ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
6 января 1412 года
- 23 апреля 1429 года
Глава первая
ГОВОРИТ АВТОР
Я не могу представить себе Жанну д'Арк. Какая она была? Какая же она была в самом деле?
Ничего, ничего не осталось от нее. Ни портрета, ни описания. Еще сто лет тому назад в одном из музеев Франции хранилось письмо, продиктованное и подписанное Жанной, скрепленное вместо шелкового шнура недлинным черным волосом. Потом этот волос потерялся — последняя частица живой Жанны.
Но если я не могу вообразить даже внешний образ Жанны, тем непостижимей ее мысли и чувства.
На ужасном суде, когда еще живая, но уже на пути к смерти, она отвечала судьям, писцы запечатлели её слова, а нотариусы заверили их и сохранили акты процесса. Сомневаться в их правде невозможно. Да, но самые правдивые слова — всего лишь искаженное отражение чувства и мысли.
Так что же мне делать? Как мне быть и жить дальше?
Уже много лет мысль о Жанне преследует меня днем и ночью. И теперь я все ночи напролет лежу без сна и смотрю в ночное окно, и за окном грохочут грузовики и вдруг вспыхивает ослепительная искра — ранний трамвай,— и который же сейчас час?
И я знаю, что нет мне спасенья и нет мне избавленья от навязчивой мысли, пока я не напишу эту книгу.
Жанна удивительная, до сих пор не объясненная! До нее и после нее великие полководцы прошедших веков заливали землю огнем и кровью, завоевывали полмира и вновь теряли его. Аттила, Батый, Тамерлан... Чудовища с ранних лет учились своему ремеслу —знатные звери, не боящиеся чужой смерти.
Но Жанна ведь была крестьянская девушка, не обучена грамоте, не умеющая скакать на коне, не владеющая мечом. Ни разу не обнажила она свой меч и никого не убила и не покалечила.
И она никого не завоевала, а всего лишь освободила свою родину и выгнала за море поработивших страну врагов. Сколько сменилось поколений — Франция существует благодаря бессмертному подвигу Жанны.
Ах, как мне, обыкновенному человеку, осмелиться писать об этом неповторимом гении? И как жить дальше, когда неотвязная мысль о ней не дает мне жить?
И я думаю, думаю, думаю о ней днем и ночью. Какая же она была? Какая она была в самом деле?
Её видели многие тысячи людей, ее современников, свидетелей её жизни. Одни — в толпе издалека, а другие — ежедневно и рядом. Каждый воспринимал ее по-своему, и она открылась им с разных точек зрения. Если сопоставить эти точки, быть может, удастся увидеть ее такой, какой она казалась им в то время.
В то время...
В дикое и темное средневековье, удаленное от нашего мировоззрения так далеко, отделенное от нас такой чудовищной пропастью, что, казалось бы, немыслимо ее перешагнуть.
Но этих людей, свидетелей жизни Жанны, я могу вообразить, потому что человеческие чувства — любовь и ненависть, голод и смерть, и страдания, и великое счастье подвига — неизменны во все века.
Я лежу и думаю об этих людях, и еще ночь, но уже светает, и силой моего воображения я могу увидеть этих людей, и понять их чувства, и угадать их мысли. Их свидетельства — это и будет моя книга о Жанне.
Светает, но солнце еще не взошло. Все кругом еще серое, предрассветное. Вот на самом краю горизонта длинное облачко засветилось красной полосой.
Избушка на краю деревни. Дверь ниже уровня земли. Дверь качнулась на кожаных петлях. По ступенькам поднимается, ступила на землю, заслонила глаза, ладонью, смотрит на восходящее солнце старая женщина. На ней платье из домотканой холстины, усеянное яркими заплатами, хотя некоторые уже успели выгореть. У нее маленькое, сморщенное, круглое лицо. Она открывает беззубый рот. Сейчас она заговорит.
Это первая свидетельница — деревенская нищенка и сказочница — Перронелла Пьебуа.
— Добрая Перронелла, что ты помнишь о Жанне?
Глава вторая
ГОВОРИТ
ПЕРРОНЕЛЛА
ПЬЕБУА
Наступает светлый день.
Народилась Жанна.
Ларирадондэнь, Ларирадондэнь,
Ларира, ларира — осанна!
Я Перронелла Пьебуа, я помню сто сказок и полторы присказки. Дайте мне глоток вина, добрый глоток вина и корочку хлеба закусить, и я все расскажу по порядку.
В одной деревне жили петух и курочка. Под вечер петух пошел в трактир, а денег-то у него и не было. Вдруг видит в придорожной пыли... Ах, не про то? Память-то у меня износилась немного. Ведь пятьсот лет и еще семьдесят — все и перепуталось. Так о чем я?
У одного короля народился сынок. Вот он и созвал на крестины всех знакомых фей. А угостить-то их нечем. Побежал король в кладовую, все полки облазил, все мешки перетряхнул... Опять не то?
Так про что же? Ах про Жанну!.. Так бы вы сразу и сказали.
Жанна, Жаннета, Жанетон! А не Фаншетта ли? Или как ее, Марион?
Вспомнила, вспомнила, вспомнила!
Это вы про Жаннету, про дочку старосты? А как же, отец Жан, дочка по нему Жаннета — уж это так водится. Если отец Этьен — дочка Тьенета, отец Николя — дочка Коллета. Уж это такой обычай.
Вы говорите, он не Жан был, а вовсе Жак? Ну и что с того? Ну, запамятовала я, ведь это давно было. И вы меня не перебивайте, а то я все перезабуду. И вы ведь не про него спрашиваете, а про дочку.
Как мне ее не помнить. Когда она родилась, мне на радостях и в суматохе целую колбасу подали. Не верите? Конечно, трудно поверить, а только я старая женщина и обманывать не буду.
Ах, какой пронзительный дул осенний ветер, ох-ох-ох! Сквозь все дыры продувал, до самого сердца колол ледяными пальцами. И толкал, и хлестал, и мотал во все стороны. Думала, не дойду живая, а дошла. В окошко стукнула, и мне подали эту колбаску.
Горячую, только что со сковороды.
Ах, что за колбаска была! Жирненькая, румяная, и такой от нее хороший дух. Я ее как сейчас вижу — кончик завязан веревочкой, прямо цветочек, прямо не знаешь, нюхать ее, глазами любоваться или уже откусить. А как откусила я, проглотила кусочек, пошло тепло по груди и в живот — ожила я. Я эту колбасу вовек не забуду, чем хотите поклянусь!
По этой щедрой милостыне я Жаннету хорошо помню.
И после бывало — уж девочка подросла, было ей лет семь или восемь,— придешь к ним под окошко, она мне сейчас же вынесет мисочку похлебки. Нету того, чтобы собаку на тебя натравить, как другие-некоторые. Но я собак не боюсь, я такое слово знаю.
Вот вынесет она мне поесть, что у них там в доме найдется. В одной руке мисочка, а в другой прялка.
Сядет подле меня на камушек, ждет, пока я поем, насытюсь, а сама смирно сидит, прядет пряжу. А как я оближу ложку, положу поверх пустой мисочки, она попросит:
— Тетушка Перронелла, расскажи мне про святую Маргариту.
Я расскажу, почему не рассказать? И вы послушайте.
Жила-была в одном королевстве хорошая девочка по имени святая Маргарита. И повадился летать в это королевство страшный огнедышащий дракон. Где пролетит, все деревья в лесу спалит. Где наземь спустится, все деревни вокруг пожжет. Выходили против этого дракона и герцоги, и графы, и простые рыцари — вызывали его на бой. А он как дохнет — латы на них расплавятся. Они и беззащитные, будто дождевые червяки. Дракон их задней лапой и раздавит. Вот так.
Созвал король своих советников и говорит:
— Что же это такое за безобразие! Этот дракон мои деревни пожег, мои леса спалил — совсем разорил. Мне теперь только остается ходить в долг просить. Не подаст ли кто два су?
А у советников ничего нет. Вот советовались они, советовались и порешили:
— А может быть, он голодный, с голоду огнем брызжет? Дадим ему на съедение хорошую девочку. Может статься, он не побрезгает, слопает ее, налопается и лопнет. Вот и беде конец.
Стали они искать хорошую девочку, лучше святой Маргариты нет. Ее и послали.
Вот прощается она с отцом, с матерью. Они слезы льют, а она говорит:
— Не плачь, отец. Не плачь, матушка. Должна я спасти королевство от погибели. Кроме меня, видать, некому.
Вот поплакали они, простились, пошла святая Маргарита. По дороге еще к соседям забежала, там ее подружка жила. Тоже хорошая девочка. Имя ей было святая Катерина.
Святая Маргарита говорит:
— Прощай, дорогая подружка! Уж нам с тобой не пасти овечек, не плясать на весеннем: лугу, не плести венков из майских цветочков. Я иду спасать королевство от погибели.
А святая Катерина отвечает:
— Иди, не бойся. Кроме тебя, видать, некому.
Святая Маргарита говорит:
— А дракон-то огнедышащий.
Но делать нечего, идет она. Идет она, а самой страшно. Страшно-то как! Опалит он ее своим дыханием — горючим огнем, останется от нее горстка пепла.
Страшно ей, а она идет, думает: «Должна я спасти королевство от погибели. Кроме меня, видать, некому». И идет прямо на него.
Как увидел дракон, что эта девочка его не боится, храбро идет прямо на него, он сам перетрусил и поскорей улетел восвояси, уж в это королевство не заглядывал. Расскажу я Жаннете эту сказочку, а она радуется, просит:
— Еще раз расскажи, тетушка Перронелла, расскажи сначала.
Мне что? Я еще раз расскажу. И по третьему разу еще раз расскажу.
Вы спрашиваете, какая она из себя была, эта Жаннета? Как вам сказать? Пятьсот лет — немалый срок. За пятьсот-то лет стерлось ее лицо в моей памяти. Девчонка как девчонка.
Мне нравится, когда девчушка пухленькая, как цыпленочек, волосики желтенькие, пушистые. А у нас таких не водилось. Их сдобными булочками, жареными гусями не кормили. У нас все жили впроголодь.
А с одной капусты, с черствой корки все девчонки в деревне были голенастые, тощие, растрепанные. И Жаннета такая же была.
И вспоминать нечего.
Глава третья
ГОВОРИТ
ДЮРАН
ЛАССУА
Я Дюран Лассуа — кузен Жанны. Но это я уже потом стал кузеном, когда женился на ее двоюродной сестре. А в то время были мы просто приятели с ее братом, с Жаном.
Мои родители жили неподалеку от Домреми, меньше часа ходьбы, и мы с Жаном были неразлучные — то он у нас, то я у них. Случалось и заночевать.
Я был здоровый парень, и хоть было мне тогда лет четырнадцать или, может быть, пятнадцать, а работал я в поле не хуже кого другого и так считал, что я уже взрослый мужик. А девчонок я в то время презирал. Мне что кошка, что девчонка — все было едино. Кошку дерну за хвост, девчонку за косу. Так что я на Жаннету не обращал внимания, а она меня была моложе, лет двенадцати, должно быть. Бегает тут где-то, пусть ее бегает — мне что? Разве что иногда подножку ей подставишь для смеха. Она шлепнется, вскочит, лезет на меня с кулаками. А я отодвину ее в сторону и мимо пройду. У нас с Жаном и без нее своих дел хватало.
Вот как-то заночевал я у Жана, не хотелось ночью домой идти. Лето было жаркое, а в комнате и без меня тесно. Тетушка Изабо постлала мне во дворе, и я был этим доволен. Воздух свежий, никто тебе в ухо не храпит, и ворочайся сколько хочешь с боку на бок — никого не заденешь.
С вечера я крепко заснул, а среди ночи просыпаюсь. Что за чудеса — на западе заря алеет. Что такое? Этого еще не бывало, чтобы солнце всходило на западе. «Нет — говорю я себе,— этого не бывает. Это тебе снится».
Протер я глаза кулаками, сам себя ущипнул в бок покрепче и еще раз в зад ущипнул, и тут меня осенило — какое там солнце! Вовсе это не солнце, а пожар. Горит какая-то деревня, только не та, где я с родителями жил, а другая какая-то, подальше. И подожгли ее не иначе как проклятые англичане.
В то время в нашей стране была война. Вы, может, слыхали про то? И тянулась она с незапамятных времен, лет сто или около того, и деды наши там воевали, и отцы, и, верно, нам суждено было. И от этой войны вся страна раскололась надвое, будто ударили по сухому полену колуном — обе половинки врозь лежат,— к северу все англичане забрали, к югу, что от Франции осталось. И война к нам уже так близко подошла, что в одной деревне мы еще французскому королю были верные, а в другой деревне бургундцы — бургиньоны — на английскую сторону тянут. И мы, бывало, мальчишками на такие деревни нападали и с ихними, бургиньонскими мальчишками до крови дрались.
И вот когда я увидел, что это пожар, я, понятно, испугался и как заору не своим голосом:
— Спасайтесь, англичане идут! Тут такой переполох поднялся!
Все бегут, вопят, друг на друга натыкаются — ничего не разберешь. Тетушка Изабо свои горшки схватила, хотела их в старую юбку завязать узлом, второпях кинула — горшки в осколки. Тетушка плюнула, подхватила младших ребятишек — и бегом. Дядюшка с Жаном погнали овец, кричат:
— Бегите по большой дороге на Нефшато.
А Жаннета, дура, гоняется по двору за петухом и никак его не словит. Я ей кричу:
— Дура, брось петуха! Нагрянут сюда проклятые англичане, убьют тебя вместе с петухом и огнем спалят.
— Нет,— кричит она,— это хороший петух! Он каждую ночь зарю возвещает, ни разу не проспал. Я его англичанам ни за что не отдам, чтобы они его на вертел насадили и зажарили. А ты беги, если хочешь!
Как я могу убежать, оставить девчонку? Я схватил палку, кинул в петуха, подшиб ему крыло и сунул в плетенку к остальным курам. Жанна взяла плетушку, я ее за руку потянул, и мы побежали к большой дороге на Нефшато.
Мы с этими курами позамешкались, выбежали на дорогу, а уж никого наших не видать впереди.
Вот мы бежим, торопимся. Жанна уж тяжело дышать стала, начала спотыкаться. Девчонка, какой от них толк? Немножко побежала и сразу — ох! ох! — запыхалась!
— Давай,— говорю,— твою плетенку с петухом с твоим дурацким.
Не дает, говорит:
— Ты ее кинешь.
— Да не кину я, дура ты такая! Я хочу, чтоб тебе легче было. Поняла?
Ну, она отдала плетенку.
