У меня храбрые и опытные солдаты, и среди них многие знаменитые рубаки — Том Рейд, Дик Хаук, Том Джолли, Черный Гарри.
Я говорю Гарри:
— Почему солдаты не спят? Надо бы им отдохнуть перед завтрашним днем.
Он отвечает:
— Они боятся, что орлеанская колдунья наложила на них заклятье и все они погибнут. Они говорят, что на ней печать дьявола и оттого она неуязвима.
Я говорю:
— Пусть она покажется на полет стрелы — никакой дьявол ей не поможет.
Но он возражает:
— Колдуны не боятся железа — ни меча, ни стрелы. Их могут уничтожить только огонь и вода.
Мне самому не по себе, но я громко смеюсь и говорю:
— Не унывай, Гарри. Мы сожжем ее тело, а прах утопим в реке.
Черный Гарри еще мрачнеет и бормочет:
— Сперва надо ее поймать. А она зачарована.
Я приказываю дать солдатам вина, поднять их дух. Но эти забулдыги, эти пропойцы, не хотят пить. Они боятся, что колдунья силой волшебства отравила вино.
Светает, гаснут звезды, погасли костры в виноградниках. Огюстен догорел. Серые полосы дыма тянутся под рассветным небом. Все тихо.
Нет у меня привычного подъема перед битвой. Может быть, и я зачарован. И чтобы разорвать эту проклятую тишину, гнетущую паутину молчания, я приказываю начать бомбардировку города. Каменные ядра летят через Луару, пособьют отвагу колдуньиных солдат.
Но уже трубят их трубы, и они идут на приступ. Они тащат лестницы, приставляют их к валу и лезут на нас. Мы сверху обливаем их кипящим маслом, закидываем камнями, рубим и колем.
То они прорываются через частокол, то мы снова отгоняем их через ров. Как молния маячит среди них колдунья в белых латах.
Я кричу:
— Кто попадет в нее, тому десять золотых монет. Стрелы летят и не могут ее поразить.
Я кричу:
— Кто собьет колдунью, тому двадцать золотых монет и серебряный кубок в придачу.
Том Джолли выхватывает лук у одного из стрелков. Он натягивает тетиву, и наложенная на нее стрела долго движется вправо и влево за скачущей на коне колдуньей. И вот он спустил тетиву, и стрела летит и, проникнув в узкую щель меж пластинами вонзается в грудь колдуньи, и она падает, и ее уносят.
— Победа! Победа! — кричим мы и бросаемся вперёд.
Французы бегут, и мы преследуем их до самых развалин Огюстена.
Колдунья убита, дьявол не помог ей. Заклятие снято, и победный рев наших труб доносится за реку.
Уже французы повернулись спиной, готовы бежать, когда внезапно колдунья появляется вновь. Она верхом на коне, и нету стрелы в ее груди. Эта стрела была о четырех острых зазубринах, такую не вытащишь из тела. Дьявол, дьявол помог своей служанке, оживил мертвую.
Французы снова перед валом Турели.
Уже наступают сумерки, и в полумраке ярко белеет знамя колдуньи. Только что оно было в руках ее оруженосца. Сражаясь, он кому-то передал его. Знамя скрылось во рву, и за высоким валом его не видно. Колдунья прыгает в ров, хватает свое знамя, взбирается на вал и кричит, ее голос доносится до нас:
— Когда знамя коснется стены — все наше! Поднимается ветер, качнул белое полотнище. Знамя касается стены.
Моими солдатами овладевает ужас. Мы бежим через доски настила над взорванным мостом и укрываемся в маленьком форте перед Турелью.
Ведьма кричит мне:
— Гласдэл, Гласдэл, сдавайся! Жаль мне тебя и твоих!
И вдруг мы видим плывущее по реке пламя.
Барка, наполненная деревом, хворостом, смолой, горит высоким костром. Она плывет по течению и останавливается под мостом, и огонь охватывает доски настила, охватывает нас огненным кольцом.
Мы горим! Горим! И мост под нами рушится, и мы падаем в реку, и тяжелые латы тянут нас ко дну.
Мои латы были самые тяжелые.
Глава седьмая
ГОВОРИТ
ЖАК ЛЕ БАЛАФРЭ
Я — Жак, по прозвищу ле Балафрэ, что значит «человек со шрамом на лице». Заработал я этот шрам не в честном бою, а любимый мой друг полоснул меня поперек носа ножом, которым резал сыр. Было это по пьяному делу, нас растащили, и мы помирились.
Я солдат. А ушел я из деревни в солдаты, потому что мне деревенская жизнь не пришлась по вкусу. Что ж это такое? Трудишься, работаешь не разгибая спины, а придут проклятые англичане и все дочиста заберут. Нет, уж лучше быть волком, чем овцой.
Пятнадцать лет я служил под начальством многих капитанов, а уж лучше капитана Боскью ни одного не знал. Вот уж это был капитан из всех капитанов. Лев рыкающий! Мы при нем жили не тужили, плащи поверх лат были у нас шелковые и бархатные. За одну ночь проигрывали в кости все, что в кошеле звенело. Ничего не жалели, знали, что достанем.
Было это летом, годов двенадцать тому назад, когда Боскью взял город Компьен. Налетели мы ненароком, захватили бургиньонов врасплох, и тут мы попраздновали. Все пригороды пожгли, подожгли полгорода. Такое адово пламя поднялось к небу — надо думать, в Париже это зарево было видно.
Жители выскакивали из горящих домов, тащили свое добро, что поценнее, а тут мы их хватали и кого убивали, а с кого требовали выкуп и дочиста их обобрали. Вот это была жизнь!
После англичане отбили Компьен обратно, но мы с ними вели переговоры. Если они выпустят гарнизон, мы сдадим им город без боя. Они согласились. Мы открыли им ворота, ушли нетронутые. А что уж там с горожанами дальше было, это не наше дело.
Конечно, за пятнадцать лет всякие бывали капитаны; при одних было лучше, при других хуже. Но так случилось, что нынешней весной мы с моим капитаном не поладили. Не нравился он мне. Я и сбежал из его полка и очутился как бы не при деле.
А тут я услышал, что дофин собирает в Блуа большое войско идти бить англичан, которые осадили Орлеан. Я и подался в Блуа.
Я так рассчитал, что с англичан ли, с орлеанцев ли какая ни на есть добыча будет. А я в то время сильно издержался, даже обносился весь — надо было подзаработать. Конечно, могло случиться, что меня там покалечат или убьют. Так уж такая наша служба. Но я об этом не очень задумывался.
У нас в Блуа ходили слухи, что командовать нашими войсками в Орлеане будет девушка Жанна. И будто она строгих нравов и требует, чтобы все было в порядке и никакого пьянства, никаких игр, ничего такого. Рассказывали, что она какую-то женщину из тех, которые всегда тащатся в обозе за войском — всякие там прачки, и кабатчицы, и плясуньи,— будто она такую женщину собственноручно побила ножнами от меча и всех остальных женщин тоже прогнала. Мы этому только посмеялись. Спокон веков солдаты всегда пили и грабили. Не сможет какая-то девушка с нами справиться!
Были и другие слухи. Будто она может предсказывать. И будто она предсказала, что в пять дней снимет осаду с Орлеана и ни одного англичанина не останется перед городом. Это, конечно, пустой разговор. Не такие солдаты эти англичане, чтобы какая-то девушка могла их победить. Однако же этот слух нам понравился, и мы бодро пошли к Орлеану.
Вот прибыли мы в Орлеан, и Жанна выехала нам навстречу. И как взглянули мы на нее, так сразу разобрались, что она не какая-нибудь, а совсем особенная и подобной ей еще свет не видел. Лицо у ней было улыбчатое, но мы вдруг поняли, что с ней шутки плохи. Настоящий командир, не чета нашим разбойникам-капитанам.
Самому мне это странно, но как увидел я её, в её белых блестящих доспехах, так почувствовал я себя будто сходил в баню и цирюльник подстриг мне мои космы и будто на мне надето все чистое и новое — совсем будто я другой человек стал. И я хотел выругаться, а язык не поворачивается. Ну будто околдовали меня.
Было это четвертого мая. А шестого она взяла крепость Огюстен, а седьмого взяла Турель и освободила Орлеан. Все выполнилось по ее предсказанию.
Во время этих боев она еще больше поразила меня, и я предался ей всей душой, потому что подобной храбрости я до того ни разу не встречал. Впереди всех бросалась она в самое пекло, не жалея себя. И, раненая, не удалялась с поля битвы, а вела нас за собой:
— Вперед! Вперед!
На другое утро, восьмого, в воскресенье, англичане покинули остальные форты и бежали. А мы еще не остыли после наших побед и рвались их преследовать. Но Жанна нам запретила это.
— Смотрите,— крикнула она,— лицом они повернуты к вам или спиной? Пусть уходят, не убивайте их. Но если они захотят напасть на нас, защищайтесь смело и ничего не бойтесь, потому что вы победите!
После этого Жанна уехала к дофину, который был тогда в своем замке Лох, и целый месяц мы ее не видели. Мы это не могли понять, потому что англичане еще сидели во многих сильных крепостях и городах по Луаре — и в Жарго, и в Мэнэ, и в Божанси,— ничего не стоило им опять осадить Орлеан, а Жанны ведь с нами не было, и они вполне могли победить нас.
Кто-то слышал, будто эта задержка случилась оттого, что придворные господа завидовали Жанне, что стала она чересчур могущественна и народ поклоняется ей будто святой. Они стали отговаривать дофина, чтобы он ее не слушался: уже она своё сделала, освободила Орлеан, больше она уже не нужна. А она пришла прямо в их криводумный совет и смело сказала, что нет, мои милые, не все еще сделано, надо еще освободить всю реку Луару, вверх и вниз по течению, чтобы англичанами и не пахло. И надо повести дофина в Реймс и там короновать его. И дофин наконец согласился и не стал ее задерживать. Жанна вернулась в Орлеан, сказала:
— Сколько времени зря потеряно!—и не мешкая повела нас на Жарго.
А это была сильная крепость, и нашим капитанам не очень хотелось туда идти. Они уж раньше пытались ее брать, да их отбили, и теперь они боялись, что Жарго выстоит и его стены не падут. И они всячески оттягивали и говорили:
— Еще не время.
Но Жанна ответила:
— Теперь или никогда.
И она так ответила, потому что было известно, что Фальстаф, известный полководец, идет с подмогой и везет с собой много пушек. Не сегодня-завтра прибудет, и тогда уж англичане станут нас много сильней.
Мы, солдаты, шли за Жанной доверчиво. Мы-то знали: где Жанна — там победа.
Ведь вот удивительно! По тому, как она умела все наперед рассчитать — и когда выступить в поход, когда идти в атаку, и время, и место,— можно бы подумать, что она всю жизнь только и делала, что воевала. И откуда у ней был этот опыт, невозможно понять,— у такой молоденькой, у простой деревенской девушки. Видно, такую ее мать родила — необыкновенную!
