иван Павлович: Хабиров проявил вопиющий факт безответственности. Он — поджигатель…
— Чего-чего? — недовольно спрашивает секретарь парткома. — Давай-ка без ярлыков… Ты почему не посоветовался, Хабиров? Взял и вылез на трибуну. И перебаламутил собрание.
— Он его просто сорвал, — вставляет представитель горкома. — Повел за собой отсталые элементы.
— Какие отсталые элементы? — вскидывается Гумер.
— Крикуны и бездельники, люди, сводящие личные счеты. Вот чьим рупором вы, товарищ Хабиров, стали!
— Я высказал свое мнение. Оно было поддержано и дополнено другими комсомольцами. Так что выбирайте, пожалуйста, выражения.
— Он считает, что он прав! — возмущается представитель горкома, обращаясь к секретарю парткома. — И вы его слушаете!
— Ладно, — говорит секретарь парткома морщась. Ему не нравится разговор, но он не знает, как его продолжать дальше: с одной стороны, с другой стороны… Раньше бы — знал, сейчас время изменилось, и надо думать, прежде чем решать. Как ни крути, а наломал Хабиров дров, конечно. Теперь объясняйся, как да почему… Виданное ли дело — прокатили секретаря комитета!
Когда бюллетени подсчитали, даже глазам своим не поверил: всего десять — за, остальные — против. Спросят — куда смотрел, что ответишь?..
— Ну и что будем делать? — повторяет он свой вопрос. — Надо же секретаря избирать!
— Согласовать с горкомом кандидатуру надо, — говорит представитель, обиженный на то, что секретарь парткома уводит разговор в сторону.
— Какую? Кого?
Вопрос его повисает в воздухе, потому что ни к кому не обращен персонально. Представитель горкома пожимает молча плечами — дескать, не при Хабирове же обсуждать, он свое дело сделал. Хабиров молчит, поскольку все, что хотел сказать, уже сказал.
— Я могу идти? — спрашивает он.
— Иди, — машет рукой секретарь парткома. — Но ты себя победителем не чувствуй, Хабиров. Мы еще вернемся к этому разговору.
А на фабрике тем временем шла подготовка к проверке идеи Сафарова. Несмотря на отрицательное мнение инженеров, участвовавших в первом обсуждении у генерального директора, на письменное заявление главного механика, в котором принципиальные возражения сопровождались весьма резкими оценками деятельности главного инженера фабрики, — несмотря на все это Сафарову удалось настоять на проведении эксперимента. Выбор свой он остановил на первом агрегате. Из-за него Гумер накануне едва не поссорился с Ямилей.
Сафаров появился в цехе вместе с главным энергетиком и главным технологом. Ямиля, предупрежденная им по телефону, тоже была здесь. Она в разговоре не участвовала, но на лице ее читалось настороженное внимание и озабоченность.
Чертежи и расчетные листы были разложены прямо на кожухах дымососов, новый двигатель для барабана стоял тут же, и рабочие начали уже снимать упаковочные доски, откладывая их аккуратно в сторону.
— А где Хабиров? — спросил главный энергетик у начальника цеха Казаргулова. Тот явился с опозданием и, смущенный, скромно держался в тени. Черт бы побрал этого вахтера: знает ведь в лицо, а проявил принципиальность — не пустил без пропуска, пришлось звонить в бюро, объяснять, как да что. За двадцать лет работы первый раз забыл переложить удостоверение в новый пиджак — недаром не хотел надевать на работу, нет, жена настояла — покажись в обновке, вот и показался! Позор на седую голову, глаза теперь ни на кого не поднимешь. Он так ушел в свои переживания, что не понял вопроса главного энергетика и дождался, пока тот раздраженно не повторил: — Где Хабиров, спрашиваю?
— Тут должен быть, — растерянно ответил он, ища глазами Хабирова, словно он и вправду где-то рядом прятался.
— Хабиров у генерального директора, — сказала Ямиля нарочито громко.
— Чего он там потерял? — удивился главный энергетик и укорил начальника: — Порядка у тебя не вижу: и сам опаздываешь, и подчиненные не торопятся… Вызвал, что ли?
Казаргулов пожал плечами, посмотрел на Ямилю, но та не стала пояснять. Она знала, что Гумер сам напросился на прием к генеральному директору объединения и велел ей как можно дальше тянуть переоснастку агрегата, надеясь, что ему удастся остановить эксперимент. Только как тут затянешь, если у нее никто и не собирался спрашивать разрешения. Сафаров не только главных специалистов сюда привел, но и молодых инженеров с другой смены во главе со сменным механиком Абдрашитовым: он его опекал с давних пор и прочил на замену Гумера. И это была, конечно, более реальная кандидатура, чем Ирек, который после комсомольского собрания оказался вообще не удел.
Абдрашитов, почти одногодок Гумера, отличался завидным оптимизмом, балагур и весельчак, был незаменим в любой компании, с Сафаровым находился на короткой ноге и уже в силу этого относился к механику цеха иронически. Может быть, потому Гумер не очень ему доверял и старался в его смену быть в цехе.
Почему Сафаров решил начинать эксперимент во время ее дежурства, Ямиля, честно говоря, не понимала, хотя, зная главного инженера, отнести на счет случайности это никак не могла. Чувствовала — есть тут какой-то подвох, только вот для кого?
Она оглянулась на Абдрашитова, стоящего с инженерами в сторонке, тот широко улыбнулся и двинулся к ней, поняв ее взгляд как приглашение к разговору.
— А ты все красивее и красивее день ото дня, — шепнул он ей на ухо, талантливо склоняя ухоженную голову к ее плечу. — Жаль, никак мы с тобой не состыкуемся: я сплю, ты работаешь, и наоборот. Кошмар какой-то! Так и завянешь во цвете лет без женской ласки.
— Фу, Асхат! — поморщилась Ямиля. — Нельзя без пошлостей, да?
С ним рядом она всегда чувствовала себя свободно и уверенно, не придавая ровно никакого значения его дежурным комплиментам: он со всеми девушками так разговаривал — вроде бы намекая на какие-то особые отношения, но все знали, что был он железно предан и верен своей красавице жене, которую привез из далекого Ташкента. Ямиля видела однажды ее мельком — и в самом деле, не зря люди говорили. Ничего, конечно, в ее отношении к Абдрашитову не изменилось, но тем не менее общаться с ним она стала без прежней настороженности.
— Можно, но зачем? — отвечая на ее колкий вопрос, сказал Абдрашитов. — То, что ты называешь пошлостью — извлек из самой глубины своей души…
— Лучше скажи, зачем ты здесь?
— Я? А кто лучше меня знает эту старушку, которую сегодня решили выдать замуж? — он кивнул на агрегат.
— Ну, положим, я ее не хуже тебя знаю… Не темни, выкладывай — что и зачем?
— Браки совершаются на небесах, дорогая Ямиля! — уклончиво заметил он, и она поняла, что Абдрашитову не хочется говорить об этом.
— А ты уверен, что все обойдется?
— Как тебе сказать… Может — да, а может — и нет. В конце концов наше с тобой дело маленькое. Тут, — он показал глазами на главных специалистов, — считай, весь синклит собрался. Им и решать, и отвечать.
— Но Хабиров…
— Что Хабиров? — перебил ее Абдрашитов. — Псих он ненормальный! Он что, на самом деле считает, что без него не обойдутся? Или никто, лучше его, машины не знает? Он еще на горшке, прости, сидел, когда эти барабаны запустили. Качали концентрат — будь здоров! Поболее, чем сейчас.
— Может быть, и качали — на новых машинах. А сегодняшние на ладан дышат. Или ты не знаешь? — возразила Ямиля.
— Тьфу! — дурашливо воскликнул Абдрашитов. — Тебе эта песенка хабировская не надоела еще?
— Не надоела, потому что он прав. Нельзя так безоглядно работать. Мы же не одним днем живем. Кого вы хотите обмануть? Себя? Нас? Государство? Телегу собираетесь гнать со скоростью машины. И это инженерное решение? — Ямиля непроизвольно подняла голос, и Сафаров выглянул из-за спины главного технолога.
— Что там за крик? Кому не нравится инженерное решение?
Абдрашитов предостерегающе подмигнул Ямиле, но она, чуть наклонившись вперед, показала себя и громко ответила:
— Мне не нравится.
— Это почему же? — сказал Сафаров, подходя.
— Потому что агрегат нуждается в капитальном ремонте. Мы должны были поставить его на ремонт еще в прошлом месяце, но вы, товарищ Сафаров, не разрешили.
— Так, так, — скучно проговорил главный инженер и надвинул кепку поглубже. — Дальше?
— А что дальше? Дальше некуда.
— Говорливые у тебя механики! — сказал Сафаров начальнику цеха. — Но нам разговаривать некогда, И потому — как вас, Нафикова, да? — я вас временно отстраняю от работы. Абдрашитов вполне справится и один.
— Это самоуправство! — вспыхнула Ямиля.
— Конечно! — согласился Сафаров. — Есть у меня такое право, вот я его сам и использую… Ты слышал, Абдрашитов?
Тот оглянулся на Ямилю и неуверенно кивнул.
— Ну, раз слышал — приступай. Мы подойдем часа через два. Двигатель к тому времени должен стоять на месте. И прогони его вхолостую пока.
— Понял! — сказал Абдрашитов.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
— Чё ты сунулась, чё ты сунулась? — ругал начальник цеха плачущую Ямилю. — Он же бульдозер, танк, он тебя в порошок сотрет и не заметит. Что тебе, больше других надо? Молчала бы себе в тряпочку… Еще неизвестно, что из всего этого получится, а вы с Хабировым шум подняли на всю округу. Чего вы добиваетесь, не пойму? На вот, вы пей водички…
Он налил из графина воды и протянул Ямиле стакан.
— Что я, истеричка какая? — возмутилась та и отвела от себя его руку. — Обидно мне просто.
— Да не уволил он тебя, а отстранил, чего — обидно? Чтобы уволить, приказ нужен, дурная твоя голова! Иди отоспись, завтра разберемся.
Казаргулов глотнул из стакана воды и чуть не поперхнулся — кто-то сунул голову в дверь и заорал: «Там Хабиров с Абдрашитовым…» — и исчез, проглотив последнее слово.
— Этого еще нам не хватало! — кашляя, просипел Казаргулов и побежал в цех. Ямиля выскочила вслед за ним.
Гумер просидел в приемной генерального директора комбината полтора часа и ушел несолоно хлебавши: тот принимал какую-то делегацию.
Секретарша, поднимая разноцветные телефонные трубки, отвечала всем монотонно: «Он занят, соединить не могу» — и только раз быстро переключила телефон. «Секретарь горкома», — коротко пояснила она не то Гумеру, не то самой себе, потому что была на редкость неразговорчивой.
— Зря сидишь, — наконец сказала она. — В одиннадцать у него оперативка. И секретарь парткома просил сообщить, когда освободится. Сам понимаешь… Назначит другое время, найду.
— Спасибо, — Гумер встал, с сожалением взглянув на закрытую дверь. — Только вы ему обязательно скажите.
— Иди, иди, чего зря повторять? — недовольно проговорила она.
Двигатель заменили быстро — электрики свое дело знали. Абдрашитов вытер руки ветошью и, взглянув на часы, пошел к пульту: Сафаров любил, чтобы его указания выполнялись точно. Зря, конечно, он Ямилю отстранил, и вообще, говорил ведь ему, что не надо с ее сменой связываться: у нее что-то вроде романа с Хабировым — видели их вместе в ресторане. А раз так, женщину никаким пряником не заставишь делать то, что она душой принять не может. И его он зря в эту историю впутал — ему с Ямилей делить нечего, наоборот, кабы не жена, с превеликим удовольствием бы сам с ней в ресторан сходил. Если Хабиров не дурак, он двумя руками за нее ухватиться должен — такие кадры на улице не валяются. Только что-то не видно, чтобы очень уж спешил, из цеха не вылазит, чудак-человек, нашел себе амбразуру… «Хотя и намекал мне Сафаров, что двинет в скором времени в главные, думаю — ни к чему это все, не хочется на живое место, в тягло такое впрягаться тоже не хочется. Тут только такой человек, как Хабиров, и может, наверное, на раскладушке спать в цехе, а лично я так спать не согласен. И если честно, мне тоже не по душе эта сафаровская затея: по грани будем ходить, это уж как пить дать!
