Михаил Андреевич Осоргин
Свидетель истории
Роман
Возможно, что я делаю ошибку, укладывая вымысел в рамки исторических фактов. Во всяком случае, я должен сказать, что в этом романе только одно действующее лицо может считаться портретом; все остальные лица, как и события, писаны смешанными красками и лишь случайно, в отдельных чертах, могут напоминать действительных героев и действительные события, связанные с первой русской революцией.
Автор
* ЧАСТЬ ПЕРВАЯ ОЛЕНЬ *
СМЕРТЬ МУШКИ
В утро, когда мир был еще маленьким, уютным и прозрачным, весь состоял из родного дома с садом и соседней деревни Федоровки, а кончался лесной опушкой и рекой и когда добро и зло еще не жили раздельно, а пытались уравновеситься и сговориться,- кучер Пахом, сам огромный и в огромных сапогах, всклокоченный и хмурый с похмелья, шагнул с кухонного крыльца и раздавил насмерть щенка Мушку.
Мушка даже не успел взвизгнуть - и жизнь его кончилась. Наступив всей тяжестью грузного тела на мягкое, Пахом поскользнулся, хотел крепко выругаться, но оборвался на полуслове и сокрушенно ахнул:
- И-эх ты, никак барышнина собачка!
Огромный Пахом смущенно обтирал огромный сапог о траву, росшую у крыльца, пока кухарка доказывала ему о пьяных глазах и о душегубстве. Когда прибежала Наташа, Мушка уже не дрыгал лапой. Девочка наклонилась, попробовала поднять Мушку, но отдернула руки: это уже не Мушка, а лепешка из шкурки с раздавленной головой и с налитым кровью глазом, злым и укоряющим. Наташа встала, с ужасом посмотрела на Пахома и на кухарку и без слез побежала в сад. Пока она бежала, сдерживая дыханье, ей слышался позади мягкий и четкий топот Мушкиных лапок. В саду она с разбегу прыгнула на скамейку и подобралась,- никого не было, ни Мушки, ни людей. И все-таки она не плакала, а только вся спряталась в первый жизненный ужас.
Прозрачность мира затуманилась, его простота лопнула под Пахомовым сапогом, как грецкий орех. Теперь за стволом березы, которая раньше была удивительно приветливой, пряталось страшное, с ясного неба мог упасть камень, а в цветах притаилась змея. Осторожно спустив ноги со скамейки, чтобы не ступить на что-нибудь полуживое и скользкое, Наташа кинулась бежать из сада к дому, но к другому входу, споткнулась на лесенке, зашибла коленку, испуганно закричала,- и только тогда хлынули слезы из голубых открытых глаз. Утешали ее напрасно,- можно утешить в любом горе, а тут страшное открытие и загадка не по силам. Открытие - смерть, а загадка - за что? Если можно убить Мушку - то, значит, можно все! Теперь ничему нельзя верить, ни участливым словам, ни добрым улыбкам! От теплого, шелковистого, счастливого Мушки остался злой глаз, проклявший и дом, и сад, и всех, и Наташу. Пахом вытер о траву огромный сапог - и радости больше не может быть.
Глупая нянька бубнит над ухом, что найдем нового Мушку, получше прежнего, а глупая мама выговаривает Пахому: "Как вам не стыдно, вот видите, что значит пить!" Пахом вяло оправдывается: "Где ее, маленькую, приметишь, легла на самой дороге", а нянька бурчит: "Ты этак-то и человека раздавишь!" Все это - напрасные речи, и Наташа не слушает. Все равно - мир расколот, теперь ничего не вернешь! Она больше не плачет, а быстро думает и ничего придумать не может - все спуталось. Мушки больше нет, и ничего прежнего больше нет.
Кучер Пахом, полный раскаяния, прибрал и подмел у черного крыльца, так что и следа не осталось; даже песочком присыпал. Руками поднять не решился, а снес на лопате Мушкин труп за садовую ограду и там зарыл, навалив курганчик земли. Теперь ступая подкованным сапогом, все смотрит под ноги, а на садовой дорожке даже поднял игрушечное ведерко и осторожно, обеими руками, поставил его на скамейку. Души у щенка не может быть, у него заместо души пар - а все же загублена малая жизнь, это Пахом чувствовал. Не махни он с крыльца, как увалень, да и не совсем проспавшись,- не было бы такого случая, и вырос бы Мушка в большого пса, барышне Наталочке на радость. Очень было обидно Пахому за самого себя, и этим вечером он выпил больше обычного и в утеху, и с горя. Выпивши - жаждал подраться, но никто с ним, таким огромным, во всей деревне драться не мог, да и день был не праздничный. Поздно вечером Пахом вернулся сумрачный и, шагая в темноте, высоко подымал ноги и осторожно опускал, чтобы не наступить на неладное.
"ДАЙТЕ ХОДУ ПАРОХОДУ!"
Деревня Федоровка неподалеку от Рязани - то есть это по-российски неподалеку, а на лошадях ехать больше полсуток. Летом можно пароходом, так как деревня близка к реке, а имение Калымовых у самого берега Оки. Выедет лодка, пароход замедлит ход, потом даст ход задний, вода забурлит под колесами, с лодки поймают чалку и так на ходу и принимают пассажира, а легкий багаж летит швырком.
Рязанцы - народ прочный и основательный. Как про всех - и про них сложены сказки и прибаутки. Рязанцы "солнышко мешком ловили" и "острог конопатили блинами". Был бой рязанцев с москвичами. Москвичи отмахали солнышко шапками на рязанскую сторону, чтобы ослепить; а рязанцы попробовали поймать солнышко мешком: навели мешок, поймали, завязали,- а оно и выскочило. Тогда они решили: "Плохо нам, несдобровать! Попросим у москвичей мировую". Юмор у рязанцев тяжелый, сытный, былинный, а сами они крепки, коренасты, женщины дородны и румяны, дети смелы и озорны. Которые живут во глубине страны - мечтатели, а приречные - больше любят созерцать.
Наташино детство прошло между городом и деревней. В гимназические годы - она училась в Рязани - много читала, но умела и петь, и плясать, как настоящая деревенская: отбивала каблуками частую дробь, держа плечи на уровне, и пела частушки. В семнадцать лет носила две темные косы - толстые, до самого пола,- была ширококоста, хорошо скроена и крепко сшита. Училась так себе, ни плохо, ни хорошо, а среди приятельниц и приятелей была настоящим коноводом по части выдумок и веселого озорства. Любила весной кататься по Оке в молодой компании, с песнями, с брызгами, с ахами, с привалом на том берегу, при кострах. А когда уезжала с семьей на лето в деревню,- не скучала и одна и ловко управляла плоскодонной лодкой. Самое настоящее удовольствие - уплыть на веслах вверх по течению, как можно дальше вдоль берега, а потом, выехав на середину реки, весла сложить, лечь на дно лодки и плыть по воле обратно, любуясь качающимся небом,- и не столько думать, сколь просто смотреть.
Давно истлели Мушкины косточки за оградой сада, и на собачьей могиле выросла такая же трава, как и везде, только посиней и погуще. И давно поняла Наташа, что смерть - одно из явлений жизни, что смерти, собственно, и нет, а есть простое превращение Мушки - в траву, бывшего - в настоящее, настоящего в будущее. Страшного в этом ничего нет. Если вот сейчас перевернется лодка и до берега не доплыть,- Наташа исчезнет, а мир останется, а может быть, и мир исчезнет с нею, но это все равно. А возможно, что она превратится в рыбу, в водоросль, в морщинку речной ряби, потом подымется паром над рекой, впутается в стадо небесных барашков, прольется дождем над садом и огородами, станет соком березы или яблоком - и какая-то ее частица вернется в человеческую жизнь опять рязанской девушкой, которая будет петь:
Раз полосыньку я жала,
Золоты снопы вязала...
А вечером, в середке хоровода, будет отбивать каблучками дробь в рязанской пляске и лущить семечки.
Уже давно Наташа слышит, как в дно лодки часто и ровно стучит пароходное колесо. Думает: "Раньше свистка не поднимусь!" Пароход идет снизу, лоцман видит лодку, а в лодке как будто никого и нет. Уже совсем вблизи он тянет за рукоятку, и по реке пробегает густой гудок. Наташа приподымается, не спеша садится за весла, смотрит, в какую сторону удобнее отплыть,- и в два взмаха, нехотя уступает дорогу. Пароход, с боковыми колесами, и прямо на лодку надвигаются большие поперечные водяные валы. Наташа быстро повертывает лодку носом в разрез валов - и опять бросает весла. Дальний берег, с лугами и деревьями, исчезает в воде, затем возносится к небу, опять ныряет, опять вырастает, и в лодку захлестывается гребень невысокой волны. Как на качелях - и жутко, и радостно. С парохода смотрят: "Ну и смелая девка! Вот перевернет волной - наплаваешься". Откуда им знать, что все это давно обдумано и что смерти, в сущности, нет, а есть только превращение - как было с Мушкой!
Река и лес - два неизменных друга. Река широкая, вольная, и лес настоящий, хвойный, с опушками из березы, осины и орешника. В реке огромные рыбины, в лесах волки, зайцы и еще ягоды и грибы. После гимназии придется ехать в Москву, большущий город, где курсы, театры, новые люди и, конечно, совсем особая жизнь. Придется прочитать много книг, а после кем-нибудь сделаться; странно, что полагается кем-то быть, хотя разве нельзя просто остаться Наташей Калымовой? Правда, вечно жить в Рязани, когда есть ведь еще большой мир и есть еще заграница, Северный полюс, вулканы, Париж, Австралия,- это было бы невозможно! Видеть нужно очень много, и нужно куда-то затратить силушку, которая уже чувствуется и которой должен быть исход.
Взмах веслами. Только скрипнули в уключинах, лодку взбросило и подало вперед; зажурчала вода и за кормой разделилась надвое. Еще взмах - эхма!
И запела частушку своей деревни:
Дайте ходу пароходу,
Натяните паруса;
Я за то его любила
За кудрявы волоса!
А никакого милого еще и в голове не было. Но все придет - будет и милый.
Пока - крепло тело на парном молоке, а душа питалась здоровой рязанской природой: столько-то лесной смолы, столько-то речного простора, без счета солнца - и воздух полными легкими до дна!
ЧЕРЕДА ДНЕЙ
Как плывут по небу белые барашки - никто их не гонит - и уплывают в неизвестное - и никто их больше не видит,- так уходят пестрым стадом дни - и трудно угнаться за ними памятью. Каждый знает, когда зацвела или когда подломилась его личная жизнь, но в ее беге и сутолоке только вчерашний день очень памятен и только завтрашний очень важен, а самое главное - сегодня.
Был год четвертый, и был год пятый двадцатого века. Юноши тех дней теперь осторожно спускаются под гору, а взрослые тех дней стареют и убывают в числе. Прошлым называется великая война и последняя революция, а что было до этого - то уже история.
Юность Наташи Калымовой* совпала с героическими днями России, с ее самым первым пробуждением. Но та весна была так коротка и так быстро вернулись морозы, что именно молодые посадки и пострадали всего больше. Год четвертый был годом "святого негодования", пятый - пылкого героизма и несбывшихся надежд. А когда на лобное место политической свободы прибежал, запыхавшись, человек тыла, ему ничего не осталось, как назвать толпу, расходившуюся с кладбища, смешным именем "Думы народного гнева". Но гнева уже не было, и народ притих. Под разбитым колоколом трепался наскоро, мочальной веревочкой подвязанный язык.
* Наташа Калымова - прототипом героини было реальное историческое лицо - Наталья Сергеевна Климова (1884-1917) - эсерка-максималистка, участница петербуржского покушения на П. А. Столыпина в 1906 г. Описание ее побега из тюрьмы, а также другие обстоятельства жизни имеют достоверную фактическую основу.