Тащу я плетушку, Жанну за собой тяну. Даже смешно, как нагрузился.
И вдруг слышу: далеко за нами скачут кони. А где нам по прямой дороге от коней убежать? Надо прятаться.
Свернули мы с дороги в поле, а укрыться там тоже негде. Ни дерева, ни кустика погуще — прямо зло берет. И вдруг у меня земля из-под ног ушла. Я руками взмахнул, плетенку и Жанну выпустил и покатился вниз.
Яма. И не глубокая. А спрятаться в ней можно. Особенно в темноте. Я шепчу:
— Жаннета, прыгай! Тут не высоко. А она не отвечает.
Я высунулся, вижу — она лежит без движения.
Я плетушку кинул в яму, схватил Жанну под мышки, хочу ее поднять, а она вся холодная, твердая, вытянулась, как доска. Тяжелая, будто каменная.
«Ой,— думаю,— она от страха померла».
Кое-как я ее все-таки перетащил в яму. Не оставлять же ее посреди поля! Еще волки почуют, набегут, сожрут ее. И про англичан тоже говорят, что они едят детей.
Я ее положил на дно ямы, приложил ухо к груди — сердце бьется и будто дыханье тоже есть, только слабое.
Ужас как я испугался. Что мне с ней делать одному в яме среди поля? За водой бежать? Я там все источники на пять часов ходьбы все знал. Так самый ближний — в лесу под старым дубом. Пока я туда и обратно добегу, боюсь ее одну оставить.
Стал я ей растирать руки и ноги. Снял с себя куртку, закатал в нее Жаннету. Своим дыханием согреваю ее. А она лежит прямая и холодная.
А время идет, и уже начало светать. Конского топота не слышно, и в яме тихо, как в могиле.
Вдруг этот петух — вот пострел, сразу видать, французский петух, не какой-нибудь, — этот петух выбрался из плетенки. Одно крыло волочит, прыгнул на Жанну и клюнул ее в ухо. И она открыла глаза.
Она открыла глаза и смотрит на меня. Глаза страшные, белые. У меня мурашки побежали по спине.
Она говорит:
— Дюран, я слышала голоса с неба.
Ох, думаю, помутилась дурочка в уме от страха. Но я слышал, с помешанными нельзя спорить, они от этого делаются бешеные. Я ей ласково отвечаю:
— А что за голоса, Жаннета моя милая?
Она говорит:
— Я слышала голоса святой Маргариты и святой Катерины. Они велели мне быть хорошей девочкой.
— Это хорошо,— говорю я.— Это они хорошо велели. Хорошо быть хорошей девочкой.
Но она не сводит с меня своих страшных глаз и говорит;
— Голоса сказали, если я буду хорошая девочка, я спасу страну от погибели. Кроме меня некому.
Тут я чуть не заорал от страха. Совсем свихнулась. Сейчас кусаться начнет.
Но я сдержался и так тихо, убедительно говорю ей:
— Как же, Жаннета, девочка моя, как это ты спасешь страну, когда все герцоги, и графы, и королевские рыцари не могут ее уберечь?
Она отвечает:
— Я должна ее спасти. Кроме меня, видать, некому.
Тут уж утро настало. Я высунул нос из ямы — смотрю, на большой дороге никого не видно. Надо думать, напрасно мы растревожились и англичане не добрались до Домреми. Однако же наши все в Нефшато. Надо и нам туда идти.
Вылезли мы с Жаннетой из ямы, захватили плетушку, пошли полем. Я на нее искоса поглядываю, а она — будто ничего с ней не случилось. Собирает цветочки, сплела венок, надела на голову. Идет приплясывает. Девчонка как девчонка, все равно что котенок.
После этого случая я лет пять не замечал за ней ничего. А верней сказать, я ее почти и не видел. С Жаном и со вторым братом, с Пьером, я встречался реже, чем в наши детские годы. И хоть бегал каждый вечер в Домреми, но не к ним, а на другой конец деревни. Там жила их двоюродная сестра, девушка, на которой я собирался жениться.
Про Жаннету я краем уха слыхал, будто хотят ее выдать замуж за хорошего парня из Тула. А раз так, значит, все у нее в порядке, излечилась с возрастом от своего безумия.
И вот, сами понимаете, как я удивился, когда однажды под вечер, в начале января, я вдруг нос к носу столкнулся с Жанной неподалеку от их дома.
Она, видно, поджидала меня, потому что в волосах у нее блестели снежинки и все платье запорошило снегом. Когда она увидела меня, то отделилась от плетня, подбежала ко мне и заговорила:
— Дюран, я должна тебе что-то сказать.
Вот уж нашла место и время. Я говорю:
— Как-нибудь в другой раз поговорим, Жаннета. Мне некогда, и на улице холодно.
И уж ступил вперед, уйти от нее, но она схватила меня за руку, остановила и говорит:
— Дюран, я ухожу спасать Францию. Ну, будто меня по голове бревном ударило. Опять, думаю, началось. Я говорю:
— Куда же ты пойдешь, Жаннета? Ведь тебя обещали за парня из Тула.
Она отвечает:
— Меня обещали, а я никому не обещалась. А я должна навек остаться девушкой, и исполнить повеление моих голосов, и отдать мою жизнь на спасение страны.
— Что ты, что ты,— говорю я, и других слов у меня нет.
А она продолжает:
— О Дюран, я все время слышу голоса. Почти каждый день. Как наступит полдень и все кругом замрет, я вдруг вижу с моей правой стороны ослепительный свет, такой яркий, что он все вокруг затмевает. И из этого сияния слышатся голоса. И сперва я так ужасалась и меня била дрожь, и я никому не решалась говорить про это и тебе говорю первому. А теперь эти голоса все настойчивей, — и они требуют: «Иди, иди, иди!»
Я говорю:
— Жанна, ты уже взрослая девица. Тебе уже лет семнадцать будет. Уж пора тебе быть рассудительней. Откуда ты знаешь, что эти голоса с неба? А может быть, они от дьявола. Разве ты не знаешь, что полуденный дьявол всех других сильней. Он главный мастер врать всякие небылицы, а ты ему поверила.
— Нет,— говорит,— и вовсе это не дьявол, а святая Маргарита и святая Катерина. И я их видела так ясно, как я вижу тебя. Они называли друг друга по именам, и так я узнала, кто они. И они все повторяли: «Иди, иди, иди». Нельзя мне дольше откладывать, и я должна пойти прогнать англичан, освободить город Орлеан и короновать нашего дофина, чтобы он стал настоящий венчанный король. Дюран, помоги мне уговорить отца с матушкой, чтобы они не противились.
— Ну,— говорю,— если ты такое сболтнешь дядюшке Жаку, он запрет тебя на замок.
— Поэтому я прошу тебя пойти со мной. Что тут поделаешь? Я и пошел с ней.
А она, хитрая, ни словечком не обмолвилась ни про дофина, ни про Орлеан, ни про что такое, а только сказала:
— Мне надо пойти в Вокулёр к господину де Бодрикур.
Тетушка Изабо как закричит:
— Куда ты пойдешь к господину де Бодрикур, нашему сеньору, такой замарашкой! Надень мое красное праздничное платье. Оно еще совсем как новое.
Жанна говорит:
— Оно мне в боках будет широко. Тетушка кричит:
— Ах ты, лентяйка! А ты возьми иглу, забери его в швах, и будет как раз.
Тетушка достала платье и тут же распорола швы и усадила Жанну зашивать их поуже. А дядюшка только сказал:
— Ты, Дюран, проводи ее, что ли. А то как бы дорогой чего не случилось.
На другое утро мы и пошли. А по дороге встретились нам сперва Жерар Гиемет, наш деревенский, а немного спустя Жан Ватерэн из Грё, и обоим им Жанна крикнула:
— Я иду в Вокулёр! Вы ведь знаете, что было предсказано — женщина погубила Францию, а девушка ее спасет!
Вы бы посмотрели на их лица!.. Будто их громом поразило.
Когда мы наконец подошли к воротам замка, Жанна сказала:
— Спасибо тебе, Дюран, и прощай. Теперь уж я сама справлюсь, а у тебя есть свои дела.
Я говорю:
— И то верно. А как же ты без меня одна будешь?
— Я не одна,— отвечает.— Со мной мои голоса. Иди!
Я пошел, оглянулся. Она стоит перед воротами, платье красное. Руку подняла — постучать. Я ушел.
Глава четвертая
ГОВОРИТ БЕРТРАН ДЕ ПУЛАНЖИ
Я, Бертран де Пуланжи, начальник стражи в замке Вокулёр.
А к чему стража и от кого охранять — один черт знает. И замок не наш, а пришлось его сдать англичанам. И сидим мы здесь временно, на честном слове, а завтра, может случиться, сами перейдем на сторону англичан. А не то дадут нам пинка — и вылетим мы отсюда на все четыре стороны: и стража, и я с ними, и наш капитан. И будь оно всё проклято, до чего мне это надоело!
Нет того чтобы вскочить на коня, взмахнуть мечом, задать англичанам добрую трёпку и победить в честном бою, или, уж черт с ним, пусть меня зарубят. Я на все согласен. Но нет моих сил сидеть здесь, будто мышь в мышеловке, и смотреть, как Франция погибает.
Под вечер я от скуки пошел в караульную. Там содом. Мои солдаты вперемежку со слугами сидят за столом, и все пьяны. Какие-то бродячие певички тут же вертятся — из тех, что на площадях бьют в бубен и пляшут мавританский танец на потеху толпе. А кто потрезвей, играют в кости. Выкидывают кости из кожаного стаканчика и орут:
— Шесть, восемь!
Проигрывают с себя все — и сапоги, и лук со стрелами, и исподнюю рубаху, собачьи дети. А в углу, верхом на скамье, сидят солдат Жеган Одноглавый и Парижанин Гюгюс, мой слуга, и играют в карты.
Это новая игра. Её не так давно выдумали для покойного короля Карла VI, когда он потерял рассудок и полстраны. Мне в эту игру еще не приходилось играть, и я подошел поближе и стал смотреть, а они так увлеклись, что и не замечают меня.
Это такая игра: на кусочках бумаги нарисованы где желуди, где кружки, где сердца, а где пики, от одного до десяти, и еще короли, дамы и рыцари. Один бросает карту на скамейку, а другой покрывает ее картой постарше и забирает обе. А если ему нечем побить, первый забирает всё. И вдруг я замечаю, что Жегаи бьет короля одним желудем и тащит его к себе.
— Э,— говорю,— Жеган, чертов пес, ты мошенничаешь!
Он вскочил, отвечает:
— Нет, ваша милость, никакого мошенства нет. Вы уж простите меня за откровенные слова, а вы в этой игре ни фига не смыслите. Вы видите, этот желудь нарисован большой, и если один желудь или там одно сердце большое, такая карта всех сильней и всех других побивает. Хоть она одна, а всех больше. Эй, Парижанин, уступи место начальнику: я ему сейчас покажу, как играть.
В это время одна из певичек ударила в бубен, мелко-мелко затрясла его и запела балладу:
Да не простит тебя бог,
Не пустит за райский порог,
Госпожа Изабо, госпожа Изабо,
Проклятая королева.
И корона тебя не спасет,
И трон тебя не спасет,
Когда смерть за тобой придет.
Страшись ее гнева!
Ах, что тогда будет с тобой!
Ах, сунут тебя с головой
В чан с кипящей смолой,
И спасения нет, ах, нет!
Ты страну свою продала,
Англичанам нас предала,
И за эти злые дела
Ты будешь держать ответ,
Проклятая королева.
Но простая дева придет.
Эта дева страну спасет,
Всех англичан перебьет
Чистая дева в красном платье,
В крас... . . . . . . . . . . .
Кто-то за моей спиной с грохотом роняет оловянную кружку.
Я обернулся. В дверях стоит крестьянская девушка в красном платье.
Все обернулись и смотрят на нее.
И я вижу, что все они будто окаменели и недопитые кружки висят в руках, накренились, а вино льется на стол и на колени. И пальцы, держащие кожаные стаканчики с костями, разжались, и кости падают на плиты пола и громко стучат в тишине. А эти две певички, опустив головы и прижав к груди бубны, чтобы нечаянно не зазвенели, бочком пробираются к двери — выскользнуть незаметно, потому что таким, как они, теперь здесь не место. Девушка в красном платье говорит:
— Милые солдаты, я пришла спасти королевство.
Она говорит:
— Милые солдаты, кончилось время пить вино и играть в игры. Наденьте латы, опоясайтесь мечом и следуйте за мной.
Она говорит:
— Дайте мне коня и латы, я поведу вас к победе, и мы освободим город Орлеан, и коронуем дофина, и всех англичан выгоним вон.
Я смотрю, у моих солдат челюсти отвисли, они глаза вылупили, не сводят с нее, сидят как зачарованные. И у меня самого, наверно, такая же дурацкая рожа. Но я начальник, я должен за всех поразмыслить. Я встаю и говорю:
— Девушка, кто ты такая, и кто тебя сюда пустил, и что ты бормочешь за бредни?
Она отвечает:
— Я Жанна д'Арк из Домреми, и никто меня не пускал, я сама вошла. Потому что волей неба все двери предо мной открыты, и вовсе это не бредни. Святая Маргарита и святая Катерина приказали мне собрать войско и освободить страну, и я это сделаю. Вы только дайте мне коня и латы, а уж победный меч я сама достану.
Эх, думаю, чем черт не шутит. И кто бы она ни была — сумасшедшая, или колдунья, или в самом деле послана спасти нас, а только солдаты мои присмирели и слушают ее. Что-то такое в ней есть. И терять нам все равно нечего, и так все до последнего потеряно. Эх, была не была, пропади все пропадом... Поверить ей, что ли? Кто не пытается, тот не выигрывает.
Я говорю:
— Девушка Жанна, я здесь всего лишь начальник стражи. Я сам не могу решать. Я поведу тебя к господину де Бодрйкуру. Он здесь главный, и по его слову мы пойдем за тобой или выставим тебя за ворота.
Глава пятая
ГОВОРИТ
РОБЕРТ
ДЕ БОДРИКУР
А-р-р-р! Сто чертей и чертова бабушка в придачу!
Я, Роберт де Бодрикур, начальник гарнизона в замке Вокулёр.
Я сижу у себя в комнате, ужинаю. Вдруг входит Пуланжи, начальник стражи, и говорит:
— Приятного вам аппетита! Там пришла девушка в красном платье.
— Мне сейчас не до девушек. Я ужинаю.
Он говорит:
— Приятного аппетита. Она хочет, чтобы дали ей коня и латы и проводили к дофину.