Чуть перебор — и кто в тюрьму сядет? Мы с Ямилей и сядем, а Сафаров крылышки отряхнет — и только его и видели. И Хабиров, конечно, тоже с нами в одной компании будет…»
Нехорошие эти мысли пришли вовремя. Абдрашитов потянулся было к кнопке, но задержал руку и оглянулся.
— Эй там, на вахте! Отойдите-ка на всякий случай подальше.
— Вот-вот, — сказал Гумер, быстро подходя к пульту. — Расчеты расчетами, а все-таки подальше, да? — и вдруг заорал во весь голос: — Какого черта здесь распоряжаешься?
— Ты не кричи, Хабиров, я не глухой, — остановил его Абдрашитов. — А распоряжается здесь товарищ Сафаров Главный инженер, если не забыл.
Не хотел он ссориться с Хабировым, видит бог, не хотел, только кричать никому на себя не позволял, и без того тошно на душе.
— Пока я тут за механизмы отвечаю, никаких фокусов делать не разрешу. Ясно? — сказал Гумер и встал между пультом и Абдрашитовым.
— Так без твоего разрешения обошлись, — усмехнулся тот. — И осталось-то кнопку нажать… У меня указание Сафарова проверить движок, и я проверяю… Отойди, Гумер, по-человечески прошу. Не мешай. Сейчас придет Сафаров, с ним и разговаривай…
Что произошло, никто из стоящих в разных концах участка толком не понял. Увидели только, что Абдрашитов взмахнул руками и исчез из поля зрения. Видели так же, что Хабиров быстро наклонился к нему и что-то там, внизу, стал делать… Остальное происходило в полной суматохе. Прибежали Казаргулов с Ямилей. Прибежала медсестра с автомобильной аптечкой. Быстрым шагом прошествовали туда и обратно нахмуренный Сафаров, главный энергетик и главный технолог.
Наконец разобрались: Абдрашитов, оттесненный от пульта Гумером, споткнулся и упал, ударившись головой о какую-то железяку. Не сильно, но до крови.
Теперь он сидел на кожухе дымососа, приложив к затылку ватный тампон, и тихо ругался, а Гумер, бледный и растерянный, стоял рядом, не зная, куда себя девать.
— Дурак ты, Гумер, ах какой дурак! — сказал Абдрашитов не зло, а с какой-то даже проникновенностью. — Ну, что б тебе на пять минут позднее прийти, а?
Странное дело, но именно в эти минуты, когда от пережитого страха осталась только холодная испарина на лбу, Гумер твердо сказал себе: все, больше он и пальцем не пошевельнет, пусть катится к черту Сафаров со своими затеями! Уйду в слесаря, в управдомы, в лесники — куда угодно уйду. Нет больше у меня ни сил, ни желания, ненавижу эти железки, себя ненавижу, жизнь эту неустроенную ненавижу — что еще?
— Извини… Я не хотел…
— Да пошел ты! — в сердцах закричал Абдрашитов. — Не о том я вовсе… Вон, чувствую, шишка растет, как шапку теперь надену?
И люди, стоящие вокруг, облегченно захохотали.
Никто из работников цеха, естественно, не придал большого значения происшествию — посмеялись и разошлись по своим делам. Как ни сопротивлялся Абдрашитов, его все-таки заставили сходить в медпункт, где выстригли волосы на затылке, промыли перекисью водорода небольшую ранку и туго забинтовали голову бинтом. Вид у него стал сразу же пугающе-впечатляющий, но домой он идти отказался и двинулся к электрикам, которые за время его отсутствия обнаружили в новом редукторе дефект и ждали распоряжений.
— Знал бы, не падал! — мрачно пошутил Абдрашитов и пошел звонить Сафарову. Тот распорядился чинить, поскольку запасных редукторов на складе больше не было.
— А агрегат запускай, готовь ко второй смене! — добавил он.
— Туда-сюда! Что мы — двужильные, да? — возмутился Абдрашитов. — Я свою смену уже отработал, пусть Ямиля потрудится.
Но Сафаров его горячие слова пропустил мимо ушей:
— Делай, как сказано!
Гумер как ушел отсюда, так и не появлялся. Твердо решив больше ни во что не вмешиваться, он позвонил в приемную генерального директора, чтобы отменить свою просьбу о приеме. Однако секретарша сухо ответила, что тому не только уже доложили о нем, но и о том, что произошло в цехе. Так что пусть он, Гумер, сидит на месте и ждет звонка.
— А что произошло в цехе? — удивился он. — И кто доложил?
Секретарша только фыркнула в ответ и положила трубку.
С генеральным директором ему встречаться еще не приходилось — видел, конечно, на собраниях, слушал его выступления, но как и многие — только из зала. Говорили о нем разное: мол, и суров-то, и резок, что положение его в последние годы пошатнулось — не очень ладит с местными властями, а наверху, в области, лишился надежной поддержки.
Ходили слухи и о том, что собираются его менять, называли даже кандидатуру секретаря горкома партии по промышленности, который был частым гостем в объединении. Как бы там ни было, а неурядицы в подразделениях объединения, и в первую очередь на их фабрике, давали основания для подобных разговоров. Уже давно объединение не хвалили ни в печати, ни в докладах районных руководителей, а из области часто наезжали комиссии.
Словом, было о чем подумать Гумеру в ожидании звонка из приемной генерального директора. Утром, движимый уверенностью в своей правоте, он бестрепетно поднялся на второй этаж заводоуправления и сидел потом в приемной, завороженно глядя на высокие дубовые двери кабинета. И знал, как и что должен сказать, невзирая на настроение руководителя, который, несомненно, был в курсе затеваемого Сафаровым эксперимента. Но теперь все продуманные ночью, не раз взвешенные слова уже не казались столь убедительными. Что, собственно, мог противопоставить он идее Сафарова? Свои ощущения или предчувствия? То, что слышалось ему в гуле барабана? Говорить директору, проработавшему здесь полтора десятка лет, что оборудование устарело, работает на износ, что необходима модернизация? Или о том, что нельзя наращивать производительность агрегатов за счет сокращения сроков профилактического ремонта? Что есть такие понятия, как износ металла, сопротивление материала, амортизация и тому подобное, известное тому, как дважды два? А как объяснить, что деятельность главного инженера фабрики порочна в самой своей основе, поскольку преследует вовсе не интересы производства и работающих на нем людей, а всего лишь — собственную корысть?
Нет, не был столь наивным Гумер, чтобы не понимать, какой может быть реакция генерального директора, обладающего всей информацией о всех службах огромного предприятия. И как бы ни был он, директор, озабочен своими личными неприятностями, ежели они у него, действительно, есть, не мог он положиться лишь на нахрапистость и удачливость Сафарова. «Ну, не сумасшедший же он, в конце концов, чтобы не видеть, не понимать того, что увидели и поняли не только я, но и главный механик, и старые инженеры, и Ямиля, и еще многие люди, которые сейчас почему-то отмалчиваются. Ведь, уверен, и Абдрашитов, хотя и оказался правой рукой Сафарова, тоже не в восторге от его идеи — у него же в глазах написано, что боится. Боится и делает. А чего, спрашивается, боится? Почему, когда я ему не дал запустить агрегат, решил вдруг оттеснить меня, изловчиться как-то, чтобы добиться своего?
Угодить Сафарову? Досадить мне? Абсурд! Не такой он человек, чтобы идти напролом. Не стал бы я драться с ним из-за этого, не стал, и он прекрасно понимал, что ни час, ни день, ни неделя в таком важном деле большой роли не играют, что у Сафарова, директора фабрики, даже начальника цеха есть возможность изолировать меня, просто отодвинуть в сторону, как сделали это с Ямилей… А упал, поранил голову — и как отрезвел — сначала ругался, потом шутил и смеялся, будто виноватым себя чувствовал передо мной…»
Через час Гумера вместе с начальником цеха позвал к себе директор фабрики. Был он хмур, взвинчен и даже не предложил им сесть.
— В три часа вызывает генеральный, — коротко сказал он, ни на кого не глядя. Потом встал, походил по кабинету, время от времени спотыкаясь о край старого, изрядно изношенного ковра и каждый раз раздраженно оглядываясь на помеху. Старый, усталый человек, давно переживший свое директорство…
Мучила его давно уже тяжелейшая астма, но он пытался скрыть немощь и болезнь, раньше всех приходил и позднее всех уходил с фабрики, боясь телефонных звонков «сверху», боясь критики «снизу», боясь рядом работающих — всего боялся и все-таки сидел в крутящемся, таком же старом, как и он сам, кресле, непонятно почему, неизвестно зачем… Фабрикой давно уже управлял Сафаров, и было ясно, что директор для него — всего лишь удобная ширма, он и в грош его не ставит, но будет защищать и помогать до тех пор, пока это будет ему самому выгодно. И целесообразно, что для Сафарова было одно и то же.
— А его-то зачем? — спросил, кивая на Гумера, Казаргулов. — Вроде раньше обходились.
— Раньше обходились, а теперь нет, — сказал директор, снова опускаясь в кресло. Постучал пальцем о край стола и поднял глаза на Гумера: — Просился к нему, что ли?
— Просился утром сегодня, но он был занят, — ответил Гумер. — Велено ждать.
— Был занят, а сейчас вот освободился, — заметил директор с той же медлительной интонацией. — Теперь, считай, дождался… Чего просился-то?
— Вы знаете — зачем, — сказал Гумер. — Нельзя ускорять скорость барабанов.
— А-а… — протянул директор иронически и стал разглядывать свои руки, поворачивая то одну, то другую ладонь. Была у него такая смешная привычка, которой он, как сам пояснял любопытствующим в минуты душевного расположения, останавливал себя от вспышек гнева.
Убрал руки со стола и сказал, обращаясь к начальнику цеха:
— Вот, Казаргулов, учись у молодых делать глупости. И не надо тебе будет вставать каждый день в шесть утра и собачиться потом целый день в своем треклятом цехе. Он, Хабиров, без года неделю работает у нас, а уже все лучше всех знает.
— Я… — начал было Гумер, но директор махнул ему рукой:
— Помолчи, Хабиров: там, наверху, объяснишь, уж коли сам напросился. Чего зря здесь словами разбрасываешься? Ты лучше скажи, зачем голову Абдрашитову разбил? С ним-то чего не поделили, а?
— Он? — удивился Казаргулов, оглядываясь на Гумера. — Кто это выдумал? Споткнулся и шишку себе набил Абдрашитов. В цехе давно уже лясы точит.
— Но ты его не пускал? — спросил директор Гумера. — От пульта отталкивал?
— Не пускал, — сказал тот. — Но не отталкивал.
— Значит, он взял и сам себе башку разбил?
— Ну да, сам! — вклинился Казаргулов. — А кто же еще?
— А ты что — адвокатом тут выступаешь? — недовольно обрезал его директор. — С тебя ведь тоже спросится, не думай. Развели тут, понимаешь, разные разности: не пускал, не толкал, сам себя зарезал… Детский сад, понимаешь!
— Не детский сад! — разозлился Казаргулов. — Но вы, Сабир Сабирович, не той информацией пользуетесь, вот что я вам скажу!