Мы подступили к Жарго и тотчас атаковали его. Англичане было отбили нас, но Жанна крикнула нам:
— Смелей! — И к ночи мы взяли пригород.
Наутро, как рассвело и увидели мы высоко над нашими головами неприступные стены крепости, стало нам страшно. И все Жаннины капитаны стали говорить, что это нам не под силу и надо бы погодить. Но Жанна не стала терять время уговаривать их, а схватила свое знамя и крикнула нам, солдатам:
— Не бойтесь их числа! Милые друзья, вперед! Время нам благоприятно. В этот час мы победим!
Мы привезли с собой из Орлеана большую пушку, и Жанна сама выбрала, где ее установить, и велела выпалить из нее.
Пушка грохнула, будто небесный гром. А за ней еще громче обрушилась огромная башня, и образовалась брешь. Но такая узкая и так высоко заваленная камнями, что пройти в нее казалось немыслимо. И больше одного человека не протиснуться, и обломки под ногами неустойчивы, пока вскарабкаешься вверх, всех нас укокошат. Уперлись мы, будто овцы, не решаемся двинуться с места.
Тогда Жанна сама ринулась вперед, и уже нога ее была на ступеньке лестницы, когда брошенный сверху камень ударил ее по шлему и она упала. Но тотчас поднялась с криком:
— Вперед! Вперед!
Мы бросились за ней, и крепость была взята, и англичане бежали, а мы преследовали их до самого моста и всех прикончили.
Жарго пал, верховье реки было освобождено, и Жанна не мешкая направилась к Мэну, приступом взяла укрепленный мост, переправилась через реку и бомбардировала Божанси. В ту же ночь Божанси сдался. Жанна вернулась к Мэну, а когда вошла в него, ни одного англичанина там не оказалось — все сбежали.
Меня уже при этом не было. На мосту Божанси ранили меня в ногу. Во время блистательной нашей победы я лежал в гостинице, и костоправ хлопотал над моей ногой.
Жанну я больше никогда не увидел. Моя рана не хотела заживать, и пришлось отнять ногу. А что за солдат на деревяшке? Но я об этом не жалею. Я женился на вдове, на хозяйке гостиницы. Она хорошая женщина, веселая и добрая, и все удивляется, что я никогда не ругаюсь. Не могу ругаться. Иной раз хочется, а язык не поворачивается.
Глава восьмая
ГОВОРИТ СЭР ДЖОН ФАЛЬСТАФ
Я — сэр Джон Фальстаф и не вижу нужды объяснять вам, кто я. Мое имя всем известно по всей земле, так что, если живут на Луне какие-нибудь лунатики, так и те — чума на всю их родню!— про меня слышали.
Был я уважаем и знаменит. Был я рыцарь ордена Подвязки. При одном слухе о моем приближении вражеские воины дрожали, и дергались, и корчились, будто разом схватили их желудочные колики и жестокая лихорадка. Сам покойный король Генрих V считал за честь и удовольствие прокутить в моем обществе всю ночку напролет.
А теперь увы! Фортуна повернулась ко мне своим неряшливым задом, и только и слышно, что я-де мешок с салом, и воришка, и трус.
Это как посмотреть!
Конечно, я не мальчишка, у которого от безнадежной любви лицо тощее, как пустой кошелек, а живот плоский, будто гладильная доска. Годы придали мне некоторую округлость. Но если поискать, так, возможно, найдутся люди потолще меня.
Что касается воровства, то прежде надо спросить: «Что такое воровство?» По карманам я не лазил — очень надо! А что, бывало, сдастся нам какой-нибудь городишка, так после меня хоть мусорщиков посылай, ничего не найдут, что стоило бы им сунуть в свой мешок. Так, по-вашему, это, может быть, называется воровство и грабеж, а по-моему, это военная добыча.
Но обвинять меня в трусости?.. Меня? Сэра Джона Фальстафа, рыцаря ордена Подвязки? Да я всех храбрей и отважней! Да в сравнении со мной Александр Македонский — дворовый щенок! Да рядом со мной Юлий Цезарь — старая яблочная торговка! Да напади на меня все рыцари древности ч одним взмахом моего меча сделаю из них рубленую котлету.
Но теперь любой уличный мальчишка — чума на всю его родню! — завидев меня, свистит и улюлюкает и тычет в мой живот своим грязным пальцем. А виной всему — французская колдунья, служанка сатаны — Жанна, именующая себя Девой.
А если разобраться по совести и чести, то всё это дьявольское наваждение, и никакой моей вины нету.
Посудите сами!
Я вышел из Парижа с большим войском, и многими пушками, и богатым обозом на подмогу гарнизонам в Жарго и Божанси. По дороге я присоединился к войскам великого Тальбота и в его лагере вдруг узнаю, что Жарго уже пал. Никакими человеческими силами невозможно было взять эту неприступную крепость. Не иначе, как это дело сатаны. Я добрый христианин, людей не боюсь, но перед нечистой силой отступаю.
— Дальше,— я говорю,— я не пойду, хоть насадите меня на вертел и поджарьте на ужин! Навстречу сатане я и шагу не ступлю, провались я на этом месте.
И все мои солдаты, храбрые воины и добрые христиане, тоже опасаются колдуньи и ее заклинаний; как бы не погубить им свои души, уж не говоря о бренном теле.
Но Тальбот — седина в бороду, а бес в peбро, отчаянный головорез — говорит:
— Клянусь святым Георгием, я атакую ее!
Тальбот знатнее меня, и неприлично мне возражать ему. Поэтому я предлагаю:
— Зачем же сразу бросаться в битву? Не лучше ли будет, по древнему обычаю, чтобы три наших рыцаря вызвали на поединок трех французов, и пусть победа решит исход сражения.
Тальбот соглашается со мной и посылает герольда в лагерь колдуньи.
Её лагерь на невысоком холме, который возвышается над равниной, а наше войско расположилось поблизости, но хорошо скрыто рощами и лесочками, которых на этой равнине очень много.
Мы ждем нашего герольда, и он возвращается и приносит ответ колдуньи:
— «Уже вечер. Ложитесь и отдыхайте. Завтра встретимся лицом к лицу».
И, повернувшись к своему войску, эта чертова служанка говорит:
— У вас шпоры острые?
— А зачем? — спрашивают они.— Бежать?
— Нет,— говорит.— Преследовать.
Мы оскорблены и возмущены этими наглыми словами. Но, узнав от герольда, что там у них силы очень велики, мы под утро слегка отступаем к парижской дороге, где наша позиция будет выгодней и возможно ждать подкрепление.
А колдунья вслед за нами тоже движется к северу.
Местность эта, провалиться бы ей, какая-то слепая, ничего не видать. Вся в каких-то зарослях кустарника, и небольших лесочках, и высоких изгородях. Нас не видно, и мы никого не видим. Так добираемся мы до места, где налево должен быть городишко Патэ, но мы его тоже не видим. Прямо какое-то наваждение.
Мы движемся в таком порядке — вперди конница под начальством рыцаря в белых латах. За ним пушки, и обоз, и новобранцы-бургиньоны, и тут же мой отряд. Я сам выбрал это место, заботясь о безопасности моих солдат. А в арьергарде, так что придется им первыми встретиться с врагом, если он нападет на нас, все лучшие наши солдаты — все англичане.
Но где этот враг, понять невозможно. Будто завязали нам глаза и ловим мы друг друга вслепую. Только кустарник шуршит и верхушки деревьев качаются от ветра. Где-то враг? А где-то близко.
Тальбот отбирает самых лучших из наших непобедимых лучников и располагает их за высокой густой зарослью. Если враг покажется, они встретят его своими меткими стрелами.
Сейчас, когда я вспоминаю, что произошло, я вижу, что победа у нас была, можно сказать, в кармане. Все было предусмотрено согласно воинской науке. Лучники обстреливают врага, он бежит, конница его преследует.
Но то, что случилось на самом деле, можно объяснить только дьявольским наваждением и адским колдовством.
Вдруг из лесочка выскакивает олень!
При виде этого прекрасного оленя с такими ветвистыми рогами наши лучники — а каждый настоящий англичанин не может не быть охотником, — наши лучники в один голос вопят:
— Вью! Хэллоу! — и тем обнаруживают себя.
В одно мгновение французы, развернувшись обрушиваются на этих несчастных и рубят их в мелкие кусочки.
Я, как сказано, был неподалеку, и все мои всадники вокруг меня, а пехота сзади. И когда наши кони — чума на всю их родню!— услышали впереди шум и лязг оружия, то они пустились галопом. Как я ни натягивал поводья, я не мог сдержать моего проклятого коня и под конец, бросив поводья, ухватился обеими руками за его шею, чтобы не свалиться и не растоптали бы меня. И единственная надежда на мое спасение была, что между нами и французами находился отряд рыцаря в белых доспехах и, пока они будут драться, мы уже будем далеко.
Но этот дурак в белых доспехах, увидев поднятую нами тучу пыли, решил, что это неприятель, и в одно мгновение его всадники рассеялись во все стороны, исчезли так быстро, будто их никогда здесь и не было. А мы очутились одни в поле, и все французское войско прямо перед нашим носом.
Надо было быть вовсе сумасшедшим, чтобы принять сражение — нас было не так уж много, а их целое войско. Но мы не растерялись, тотчас сообразили, как нам лучше поступить, повернули коней, пришпорили их и ускакали прочь.
А колдуньины войска, увидев такой переполох и полное замешательство, обрушились на нас, выставив вперед свои длинные копья, и уничтожили нашу пехоту, и захватили наши пушки, и самого Тальбота взяли в плен.
Я добрался до Парижа, и пришлось мне явиться к герцогу Бедфорду, доложить, что вся наша армия уничтожена. И герцог, хоть он и дядя короля и его наместник во Франции, стал ругаться, будто пьяный сапожник, у которого украли последнюю бутылочку. И уж такой отборной брани ни разу не приходилось мне еще слышать.
Он велел сорвать с меня орден Подвязки, доблестно мной заслуженный, и всячески поносил меня и обозвал мешком сала, и презренным трусом, и еще разными ужасными словами, такими, что приличие не разрешает мне повторить их. И сколько я ни пытался объяснить, что всему виной колдуньины заклинания, которыми она вызвала этого оленя с такими ветвистыми рогами, герцог и слушать не стал, а собственной ногой дал мне пинка в зад.
И теперь я посмешище для всей земли, и если есть на Луне лунатики, так и те надо мной издеваются: «Сэр Джон Фальстаф! Толстопузый трусишка!»
Чума на всю их родню! А колдунья небось тоже хихикает теперь, когда она беспрепятственно ведет дофина в Реймс, короновать его королем Франции.
Глава девятая
ГОВОРИТ ИЗАБО
Я — Изабо, мать Жанны.
Ушла моя девочка по дороге в Вокулёр, ушла в красном платье, которое ушили ее прилежные ручки. Вот она ушла, и мне ее больше не увидеть.