Лето девятьсот пятого года Наташа, как всегда, проводила в деревне. За прошлую осень и зиму она прослушала в Москве столько лекций, докладов и споров, что кружилась голова и не было возможности разобраться. Теперь, в деревенской тиши, отдыхала, взрослела и рассеивала туман. Героическое ее влекло, но в ее душе оно никак не укладывалось в программу и книжные истины. Те, кого называли вождями, меньше всего были похожи на былинных богатырей,были они худосочны, вихрасты, говорливы и лишены мускулов. Очень красиво и громко звучало слово "народ"; но почему его, этого нового бога, нужно жалеть, как слабого и голодного ребенка,- этого Наташа никак понять не могла. В деревне Федоровке крестьяне жили хорошо, избы были крыты тесом, а не соломой, ничьи животы не пухли, коровы были у всех, а ранней весной и поздней осенью приречные мужики подрабатывали рыбачеством. Слушая московских ораторов, развивавших аграрную программу, Наташа видела перед собой золотые ржаные поля и заливные луга,- и уж тогда не могла следить за вязью пышных и напрасных слов. Однажды, слушая эсеровскую звезду, чернокудрого и черноглазого Непобедимого, невольно подумала: "А отличит ли он рожь от овса и овес от гречихи? Или ему знакомы только книжные поля?" Но когда говорили о революционных подвигах, о вооруженной борьбе с властью,- это понимала и принимала как красоту борьбы неравной.
На курсах она больше всего увлекалась философией, напрягая мысль и путаясь в терминах. Но ее головке, отягченной толстыми косами, нужны были не стройность и логичность философских систем, а простые ответы на простые вопросы: о жизни и смерти, о разуме и вере, о загадке мироздания, о временном и вечном; прочтя две страницы ученическими глазами, на третьей она задумывалась о своем. Бога отвергла без особого труда, но поспешила сделать богом "белокурого зверя". И, раз его найдя, уже не расставалась с Заратустрой. Ее, как и всю тогдашнюю молодежь, увлекала, конечно, не столько сила мысли модного немецкого философа,* сколько поэзия его высокого озорства.
* Модный немецкий философ - речь идет о Фридрихе Ницше (1844- 1900), одном из основателей "философии жизни", оказавшем большое влияние на социально-политические идеи XX столетия. "Так говорил Заратустра" - книга Ницше, как. сказано в авторском подзаголовке, "для всех и ни для кого". Написанная в 1883-1885 гг., она произвела на читателей огромное впечатление, в частности, и мифом о сверхчеловеке - "белокуром звере". В данном случае речь может идти об одном из переводов на русский язык: Нами (1899) или Ю. М. Антоновского (1900, 1903).
К осени нужно было решить немало житейских вопросов. Если верить, то нужно, уверовав, действовать; если действовать - так идти до конца. И не по чувству долга, которое малоценно, а для того, чтобы куда-нибудь затратить силушку. Растворяться в словах и спорах, когда все курят и все говорят одновременно,- это для людей иной породы: с ними скучно и бесцельно! А если идти, то с теми, кто умеет действовать. Но таких людей Наташа еще не встречала,- хотя искала с жадностью. Где они, настоящие "белокурые звери", те, кто смело нападают, бросают страшный снаряд и, оттолкнув руку палача, сами накидывают на шею петлю? Для кого революция - не спор о программах и не жалобная песня, а свободная и радостная жизнь? О них пишут и говорят,- но как их найти?
И думала:
"Они - герои, а я - самая обыкновенная девушка. Они - служители высоких идей, а у меня никакие отвлеченные идеи в голове не укладываются. Но я и не хочу быть героиней, я просто хочу жить полнее. А жизнь дана не для того, чтобы ее экономить и расходовать по капелькам. Все - так уж все, иначе постричься в монашенки и шептать молитвы. Но только это не по мне!"
Она, рослая, здоровая, голубоглазая, и вправду в монахини не годилась. И от черта, и от ладана была одинаково далека. Рязанские девушки полногруды и солидны: глаз не закатывают и на шею не бросаются. Но со скучными и расчетливыми людьми им тошнехонько, и долго стоять на месте они не могут и не хотят. Людей определяют на глаз и делят на настоящих и никчемных; с последними не по дороге.
Близких подруг и друзей у Наташи не было, хотя она никого не сторонилась. Но, выждав и высмотрев, могла избранного пожаловать и дружбой, и любовью. Это уж будет, значит, настоящий человек; пока его не было - да ведь и рано!
В те годы зачиналась новая русская история. Год был урожаен на молодых героев - но они народились не на японской войне, непонятной и бесславной; они народились в глубинах России, единицами и гнездами. И народились на скорую погибель,- чтобы оставить в истории красный героический след и подготовить будущее.
Все проходит - остаются книги. В книгах строчка за строкой нанизано то, что было, и то, чего быть не могло. За тысячу человек думает один, и с его пера стекает на бумагу недальняя мудрость и ненарочная выдумка. Будто бы вот в эти годы, вот этой мыслью жили в России все люди или уж, в крайнем случае,- все лучшие. А это не так: одним живет пьяный кучер Пахом, другим пастух деревни Федоровки, великий мыслитель и искусник по лапотной части, и еще совсем иным - городской человек. А старая липа в калымовском саду как росла тогда, так и по сей день дает цвет и не хочет сохнуть, и никак не убедишь ее, что важное случилось и описано в книгах парадными словами.
Поздней весной, уезжая из Москвы в отцовское поместье, Наташа упаковала в чемодан целые стопы книг, чтобы читать их летом на досуге. В городе эти книги только путали голову. Когда ехала, расписала свой летний отдых по часам и по отделам: первый отдел - задача философии, второй отдел философия греков, третий отдел - теория познания. Утром купаться, до обеда читать. А когда увидала Оку и дохнула речным воздухом, сразу поняла, что вся программа полетит кувырком.
На реке две зари: утренняя и вечерняя; а часов никаких нет. Ох, трудно будет с собой справиться!
Вот уже и лодка отчалила на свисток. А на берегу знакомая таратайка, и на козлах грузная копна человеческого тела - постаревший и осевший кучер Пахом.
Может быть,- кто знает? - это лето будет последним.
ЗЕНОН
Как хорош мир, если смотреть на него не из окна городского дома, не на мостовую с лошадиным пометом,- а стоя посреди лужайки или на берегу реки! Хорош и полон чудес. От одуванчика до кучевых облаков, от низкого полета зяблика до всплеска большой невидной рыбины,- прекрасен живой мир, вечно шепчущий, в тени прохладный, на солнце шевелящий волосы горячим дыханьем. И будто бы простой - а сам не простой, не раскрывающий всякому свою мудрость.
По страницам книги бегают световые зайчики. Кукушка считает года и мешает беседовать современной рязанской девушке Наташе Калымовой с элейским философом Зеноном,* жившим в пятом веке до Христа.
* Элейский философ Зенон - живший в V веке до н. э. в греческом городе Элеа философ Зенон считался одним из основателей диалектики. Известен знаменитыми парадоксами. Так, в частности, он утверждал: чтобы пройти известное пространство, движущееся тело должно пройти половину этого пространства, а для этого - сначала еще половину этой половины и т. д. до бесконечности, т. е. оно никогда не тронется с места. Отсюда Зенон приходил к выводу, что быстроногий Ахиллес никогда не угонится за медлительной черепахой.
Зенон придумал состязанье в беге черепахи с Ахиллесом. Как ни надрывается Ахиллес - не может догнать черепаху; догнал, а она опередила на свой шаг, опять догнал - она опять впереди. В эту минуту прямо над Наташиной головой большая зеленая стрекоза, а по-местному - коромысло, одним броском и догнала, и защемила комара. Зенон говорит: не может этого быть, в мире нет движения, все это только кажется! А если поднять от книжки голову - бежит река, по реке бегут струйки, у самого берега серебристая уклейка губой ловит намокшую муху - и на глади рождается и расплывается кружок. Имя реке Ока. Зенону незнакомое, а для Наташи такое свое, что можно отдать за него всю душу - и то мало. И, однако, она хмурит брови, опять смотрит на страницу книги и старается понять, как же это так, что движение - только иллюзия? Все предметы природы, значит, и камень, и трава, и стрекоза, и солнечный свет, и сама она, Наташа,- все это реально лишь как воплощение божества, как застывшее величие неизъяснимой и всевластной воли, вне нас стоящей. Умом этого не понять, а чувство радо слить в одно целое весь этот трепет мира, и даже безо всяких умствующих ссылок на математику. Просто я - в стрекозе, и стрекоза во мне, а голос кукушки - мой голос, и во мне прохлада окских вод.
И тут, встав и оглянувшись внимательно, с девичьей боязнью, Наташа быстренько скидывает платье и рубашку, спускается по мягким травам ската, морщится, ступив на острый камушек,- и вот она в воде, к ужасу уклеек, плотичек и живо юркнувшего в нору рака.
Может быть, и нет движения в реальности, но и вода несет тело, и руки ей помогают, подвигая его саженками, по-мальчишески; и не будь Ока слишком широкой, можно бы уплыть на тот берег, на этом оставив очень умного и очень нелепого Зенона, который и плавать не умеет, и Оки не видал, да и вообще смешной старикашка, запутавшийся бородой в переплете книги, если была у него борода. И, нисколько его не стыдясь, этого слепого умника, Наташа пробует лечь на спину, что на быстрой реке не так просто. Ее относит течением, и, выйдя поодаль на берег, она бежит к платью немного согнувшись, потому что если слеп Зенон, то не слепы кузнечики, и небесные барашки тоже не слепы, и вообще на всякий случай.
"Итак,- говорит Зенон,- будем продолжать. Если предположить, что быстроногий Ахиллес пробежит десять локтей, отделяющих его от черепахи..."
Быстроногий Ахиллес, сбросив на бегу хитон, летит так, что сверкают на солнце голые пятки - и уязвимая, и заколдованная.* Он весь порыв и движение, кудри развеваются, издали слышно его частое дыханье. На черепаху это не производит ни малейшего впечатления: ползет не торопясь, зная, что ее победа обеспечена. Разумеется, сочувствие Наташи на стороне Ахиллеса, но ей нравится и уверенность черепахи, какая-то обреченность этого состязания. Силой своей скептической мысли Зенон не дает Ахиллесу перепрыгнуть через черепаху и унестись по берегу реки до самого перелеска. Есть тут какой-то математический фокус, но Наташе он так же неизвестен, как и огорченному бегуну.
*...Сверкают на солнце голые пятки - и уязвимая, и заколдованная - по древнегреческому мифу, морская богиня Фетида, мать одного из величайших героев Эллады Ахиллеса, стремясь сделать сына неуязвимым для оружия, окунала его в воды подземной реки Стикс, но при этом пятка, за которую держали ребенка, не попала под действие чар.
Лето пройдет быстро - уже начали косить сено; и не оглянешься, как пора в Москву. А между прочим - основная цель жизни еще не выяснена, будущее еще не наметилось! Опять будут речи о страждущем народе и деспотизме самодержавной власти. Потом о соотношении личности и общества, о путях эволюции и революции, о методах борьбы и, главное, тактике. И еще об общественном долге и личном самопожертвовании. Долг - вздор, а отдать свою жизнь так, как хочется,- разве это жертва? Это и значит - выиграть свою жизнь! И все-таки интересно, любила ли Перовская Желябова?* Какую роль в ее жизни сыграла эта любовь?
* Любила ли Перовская Желябова?- организаторы и участники покушения на Александра II революционеры-народники Андрей Иванович Желябов (1851-1881) и Софья Львовна Перовская (1853-1881).
После купанья так хочется есть, что Наташа выпила бы целую крынку молока; но днем парного нет, нужно ждать, пока пригонят коров. А пока бы хоть черного хлеба с крупной солью! И свежий огурец. Зенон, уткнувшись лицом в траву, пробует задремать, но его перевертывают, захлопывают, прижимают теплым локтем и почти бегом несут домой - через поля высокой ржи, которая уже налилась и начинает золотиться. По переплету пощелкивают колосья, и Зенону со всеми его единомышленниками и всеми его врагами беспокойно, потому что руки Наташи в беспрерывном движении: она рвет колосья, вычищает еще незрелые зерна и ест их белыми зубами.
У нее светлые голубые глаза, очень ясные, потому что молодые. И она здорова, потому что выросла в деревне и еще не замучена городом. Кожа золотится, босым ногам прохладно в тени высокой ржи. Мир пахнет травами, прекрасный мир, неведомый тем, кто смотрит из городских окон на мостовую и думает, что ничего другого нет, что так и нужно жить - в пыли, в дыму и людском гомоне. И кто, значит, не ведает великого счастья - быть обнятым природой и плыть по воздуху, над полем, над лесом, в горячем солнечном луче, мошкой, мотыльком, ястребом, в шепоте трав, во всей этой изумительной музыке летнего дня и в ощущении молодости, которого никакими словами не изобразишь и не расскажешь.