— А ты там был, сам видел? — вкрадчиво спросил директор. — А, Казаргулов?
— Я позднее пришел, — смешался начальник цеха. — Но почти вскоре, через две-три минуты…
— Так чего же тогда кричишь? Чего заступаешься, спрашиваю? — визгливо крикнул директор и снова начал рассматривать свои ладони. — И не у тебя я спрашиваю, а вот — у Хабирова. А?
— Я все сказал! — ответил тот. — Пускать не пускал, но и толкать не толкал. Абдрашитов споткнулся и ударился. Думаю, он сам лучше расскажет.
— Если у него спрашивать кто-нибудь будет — расскажет, — заметил директор, успокаиваясь. — Наверное, расскажет. Только ты не понимаешь, да?
— А что я должен понимать?
— Что дров наломал, не понимаешь?
— Не понимаю.
— Он не понимает, Казаргулов! — картинно развел руками директор. — Объясни ему тогда ты, что фабрика не кружок художественной самодеятельности. Что, если в цехе люди сами себе головы разбивают, то кто-то должен за это отвечать все равно. Даже если им нравится головы разбивать. Что на рабочем месте работают, а не спорят. Что, если есть приказ, его надо выполнять, а не устраивать сцены у фонтана. Я ясно говорю, Казаргулов? Вот это все и объясни Хабирову до трех часов, чтобы он у генерального потом не спрашивал, что да почему! Ты думаешь, я его защищать буду? Нет, не буду и тебе, Казаргулов, не советую.
— А это я еще посмотрю! — сказал Казаргулов, упрямо сжимая губы. — Мне лично вся эта история не очень нравится.
— Ну, давай, смотри-смотри! — разрешил директор. — А я пока подумаю, кого мне на твое место пригласить. Так что я вам все сказал, а вы уж там сами решайте, как быть…
И кивнул головой, давая понять, что они свободны.
Казаргулов, чуть косолапя, идет впереди Гумера. Плечи у него опущены, руки расставлены, как у штангиста. Здоровый мужчина Казаргулов, никто не скажет, что ему уже далеко за пятьдесят. Если, конечно, смотреть со спины. Лицо у него все в морщинах, виски — седые, а глаза — усталые. Начальником цеха он работает давно — битый-перебитый — одних выговоров, строгих и простых, столько, что со счета сбился. И внимание перестал на них обращать. Да и вообще, если честно сказать, не пугливый он — до пенсии совсем ничего, как шестьдесят исполнится — дня не задержится. Просился года два назад в мастера — не пустили. И правильно в общем-то сделали: где еще такого дурака найдут, который будет в сушильном цехе работать? Сюда разве в порядке наказания направлять, да и то на определенный срок. А он таких сроков уже сколько отбарабанил здесь? Как жена говорит — давно бы вышел…
Вот теперь эта еще история. Яйца выеденного не стоит, а сердце чувствует — раскрутят. Что-что, а такое мы умеем, дай только повод! Кто же, интересно, слушок о драке пустил? Кому надо, кому выгодно?
Гумера начальник цеха недолюбливает — за дерзость, несдержанность, за то, что всюду свой нос сует. Беспокойно стало с ним, трудно. Раньше как бывало? Сломалось что — ремонтировали. Ругали — отмалчивались и делали, как считали нужным и возможным.
Как специально жизнь распорядилась, чтобы на одном пятачке два таких характера столкнуть. Словно двух злых котов в один мешок посадили — Хабирова да Сафарова. Оба молодые, горячие, нетерпеливые, только куда Хабирову тягаться с Сафаровым? Тот взвалил на себя все производство и тянет, а этот вокруг машин как курица с яйцом носится. Одному надо из них все, что они могут дать, выжать, другому, что называется, и родить, и невинность сохранить. Никак им не разойтись без драки — слишком узкая дорожка. Обязательно кто-то кого-то столкнуть должен. По большому счету если, то Хабиров, конечно, прав: нельзя беспощадно технику эксплуатировать, на форсаже далеко ли уедешь? Уже сейчас утром приходишь в цех и не знаешь, что днем случится. А Сафаров одно твердит: все, что крутится, должно крутиться, и никаких гвоздей! С другой стороны, отсюда и зарплата, и премии, и уважение… Мне-то что?
Дотяну как-нибудь до пенсии, буду с удочкой на бережку посиживать. Вот тому, кто после меня придет, не позавидую. Ошметки от цеха ему достанутся, если, конечно, до того времени агрегаты доживут еще. О новой технике в основном в газетах и читаю. Есть, пишут, другие уже машины где-то. И если, к примеру, о Сафарове говорить, ему какого коня ни дай, он любого в плуг запряжет и заставит тащить. Что тягловую, что скакуна. Для него разницы нет — лишь бы пахал. Потому и в гору идет. Начальству переживания этих коняг до лампочки — им план подавай, и чем больше, тем лучше. Так было, так будет, во все времена, себе, что называется, дороже. Но справедливость тоже нужна.
Хабиров хотя и надоел, а зазря на него кто-то клепает: тоже свое дело знает и ради него печется. Сунула его нелегкая к барабану. И не виноват вроде бы прямо, а башку Абдрашитов разбил — вот ведь какая штука получается… Сафаров, если кому и голову оторвет, докажет, что так оно и было, а этот…
— Чего молчишь? — спросил, не поворачиваясь к Гумеру.
— Думаю…
— Раньше думать надо было. Видишь, как вопрос поворачивают?..
— Глухой телефон, — усмехнулся Гумер.
— Что — глухой телефон? — не понял Казаргулов.
— Да игра такая детская есть: не расслышал чего толком — говори, что послышалось… Это не серьезно. И не о том я сейчас думаю.
— Да нет! Чую, неспроста сюда заворачивают… Сидел бы себе в отделе, чего с таким характером на производство лезть?
— А что вам мой характер?
— Дурной у тебя характер: в каждую дырку затычка. Комсомол перебаламутил, у нас вот тут… Всех дырок все равно не заткнешь, как ни старайся.
— А вам надо, чтобы я всем в рот заглядывал?
— В мой, например, не надо. У меня и без тебя есть кому туда смотреть.
Дальше шли уже молча, недовольные разговором. И разошлись до трех часов в разные стороны так же, кивнув друг другу, молчаливо.
Через несколько часов Гумер был уволен с работы. На совещании в кабинете генерального директора говорили о плохом состоянии машин, о ремонтной службе, работающей из ряда вон плохо и в связи с этим ставящей под угрозу выполнение государственного плана и социалистических обязательств.
Справка была составлена таким образом, что Гумеру нечего было сказать по существу претензий. Казаргулов пытался возражать, но его быстро осадили, директор фабрики со всем согласился и пообещал принять меры. Сафаров отмолчался.
Завершая совещание, генеральный директор вскользь коснулся случая с Абдрашитовым, но только лишь в связи с многочисленными нарушениями в сушильном цехе техники безопасности. Никто на Гумера, на которого был обрушен главный удар, не смотрел, и едва закончилось все, он, так же ни на кого не глядя, вышел из кабинета, оделся в холодном, пустынном гардеробе и шагнул с порога в метель…
…Гумер очнулся, потревоженный каким-то странным звуком — словно лопнула с тающим звоном гитарная струна.
Внутри стога было сухо и темно.
Он вытянул онемевшие ноги, подвигал руками и прислушался: звон повторился, но теперь он был тише и протяжнее. «Провода! — догадался Гумер. — Это гудят провода. Значит, здесь, рядом, проходит высоковольтка».
Он разгреб сено, которым завалил вход, и выбрался наружу. Метели не было и следа.
Над огромным сумрачным полем клубились такие же сумрачные облака. Метрах в двадцати верховой ветер тревожил провода высоковольтной электропередачи. Или то гудели черные столбы? Совсем невдалеке виднелись огни города.
«Странно, как я их не заметил? — подумал Гумер, оглядываясь. — Надо же, заблудился рядом с городом. Так бы и замерз, если бы не этот стог… Вон по той улице я, наверное, и вышел в поле, а потом сбился с дороги», — сообразил Гумер, все еще удивляясь тому, что с ним произошло.
Проваливаясь по колено в снег, он вскоре и в самом деле вышел на дорогу. Накатанная колесами машин до асфальтовой твердости, она сейчас едва проглядывалась под наметенным снегом. Следов здесь никаких не было — значит, никто не проходил и не проезжал: видимо, где-то дальше метель полностью перекрыла дорогу, и там сейчас, должно быть, вовсю работают бульдозеры.
Он шел, обходя наносы, перепрыгивая снежные холмики, и — странное дело! — жизнь не казалась ему уже такой безотрадной. Словно те несколько часов, которые он проспал в стогу, счастливо подвернувшемся ему в метель, не только сняли усталость, но и тяжелую обиду с души.
И не было ему одиноко в пустынных сумерках, на безлюдной дороге, среди снегов, под холодным, равнодушно темнеющим небом.
…Он пройдет сейчас мимо общежития, где в неуютном, пахнущем вокзальными запахами вестибюле отогревалась и томилась ожиданием Ямиля, уже дважды уходившая и вновь возвращающаяся сюда.
Пройдет мимо улицы, ведущей к дому, в котором на втором этаже все так же неизбывно и печально светились желтые окна.
Пройдет, чтобы вернуться на завод, в оглушительный грохот работающих барабанов, кивком головы поздороваться с ребятами, и те сделают вид, что ничего не знают и ни о чем не ведают, переодеться в своей каморке и включиться в такое привычное, такое надоевшее, такое изматывающее душу дело, без которого его жизнь потеряла бы всякий смысл…
…Он погибнет в середине следующего дня во время запуска первого агрегата, когда двухсоттонный барабан, не выдержав нагрузки, начнет медленно сползать вниз.
В те несколько мгновений, которые еще оставались у людей для того, чтобы предотвратить сокрушительные последствия этого неумолимого падения, Гумер успеет с силой оттолкнуть в сторону оцепеневшего Сафарова.
…Я смотрю в окно и вижу ту же улицу, те же дома, что и пятнадцать лет назад. Тогда так же моросил дождь, так же плакали стекла, а небо, затянутое серыми облаками, было таким же неподвижным и мрачным, как бетонный потолок.
Пятнадцать лет. Всего или уже? Мысленно вглядываясь в пролетевшие годы, которые вместили в себя столько разного — и радостного, и горького, я думаю о минувшем с грустью: пятнадцать лет! Какой огромный срок, даже страшно представить себе, на что ушло время, отпущенное моей юности. Единственной и неповторимой.
А если бы все в жизни повторялось? Если бы мне удалось вернуться вновь в ту далекую осень? Как бы я жила тогда? С чего бы начала, как бы продолжила?
Я не знаю. Смотрю в окно и вспоминаю уфимскую дождливую осень пятнадцатилетней давности.
…Я стою у окна и раздумываю: идти мне в гости к Разиле или не идти? Настроения никакого. На улице идет дождь. На огромных лужах плавают желтые листья. Ветер колышет деревья.
Спешат люди, закрываясь зонтиками, какой-то мужчина тащит за руку мальчугана. Тот капризничает. Я вижу сердитое лицо мужчины, его шевелящиеся губы.
— Идем скорее домой! — очевидно, настаивает отец. — Перестань капризничать, мама ждет.
Я представляю, как будет дальше: она встречает их в прихожей, наклоняется к сыну и целует его в щечку.
— Куда же это вы пропали? Я уже начала беспокоиться…
— Никак не хотел домой идти, — ворчит отец.
— Ты почему папу не слушаешься? — спрашивает мама, но мальчуган, уже раздетый, вырывается из ее рук и бежит в комнату к своим игрушкам.
— Устал? — обращается она к мужу, привычно принимая у него сумку.
— Немного, — говорит он. — Поесть бы чего-нибудь!