Со всех сторон доходят ко мне вести о ней. Как освободила она Орлеан и Жарго, Божанси и Труа. Как люди повсюду сбегаются толпами и поклоняются ей. И знатные дамы принимают ее в своих замках и дворцах и счастливы ей прислуживать. И она уже не в красном крестьянском платье, она в рыцарских белых латах. Тяжелые латы намяли ей плечи, шлем давит на ее милую голову. Ах, Жаннета, бедная моя девочка.
На улице женщины подходят ко мне и говорят:
— Благословенная ты, что ты мать Жанны.
А я плачу все ночи напролет, потому что я благословенная, потому что я не такая, как простые матери, идущие, опираясь на руку своих дочерей. Ох, разрежьте мне грудь, вырвите мое сердце, чтобы я перестала плакать!
Сейчас Жаннета в Реймсе, коронует дофина. Мой старик и два моих сына отправились в Реймс, а меня не взяли, говорят:
— Эта дорога трудна для женщины.
Мне не трудно. Я бы всю дорогу проползла на коленях — хоть издали, в толпе на площади перед собором, взглянуть бы на мою дочку. Но меня не взяли, И вот мой старик возвращается в Домреми и смеется во весь свой беззубый рот и говорит мне:
— Привет тебе, благородная дама.
Я говорю:
— Что ты спятил, какая я благородная?
Он смеется, шлепает меня по спине.
— Благородная дворянка,— говорит.— И я дворянин, и наши сыновья дворянчики, и герб у нас — меч и корона и две королевские лилии по бокам. Сошьешь себе новую юбку, надо будет на ней герб вышить.
— Не надо мне новой юбки,— говорю я.
— И прозвище нам теперь— господа де Лис, господа королевской лилии. По королевскому повелению, за Жаннетины заслуги весь наш род награжден дворянством.
—Не сумею я быть дворянкой,— сердито говорю я.— Не приучена сидеть сложа ручки. Чему ты радуешься, дурачина? Доволен, что променял дочку на герб с лилией?
— Это еще не все,— говорит он и хохочет, до того рад.— Король спросил Жаннету, чего ей хочется. А она ему отвечает: «Ладно, милый король, раз уж вы такой добрый, прикажите, чтобы с моей деревни, обнищавшей и разорённой войнами, не брали бы налогов». И король не сумел ей отказать и освободил Домреми от всех налогов на веки вечные.
Это хорошо. Это, конечно, хорошо. Теперь хоть поедят досыта.
Я сажусь на скамью, складываю руки и прошу:
— Расскажи мне, что ты видел? И мой старик рассказывает, что Реймс большой город и весь разукрашенный. Дома высокие, в два и в три этажа, и изо всех окон вывешены ковры и гирлянды, будто по цветнику гуляешь. А поселили его там в гостинице на Соборной площади; называется гостиница «Полосатый осел». И такая она большая — всё ходы и переходы. Выйдешь из комнаты — заблудишься, обратно дорогу, не спросившись, не найдешь. И кормили его досыта и сверх того. И все за счет города, ни медной монетки своей не потрачено.
А Реймский собор так высок, упирается двумя башнями в самое небо, и по всем карнизам, и по всем колоннам, и по всем дверным проемам тысячи и тысячи каменных статуй: и короли, и королевы, и все святые, сколько их только ни есть. А внутри собора, как ни закидывай голову, не видать потолка. Плавает там кадильный дым, будто облака по небу.
Ни к чему мне ни город, ни кадильный дым. Я хочу про другое слушать. И старик говорит:
— А король весь в пурпуре и в горностае, и в руке у него скипетр и держава, и архиепископ надел ему корону на голову. А Жаннета стоит рядом с королем и держит в руке свое знамя. А всякие там герцоги, и князья, и епископы — все ниже её сидят на табуретках. А когда вышли из собора, там, на площади, их приветствует весь народ и им подают пятьсот коней. Король садится на коня, и Жаннета едет с ним рядом. А все герцоги и князья — все едут сзади.
Больше он ничего не умеет рассказать. Не сказал ни словечка, какое у нее лицо было. Не похудела ли, не побледнела ли. Какова стала из себя...
Я встаю и говорю:
Ты, верно, устал с дороги?
Я приношу таз с теплой водой, смываю ему с ног дорожную пыль, подаю ужин. Он ест и ложится спать.
Я стою посреди комнаты.
О Жаннетта, девочка моя! Идущая впереди герцогов, рядом с королем. Почему не идешь ты со мной рядом?
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Август 1429 года
-30 мая 1431 года
Глава первая
ГОВОРИТ
ЛА-ТРЕМУЙ
Я — Ла-Тремуй, королевский канцлер, первый советник и любимый друг короля.
Как нежная мать заботливо руководит нетвердыми шагами младенца, так я веду короля, поддерживая и утешая его.
Я повторяю ему:
— Терпение, терпение! Еще недолго ждать, и вы будете в Париже. Не война, но мир. Не силой оружия, а мудрыми переговорами достигнем мы цели.
Он слушал меня, открыв свой безвольный рот, впивая мои слова, как сладостный напиток.
Но теперь все изменилось...
Недавно придворные шуты показали нам забавную игру. В зал вкатили большой, выше человеческого роста, мяч, и один из шутов, ухватившись за него руками и ногами, старался взобраться вверх. Мяч катился и в своем движении возносил шута на самую верхушку. Извиваясь всем телом, шут цеплялся за мяч, пытаясь удержаться в вышине. Но поворот мяча — и шут скользит вниз, больно и нелепо падает. Мяч катится дальше, и уж другой на его вершине, а этот лежит распластанный, как лягушка, через которую переехало колесо телеги.
Мы все очень смеялись, но я подумал: не подобен ли я такому шуту?..
Меня выводит из себя эта выскочка, нежданно явившаяся из своей глухой деревни, где она пасла овец, а теперь хочет пасти всю страну. Своевольно врывается она в государственный совет и, не слушая мудрейших и опытнейших сановников, настойчиво требует, чтобы поступали по ее желанию, и добивается своего, нарушая тем тонко задуманные и искусно подготовленные договоры и переговоры.
Она больше властелин, чем сам король, и народ боготворит ее. Она делает меня посмешищем, и когда я говорю: «Нельзя освободить Орлеан», освобождает его.
Я говорю:
— Путь на Реймс невозможен. По дороге неприступные крепости англичан.
Она берет эти крепости и коронует короля. Сегодня я спросил ее:
— Жанна, ты не боишься, что счастье тебе изменит?
Она ответила:
— Я ничего не боюсь, кроме предательства.
Глава вторая
ГОВОРИТ
ГИ КРОКАСЕК
Я — Ги Крокасек, Грызи всухомятку, парижский гражданин, холодный сапожник с угла, что напротив ворот святого Ронория.
Я новых сапог не тачаю, латаю старые; набойки набить, заплатки наложить. Вот кожи лоскут, уж такой-то крепкий, годится на подметки, а не то суп сварить.
Это я шучу, еще мы подметки не жуем, а может статься, придет это время.
Что ни день, я ковыряю шилом новую дыру в поясе. Приходится пояс потуже затягивать.
Голодно у нас в Париже. Конечно, господам хватает, каждый вечер в Лувре горят факелы, англичане пируют. Но нам, кто попроще,— нам голодно.
Бывало, как откроют с утра ворота, теснятся тележки огородников, везут овощи на рынок. А теперь вокруг Парижа, сколько ни иди, земля серая, сухая, заросла сорняками, конями истоптана. И кому же охота сажать огород — неизвестно, будет ли урожай и кто его соберет.
Бывало, на улице глаз радуется! Тут жирная свинка валяется в грязи мостовой, чешет бока о ступеньки домов. Там гусак ведет гулять госпожу гусыню с гусенятами. Вдруг завидит мальчишку, растопырит крылья, длинную шею вытянул, шипит, норовит ущипнуть мальчишку за босую ногу. Эх, где-то те свинки и гусаки?
Замечтался я, а ко мне идет заказчик.
Он садится на пороге моей хибары, снимает башмак с правой ноги и подает мне. Подошва отстала от верха, раззявилась, будто голодный рот.
Заказчик сидит, перекинул разутую ногу через обутую, шевелит босыми пальцами, молчит.
И я молчу, зажал башмак меж колен, набрал полный рот гвоздей. По гвоздику выплевываю на ладонь, наставлю гвоздик, молоточком пристукиваю: тук-тук...
Жарко.
Лето идет к концу, август месяц на исходе, а солнышко припекает.
Заказчик зевает и говорит:
— Ты про Деву слыхал? Говорят, она теперь пойдет на Париж.
Я молчу. Откроешь рот, еще гвоздем подавишься. Он говорит:
— Как она освободила Орлеан, повела дофина в Реймс, ей все города открывали ворота, выносили ключи на блюде. Говорят, и мы то же сделаем.
Подходит второй заказчик, несет рваный башмак под мышкой. Он прислоняется к дверному проему, ждёт, когда я свою работу кончу, говорит:
—Ходят слухи, Дева идет на Париж. Придет, сожжёт город, нас всех перебьет, а что останется, ее солдаты разграбят. Тот, на одну ногу босой, говорит:
— Это все пустые враки. Никого она не жгла и не убивала. Города ей подобру сдавались, и теперь в них всякой еды вдоволь.
Обутый сжимает кулаки, кричит:
— Ах ты, проклятый арманьяк, ты чего заступаешься за Деву? Вот я тебе голову оторву!
Босой на одну ногу пугается — в одном башмаке от двух башмаков не удерешь. Он торопливо говорит:
— Да что ты! Я бургиньон, и родители мои бургиньоны, и жена каждый день молится за здравие нашего герцога Филиппа Бургундского.
Я бросаю ему починенный башмак. Он поскорей обувается, расплачивается и уходит.
Так каждый день от зари до сумерек, пока солнышко светит, люди несут мне свою рваную обувку, и я чиню ее.
Вот приходит знакомый школяр. Он из Сорбонны, где бесплатно обучают неимущих студентов, которые поспособней. И некоторые, случается, из Сорбонны, а выходят в ученые доктора, в Парижский университет. Может статься, и мой школяр добьется.
Я с него всегда беру подешевле, а он зато беседует со мной откровенно, не таясь.
Я его спрашиваю:
— Скажи мне, это правда, что Дева идет на Париж?
— По всей вероятности, должна бы прийти,— говорит он.— А придёт ли, неизвестно. И мой тебе совет: ты про Деву лучше помалкивай. А будут при тебе говорить, ты погромче стучи молотком, заглушай эти разговоры.
Я говорю:
— С чего бы так?