И вот - изгородь старого сада, калитка, липовая аллея и крылечко дома. Зенон чувствует, как молодая неразумная сила несет его по скрипучей лестнице и плашмя хлопает на плоскую доску стола. Нужен весь его стоицизм, чтобы и тут отрицать множественность вещей и настаивать на иллюзорности движения,но как иначе поступить мудрецу, который две с половиной тысячи лет твердит одну и ту же остроумную выдумку о черепахе и Ахиллесе? Саркастически улыбаясь, он прислушивается к удаляющимся шагам.
СВИДЕТЕЛЬ ИСТОРИИ
В семь часов утра отец Яков* пробуждается совершенно свежим и вполне готовым в поход. Умывается и одевается бесшумно, чтобы не обеспокоить гостеприимных хозяев, волосы расчесывает прилежно, рясу осматривает обстоятельно, сапоги натягивает только в передней, перед выходом. Затем, с толстым портфелем под мышкой, отец Яков тихо выходит, осторожно притворяет за собою дверь и легкой поступью, при всей своей грузности, спускается по лестнице. В восемь утра он уже в гуще любопытной человеческой жизни, которую любит и которую изучает вдоль и поперек.
* Отец Яков - прообразом бесприходного попа отца Якова Кампинского послужил давний знакомый писателя публицист-краевед и книжник-библиограф Яков (Иаков) Васильевич Шестаков (1870-1919). Убит во время гражданской войны в Перми.
Отец Яков - бесприходный поп, родом из приуральской губернии. Бесприходным стал после разных сложных событий и неприятностей, и семейных, и общественных, и финансовых. В чем дело - никто точно не помнит, и в родные места отец Яков больше не жалует. Было что-то со сбором на голодающих и с приютом для девочек - история стародавняя. Есть у отца Якова какие-то средства, постоянные и ничтожные, хватающие на билет третьего класса и на закусочную лавку. Жительствует больше по знакомым, не напрашиваясь, а по дружбе, со скромностью. Толст и слегка краснощек - но не пьет спиртного и не склонен к чревоугодию; просто - всякая жизнь и всякое питание ему на пользу. Сегодня он в Москве, завтра в Питере, через неделю в Вологде, в Уфе, в Рязани, зимой - по городам, летом - на Волге и Каме, третьим классом парохода от Рыбинска до Астрахани, от Нижнего до Перми. И всюду друзья и знакомые, временный приют, ласковый привет.
Никто не знает точно, зачем странствует отец Яков, и никто не удивляется его дальним перелетам.
- Откуда вы, отец Яков?
- Да вот ныне из Тулы. Хороший город, и люди приветливые.
- Что вы там делали, отец Яков?
- А смотрел, знакомился. Город самоварный и прянишный, хороший городок. И общество прекрасное.
Отец Яков хвалит все и всех. Дурного он не хочет видеть и говорить о дурном не любит. В каждом месте заводит добрые знакомства, все больше с местными интеллигентами, с докторами, с адвокатами; с духовными лицами мало, хотя не чуждается. Не брезгует и исправниками и очень интересуется революционерами, но о подобных встречах и знакомствах никогда не болтает: понимает, что нельзя.
Портфель отца Якова полон рекомендаций, бумажек с печатями, брошюрок земского и епархиального издания, его собственных писаний и визитных карточек с адресами. Кое-где, по городам, у верных и скромных людей, хранятся его архивы: склады им же изданных книжек и тетради его дневников, обернутые в бумагу, перевязанные аккуратной веревочкой и припечатанные его печатью. А пишет отец Яков преимущественно краткие исследования о местных обычаях, провинциальных памятниках старины, о кустарях, о ярмарках - и для газет, и для издания книжечкой в знакомой типографии. Пишет путаным, узорным почерком, со средней грамотностью, поповским стилем, со множеством пышных прилагательных, но вещи не глупые и не пустые. Это как раз те самые листовки и двухлистовочки, реже - поболе, которые, выйдя из-под неведомого пера в незнаемых книгопечатнях, потом делаются библиографическими редкостями и собираются такими же, как отец Яков, странными и любознательными человеками. Отец Яков знает все типографии и всех маленьких издателей; и книжечек выпустил не меньше двадцати, а статеек написал без числа. Любит и гонорар конечно, маленький, соответственный его стилю и его неизвестности.
Главная страсть отца Якова - сидеть за чаем в обществе просвещенных людей и слушать их разговоры, своих замечаний не вставляя. Когда видит, что его стесняются, отходит или совсем уходит; но к нему скоро привыкают, и никогда никто не мог упрекнуть отца Якова в нескромности: сам слушает, но о слышанном по чужим домам не переносит.
- Ну, а вы, отец Яков, как об этом думаете?
- Я-то? Мне думать не нужно, это дело не мое, дело светское, ваше дело!
Иногда проговаривается как бы невзначай:
- Был я в Питере и посетил знаменитого батюшку отца Гапона.
- Да что вы, отец Яков! Как же вы к нему добрались?
- Знакомые друзья помогли, отрекомендовали. Человек поистине любопытный. Поглядел на него, послушал.
- А не боитесь, отец Яков? Ведь за такое знакомство и нагореть может.
- А что же я делаю, я только полюбопытствовал. Все же - собрат по священной рясе, а его поступками я не интересуюсь, не мое дело. Я в прошлом году и у самого министра Плеве побывал, ныне убиенного.
- А к нему как попали и зачем?
- Путем протекции. Имел к нему дело, хлопотал за малышей, за приютских детей, о малой субсидии. Имел, конечно, записочку от сиятельной княгини, от покровительницы.
- Ну и что же?
- А ничего. Интересно. Человек был важный и основательный. Надо их смотреть, влиятельных личностей и правителей государства.
- Разговаривали?
- Разговор был малый, всего минутку побыл. А посмотреть любопытно. Знаменитая была личность, историческая.
- Как же вы это так, на обе стороны: и у Плеве, и у Гапона?
- Какие же стороны? Для меня сторон нет, дело не мое. Для меня все люди одинаковы. Это вы судите да сопоставляете, а мне все одинаково любопытно.
Все любопытно отцу Якову! Кипит Россия - и отец Яков стоит у котла со своей ложкой, вынутой из всевмещающего портфеля. Вперед других не суется, а если возможно, тихонько и неазартно зачерпнет похлебки. Лю-бо-пытно! Но в общем - его дело сторона, он только частный наблюдатель жизни, смиренный свидетель истории. В мемуарах своих, конечно, поместит все, но это уже для потомства, а не ради пустого разговора.
В девятьсот пятом году, перед самыми свободами,* великим любопытством горел отец Яков. Всегда осторожный и осмотрительный, тут он позволял себе заглянуть в такие места и такие квартиры, куда раньше не решился бы пойти. На даче, под Москвой, спал ночами в одной комнате с человеком таинственным, наверняка - нелегальным, а может, и террористом - такое было время. Впрочем, на даче почтенной, у земляка и старого знакомого, большого либерала, помогавшего революционерам. Таинственного человека звали Николаем Ивановичем, и спал он не раздеваясь, даже и башмаков не снимая, у открытого окна, которое выходило на огород, а дальше - пустырь до самого леса. Укладываясь спать, подолгу беседовали; отец Яков рассказывал, коротко, немногословно и без ярких красок, об уральских лесах и о верховьях Камы, как он там нашел русское племя, которое и про Бога не знало, и даже браков не имело,- так, жили, кто с кем хотел, и никому не молились. А его собеседник, оказывается, знавал и эти места, и много других подобных, и сибирскую тайгу, но почему знал - не рассказывал, а отец Яков, конечно, не выспрашивал.
* Перед самыми свободами...- здесь: 17 октября 1905 г., дня выхода высочайшего Манифеста.
Иногда Николай Иванович подшучивал над отцом Яковом:
- Вот заберет вас ночью полиция, святой отец, и будем мы вместе сидеть в тюрьме. Там, бывает, неплохой борщ дают.
- Меня забирать не за что, я - лицо духовное, светским не занимаюсь. Да и вас за что же трогать - вы человек достойный и почтенный.
- А зачем вы по свету бродите, отец Яков? Что вас носит?
- Брожу, по разным малым делам хлопочу. Ну, и так смотрю. Жизнь-то, Николай Иванович, лю-бо-пытна! Все суетятся, и каждому хочется, чтобы вышло по его.
- А вы, значит, со стороны смотрите?
- Я смотрю - никому не мешаю. Мне все интересно.
- А может быть, вы - опасный человек, отец Яков? Чем вы подлинно занимаетесь - никому не ведомо.
Отец Яков отвечал немного обиженно, но степенно:
- Дурным делом не занимаюсь, и многие меня знают. Болтать не болтаю, а и скрывать нечего. Если же кто не доверяет - не нужно со мною, с попом, водиться. Кто верит - тот и верит, насильно же ничьей дружбы, ниже доверия, не ищу.
- Я верю, отец Яков, вы не обижайтесь, я пошутил. Я знаю людей, много среди них околачивался. Тоже ведь и я про свои дела язык не распускаю.
- Ну вот и прекрасно.
За три дня сожительства под одним гостеприимным кровом так подружились, что даже поменялись обувью. Отца Якова, по летнему времени, прельстили новые легкие штиблеты Николая Ивановича, а тому оказались как раз по ноге, и впору, и удобны поповские полусапожки.
По вечерам, за долгим чаем, Николай Иванович читал наизусть стихи Пушкина, Некрасова, Алексея Толстого, а отец Яков слушал с восхищением. Также слушал, сам порою подпевая, церковные молитвы и песнопения, которые Николай Иванович исполнял удивительно. При цыганских же романсах скромный поп немного краснел, но неодобрения не высказывал. И все, кто за чаем присутствовал, любовались их дружбой и тихонько посмеивались.
Когда Николай Иванович внезапно уехал, даже не попрощавшись, и куда не говорили, а потом в газетах описывали наружность неопознанного террориста, убившего градоначальника,- отец Яков молча читал газету, смущенно бегал глазками и спрашивал хозяина:
- А что, видно, друг-то мой, Николай Иванович, надолго уехал?
Хозяин, который и сам догадывался, кому он давал приют, с деланным равнодушием отвечал:
- Не знаю, отец Яков, он не сказал. Да я и вообще его мало знаю, случайное знакомство. Попросили приютить,- ну, я его и приютил.
Отец Яков продолжал в раздумье:
- Видно, надолго! И в моих полсапожках уехал. Хороший был человек, веселый, а в душе как бы страждущий. Лю-бо-пытно!
Однако скоренько собрался, поблагодарил за гостеприимство и тоже уехал: то ли из опаски, то ли дальше смотреть мир, людей и события.
Впрочем, подолгу отец Яков не любил заживаться нигде.
"НАШИ"
Человеческая память дырява, как решето: на крутых поворотах истории она бесследно процеживает не только давнее, но и вчерашний день.
Он забыл, поседевший, изможденный, больно высеченный жизнью, сегодняшний историк, что прошлое, по которому он умиленно вздыхает, было не лучше нынешнего, что лишь перетасована колода тех же самых карт и короб человеческих страданий, иначе уложенных и умятых, по-прежнему полон, что несуществующий прогpесс был только его собственной напрасной и неостроумной выдумкой.
Он забыл, пришибленный обвалом неоправданных надежд, как, благоговейно расточая признательность, он преклонялся перед жертвенностью неразумных и пылких юношей, им же соблазненных, которые оставляли детские игры, смех и учебу и шли убивать и умирать во славу миража - счастья будущих поколений.
Злостный банкрот, он с негодованием спрашивает: да как же могли они надеяться, что на крови вырастет благополучие и из преступлений родится справедливый закон? Он клянет их молодость и их поступки, видя в них источник нынешних зол. Но, строго их осуждая, он втайне мечтает о новых молодых мстителях, которые с такой же жертвенностью обрушатся на настоящее, если не во имя будущего, то хотя бы с мечтой о возврате прошлого; за дымной завесой нынешнего пожара что прошлое уже рисуется ему прекрасным потерянным раем.