— У меня все готово, ждала только вас, — отвечает она, и они проходят на кухню. И пока он моет руки, она стоит с полотенцем рядом и продолжает разговор: — В магазин новые кровати привезли. Импортные.
— Сколько стоят? — деловито интересуется он.
— Сто пятьдесят. Я смотрела — очень удобные…
Спокойный вечерний разговор двух людей, любящих друг друга. За окном — дождь, а здесь тепло, уютно. Тихо звучит музыка из репродуктора. Пахнет вкусным обедом. Мальчуган гремит игрушками в соседней комнате. Наверное, это и есть счастье.
Я представляю себе эту картину, и мне грустно. Оглядываюсь, словно сравниваю свою комнату с тем, что возникло в воображении.
Уже темно, но свет не зажжен. И если я сама не включу лампочку, никто за меня этого не сделает. Я живу одна. У меня однокомнатная квартира. Хорошая современная мебель. Центр города. Рядом с моей работой. Я хорошо зарабатываю, могу позволить себе купить то, что мне хочется. Могу делать то, что нравится. Могу уйти и вернуться в любое время. Я многое могу, и никто мне не указ. Но радости от этого мало. И с каждым годом — все меньше. Если правда, что счастье — это отсутствие желаний, то я, наверное, должна быть счастливой: а что мне еще желать? Желания появляются тогда, когда есть к кому обращаться с ними. «Милый, мне так хочется…» Или: «Любимый, я мечтаю…» Или: «Дорогой, я благодарна тебе, что ты вспомнил…» Я не могу произносить этих слов, потому что у меня нет ни милого, ни дорогого, ни любимого. Не скажешь же себе: «Я хочу замуж»?! Смешно! И это уже не желание, а фантазия. В моем возрасте надо быть реалистичнее. «Ты уже использовала все свои шансы», — говорит мне моя соседка, каждый раз осматривая меня с ног до головы в поисках, очевидно, очередного изъяна. Ей доставляет удовольствие упрекнуть меня в том, что я не замужем. Словно это я виновата в том, что она сама осталась в старых девах. Я внимательно слушаю, а потом смеюсь: «Пока женщина помнит свой последний поцелуй, еще не все кончено». — «На что ты намекаешь?» — она сжимает свои тонкие бескровные губы и бледнеет. «Это — Мопассан, — отвечаю я безжалостно. — Афоризм». — «Какая пошлость!» — фыркает она и уходит, плоская, как камбала. Вот ей, действительно, даже фантазировать не надо. Потому что не с чем сравнивать. Она была обречена на одиночество еще в утробе матери. И не потому, что страхолюдина, а потому, что зла и завистлива. Мне ее не жалко. Других жаль, ее — нет. Если она каким-то образом выйдет замуж, я удавлюсь. Не из-за зависти, нет. Просто из-за того, что потеряю вообще веру в мужчин. В их умственные способности прежде всего. Мы с ней — как два враждующих государства, которые никак не могут жить друг без друга: ни дружить, ни воевать — только сосуществовать. И вести бесконечную психологическую войну. Когда мне весело, ей грустно. И наоборот. Иногда я специально включаю танцевальную музыку, хотя у меня кошки на сердце скребут. Я знаю, за стеной в этот момент у соседки начинается мигрень, что не помешает ей торчать у дверного глазка, наблюдая за моей дверью. Ей страстно хочется застукать кого-нибудь, входящего или выходящего из нее.
Я ее ненавижу. Она ненавидит меня. Но по обе стороны бетонной стены мы мечтаем об одном и том же: встретиться с хорошим человеком и выйти замуж. Не знаю, как она представляет себе свою жизнь в замужестве. Может быть, она собирается и дальше ходить в застиранном халате, в рваных шлепанцах и с чудовищной прической на голове, пить молоко прямо из пакета, охать и ахать по поводу своих несуществующих болезней. Мне же видится так: вот он возвращается усталый, с работы, я встречаю его у дверей, подставляю щеку для поцелуя, но он целует меня прямо в губы, прижимая к себе: «Фу! — нарочито морщусь я. — Ты весь пропах табаком!» — «Я очень соскучился, — говорит он, не выпуская меня из объятий. Потом он осторожно касается моего живота и спрашивает озабоченно: — Как поживает наш Айрат?» — «Почему Айрат? — смеюсь я. — Альмира чувствует себя хорошо». Мы уже давно спорим, как назовем нашего ребенка — ему хочется мальчика, мне — девочку.
Но это, конечно, только игра: мы оба с радостью ждем ребенка, кем бы он ни был. «Я тебе рожу и мальчика, и девочку», — говорю я примирительно, ласково проводя пальцем по его бровям.
Затем мы ужинаем, а он рассказывает о том, что у него было на работе. Мне все интересно знать — все, что касается его. Наверное, это и есть счастье — сидеть вдвоем в уютной комнате, разговаривать, зная, что каждый твой совет выслушивается со вниманием и благодарностью…
Но даже близкой подруге я не рассказываю о своих мечтах. И никогда не расскажу. В глазах знающих меня я — человек веселый и жизнерадостный. Разговоры о счастье я не поддерживаю. Может, поэтому все считают, что сама я вполне счастлива. «У тебя счастливый характер, Сария», — уверяют меня, и я соглашаюсь.
«Что ей, она такая счастливая!» — слышу частенько о себе и не спорю. Смотрю, как крутятся мои замужние подруги — дети, магазины, уборка, стирка, нехватка денег, ссоры и размолвки… Боже, озабоченные, издерганные, они вызывают во мне не сочувствие, а зависть, потому что ничего этого у меня нет. Вечерами, закрывшись в своей прекрасной квартире, я готова выть от тоски. Только разве кому скажешь об этом? Не поверят, или услышишь — с жиру бесишься… Иногда я подхожу к зеркалу и смотрю на себя придирчиво и строго. Разглядываю со всех сторон, благо зеркало позволяет видеть себя в полный рост. У меня хорошая фигура: длинные стройные ноги, тонкая талия, прекрасной формы грудь, большие глаза… Какого черта вам, ребята, еще надо? Молода, красива, с высшим образованием и квартирой в центре города. Назовите мне еще кого-нибудь с такими данными! Я в общем-то удачлива! С квартирой мне, например, крупно повезло, до сих пор не верится. Когда я после окончания института пришла в первый раз в НИИ, совсем было духом пала: кругом старики да мымры, а те, кто помоложе, естественно, женаты или замужем. Поговорить по душам и то не с кем. Надумала было куда-нибудь на ударную стройку податься, да напомнили: отработай свои три года, потом, пожалуйста, хоть на все четыре стороны. Осталась, конечно, куда же деваться? А через полгода институт получает однокомнатную квартиру, которую некому оказалось давать, кроме меня: все очередники от нее носы воротили, детей много — им двух-трехкомнатные подавай. Ну, мне как молодому специалисту и дали. Аж стон стоял по всему институту. Конечно, слухи разные поползли: где-то рука есть или в любовницах у высокого начальства ходит. Сразу я знаменитой стала, люди в нашу комнату из других отделов специально приходили посмотреть на меня.
А я ордер двумя пальцами взяла из рук начальника АХО, повертела его и спрашиваю так, будто каждый день квартиру получаю: «Надеюсь, этаж не первый? И мусоропровод есть? О телефоне не интересуюсь — это само собой». Он от такой наглости даже рот открыл, а присутствующие просто ошалели. Только мне что? Я же ни у кого ничего не просила. Дают, значит, положено. А раз положено — будьте добры, чтобы все было в порядке. И вообще удивляюсь, как другие в благодарностях рассыпаются, руки к сердцу прикладывают от избытка чувств. За что, спрашивается? В нашей стране квартиры всем дают. По очереди, правда, но это уже детали. И не какой-то там Иван Иванович — благодетель, а государство о своих гражданах беспокоится. Вот государству и надо спасибо говорить, а не Ивану Ивановичу, который мнит из себя черт знает что, руки ему теперь, что ли, целовать? «Ну ты, Газизова, даешь! — возмущается начальник АХО. — Хотя бы людей постеснялась!» — «Хорошие люди поймут, не сомневайтесь», — говорю я назидательно и гордо выхожу из кабинета, чтобы в коридоре, где никого нет, подпрыгнуть от радости до потолка. Пусть он обо мне думает, что хочет, — я меняться не собираюсь от того, что квартиру дали. По земле надо твердо ходить и голову высоко держать, я так считаю.
В квартире у меня идеальный порядок. Люблю, чтобы все вокруг блестело и сверкало, чтобы ни единой соринки нигде. Подруги, навещающие меня, удивляются: «Как ты все успеваешь? Я вот, например, уберусь, едва дух переведу, как детишки вверх тормашками весь мой порядок перевернут. А у тебя, как в музее».
«Вот именно — как в музее», — хочется сыронизировать мне, но я улыбаюсь, чтобы спрятать горечь: да бог ты мой! Я бы и глазом не моргнула, если бы… Только что о том говорить! Не только детей — порядочного поклонника рядом нет. Вертятся разные, в основном женатые, которым, видите ли, поразвлечься захотелось, от семейных щей к люля-кебаб, как одна моя подруга выразилась, тянет. Тошно на их льстивые физиономии смотреть, их плоские комплименты выслушивать — неужели не понимают, что смешны и нелепы, что за версту от них пошлостью несет?
Не знаю, может быть, у меня какие-то завышенные претензии к мужчинам: красивый, смелый, высокий, воспитанный, умный. И чтоб на других не засматривался. И меня, конечно, любил. Сколько на пальцах отложилось? Семь. Семь качеств. Разве это много? Самый что ни на есть минимум. Так мне много лет назад мечталось — в пору моей юности, когда я запоем книги про любовь читала. Придумала себе какой-то особый мир, в котором пыталась о людях судить с помощью линейки. Да едва ли не все ребята, которые за мной тогда бегали, под эту линейку запросто бы прошли! Замечательные были парни! Взять хотя бы Сабира — и красивый, и умный, и рослый, и решительный. На втором или третьем свидании за плечи меня взял и к себе повернул. Ну, дала ему пощечину — не сильную, конечно, но звонкую. А он даже не моргнул, засмеялся и сказал, щеку потирая: «Это ты здорово придумала, Сария. Только я ведь не идиот. Если предостерегаешь — к сведению приму. Если руки тебе девать некуда — прости и прощай». — «Пошел ты, знаешь куда? — закричала я, давясь от досады на себя. — Тоже мне, Сократ нашелся!» — «Понял, — сказал он, высоко поднимая брови. — И вопросов больше не имею. Только быть тебе, красавица, старой девой, помянешь мое слово».
Сама не знаю, зачем его ударила. Нравился он мне, сильно нравился, да и не нахал он вовсе какой-то был. Просто девчонки вокруг него увивались роем, любая бы за честь посчитала, если бы он на нее взглянул. Вот и привык… Только со мной такие штучки не проходят.
Локти потом кусаю, а не уступлю ни за что. Дура я, дура, скольких слез мне стоила та нелепая пощечина хорошему, в общем-то, парню! Стали меня ребята сторониться с тех пор. «Ангелочком» кто-то прозвал и словно ярлык повесил. Много времени ходила я со своей гордостью в полном одиночестве. А Сабир вскоре женился на моей однокурснице. И сейчас живут неподалеку. Сын у них растет, симпатичный такой карапуз с глазами и улыбкой Сабира. Хорошим мужем оказался мой неудачный поклонник. Способный инженер. Начальник участка на заводе. В газете читала о нем — что-то там такое изобрел невиданное.