— А вот с чего,— говорит он.— Вот недавно был такой случай. Одна женщина, Пьеронна, бретонка, говорила на улице громко, не стесняясь, что дама Жанна, которая начальствует над арманьяками, хорошая девушка и то, что она делает, хорошо и от бога. Говорила она это в Корбэйле, а у наших господ руки длинные. Они ее там взяли и привели в Париж. И теперь она сидит в темнице, и палачи ее пытают, чтобы она отказалась от своих слов, а она не отказывается. И помяни мое слово: не пройдет и полгода, как ее, всю истерзанную пытками, приведут на паперть Собора богоматери и будут увещевать, чтобы все слышали и ужасались, а потом ее сожгут на костре. И если ты не хочешь, чтобы с тобой такое было, так держи язык за зубами и молчи.
Я молчу. У меня полон рот гвоздей. Заговоришь, еще подавишься.
Но каждый день, от зари до сумерек, пока солнышко светит, приходят люди, приносят рваную обувь, и пока они ждут, чтобы я починил ее, они беседуют.
— Старина Крокасек, слыхал новость? Десять городов открыли ворота Деве.
—Дева взяла Суассон.
— Говорят, Дева повернула к югу. Взяла Шато-Тьерри и перешла через реку Марну. Видать, собралась зимовать на Луаре. Не придется ее ждать до весны.
— Дева взяла Бовэ.
— Дева не придет.
— Дева идет обратно на север. Скоро будет.
Мой школяр забегает ко мне. Его заплатки еще целы, он просто заглянул поболтать по душам. Он говорит:
— Не нравится мне это. Дева взяла Бовэ, и епископу Бовэ, Пьеру Кошону, пришлось бежать. Это подлый старик, душой и телом предался англичанам. Мы все, школяры, его терпеть не можем. Хитрый, злой и злопамятный.
Еще через день хорошие новости. Компьен сдался. Сильная крепость, большой город. По его мосту проходит дорога на север, и теперь англичанам отрезан путь в их северные владения и неоткуда ждать подмоги. Теперь уже скоро.
Но мой школяр говорит:
— Не жди! У нас в Сорбонне всё известно. Королевские советники ведут переговоры с бургундским герцогом, и Деву не допустят нарушить обещанное перемирие. К тому же королевская казна пуста: хоть все сундуки обыщи — ничего не найдешь, кроме разве дохлого паука или сухой горошины. А Тремуй больше не хочет давать денег, скаредная душа. И солдатам нечем платить. И осталось у Девы человек триста, не больше.
Я ему возражаю, я стараюсь ему объяснить:
— Зачем ей солдаты? Мы сами откроем ей ворота. Весь город ее ждет. С ней бог и ее победный меч из Фьербуа.
— Меч из Фьербуа разбился на куски. Он был старый и ржавый. И без войска нельзя сражаться. И бургиньоны не позволят открыть ворота. Она не придет.
И вдруг мы узнаем, что она пришла. Она движется к Мельничному холму, туда, где раньше был Поросячий рынок. Она идет по Аржантейльской дороге, перешла через ручей Менильмонтан.
Она у ворот святого Гонория. Мимо моей хибары бегут люди. Сколько людей. Можно подумать, все дома опустели, никто не захотел остаться дома. Все спешат подняться на городскую стену, своими глазами увидеть Деву. И я тоже бросаю свои колодки и молоток и бегу вслед за ними.
На стене полно арбалетчиков, лучников, английских солдат. Кулеврины повернуты жерлом навстречу Деве, и около каждой из них горкой лежат каменные ядра, которыми они будут стрелять. На стене полно бургиньонов из горожан, наспех вооруженных.
Нас отталкивают, но не гонят. Не до нас. И я нахожу местечко, откуда все хорошо видно.
Вон она, Дева, на гордом вороном коне. На ней богатые латы, изукрашены золотом и подбиты розовым шелком. Нарядная, как святая Катерина!
Бургиньоны не дремлют, стреляют непрерывно. Стрелы летят густо. Ни одна не смеет коснуться Девы. Кажется, будто, приближаясь к ней, они сворачивают в сторону. Само небо хранит ее, заслонив невидимым щитом.
Ее конь перемахнул через первый сухой ров, и перед Девой второй ров у самого подножия стены. Настоящая река. Глубокая, человека покроет с головкой. А в ширину еще раз в десять побольше. В начале месяца шли дожди, Сена поднялась, оттого и во рву так много воды.
Солдаты Девы тащат плетенки из прутьев, вязанки хвороста, кидают в ров, хотят строить переправу. Течение все уносит.
Дева древком своего знамени нащупывает место, где способней будет переправиться. Рядом со мной арбалетчик нацеливается на Деву. Целься, целься! Твоя стрела на лету повернется в воздухе и тебя же поразит.
Он все еще целится. Стрела летит и поражает Деву в бедро. Она падает. Ее поднимают, хотят унести. По ее движениям видно, что ее уносят против воли. Она взмахивает своим знаменем, будто приказывает продолжать приступ.
Ее унесли. Ее войско отступает вслед за ней. Почему они ее не послушались! Если бы они продолжали сражаться, еще небольшое усилие — они взяли бы город. Мы так твердо в это верили.
Спускаются сумерки, и наступает ночь. Люди нехотя уходят со стены. В темноте я слышу тихие голоса:
— Уж ей не вернуться. С той стороны города был у нее мост из лодок переброшен через Сену, мост, по которому она снова могла бы пойти на приступ. Лодки рассеяли по приказу ее короля.
И чей-то шёпот:
— Предательство!
Глава третья
ГОВОРИТ
ГИЛЬОМ
ДЕ ФЛАВИ
Я — капитан Гильом де Флави.
Компьен открыл нам свои ворота, и мы торжественно вступаем в город.
Впереди, рядом с королем, Жанна в позолоченных латах, в парчовой тунике на великолепном скакуне. За ними придворная знать, и, наконец, мы — капитаны со своими компаниями.
Народ обезумел. Люди теснятся прямо под ноги коням, застилают мостовую своими одеждами и усыпают ее цветами. Но я замечаю, что все глаза устремлены на Жанну и все руки протянуты только к ней. Я вспоминаю слова Ла-Тремуйя: «Она больше властелин, чем сам король».
Целую неделю продолжаются пиры и торжества, а затем Жанна отправляется осаждать Париж. Но я обращаю внимание на то, что за ней следуют только ее ближайшие соратники со своими солдатами — герцог Алансон и некоторые другие, преданные ей. И я узнаю, что она уже не является главнокомандующим и королевские войска уже не подчинены ей.
Об этом следует поразмыслить.
Вскоре король тоже собрался покинуть Компьен, и перед отъездом Ла-Тремуй вызывает меня к себе и говорит:
— Мой милый Флави, о вас отзываются, как о многообещающем молодом капитане. Хвалят вашу смелость и прозорливость.
Я кланяюсь и благодарю. Ла-Тремуй продолжает:
— Король по своей милости отдал мне Компьен, чтобы я управлял им. Но за множеством дел и забот я не могу постоянно пребывать в одном городе. Я назначаю вас своим заместителем.
Я кланяюсь и говорю:
— Надеюсь оправдать оказанное мне доверие.
— Я тоже надеюсь,— говорит он.
Потом он молчит, жует губами и вдруг говорит:
— Какое у вас странное лицо. Неподвижное. Невозможно прочесть ваши мысли. Как будто вы идете по жизни с вечно опущенным забралом.
— Я ваш покорный слуга,— отвечаю я.— У меня одна мысль, как лучше угодить вам.
Он говорит:
— Oт вашего поведения зависит ваша будущность,— и отпускает меня.
Вскоре затем король со всем своим двором уезжает, и я остаюсь господином Компьена.
О прекрасный, знаменитый город! На севере он важнейшая крепость, ключ к обладанию страной, более важный чем Орлеан на юге. Хотя их укрепления построены по одному плану и приблизительно одних размеров, но Компьен важней, потому что через него, по его мосту на Оазе, идет дорога к северным владениям англичан и теперь этот путь перерезан. Для англичан эта потеря более чувствительна, чем если бы они проиграли все сражения целого года. Безусловно, они попытаются всеми средствами вновь овладеть им. Но я его не отдам. О нет!
Через несколько дней я получаю приказ Ла-Тремуйя сдать город бургундскому герцогу.
О нет, не так быстро!
Я не мальчишка, чтобы дали мне на недолгий срок поиграть в коменданты Компьена, а потом отняли бы игрушку и я бы послушно отдал ее. Хитрец Ла-Тремуй ведет тонкие счёты с бургиньонами, но теперь это не мои счёты и не моя выгода. И теперь доверие компьенцев мне важней, чем ваше доверие, мой сиятельный господин и благодетель, одной рукой дающий, а другой отнимающий обратно. От моих действий зависит моя будущность? Так будем же действовать осмотрительно.
Я приглашаю городских советников и других богатых и влиятельных горожан и сообщаю им о полученном приказе. Я видел, как они встречали Жанну, и предчувствую бурю. И, согласно моим ожиданиям, они гневными криками выражают свое возмущение.
— Мы верные подданные короля Карла и решились лучше погибнуть все, и с женами и с детьми, чем сдаться бургиньонам.
И теперь, когда я уверен, что компьенцы поддержат меня, я отвечаю Тремуйю, что исполнить его приказ не в моей власти.
Проходит еще немного времени, и я получаю письмо от самого Филиппа Бургундского. Он предлагает мне большую сумму денег и богатую наследницу в жены, если я сдам ему город.
Я отвечаю отказом.
Теперь, когда они испробовали прямой приказ и подкуп, им остается только осадить город и взять его силой. Вот этого я и хочу.
Защита такой крепости даст мне славу и власть большую, чем у самых доблестных капитанов. Я сплю и вижу эту осаду. Эта осада — моя будущность. Пусть, защищая город, я увижу, как мой любимый брат падет, размозженный ядром, рядом со мной на городской стене! Пусть!.. Но пока Компьен в моих руках, самому королю вместе с Ла-Тремуйем придется считаться со мной.
Итак, будем ждать осады и подготовимся к ней. Ла-Тремуй заключил с бургиньонами перемирие сроком до пасхи. За эту зиму Компьен станет неприступным.
Горожане с охотой и усердием помогают укреплять город. Даже женщины и дети принимают участие в работах. Мы очищаем рвы и исправляем их. Хитрая система затворов наполняет их водой из Оазы. В тех местах, где стены ниже или слабей, и особенно у ворот Пьерфон, где уже не однажды город брали приступом, мы укрепляем стены. Мы отливаем пушки и кулеврины и заготовляем боевые припасы. С утра до ночи слышен стук молотов, обивающих круглые каменные ядра. Весь город в дыму, и саже, и мелкой известковой пыли.
Когда Жанна осаждала Париж, она увезла у нас маленькую пушку. Всё пригодится, всё идет в счет. Я посылаю двух людей за этой пушечкой. Они находят ее и привозят обратно.
В этих приготовлениях проходит зима.
Едва кончился срок перемирия, как бургундский герцог собирает свои войска и идет на Компьен. Осада начинается двадцатого мая. Двадцать третьего Жанна узнаёт это, и после ночного марша, утром двадцать четвертого числа, она является в Компьен.
Она совсем не нужна мне. Она совсем лишняя. Она захватит мою славу. И без нее я сумею защитить Компьен. Я живу только для этой защиты.