В дни России, отодвинутые в историю великой войной и величайшей революцией, никто не спрашивал, почему простая и здоровая русская девушка, воспитанная не хуже других и не менее отзывчивая на доброе, бросала родной дом и ученье и уходила в ряды тех, кого одни называли преступниками, другие - святыми. Это было так же просто и естественно и так же мало, как подать копейку нищему или броситься в воду спасать утопающего. Даже не было подвигом: только проявлением душевной чуткости и сознания невозможности поступать иначе.
На снегу была кровь - как тогда была у крылечка, где Пахом раздавил щенка. Вечером к Наташе забежала подруга по курсам:
- Ты знаешь, что делается на Пресне?
- Стреляют?
- Пресня горит! Ее подожгли снарядами. Наши там едва держатся.
Наши - приобщало Наташу к партиям восстания. Они обе чувствовали, что нужно куда-то идти, что-то делать, помогать своим, может быть, стрелять или подставлять грудь под пули. Нельзя же читать книжку, пить чай или спать, когда рядом люди борются и гибнут. Но куда идти?
Затерянные в ночи пустынных улиц, тесно друг к дружке, как орешки-двойчатки, в обход, закоулками, по льду Москвы-реки, они пробрались на Пресню, где видно было зарево и слышалась редкая ружейная стрельба. Было жутко и необыкновенно. Не зная, куда идти, они держали путь на звуки выстрелов. Им рисовалось, что вот сейчас будут высокие баррикады с красными флагами, валы из трупов и силуэты немногих смельчаков, сражающихся против солдатских отрядов. Но и на Пресне, куда они наконец добрались, переулки были пусты, огни в домах потушены, и только на окнах верхних этажей отражалось зарево недального пожара.
В одном месте они натолкнулись на бежавшего юношу в студенческой фуражке, остановили его и спросили, где происходит бой. Он сначала не понял, потом указал в сторону и на ходу крикнул: "Да вы туда не ходите, там черт знает что творится, еще убьют вас!" Они с бьющимся сердцем пошли по указанию и совсем неожиданно, повернув за угол, оказались у какого-то заграждения, где несколько темных фигур наваливали снег на кучу пустых ящиков и поливали водой. Это и была баррикада, которую они так страстно хотели видеть и совсем иначе себе представляли.
Студент, которого они встретили, вернулся сюда. Сперва начальственно прикрикнул на них, зачем они понапрасну тут бродят и рискуют жизнью,- но, в сущности, риска было мало, и баррикада никем не обстреливалась; ее готовили на случай, что солдаты сюда пробьются.
- Пока еще наши держатся и на Большой, и на Средней Пресне; только оружия у нас мало.
Опять - наши! Девушкам они рисовались молодыми великанами, грудью защищающими Пресню от натиска огромных солдатских масс. Если бы пробраться туда и хотя бы подавать им заряженные ружья!
- Но разве нет подмоги из города?
- Какая подмога! Дружинников мало, да сюда и не пройти; Пресня кругом обложена.
- Мы прошли.
- Там, пожалуй, всего и не знают.
- Мы можем вернуться и сказать. Только кому?
- А и правда, вам все равно назад идти! Не здесь же оставаться.
Он научил их, как пройти на Прохоровскую фабрику и как разыскать там либо Никодима Ивановича, либо товарища Оленя.
- Только там опасно! Уж не знаю, ходить ли вам...
- Мы не боимся.
- А уж они вам скажут, что нужно, и адрес дадут. Главное, что у нас и револьверов мало, а патронов и совсем ничего!
Теперь они пробирались с жутким и радостным сознанием важности поручения. Теперь они были участницами борьбы!
Дальше было то, что запоминается на всю жизнь: тени людей на фоне горящего здания, свист пролетевшего снаряда, суматоха революционного штаба, где долго никто не мог указать им, как найти нужных им людей. То, что им рисовалось страшным и величественным, оказалось живым, суетным и словно бы веселым. И было странно слышать в ответ на их расспросы:
- Лучше всего пройдите на кухню, там комитет собирается.
Все мелькало сказочным видением: даже едва запомнилось лицо товарища Оленя, которого они наконец разыскали и который, только минутку подумав, кинул им:
- Это хорошо. Вы там скажите, что нам держаться трудно и что пусть, если могут, посылают сюда и людей, и оружие. Люди есть, а главное - оружие. И нужны бомбы. Так и скажите.
Дал адрес и не велел записывать:
- Здесь не задерживайтесь, уходите!
Опять темными закоулками, сами плохо соображая дорогу, они пробрались через "кольцо войск", которого не было. По льду реки шли уже при первом рассвете. Между собой почти не говорили и друг дружке не сознавались в усталости. Страшным в пути оказалось одно: труп человека на снегу; может быть, замерз, может быть, был убит случайной пулей. Покосились, как лошади, и обошли подале. Но запомнили навсегда.
Рано утром явились по адресу, передали, что сказано, и были неприятно поражены, когда человек, к которому их послали, развел руками и недоверчиво ответил:
- Что за чепуха, откуда нам достать! Да и доставить невозможно!
Они горячо настаивали и вызвались доставить сами; бомбы так бомбы! Он спросил:
- А есть у вас в городе безопасная квартира?
Наташа предложила свою комнату. Он переспросил адрес и сказал, чтобы ждали весь день до вечера. Они ушли с чувством исполненного долга.
Вернувшись домой, Наташа, не раздеваясь, легла отдохнуть. Заснув, проспала до полудня, затем в волнении прождала весь день,- но никто не явился. Все равно, теперь она уже втянута в дело - участница вооруженного восстания! Не сегодня, так завтра ей могут доставить целый ящик динамитных снарядов, и ночью, скользя по льду, она будет носить их на осажденную Пресню или куда понадобится.
Только на следующий день зашла такая же, как она, молоденькая девушка с конфетной коробкой, трижды перевязанной крепкой лентой.
- Вы - Наташа?
- Да.
- Я от Павла Ильича. Он просит вас похранить эту коробочку. Куда ее поставить?
- Куда хотите, все равно.
- Нет, так нельзя, нужно быть с нею осторожной. Коробочку поставили на подоконник, прикрыв газетой.
- А что с ней делать?
- За ней зайдут или вам скажут. Главное - не ударьте обо что-нибудь. Вы понимаете?
- Понимаю. А разве не нужно отнести на Пресню?
Девушка сказала, что больше ничего не знает, что ей поручено только доставить коробочку. А Пресня, говорят, вчера взята войсками, много рабочих арестовано, есть расстрелянные, и теперь на Пресню проникнуть невозможно.
- Я там была прошлой ночью.
- Да, а теперь там сняты все баррикады и занята Прохоровская фабрика.
Теперь Наташа стала стражем не нужной больше небольшой бонбоньерки. Это и есть революция? Да, это и есть революция!
Как нянюшка, сидела и стерегла. Несколько дней не выходила из комнаты, но и не дотрагивалась. Уже. не было в Москве стрельбы; уже набиты были тюрьмы и выходили газеты. Уже подошло Рождество.
Решилась опять пойти справиться по тому же адресу. Уходя, дрожащими руками взяла с подоконника коробку, прижала к груди и, осторожно и несмело ступая, донесла до комода и спрятала в ящик, где были письма гимназических подруг, запрещенная книжка и пучок высохших колосьев ржи - память о минувшем лете в деревне.
ОТЦА ЯКОВА ЛЕТОПИСЬ
Пухлая, белая рука отца Якова - на каждом суставе по подушечке - писала слова с завитушками; если когда-нибудь дотошному историку пригодятся эти писания - намучается он над поповским почерком! А пригодиться могли бы, в особенности "Летопись отца Иакова Кампинского", куча тонких школьных тетрадей, с напечатанными на обложке словами: "Тетрадь учени... ...го класса", а на обороте обложки, на третьей и четвертой ее страницах,- таблица умножения, меры жидких и сыпучих тел и хронология царствований от призвания варягов до наших дней.
В этих тетрадочках, на обеих сторонах линованных страниц, отец Яков записывал ход лично им наблюденных достопамятных событий, а также доверия заслуживающие слухи, с предпочтением - которых не было в газетах. Тетрадок с собой не возил, кроме последней, а, заполнив, оставлял, где в то время находился, на сохранении у верных людей, своих многочисленных знакомых: одна - в Москве, другая - в Рязани, а то - в Уфе, в Саратове, в Твери или в самом Санкт-Петербурге. Все подумывал собрать эти тетрадочки воедино и хотя бы сшить вместе в одну обложку и передать самому верному человеку,- и все никак не удавалось.
В декабре тысяча девятьсот пятого года, после дней Рождества, почти под самый Новый год, записал:
"Ныне стрельбы на улицах города Москвы более не слышно, и можно полагать, конец происшедшим чрезвычайным волнениям. Сказывают, убито побольше тысячи человек, ежели не все две, особливо на Пресне, где рабочий люд с помощью студенчества понастроил заграждений, впоследствии сожженных и разрушенных с пролитием крови.
Самые же декабрьские дни начались осаждением училища господина Ивана Ивановича Фидлера, где и заперлись ученики и посторонние лица из числа бастующих и революционных вожаков. И впервые в первопрестольной столице били по дому пушками! Но те не сдавались, а бросали из окон начиненные динамитом разрывные бомбы страшной силы, что видел своими глазами и слышал ушами, находясь в одном из близлежащих домов. Повечеру разрывались как бы синим огоньком с потрясающим грохотом. Зрелище страшное и трудно забываемое! А когда помянутую молодежь выпустили на честное слово, если выйдут без оружия, то окончилось для них избиением и многочисленными арестами, а некоторых зарубили на улице. Женщины, присутствовавшие в их числе в училище, советовали, чтобы не выходить и до конца сопротивляться; мужчины же, а поточнее, еще совсем мальчики и юноши возомнили обмануть бдительность и пробиться, что лишь немногим и удалось. Предварительно же Ивану Ивановичу, коего знавал лично, свои же ученики подстрелили из револьвера ногу за то, что, поднявши белый плат, хотел за всех сдаться, жалея собственный дом.
А вслед засим было взорвано на воздух, но не вполне, Московское охранное отделение, что в Гнездниковском переулке. А именно двое мальцов подошли пешком под самые окна и бросили жестянки с динамитом, зажегши фитили от раскуренных папиросок. После чего оба скрылись. Так что все рассказы о налете на лихачах чуть ли не целым отрядом дружинников не соответствуют действительности, о чем знаю достоверно.
Заграждения и баррикады видал лично и своими глазами повсеместно. Под прикрытием рясы иерея, но и без должной опаски наблюдал на Садовой улице, как десяток юных смельчаков с неописуемой дерзостью отбили у солдат пушку, а что делать с той пушкой, не знали, почему и послали одного посмотреть в Энциклопедическом словаре Брокгауза и Ефрона, как отвинчивать замок, но ответа не дождались, да так и бросили, вовремя убежавши. На другой день будто бы раздобыли нужные чертежи, но уже нового случая отбить пушку не встретилось.
Слыхал также, но без ручательства, что по снегу вдоль Тверского бульвара катились двое в простынях, понеже на снегу менее приметно, в намерении подкатиться этим способом к самому дому господина градоначальника и взорвать. Однако докатиться не удалось, ибо, начав с неудобного конца, приходилось катиться вверх.
Встретил на Арбате, близ Серебряного переулка, где церковь Николы Явленного, отряд кавалеристов, и все ехали с ружьями наперевес, направляя дуло в прохожую публику из опасения бросаемых бомб. Я же миновал благополучно, поднявши кверху обе руки, как было приказано, а портфельчик придерживая бородой на весу. Полагаю, и тут был спасен саном священника. Офицер крикнул: "Эй, батюшка, сидели бы дома, а то не ровен час подстрелят!" Я же поспешил пройти мимо, избавясь от опасности.
На Пресню, однако, пройти в те дни не удалось, но и в самом городе видел неубранные трупы убиенных, а посреди прочих старуху, очевидно к беспорядкам непричастную, но солдаты из опасения стреляли без различия пола и возраста.
Тюрьмы, сказывают, полным-полны, равно как и участковые помещения для задержанных. Из других городов известия, что ничего особенного не происходит, так что главным образом взволновалась только наша матушка-Москва. На праздник Рождества Христова утихло, хотя народу в храмах было помене обычного, не по неверию, а из опаски".