Мы иногда встречаемся на улице. Прошлого не ворошим, болтаем о разных пустяках, но в глазах его нет-нет да вижу какие-то прежние искорки. И тогда я обрываю разговор и бегу домой — поплакать, посожалеть, посетовать на свою судьбу, будто кто-то, а не я сама ее такой сделала. Плачу и думаю: а стал бы он со мной тем, кем стал? Трудный вопрос, что говорить! Может быть, стал, а может — нет. Человек и сам себе иногда боится правду сказать. Боится или не хочет? В такие минуты у меня все из рук падает — сколько чашек перебила, стыдно вспомнить…
Только что толку от наших переживаний, если мы мудреем умом, а души как были глупыми, так и остаются до конца, наверное, жизни. Незрячие они, что ли, или вообще не способны уроки извлекать из прошлых ошибок? Не случайно, должно, говорят, что брак по расчету — это когда по уму выходят замуж, а по любви — когда душами на одну ветку вспархивают.
На практике я познакомилась с Уралом, начальником отдела, в чье распоряжение поступила. Был он старше меня лет на пять. Не скажешь — красавец, и роста средненького, но чем-то заинтересовал, значит, если едва голову не потеряла.
Первая наша встреча вышла довольно забавной. Приехала я в Сибай в самое бабье лето — солнечно и прохладно, так, наверное, лишь у нас в горах и бывает. Иду по улице — в модном белом плаще, с новой прической, в туфлях с золотой пряжкой, раскрасневшаяся от свежего воздуха и всеобщего к себе внимания: мужчины встречные оборачиваются, женщины искоса поглядывают — что еще за краля такая к ним в город пожаловала?
В заводском отделе кадров меня как родную принимают, в два счета все дела устраивают и препровождают с полезными советами к кабинету начальника конструкторского отдела. Захожу, улыбаясь. За столом, но не там, где начальники обычно сидят, а сбоку, какой-то странный молодой человек с всклокоченными волосами, в черной кожаной куртке и в резиновых сапогах рассматривает чертеж. Я, конечно, здороваюсь и на стул, что рядом с дверью, сажусь. Думаю: начальник куда-то вышел, придется его подождать. Молодой человек на меня раз взглянул и снова в чертеж уткнулся, недовольно что-то пробурчав. Я пожала плечами и стала разглядывать кабинет — большой и неуютный: на столе, на стульях — рулоны ватмана, а в углу стоит чертежная доска, и огрызок яблока к ней чем-то пришпилен. Чудно как-то, совсем не похоже на то, как представлялся мне кабинет конструктора, да еще руководителя. Так проходит пять, десять минут…
«Ну, что вам? — молодой человек вдруг поднимает свою мохнатую голову и смотрит на меня недовольно. — Сидите и молчите. Не за тем же сюда пришли…».
«Не за тем, конечно, — отвечаю ему небрежно. — Тем более что и смотреть здесь не на что. Разве вон на огрызок яблока…»
«Какой огрызок?» — хмурится он, оглядываясь.
Я показываю на чертежную доску.
«А-а! — усмехается он и снимает огрызок с доски. — Это наши ребята развлекаются. Протест свой таким образом выражают. Намекают на то, что у Ньютона яблоко было ненадкусанное…»
«Странные шутки», — говорю я, следя за тем, как он бросает огрызок мимо корзины.
«Почему? — удивляется он. — Мне, например, понятно, что они имеют в виду: надо уметь убеждать, а не приказывать».
Теперь я догадываюсь, что это и есть начальник отдела.
«Извините, — я поднимаюсь со стула несколько сконфуженная. — Я думала, вы здесь тоже ждете…»
«Жду, конечно! — соглашается он. — Жду, когда эти оболтусы переоденутся и пойдут со мной на строительный участок».
«Я не в том смысле…»
«А-а, вы меня не за того приняли, да? — догадывается он и улыбается широкой, обаятельной улыбкой. — Нет, я и есть начальник отдела. А вы кто?»
Так мы с ним познакомились.
Наверное, я ему нравилась. Однажды он даже проводил меня. Мы стояли рядом с общежитием, а изо всех окон на нас пялили глаза местные красавицы. «Смотрите, — сказала я весело. — Сейчас мне испепелят взглядами затылок!» Он вскинул глаза на окна и покачал головой. Я не поняла этого жеста. «Вы не согласны?» — «Ну, почему же, — удивился он. — Если у вас такие ощущения…» Ответ мне не понравился, и я решила, что он надо мной смеется. «До свидания, — сказала я. — Спасибо, что проводили». И ушла. А он какое-то мгновение еще стоял, смотря мне вслед. Видимо, я, действительно, чего-то не поняла. Больше он меня не провожал. Три месяца мы встречались каждый день, разговаривали, шутили — он был демократичным руководителем и не любил работать в кабинете, но никогда больше я не видела его таким, каким он был в тот вечер, когда провожал меня до общежития. «Прощай, красавица. Будь счастлива!» — сказал он, когда мне пришло время уезжать. Он был в том же кожаном пиджаке, как в первый раз. «Почему «прощай»?» — хотела спросить я, но не спросила, потому что все было ясно.
И я почувствовала себя не обиженной, а оскорбленной. «Жаль, у меня нет с собой яблока!» — сказала я, лицемерно улыбаясь. Он ждал продолжения с легкой понимающей улыбкой на губах. И я не стала договаривать. Потом я много раз вспоминала эту дурацкую сцену и корила себя за высокомерие. Он был хорошим парнем, Урал. Может быть, лучшим из всех, кого я знала. И с ним нельзя было обращаться, как со всеми. Или мне не надо было носить туфли на высоких каблуках? Только какое это сейчас имеет значение, если вот уже два года, как мы расстались и ничего друг о друге не знаем? И вот сегодня я приглашена в гости, где меня моя подруга Разиля хочет с кем-то познакомить. Она так и сказала: «Хочу тебя познакомить. Что ты все одна да одна». — «Ты думаешь, я нуждаюсь в посредниках?» — спросила я с горькой иронией. «Думаю, думаю! — успокоила меня Разиля: она никогда не отличалась душевной тонкостью и тактом. — Я же не в постель тебя к нему толкаю. Познакомитесь, там разберетесь».
С Разилей мы учились в институте. Она давно уже замужем и теперь озабочена моим устройством. Женихов она ищет по своей схеме: чтобы был непьющим, некурящим, аккуратным, с высшим образованием и с перспективой на продвижение. И чтобы был чуть старше по возрасту. Таков ее идеал мужа. Внешность, по ее мнению, большого значения не имеет: «Они все одинаковы, — серьезно уверяет меня Разиля. — Что брюнеты, что блондины. Красивые и некрасивые. Самое ужасное, когда они начинают разбрасывать где попало тапочки. Или оставляют в раковине грязную посуду».
Она занимается этим увлеченно и основательно и держит меня в курсе своих хлопот. И если, по ее мнению, кандидатура подходящая, немедленно сообщает мне и фамилию, и имя, и профессию, начинает соображать, как лучше устроить нашу встречу. Конечно, при этом обижается, когда я отказываюсь от ее женихов, упрекая меня в излишней разборчивости. Как будто я действительно разбираюсь! Просто меня всю воротит от сознания, что я должна с кем-то встречаться, зная, что и он знает, какая цель этой встречи. «Так кобылу к жеребцу водят», — взрываюсь я на увещевания Разили. Но она таких тонкостей не понимает. «Не строй, пожалуйста, из себя принцессу! — говорит Разиля. — Так ли, наоборот ли — суть не меняется».
Мы быстро миримся, потому что она все-таки права: каждая одинокая женщина мечтает познакомиться с хорошим, умным мужчиной. И какая, в сущности, разница, где это знакомство произойдет: на улице, в кинотеатре или в гостях? И если ее приглашают в дом, в котором среди других гостей будет неженатый человек, пользующийся хорошей репутацией, она никогда не упустит возможности принарядиться как следует, или «нафуфыриться», как мы между собой, женщинами, выражаемся в таких случаях. И душа должна быть готовой ко всем неожиданностям, которые нельзя предусмотреть заранее. В общем, если есть хоть какой-то шанс, только дура им не постарается воспользоваться.
Так я размышляю, думая о приглашении Разили посидеть-повеселиться в хорошей компании, в которой как бы случайно «окажется холостой-неженатый парень двадцати восьми лет от роду, между прочим, перспективный инженер». Не могла не съязвить, конечно, по поводу этой информации: «Чего же он раньше не женился? Такие вроде бы на улице не валяются?» На что Разиля только фыркнула в ответ: «Тебя, может, и ждал!»
Ну, ждал не ждал, мы это еще посмотрим! И я отбрасываю все свои сомнения и сажусь к зеркалу, чтобы привести себя в надлежащий вид.
Когда-то Сабир говорил, что мои глаза — озера. Большие глаза, темные, с блеском, это правда. Лично мне тоже нравятся. Вот ресницы чуть-чуть подкачали по нынешним меркам: сейчас в моде — длинные, с загнутыми вверх краями. Правда, прежде искусственными ресницами не пользовалась, но раз их когда-то купила, значит, держала в уме, что пригодятся… Длинноваты вроде бы… Ну, это мы ножницами подровняем… Так! В самый раз. Моргаем, смотрим — обалдеть можно! Будь я на месте того неженатого, сразу бы влюбилась. И смотреть на него таинственно, чуть прищурившись, чтобы тени от ресниц на щеки падали… Им, говорят, нравится такая таинственность.
Теперь брови. Сохраняем прежний фасон — вразлет и крутой дугой. Подщиплем чуть-чуть (больно, но чего ради красоты не вытерпишь!), черным карандашиком подправим… Если он не упадет в обморок от такого лика, я ничего в мужчинах не понимаю!..
Осматриваю себя в зеркало со всех сторон — на свет, против света и т. п.
С платьями труднее — слишком большой выбор. Возьмем попроще, поэлегантнее, чтобы была полная гармония. Этот разрезик сбоку для пикантности — открывает ноги ровно настолько, насколько это необходимо в «ознакомительной» ситуации.
Такие вот маленькие женские хитрости.
В Англии вроде бы даже закон когда-то приняли против подкрашивания, искусственных волос, высоких каблуков… Считать брак недействительным, если мужчина женился, испытывая головокружение от женских духов?.. Смешно! Если бы у нас такой закон действовал, сколько бы женщин оказалось в девках до самой смерти, не говоря уже о разведенных… Слава богу, не додумались до этого!
Я еще покрутилась немного около зеркала, показала себе язык и отправилась в гости. Удачи тебе, красавица!
…Наконец объятия и поцелуи в прихожей закончились, Разиля внимательно меня оглядела, поцокала языком и повела в большую комнату, где я сразу увидела незнакомого парня, склонившегося над магнитофоном. «Здравствуйте! — сказала я, останавливаясь на пороге, но Разиля продолжала подталкивать меня вперед, словно я тут же должна была пасть парню в объятия. Она так лукаво улыбалась, подмигивая нам обоим одновременно, что о якобы случайной встрече и речи не могло идти: он, конечно, тоже был обо всем предупрежден и теперь пытается изображать на своем лице приятное изумление. Я готова была сквозь землю провалиться, но постаралась как можно незаметнее освободить свою руку из ласково-настойчивых пальцев Разили.
— Вот знакомьтесь: Амир, Сария, — сказала она весело.
Мы церемонно поклонились. Что дальше? Дальше — неловкая пауза, когда не известно, что делать. Не рассматривать же друг друга, так сказать, взаимно примериваясь и оценивая. Вижу — высок, недурен, взгляд в общем-то глуповат, но это, наверное, от неловкости: тоже не знает, куда девать руки и куда лучше смотреть. «Ну соображай быстрее, начинай разговор какой-нибудь! — мысленно тороплю его, изнывая от затянувшегося молчания. — Что за мужчины пошли?» Читать мысли на расстоянии он определенно не умеет, поэтому я отворачиваюсь от него и деланно-озабоченным голосом спрашиваю у Разили:
— Давай я тебе на кухне пока помогу!