Жанна появляется, улыбающаяся, нарядная. Никаких следов усталости после ночного похода. Рана в бедро, нанесенная ей под Парижем, давно зажила.
Она поднимается со мной на городскую стену и осматривает поле будущих действий.
Компьен на левом берегу Оазы. По ту сторону реки тянется широкая равнина, и по ней проходит дорога на Север. На горизонте три колокольни: в Марньи, в Клероа в верховье Оазы, и в Венетте. Там англичане, а бургиньоны — в Марньи и Клероа.
Первая наша защита со стороны врага, редут во главе моста у начала дороги, идущей через равнину. Жанна договаривается со мной расположить лучников на фронте и флангах редута, чтобы англичане не могли отрезать отступление. И также приготовить на реке лодки в достаточном количестве, чтобы могли принять пехоту в случае возвратного движения.
Я иду отдать необходимые распоряжения. По дороге я отзываю в сторону несколько солдат, которым я могу довериться, умных ребят, понимающих меня с полуслова. Я говорю им:
— Кто знает, что может случиться? Со стороны англичан возможна диверсия. Как бы они не напали с тыла, и тогда все наши предосторожности окажутся бесполезны для задних рядов. Как бы люди не разбежались...— и подмигиваю им.
— Это так,— говорят они и тоже подмигивают.— Все возможно. Могут испугаться и побежать.
— Как бы не побежали. Мало ли что,— повторяю я и ухожу.
Все приготовления закончены ко всеобщему удовлетворению. Я выполнил приказ Жанны, и ей, и тем, кто с ней, не в чем упрекнуть меня. Но я также подготовил исполнение желаний Ла-Тремуйя и архиепископа Реньо.
Какие отчаянные, безумно откровенные письма писал мне Реньо: «Было бы величайшим благодеянием для страны избавить нас от этой авантюристки, угрожающей власти церкви и трона и привилегиям благородных капитанов...», «Следует все обдумать заранее и с величайшей тщательностью...», «Ее невозможно прикончить ни в бою, ни в засаде. Ее боготворят и не дадут ее тронуть...», «Англичане решатся взять ее, только если выдать ее им связанной по рукам и ногам,— так они боятся ее колдовства...», «Надо все приготовить...».
Что же, все приготовлено.
Пять часов вечера, солнце еще высоко. Жанна со своим войском выезжает в ворота Компьена, через мост и на дорогу в Марньи.
Я подымаюсь на стену. Отсюда мне видно всю равнину. Ни одно движение войск не может ускользнуть от моих глаз.
Проходив час. Жанна занимает Марньи врасплох, без боя.
И вдруг я вижу, как бургиньоны выступают из Клероа и англичане выходят из Венетты. Они окружают войско Жанны.
И сразу же последние ряды ее солдат бегут в панике. Они стараются спасти свою драгоценную жизнь и увлекают за собой других. Одни бросаются к лодкам, другие к барьеру редута. Англичане преследуют их, и морды английских коней упираются в спины беглецов.
Сотни лодок, сорок больших барок принимают этих трусов и переправляют их в город. И я не разрешаю стрелять ни лучникам, ни кулевринам, чтобы не попасть в своих.
Жанна отрезана. Её и горстку её людей окружили со всех сторон.
О конечно, я мог бы спасти ее. Я мог бы, предоставив защиту стен горожанам, вывести всех моих солдат из города, и сто гребных лодок в пять минут перевезли бы пятьсот человек. Но вместо этого я кричу:
— Поднимите мост! Закройте ворота! Не дадим англичанам войти в город!
И я вижу, как бургундский солдат хватает Жанну за край ее вышитого плаща и сбрасывает ее с коня. В ста шагах от моста, в расстоянии голоса от лодок на реке.
Все кончено.
Жанна в плену, и больше мне не опасна. Больше она не опасна ни Тремуйю, ни архиепископу Реньо. Больше она не опасна этим достойным виселицы беглецам, которых я спас. Больше она не опасна англичанам.
Теперь начнётся осада Компьена, но крепость неприступна, и они не возьмут ее.
И теперь меня ждет великая награда, и теперь я возьму в жены богатую наследницу, и буду первым среди военачальников, и король будет бояться меня.
Так я думал тогда и верил, что все исполнится. И все исполнилось. А потом эта жена, богатая и знатная дама, в темноте ночи зарезала меня в моей постели.
Но это было потом и не очень скоро.
Глава четвертая
ГОВОРИТ ЖАННА
ЛЮКСЕМБУРГСКАЯ
Я — высокородная и могущественная госпожа Жанна Люксембургская, графиня Линьи в Барруа и двадцать седьмая графиня Сэн-Пол в Артуа.
Будучи в преклонных летах, решила я покинуть свое постоянное местопребывание в королевском замке Фекан и посетить в его замке Боревуар моего племянника, Жана Люксембургского, графа Сэн-Пол, которого я сердечно любила и намеревалась сделать моим наследником.
В этом путешествии меня сопровождали супруга графа Жанна де Бетюн и ее дочь от первого брака Жанна де Бар.
Мы прибыли в Боревуар в начале августа. Погода была самая благоприятная, и густой лес, окружающий замок, еще не потерял своей листвы. Я ежедневно могла совершать недалекие прогулки, опираясь на руку моей племянницы или ее дочери.
Через несколько дней после моего приезда я узнала, что в сторожевой башне, обычном пределе моих прогулок, заключена пленница, и не кто иная, как Жанна, Орлеанская дева. При этом известии я почувствовала сильнейшее душевное волнение и тотчас потребовала, чтобы меня отвели к ней.
Моя племянница и ее дочь пытались меня отговорить, ссылаясь на то, что башня находится на холме и придется подниматься на ещё большую высоту, потому что Жанну поместили на самом верху башни, а в мои годы такое усилие нежелательно и даже опасно для здоровья.
На это я ответила, что все дошедшие до меня о Жанне слухи наполняют меня удивлением и восторгом. Что даже у греков и римлян, не говоря уже о нашем упадочном веке, не было подобной ей героини. Не только является она полководцем более мудрым и предусмотрительным, чем самые знаменитые военачальники. Не только она отважнейший солдат, не боящийся ни ран, ни смерти. Но к тому же она отличается высокой чистотой нравов, и многие считают ее святой, беседующей с небесными голосами.
И поэтому для меня, сестры кардинала и родственницы короля, будет высокой честью познакомиться с ней. Ни за что не прощу себе, если упущу счастливый случай, приведший меня в одну с ней местность. И пусть я паду бездыханной на этой бесконечной, ведущей к ней лестнице, я пойду, и никто меня не смеет удержать.
Так велико было мое волнение, что я взлетела вверх будто на крыльях, и паж, поддерживающий шлейф моего платья, едва поспевал за мной. Но сердце билось так громко, что мне казалось, я слышу гудение большого колокола.
У самых дверей мои колени подогнулись, и, не поддержи меня моя племянница, которая, совсем запыхавшись, бежала вслед за мной, я, наверно, встретила бы Жанну коленопреклоненной. Но пока отпирали замки и отодвигали тяжелые засовы, я успела снова овладеть собой. Однако же ни слова я не могу припомнить из того, что я говорила Жанне и что она мне отвечала. И ее лицо, показалось мне, излучало сияние или, может быть, мои глаза были полны слез, так что я не сумела различить ее черты и только помню, что была она высока и стройна, в мужской одежде.
Во второе мое посещение моя племянница заметила Жанне, что нескромно девушке ходить в мужском платье, и предложила прислать ей любой из своих нарядов. В ответ Жанна улыбнулась. Я подумала, что она в любой одежде исполнена высокого достоинства и скромности, и прекратила этот разговор.
В течение моего недолгого пребывания в Боревуаре я ежедневно поднималась на башню и всеми возможными способами старалась скрасить Жанне ее печальное пленение. Но к концу второй недели я узнаю, что граф, мой племянник, собирается продать ее англичанам за 2636 больших золотых монет — доход, собранный за год с Нормандии.
Я пришла в ужас. Как можно было выдать Жанну англичанам, ее злейшим врагам? И я тотчас предложила сама внести этот выкуп за Жанну. Но мой племянник отказался.
Оно и понятно. И без того рассчитывал он, что все мое состояние ему достанется.
Тогда я составила завещание, в котором запретила ему продавать Жанну англичанам под страхом лишения наследства. Кто знает, что случится впоследствии с этим завещанием? Мне известны кривые пути царедворцев, их лукавые уловки, коварство, корысть и властолюбие. И быть может, моё завещание исчезнет, мой племянник наследует мне, а я к тому времени ничего уже не смогу изменить на этом свете.
Несчастная Жанна! Она знала, чем ей грозит ненависть англичан. Смерти она не боялась, но устрашилась ужасных, ожидающих ее испытаний.
Ночью она разорвала простыню, связала полосы крепкими узлами и спустила ее из окна. Но такая страшная высота и такая короткая веревка! Разжав руки, она бросилась в пустоту.
Сухая земля рва смягчила удар, и Жанна осталась жива. Наутро ее нашли без сознания, без движения, почти без дыхания. Но как ни безнадежно было ее состояние, ее жизненная сила была так велика, что она оправилась.
Но я не сумела оправиться от этого потрясения. Когда я увидела ее, лежащую во рву, я почувствовала, что умираю. Меня уложили в постель, призвали врачей, пустили мне кровь и насильно вливали в рот отвратительные лекарства. Ничто не помогало.
Но я не хотела умирать в этом, отныне проклятом замке Боревуар и потребовала, чтобы меня отвезли в Авиньон.
Там, в Авиньоне, в монастыре Небесных братьев, покоится прах моего брата кардинала. Каждый год я посещала его могилу и приносила дары монастырю — ризу из зеленой парчи с кистями червонного золота, золотую гирлянду, украшенную драгоценными камнями, золотую статуэтку святой Катерины.
Дорога из Боревуара в Авиньон длится двадцать дней — слишком долго для моего измученного тела. Я поняла, что я умираю.
Ах, я была высокородная, я была могущественная, я была несметно богатая — ничем не смогла я помочь Жанне.
Глава пятая
ГОВОРИТ СТЕФЕН СПАЙР
Я — Стефен Спайр, лучник из гарнизона города Руана.
Едем мы двенадцать человек из Руана в Кротуа. Впереди нас Эдмонд Гэк, сержант, рядом со мной мой закадычный дружок Робин Грэв. Они веселые, добрые ребята, а едут молча, и морды у них злые и надутые. И я сам злюсь, и у меня надутая морда, и никакого нет желания пошутить или перекинуться словечком с остальными ребятами.
Едем мы в Кротуа четвертый день. Проклятая дорога непроезжая, проклятый холодный ветер дует, проклятая крупа сыплется с неба, не то дождик, не то снег. И едем мы по распроклятому делу.