Перечтя записанное и подумав, отец Яков закончил так:
"Сей бурный и событиями несчастливый год закончился обильным пролитием человеческой крови. Не мне, скромному созерцателю событий, изыскивать оных причины. Потрясенная военными неудачами, больна и страждет духом наша возлюбленная родина. И грядущее неясно! Возьмет ли верх благоразумие или продлятся неурядицы и смятение? Одно скажу - пожелаем народу русскому успокоения и возврата к мирному труду, основе благосостояния! И да извлекут из проистекших достопамятных событий поучительные выводы и правящие и управляемые!"
Тут опять задумался отец Яков, свидетель истории. В своих скитаниях он видел правящих и жил среди управляемых; и опыт жизни говорил ему, что и те и другие не проявляли склонности к поучительным из событий выводам. И еще он знал, что во глубинах уездной России столичные дела не имели ясного отзвука и что разговоры о свободах, о народном представительстве и ответственном министерстве были и чужды, и непонятны крестьянской России и толковались ею по-своему: "Правда ли, будто царь отымет землю у господ и отдаст мужикам?" Все же прочее скользило мимо уха и не западало в память.
Поэтому свою декабрьскую запись отец Яков окончательно заключил отвлеченным рассуждением и поэтической картиной, а именно:
"Сидя ныне у окна, наблюдаю падение густого снега, между тем как до сей поры зима была повсеместно малоснежна. Не могу нарадоваться летящему белому пуху, способнику грядущих урожаев. Не важнее ли сие всяких собеседований и споров о высокой политике? Вспоминаю белые пласты снеговых покровов наших прикамских и приуральских местностей, где был рожден и откуда пустился в странствие по стогнам российским не в качестве священнослужителя, но как бы вечный путник, любопытствующий о жизни возлюбленной Родины! На этом и закончу, уступив временно лирическому подъему, объясняемому настоящим моим одиночеством и значительностью переживаемых дней!"
Последние строки летописца отца Иакова Кампинского переехали со страниц ученической тетради на розовую ее обложку и заняли промежуток печатных строк, утверждавших, что в версте пятьсот сажен, а в сажени три аршина.
Дописавши, отец Яков довольно и не без хитрецы улыбнулся, крупно проставил число, месяц и год, а на лицевой обложке тетради подправил чернилами ее номер.
Был отец Яков аккуратен и любил во всем систему и порядок.
ПОД НОВЫЙ ГОД
В ночь под Новый год в селе Черкизове, под Москвой, в домике учителя, собралось несколько молодых людей. Новогодний пир не отличался пышностью: студень с хреном, картошка со сметаной и вместо шампанского две бутылки красного удельного номер двадцать два.
Хозяин, пожилой учитель, говорил:
- Нынче, товарищи, опасаться нечего. Под Новый год обысков не делают, тоже ведь и охранники празднуют.
Гостей шестеро, в том числе две девушки. Все одеты так, чтобы не очень выделяться из обычной рабочей толпы поселка,- и по всем лицам видно, что это не рабочие. Больше всех похож на рабочего парня тот, которого называют то Алешей, то Оленем. Он - высокий, красивый блондин, с лицом мужественным и очень нервным; к нему, широкогрудому и стройному, кличка Олень очень пристала, и, по-видимому, он к ней привык. Меньше всех мог бы сойти за пролетария маленького роста еврей, с обезображенными и исковерканными кистями обеих рук; у него большие, слегка навыкате удивленные глаза, редкая бородка, слабый голос и острый, ядовитый язычок; его называют Никодимом Ивановичем, он - старый партийный работник, и все знают, что его руки обожжены взрывом, когда он заведовал эсеровской лабораторией. Третий гость учителя - невеселый и задумчивый юноша Морис, студент, успевший еще до московских событий дважды посидеть в тюрьме и освобожденный в дни "свобод". Четвертый гость - товарищ Петрусь, студент-лесник, румяный, приятный, веселый, общий любимец; в дни ноября он, в высокой папахе и с револьвером в руках, единолично разгонял толпы черносотенных демонстрантов: врывался в середину толпы и кричал: "Честные люди, расходитесь, а жуликов пристрелю!" Стрелять ему не приходилось, так как толпы разбегались, оставляя на снегу царские портреты и иконы Серафима Саровского.* На эти свои подвиги Петрусь смотрел как на легкий спорт и забавное развлечение. Но в декабрьские дни он так же весело валил фонарные столбы, заграждая путь семеновцам, и перестреливался с ними из-за слабого прикрытия.
* Иконы Серафима Саровского - преподобный Серафим Саровский - один из самых почитаемых в России святых, канонизированный после кончины, последовавшей в 1833 году, активно пропагандировался православной церковью в качестве "заступника Руси".
Одну из женщин, постарше, зовут Евгения Константиновна. Она некрасива, но так родовита и барственна лицом, что никакой головной платок не превратит ее в заводскую девушку. По говору - не москвичка, так как отчетливо говорит "конечно" и "скучно", а не "конешно" и "скушно", как полагается говорить москвичам; скорее всего - петербурженка, к тому же привыкшая и к иностранным языкам. Другая, наоборот, похожа на молоденькую крестьянку, крепко сшитую, бойкую, но с тем выражением ранней степенности, которая свойственна рязанским девушкам и бабам. Это - Наташа. К ней все относятся с особым вниманием и несколько подчеркнутой участливостью, потому ли, что она младшая, или потому, что меньше всех похожа на заговорщика.
- Вы, Наташа, собственно, напрасно рискуете,- говорит Олень.- Вам и нет смысла и не нужно переходить на нелегальное положение.
- На квартире я рискую больше; вы знаете, что у меня хранится в комнате?
- Это нужно завтра же ликвидировать. Кто-нибудь к вам явится и унесет.
Евгения Константиновна говорит спокойно:
- Я завтра унесу. Только куда? Чистых квартир больше нет, а к себе я не могу.
- Придумаем. Я скажу вам куда. Вы только будьте осторожны, Евгения Константиновна!
Она подымает брови: разве нужно давать ей советы?
В самые горячие дни московского восстания она, всегда прекрасно одетая, в дорогих мехах, не раз доставляла "конфеты"- изящно упакованные коробочки с ударными бомбами. Это сделалось как бы ее основной специальностью. Однажды у выходных дверей большого дома она встретилась с молодым жандармским офицером, который бросился к дверям, распахнул их и придержал, пока элегантная дама выходила. Он был олицетворением офицерской любезности, и она подарила его благосклонной улыбкой. На улице он некоторое время, впрочем осторожно и почтительно, шел за ней. Она взяла извозчика и уехала, держа коробочку на весу - чтобы не взорваться, если споткнется лошадь или подбросит санки на снежной уличной колее. Когда извозчик пересекал Садовую улицу, неподалеку у Красных ворот, выпалило подвезенное солдатами орудие так, вдоль улицы, на всякий случай, картечью. Лошадь дернула, испуганный извозчик еще подстегнул ее кнутом, и санки понеслись по ухабам запущенной в эти дни улицы. Она откинулась, но руки со страшной коробочкой остались на весу, над полостью саней, а пальцы крепко держали прочную веревочку. Когда отъехали подальше, извозчик повернулся к ней:
- Ну, барыня, и испужался я! Вот как палят в матушке-Москве.
Она равнодушно спросила:
- А почему это стреляют?
- Кто ж их знает? Про то известно начальству. А люди говорят: леволюция!
- Что это такое - леволюция?
- Господа бунтуют. А сказывают - и рабочие недовольны. Дело не наше, мы - извозчики.
Доставив коробочку в условленное место, она вернулась домой, где ее дядя, генерал, обрушился с упреками за ее прогулки по неспокойной Москве.
- Тебя могут случайно подстрелить!
- О, дядя, я осторожна. А почему вы дома? Вы не усмиряете мятежников?
- Бог миловал! Недоставало, на старости лет, воевать с народом. Мы, к счастью, избавлены; на это есть Семеновский полк.
-- А вы не сочувствуете мятежникам, дядя?
Ей, недавней институтке, дядя прощал любые неразумные слова. И теперь он только потрепал ее по щеке:
- Я служу царю, моя милая! Надеюсь, что и ты им не сочувствуешь.
И он добродушно рассмеялся.
Олень говорил:
- Наташа, явочную квартиру придется пока оставить у вас. Но не держите дома ничего, никаких бумажек, никаких адресов и людей не собирайте. Как можно осторожнее! Ну а вам, товарищи, необходимо на время из Москвы исчезнуть. В случае чего - сноситесь через Наташу.
- А ты, Алеша?
- Я останусь.
- Тебя заберут, тебя хорошо знают по Пресне.
- Заберут, не заберут, а я сейчас уехать не могу, и говорить нечего. Живым меня не заберут.
Учитель сказал:
- Через три минуты - Новый год. Давайте хоть вина выпьем, а уж потом договоримся обо всем.
Налили вина в толстые стаканы. А когда чокнулись и выпили,- на добрый час исчезли заговорщики и загнанные революционеры и остались молодые люди, счастливые тем, что все они еще на свободе и что в их среде две милые девушки, одна строгая и немного чопорная, другая - совсем еще не оперившийся птенчик революции, совсем девочка, простая и ясноглазая.
- Вы, Наташа, петь умеете?
- Я по-крестьянски, как у нас в Федоровке. Хотите частушки?
- Спойте, Наташа.
Она встала, подбоченилась, выбила каблучками дробь:
Говорили про меня,
Што баловлива больно я.
Где ж мне быть баловливой,
Строгий папа у меня.
- Нет, у меня веселое не выходит. Давайте споем хором, я буду запевать.
Они спели сначала "Стеньку Разина",* потом "Ой, у лузи", но хор составился плохо. Только Петрусь хорошо тянул тенором, а женский голос один - Наташи.
* Спели "Стеньку Разина" - имеется в виду одна из широко распространенных в народе песенных баллад о Степане Разине. Популярнейшим среди сюжетов была казнь легендарного бунтовщика (см. хотя бы "Казнь Стеньки Разина" Ивана Сурикова).
- А вы не поете, Евгения Константиновна?
- Я не знаю русских песен. Меня учили романсам, да и то французским.
Учитель посмотрел удивленно. Он знал Евгению Константиновну как члена эсеровской партии* и слыхал о необыкновенном ее хладнокровии и выдержке,- об этом знали все. Знал еще, что через нее партия получала сведения о настроении военных кругов и о составе Московского гарнизона, который в дни революции оказался малочисленным и непрочным, почему и были присланы в Москву семеновцы. Но биографии ее он не знал, как и большинство; не знал и ее настоящей фамилии. Хорошо ее знал только Олень.
*...Как члена эсеровской партии - партия социалистов-революционеров (ПСР), избрав террор средством борьбы с самодержавием, совершила ряд нашумевших политических убийств и "экспроприации".
В третьем часу ночи она встала:
- Ну, я пойду.
-- Куда же? Нельзя так поздно: вы не доберетесь до города.
Она улыбнулась:
-- Я доберусь. И не очень боюсь. У меня есть защита! Вынула из простенькой сумочки револьвер - маленький "велодок" с рукояткой, выложенной перламутром.
Учитель настаивал:
- Останьтесь, товарищи, до света. Там разбредетесь. А сейчас очень опасно.
Решил Олень. Другие привыкли ему подчиняться:
- Идем все. До города - вместе, в городе поодиночке. Новый год, да и ночь чудесная, снег идет - прогуляемся.
Мужчины были в сапогах, женщины в глубоких ботах. Вышли веселой гурьбой, и до края поселка провожал учитель.
Наташа потянула за рукав Оленя:
- Отстанем на минутку.
- Слушаю, Наташа, в чем дело?
- Товарищ Олень, я хочу вам сказать, что я решила не возвращаться домой, к отцу, в Рязань. Он вызывает меня, но я не поеду. И еще что я решила, если вы меня возьмете, пойти в боевую организацию.
- Рано вам, Наташа! А затем - убивать и умирать не так просто.
- Убивать - да, а умирать просто. Ну, я вам все сказала, догоним их.
Он задержал ее еще:
- Сколько вам лет, Наташа?
- Мне? Двадцать, скоро двадцать один. Разве революцию создают старики? Вот и вы тоже молодой, и Петрусь, и большинство. Ну, это все. Когда будет нужно - вы вспомните.
МОЛОДОЖЕНЫ
У самого подъезда он напомнил ей, понизив голос:
- Не забывайте, Наташа, что вы - Вера, и называйте меня на ты. А я, конечно, Анатолий.