— Еще чего?
— Она говорит, что ей было знамение и голоса с неба приказали ей освободить город Орлеан, короновать дофина и прогнать англичан за море.
Я обозлился, но не очень. Это вредно для пищеварения. И я ему отвечаю:
— Вы, кажется, видите, что я ужинаю. Это не мое дело, а ваше — гонять вон всяких побродяжек. Дайте ей в шею и выкиньте за ворота.
Он не уходит, говорит:
— Она не побродяжка. Она...
Тут я стукаю кулаком по столу, только осторожно, чтобы не повредить руку, и я ему говорю внятно и понятно:
— Проваливайте вон! По делам я принимаю утром.
Кажется, все ему объяснил. Разжевал, в рот положил и еще пальцем в горло пропихнул. Проглотил и уходи.
А он не уходит. Говорит:
— Знаете, в народе такое поверье: женщина погубила Францию, а девушка ее спасет.
Тут я как трахну кулаком — все косточки отбил — и кричу:
— А-р-р-р! Сто чертей и бесхвостый дьяволенок!
Убирайтесь, пока я вам голову не прошиб! Это какая такая женщина погубила Францию? Это вы так смеете говорить про королеву-вдову? За такие слова, за оскорбление величества, вам не поздоровится! Вон!
Это я его нарочно попугал, чтобы он отстал от меня. Молокосос, никакого уважения к старшим.
А королева Изабелла действительно негодяйка, каких свет не видал. В сговоре с англичанами и своего родного сына, бедняжку дофина, и знать не хочет. Говорит, что он ей вовсе не сын, и никакой он не дофин, и французская земля уж теперь не французская, а английская. Сто дьяволов ей в глотку, такой королеве. Продажная мерзавка, и все тут.
На другое утро он опять является. Ну нет и нет мне покоя! Я храбрый рыцарь и не хуже кого другого дрался при Азенкуре, когда англичане нас вдребезги расколотили и мне расквасили голову. И я три месяца пролежал в постели и глотал всякие дрянные лекарства, и мне через день пускали кровь, так что я совсем ослабел, и каждый день мне ставили клистир. Вам когда-нибудь ставили? Знаете, что это такое? Ну то-то же!
И неужели я за все мои подвиги не заслужил немного отдыха на склоне лет?
Значит, является Пуланжи с самого утра и говорит:
— С добрым утром. Там эта девушка...
— А-р-р-р! — кричу я.— Тысяча чертей, и бесхвостый чертенок, и чертова бабушка в придачу! Не приставайте ко мне!
— Не волнуйтесь,— говорит,— не надо волноваться. Позвольте, я подам вам воды. Отхлебните глоток.
— Не пью я воды, не пью я воды, не пью я воды! Но отхлебнул глоток, и мне как будто стало полегче.
— Ну,— говорю,— пристали вы ко мне, как репей к штанам. Выкладывайте, что там такое, и покончим с этим делом.
Он садится и говорит:
— Если англичане возьмут Орлеан, наш последний оплот, им откроется путь на юг, и уже никаких преград не будет, и мы не сможем им противостоять.
— Все это я без вас знаю, — говорю я.
— И пока дофин не коронован, он не король, и никто его не считает королем. Многие думают, что он даже не королевский сын и никакой не дофин. А когда англичане возьмут Орлеан, а у нас нет короля,— то Генрих Шестой, король Англии, семилетний ребенок, станет королем Франции и править нами будут английские бароны, а мы будем их вассалы и покорные слуги. И вы тоже, господин де Бодрикур.
— И что дальше? — говорю я и стараюсь сдержаться, чтобы не заорать на него.
— Нам терять нечего,— говорит.— Почему не попробовать? А все мои солдаты поверили в эту девушку и пойдут за ней хоть в самое пекло. И если солдаты верят в победу, они побеждают.
— Черта с два,— говорю.— Вы знаете, как англичане дерутся? Я был при Азенкуре, а вы не были. И англичан разбить нельзя.
— Можно,— говорит он,—Эта девушка их разобьет.
И тогда я говорю ему внятно и понятно:
— Тысяча чертей. И бесхвостый чертенок. И чертова бабушка в придачу. Не верю я ни в какие чудеса. Сто лет тянется эта война, и все сто лет нас били, бьют и будут бить.
— Со вчерашнего дня, как только появилась эта девушка, мои солдаты не пьют, не играют и не сквернословят. Разве это не чудо?
Не могу я с ним больше спорить, говорю: — Я подумаю, приходите завтра.
На третий день я просыпаюсь в расчудесном настроении. За окном снег и солнце, а в комнате тепло и печь не дымит. Я лежу и просто с удовольствие думаю, что сейчас придет этот дурачок Пуланжи. Я ему сделаю отеческое внушение и, если он не послушает, посажу его на часок в темницу. За один час крысы ему нос не отгрызут, разве только принюхаются.
Пуланжи приходит с докладом, но ни словечком нe упоминает эту девицу. И раз уж он не говорит об этом, мне, сто дьяволят, не к лицу его расспрашивать.
И так проходит целая неделя, а про эту девицу ни слуха ни духа. Однако же я замечаю, что моих солдат будто подменили. Не горланят, не клянутся, не напиваются, и рожи у них чисто вымытые и такие постные, как у целого университета богословов.
Ах, сто чертей и маленький дьяволенок! Я просто худею от любопытства.
У меня там один молоденький дворянчик, простодушный мальчишка лет двадцати, помощник Пуланжи, Жан Нуйонпон из Меца. Вот он ненароком попадается мне на пути, и я небрежно спрашиваю:
— Какие слыхать новости?
Он говорит:
— Разве вы не знаете? Уже по всей Лорени и дальше все только говорят про девушку Жанну, которую послало небо спасти нас. И старый герцог Лорень вызвал ее к себе в Нанси, чтобы она исцелила его от болезней.
— Ах,— говорю,— чертова бабушка! Так она еще и лекарь?
Тут он вспыхнул, залился краской и говорит:
— Почтительно прошу вас не смеяться над ней. Она выше пустых насмешек. Нет, она не стала лечить его. Она ему сказала, что он ведет порочную жизнь и если не исправится, то никогда не выздоровеет, а вскоре умрет.
— Хо-хо,— говорю я.— Вот он, наверное, обрадовался? Небось наградил ее всяческими сокровищами за такой хороший совет.
Нуйонпон хмурится и говорит:
— Он дал ей негодную лошадь, и она вернулась в Вокулёр. Ах, капитан,— говорит он и смотрит на меня убедительными глазами,— это нехорошо, что вы не хотите помочь и ей напрасно приходится терять здесь время. Она говорит, что должна добраться до дофина, и лучше сегодня, чем завтра, и лучше завтра, чем потом, и она все равно дойдёт до дофина, даже если ей придется истоптать ноги до самых колен. И, кроме как от нее, нам неоткуда ждать помощи.
— Сто дьяволят и старый черт в придачу,— говорю я.— Я человек податливый, и вы меня уговорили.
Пусть зайдет завтрашний день с утра. И вот она приходит.
Очень миленькая девушка, хотя мне и покрасивей встречались. И красненькое платьице, хоть и сшито по деревенской моде, очень ей к лицу.
Я говорю:
— Входи, входи, милочка. Не бойся.
— С добрым утром,— говорит.— А я ничего не боюсь.
— Ой-ой-ой,— говорю.— Какая ты храбрая! И серого волка не боишься?
— Не боюсь,— говорит,— Я пастушка. Мне нельзя пугаться волков.
— И меня,— спрашиваю,— не боишься?
— Нет, господин капитан. Я знаю, что вы добрый рыцарь и никогда не обидите бедную девушку.
— Хе-хе-хе,— говорю.— Ни бедную, ни богатую. Особенно богатую.
— Ах,— говорит,— я знала, что вы великодушный и разумный господин. И я так рада, что мы с вами договорились. Ведь и так уже потеряно много времени. И сейчас уже дофину нанесен под Орлеаном великий ущерб. А если я еще задержусь здесь, больше будут потери.
— Постой, постой,— говорю.— Не так быстро. Мы с тобой еще ни о чем не договорились.
— Да что там? — говорит она.— Пустяки остались. Конь и латы у меня уже есть. Латы не очень красивые, но на первое время сойдут.
— Постой, постой,— говорю.— Откуда это у тебя?
— Солдаты сложились у кого сколько было, и господин Пуланжи добавил, что не хватало. Лошадка такая смирная, а латы купили старые у оружейника в городе.
— Сто чертей,— говорю,— и бесхвостый дьяволенок, и чертова бабушка в придачу. Выходит, ты всех околдовала?
— Пожалуйста, не ругайтесь, господин де Бодрикур. Это очень некрасиво и неприятно слушать, и я никого не околдовала, потому что я не колдунья, а простая пастушка и делаю только то, что мне говорят мои голоса.
— Ах, голоса! — говорю я.— Это что такие за голоса и как они с тобой разговаривают?
А она — вот дерзкая девчонка! — ухмыляется и говорит:
— Во-первых, они никогда не ругаются.
Ловко отбрила!
Я делаю серьезное лицо и внятно и понятно начинаю говорить:
— Ну, милочка...
— А я не милочка,— перебивает она.— У меня уже есть латы, и я теперь солдат.
— Ладно, Жанна-солдат. Мне уже докладывали, что ты собираешься освобождать Орлеан. Теперь у тебя есть лошадь и латы. Поезжай и освободи, Я тут ни при чём.
— Нет,— говорит,— при чём. Вы должны разрешить Пуланжи и еще двум-трем людям проводить меня к дофину, и вы должны дать мне письмо, что это вы меня послали.
— Сто чер... тьфу! Никуда я тебя не посылаю.
— Это очень нехорошо отказываться от своих слов. Вы сказали: поезжай. Значит, вы меня послали.
Ишь ты, такая козявка, а ее не переспоришь. Написал я письмо дофину, что так, мол, и так, дал ей в провожатые Пуланжи, и еще Жана из Меца, и двух солдат, Жегана и Тибо, и слугу Гюгюса. И она уехала.
Какая она была из себя?
Хорошая девочка, ничего не скажешь, очень миленькая. В семнадцать лет они все как цветочки. Хотя мне, бывало, встречались и покрасивей.
Глава шестая
ГОВОРИТ
ГЮГЮС-ПАРИЖАНИН
Я Гюгюс, по прозвищу Парижанин, слуга господина де Пуланжи, и еду в Шинон, ко двору дофина.
Я еду верхом на коне. Понятно, не на отдельной лошади, а Жеган Одноглазый посадил меня позади себя в седло. И на мне новые суконные штаны, которые раньше носил Пуланжи, а потом залил их жирным соусом, и это пятно не выводится, так он мне отдал.
Я еду ко двору дофина верхом на коне, в суконных штанах. Увидали бы меня мои парижские знакомцы, они бы от зависти лопнули по всем швам.
Я доволен, и на моих губах улыбка. А внутри у меня что-то скребет и чешется. Как знать, что меня там поджидает за углом, да вдруг выскочит и наподдаст? В нашей жизни не бывает счастья, а одни колотушки.
Это я так потому чувствую, что, хотя я еще молодой, мне примерно будет лет двадцать, я эти лета не считал, но уже три года брею бороду, значит, мне около двадцати, побольше или поменьше, но я так чувствую, потому что я человек недоверчивый, ни в чем никому не поверю, уж так меня воспитала моя судьба.
Я родом из Парижа, оттого мне и прозвище Парижанин. Париж большой город, и там всего много. Разные там соборы, и часовни, и каменные дома на площадях. И живут в этих домах богатые господа.
Но не проходит и месяца, то одного, то другого из этих господ сажают на перекладину в поганой тележке, везут его на эшафот, срывают с него пышную одежду и рубят ему голову.
Одного за то, что он приверженец бургундского герцога, а другого за то, что он верен дофину.
То одержат верх бургиньоны, то арманьяки. Так мы зовем сторонников дофина. И то бургиньоны, то арманьяки грабят и жгут. Школяры дерутся с университетскими профессорами, а сосед избивает соседа.
Но меня это не касается. Я был тогда еще маленький, а теперь в Париже крепко засели бургиньоны, привели с собой англичан, своих друзей и союзников, и теперь их уже не поколотишь.
Я был тогда маленький и в этих каменных домах на мощеных площадях не жил.
Есть в Париже мерзкие тупички, заросли грязью, как дно мешка мусорщика, где одни объедки, и обрезки, и обноски, а домишки там скособочились, подперты бревнами, будто костылями, и одним мутным окошком скривились на такое безобразие. Это и есть моя родина. Говорят, я был кудрявенький младенец, не хуже там королевского сына или сыночка главного мясника с Больших боен, которому подчиняются все мясники, и живодеры, и дубильщики кож, и скорняки. Но моя судьба мне быстренько эти кудри выпрямила, и они стали торчать вихрами.
До чего же мне не везло! Как из поганого ведра, которое хозяйка выхлестнула из окна на улицу, сыпались на меня одни гадости, неприятность за неприятностью. И совершенно несправедливо.
Даже не хочется всего рассказывать, потому что за некоторые мои дела вполне могли меня повесить за шею, чтобы я болтался по воле ветра и вороны клевали мои глаза. Но теперь уже можно про это говорить — столько времени прошло, пятьсот лет, что ли? И уже теперь невозможно меня повесить, потому что двум смертям не бывать.
Помню я, для примера, такой случай.
У нас в Париже по ночам улицы темные. Как прозвонят тушение огней, все светильники гаснут. Только кое-где на перекрестках, подле статуи какого-нибудь святого, горит факел в железной клетке. А на два шага отойдешь и опять ничего не видно.
Вот как-то ночью выхожу я на прогулку, и вдруг какой-то прохожий хватает меня за руку и совершенно несправедливо кричит «караул», будто я у него кошелек вытащил. А я этот кошелек отроду не видал в глаза. И очень мне нужен такой старый потрепанный кошель, и всего-то в нем одна серебряная монетка, и два медяка, и обрывок ленточки на память.
Но все это было и прошло, и теперь я слуга господина де Пуланжи, начальника стражи, и еду ко двору дофина, сопровождаю эту девушку Жанну.
Хорошо едем. За спиной у Жегана сижу я, а за спиной у Тибо два кожаных мешка. И в них хлеб, и сыр, и колбаса. По дороге ничего съестного не достанешь ни добрым словом, ни угрозами, ни за деньги, ни за колотушки. Все деревни дотла разорены, и хоть полцарства предложи — дохлую кошку невозможно купить. Я так думаю, всех кошек сами поели.