Разиля открывает рот, чтобы возразить, но я так выразительно на нее смотрю, что она все свои слова сразу проглатывает.
— Вы пока здесь поскучайте, а мы с Сарией посмотрим, что там на кухне, — говорит она скороговоркой. И мы уходим на кухню.
— Ты чего? — шепчет она, прикрыв дверь. — Не понравился, что ли?
— А он не глухонемой? — огрызаюсь я, злясь и на нее, и на себя.
— Что ты! Говорю — инженер. Неженатый. Идеальный жених.
— Алиментщик, наверное…
Разиля смотрит на меня, округляя глаза, потом крутит пальцем у виска:
— Опять за свое, да?
— Ну, ладно, я это так. На всякий случай, — говорю я и оглядываю кухню. Удивительно, но тут сегодня полный порядок. — С чего начнем?
— Ни с чего. У меня все готово. Иди лучше развлекай своего… Кстати, у тебя будет, наверное, соперница.
— Да? — спрашиваю я равнодушно.
— Товарищ Рашида должен привести сестренку, — поясняет Разиля чуть смущенно. — Но она птенчик совсем — не то двадцать, не то двадцать два…
— Ничего себе — птенчик! — усмехаюсь я. Все это мне, конечно, не нравится: и то, что ей двадцать два, и то, что нас обеих, видать, решили познакомить с одним кандидатом в женихи. Ему будет из чего выбирать, только зачем мне это надо?
— Тогда я — пас! — заявляю я решительно. — Драться за жениха не собираюсь. Заранее уступаю птенчику. Давай мне фартук — буду носить, кормить, мыть посуду, ухаживать, развлекать. Твоих гостей.
— Брось валять дурака! — сердито говорит Разиля. — И если ты сейчас же отсюда, из кухни, не выкатишься, я тебя больше знать не хочу! Поняла?
Вот теперь она обижается по-настоящему, и я понимаю и выкатываюсь снова в большую комнату, где Амир все в той же позе человека, который первый раз в жизни увидел магнитофон.
— Не играет? — спрашиваю я деловито, усаживаясь в кресло у журнального столика.
— Не знаю, куда тут нажимать… — бормочет он, поднимая на меня глаза.
Господи, и это инженер?!
Я протягиваю руку и нажимаю на кнопку. Раздается жуткий вопль, потом скрежет, дребезжание, стук — и сразу обвалом триста шестьдесят нот… Амир ошарашенно смотрит на меня, я — на него, из кухни выскакивает Разиля и выдергивает штепсель из розетки.
— Думала, взорвался! — говорит она, переводя дыхание.
Мы смеемся. Потом я нахожу регулятор громкости, снова нажимаю на кнопку и выдаю заинтересованным людям вполне приличную порцию децибелов.
— А-а! — узнает Разиля. — Это «Машина времени».
— По вашей части, значит, — обращаюсь я к Амиру. — Вы же, кажется, инженер?
— Да, но… — начинает он смущенно.
— Да или но? — смеюсь я.
— Да — инженер, но не по части музыки, — улыбается он, и его улыбка мне нравится. Слава богу, нашелся, а то бы не на кухню я ушла, а совсем: терпеть не могу мямлей. Ладно, дорогой жених, я тебе еще немного помогу, но потом уж сам находи тему для разговора!
— А как по части времени?
— Всегда не хватает пяти минут для настоящей жизни, — отвечает он многозначительно.
Я обдумываю ответ и нахожу его на троечку: мог бы сказать что-нибудь и поостроумнее.
И снова молчание.
Кресло не очень удобное для сидения в моем элегантном платье. Я меняю позу, но тут замечаю, что разрез, как ему и положено, распахивается. Конечно, ничего в этом неприличного нет, однако фривольность пока ни к чему: я играю роль неробкой, но сдержанной интеллектуальной девушки. Конечно, это слово кого-нибудь может покоробить, но разве не правда, что все мы в жизни подстраиваемся под ту или иную ситуацию: встречаясь со знакомыми людьми, радостно улыбаемся, хотя никакой особой радости не испытываем; зная о человеке, что он тебя терпеть не может, разговариваем с ним вежливо и предупредительно; на душе у тебя кошки скребут, а ты стараешься показать себя счастливой и беззаботной.
Пусть мне докажут, что это не так! И если бы Амир оказался другим человеком, я бы тоже, наверное, не сидела сейчас в позе святоши и не думала о разрезе на платье, который для того и сделан, чтобы подчеркивать стройность и красоту линии твоих ног.
— Вам нравится музыка? — спрашивает Амир наконец. Ну и вопросик после десяти — пятнадцати минут скорбного молчания! Сказать — «нравится» — он тут же спросит: а что именно, и тогда буду вынуждена говорить я. Сказать — «нет», он может понять это как нежелание продолжать разговор с ним: «нет» вообще очень неудобное слово в общении с незнакомым человеком, есть в нем что-то оскорбляющее слух. Но пока я размышляю так, магнитофон смолкает, и через короткую паузу звучит уже другая музыка — медленная, спокойная, лиричная…
— Вот эта мне нравится больше, — говорю я. — Под нее хорошо танцевать.
— Может, потанцуем? — предлагает неожиданно он. Ого, кажется, он не так уж и робок, как показалось!
— Одни? Сейчас?
— А почему бы и нет?
Действительно, почему нет? Я протягиваю руку, он принимает ее, помогая мне встать из кресла. И мы танцуем. Я чувствую его руку на своей талии — уверенная, твердая, горячая рука мужчины. Он значительно выше меня, и это приятно — не люблю, когда дышат в лицо. Чувствую, он давно не танцевал, но, слава богу, на ноги не наступает, к себе не прижимает, держится свободно и непринужденно. Что ни говори, танцы хотя и безделушка, конечно, а позволяют незнакомым людям узнать друг о друге что-то и помимо слов.
— Почему я вас раньше не встречал? — спрашивает он с улыбкой, смотря мне в глаза. Это уже звучит почти как комплимент. Жаль, что он его тут же портит. — Я имею в виду, — поясняет он, — что мы с вами работаем на родственных предприятиях и занимаемся почти одним и тем же делом.
— Вам нравится? — интересуюсь я.
— В общем, да. Хотя, конечно, хотелось бы делать чисто конструкторскую работу.
— И что вам мешает?
— Это длинный разговор, — говорит он задумчиво и снимает с моей талии руку, хотя музыка еще не кончилась. Мы садимся в кресла у журнального столика, и я делаю сразу внимательное лицо, как бы страшно заинтересованная его мыслями о конструкторской работе. И конечно, попадаю в точку! Он начинает рассказывать с таким азартом, что я мгновенно теряю нить его рассуждений. Показать этого нельзя, поэтому я время от времени задаю вопросы, он отвечает на них и тут же вновь возвращается к своей теме. Кроме того, естественно, не отрываю от него восхищенных глаз.
— Вы очень интересный собеседник! — говорю я, бросая на него лучистый взгляд из-под полуопущенных ресниц. После этих слов и такого взгляда ему ничего больше не остается, как поцеловать мне руку. Увы, он польщен, он улыбается… и снова обращает свой взор на спасительный магнитофон. Итак, первый раунд окончен, думаю я, подведем некоторые итоги: умом особым не блещет, не очень находчив, собой заинтересовать не умеет, светским манерам не обучен, опыта общения с женщинами не имеет, легко смущается, временами даже робок… Не лидер, нет, скорее — ведомый. В общем, по сегодняшним меркам, вполне зауряден. Но что-то в нем есть привлекательное и как кандидат в женихи может рассматриваться несомненно. «А ты циник, Сария!» — говорю я себе без удовольствия, потому что ничего хорошего в таком анализе нет. И если он тоже сейчас разбирает мои достоинства и недостатки, загибая при этом пальцы, мы друг друга стоим. Что ж, посмотрим, как будут развиваться события дальше.
Кто это мне говорил, что мужчины не любят женщин трех типов: сильнее себя, умнее себя и выше себя? Вот из этого и будем исходить.
…Хозяйка приглашает гостей к столу, начинается обычная в таких случаях суматоха. Я выскальзываю в кухню, чтобы помочь Разиле. «Ну как?» — спрашивает она игриво, я пожимаю в ответ плечами: «Нормально». — «Понравился?» — «Понравился!» — уклоняюсь я от подробностей. «А ты ему?» Как ответить на этот дурацкий вопрос? «Важно, что он мне понравился!» — говорю я и смеюсь. «Смотри! — предупреждает Разиля и грозит мне пальцем, измазанным в сметане. — Разглядела свою соперницу?» Я ее, конечно, разглядела: молоденькая, розовенькая, тоненькая. «Ничего особенного, — говорю я. — Глазки на ножках». — «Не скажи! — язвит Разиля. — Мой Рашид и тот хвостом завилял. Видела, никакой штукатурки на лице?»
Что поделаешь, юность есть юность. И я когда-то обходилась без грима, только что теперь о том вспоминать! «Но ноги у нее кривые!» — шепчу я на ухо Разиле, пропуская ее вперед себя.
Места за столом все заняты, нам с Разилей оставили один уголок на двоих. Я не суеверная, но, честно говоря, настроение у меня сразу портится. Тем более что вижу Амира рядом с этим птенчиком. Сами так сели или случайно получилось? Встречаюсь с ним взглядом, но тут же отвожу глаза в сторону и склоняюсь над тарелкой. Справа от меня сидит Рашид, муж Разили. Он пытается ухаживать за нами обеими, одновременно разговаривая со своим соседом, угрюмым парнем, чем-то похожим на артиста Рыбникова. «Рашидик! — говорю я ему тихо. — Отодвинься, пожалуйста, ты горячий, как батарея». Он послушно отодвигается, даже не поняв, что я ему сказала. Но через минуту я уже снова чувствую его горячий бок и острый локоть, который не дает мне возможности поднять руку с вилкой. И я раздражаюсь, потому что все разговаривают друг с другом, разбившись на пары, и мы с Разилей сидим, как клуши, у угла стола, никому не нужные.
Птенчик, полуоткрыв ротик, слушает Амира, а тот что-то ей негромко рассказывает — я вижу только его затылок. Чем это он ее, интересно, так увлек? Со мной полчаса разговориться не мог, а тут, едва познакомившись, рта не закрывает. «Не надо было тебе торчать на кухне, — шепчет мне Разиля, кося глазом на них. — Я предупреждала!»
— Предлагаю тост за наших любимых женщин! — вдруг говорит Рашид и встает. За ним начинают вставать другие мужчины, неловко сгибаясь над столом. Амир наконец поворачивается ко мне лицом и слегка наклоняет в мою сторону бокал. Я отвечаю, опуская ресницы, и пригубляю сладкое вино. Не густо, но кое-что уже, говорю я себе, отмечая, что жест Амира не прошел бесследно ни для птенчика, ни для Разили: птенчик розовеет и утыкается в свою тарелку, а Разиля облегченно вздыхает и многозначительно смотрит на меня. Чудачка! Она и впрямь озабочена своим сватовством и болеет за меня.
Самое интересное началось потом, когда гости, насытившись, потребовали перерыва.
Я ухожу на кухню помогать Разиле готовить чай. Из комнаты доносится музыка. «Иди потанцуй!» — говорит мне Разиля. «С кем?» — наивно спрашиваю я. «А Амир? — улыбается она. — Вы уже, кажется, примеривались…» — «А птенчик? — улыбаюсь ответно я. — Они тоже хорошо ворковали». — «Все-таки ты язва, Сария, — замечает Разиля. — Далась тебе эта девчонка. Он же на тебя глаз положил». — «Фи, как грубо!» — фыркаю я, не желая спорить.
Мне очень хочется заглянуть в комнату — посмотреть, что там происходит, но я продолжаю играть роль заботливой помощницы хозяйки. Если я правильно поняла взгляд Амира, он должен скоро здесь появиться и пригласить меня потанцевать.