- Да-да.
- Ну, теперь идем. Кажется, это - второй этаж? Ты помнишь?
-- Второй, дверь направо.
Отворила горничная:
- Пожалуйте. Я все приготовила, как сказали.
Они прошли в гостиную, обставленную богато и безвкусно. В большом зеркале отразились высокие фигуры: женщина, темная шатенка с очень приятным лицом, в кружевной накидке и модной шляпке, и ее муж, одетый с иголочки, широкоплечий, белокурый, здоровый, молодой.
- Вас зовут Машей?
- Да, барыня.
- Вы давно служите, Маша?
- Три года. Когда наша барыня уезжают, всегда меня оставляют здесь при квартире.
- Мы переедем сегодня к вечеру, Маша. Ужинать сегодня будем в ресторане, а с завтрашнего дня дома.
- Слушаю.
Они смотрели столовую, где было чисто прибрано и вся показная посуда выложена на буфет. Потом заглянули в спальню с большой постелью, высоким крутобоким комодом, огромным зеркальным шкапом. И здесь зеркало отразило их лица: очень серьезное, деловое лицо мужчины и немного смущенное - женщины.
- Хорошо, Маша, спасибо. Нужно будет кое-что докупить, мы этим после займемся.
Собственно, докупать было нечего; скорее, было бы можно убрать множество ненужных предметов: скамеечки, пуфы, вазочки, безвкусные картины.
- Постель приготовить, барыня? Я простынь не постлала.
Надо было сказать, что "мой муж любит спать на диване",- но горничная смотрела на них с таким любопытством и вниманием, что Наташа не решилась.
- Да, конечно, к вечеру все приготовьте.
На столе в кабинете стоял громоздкий и ненужный письменный прибор: высокая чернильница с песочницей, разрезной нож, стакан для перьев, тяжелый пресс-бювар, пепельница,- все серого камня с аляповатой бронзой. Наклонная лира с гвоздиками - класть ручки и карандаши - и слишком коммерческого вида стойка для бумаг. Для книг была небольшая этажерка, и на ней толстая телефонная книга и "Весь Петербург".*
* "Весь Петербург" - популярные в России начала столетия издания справочно-рекламного характера, выходили не только в столицах (см.: "Вся Москва"), но и в провинции (например, "Весь Екатеринбург").
- Напомни мне, Анатолий, купить чернил! И бумаги, конвертов.
Олень с уважением посмотрел на Наташу: "Какой она молодец, как славно себя держит! Как у нее хорошо вышло: "Напомни, мне, Анатолий..."
Он на минуту присел в мягкое кресло, похлопал ладонью по коленке и не знал, что нужно говорить.
- Тебе будет удобно тут заниматься?
- Да, ничего. Пойдем?
- Пойдем. Значит, Маша, до свиданья, до вечера. Мы приедем часу в восьмом.
- Слушаю, барыня.
Они вышли. До угла улицы молчали, потом он сказал:
- Да, немножко смешно. Уж очень парадно. Вы управитесь, Наташа?
- Управлюсь как-нибудь. Только не забыть бы купить чаю, сахару, печенья, чего еще? Варенья? Вы варенье любите?
- Вероятно, люблю. И чернил.
- Да, и чернил. Мы будем покупать вместе? Хотите, зайдем сейчас?
- Ну что же. Только уж будем вообще на ты. Нужно привыкать. Вы - Вера, а я - Анатолий. А башмаки немного жмут. И почему я в пальто - тоже неизвестно, и без него жарко. А вы все-таки удивительный молодец! Вы знаете!
- Что я знаю? Что нужно сахару?
- Ну да, и вообще: настоящая барыня.
- Нет, я плохая хозяйка. Как я буду заказывать обед - прямо не понимаю. Дома мне никогда не приходилось. Хотя, знаете, я умею приготовлять воздушный пирог. Ну, как-нибудь обойдется.
В восемь часов они приехали с большими, новыми и слишком легкими чемоданами. Один, потяжелее, с книгами. Он не знал, что купить,- и купил Полное собрание сочинений Достоевского, несколько сборников "Знания"* и еще, по ее просьбе, поваренную книгу. В другом чемодане были ее вещи, тоже новые - три платья, немного белья без меток, коробка почтовой бумаги, туалетные принадлежности,- много ненужного, чего у нее никогда не было, но что сейчас необходимо иметь, чтобы казаться настоящей барыней. Коробка душистого мыла, хороший одеколон, пудра, духи. Ночные туфли с красным помпоном. Легкий капотик. В двух картонках - новые шляпы, одна красивая, другая безвкусная. Ему купили шляпу "панама", котелок, несколько галстуков и тоже ночные туфли. И самое смешное - халат с пышными кистями. В халате Олень никак не мог себя представить.
* Полное собрание сочинений Достоевского, несколько сборников "Знания" - сам подбор книг, неслучайный для такого библиофила, как М. А. Осоргин, говорит о случайности выбора неумелых конспираторов: вместе с адресованным взыскательному читателю "полным" Достоевским были куплены издававшиеся А. М. Горьким и К. П. Пятницким с 1903 г. т. н. демократические литературные сборники для широких масс.
- Сколько мы денег истратили!
- Это необходимо, Вера.
- Я знаю. Но жаль денег.
Костюмы, белье, галстуки, башмаки - все было новенькое, только что из магазина. Совсем не было случайных и старых вещей, которые сопровождают каждого,- милых, привычных и подержанных. Все было неношено, неудобно и ненужно.
Когда он протянул руку, чтобы снять чемоданы с извозчичьей пролетки, Наташа остановила его:
- Подожди. Мы вышлем взять вещи Машу, а ей поможет дворник.- Она знала лучше, и он подчинился. Дворник, получив хорошо на чай, решил, что господа стоящие. По их паспортам узнал, что из купцов, тамбовские, муж с женой, по фамилии - Шляпкины.
Пили чай с вареньем и, пока входила Маша, разговаривали мало. Олень чувствовал себя не столько "барином", сколько гостем. В одиннадцатом часу Маша ушла спать, получив на завтра не вполне точные, но толковые распоряжения. Видимо, господа едят просто - суп, телятина, компот. Из закусок велели купить вареную колбасу и сардинки. В запас - масло, вермишель, уксус, картошку - как обычно. Маша напомнила, что еще нужно соли, горчицы, перцу и кореньев. Барыня сказала: "Ну, конечно!" - и выдала денег на расходы. Ни водки, ни вина. Барин не пьет, а гостей не ждут; может быть, потом сами купят.
Когда они остались одни, оказалось, что разговаривать стало еще труднее; однако нужно многое решить.
Они, Вера и Анатолий Шляпкины, молодожены. Впрочем, по паспорту, женаты уже второй год.
- Кажется - все ладно?
- Вы удивительны, Наташа. Такая образцовая хозяйка!
- Только не "Наташа" и не "вы".
- Да, правда. Ты, Вера, совсем молодец.
- Нет, я не молодец. Я все никак не могу по-настоящему войти в роль; я, например, забыла, что для супа нужны коренья.
- Как коренья?
- Ну, там морковь, сельдерей. Хозяйство - пустяки, хотя я не умею шиковать. Ведь мы в Рязани скромно жили.
- Это все же нужно, особенно перед прислугой. Вот вы заказали телятину, а пожалуй, правильнее индейку или там рябчиков, я не знаю.
- Пустяки. Я сказала Маше, что мы любим есть просто, а по пятницам всегда постное.
- Ну? Вот это ловко! Это правильно. Это прямо замечательно!
- А как теперь дальнейшее?
- Что дальнейшее? Спать - и все: утро вечера мудреней.
- Видите... видишь, Анатолий, а как, например, спать?
- А что?
- Да ведь спать придется в спальне?
- Конечно. Ах да...
- Мне неловко при вас раздеваться.
- Это же вздор, пустяки. Будьте выше этого, Наташа!
- И вздор, и не вздор. Как-то неудобно. Что-нибудь нужно придумать. Вы не можете спать в кабинете?
- Мне-то все равно. Только... пожалуй, неудобно перед прислугой. Там и не постлано...
Они задумались - и думы их были сходны. Нужно играть роль до конца - а как ее играть до конца? То есть, конечно, только для виду!
- Вот что, Наташа...
- Не Наташа, а Вера, нужно привыкнуть.
- Да, конечно, Вера. Вот... ты иди и ложись спать. Ложись как следует. А я могу спать в кабинете, даже не раздеваясь. Мне это совершенно безразлично, я привык.
- Но нельзя же всегда так! И кроме того, эта девушка, эта Маша, встает очень рано. Она должна прибрать комнаты. Да и ночью она может случайно встать и прийти сюда.
- Это правда.
Они говорили тихо, почти шепотом, и сидели близко друг к другу. Увидав его растерянное лицо, Наташа весело рассмеялась.
- Слушай, знаешь что, не довольно ли нам говорить о таких глупостях? Вот нашли трудность!
- Мне-то не трудно, но я о тебе...
- Вот что, я пойду и лягу в постель. Раз нужно, так и нужно. А вы приходите позже, потушите свет и тоже как-нибудь ложитесь. Если нам стыдно друг друга, можно не раздеваться совсем. А утром я перетрясу постель, будто бы мы спали.
- Да, так хорошо.
- Ну и все, стоит об этом разговаривать.
Опять в спальне ее увидело зеркало. Ей было двадцать лет, и с детства она любила парное молоко. Она не была красива, но была здоровой и заметной девушкой.
Присев на край постели, она сняла туфли и сунула ноги в новенькие спальные. Потом подумала, скинула платье и сняла чулки. На открытой простыне лежала приготовленная Машей рубашка. Наташа надела ее и вспомнила, что купила ночные кофточки, каких никогда не употребляла. В кофточке было жарко, а тут еще одеяло. Но ничего не поделаешь. Затем она расчесала и заплела в две косы свои прекрасные волосы. Теперь она была красива и привлекательна и это было глупо и совсем не нужно. Легла окончательно и расправила складки легкого одеяла, чтобы оно не облегало ее тела. После, ночью, можно будет немного откинуть одеяло, а утром, когда посветлеет, опять его натянуть. Как все это глупо!
День был трудный, Наташа устала. Свет тушился с ее стороны,- но она его оставила. Можно потушить потом, когда он придет. Крикнула:
- Можно, Анатолий!
Он вошел, белокурый, смущенный. Наташа подумала: "Вот так входят к новобрачной, а впрочем, вероятно, совсем не так".
Олень взглянул на нее бегло, с доброй улыбкой:
-- Вот и правильно. Можете свет потушить, я и так лягу.
Свет потушили. Слышно было, как он снял башмаки, пиджак. Затем он лег поверх одеяла.
- Да, я забыл запереть дверь на ключ.
Мягко ступая, подошел к двери, запер и вернулся, тяжело опустившись на большую и мягкую двуспальную кровать.
Она хотела сказать, что ведь есть туфли и что он мог бы раздеться и надеть халат, это удобнее, но промолчала. Сегодня как-нибудь, а после что-нибудь придумается.
С минуту они лежали молча. Потом он спросил:
- Вам, Наташа, спать очень хочется?
- Нет.
- Тогда поговорим. Вы, дорогая, будьте проще и о пустяках не беспокойтесь. У нас много серьезного. Я вам расскажу, о чем мы говорили с Петрусем. Вы знаете - он уже устроился газетчиком.
- Удачно?
- По-моему - удачно. Он - ловкий парень, настоящий артист. И знаете...
- Не говорите так громко; кто ее знает, эту Машу.
- Да, правда.
Повернувшись друг к другу, они долго шептались. Утомление подкралось незаметно, и над ними опустилась молчаливая и целомудренная ночь.
Одна
Наташа одна дома. Впрочем, теперь она не Наташа, а молодая купеческая жена Вера Шляпкина, приехавшая с мужем пожить в Петербурге.
Дождливый петербургский вечер. Еще не осень, но уже чувствуется, что лету конец. Наташа сидит в гостиной своей неуютной квартиры и читает "Тьму" Леонида Андреева.*
* "Тьму" Леонида Андреева - написанный в 1907 г. рассказ одного из самых популярных в те годы писателей Л. Н. Андреева (1871-1919). В произведении отразились умонастроения, владевшие писателем после поражения революции 1905 г.