А дороги идут все лесами и болотами, давно не езженные дороги, заросшие колючками и кустарником. Не попадаются нам навстречу ни коробейник, спешащий на ярмарку, ни странствующий подмастерье, ни крестьянин, возвращающийся к себе домой из соседней деревушки, где гостил у кума. Только волки воют в покинутых полях. А в чаще леса водится всякий сброд — и бургиньоны, и англичане, и беглые солдаты.
Лучше нам быть настороже.
И оттого мы движемся небольшими переходами, большей частью ночами, а на день останавливаемся за крепкими стенами монастырей. И так мы едем из Сент-Урбэна, где река Марна широко разлилась и из мутной воды торчат верхушки деревьев. На следующий день останавливаемся в Клерво. А сегодня будем в Потьере.
И вот я еду ко двору дофина верхом на коне, в суконных штанах, и не чую, что меня ожидает за углом. Я даже мурлычу себе под нос песенку, так я беззаботен.
И вдруг какие-то хриплые голоса как завопят: — Стой!
И из-за деревьев вылезают такие чудовища, я у себя в Париже всего навидался, а такое мне еще не встречалось. Заросшие волосами, так что и носа не видать, в отрепьях, машут серпами и дубинами, голодные пасти ощерили, вопят:
— Стой!
И мы останавливаемся.
Попробуй не остановись. Да они вмиг серпами подрежут коням ноги, тогда уж не ускачещь. Пуланжи кричит:
— Руби их!
И уже Жеган вытаскивает меч и локтем задел меня по скуле.
И вдруг эта девушка Жанна повелительно поднимает руку и громко говорит:
— Постойте! Ведь это французские крестьяне. А они вылезли из кустов, обомлели. Удивляются: в латах девушка, что такое?
Она говорит, обращается к ним:
— Ах, бедные вы люди! Каково вам в тёмном лесу, вдали от родной семьи, и ваши поля не возделаны, и скотина пала. Но теперь уж недолго вам страдать.
Они ближе подступили, теснятся вокруг нее, а она ласково говорит:
— Милые земляки, не задерживайте нас. Мы очень торопимся прогнать англичан и спасти Францию.
Они простирают к ней руки, а некоторые даже плачут, утирают носы рукавом и бормочут:
— Женщина погубила страну, а девушка спасет ее. Выпало нам счастье увидеть тебя.
На обе стороны подались, на колени пали, причитают:
Сотвори чудо, девушка! Спаси нас! Мы уже далеко отъехали, а они все вслед кричат:
— Спаси нас! Спаси нас!
Я — человек недоверчивый. Я в чудеса не очень верю, не приходилось их наблюдать. Я так считал, что эта Жанна попросту обвела господина Бодрикура вокруг пальца для какой-то своей выгоды. Но как она таких отчаянных разбойников утихомирила — это меня поразило. Такая штука не удалась бы самой хитрой девчонке. Это, прямо скажу, удивительное дело! Я сам, кажется, пустил тогда слезу, а такого со мной отродясь не бывало.
На восьмой день пути прибыли мы в Жиен и въехали туда по старинной дороге, называемой Дорога пустыни, а выехали через ворота Золотого льва. Переехали мост через реку Луару, и тут к югу французская земля. Тут бургиньонов уже нет, разве какие потайные. Тут уж нам ничего не грозило.
До Шинона оставалось два дня пути, но мы на целые сутки задержались в местечке Фьербуа. Это маленькое местечко, а очень знаменитое по всей земле.
Делать мне тут было нечего, и от нечего делать я тоже пошел посмотреть эту тамошнюю знаменитую часовню.
Ничего особенного я не ожидал увидеть — я у себя в Париже всего нагляделся, меня не удивишь. А ведь удивился!
По всем стенам вся часовня была увешана мечами, и какие же это были мечи, собранные там с самых древних времен. И мечи, которыми Роланд и его рыцари рубили сарацинов. Мечи, которыми воины короля Людовика разбили английского короля Генриха Третьего. Мечи крестовых походов. Мечи Пуатье и Кресси. И даже статуя святой Катерины держала в руке большой, ярко раскрашенный меч.
Я походил, полюбовался на эти мечи, но мне скоро надоело, и я вернулся в гостиницу и лег спать. А еще через день мы наконец добрались без всяких приключений до замка Шинон, где дофин держал свой двор.
А на другой день мой хозяин и мы с ним повернули обратно в Вокулёр, и я уехал верхом на коне, в новых суконных штанах, и так и не увидел, какой из себя дофин и что у него за двор.
А Жанна осталась там, и больше я ее не встречал, и рассказывать больше не о чем.
Глава седьмая
ГОВОРИТ МАДЕМУАЗЕЛЬ ДЕ ЛА-ТРЕМУЙ
Но неужели вы не знаете, кто я? Очень странно!
Все говорят мне, что я всех прекрасней в нашей стране и даже Троянская Елена и Клеопатра, царица Египта, недостойны завязать ленты моих туфель. Все так говорят, а вы меня не узнаете?
Наконец, вот герб, вышитый на моем платье. Он достаточно велик, от горла и до самого подола. Это знаменитый герб, и все его страшатся. Вы, наверно, слепы, как крот, если не узнали его.
Я мадемуазель де Ла-Тремуй, дочь графа де Ла-Тремуй и госпожи графини, его супруги.
Ах, тресни моя шнуровка, какая мне польза от моей знатности и красоты! Здесь такая скучища. Я с утра и до ночи зеваю, зеваю и зеваю. Мои дамы говорят, что не надо так много зевать, иначе так навсегда останешься, и уж не придется рот закрыть, как же я тогда буду есть? Ведь из такого рта все куски вывалятся на скатерть, и от этого я даже могу умереть. Ах, я хотела бы умереть, до того мне скучно!
Представляете себе этот двор дофина в Шиноне? Дофин похож на кролика — толстый мясистый нос свисает на верхнюю губу. А одевается! Смотреть противно! У нас дома у последнего садовника кафтан новей и нарядней. И вино кислое, и цыплята жесткие, и даже менестрели сюда не заглядывают — развлечь нас песней или фокусами. Да что там! Потанцевать не с кем! Я согласна биться об заклад, что в монастыре и то веселей. Про монашек рассказывают такие забавные истории, просто обсмеешься.
Так вот, скука, скука и скука. Мой отец, господин граф, с утра и до ночи ругает дофина, что он не дофин, а неизвестно кто, и почему он не отдает деньги, которые занял у моего отца, господина графа, и давно ему пора признать английского короля своим владыкой. Вот возьмут англичане Орлеан, все равно придется покориться.
Я думаю, это будет очень весело, если они наконец победят нас. При дворе английского короля, наверно, много молодых вельмож и доблестных рыцарей. И при моей красоте и знатности я и там буду не хуже других.
Ну вот мы все собрались в большой зале, и мой отец, господин граф, тут, и дофин тут же бродит, и приехал господин Жиль де Рэ, очаровательный молодой человек. Такой щеголь, и у него такая прелестная бородка, черная-черная, как вороново крыло, даже отливает в синий цвет,— мои дамы так и прозвали его за глаза: «Синяя борода».
Но хотя уже все собрались, никакого веселья нет! И никто не рассказывает ничего забавного, например, про монашек или как одна дама испугалась, что ее муж пришел, и вытолкала своего поклонника в окошко. А под окном выгребная яма, и он упал прямо туда, хи-хи-хи, и вылез с ног до головы, ха-ха-ха, представляете, в каком виде? Нет, ничего такого не говорят, а уж откроют рот, так только переругиваются. И мой отец, господин граф, ругает дофина, а его святейшество архиепископ тоже тут, и он ругает милого господина де Рэ, а потом все вместе опять ругают дофина. Таких слов наслушаешься, даже приходится краснеть. А дофин настоящий кролик, и нос у него дергается и дрожит.
И вдруг входит паж и приносит письмо. Они это письмо рвут друг у друга из рук — как-никак новости, любопытно узнать. Но наконец архиепископ читает письмо вслух, и мы узнаем, что это от господина де Бодрикура, и он посылает дофину необыкновенную святую девушку, и будто эта девушка спасет Францию, и освободит Орлеан, и коронует дофина. Очень надо его короновать, такого кролика!
И все говорят:
— А ну-ка посмотрим, что это за девица?
А господин де Рэ, он такой остроумный, говорит:
— Давайте испытаем ее, какая она святая? Сумеет она узнать дофина? Давайте-ка я сяду на трон, будто я дофин, а мадемуазель де Ла-Тремуй рядом со мной, будто она королева, а дофин пусть спрячется среди придворных, будто он обыкновенный дворянин.
Я даже в ладоши захлопала и сейчас же села на трон, и все согласились, что это все-таки хоть какое-то развлечение, и де Рэ сел рядом со мной и пожал мне руку. А дофин надулся и хотел спорить, но ему пришлось уступить. Он смешался с толпой, и его стало совсем незаметно в его сером кафтане.
И вот входит эта девица.
Ну и девица!
На ней старые ржавые латы и на ногах чулки как у пажа,— никакой девичьей скромности. И волосы выгорели на солнце, и лицо обветренное, сразу видать деревенщину. Настоящее чучело воробьев пугать.
И эта нахалка и не думает кланяться мне, хотя я сижу на троне и господин де Рэ, будто дофин, рядом со мной. А она поворачивается к нам спиной и оглядывает всех, кто в зале, и бежит прямо к дофину, падает перед ним на колени, и говорит:
— Милый дофин, вот я пришла к тебе!
Как она его узнала, по его носу, что ли? Дофин ее подымает, весь распушился и говорит:
— Вот! Видели? Она сразу признала меня. Вне всякого сомнения, эта девушка послана мне небом.
Архиепископ говорит:
— Что такое? Это кощунство!..
Но эта девица его перебивает и говорит:
— Теперь все будет хорошо, милый дофин! Я освобожу Орлеан и короную тебя в Реймсе, и Франция опять будет свободна и счастлива.
Когда я это увидела и услышала, я так обозлилась, что скорей встала и ушла. И пока я шла по коридору, я все слышала, как они там в зале кричат и вопят, и громче всех господин граф, мой отец. И дофин визжит, будто его режут, и архиепископ проклинает всех и всё самыми ужасными словами, а эта девица в латах восклицает:
— Милый дофин, не бойся!
И прошу вас: больше не задавайте мне вопросов. Никаких! Иначе я опять хлопну дверью.
Глава восьмая
ГОВОРИТ ДОФИН
Я дофин Карл.
Я — дофин, я червяк, я ничтожество. Я забился в этот замок Шинон, на этой последней пяди моей земли, как олень, загнанный сворой собак. Вокруг меня враги. Сверкающие злобой глаза, злобно отверстые пасти, ощеренные клыки, готовые растерзать меня.
Никто меня не любит.
Я — дофин, наследник французской земли и короны. Наследник ли? Мой отец был безумцем, но и в таком отце мне отказано. Моя мать меня терпеть не может и нагло похваляется, что не король мой отец, а неведомый паж или конюх. И все повторяют: «Ей ли не знать, ведь она ему мать».
Моя мать предала меня. Она выдала свою дочь, мою сестру — сестру ли? — за английского короля и подписала с ним договор, что дитя моей сестры от английского Генриха будет законным королем Франции, а за его малолетством Генрих является регентом. Моя мать предала Францию в руки англичан, и что же теперь осталось мне?
Никто меня не любит.
Моих рыцарей бьют англичане. Мои придворные презирают меня, потому что у всех у них я постоянно беру деньги в долг. И никакой надежды впереди.
И я уже подумываю, не покинуть ли мне мою страну, которая уже не моя, и не бежать ли мне в Шотландию или Кастилию, к северу или к югу, куда поведет меня моя несчастная судьба.
Никто меня не любит, и я сам себя ненавижу. Мое тело хило, мои ноги слабы, мой ум мешается, мое сердце испуганно.
И вдруг — эта девушка!
Мне безразлично, кто она. Архиепископ Реньо сомневается в ней и говорит, что она колдунья. Пусть колдунья. Пусть сам дьявол послал ее, лишь бы она исполнила свое обещание. Она последняя соломинка, за которую утопающий — я — хватаюсь.
Ла-Тремуй говорит, что она обманщица, но сам он обманщик и наслаждается, сплетая сеть хитрых интриг, искусную игру выгоды и лести, угроз и тайных договоров. Пусть она обманщица, но на пользу мне, а не ему.
И уже ходят слухи, что она святая, посланная небом. Что-то до сих пор я не видел помощи от святых.
Однако же она узнала меня в толпе придворных!
Эта девушка, как она сумела меня узнать?
В зале было триста человек и свет пятидесяти факелов. Когда она шла, ее дергали за рукав, и смеялись, и показывали пальцами на трон, и, издеваясь, говорили:
— Вон дофин! Узнаешь ли его?
Может быть, кто-нибудь потайно указал ей на меня? Может быть, она заранее знала, каков я по виду? А быть может, под скромной одеждой, за некрасивыми чертами лица (разве я уж так некрасив? но все, без стеснения, говорят это), в чертах моего лица она почуяла королевскую кровь и пошла по следу безошибочно, как гончая собака. Не все ли равно?
Когда, встав на колени, она приветствовала меня, мои ноги задрожали и сердце подскочило от счастья, и я мгновенно понял, что вот она — последняя надежда, последняя соломинка, которая против всех вероятий извлечет меня из пучины бедствия.
Но уже кругом шумели негодующие голоса, и брань, и проклятия. И я испугался и не посмел один выступить против всех, и я сказал:
— Девушка, я должен знать, от добра ты или от зла. Подай мне знак, чтобы я мог тебе поверить.
Она ответила:
— Я не могу подать знак в присутствии тех, кто не достоин его увидеть. Тебе одному, милый дофин, дано увидеть и услышать такое, что ты поверишь мне.
Мы отошли в сторону, и хотя в зале было много людей, но никого вблизи нас, и она заговорила:
— Милый дофин, небо сжалилось над тобой, над твоей страной и над твоим народом. И в доказательство того, что я послана тебе на помощь, я открою тебе твои тайные мысли, которыми ты ни с кем на свете не делился.
И она сказала:
— Ты сомневаешься в том, что ты сын короля, хочешь отречься от своих прав и бежать из своей страны. Но я говорю тебе, что ты истинный наследник французской земли и я короную тебя в Реймсе. И эту корону, такую драгоценную, что ни одному ювелиру не сделать подобную ей, принесет ангел.
Она стала рассказывать, какая эта корона, и какими камнями она украшена, и какими узорами они оправлены, золотом, таким сияющим, что оно слепит глаза.