Бургиньоны поймали французскую ведьму и продали ее нам. Королевский казначей заплатил за нее полный сундук золота, и бургиньоны обязались доставить ее в нашу крепость Кротуа и здесь уже вручить нам. Это еще хорошо, а то пришлось бы нам переть до самого Арраса, туда, где деньги были вручены за товар.
У нас мурашки но спине — то ли от холода, то ли от страха. Хоть мы храбрые ребята, а очень беспокоимся. Шутка сказать, четверо суток придется нам, не смыкая глаз, сторожить ведьму. Да мало ли что она может сделать?
Она уже дважды сбегала от бургиньонов. Первый раз ее сразу поймали, так во второй раз она взяла и улетела прямо с верхушки высокой башни. У ведьм это просто. Села верхом на помело, крикнула: «Абракадабра!» — и улетела. Но у этой ведьмы то ли не оказалось под рукой помела, то ли она второпях перепутала заклинание, а только вылетела она из башни и тут же грохнулась в ров. Другой бы человек разбился насмерть, а ей хоть бы что.
Эти ведьмы живучие. Ее убили стрелой под Орлеаном, а она воскресла. Под Жарго ей сбросили на голову каменную глыбу. От другого бы мокрое пятно, а она целехонька.
Как же нам не беспокоиться? Такие большие деньги за нее заплачены, а вдруг мы ее не довезем?..
Вот и бухта Соммы, и морские волны омывают стены Кротуа. Мы переправляемся на другой берег, нам опускают подъемный мост, и мы въезжаем в ворота крепости.
Теперь можно будет отдохнуть в караульной, обогреться, закусить и выпить.
Как бы не так!
Не успели мы спешиться, как опять стук копыт на мосту, и бургиньоны въезжают во двор.
Я смотрю, ищу глазами ведьму. Ведьмы нет! Слава святому Георгию — она сбежала от них, и нам уже не придется возиться с ней.
Я говорю сержанту:
— А ведьмы-то нет!
Он тычет пальцем, указывает на молоденького парнишку, который смирно сидит на своей лошади в самой серёдке бургиньонского отряда. Сержант говорит::
— Есть ведьма. Вон она.
Я приглядываюсь повнимательней и замечаю, что действительно это не парнишка, а переодетая девушка. Смирная такая, с виду воды не замутит, а только в мужском платье. Это никакая честная девушка себе не позволит.
Так вот они какие, ведьмы,— в первый раз вижу. Я почему-то думал, что все они старые карги, нос сходится с подбородком, а на подбородке седая щетина. Но, видно, они тоже бывают разные.
Комендант крепости со своими солдатами снимают ведьму с седла. У нее связаны руки, и она сама не может слезть. Они уводят ее в башню, а мы с бургиньонами идем в караульную.
Они до того рады, что избавились от нее, прямо рожи расплылись от радости. Теперь уж она не ихняя забота. Пьют и гогочут, будь они прокляты. А нам не до веселья. Так бы и трахнул их кружкой по башке. Но мы сдерживаемся.
На другое утро они уезжают, а мы остаемся.
Ведьму надежно заперли в тюремной башне. Окно забрано крепкой решеткой — оттуда не сбежишь. И в трубу тоже не улетишь, потому что башня не отапливается и нету трубы. Но она целый день торчит у окна. Если задрать голову повыше, видно белое пятно ее лица за решеткой. На что она смотрит? В прилив море бьется о стены. В отлив кругом болото. Смотреть не на что.
Мы живем в Кротуа целую неделю. Эдмонд Гэк, наш сержант, все советуется с комендантом, каким путем безопасней везти ведьму в Руан. По дороге в деревнях жители какие-то полоумные, воображают, будто она святая. Как бы не узнали они, кого мы везём, не вздумали напасть на нас, попытаться ее отбить. А начнется потасовка, ей будет возможно ускакать — сгоряча и в суматохе не уследишь.
Надо весь путь обдумать: какой длины делать переходы каждый день, чтобы ночью останавливаться, где есть крепкие тюрьмы. И вот они целую неделю все рассчитывают и раздумывают.
Наконец все решено. Ведьму сажают на коня. Руки у нее связаны, и она крепко прикручена к седлу. Для верности мы держим в руке конец веревки, обвязанной вокруг ее пояса. Уже ей не вырваться.
Мы переправляемся через залив на большой плоскодонке и на другом берегу въезжаем в Сэн-Валери. Быстро проезжаем через город от Нижних ворот до Верхних. Уже жители выскакивают из домов, но мы пришпориваем коней, мчимся как молния. За нашими спинами глухой гул толпы, нам вдогонку летят камни, но мы уже проскочили город. Перед нами бесконечные пустынные поля, и среди них чуть заметная тропа.
Мокрый снег хлещет нам в лицо, лошади скользят по гололедице. По серому небу с жалобным кликом летят какие-то дикие птицы. Стаи ворон тяжело взлетают при нашем приближении.
В этот день мы проезжаем через шесть деревушек. Люди лениво смотрят на нас с порога своих хижин. Что, если ведьма крикнет им свое имя, откроется им? Мы тесней обступаем ее и подгоняем коней.
Проклятая дорога! За семь часов мы едва успеваем проехать семь лье до города Э. А в окрестных лесах водятся банды арманьяков — всякие беглые подмастерья, крестьяне, деревенские цирюльники. Что, если сейчас они окружат нас?
Поднимается густой туман, ничего впереди не видно.
Что за крик?
Нет, это кричат кулики.
Наконец мы вступаем в Э. На ночь мы запираем ведьму в Львиной яме — тюремной башне. Следующая ночь в подземелье замка Арк.
Еще день.
Мы едем старой римской дорогой — Дорогой фей. Ведьма, совсем замученная, сидит смирнёхонько, повисла на своих веревках. Видать, закоченела до костей в своем коротеньком красно-зеленом шелковом плаще. Ведь ее поймали в Компьене летом, в летней одежде. Плащ от снега совсем промок, хоть выжимай, и липнет к телу. А ночами в сырых камнях темниц тоже не пришлось ей отогреться.
Мне становится жалко ведьму. Но я сейчас же спохватываюсь. Жалеть ведьм — это большой грех.
Теперь уже недолго.
В самую ночь под рождество мы въезжаем в Руан.
Глава шестая
ГОВОРИТ ПЬЕР КОШОН
Я — Пьер Кошон, епископ Бовэ, канцлер королевы Англии, ректор Парижского университета.
И теперь, когда Жанна в руках англичан и надежно заключена в башне руанского замка, мне предстоит судить ее и, взвесив все показания, по справедливости постановить, от добра она или от зла.
Но что такое добро и что такое зло?
Есть истинные пророки, слышавшие голос бога, и лжепророки, слышавшие голос дьявола.
Как их различить?
Лишь по тому, что они нам вещают и каковы последствия их вестей, потому что сказано в священном писании: «Не бывает дурных плодов от доброго древа».
Когда в Пуатье пытались установить истину, присутствовавший там ученый богослов, вершина познаний в подобных делах, епископ Жан Жерсон, постановил, что она девушка разумная и набожная. Повинуясь своим голосам, Жанна освободила Орлеан и короновала дофина — это добро для арманьяков. Но для англичан это зло.
Чашки весов равны и не колеблются, но я бросаю на них еще одну крупинку зла, того зла, которое она причинила мне.
Она взяла Бовэ, и я потерял свое епископство и доходы города Суассон. Она лишила меня доходов Компьена, находившегося под моей духовной властью. Из-за нее потерял я деньги и власть. И это плохо. Это зло.
Чашка весов клонится, клонится. И без суда могу я осудить Жанну по всей моей справедливости.
Но мое решение должно быть убедительно для всех людей и на все времена. Чтобы опозорило Жанну и ее короля в глазах всего света, и никто уже не смел поклоняться ей, и верить ей, и коронация стала бы кощунством и недействительна.
И, чтобы все это так и стало, я начинаю торжественный процесс осуждения и выбираю состав суда. В него входят инквизитор и сорок епископов, аббатов и докторов церковного права.
Герцог Бедфорд, регент Франции, поручая мне ведение процесса, выразил сомнение, удастся ли мне доказать виновность Жанны. Я улыбнулся — у меня были свои основания отомстить ей — и я сказал:
— Не беспокойтесь. Это будет прекрасный процесс.
Благодарный, он вручил мне на расходы более ста тысяч золотом, и я расписался в их получении.
Он это знал, и я знаю, что этот процесс противозаконен. Жанна взята в плен в бою и с оружием в руках. По закону надлежит отпустить ее за выкуп или держать в плену бесконечно. Но нельзя судить и нельзя присуждать к казни.
Я продал закон, и англичане купили его.
Что со мной? Я вдруг спохватываюсь, что, пока я все это обдумывал, я сидел в моем кресле сгорбившись, опираясь локтями на колени, подперев ладонями щеки, и мой язык, высунувшись изо рта, облизывал губы. Небесные святые, помогите мне! Точь-в-точь так же сидит на высоком парапете в соборе Парижской богоматери каменный, неподвижный отец лжи и источник зла — дьявол...
И вот начинается процесс, и Жанну вводят в залу суда. Её стриженые волосы отросли и падают ей на глаза. Её лицо не умыто — ведь я распорядился, чтобы воды ей едва хватало утолить жажду. Её одежда, недавно богатая и яркая, запачкалась и истерта цепями. Но она не смущена своим видом, она движется прямая и гордая, будто особа королевской крови. Её цепи звенят по каменным плитам пола, а она приближается, высоко подняв голову,— рыцарь без страха и упрека.
На мгновение мной овладевает холодный страх, будто весь мир упрекает меня и до скончания веков мое имя будет проклято.
Но тотчас все мое существо наполняется бурным весельем. Такое я чувствовал, когда еще мальчишкой случалось мне драться. Мой противник шел на меня, засучив рукава и сжав кулаки, здоровенный, сильный, выше меня на голову, а я знал, что сейчас подставлю ему подножку и он шлепнется лицом на камни и в кровь расквасит нос.
Я нагибаюсь вперед и с улыбкой, ласково спрашиваю:
— Твое имя и прозвище?
Она отвечает:
— На моей родине звали меня Жаннетой, во Франции — Жанной. Никаких прозвищ я не знаю.
Я ожидал, что она назовет себя посланницей неба, божьей дочерью, и на этом я ее поймаю. Но она почуяла ловушку и обошла ее.
Я говорю:
— Поклянись отвечать правдиво на все вопросы о твоей вере и о всем другом, что ты знаешь.
Она отвечает:
— О моем отце и матери и о всем, что я делала на дорогах Франции, я охотно клянусь говорить. Но о моих голосах я ничего не открою. И даже если вы мне отрубите голову, я ничего не скажу, потому что это тайна.
Я говорю терпеливо, скучающим голосом:
— Клянись просто и без условий. Она отвечает:
— Поразмыслите как следует о том, что вы собираетесь спрашивать, вы, мой судья. Потому что вы берете на себя большую ответственность.