В этом странном рассказе революционер, которому негде переночевать, попадает в публичный дом; но он, как служитель и исповедник высокой идеи, не хочет "пасть". Его чистотелость и брезгливость оскорбляет и унижает девушку, одну из тех несчастных, ради которых, как вообще ради всех несчастных и обездоленных, жертвуют собой революционеры.
Иными словами - "нельзя быть хорошим", позорно выделять себя из общей массы грязных, грешных, ничтожных людей! Подло оставаться в их среде ангелом в светлых ризах!
Значит, что же? Значит, нужно самому опуститься на дно и лишь потом, по праву равного, пытаться пересоздать жизнь и уничтожить это дно? Иначе случится то, что случилось с героем рассказа Андреева: дно, оскорбленное высокомерием незваного спасителя, выдало его врагам; оно отвергло протянутую руку в белой перчатке.
Что в этом есть какая-то правда - Наташа чувствует; в белых перчатках революции не сделаешь; минувший год доказал это лишний раз. Но есть и другая правда, за которую уже многие положили свою жизнь: правда чистых, высоких идеалистов, отрекшихся от благ личной жизни, ради блага общего, и тем окруживших самую идею революции ореолом святости и красоты.
Разобраться в этом трудно, а нужно разобраться. Пока одни пытаются найти ответ - другие действуют. Таков, например, Олень. Он не тратит часов и дней на теоретические споры и рассуждения; ежеминутно рискуя головой, он готовит страшный удар власти, с которой борется, зная, что при этом могут погибнуть люди, ни в чем не повинные. Он следует приказу своей совести, не позволяя себе лишних рассуждений. И он имеет на это право, потому что всегда готов быть первой жертвой и за все понести ответственность.
Сегодня у Оленя свидание с членами его боевой группы, которых было бы неосторожным позвать сюда. Может случиться, что Олень не вернется, что чья-нибудь оплошность, а то и предательство погубят и его, и все дело. Тогда сразу разрушится и этот временно созданный быт и вместо мягкого кресла будет тюремная койка, а затем каторга или казнь.
Второй месяц Наташа живет вдвоем с Оленем - а знает ли она его? Кажется, все-таки знает. Но кто он для нее? Товарищ? Муж? С тех пор как они окончательно вошли в роль, а это случилось как-то уж очень просто, без долгих раздумий и объяснений, словно бы ради простоты и удобства,- строй их жизни, в сущности, не изменился. Стало проще перед горничной Машей - и это все. Жить чувством им некогда - иным переполнен их странный быт. На Олене лежит вся тяжесть революционной работы, вся техника, весь риск, а она ему помогает. Он - настоящий вождь и начальник. Другого такого Оленя нет,такого цельного, сильного, не сомневающегося, умеющего вдохновлять других и думать за них. Погибнет он - и все погибнет; и Наташа, и все товарищи это понимают.
Именно вождя и верного товарища она в нем и любит,- хотя он умеет быть ласковым и нежным. Она узнала его в Москве, на Пресне, в дни восстания. Потом, под Новый год, в селе Черкизове она сказала ему, что готова пойти за ним в террор. До весны они почти не встречались, так как Олень скрывался и готовил новое выступление. Затем произошел знаменитый "экс", вооруженное ограбление московского банка; только Олень мог решиться на такой шаг, вызвавший осуждение партийных моралистов, которые, впрочем, не отказались принять от него часть добытых им денег. Эти деньги были отданы на помощь сидевшим в тюрмах, на устройство побегов из ссылки и на подготовку дальнейшей борьбы. Затем, весной, когда полиция усиленно искала Оленя, он однажды пришел к Наташе, почти без грима, только слегка зачернив волосы и в темном пенсне. Она устроила ему ночлег у знакомых на подмосковной даче. А последняя их встреча была в первомайский день в сосновом лесу - в день весенний, очень памятный и очень страшный.
Это был сбор остатков разбитой армии, подсчет сил и вместе с тем маевка для рабочих. В чудесный солнечный день собрались в лесу. Место сбора не было точно указано, но был дан пароль, по которому человек с букетом подснежников, сидевший на траве на опушке леса, показывал тропинку к отдаленной поляне. Собралось человек тридцать, и среди них оказался Олень. Когда начались речи, кто-то заметил, что двое рабочих никому не известны. Их опросили, и они сказали, что попали на собрание случайно, гуляя по лесу. "Видим, как бы митинг, ну и подсели послушать, что говорят ораторы". Их обыскали - и убедились, что это крупные агенты московской охранки. Что было с ними делать? Они слишком многое услыхали и видели всех! Отпустить их значит, погубить всех, кто был на маевке. У революционеров нет тюрем для пленных.
И вот тут сказалось то, что Олень называл интеллигентщиной. Революционеры умеют бросать бомбы и умирать на баррикадах; но расстреливать взятых в плен они не умеют. Одно - нападение, другое - казнь. Быть палачом, убить связанного - на это сил не хватает.
Олень сказал:
- Вот что, товарищи, таких вопросов не обсуждают. Прошу вас всех скорее разойтись, и не толпой, а разными дорогами, лучше поодиночке. А я останусь здесь. Только... может быть, хоть двое останутся со мной на время, чтобы решить...
Наташа видела общую растерянность. Никто не отозвался, все спешно и молча двинулись, кто по дороге, кто в глубь леса. Тогда она подошла к Оленю:
- Я могу остаться с вами.
Он взглянул на нее и резко ответил:
- Уйдите! Уходите отсюда!
Наташа видела, как дергалась щека Оленя и какое презрение было в его глазах. Неужели никто не останется с ним? Новый резкий окрик Оленя:
- Слышите? Уходите немедленно. Вам тут нечего делать!
Она не смела ослушаться и пошла за всеми. Отойдя шагов сто в глубь леса, обернулась. Было видно сквозь деревья, как в прежней позе стоит Олень, а подле него лежат связанные люди. Олень словно ждал, что она оглянется,- и несколько раз злобно махнул рукой в ее сторону: "Идите!"
Уже никого не было видно, все разбежались. Она шла, но все замедляла шаг и прислушивалась. Минут через десять до нее донеслись револьверные выстрелы. Тогда, не выдержав больше, она пустилась бежать.
На другой же день прочла в газетах, что в лесу под самой Москвой найдено двое связанных и застреленных людей; один оказался мертвым, другой тяжело раненным: надеются, что его можно спасти.
Как и большинство бывших на маевке, она бросила свою комнату и была вынуждена скрыться. С большим трудом ей удалось установить связь с Оленем. Она послала ему короткую записку: "Готова быть, где укажете. Наташа".
Она получила его устный ответ через одного из участников группы; Олень просил ее приехать в Петербург и явиться по условленному адресу. Ей было поручено отвезти в Петербург большую сумму денег, добытых при "эксе". Наташа выехала немедленно.
С того дня, со страшного первого мая, жизнь перестала быть реальной. День сменялся днем, темные московские ночи сменились белыми петербургскими,но в сознании все это отражалось неясно.
Она нашла в Петербурге Оленя в подавленном состоянии; он не мог простить себе ошибки: "Другой тяжело ранен". Он взял на себя всю ответственность и всю тяжесть ужасного дела,- и оказалось, что его рука недостаточно тверда. Теперь этот "другой" настолько оправился, что уже дает показания следователю. Тогда зачем было убивать первого и калечить этого "другого"? Но Олень не говорил об этом Наташе - он вообще не вспоминал о московских делах. Только подергивания скулы стали чаще, и он с трудом их сдерживал.
В Петербург перебрались постепенно и другие члены московской боевой дружины Оленя; группа пополнилась и здешними. Пока не было ни слежки, ни провалов, и нужно было торопиться действовать. Основная задача - центральный террор. Если он невозможен, то пока хотя бы такой крупный акт, который потряс бы правительственные ряды и взволновал бы всю Россию. И главное скорее, пока налицо и силы и средства.
Была в корне изменена прежняя система конспирации, смешная и кустарная. Теперь члены группы встречались в отдельных кабинетах шикарных ресторанов, одевались у хороших портных, не жалели денег на добывание верных паспортов. В Финляндии была поставлена динамитная мастерская, в Петербурге снято несколько больших и хорошо обставленных квартир. В одной из них, по паспорту молодых супругов, поселились Олень и Наташа.
Теперь жизнь была непрерывным спектаклем, блестящим цирком, в котором акробаты ежеминутно рискуют ошибиться в математическом расчете своего воздушного полета - и разбиться насмерть. Внизу нет спасительной сетки, и ошибка на дюйм равносильна концу.
В этой страстной борьбе была забыта Москва и вообще исчезло прошлое. Жизнь от сегодня - до завтра. Лишняя минута - выигрыш. В полусне - любовь, если это любовь. Странно - каждый день есть суп, рыбу, салат, фрукты, может быть, за час до смерти,- но сильным телам нужна пища. И нужна любовь - если это любовь.
И Наташа думает:
"Вот если бы в деревне, на берегу Оки, в сытном духе зреющей ржи или в теплую ночь,- а этот дождь и тревожное ожидание были бы только сном. Встряхнуть головой - и все бы исчезло. И если бы там был со мной Олень, круторогий и сильный..."
Тогда - это была бы, вероятно, настоящая любовь.
"Иллюзион"
Некрасивая девушка с веснушчатым лицом и жидкими прямыми волосами вошла в вагон второго класса; она могла бы ехать и в третьем, если бы не имела, по обыкновению, важного поручения, вынуждавшего ее ехать с удобствами. Она ни на минуту не выпускала из рук небольшого чемоданчика, хотя в нем было только мыло в жестяной коробке, зубная щетка, полотенце, чистый кружевной воротничок и подушка-думка в белой наволочке. Еще, впрочем, коробочка с мятными конфетами и - дань женственности - крошечный флакон духов "Иллюзион".
Едва усевшись в вагоне, она вынула этот флакон, извлекла из него притертую пробку со стеклянной палочкой, слегка смочила духами платок и положила флакон обратно. Сидевшая напротив дама повела носом и недовольно отвернулась. Духи были очень сильные, а в вагоне и без того душно. Дама подумала: "Для кого она старается? Такая морда!"
Когда поезд тронулся, в купе оказались трое: прибавился еще мужчина, по виду - торговый комиссионер. Плотно усевшись, он тоже повел носом: сильно пахло духами и еще чем-то пряным и неприятным.
Ехать пришлось ночь. Дама вынула легкий плед и большую пуховую подушку и заняла весь диван. Мужчина приподнял верхнюю койку, грузно залез, обнаружив толстые нитяные носки, и, покашливая, разлегся с удобством. Девушка, для которой освободилась нижняя скамейка, вынула из чемодана свою думку и, убедившись, что дама лежит к ней спиной, опять извлекла флакончик и обтерла стеклянную пробку о наволочку подушки. Снова едкий аромат духов "Иллюзион" наполнил купе. Лежавший на верхней койке завозился и уткнулся в сложенный под головой пиджак. Затем девушка легла, пригнув коленки и закрыв юбкой ноги.
Все трое дремали, и все трое страдали от духоты и сладкого запаха. Несколько раз за ночь мужчина закуривал - и как будто от табачного дыма ему становилось легче. Каждый раз, когда чиркала спичка, девушка пугливо приподымалась и подбирала под себя маленькую подушку.
Ей дремалось всех тревожнее: у нее кружилась голова. Кроме того, ей было неудобно лежать, и она все время поправляла и одергивала неуклюже сидевшую на ней кофточку, которая сползала и топорщилась. Девушка задыхалась от жары и от неудобной одежды, часто кашляла в кулачок, выходила в коридор подышать воздухом и снова пыталась заснуть.
На финляндской границе, в Белоострове, по вагону прошел жандарм, затем, один за другим, несколько штатских. Когда к купе приближались шаги, девушка закрывала глаза и притворялась спящей.
В Петербург прибыли благополучно и в срок. При выходе даму пригласили в особую комнату для осмотра багажа, а на девушку не обратили внимания.
Вот и еще раз она выполнила свою обычную миссию. Взяв извозчика, она велела ехать на Васильевский остров, сошла на углу 10-й линии, прошла пешком две улицы, убедилась, что герань на окне повернута цветком в левую сторону, вошла в подъезд и позвонила.
- Никого не завезли, Фаня?
- Никого. На улице пусто. Здравствуйте.
- Много привезли?