И от волнения, от дыма факелов, от отдалённого шума голосов я почувствовал, что моя голова мутится и свет режет мне глаза, и, клянусь, мне померещилось, что я вижу эту сверкающую корону над моей головой. Но я постарался овладеть собой и спросил:
— А будет ли такая корона в Реймсе?
Она ответила:
— Тебя коронуют той короной, которая будет в соборе. Но эта небесная корона, и бессмертная слава и прозвище Победителя — все это придет после.
Тут я очнулся и долго смотрел на нее, взвешивая ее слова и голос, и удивительное их действие на меня и ее веру в победу. И я подумал: «Если я откажусь от нее, я погибну».
Я повернулся к придворным и громко сказал:
— Она показала мне знак!
Но если вы думаете, что все сомнения этим разрешились, то вы жестоко ошибаетесь. Слишком много было у меня врагов.
Я поселил Жанну в одной из башен на стене замка, башне Кудрэ, и дал ей челядь, как полагается знатной особе, и маленького пажа, по имени Луи де Конт, и оруженосца, храброго воина Жана д'Олона, и духовника Жана Пакереля, и она жила в этой башне Кудрэ в семье одного из моих придворных — Гильома Белье. Здесь я ее посещал, и со мной многие знатные особы, герцог Алансон и другие, и все они поверили в нее.
Но архиепископ, и Ла-Тремуй, и многие с ними не прекращали злых наговоров и настаивали, что нельзя ей доверить войско, пока не выяснится, от добра она или от зла. А выяснить это можно, послав ее в Пуатье, где университет и много ученых—духовных лиц, пригодных к тому, чтобы исследовать подобные дела, и светских лиц, которые обучены искусству допроса и смогут засвидетельствовать правдивость ответа.
У меня не хватило духа спорить с ними, и я согласился и сказал о том Жанне. Она ответила:
— В Пуатье? Я знаю, что меня ждет там тяжкое испытание. Но мои голоса мне помогут. Так скорее в путь.
Глава девятая
ГОВОРИТ ДАМА
РАБАТО
Я — дама Рабато, жена адвоката по делам казны в городе Пуатье, и живу в доме Роз, на углу улицы Сент-этьен. Он потому называется «дом Роз», что его фасад расписан по штукатурке вьющимися розами и на него приятно смотреть снаружи, а внутри все тоже устроено хорошо и как прилично нашему положению. Глаза радуются глядеть на все эти резные лари, и тяжелые кресла, и мягкие подушки в цветных чехлах, и на большой дубовый шкаф, а на нем вырезаны Адам и Ева, а между ними ветвистое дерево, и все это так искусно резано, как живое, и Ева протягивает Адаму большое яблоко. Ах, если бы даже мне предложили переехать во дворец, я бы ни за что на свете не согласилась, так мне нравится наш дом!
А если бы только вы заглянули в мою кухню я увидели, какая там посуда — и медная, и оловянная, и кастрюли, и котлы, и сковороды, и кружки, и кувшины, и блюда.
Но я не буду отвлекаться и говорить о посторонних предметах, как бы любопытны они ни были, а постараюсь кратко, в немногих словах, изложить вам, что мне известно.
В середине апреля и ближе к его началу, чем к середине — а число я не помню,— мой супруг обратился ко мне с такими словами:
— Милая жена, завтра я ожидаю гостью, которая проживет у нас некоторое время, и прошу тебя позаботиться и приготовить ей комнату.
На это я ответила:
— Прошу вас сказать мне, что эта за гостья, чтобы я знала, какая из комнат подойдет ей по её званию. И будет ли это комната, где стены затянуты ковром с изображением дамы, сидящей под цветущим деревом и играющей с маленькой собачкой, или комната, где на занавесях вытканы виноградные лозы.
На это он ответил:
— Наша гостья по своему происхождению простая крестьянка, но послана сюда по велению самого дофина, по важному делу, и навещать ее будут уважаемые и ученые люди. Прилично будет приготовить для нее самую лучшую комнату.
Затем он сказал:
— И еще прошу тебя позаботиться о хорошем ужине на шесть или восемь человек, не считая нас с тобой.
— Не беспокойтесь,— ответила я.— Все будет сделано как должно.
Потом я послала служанок проветрить комнату Дамы с собачкой, а сама спустилась на кухню и сказала моей кухарке Томазине:
— Завтра прибудет к нам гостья, простая крестьянка, но посланная самим дофином, и надо приготовить хороший ужин.
Томазина всплеснула руками и воскликнула:
— Ох, хозяйка, сидите вы дома и ничего не знаете!
— Конечно,— ответила я.— Я сижу дома, и дома у меня хватает дела, и за всем я сама слежу как должно. Чтобы крыша не протекала и печи не дымили. Чтобы в постелях не было блох, и избавиться от них есть шесть способов, но лучше всего застелить солому в постели чистой простыней, а когда черные блохи прыгнут на простыню, их легче увидеть и поймать на белом. И еще хорошо усеять комнату листьями ольхи, а когда блохи запутаются в них, собрать ветки и выбросить. И от мух тоже великое неудобство, но и здесь мне известно шесть средств, а лучшее из них — это повесить над столом тряпку, смоченную в меду, чтобы они прилипли, и еще можно поставить в комнату миску с соком сырых луковиц, который их убивает. Но и других дел у меня немало. Должна я следить за одеждой, чтобы починить то, что порвано или износилось, и выводить пятна с шерсти и с шёлка соком неспелых яблок. И я должна следить за служанками, чтобы они не торчали зря у окон первого этажа, выходящих на улицу. А то эта негодная Пакерета постоянно переговаривается с подмастерьем портного. И я должна следить за тем, чтобы вечером свечи гасили дыханием или пальцем, а не подолом платья, отчего может быть пожар. Благодарение богу, дела у меня дома достаточно.
Томазина выслушала меня, покачала головой и повторила:
— Ничего-то вы, хозяйка, не знаете.
— Чего же это я не знаю? — спросила я.
— Вот вы сидите дома,— сказала Томазина, — а я хожу на рынок. На мясной рынок и на молочный. И к пирожнику, и в винный погребок, и в лавки, где торгуют рыбой и солью. И в лавку, где продают пряности и приправы. И оттого я знаю все новости, где что случается. А вы ничего не знаете, что за гостья посетит нас.
— Бессовестная женщина! — крикнула я.— Сейчас же говори, что тебе известно.
— Я бы давно сказала,— ответила Томазина,— да вы мне не даете рот раскрыть, сами болтаете языком, как ветряная мельница крыльями,— хлоп-хляп, топ-тяп. Не могу же я перебивать вас — это будет непочтительно. А эта гостья — девушка Жанна из Домреми, и она послана нам по воле неба и голосами святой Катерины и святой Маргариты, чтобы спасти Францию от проклятых англичан и этих негодяев-бургиньонов. И уже по всей стране про это слыхали и только про нее и говорят, и некоторые даже считают, что она святая. Вот!
— Что за чепуха! Ходишь и подбираешь всякие сплетни и слухи,— говорю я и поскорей ухожу из кухни. Но, конечно, хотя нельзя верить всему, что болтают слуги, я все-таки волнуюсь в ожидании завтрашней гостьи.
На другое утро я надеваю свое лучшее платье, очень дорогое, оно досталось мне еще от свекрови. Из брабантского сукна цвета корицы и по подолу и вороту отделано рытым бархатом. И я убираю волосы под головную повязку из самого тонкого полотна и располагаю ее красивыми складками так, чтобы они прикрыли мне лоб, и подбородок, и шею. Потому что я не такая, как некоторые дуры и неряхи, у которых волосы торчат из-под покрывала, и ворот рубашки вылезает из-под ворота платья, и все так измято, что противно смотреть. А когда им укажешь на это, они отвечают, что так они заняты, и прилежны, и работящи, и скромны, что некогда им заботиться о своей внешности. Но всё это ложь, и просто они лентяйки, и нет у них чувства собственного достоинства. Моё хозяйство не меньше их, а я никогда не забываю помыть руки и лицо, и причесаться, и надеть кольца на пальцы.
И тут я слышу конский топот под окном, и хотя мне очень хочется выглянуть, но я сдержала себя, потому что я не из тех, которые вечно торчат у окон приплюснув нос к стеклу.
Я выхожу в залу и стою, сложив руки на поясе в ожидании гостей.
Они вошли, и сперва мне показалось, что никакой девушки среди них нет. А впереди шел молодой человек в серых чулках и камзоле, а поверх камзола черный кафтанчик, и волосы у него были подстрижены по шею и голова не покрыта. Но, присмотревшись, я поняла, что это и есть девушка Жанна из Домреми.
Она подошла и протянула мне руки, и я сразу полюбила ее.
За ужином она ела умеренно и вежливо, изящно держала ложку и не клала локти на стол. Ей всё понравилось — и угри в соусе, и черный кровяной пудинг, и говядина, тушенная с гвоздикой, перцем, имбирем, корицей и миндальными зернами. И бланманже, и тоненькие сладкие вафли, и варенье из моркови в меду.
После ужина я отвела ее в комнату Дамы с собачкой и, собравшись с духом, спросила:
— Прошу вас извинить меня, я спрашиваю без намерения обидеть. Верно ли, что вы слышите голоса с неба?
Она ответила:
— Истинно это так! И они повелели мне идти к дофину, чтобы он дал мне войска, и я освободила бы Орлеан, и короновала дофина в Реймсе, и изгнала англичан из нашей земли.
Я опять спросила:
— Прошу вас, если это не тайна, откройте мне: вы их только слышали или видели тоже? И какие они из себя?
На это она ответила:
— Милая дама, не могу вам ответить подробно, потому что это мне запрещено. Скажу только, что я видела их так ясно, как вижу ваше лицо.
Тогда, собравшись с духом, я снова спросила:
— Прошу вас, не взыщите за мой нескромный вопрос: почему вы ходите в мужской одежде?
И она ответила:
— Я понимаю, что это кажется вам странным. Но так мне следует делать, потому что я должна носить оружие и вооруженной служить моему дофину, и поэтому я принуждена соответственно одеваться. И также, когда я буду среди мужчин в мужской одежде, они не станут обращать на меня внимание и я верней сохраню мою скромность и в мыслях и на деле.
Я поняла, что она права, и больше ни о чем не спрашивала.
Позже, когда я села чинить рубашку моего мужа, она присела на скамью подле меня и сказала:
— Милая дама, дайте и мне работу, чтобы я могла помочь вам. Не бойтесь, что я не сумею. Моя мать учила меня шить, и я думаю, что не найдется женщины в Пуатье, которая смогла бы научить меня лучше.
Я дала ей иглу и нитки, и, по правде сказать, ни разу не приходилось видеть, чтобы кто-нибудь делал такие ровные и мелкие стежки.
От этого я полюбила ее еще больше и подумала: «Я хотела бы, чтобы она была моя родная сестричка».
На другое утро пришли ученые господа, и мой супруг встретил их, а я направилась на кухню позаботиться об угощении. Но Томазины на кухне не было, и служанок я тоже не могла найти.
Наконец я увидела их всех в проходе около комнаты Дамы с собачкой.
Они теснились у щелки дверей, прикладывая к ней кто глаз, кто ухо.
Я возмутилась — подслушивать, подглядывать в порядочном доме!
Я шепотом сделала служанкам внушение, и они смущенно удалились. Но Томазина не двинулась с места.
Я шепотом приказала:
— Томазина, ступай на кухню.
Но она зашептала мне на ухо, обдавая меня жаром своего дыхания и запахом кушаний:
— Ничего-то вы, хозяйка, не знаете...
Я повторила:
— Томазина, сейчас же ступай на кухню!
Она нехотя ушла, и я осталась одна у закрытой двери.
Дверь была прикрыта неплотно, и я, хоть и боролась с собой, не сумела удержаться от искушения и тоже прильнула глазом к щелке. Что же я увидела...
В креслах сидели полукругом духовные и светские ученые господа: и Сегэн, монах-доминиканец из Лимузина, и другой Сегэн, монах-францисканец, и Эймери — доминиканец, лектор теологии в нашем университете, и Ломбар, профессор юриспруденции, и многие другие, и многих из них я знала в лицо, но никогда еще они не бывали в нашем доме.
Я понимала, что мне приличней уйти, но любопытство приковало меня к месту, и я стала слушать.
Толстый Сегэн-лимузинец вел допрос, и смешно было слушать его неправильный южный говор, как он скрипел, и свистел, и щелкал, и так длинно растягивал свои «о».
Он расспрашивал Жанну про ее голоса:
— А на како-о-ом языке о-они го-о-оворят?
А Жанна отвечает:
—Да на более чистом, чем вы.
И Эймери-домпниканец говорит ей:
— Вы уверяете, что бог хочет спасти Францию от гибели. Но если это так, то нет ему необходимости в войске.
А она отвечает:
— Войска будут сражаться, а бог пошлет победу.
И было удивительно слушать, как она откровенно и смело отвечает этим ученым господам, а сама, простая крестьянская девушка, грамотна не больше меня, «А» от «Б» не может отличить.
Я еще немного послушала, а потом вспомнила, как много дел не сделано по хозяйству, и тихо ушла.
Еще несколько дней прожила она в нашем доме, и каждый день ее допрашивали и даже послали гонца в Домреми, на ее родину: нет ли за ней каких-нибудь дурных поступков или речей? Но оттуда пришли самые благоприятные известия.
Наконец судьи признали, что ни в чем не могут ее обвинить, и постановили, что ей можно доверить войска и действует она от добра, а не от зла.
И она покинула наш дом и, счастливая, вернулась в Шинон.
А нам никогда не забыть ее доброты, и ласки, и тихой радости, и приветливой речи. О, милая Жанна!
Глава десятая
ГОВОРИТ СТАРИК ИЗ ПУАТЬЕ
Я — старик из Пуатье. Я такой старый, что уже никто не помнит моего имени, но некоторые называют меня «старик, который видел счастье». А покороче просто «Эй, Видел-Счастье».
Это было очень давно, но я уже тогда был совсем старенький. В солнечный весенний денёк я вышел погулять. Но не успел немного пройти, у меня занылиноги.
Дай, думаю, пройду до угла улицы Сент-этьен. Там есть невысокая каменная тумба. Дойду до нее, сяду и отдохну.
Добрался я до этого угла, вижу: перед домом Роз конюхи держат под уздцы оседланных коней.
Дай, думаю, постою немного. Может быть, я еще что-нибудь увижу.
Я стою, оперся на свой посох. Вижу, открываются двери в доме Роз, и оттуда выходят господа в дорожной одежде. А впереди молодой человек вроде пажа, в сером камзоле и чулках и черном коротком кафтанчике, а голова непокрытая. И лицо у него такое счастливое, сияет, все золотое от солнца и счастья.