— Можно вас пригласить потанцевать? — раздается голос Амира, и я, смеясь про себя, вскидываю на него один из лучших своих взглядов, в котором и легкое удивление, и радость, и недоумение, и безразличие — все разом. Но для человека, умеющего читать женские взгляды.
— Иди, иди! — говорит торопливо Разиля, выхватывая из моих рук чашку. — Вы, Амир, — обращается она к нему, — вообще не выпускайте ее из комнаты. Я тут и без нее обойдусь.
— Постараюсь! — отвечает Амир с улыбкой. Нет, ни черта он не умеет читать женских взглядов! Ладно, посмотрим, как ты будешь меня задерживать…
Мы входим в комнату, как свадебная пара, к самому началу мелодии. Танго. Мой любимый танец — спокойный, медленный, раздумчивый, дающий возможность тихо разговаривать с партнером на разные темы. И смотреть в глаза друг другу…
Птенчик сидит у журнального столика и листает журнал «Здоровье». Ничего, это ей полезно: там интересная статья о лечении стрессов.
— Вы любите танго? — спрашивает Амир проникновенным голосом ведущего музыкальной викторины.
— Не задумывалась, — отвечаю я лаконично.
— Да? — удивляется он. И лицо у него сразу становится беззащитным, как у ребенка. «О чем же все-таки он разговаривал с птенчиком», — крутится у меня в голове!
Птенчик делает вид, что увлечена журналом — ни разу не повернула голову в нашу сторону. Крошка ты моя, куда естественнее было бы тебе смотреть на танцующих с доброй поощряющей улыбкой, чтоб никто не видел, как в душе твоей кошки скребут… Проигрывать тоже надо уметь!
— Какая очаровательная девушка, — говорю я без всякого выражения, показывая глазами на птенчика. — У нее очень интеллектуальное лицо.
— Да, конечно, — соглашается он. — Она серьезно интересуется музыкой.
— А вы? — вкрадчиво спрашиваю я.
— Увы! — улыбается он. — Мне было ужасно стыдно, но я не знал ни одной пластинки, которую она называла.
Значит, они говорили о музыке и пластинках! Ну что ж! Теперь я понимаю, почему он сидел ко мне затылком — ему надо было объяснить, что он инженер и в музыке ничего не смыслит. Видимо, она отнеслась к этому с пониманием…
— А как насчет пяти минут для настоящей жизни? — лукаво интересуюсь я.
— Вы мне подарили их сейчас, — он чуть напрягает руку, лежащую на моей талии.
Вот это ответ! Не ожидала, что говорить! Я опускаю ресницы, как бы смущенная столь откровенным комплиментом. Теперь надо уходить. Именно теперь, когда так хочется и танцевать, и разговаривать, и вообще делать маленькие глупости, столь простительные для хорошенькой женщины, узнавшей, что она нравится.
— К сожалению, мне пора, — говорю я, когда танго заканчивается. — Благодарю вас.
У него хватает ума не спрашивать, что и почему. Он идет со мной в прихожую, снимает с крючка вешалки плащ и неожиданно предлагает:
— Хотите, я вас провожу?
Я пожимаю плечами: а почему нет? Или — как сочтете нужным? Или даже: зачем об этом спрашивать? Вот сколько разных оттенков в простом движении на выбор для умного человека. Какое же он уловил? Надеюсь, последнее. Тогда я его совсем зауважаю.
— Можно у вас полюбопытствовать? — говорю я, когда мы идем по улице и наши тени от света раскачивающихся фонарей то убегают далеко вперед, то тащатся позади.
— Конечно, Сария!
— Когда вы предложили… — начинаю я медленно, как бы подбирая слова, — Ну, там, в прихожей, а я… Что вы подумали?
Он внимательно слушает, наклонив голову набок, потом смущенно смеется:
— О таких вещах не спрашивают! Вы знаете, когда я с вами разговариваю, у меня как-то получается невпопад. Даже странно!
— Вы преувеличиваете, — успокаиваю я его. — Просто мы еще мало знакомы. — То есть тут я ему даю такую зацепку, что любой другой на его месте уже не преминул бы объясниться. «Ну, ну, дорогой кандидат! — тороплю я его мысленно. — Спрашивай номер телефона, назначай свидание на завтра, предлагай гулять до утра!»
— Наверное, вы правы! — грустно признает он, и мы останавливаемся у подъезда моего дома. Мгновение еще медлю — может, сообразит наконец? Но он впал в мировую скорбь…
— Спасибо, что проводили. До свидания! — говорю я деловито, поворачиваюсь и быстро вхожу в подъезд. На втором этаже я встаю на цыпочки и осторожно смотрю через подоконник в мутное стекло: там он еще или нет? Или побежал перехватывать птенчика, которая, наверное, уже прочитала журнал «Здоровье»?
Там. Итак, я сделала все, что могла, Теперь от меня уже ничего не зависит. Надо ждать!
Утром Разиля потребовала у меня полного отчета о том, что да как. Я не стала распространяться: не люблю выворачивать душу наизнанку даже близким людям. К тому же настроение было паршивое, и не знаю — отчего. Все-таки есть что-то унизительное в этой игре, когда ты ловишь другого на ошибках: голова работает, как ЭВМ, а сердце молчит… Безумства вдруг захотелось, чтобы страсти — в клочья, чтобы — как в омут с головой! Чтоб кто-то взял тебя за руку, сказал — «пошли!», и ты идешь, не думая куда, зачем, что с тобой будет. Амир? Его самого надо вести, как телка на веревочке.
— Правда, хороший парень? — говорит Разиля, вздыхая в трубку.
— Угу! — откликаюсь я. — А как там птенчик?
— Какой птенчик? — недоумевает Разиля. — А-а, они вскоре ушли. Рашид хотел их проводить, но я не пустила.
— Блюдешь?
— А как же! — строжает Разиля. — За мужиками глаз да глаз… Твой-то хоть телефон знает?
— Не-а! — лениво откликаюсь я. — Захочет — найдет.
— Ну, ты даешь! — восторгается она, — А если не захочет? Или не найдет?
— Тогда я отобью у тебя Рашида, — говорю я сердито и заканчиваю разговор: — У меня молоко кипит, извини!
Самый удобный повод прервать телефонную беседу — сослаться на кипящее молоко. Даже настырный человек заткнется в ту же секунду…
Конечно, мне не безразлично — захочет не захочет, найдет не найдет? Уж если столько энергии затрачено на то, чтобы… Ну, в общем, понятно! Что будет искать, я была почти уверена, или я ничего не смыслю в мужчинах. Вопрос только в том, как быстро он обнаружится: если сегодня же — значит, «ура!», все было сделано правильно. Значит, я еще чего-то в этом мире стою…
Он позвонил во второй половине дня.
— Сария?
— Да?
— Это Амир. Еле вас нашел…
— Неужели такое трудное дело?
— Нет, конечно, но…
— Нет или но? — смеюсь я, напоминая о первом нашем разговоре.
— Я очень ругал себя, что не спросил у вас номера телефона, — говорит он серьезно. — Просто дурак какой-то!
— Но все же в конце концов обошлось? — мягко успокаиваю я его.
— К счастью… Я хочу вас видеть, Сария!
Я молчу. Просто дышу в трубку и молчу.
— Сария? Вы слышите меня?
— Да… — откликаюсь я. — Сейчас это невозможно. К сожалению…
Это слово я добавляю после небольшой паузы, чтобы выделить его особо.
— До свидания! — Я кладу трубку, но через несколько секунд опять звонок.
— Да?
— Извините, Сария! — говорит Амир. — Я же не знаю вашего домашнего телефона!
— Ну, это так просто, — смеюсь я. — 09. Там все обо всех знают.
И даю отбой. Пусть не думает, что я задохнулась от радости. Он должен еще дозреть. Все, что легко дается, легко же и теряется. Я знаю по себе. Ему все-таки уже двадцать восемь: в эти годы мужчины должны быть посообразительнее…
Неделю мы разговариваем с ним каждый день по телефону. Он звонит и на работу, и домой. Мы болтаем о разных пустяках, но от свиданий я под разными предлогами уклоняюсь. Удивительно, как просто они придумываются — как бы сами по себе в голове возникают. «Зачем? — ужасается Разиля. — Зачем это тебе надо? Что особенного — встретиться с парнем, сходить с ним в кино, театр, погулять по улицам? Нет, ты какая-то сумасшедшая: парень места себе не находит, а тебе хоть бы что! Не нравится если, оставь его в покое. Нельзя же так бесчеловечно!»
Но я и сама не знаю уже, зачем все это делаю. Нашел какой-то каприз: жду звонка, переживаю, если задерживается, радуюсь, когда слышу голос Амира, говорю с ним весело, а как только он начинает заводить речь о встрече, придумываю отговорку. Наконец он не выдерживает.
— В конце концов это смешно! — говорит он, и я впервые ощущаю в его голосе досаду и раздражение. — Жду вас сегодня в восемь вечера. У почтамта. Все, до свидания!
Я слушаю гудки в телефонной трубке, словно это самые лучшие, самые красивые звуки в мире.
Говорят, за все в жизни надо платить. Не знаю — за все ли, но что платить приходится — увы, это так.
Брак по любви, брак по расчету…
Где тут пролегает грань, кто может сказать? И когда одно переливается в другое, становится иным?
И что такое вообще любовь? С этого вопроса и надо, наверное, начинать, только кто тебе на него ответит? Игра? Пусть, но до какой поры — игра, а после какой — жизнь?
Когда уловленный тобою в тщательно расставленные сети человек из жертвы вдруг сам превращается в охотника — и теперь уже ты бьешься пойманной птицей в силках?
Минуло полгода, как мы поженились.
Мы были счастливы. Точнее, наверное, не скажешь. Не знаю, какой я смотрелась со стороны. И не знаю, каким со стороны виделся Амир.
Какое это имело значение, если нам никто не был нужен? Если мы никого, кроме себя, не видели?
Иногда мне казалось, что все это происходит во сне, и тогда рождались очень странные мысли.
Ну, например, что я. — вообще не я, а кто-то другая, Амир — не мой, не муж мне. И я любуюсь им и страшно завидую той, с которой он вместе, которую он любит. Нет, это невозможно объяснить без того, чтобы не наговорить глупостей!
Потом словно туман начал редеть. И я вдруг увидела, как много вокруг нас людей. И некоторым из них очень хочется влезть в нашу жизнь. Может, у меня вид тогда был такой, что вызвал у моих знакомых страстное желание посоветовать, предостеречь, поучить?
«Бери мужа сразу на поводок, да покороче! — слышу проникновенную речь одной. — Никаких задержек после работы, никаких встреч с друзьями без тебя… Не заметишь, как привыкнет к вольной жизни!»
«И я тоже поначалу сквозь пальцы на все смотрела, — вторит ей другая. — Ну, задержался, ну, выпил. Молчу, обижаюсь, прощаю. А он, видимо, решил, что теперь все можно. Однажды заявляется домой утром. «Где был?» — «В пульку с друзьями заигрались». — «Ах, заигрались!» Тут я ему такую пульку показала, что у него глаза на лоб полезли… Быстро в норму привела. Сейчас в магазин сходить и то отпрашивается!»
«А я вообще считаю, что профилактики ради их почаще ругать надо, — утверждает третья. — Виноват, не виноват — поругай! Пусть знает, что ты глаз с него не спускаешь: все насквозь видишь, мысли его прочитываешь! Пусть ходит и оглядывается!»
Много чего нарассказали разные женщины, спеша раскрыть мне глаза на трудности семейной жизни. Смешно, конечно, все это было слушать: поводок, ругань, скандалы…
Ради чего, спрашивается, люди ищут друг друга, мучаются в разлуке, тоскуют, прежде чем соединиться, стать одним неразделимым целым?