И тогда, чтобы усыпить ее внимание, я начинаю ее расспрашивать о ее родителях и детских играх, о священном дубе в Домреми, о том, как она с подружками сплетала венки и вешала их на его ветвях. Понемногу, незаметно я перехожу к ее голосам. Ее лицо светлеет, и, увлекшись, она говорит:
— Я слышала голоса в полдень, летом, в саду моего отца, когда звонили колокола.
Колокола? Студентом в Парижском университете я тоже слушал колокола. Они перекликались, то вступая, то отступая, ведя свою сложную мелодию, хоровод небесных сфер. Тонкие дисканты перебивали друг друга, торопливо вознося свои детские голоса. И тревожные удары большого колокола, от которого сотрясались стены моей кельи.
Я тоже слышал голоса, но я знал, что это звонарь Собора богоматери дергает веревки колоколов.
Жанна говорит:
— Я поняла, что это голоса ангелов, святой Маргариты и святой Катерины.
— Как же ты узнала, что это они? Как ты различала их друг от друга?
Жанна хмурится и повторяет:
— Я знала, что это они, и я их различала.
— Но как это?
— Я узнала их, потому что они назвали мне свои имена.
— Но, Жанна, ведь имена ничего не значат. Они могли обмануть тебя. Подали они тебе какой-нибудь знак, что это действительно они?
— Я вам сказала, что это они. Если хотите, верьте мне.
Я продолжаю допрос, отвлекая ее внимание мелкими подробностями, утомляя ее и раздражая, стараясь добиться признания, что ее голоса не от бога.
— А в каком виде они являлись?
— Их головы были увенчаны коронами. Я видела их лица.
— А волосы у них есть?
— Конечно! С чего бы им стричься.
— А эти волосы длинные и обильные?
— Я не знаю. Я не знаю, есть ли у них руки и другие видимые члены тела. И об их одеждах я не буду говорить, потому что я о них ничего не знаю. Но я видела их лица, и они говорили со мной, и я понимала.
— Как же они могли говорить, если у них нет тела?
— У них прекрасный, нежный и кроткий голос. Они говорят по-французски.
— А по-английски они не говорят?
— С чего бы им говорить по-английски? Они не на стороне англичан.
Я начинаю дразнить ее, надеясь вывести из себя:
— Есть у них серёжки и кольца?
— Я ничего об этом не знаю.
— Они одеты или обнажены?
—Что же, вы думаете, что у бога не во что одеть их?
Так бесконечно тянется допрос. Я замечаю, как она устала и побледнела, и я снова повторяю те же вопросы.
—Ты ничего не сказала о теле и членах святой Маргариты и святой Катерины.
— Я сказала вам все, что я знаю, и больше я ничего не скажу. Я их хорошо видела. Я вам все сказала. Уж лучше бы велели отрубить мне голову. Я больше ничего не скажу.
— Жанна,— говорю я,— почему ты думаешь, что это бог создал их такими, какими ты их видела? Ведь известно, что дьявол Люцифер является в ослепительном свете, в виде прекрасного мужчины, и ему ничего не стоит принять женский облик. Если бы дьявол явился тебе в виде ангела, как бы ты узнала, добрый это ангел или злой?
— Разве я не отличила бы, ангел это или нечто, что под него подделывается?
И она говорит о том, что ее святые являются ей в сопровождении миллиона ангелов, очень маленьких, в бесконечном количестве.
У меня самого в глазах начинают мелькать и кружиться какие-то светящиеся точки, искры, звезды, трепещущие крылья. У меня кружится голова. В этой высокой обширной зале какой-то тяжкий воздух. Мне кажется, что пахнет серой. Откуда я знаю, может быть, эти сорок епископов, и аббатов, и докторов церковного права переодетые черти?
Я совершенно измучен. Мой язык распух и не помещается во рту. У меня едва хватает силы приказать отвести Жанну обратно в ее темницу.
Глава седьмая
ГОВОРИТ ПЬЕР КОШОН
(ПРОДОЛЖЕНИЕ)
Уже три месяца тянется процесс, и я не могу добиться признания, что её голоса и дела, послушные этим голосам,— от дьявола.
Я допрашиваю ее в зале суда, и я допрашиваю её в её темнице.
Это хорошая темница, способная сломить дух и тело. Обширная, низкая, и нету в ней окон. Посередине, у толстой колонны, поддерживающей потолок, настелен деревянный помост. На нем охапка соломы и две миски. На этой подстилке Жанна прикована цепью за ногу к колонне так, что может она лечь, и сесть, и ступить два шага — не больше.
Три тюремщика не покидают ее ни на мгновение. Их старательно выбрали, думаю, по всей стране не найти им подобных. Я сам не могу без отвращения смотреть на их тупые и жестокие лица. Когда она бодрствует, она принуждена слушать их наглые насмешки. Когда она спит, они лежат рядом с ее подстилкой; сторожат каждое ее движение.
Но ничто на неё не действует. Ни тяжесть цепей, ни спертый зловонный воздух, ни жалкая пища, ни постоянное присутствие этих негодяев. На все мои вопросы она отвечает смело и правдиво, но о тайне своих голосов говорит: «Не знаю», или: «Спрашивайте о другом».
Я пытался запугать ее угрозами. Я показал палача и орудия пытки. Она сказала:
— Поистине, даже если вы разорвете меня на части, так что душа отделится от тела, я ничего вам не скажу. И после, если бы я даже сказала что-нибудь, я буду говорить, что вы принудили меня силой. И мои голоса сказали мне, что уже недолго осталось терпеть и скоро я буду освобождена.
Я убеждаю ее:
— Жанна, если ты не хочешь верить церкви и её служителям, значит, ты еретичка и будешь сожжена для спасения твоей души и тела. И она гневно говорит:
— Ничего другого я не скажу. И если я увижу огонь, я снова скажу то, что я говорила, и ничего другого.
Я так устал, что бывают дни, когда мой врач не разрешает мне подняться с постели. Такая у меня к ней ненависть, что я не могу больше терпеть. Моя ненависть душит и убивает меня. Нам двоим нет места на земле. Пока она жива, нет мне жизни.
Я посылаю ей искусно приготовленного карпа. Золотисто поджаренного, под пряным соусом, который скрывает запах и вкус яда.
Я стою у окна и смотрю, как слуга, несущий блюдо, переходит через двор замка. Вот он дошёл докруглой тюремной башни. Открылась узкая щель двери. Он вошел, и дверь закрылась за ним.
Я стою у окна и смотрю.
И вдруг дверь распахивается. Слуга бежит обратно. Без стука он врывается в мою комнату и кричит:
— Она съела совсем немного и упала в корчах. Она умирает.
О, что я наделал!
Сейчас она умрет не осужденная, не опозоренная. Это мученическая кончина. Ей будут поклоняться как святой. О, до чего меня довела моя ненависть! Что скажет Бедфорд? Что он сделает со мной? И деньги, которые я от него принял и не исполнил обещанного.
Я кричу:
— Врача! Врача! И врачу я кричу:
— Скорее! Спаси ее, и я тебя озолочу! Неделю она на грани смерти. Неделю я брожу как потерянный. Как отец, у которого отнимают любимое дитя. Как влюбленный, теряющий свою возлюбленную.
Наконец — о счастье — приходят и говорят, что она вне опасности.
Я прихожу к ней. На ее лице следы мучительной болезни. Теперь мне удастся ее сломить.
Я, добрый и заботливый, выражаю ей мое глубокое сочувствие. Я говорю:
— Дитя мое. Ты не хотела бы, чтобы тебя взяли из рук англичан и увели из этой гнилой темницы? И отдали бы тебя в светлую церковную тюрьму, где вокруг тебя были бы добрые монахини и ты молилась бы вместе с ними и была бы спасена?..
И я говорю:
— Жанна, зачем ты ходишь в мужской одежде? Ведь нет в этом необходимости, и особенно теперь, когда ты в плену. Не думай, что ты поступаешь хорошо. Бог создал тебя женщиной, а ты, вопреки его воле, стремишься принять мужской образ. Это ересь и противно церковным законам. Перестань носить эту одежду. Надень женское платье!
Уже не первый раз я говорю ей эти слова. Но каждый раз она отвечала:
— Я делаю так по велению моих голосов.
Теперь, ослабленная болезнью, она говорит:
— Лучше мне умереть, чем жить закованной в цепи. Но если вы правда поместите меня в другую тюрьму, и снимете с меня оковы, и вокруг меня будут женщины, я буду послушной и сделаю то, что вы хотите.
— Сделай,— говорю я,—и ты будешь освобождена.
Я приказываю снять с нее оковы, бережно поддерживая, увожу в соседнюю комнату. Я сажаю ее в кресло и говорю:
— Жанна, я верю тебе, но надо, чтобы все остальные тебе поверили. Ведь все видели, что ты ходишь в мужском платье, и они могут усомниться, что ты раскаялась и согласна поступать, как полагается доброй девушке. Подпиши эту бумагу, и я покажу ее судьям, и все будет кончено.
Я протягиваю ей лист пергамента и вкладываю ей в пальцы перо.
— Подпиши. Подпиши же! В отчаянии она защищается:
— Я не могу подписать. Я не понимаю, что тут написано. Я не должна подписывать эту бумагу.
Я говорю:
— Если ты сейчас же не подпишешь, ты будешь сожжена на костре.
— Ах, как вы стараетесь меня соблазнить. Я ничего не сделала дурного.
— Тогда подпиши!
Она теряет силы, она соглашается:
— Я согласна сделать все, что потребуют.
Я беру ее за руку, я веду ее рукой, и она подписывает.
Вечером кардинал Уинчестер и епископ Теруан, советник короля Англии, гневно упрекают меня, что теперь, когда Жанна отреклась от своих голосов, ее по закону уже нельзя казнить. Я спокойно выслушиваю их гневные крики, и когда — видно, не хватило им дыхания — они наконец замолкают, я говорю:
— Господа, не волнуйтесь. Теперь-то мы ее поймали.
На другое утро на кладбище Сэнт-Уан происходит торжественное публичное отречение.
Еще совсем рано, но в этот майский день солнце светит ярко. Под его лучами серые камни собора нежно розовеют, деревья в цвету, свежая трава зеленым ковром на могилах.
Здесь пред лицом судей и кардинала Уинчестера, епископов Нойона, Норвича и Теруана, магистра Гильома Эрара; здесь, пред толпой жителей Руана, сбежавшихся на зрелище; здесь, в окружении английских солдат, которые подавят любой возмущенный возглас, Жанне читают ее отречение.
Ослепленная солнечным светом, которого она так долго не видела, оглушенная рокотом человеческих голосов, и, наверное, голова у нее кружится от свежего воздуха, она еще пытается увильнуть:
— Если есть в моих словах и делах дурное, злые слова и злые поступки — это моя вина.
Магистр Эрар восклицает громко, так что всем его слышно:
— Ты отрекаешься от своих слов и дел?
И вторично:
— Ты отрекаешься?
И в третий раз:
— Ты отрекаешься?
И Жанна, склонив голову, говорит:
— Я подчиняюсь воле моих судей.