И я сразу понял, что это не паж, а девушка Жанна, которая спасет нашу страну.
Она ступила ногой на тумбу, вскочила в седло и ускакала, и все господа за ней.
А я стою, и сам я такой счастливый. Будто ее счастье коснулось меня мимоходом и оставило во мне свой след.
И этого счастья мне хватило на всю жизнь. За прошлое, и на будущее, и еще дольше.
Глава одиннадцатая
ГОВОРИТ ОРУЖЕЙНИК ИЗ ТУРА
Я — Жан Розье, оружейник из Тура. Это у меня Жанна заказала свои доспехи.
К тому времени уже повсюду шла молва, что явилась девушка, которая спасет страну. И поэтому, когда она приехала из Шинона в наш город Тур, за ней по всем улицам катила следом толпа горожан.
Она пришла ко мне с одним своим спутником, и мне пришлось, впустив ее, запереть двери, чтобы любопытные не ввалились за ней в мастерскую.
Она сказала:
— Привет вам, мастер Розье. Вот мой оруженосец, Жан д'Олон. Он лучше меня знает толк в доспехах и поможет мне в выборе.
Я осмотрел ее с ног до головы, вроде как бы мысленно снял с нее мерку, и увидел, что плечи у нее широкие и росту она для девушки высокого, но, конечно, пониже взрослого мужчины, так примерно с пажа. Я сказал:
— У меня большой выбор готовых нагрудников, и налокотников, и наколенников, и стальных перчаток, и башмаков, и шлемов с забралом, и стальных шапок без забрала. Но все они будут вам велики, и придется сделать на заказ. У меня трое подмастерьев, я отложу все дела и сделаю в кратчайший срок.
Она поблагодарила и стала с любопытством рассматривать мои изделия. И там были одни латы на миланский манер, очень нарядные, из вороненой стали с серебряными насечками. Я подумал, что она закажет подобные, потому что девушки любят украшения.
Но она сказала:
— Такие мне не годятся. Это латы парадные, для турнира, а мне нужны боевые латы, гладкие и прочные, чтобы выдержали удары врагов. Сделайте мне латы белые, гладкие, из толстых пластин.
— Для девушки будет, пожалуй, тяжеловато,— сказал я.— А утончать нельзя, чтобы не ослабить прочность. И не знаю, вынесете ли вы такую тяжесть.
— Женщины выносливей мужчин,— ответила она.— Я пришла сражаться за моего дофина, и надо мне быть хорошо вооруженной.
Жан д'Олон согласился с ней, и я понял, что ни в каких советах она не нуждается и очень хорошо знает, что ей нужно.
Еще она заказала мне щит — по голубому полю летящая голубка, и я спросил, какой она выберет меч.
Она ответила:
— Мне хочется меч из Фьербуа.
Я подумал, что она шутит, засмеялся и спросил:
— Который же вам хочется? Тот ли, которым некогда храбрый Дюгесклен одним ударом выгнал англичан из двухсот тридцати городов и местечек. Или тот, которым Роланд бился с сарацинами под Ронсевалем?
Она ответила:
— Не было у меня в мыслях коснуться одного из этих священных мечей, помещенных в часовню на вечную память и славу. А есть там безымянный меч, зарытый неглубоко в землю позади алтаря. Этот меч я попрошу вас привезти мне.
— Ох-ох-о! — воскликнул я.— Да кто же мне позволит рыться в часовне, да еще за алтарем, да еще уносить оттуда меч?
— Позволят,— сказала она.— Мой духовник брат Пакерель, напишет письмо, а я подпишу «Жанна». Я умею подписывать свое имя. По письму позволят.
Я подумал, что действительно такая о ней идет молва, что, пожалуй, позволят. К тому же мне давно хотелось съездить в Фьербуа, посмотреть там на мечи, да все времени не было. Однако же откуда она могла знать, что там зарыто за алтарем? Я так и спросил её.
— Мои голоса сказали мне,— ответила она.
Я про эти голоса уже слыхал и не стал расспрашивать подробней, а в тот же день поехал в Фьербуа.
Когда я прибыл туда и показал письмо, меня провели в часовню, и действительно совсем неглубоко в земле я нашел этот меч, и никто не мог объяснить мне, кто и когда закопал его. Все очень удивлялись и говорили, что это чудо. Но я так думаю, что гвоздь, на котором висел, этот меч, от времени заржавел и переломился, а меч упал. Никто его в этом темном углу не заметил, и постепенно занесло его пылью и землей. Слой земли был совсем тонкий, едва прикрывал его.
Меч оказался никуда не годный, весь изъеденный ржавчиной. Я полировал его, пока он заблестел, но предупредил Жанну, что металл поражен и меч непрочный — от удара может сломаться.
Она ответила, что нет у нее намерения ни убивать, ни ранить, но не бывает вооруженного рыцаря без меча. И меч будет висеть у нее на боку, а в руке она будет держать свое белое знамя. И я уже знал, что с ней не стоит спорить, и не стал настаивать.
Жители Фьербуа, восхищенные чудом, заказали мне для этого меча двое ножен. Одни из красного бархата для каждого дня, а другие из золотого сукна для праздников. И послали их в дар Жанне. А я, сомневаясь, как бы меч невзначай не сломался еще в пути, сделал ему в защиту третьи ножны, из крепкой кожи.
За мою работу мне заплатили доходом с трехсот акров доброй земли, цену десяти боевых коней.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Октябрь 1428 года —
17 июля 1429 года
Глава первая
ГОВОРИТ
УИЛЬЯМ ЭПЛЬБАЙ
Я — Уильям Эпльбай, главный бомбардир английского войска, идущего на Орлеан, и со мной мои бомбарды — бочоночки, толстые и короткие, настоящие красотки и послушные, как ягнята. Куда я их наведу, тотчас начнут плевать огнем и каменными ядрами — прямо огнедышащие драконы. Но я мало надеюсь, что придется мне пострелять в свое удовольствие. Эти арманьяки, как только увидят наше войско, наших рыцарей, закованных в сталь, наших знаменитых лучников и в руках у них луки, длинные, в человеческий рост,— как только увидят нас, душа у них шмыгнет в пятки и они тотчас откроют ворота и вынесут нам на блюде ключи от города: покорно-де просим пожаловать.
И вот мы идем на Орлеан.
Мы идем левым берегом реки, чтобы отрезать Орлеан от юга, откуда он может ждать помощи. Северная сторона и без того им опасна. Там наши гарнизоны в Божанси, и в Мэне, и в Жарго и длинный ряд наших крепостей до самого Парижа.
И вот мы подходим к Орлеану, и тут нас ждет непредвиденное.
Нам известно, что на левом берегу против самого моста есть предместье Портеро, где нам удобно будет расположиться. И вот так штука... Нет Портеро. Нигде нет. Ни тут, ни дальше по реке. Сами, не дожидаясь нас, разрушили его, сожгли, сровняли с землей. Что же нам теперь, спать под открытым небом? Ну, погодите-ка, мы вам покажем.
И мало того. У входа на мост крепость Турель, а на самом мосту, между тринадцатой и семнадцатой арками, башня. А они укрепили вал и бойницы крепости и сняли каменный настил моста между крепостью и башней, а провал перекрыли досками, узкими мостками. А, так-то вы приготовились к нашей встрече. Ничего, встретимся!
Я выбираю позиции, с которых удобно простреливать город. Мои люди устанавливают там пушки и бомбарды, огромные, грозные чудовища, бронзовые драконы с отверстой пастью. Приходится расположить их на самом берегу реки. Почва здесь рыхлая, и окованные железом колеса до самых ступиц увязают в земле. Под них подкладывают бревна, приподнимают колеса рычагами — пиками и шестами. Подвозят телеги с ядрами и порохом.
В воскресенье утром из города доносится перезвон со всех колоколен. А, трусишки, небось все побежали по церквам, на коленях бьют лбом об пол, вымаливают у всех святых избавление от погибели?..
Вот вам погибель, и ничто вам не поможет. Бах! — стреляет первая бомбарда и, будто непрерывные раскаты грома, вторая, и третья, и десятая.
Не хотите сдаться по доброй воле, так вот же вам — бах! — музыка погромче ваших колоколов.
Ядра летят в юго-восточную часть города от Шатле, у моста, и до крайней угловой башни, и каждый выстрел в эту густую кучу домов несет смерть.
Пусть рушатся крыши над вашими головами, дыбом встаёт мостовая, черепицы летят по воздуху, как осенние листья... Бегите, бегите во все стороны, спасайтесь, как муравьи из разрушенного муравейника! Еще не то будет...
Не будет вам муки для хлеба, будете жевать сырой овес, будете тощие, как тушка зайца, подвешенная за лапки в лавке мясника, будете голодные; как ни затягивай пояс, не удержать души в теле. И я обстреливаю и уничтожаю двенадцать их водяных мельниц на берегу реки.
А завтра мы возьмем крепость Турель и отрежем Орлеан от левого берега, от юга, от всякой помощи.
В серых сумерках рассвета, невидимые, мы подступаем к Турели и внезапно, по зову трубы, появляемся на верху вала и бросаемся в атаку.
Сверху опрокидывают нам на голову жаровни с кипящим маслом. Из ворот крепости кидаются нам навстречу ее разъяренные защитники. Мы бьемся лицом к лицу, пронзаем их пиками, разбиваем им головы боевыми дубинами, рубим их мечами. Четыре часа продолжается битва, но они превышают нас числом, и мы отступаем.
Погодите, погодите! Смеется хорошо, кто смеется последним. Я — Уильям Эпльбай, бомбардир, и мне хорошо известны сила и коварство пороха.
Два дня и две ночи напролет, сменяя друг друга для короткого отдыха, мои люди ведут подкоп под Турель. Подложив порох, мы поджигаем пропитанные смолой подпорки.
И Турель взлетает на воздух.
Когда дым и пыль рассеиваются, мы видим, что разрушены укрепления и бойницы, но часть крепости еще стоит в развалинах и деревянная башенка на самом верху чудом цела. А французы не в силах долее защищать крепость, отступают в город и на прощание взрывают три арки моста и сбрасывают в реку доски, прикрывающие прорыв.
Мы занимаем Турель, то, что осталось от нее, и поднимаем на башне наше знамя.
Теперь Орлеан отрезан от левого берега.
Наш военачальник, граф Салисбюри, поднимается на башню и сквозь узкую амбразуру смотрит на город. Отсюда его хорошо видно.
Это большой город, больше мили вдоль берега реки от восточной угловой башни до западной, а в ширину больше полумили от реки и до ворот у парижской дороги. Над высокой стеной остроконечные крыши и зубчатые верхушки башен.
И вдруг оттуда, из второй башни налево от моста, вырывается язык пламени, и каменное ядро перелетает через реку и попадает в эту узкую амбразуру, прямо в лицо Салисбюри.
Хотя я скорблю о его гибели, но все мы смертны, а на войне в особенности, и остался у нас капитан Уильям Гласдэл, отважный и искусный воин. Но следует отдать должное и врагу. Что за искусство у этого французского пушкаря! Попасть по такой траектории в такую узкую щель — достойно восхищения. Как только мы возьмем Орлеан, я найду этого молодца и уговорю его поступить в мой отряд.
Мы укрепляем Турель, роем перед ней ров и отводим часть реки, чтобы наполнить его водой, а через ров сооружаем подъемный мост. Немного позади строим бастион и вокруг него частокол, а за ним крепкий форт Огюстен, на месте монастыря, который французы разрушили в ожидании нашего прихода. К западу от города ставим еще форт Сен-Жан, и оттуда можно проследить дорогу вниз по реке. И ещё форт к северу — Париж, потому что он сторожит парижскую дорогу. Теперь мы окружили Орлеан и, раз не удалось взять его приступом, так возьмем осадой.
Между тем наступает зима, и земля промерзла насквозь, так что даже звенит, когда ступаешь Часть нашего войска уходит на зимние квартиры в Жарго. А мы стучим зубами от холода, и только удается согреться в редких стычках с арманьяками.
В начале декабря приходит к нам подкрепление под командой Джона Тальбота, графа Шрюсбери.
Из всех наших полководцев он самый знаменитый — смел, и жесток, и хищен. Когда он берет город, он не оставит в нем камня на камне и так его очистит, что и дырявого башмака не найти среди развалин. Уж ему за шестьдесят, а нет такого пьяницы и богохульника, чтобы его переспорил или перепил, и ругается он так, что даже удивительно, как его гортань не сгорит от жара этой брани.
Тальбот приводит с собой триста человек и свою артиллерию, и, конечно, всё, что мы сделали, ему не нравится, и он упрекает нас в трусости и неумении. И в душераздирающей брани, перебирая, словно четки, имена всех святых, он поносит нас за то, что нету форта с восточной стороны города,— закрыть дорогу вверх по реке. Мы строим большой форт Сен-Лу, с четырьмя башнями по углам, и теперь кольцо замкнуто, и мы снова начинаем обстрел Орлеана.
На самый Новый год мы сражаемся у Лисьих ворот в западной стене. И вдруг я вижу, что одно ядро, судя по траектории, летит прямо в меня, и отскочить я уже не успеваю.
И таким образом этот новый, 1429 год оказался для меня короче одного дня, осада Орлеана для меня лично кончилась, и дальше я ничего не знаю.
Глава вторая
ГОВОРИТ БАРНАБЭ С «ИРОНДЕЛИ»
Я — Барнабэ, хозяин лодки «Ирондель» — «Ласточки». Это хорошая, большая и крепкая грузовая лодка. Раньше я на ней зарабатывал неплохо, на жизнь хватало. У меня был домик в Портеро, и я кормил четырех гребцов. Осенью Портеро разрушили, пришлось мне переехать в Орлеан и жить здесь тесно и неудобно.
К тому же заработать нечего. Город окружен со всех сторон, и никакой груз не вывезешь, и грузов никаких нет.
Нету жизни на реке, и течет она пустынная, как, наверно, текла в те времена, когда на всей земле только и жили Адам с Евой.
И оттого, что нету привоза, а народу набилось в Орлеане как сельдей в бочке, наступила такая дороговизна, что немыслимо поесть хлеба досыта. Та же селедка, одна маленькая селедка, стоит три или четыре серебряные монеты. За одну монету — три яйца. Кружка вина осенью была две медные монеты а теперь четыре или даже шесть. А к мясу и не подступишься. Такой кусочек говядины, что и откусить нечего, а сразу проглотишь и даже вкуса не почувствуешь,— в октябре ему была цена шесть медяков, а теперь две большие серебряные монеты. А откуда их взять, эти монеты, и медные и серебряные?