Это когда по любви. А когда по-другому, ну, вот, как у меня, скажем: познакомили, свели, а я уже потом постаралась, чтоб удержать…
С трезвой головой и спокойным сердцем выходила я замуж, испытывая удовлетворение от того, что — сумела, добилась своего, что я тоже получила, нет, не получила — добыла! — положенный мне жизнью кусочек счастья.
Вот как ужасно это звучит, когда называешь вещи своими словами! Может, кого-то и покоробит, только ведь суть не изменится, если я иначе скажу.
Самому себе человек должен говорить правду. Всегда. Потому что другим он ее редко говорит и те, другие, ему — тоже.
Да, я хотела выйти замуж. И искала — за кого. И когда нашла, сделала все, чтобы он — именно он! — стал моим мужем. Я ему не навязывалась, боже упаси! Напротив, он долго вокруг меня, как вокруг горячей плиты, ходил, боясь прикоснуться. И мы не часто встречались. Я уже рассказывала, как он звонил и как я находила предлоги, чтобы отложить свидание. Кино, театр, прогулки — это, пожалуйста. Но порог моего дома он переступил только тогда, когда все главные слова уже были сказаны.
Не я упала в его объятия, он — в мои.
Вот в чем особенность моего романа.
Я видела, что он меня любит, но хотела, чтобы любил еще сильнее.
Чтобы голову потерял.
Чтобы я ему стала как награда за беззаветную, безрассудную любовь. Ничего не стоит то, что нам достается легко и просто!
Я ему досталась трудно.
Он ведь был уже не мальчик — взрослый, вполне сформировавшийся человек со своими взглядами на жизнь.
И такой он меня устраивал. И нравился — такой. И играла я до той минуты, пока не почувствовала сама, что и меня к нему тянет. Что, если он уйдет, мне будет плохо.
Когда однажды он на несколько дней вдруг пропал, я чуть не умерла от страха. Места себе не находила. Оказывается, его отправили в срочную командировку и он не успел меня предупредить. «Чтоб это было в последний раз так, хорошо? — сказала я ему. — Ты можешь уходить, уезжать, куда тебе необходимо и насколько необходимо, но — предупреждай. Я все-таки живой человек. И лишнего беспокойства мне не нужно».
В этот вечер он и сделал мне предложение, а я его приняла.
И мы стали жить вместе. И было счастье, и был туман, и было ощущение, что мы — одни на всем белом свете и никто нам не нужен.
Так что не говорите мне, пожалуйста, о том, что брак по любви — это хорошо, а по расчету — плохо.
Вы знаете, что такое любовь? Нет? Ну, вот и я не знаю. Может, она — всего лишь наше ожидание какого-то чуда?
Разве не чудо, когда люди, вчера еще чужие друг другу, в какой-то миг сливаются душой в одно, единое, неразрываемое, а мгновение становится вечностью, и наоборот?
Есть вещи, о которых не следует говорить вслух. Ведь если не оберегать некоторые тайны жизни от излишне любопытствующих взглядов, ничего не останется для воображения. И все мы утонем в цинизме.
— Ну, как у вас? — шепотом спрашивает у меня Разиля.
Я понимаю, что она имеет в виду. Видимо, приняв такое деятельное участие в моей судьбе, она считает, что я должна ей теперь все рассказывать.
— Что ты имеешь в виду? — холодно интересуюсь я.
— Ну, как он? — теряется Разиля. — Внимательный, ласковый?
— И внимательный, и ласковый! — подтверждаю я, усмехаясь про себя этим наивным словам. — Тебя, наверное, волнует, какой он в постели, да?
Я нарочно говорю так прямо, чтобы сразу отбить у нее охоту лезть в мою жизнь. Какого черта, в самом деле? Я же у нее никогда не спрашивала о таких вещах, хотя мы — близкие подруги. И до замужества тоже избегала этих тем.
— Ты невозможная, Сария! — обижается она. — Колючая, как не знаю кто!
Пусть обижается, зато больше не будет задавать идиотских вопросов! Я в советчиках такого рода не нуждаюсь. Спасибо, что с Амиром познакомила. Что беспокоилась. Но теперь за меня волноваться не надо. И жить учить не надо. Я не птенчик, которая тогда с носом осталась. Кстати, интересно, как она там?
— А как птенчик наш? — спрашиваю я.
— Какой птенчик? — удивляется Разиля. — А-а… Видела ее недавно на улице. Веселая! Такой, знаешь, розовый бутончик!
— Птенчик, бутончик… — смеюсь я. — Неужели и мы были когда-то такими?
И мне становится грустно, потому что мы такими были — веселыми, беззаботными, неунывающими! Когда и беда не беда и все — впереди…
Жизнь в нашем доме течет нормально. Утром вместе идем на работу, вечером в одно и то же время возвращаемся, ужинаем, смотрим телевизор, разговариваем, ходим в гости к друзьям, принимаем у себя друзей.
Что об этом рассказывать? У всех одинаково в общем-то семейная жизнь складывается — из похожих забот, радостей, огорчений. Люди постепенно привыкают друг к другу, начинают не замечать того, что раньше бросалось в глаза…
— Что ты все время ходишь в этих бигудях? — недовольно ворчит Амир.
— А где мне прической заниматься, как не дома? И не вечером? — возражаю я.
— Значит, ты считаешь, что твои сослуживцы должны видеть тебя с красивой прической, а я — в этих железках? — усмехается он.
Я пожимаю плечами: бессмысленный какой-то спор! Это же естественно, что человек приводит себя в порядок перед тем, как выходить на люди. Конечно, лучше, если у него есть возможность заниматься этим наедине, но где спрятаться в однокомнатной квартире? Не сидеть же несколько часов в ванной комнате? Тут уж ничего не поделаешь — надо мириться с некоторыми неудобствами совместной жизни, когда весь ты — на виду, со всеми своими достоинствами и недостатками. Амир тоже не ангел. Есть у него привычки, которые меня раздражают. Ну, например, в хозяйственных делах ничего не смысля, вдруг начинает учить, как надо жарить картошку. Накрывать сковородку крышкой или не закрывать?
На эту тему мы однажды с ним минут десять спорили, пока я в раздражении все с этой сковороды в мусорное ведро не вывалила. Поставила перед ним кружку с молоком, положила кусок хлеба и сказала нежно: «Ешь природные продукты и в следующий раз не капризничай. Я все-таки какая-никакая, а баба, а ты, какой-никакой, мужик. И если хочешь готовить ужин сам и по-своему, я с удовольствием тебе такую возможность предоставлю. И буду есть, не спрашивая, накрывал ты сковородку крышкой или не накрывал. Договорились?»
Вот такой у нас разговор получился, и он его хорошо запомнил. И я запомнила. Как миленький ел все, что я готовила, и больше носа ни в кастрюли, ни в сковородки не совал. Обиделся, конечно. Только я думаю, лучше сразу все точки над «и» ставить. Проще жить, когда знаешь, что одному не нравится, а другой от этого же — в восторге. Что кто умеет, а что — нет. И если не умеешь — не берись. Соседа попроси помочь, пригласи за деньги кого. А то взялся однажды Амир крючок к потолку прилаживать, чтобы люстру новую подвесить. И конечно, разбил ее вдребезги, потому что никогда прежде, как я поняла, молотка в руках не держал, хотя и инженер.
— Какого черта! — сказала я мягко. — Какого черта ты берешься за дело, в котором ничего не смыслишь? Сто пятьдесят рублей, конечно, для нас не деньги, как ты понимаешь, но все-таки… Кстати, до зарплаты три дня, а у меня остался рупь…
Да разве обо всем расскажешь?
Дочери нашей уже годика два было, когда стал Амир на работе задерживаться. В шахматы, видите ли, играл с приятелями. «А у вас там вместо ферзей да королей стаканчики с водкой, да?» — интересуюсь я. «Да нет, — отвечает, — нормальные шахматы, просто иногда скидываемся по рублику, кто-нибудь в магазин сбегает, ну и…» — «Понятно, — говорю я. — Вот это «ну и…» особенно интригует. В следующий раз оставайся там, в отделе своем, ночевать. Потому что с пьяным с тобой говорить не о чем, а дочери смотреть на тебя такого — незачем. Договорились?»
Только, видно, поздно уже было договариваться. Некоторое время он держался, но потом снова все стало по-прежнему. Я оставила свой иронический тон и взялась за него по-настоящему. Боже, если бы кто видел меня в эти минуты, если бы слышал, какие слова слетали с моего языка! Уму непостижимо, где я их набралась?
Год борьбы закончился тем, что он все чаще стал ночевать где-то на стороне, а появившись, не утруждал себя никакими объяснениями. И в глазах его появилось упрямое, злое выражение, которое меня просто пугало, казалось, он был способен на все.
И я поняла, что проиграла. Почему? Как ответить на этот вопрос, если миллионы людей, потерявших и теряющих свой семейный очаг, не могут толком объяснить, с чего именно у них все началось. Когда большая, горячая любовь Амира начала остывать, когда мое робкое, теплое чувство, родившееся в первый месяц близости, исчезло невесть куда? С какой ссоры, с какого движения, с какого слова колыхнулся воздвигнутый нами обоими храм, чтобы рухнуть в одночасье?
Не знаю.
Шла я как-то, задумавшись, по улице, когда меня окликнула дальняя родственница. Мы редко встречались, но она была на нашей свадьбе, и Амир ей очень понравился.
— Ну, купили штору? — спросила она, улыбаясь.
— Какую штору? — удивилась я.
— Как какую? — в свою очередь удивилась родственница. — Амир рассказывал — финскую или югославскую. Прибежал, дай, говорит, взаймы, а то раскупят. Пятьдесят рублей было у меня, я и отдала.
— Когда прибегал?
— Да с месяц назад… Он что, не говорил тебе?
— А разве не отдал? — Я уже все поняла. Мне было стыдно и я пыталась теперь как-то вывернуться из этой неловкости: ей-то зачем знать, что муж мой тайком от меня занимает деньги? — Я и забыла уже… И не спросила — отдал, не отдал долг…
— Да ладно! — махнула она рукой. — Мне не к спеху. Не купили, значит?
— Не досталось… Так жаль — хорошая финская штора! — сказала я как можно более беспечно. И поспешила уйти, чтобы она ничего в моих глазах не прочитала.
Это был конец.
Мы расстались. После пощечины, которую он мне закатил в ответ на мои резкие слова. Я ее даже не почувствовала. Не боль, а отвращение — вот что я испытала. Отвращение, как ненависть. Так, наверное, будет точнее сказать. Широко распахнув двери, я выбросила в коридор его чемодан с вещами и сказала: «Уходи и больше никогда не переступай этого порога!»
И он ушел, не оборачиваясь. Моя соседка, о которой я уже рассказывала, злорадно покачивала головой, высунув ее из своей комнаты. Она была довольна. Нет, она была, наверное, счастлива.
Первый раз в своей жизни счастлива по-настоящему.
Я стою и смотрю в окно.
Тусклые тучи плывут над моим городом. Моросит дождь. Как и тогда, много лет назад. И я стою там же и так же смотрю в окно. Словно и не было ничего. Просто прошло время. Но это не правда. Я уже давно не та, что была когда-то. И мысли мои не те.
Время — не только дни, часы… Это — проживаемая нами жизнь. Единственная и неповторимая. Со всеми ее радостями и горестями, ошибками и заблуждениями. Но и счастьем! Пусть оно и длилось всего мгновение. Главное, что оно — было.
Не знаю, смогла бы я прожить свою жизнь иначе или не смогла? Может — да, может — нет. Никто этого не знает. И никогда не узнает, увы.
На дворе осень.
Дождливая осень моей Уфы.