Тотчас солдаты хватают ее. Я приказываю:
— Отведите ее обратно в темницу.
Там с нее срывают мужскую одежду и кидают ей женское платье. Пусть наденет его, как обещала в своем отречении.
Её ноги непривычно путаются в длинной, до полу, юбке.
И теперь она поймана, теперь она поймана! Попалась пичужка в ловушку.
Прощай, прощай, все кончено! Настало время радоваться, время пировать и веселиться.
Глава восьмая
ГОВОРИТ
ДЖОН БАРДОЛЬФ
Эй, автор, что ты отворачиваешь свое лицо? Боишься смотреть на нас? Мы твое воображение, а ты трусишь? Не прячься в подушку, не закрывай голову одеялом. Смотри, смотри, слушай:
— Я — Джон Бардольф, тюремщик. Это Джон Грэй — мой товарищ. А этот — третий. Нас трое. Мы тюремщики Жанны.
Ночью, как было нам приказано, мы спрятали женское платье. Жанна просыпается и не может встать. Нечего ей надеть — вот потеха!
— Жанна, вставай! Ах ты, лентяйка, продери глаза. Уже петухи трижды пропели — на дворе день.
Она зарылась в солому, вертится, как червяк, пытается прикрыть свою наготу.
— Не стыдись, красотка! Не стесняйся, душечка! Вот тебе твои штаны и курточка. Вставай, одевайся.
— Господа, я прошу вас, отдайте мне женское платье. Вы знаете, мужская одежда мне запрещена.
— Не хочешь — как хочешь. Лежи хоть до ночи. Она вертится, крутится, больше нет силы терпеть.
Она надевает мужскую одежду.
— А мы было думали, что ты девушка. Хотели было тебя ущипнуть. Эй, ведьма, приятна тебе привычная одежда?
Тут в темницу врывается епископ, монсиньор Кошон, и ловит ее на месте преступления.
— Вчера ты отреклась, клялась быть послушной. И суток не прошло, ты вновь впала в ересь!
Теперь уж ее осудят. Теперь уже всё. Теперь уж по праву и закону — костер.
Эй, автор, мы уходим. Мы свое сделали, свое сказали. Что же ты не смеешься нашей хитрой шуточке?
Глава девятая
ГОВОРИТ
ЖЕНА ДЮРОМА
Я — жена Годфруа Дюрома, руанского гражданина. Раньше мой муж был скорняк и у него была лавка в кожевенном ряду подле гостиницы «Бога любви». Но лет десять тому назад он за преклонным возрастом удалился от дел и купил маленький домик на площади Старого рынка, между гостиницей «Весов правосудия» и харчевней «Котла».
С утра я сажусь с моей прялкой у окна второго этажа и смотрю на площадь. Отсюда мне видно и угол церкви Спасителя, и бани «Серебряного льва», и лавку мясника Робэна ле Пелетье, у которого я покупаю мое воскресное жаркое, и гостиницу «Кошки и мышки», и прямо против моих окон улица Тюрьмы, а на ее углу богатые дома господ де Баквиль и де Бондевиль.
А улица вся заставлена тележками зеленщиков, и если поторговаться, так можно дешево купить ранние овощи.
Старый рынок так и кишит народом. И ремесленники, и горожанки со своими слугами, и крестьяне из окрестных деревень, и путники, верховые и пешие. Тут и трезвые, и пьяные, споры, и драки, и торговля. И карманные воришки, и банщицы, зазывающие желающих смыть дорожную грязь гостей. Есть на что посмотреть. И так-то весь день до самого вечера, а потом фонари у подъезда гостиницы гаснут, и ночь, и тишина.
Но в эту ночь под тридцатое мая я не могла заснуть. Все время меня будили то визг пилы, то стук молотков. Свет факела то вспыхивал, то мерцал, проникая сквозь плотные полотняные занавески моей кровати.
Я подумала, что назавтра готовится казнь, но не могла понять, почему же такие долгие к ней приготовления. Ведь казни на Старом рынке не редкость, и немало горожан поплатились жизнью за свою ненависть к англичанам. И все мы здесь, в Руане, осторожны в своих разговорах, а увидев англичанина, и вовсе замолкаем — немеем, как рыбы, набравши в рот воды.
А красный свет факелов перебегал от стены к стене.
Я не выдержала и осторожно выскользнула из-под одеяла, чтобы не разбудить мужа. Он намного старше меня и нуждается в отдыхе. А обеспокоишь его раньше времени, будет ворчать и браниться.
Итак, я потихоньку встала и босая подошла к окну. Тут я увидела, что нагнали на площадь много рабочих и они высоко, ряд за рядом, возводят каменную кладку, скрепляют ее раствором, так что вместо низенького нашего эшафота вырастает подножие для костра, длинное и широкое и высокое — такое, что отовсюду издалека будет его видно. А вокруг костра у самой ограды церкви Спасителя, с той стороны, где кладбище, из крепких бревен и длинных досок сколачивают эстрады.
И тут я поняла, что этот костер для Жанны и эстрады для ее судей и убийц.
Я упала на колени и, положив руки на сиденье табурета, долго плакала и молилась, чтобы случилось чудо, чтобы Жанна спаслась, чтобы не для нее были эти приготовления, чтобы пусть вдруг ночью напали на Руан войска французского короля и все его отважные капитаны, соратники Жанны — Дюнуа, Ла Гир, Алансон и как их всех зовут,— взяли бы Руан, и освободили Жанну, и убили бы проклятых англичан, уже столько лет поработивших нас.
Между тем рассвело; я умыла лицо и руки, неслышно оделась и, прикрыв за собой дверь, вышла на площадь. И уже каменщики и плотники ушли, окончив свою работу, а со всех улиц, из всех домов выбегают люди и спешат к Тюремной улице. И я поспешила вслед за ними.
Так, во всё более густой толпе, прошла я сперва на север улицей Веселых ребят, свернула к востоку улицей Конопатчиков, улицей Дудочников к перекрёстку Медного горшка. И тут я увидела Жанну.
Раньше я не видала Жанну. Я думала: она грозная, сияющая, в блестящих доспехах, поднятым мечом изгоняющая англичан из Франции, будто Адама и Еву из рая. Она сильная, здоровая, никакие раны ей не страшны, впереди всех кидается в битву. Сострадательная, милосердная, не позволяет своим солдатам проливать невинную кровь, убивать мирных граждан, и, повелительную, они не смеют ее ослушаться.
И теперь я увидела Жанну.
На тележке, запряженной четырьмя лошадьми, окруженная отрядом английских лучников стояла девушка, такая иссохшая, такая изнуренная, такая серая, будто каменная статуя мученицы на портале собора.
И о ужас! Голова у нее была обрита догола — позорное наказание, которому подвергают только самых дурных женщин. И из широко открытых, изумленных, испуганных глаз лились слезы. Все лицо было мокро от слез.
И, глядя на нее, я почувствовала такую скорбь и боль, будто пронзили меня мечом от горла и до ступней, и я зарыдала, и рыдающая толпа, теснясь, несла меня из улицы на улицу, так что в беспамятстве проделала я весь обратный путь и снова очутилась на Старом рынке.
Жанну сняли с тележки, и два монаха-доминиканца помогли ей подняться на южную эстраду.
Здесь проповедник — Николай Миди его проклятое имя — долго говорил, и его слова доносились до нас:
— Жанна, называющая себя Девой, вредоносная, гибельная, обманщица, волшебница, суеверка, богохульница, самохвальщица, язычница, вызывающая дьявола, вероотступница, еретичка...
Он говорил и говорил, и Жанна терпеливо слушала эту бесконечно долгую, гнусную речь. И когда он наконец замолчал, она ответила своим высоким, детским, охрипшим от слез голосом:
— Я прощаю всем людям, причинившим мне зло.
С вышины своей эстрады королевский судья Ральф Бутлер крикнул:
— Уведите ее!
И палачу:
— Исполняй свой долг!..
Не могу я об этом говорить. Пятьсот лет пройдет, тысяча лет пройдет, невозможно говорить об этом спокойно.
Палач цепями привязал ее к столбу, обвил цепями от ног и до пояса, и густой черный дым закрыл ее.
И тогда мы, стоящие на площади, двинулись к эстрадам.
И судьи, почуяв наш гнев, поспешно покидали свои места, испугавшись нас, безоружных, один за другим убегали.
Но в какое-то мгновение был отдан приказ палачу раздвинуть пылающие дрова, чтобы показать нам тело обугленное, скоробившееся, закрученное вокруг столба.
Так мы увидели ее в последний раз в вихре черного дыма.
Когда я очнулась и вспомнила, что у меня есть дом и муж, который ждет меня, испугавшись, спросила:
— Который час? Мне ответили:
— Шестой пополудни. А началось в девять.
Я стала поспешно проталкиваться среди расходящихся горожан и подумала, что муж будет бранить меня. Но когда я вошла в дом, я увидела, что он стоит у окна, опершись на свой костыль, и смотрит на площадь, и его белая борода вся влажная от слез. Я бросилась к нему и прижалась к его груди, а он обнял меня одной рукой, и мы оба долго и неутешно плакали.
Глава десятая
ГОВОРИТ
ЖОФРУА ТЕРАЖ
Я — Жофруа Тераж, палач города Руана.
Когда костер догорел, я пошел к кардиналу Уинчестеру и спросил, что делать с останками. На это он приказал:
— Собери пепел тела, и уголь костей, и золу дерева и брось в Сену, повыше моста, чтобы ничего не осталось, чему люди могли бы поклоняться.
Я сгреб пепел, а кости все сгорели, и только сердце лежало обугленное, но целое среди жирной золы.
Я пошел на мост, сбросил пепел и сердце в воду, и течение унесло его.
Все исполнив, я вернулся домой и крикнул жене:
— Давай ужинать, потому что я работал весь день, и устал, и проголодался.
Она пошла на кухню и принесла жареную баранину.
Она шла, отвернувши лицо, и бросила блюдо на стол, будто оно жгло ей пальцы.
Я сказал:
— Что ты воротишь нос? Садись и ешь.
Она ответила:
— Меня мутит от запаха жареного мяса.
Я повторил:
— Садись и ешь.
Взял нож, отрезал жирный кусок и положил на ее тарелку.
Она отошла к дальней стене и, держась за нее распростертыми руками, крикнула:
— Палач!
Я сказал:
— Это ремесло как всякое другое. Я честно потрудился и заработал на баранину для нас обоих.
Она начала кричать:
— Палач, палач, палач!
— Сама-то ты кто? — сказал я.— Жена палача и мать палача, моего будущего сыночка.
Но она кричала:
— Никогда не вымолить тебе прощения, и не будет тебе отпущения греха, который ты сотворил сегодня!
Я добрый человек. Я зря собаку не толкну, но тут я не выдержал. Я дал ей здоровую затрещину — она отлетела от стены, упала на пол и замолчала.
Я подвинул к себе тарелку и поел в тишине и спокойствии.