И то-то мы все, хозяева лодок, обрадовались, когда мессир Жак Буше, главный казначей, позвал нас в свой прекрасный дом у Лисьих ворот и сказал:
— Друзья, нам послан из Блуа большой обоз с провиантом. Сейчас он находится в Шэнси, и надо его оттуда доставить. Шэнси — небольшая деревня, в пяти милях к востоку от Орлеана, на правом берегу.
Мессир Жак говорит:
— Берегом не проедешь. Там форт Сен-Лу, и англичане нас не пропустят. Надо провести провиант по реке. Сколько у вас есть лодок, все отправляйтесь в Шэнси, да поскорей.
— Мы бы рады, ваша милость,— отвечаем мы.— Да как река позволит. Ветер-то восточный. Против ветра и против течения нам не выгрести. И лодки погубим, и сами потонем ни за что.
— Переменится же ветер когда-нибудь,— говорит мессир Жак.— А вы будьте готовы.
И вот мы сидим в тростниках над рекой под Новой башней, крайней, восточной, и ждем, когда переменится ветер.
Бывают же реки спокойные, полноводные, круглый год судоходные. Наша Луара не такая. Уж такую причудницу поискать — переменчивая, как апрельский денек.
Когда пройдут дожди или тают снега, столько в ней воды, такие волны на ней поднимаются, что могут с крышей покрыть дом. А через день, глядишь, куда делась вода? Одни тоненькие струйки играют между песчаных мелей.
Последнее время дождей было много, плыть бы да плыть, да проклятый восточный ветер мешает.
Сидим мы под Новой башней, сидим и ждем, когда ветер переменится. Сидим и со скуки переговариваемся. Блэз с Ma-Миньон говорит:
Надо бы Жанне с войском идти из Блуа правым берегом. Через реку не переправляться, и давно бы здесь были.
— Да,— говорим мы.— Правым берегом не пройдешь. Там англичане и в Божанси и в Мэне. И в лесу к северу от города у них выставлены посты — не пропустить бы сюда обозы с едой.
Тут мы начинаем мечтать об еде, и некоторое время только об этом идет разговор — разные там супы и соусы, которые мы бы поели. Большим куском мягкого хлеба все миски вылизали бы дочиста.
Блэз опять начинает разговор:
— Я слыхал, будто Жанна идет в Орлеан. И с ней войска четыре тысячи. И будто Жанна хотела идти правым берегом, а капитаны обманули ее: повели левым. Они меж собой советовались, испугались англичан, решили — левым берегом безопасней.
— Как же они посмели спорить с Жанной? — говорим мы и возмущаемся: — Трусы они. Четыре тысячи войско, а перед англичанами струсили. Да Жанна всех англичан расколотит. Сказано: девушка спасет Францию. И уже всем известно, что Жанна и есть эта девушка. Как она им приказала, своим капитанам, они бы должны подчиниться. Ей голоса с неба указывают путь.
— Эх,— говорю я,— приказала бы Жанна ветру перемениться. Надоело здесь сидеть.
И только я это сказал, вдруг кто-то кричит:
— Эй, ребята, гляди-ка! Тростники в другую сторону гнутся. Ветер переменился, дует с запада.
Мы вскакиваем, спускаем лодки. Гребцы на веслах, попутный ветер надул паруса. Пять миль — недалёкий путь. Вот и Шэнси. На берегу горами навалены и бочки, и мешки, и бычьи туши.
И тут мы видим Жанну.
Она верхом на коне, в белых доспехах, забрало у шлема поднято.
Про лодки забыли, про груз забыли, про бочки, мешки и бычьи туши. Бежим к ней, окружили ее, каждый старается хоть к ее стремени, к носку железного башмака прикоснуться, кричим:
— Привет тебе, Жанна! Она улыбается нам, кричит:
— Привет вам, милые! Ещё насмотритесь на меня. А теперь поторопитесь — нас давно ждут в Орлеане. И так сколько времени потеряно.
Мы кричим:
— Жанна, садись в мою лодку! В мою садись, Жанна! На мешках тебе будет мягко сидеть. Вмиг довезем тебя в Орлеан.
А она нам кричит в ответ:
— Спасибо вам, мои милые. Вы плывите, а я подъеду к вечеру. Вечером на улицах меньше народу и не будет давки.
— Хоть вечером, хоть ночью,— отвечаем мы.— Когда ты вступишь в Орлеан, все жители высыпят из домов, выбегут полюбоваться на тебя.
Но мы не смеем с ней спорить и настаивать, потому что ей лучше знать, когда наступит ее время. И мы поскорее грузимся и плывем обратно.
Паруса спустили — нас несет течение, и ветер нам не помеха. Проплываем мимо Сен-Лу. На стене стоят англичане, смотрят на нас как дураки. Ничего они не могут поделать, не могут остановить нас. Из луков стрелять — ветер отнесет стрелы к востоку, а мы уже далеко отплыли. Узким рукавом реки мимо Бычьего острова, мимо острова Мартине. И вот мы у Новой башни. Нас увидели, и из Бургонских ворот выбегают люди помогать разгружаться.
Глава третья
ГОВОРИТ ЖАН Д'ОЛОН
Я — Жан д'Олон, оруженосец Жанны. С тех пор как я впервые увидел Жанну в башне Кудрэ, в Шиноне, я при ней неотлучно.
Я был с ней в Шиноне, и в Пуатье, и в Туре, и теперь мы в Орлеане. Я слышал, как она разговаривала со всякими там знатными господами и учеными господами, и я вам вот что скажу.
Она хорошая девушка, правдивая, никогда не соврет, уж если что обещала — это она твердо исполнит. А что касается ума, то — что скрывать? — поумней она будет всех наших капитанов, не говоря уже про дофина.
И хотя она ровно вдвое меня моложе — шестого мая будет ей семнадцать лет и четыре месяца, а мне с осени пойдет тридцать пятый год,— так вот, хоть она еще так молода и ее родители простые землепашцы, а мой род небогатый, но дворянский, для меня великая честь служить ей. И большей чести еще никому не было.
В обращении она легкая— весёлая и добрая.
Но иногда она внезапно замолчит, и тогда лицо у нее странное и неподвижное. Я знаю, что это она прислушивается к своим голосам, ничего не замечая вокруг себя.
И хотя я стою рядом, я этих голосов не слышу. Я так думаю, это внутренние ее голоса. Не умею я это хорошо объяснить, но я думаю: это ее мысли такие сильные, что будто ударяют ее изнутри, так что она будто немеет и слепнет для всего окружающего.
Но, конечно, это я так думаю, и может быть, я ошибаюсь, и лучше мне про это промолчать. И вам это не любопытно, а, наверно, хочется знать, что Жанна делала в Орлеане.
Мы переправились через реку и приехали в Орлеан двадцать девятого апреля вечером, и город нас встретил, будто мы уже одержали победу,— так торжественно. Весь город освещён факелами, и колокола звонят, и все люди выбежали из всех домов и приветствуют нас, окружили нас густой толпой. Даже страшно ехать — как бы кого не задавить. Коню некуда копыта поставить — такая давка.
Мы проезжаем весь город, от Бургонских ворот до Лисьих, и здесь останавливаемся в доме Жака Бушэ, казначея герцога Орлеанского.
Жанна беспокоится. Нам известно, что к англичанам идет на подмогу войско под началом Джона Фальстафа, и надо бы покончить с осадой, пока их еще вокруг Орлеана не такое большое число: в Сен-Лу триста человек, в Турели побольше, но не слишком, и в других фортах тоже наберется одна-две сотни.
А те четыре тысячи, которые нам обещал дофин нет как нет, не очень-то торопятся. А ведь от того, к кому раньше придет подмога, возможно, зависит судьба города.
И все наши капитаны беспокоятся, и наутро граф Дюнуа, начальник гарнизона в Орлеане, со всем своим отрядом отправляется навстречу этим четырём тысячам, поторопить их.
Жанна провожает его за Лисьи ворота, сквозь поля и виноградники.
Мы возвращаемся домой, и Жанна, устав oт тяжести доспехов, ложится на кровать. Я хочу yйти, чтобы она могла заснуть, но она удерживает меня и говорит:
— Не хочу я, чтобы пролилась французская кровь. От одной мысли волосы у меня встают дыбом.
— Как же так, Жанна? — говорю я.— Все уже приготовились сражаться, и даже горожане вооружились. Все они верят в тебя и в победу, а победы без битвы не бывает.
— А может быть, англичане сами уберутся подобру-поздорову? — спрашивает она и смотрит на меня так, будто ждет, что я сейчас соглашусь.
— Жанна,— говорю я,— ты устала и, прости меня, говоришь чепуху. С чего бы им вдруг уйти, когда они восемь месяцев осаждают город и сильней нас?
И еще к ним идет подкрепление из Парижа. Лучше закрой глаза и спи.
— Пошлем им письмо,— говорит Жанна.— Они получат письмо и уйдут. Позови мне брата Пакереля.
Брат Пакерель приходит, и она диктует ему:
— «Вы, стоящие под Орлеаном, доблестные воины и лучники, уходите в свою страну. Если не сделаете этого, берегитесь девушки Жанны, потому что вскорости понесете вы великие потери. А не поверите мне, так в каком месте я вас найду, там и надаю вам здоровых тумаков. Увидите тогда, на чьей стороне право».
Жанна посылает это письмо с герольдом по имени Гиенн. Но герольд не возвращается, и ответа на письмо нет, и мы не знаем, что и подумать. На следующий день Жанна шлет второго герольда с письмом, и в этом письме написано:
«Уходите в вашу страну. А не уйдете, я устрою вам такой разгром, вовеки не забудете».
Этот герольд возвращается и говорит:
— Ответа на письмо нет. И они задержали Гиенна и грозят его сжечь.
Жанна бледнеет и говорит:
— Этого не может быть. Это дело небывалое я неслыханное. Герольд — особа неприкосновенная. Он не отвечает за свои вести, а лишь передает волю того, кто его послал. Поднять на него руку бесчестно.
Герольд отвечает:
— Они говорят, что его послала колдунья и он ее сообщник. Не гневайся, Жанна. Это их слова, не мои.
И Жанна говорит ему:
— Уходи.
Но на следующий день она пишет третье письмо: «Вы, англичане, нет у вас никакого права на французскую землю, и я приказываю вам покинуть наши крепости и замки и вернуться в свою страну. А если не послушаетесь, я вам устрою такой разгром, будете помнить до окончания века. Я вам пишу в третий, и последний, раз. Больше я писать не буду».
Это письмо она не может послать благопристойным и вежливым способом, как принято во всем мире, через герольда, потому что она боится за жизнь Гиенна и не хочет подвергать другого такой же участи. Она садится на коня и сама скачет на мост, до самого края пролома, где арки взорваны и дальше нет пути. И здесь она просит искусного лучника привязать письмо к стреле и послать его в Турель.
Лучник натягивает тетиву, спускает ее, и стрела с письмом перелетает через вал.
Проходит столько времени, сколько нужно, чтобы поднять и прочесть письмо, и на верхушке вала показывается сам Глэсдел, командующий английскими войсками под Орлеаном.
Он стоит подбоченившись, смотрит на Жанну и вдруг разражается словами такими бесстыдными и грубыми, что слушать их и стерпеть невозможно.
Жанна закрывает лицо руками и горько плачет. И мы возвращаемся в город.
Теперь уже нет надежды на мирный исход.
Глава четвертая
ГОВОРИТ ЛУИ ДЕ КОНТ
Я — Луи де Конт, паж Жанны.
Моя дама не такая, как все другие дамы. Моя дама особенная.
Все пажи, которых я знаю, целый день тащат в руках шлейфы своих дам, бегут за ними следом, как комнатные собачонки. Моя дама не такая, никаких шлейфов не признает. Моя дама воительница, амазонка, вроде как та древняя Пентесилея, которая сражалась под Троей с Ахиллом.
С такой дамой меня ждут странствия, и приключения, и битвы. Кто знает, может статься, я схвачусь в кровавом поединке с самим сэром Джоном Фальстафом, и он рубанет меня своим мечом, и на всю жизнь у меня останется на щеке почетный рубец, и про меня будут говорить:
«Вон идет доблестный рыцарь де Конт!»
И, раненный, истекающий кровью, я возьму его в плен, и он предложит мне за себя огромный выкуп — сто тысяч ливров золота. Но я гордо откажусь и воскликну:
«Ступайте! Я отпускаю вас».
Что мне выкуп! Я жажду славы!
Но не могу же я сражаться в шелковой курточке. Мне нужны латы.
Вот я и говорю этому д'Олону, оруженосцу моей дамы:
— Где бы мне раздобыть латы? А он отвечает:
— А на что тебе латы, скверный мальчишка?
Я меряю его взглядом с ног до головы и говорю:
— Я покорнейше просил бы вас не называть меня всякими именами. Мой род познатней вашего.
Он не обращает внимания на мой презрительный тон и повторяет:
—Что тебе вдруг понадобились латы?
Я говорю:
— Если вы понатужитесь и вам удастся пошевелить мозгами, то, может быть, вы сообразите, что паж обязан всюду следовать за своей дамой. И когда мне случится сопровождать мою даму на поле битвы, я не хотел бы, чтобы вражеская стрела пронзила мою юную грудь.
Он отвечает:
— Этого не случится,— и уходит.
Ладно же! Вырос большая и здоровая дубина, так уж вообразил, что может разговаривать со мной, будто я младенец в пеленках.
Ладно! Следующий раз я ему расскажу про Давида и Голиафа. Может быть, он этого не знает...
В этот день моя дама легла отдохнуть после обеда и отпустила меня. Я недолго поболтался по дому, прислушиваясь ко всяким разговорам, но ничего любопытного не услышал и решил прогуляться по Орлеану. Мы тут всего четыре дня, и я еще не успел как следует рассмотреть город.
Выхожу я на главную улицу и вижу, едет большой отряд вооруженных всадников. Это бретонцы Жиля де Рэ, крепкие ребята, приятно на них смотреть. А за ними, как полагается, бегут мальчишки и вопят во всю глотку.
Я хватаю одного из них за шиворот и спрашиваю:
— Что тут происходит?
Он извивается как червяк, старается вырваться из моих рук и пищит:
— Разуй глаза, коли не ослеп. Не видишь, что ли? Это наше храброе войско едет за Бургонские ворота лупить англичан в Сен-Лу.
— Так бы ты сразу и сказал,— говорю я, отпускаю его и даю ему на прощание легонький подзатыльник.
Отряд проходит, и на улице становится пусто и тихо, и я вижу, что здесь мне нечего делать.
Я возвращаюсь домой и поднимаюсь в спальню моей дамы — узнать, не нужен ли я ей. Но она еще спит, и я покамест сажусь на подоконник и смотрю на улицу. Но там тихо и смотреть не на что.
И вдруг моя дама кричит страшным голосом:
— Французская кровь льется наземь! Она вскакивает и кричит:
— Где мой конь? Наши люди бьются, и их убивают!
Она кричит мне:
— Ах, скверный мальчишка, почему ты не сказал мне, что наши люди сражаются?
Она кричит:
— Д'Олон! Д'Олон!
Он вбегает, и она приказывает ему вооружить ее. И не успел он еще застегнуть последнюю пряжку на ее белых латах, а она уже сбежала по лестнице вниз и кричит:
— Где мой конь?
Я бегу вслед за ней, а она уже на коне, и д'Олон рядом, и вдруг она говорит:
— Я забыла мое знамя.
Я бегу за ее белым знаменем и подаю его через окно, и она хватает его и скачет прочь, и д'Олон рядом с ней, а меня оставили дома.
Я кричу:
— Подождите! Подождите! Но они уже ускакали.
Перед окном небольшой отряд солдат садится на коней. Я прыгаю в окно, на ходу обрываю завязки, на которых мой кошелек подвешен к поясу, подбегаю к одному из солдат, сую ему в руку кошелек, хватаюсь за луку седла, и мы мчимся вдогонку за моей дамой.
И уже за нами, кто бегом, кто верхом, орлеанские горожане, увидевшие белое знамя и спешно вооружившиеся.
Моя дама задержалась у ворот, пока спускают подъемный мост, и здесь мы нагоняем её.
Навстречу нам двое людей тащат третьего на носилках.
— Эй! — кричит моя дама.— Что случилось с этим человеком?
— Он ранен под Сен-Лу,— отвечают они.
— Не могу я смотреть, как льется французская кровь! — восклицает она, и мы скачем дальше.
Навстречу нам беглецы, остатки отряда, разбитого под Сен-Лу. Моя дама, высоко подняв свое знамя, кричит:
— Вперед! Вперед! С нами победа!
И все эти беглецы, и многие из них раненые, поворачивают и снова бросаются; в битву.
И вот мы на валу, и кто-то поджег частокол, и мы бьемся в густом дыму, а мне нечем биться — у меня нет меча,— и я только кричу не своим голосом сам не знаю что.
И под нашим натиском англичане отступают, и мы рубим их, и колотим их, и уничтожаем их. И вот уж их остался всего какой-то десяток, и они позорно бегут. И мы победили, и Сен-Лу наш. Тут моя дама замечает меня и говорит:
— Ах, скверный мальчишка, что ты здесь делаешь? Ведь тебя могли ранить.
— Вот еще! — отвечаю я.— Да за широкой спиной моего солдата было мне безопасней, чем за крепостной стеной.
Она говорит:
— Чтобы это было в последний раз. А не послушаешься, велю тебя выпороть.
Но я думаю про себя: «Там видно будет!» — принимаю покорный вид и послушно следую за ней.
Глава пятая
ГОВОРИТ ЖАН ДЮРБРА
Я — Жан Дюрбра, гражданин города Орлеана. Я мясник. У меня дом в Овечьем тупике, лавка на рынке, и я поставляю мясо во все богатые дома. И оттого у меня повсюду приятели и знакомцы, и мне становится известно все, где что делается или говорится.
Вечером пятого мая, в день вознесения, сижу я в большом кресле в своей комнате и вдруг слышу, кто-то царапается в дверь. Мне лень подняться, я думаю, что это какой-нибудь охотник тащит мне в потемках дичь, пойманную на чужой земле, и я кричу:
— Дерни за веревку, и задвижка сдвинется. Дверь открывается, и там стоит Жакмэн, слуга
господина советника Кузино. Он оглядывается во все стороны и возглашает громовым шепотом:
— Предательство!
Я не очень-то пугаюсь. Этот Жакмэн хороший человек, но известный враль, гораздый на выдумки. С ним не соскучишься. И я говорю:
— Э, приятель, разве такие слова вопят на пороге, чтобы вся улица слышала? Заходи, выпьем по кружечке.
Он закрывает дверь, садится на скамью, залпом выпивает вино, которое я ему налил, и, выпучив глаза, говорит гробовым голосом:
— Рыцари и графы порешили меж собой всех нас истребить до смерти.
— Да ну? Неужто всех? — спрашиваю я и все еще не верю и улыбаюсь.
— Всех горожан, способных носить оружие.
— Жакмэн, ты врешь,— говорю я.— Я сам не слишком люблю этих знатных господ. Толку от них немного, а пользы никакой.
— И они...— начинает Жакмэн.
Но я еще не высказал свою мысль до конца. У меня своя лавка и свой дом, и в своем доме я хозяин и не люблю, чтобы меня прерывали, и я говорю:
— Я помню, как граф Клермон со своими овернцами не пожелал защищать наш город и удрал со своим войском в Блуа. И многие другие капитаны покинули Орлеан, уводя свои отряды. По правде говоря, одни мы, горожане, несем всю тяжесть осады. Все они хвастуны и трусы, и враг чаще видит их в спину, а не в лицо. Но это одно дело, а истреблять нас — это уж совсем другое. Какая им в том выгода?
— Ты помнишь,— говорит Жакмэн.— А они тоже помнят. Они это помнят, как после каждого поражения горожане швыряли в них грязью и камнями и грозились стащить их с коней и избить палками. Они это не забыли. А теперь они решили отомстить нам и заодно задешево добыть себе славу.
— Жакмэн,— говорю я,— перестань загадывать загадки и расскажи толком. Потому что я начинаю думать, нет ли тут действительно какого-нибудь коварства.
— Есть коварство! — восклицает Жакмэн.— Есть коварство, и предательство, и злой умысел! Уж ты мне поверь, Жано, потому что я сам все слышал своими ушами.
Я теряю терпение и показываю ему кулак. У меня кулак большой и тяжелый. И Жакмэн поспешно начинает рассказывать.
— Сегодня после полудня они собрались у нас в доме — господа Ла-Гир и Ксентрай, у которых замки в Гаскони, и граф Дюнуа, начальник гарнизона, и старый господин Гокур, наш губернатор, и красавчик герцог Алансон, и господин де Рэ, которого вчера отлупили под Сен-Лу, и еще другие. И они стали совещаться. Они все в большой обиде, что Жанна взяла Сен-Лу без их помощи, с одними нашими горожанами, после того как бретонцы бежали от англичан. И теперь они порешили утереть нам носы, сами, без нас и без Жанны, взять сильный форт Огюстен. Лакомый кус, а подступиться боязно. Им страшновато, что англичан там чересчур много и еще к ним пришло подкрепление. Не то войско, которое приведет Фальстаф,— то еще, говорят, не вышло из Парижа, — а другая подмога, и, говорят, сильная. И наши господа придумали военную хитрость. Одним концом палки по англичанам, а другим по нас.
— Ой, не тяни,— говорю я.— Что они придумали?
— А они придумали, что скажут нам, будто теперь, когда Сен-Лу пал и доpora на восток свободна, хорошо бы освободить и западную дорогу: взять крепость Сен-Жан-дэз-Оржеил.
— Это большая крепость,— говорю я.— Четыре башни по углам. И сильный гарнизон. И англичанам нетрудно прислать туда еще людей с левого берега, с Турели или Огюстена.
— Вот, вот,— говорит Жакмэн.— На это они и рассчитывают. Они хотят уговорить Жанну со всеми нами направиться с раннего утра под Сен-Жан, они будто тоже присоединятся к нам. А на самом деле они подождут, пока англичане перебросят войска из Огюстена в Сен-Жан, и пока нас там будут убивать, они переправятся через реку и без большого труда возьмут Огюстен, и будет им, нашим знатным господам, и слава и победа.
— Этому не бывать!! — говорю я, стукаю кулаком по столу и дубовая столешница трескается.
— Этому не бывать,— говорю я,— пусть мне не забивать скота и не торговать с прибылью, если мы попадемся в эту ловушку.
Сами пойдем спозаранку, возьмем Огюстен, пока господа еще спать будут. Ты иди, а то как бы тебя не хватились, а я предупрежу цеховых мастеров, и они предупредят других горожан, чтобы все они, вооружённые, чуть свет собрались у Бургонских ворот.
И вот наутро мы все собираемся у Бургонских ворот, а стража не отпирает ворота и отказывается спустить мост — губернатор, старикашка Гокур, не велел, и все тут.
Мы сперва с ними спорим и ругаемся, а затем идут в ход кулаки, и уже кое-кто обнажил меч. И тут является Гокур и приводит с собой еще солдат, и они отталкивают нас от ворот, и уже потасовка грозит перейти в побоище. Я кричу:
— Бегите за Жанной! Скорее!
И вот она скачет на коне, как была, еще без доспехов — так она торопилась. Она подлетает к Гокуру, на всем скаку осаживает коня и кричит:
— Вы дурной человек! Хотите вы или нет, они выйдут из города и возьмут Огюстен, как взяли Сен-Лу.
И Гокур приказывает открыть ворота. Наша Жанна кричит:
— Идите без страха! Я скоро буду с вами! — и возвращается, чтобы вооружиться.
А мы переходим по мосту через ров и идем к Новой башне, туда, где на берегу реки лежат лодки.
В полной тишине мы переправляемся на островок Мартине. Он зарос вязами, и листья уже распустились. Под их завесой англичанам не видать нас. Осторожно проскользнув узким протоком, мы высаживаемся на Полотняный остров. Здесь нас тоже не видно в густом ивняке. И теперь, уж ничем не скрытым и незащищенным, осталось нам пересечь рукав реки между Полотняным островом и левым берегом. Мы связываем лодки одну с другой, носом к корме, и перебегаем по этому временному мосту.
Но английские дозорные уже увидели нас с верхушки башни и трубят к оружию. На вал выходят английские стрелки. Они в красных кафтанах, у них луки выше человеческого роста, они стреляют без промаха, и никакое войско перед ними не устоит.
А у нас нет луков, и биться мы можем только врукопашную. Пока добежим, многие падут убитыми. И Жанны еще нет, все еще нет, и мы без нее как стадо без пастуха.
Но так мы злы и на англичан и на господ военных, наших защитников, оставивших нас без защиты, и на самих себя — зачем у нас сердце ёкает, хочет провалиться,— что будь что будет, мы все, как один, нагнув голову, стиснув зубы, кидаемся вперед.
Английские стрелки перепрыгивают через частокол, бегом спускаются с вала, все разом останавливаются и осыпают нас градом стрел.
Но мы ведь не солдаты, мы мирные горожане — булочники, сапожники, мясники и портные. И когда мы видим, как наши соседи падают, пронзенные стрелой, и корчатся на пропитанной кровью траве — что ж, не приучены мы этому кровавому ремеслу,— и мы, как один, поворачиваемся и бежим.
Тут, поблизости от того места, где мы ступили на берег, развалины небольшой крепостцы. Мы прячемся в ней, чтобы передохнуть, собраться с духом и вновь броситься вперед. Но многие из нас не выдержали страха, убежали по мосту из лодок на Полотняный остров.
А англичане наступают.
Их лучники построились бороной. Как только передний ряд спустит свои стрелы, пока они вновь натягивают лук, второй ряд стреляет между их плеч. Оттого стрелы летят непрерывно. Огибая лучников с двух сторон, несутся верховые отрезать нас от моста.
В этом отчаянном положении остается нам только сражаться, если мы не хотим, чтобы свернули наши безгласные шеи, будто курам на заднем дворе.
Мы кидаемся вперед и отражаем их нашим натиском. Они отступают к валу и опять бросаются на нас, и мы сталкиваемся, и нас отбрасывают, и мы набрасываемся, и такая толчея, будто на Луаре в бурную погоду.
И я бьюсь, а сам думаю, что уж не быть мне живым, своими ногами отсюда не уйти. И я думаю: кому же достанется мое достояние, которое я многолетним трудом нажил? Я вдовый, и детей у меня нет, одна дальняя родня, а я с ними который год в ссоре.
Им всё и достанется. Обрадуются. Остаться бы живу, в тот же час подберу бездомного сиротку — будет мне вместо сына.
Ни к чему эти мысли, и спасения не приходится ждать.
И внезапно — вот оно, спасение!
По мосту из лодок скачет белый конь. Белое знамя острием направлено па англичан. Жанна! Жанна! Спасение наше!
Она скачет по мосту, и с ней Ла-Гир, и Ксэнтрай, и тысяча их, гасконцев. Она кричит:
— Вперед, вперед!
И сердце у нас взыграло в груди, и храбрость прибавилась, и сила возвеличилась.
От яростного нашего наступления англичане бегут с поля, а мы за ними и взбегаем на вал Огюстена, и Жанна водружает на валу свое знамя.
К англичанам спешит подкрепление из Турели, и они снова отражают нас. Подлые твари, они раскидали под валом железные шипы — повредить нашу конницу, и Жанна, в пылу битвы соскочившая с коня, наступает ногой на пронзительное острие.
Но уже скачет к нам подмога — Дюнуа и де Рэ, и с ними их отряды. Мы второй раз берем вал, и Жанна, раненная, но будто неуязвимая, вторично водружает на нем свое знамя.
Тут начинается такое, что я ничего уже не вижу и не помню и только бью, бью тяжелыми моими кулаками по английским ненавистным головам, будто быков оглушаю на бойне. И ничего я не слышу в шуме и грохоте, только Жаннин зов:
— Вперед! Вперед!
И англичане бегут. Жалкие их остатки спасаются в Турели.
Жанна, победоносная, вновь верхом на коне. Белое знамя высоко поднято. Она отдает приказ сжечь Огюстен, чтобы англичане никогда уже не могли вновь занять крепость.
Огюстен горит гигантским факелом — пламя вздымается к темному небу, отражается в реке. Я вдруг вижу, что уже настала ночь, и я довольно потрудился.
Глава шестая
ГОВОРИТ
УИЛЬЯМ ГЛАСДЭЛ
Я — Уильям Гласдэл, командующий английским войсками на левом берегу реки.
Вчера поздно вечером французы взяли Огюстен и подожгли его.
Огюстен горит всю ночь. Зарево освещает полнеба, и темная земля, и истоптанные битвой виноградники испещрены бесчисленными кострами.
Французы не вернулись на ночь в город, ждут утра.
Эту ночь я не сплю. Я обхожу Турель от вала и до верхушки башни. Турель построена крепко, и мы ее еще укрепили. Взять ее невозможно, потребуется не меньше трех месяцев осады.