Она передала подушечку, оказавшуюся тяжелой, затем, отвернувшись, стала расстегивать кофточку.
- Не смотрите сюда.
- Ладно, ладно, я не смотрю.
Стесняясь, она сняла с себя что-то вроде плотного жилета, тяжелого и неуклюжего. К телу он прилегал резиновой стороной, а снаружи был простеган прочными шнурами. Когда снимала, протаскивая его через расстегнутую кофту,в лицо ей пахнуло удушливым теплым запахом, смесью эфира и карболки. Сняв радостно потянулась.
- Надышались, Фаня?
- Ужасно! Особенно тяжело было ночью. Мне все казалось, что щиплет тело.
- Чему щипать? Ведь подкладка резиновая.
- И все-таки казалось. А главное - согнуться невозможно, как в латах. Ну, ничего.
- Голова не болит?
- Она всегда немножко болит, но я привыкла. Вот только тошнит.
-- Вам бы теперь прогуляться и проветриться. Или в бане попариться вот хорошо! Мелинит* - вредоносная штука! Что-то вы все кашляете?
* Мелинит - взрывчатое вещество, тринитрофенил.
- Ничего. Я вообще кашляю. И в вагоне дуло.
- Нет, это не годится. Надо бы вас кем-нибудь заменить.
- Некем. Да и не нужно. Я привыкла, а другому будет трудно. И я незаметная.
Она вправду была незаметной: низенькая, невзрачная, с худым лицом. Теперь, сняв тяжелый жилет, стала совсем тоненькой, и ее помятая кофточка собралась в складки.
- Ночуете в Петербурге?
- Нет, я в двенадцать еду обратно. Хотелось бы поспать, да уж лучше я пройдусь, времени всего два часа.
- Ну, как хотите. Да будьте осторожны!
Уж она ли не осторожна! В пятый раз привозит из Финляндии мелинит и динамит, дышит им целую ночь, отравляет себя через легкие и через поры своего худенького тела,- и даже слежки ни разу за ней не было. Делает дело маленькое, но очень важное и ответственное. Никого не видит, кроме двоих товарищей,- того, который передает ей посылки в Гельсингфорсе, и вот этого, который их принимает здесь. Больше ни с кем она видеться не должна; она даже и не знает почти никого, и не хочет знать, хотя могла бы. Настоящих героев она не видит, только слыхала имена некоторых. И впредь будет так же, если только здоровье позволит ей и дальше быть маленькой участницей великого дела.
Робко спрашивает:
- Нужно еще привозить?
- Еще два раза по стольку же. Вы там скажите, Фаня. И поскорее, хотя нехорошо вам часто ездить.
- Хорошо, я скажу. До свиданья, товарищ Максим.
- До свиданья, Фаня. Кланяйтесь, скажите, что пока все идет ладно.
- Я скажу.
Вот он, должно быть, такой же, из незаметных, хотя, конечно, не ей чета. Он должен знать больше. Хотелось бы поговорить с ним, а нельзя. Даже если он и захотел бы сам - все-таки нельзя.
Выйдя, она тихонько оглядывается и повертывает в первый переулок. Потом еще делает несколько поворотов, на всякий случай, прежде чем выйти к мосту на Петербургскую сторону. С Тучкова моста она долго смотрит на воды Малой Невы, радуется прохладе и старательно - и потому, что это приятно, и потому, что это нужно,- дышит чистым речным воздухом. Вспоминает, что с утра ничего не пила и не ела. Нужно будет зайти в кондитерскую, и там можно себе позволить и кофе со сливками, и два, три, четыре сладких пирожных.
Ей велели хорошо есть и хорошо одеваться и вообще держать себя так, будто она никогда не знала нужды. Быть по виду буржуазной! Другие так и поступают, даже иногда кутят по-настоящему. Но им это необходимо в целях конспирации, а ей непривычно и не нужно. Так лучше.
Все-таки, выйдя из кондитерской, она заглядывается на витрины магазинов. Новую кофточку нужно бы купить или хотя бы новый твердый воротничок к блузке. И еще она давно решила купить новую шляпу с большими полями, чтобы и лицо закрыть, и вообще изменить внешность - давно пора! Старая шляпка могла приглядеться шпикам за частые ее поездки. Она холодеет при мысли, что вот - зайдет и купит дорогую синюю шляпу с лентами, падающими на спину! Денег ей дали много - но хорошо ли тратить деньги на роскошь? И она уходит от соблазна: еще раз можно проехать в старой, а купить что-нибудь подешевле в Финляндии, для новой поездки.
До часа отхода поезда, усталая и неспавшая, она бродит по улицам со своим чемоданчиком. Встречаются молодые и веселые лица, женщины в дорогих светлых нарядах, мужчины с дерзкими глазами. И дети, которых она так любит,а у нее не будет, конечно, ни мужа, ни детей. Как и других, ее ждет арест и, может быть, ранняя смерть. И тогда узнают ее имя, и ее маленькое участие в важном деле будет отмечено в истории революции. Вот и оправдание жизни!
У самого вокзала она покупает в дорогу пакетик смородины. Днем ехать еще жарче, и теперь можно третьим классом. Зато не придется душиться из флакончика.
Когда она в толпе проходит через вокзал, человек в коричневом пиджаке и грязноватом воротничке толкает в бок другого:
- Эту вот, жидовочку, который раз вижу. Все взад-вперед ездит.
- Ту, с чемоданом?
- Ну да. Главное - жидовочка.
- Может быть, дачница?
- Нет, все с дальним поездом.
- Понаблюдай. Только одета плохо, а они теперь больше рядятся под господ.
- Как-нибудь вещи бы осмотреть, как опять приедет.
- Ты скажи.
Мимо проходит высокого роста господин с перекинутым через руку пальто на шелковой подкладке. Рыжий пиджак опять толкает соседа:
- Видел?
- Вижу. Ступай, скажи Земскому, чтобы принял.
- Он на платформе?
- Там. Гони живо!
И рыжий, расталкивая толпу, спешит на платформу.
В ВЫСОКОМ УЧРЕЖДЕНИИ
-- Портфельчик потрудитесь оставить здесь.
Отец Яков замялся:
- А у меня тут бумаги. В сохраннности ли будет?
- Помилуйте, батюшка, в полной сохранности! Это только правило такое, чтобы с собой не брали ни палок, ни зонтиков, никаких пакетов.
Принимая портфель отца Якова, молодой человек, очевидно - помощник швейцара, подмигнул глазом и тихо сказал:
- У вас-то, батюшка, у лица духовного, ничего нет, а ведь другой человек мало ли что пронесет в залу. Может неприятность выйти!
- Разумно, разумно,- сказал отец Яков и подошел к зеркалу расправить бороду. Расчесывая ее гребешком, подумал: "Может быть, каких револьверов опасаются. Оно - предосторожность нелишняя".
И сразу стало и интересно и лю-бо-пытно! В Государственной думе этого нет, там проще. Там народ бывалый, да и толпа густа. А здесь - и пышность, и благолепие, ну и осторожность. Люди большие - Государственный совет! И министры, и бывшие министры, и будущие министры, коли их Бог доведет и сподобит.
Подошел опять к швейцару:
- А я в том портфельчике забыл свой билетик, свой пропуск.
- Да ведь уже предъявляли внизу, ваше священство, больше не потребуется. Извольте - достаньте сами.
Отец Яков распахнул пошире портфель, чтобы видно было, что там нет ничего неблагоразумного, достал "билетик" и вернул портфель.
- Все-таки, на случай, буду иметь при себе.
- Как угодно.
По широкой лестнице поднялся в места для публики, которой сегодня было мало, больше дамы, очень хорошо одетые. Были еще какие-то старички, а неподалеку от места отца Якова - молодая парочка: он - высокий, белокурый, в глазу монокль; она - под стать, тоже высокая и здоровая, очень молодая, шатенка, в черном платье, лицо простое и серьезное.
Отец Яков присмотрелся: "Где-то видал эту молодицу. А кто с ней - того не примечал. Хорошая чета, и молоды, и солидны".
Осмотрелся кругом - все люди приличные. Есть, впрочем, и из усачей: то ли военные в штатском, а то из наблюдателей. Понятно: охраняют. И опять перевел глаза на молодую даму.
"Похоже - не дочка ли рязанского доктора? Лицо ее, да уж очень парадно одета".
Подумавши, пересел поближе, поправил складки лиловой рясы, пригладил ладонью бороду и обратил лицо к парочке. Легонько кашлянул - и дама повернулась к нему. Отец Яков опять кашлянул и сказал:
- Очень роскошное помещение. Тоже пришли послушать? Конечно, лю-бо-пытно!
Господин с моноклем покосился, а дама спокойно ответила:
- Да, интересно.
- Родственников имеете среди членов Совета или так? Потому, извините, спрашиваю, что знавал одного члена по выборам, рязанского доктора, а вы мне его дочку напоминаете.
Лицо белокурого господина дрогнуло, и монокль повис на шнурке. Дама покраснела, затем решительно повернулась к священнику:
- Рязани? Нет, вы, батюшка, ошиблись. А какой это доктор?
- Калымов, Сергей Павлович. Прекрасный врач, всеми уважаемый, и человек почтеннейший. Значит, ошибся, прошу извинить. Часто бывает у людей сходство до поразительности. А я у них бывал в доме. Не часто, а бывал проездом.
- Не знаю. А вы, значит, не здешний, батюшка?
- Я - российский, повсюду катаюсь. В этом же высоком учреждении в первый раз, билетик себе выхлопотал.
- Мы тоже в первый раз, тоже приезжие.
- Из какой губернии будете?
На минуту она замялась, потом ответила:
- Из Москвы.
- А, прекрасно, прекрасно. Первопрестольная столица, город городов. Хотя и Санкт-Петербург тоже прекрасный город.
Внизу, в зале, послышалось шуршанье ног и стук пюпитров. Господин с моноклем наклонился к уху дамы:
- Кто?
- Кажется, знаю его. Просто - священник, безвредный. Бывал у отца.
- Глупая случайность. Не лучше ли уйти?
- Нет, пустяки. Но неприятно. Хорошо, что папа не в Петербурге.
- Ну, тогда бы и нас здесь не было.
Они стали слушать. Заседание было неинтересное. Кое-кого узнавали по портретам. На министерских местах сидело трое.
Во время монотонной и скучной речи одного из членов Совета Олень вымерял глазами пространство залы. "Из конца в конец не перебросишь,- думал он,- такая громадина! Если сесть с той стороны, все-таки попасть в министерскую ложу трудно!"
Несколько раз его взгляд останавливался на грузной фигуре известного профессора-либерала. "Этот напрасно погибнет - но что же делать!"
Мысль его работала быстро и деловито. Было бы проще-всего - взорвать снизу. Но такого количества не пронесешь. Почему они стали отбирать при входе сумочки и портфели? И даже зонтики! Чувствуют? Любопытно, что, где замешаны эсеры, там сейчас же пахнет провалом; лучше было обойтись без помощи партийных верхов и совсем не посвящать их в планы. Но теперь поздно. О снарядах, значит, нечего и думать. Остаются - мелинитовые жилеты. Но кто? Наташа?
Олень нахмурился. Правый глаз дернулся - монокль не помог. Олень боялся этого подергиванья, своей неприятной приметы. Осторожно оглянул публику - но все смотрели вниз, на говорившего.
Остаются жилеты. Наташа, конечно, потребует, чтобы ее пустили одну. Сила страшная, вероятно, обрушится потолок. В сущности, неважно, будет ли убит тот, а важен самый взрыв в Государственном совете. Это будет настоящим громом и настоящим большим делом. Наташа настойчиво потребует, и она имеет право!
Он представил себе Наташу не такой, какой она сидит тут, рядом с ним, дамой в черном,- а милой, веселой и очень ему близкой, ласковой. Наташей, просто - женщиной, а может быть, и любимой женщиной. И опять сжался и опять силой воли приказал себе: "Не смей! Она умрет завтра, я днем позже!" И еще подумал: "Почему позже, когда мы можем одновременно и это легче?" И почувствовал, как тяжело давит на мозг это твердое знанье, что дни считаны и что важно одно: продать свою жизнь как можно дороже. Все равно - долго, тянуть не хватит сил.
Значит, Наташа. А с нею вместе я, вот как пришли сегодня. Она не захочет, но она должна будет согласиться.
Оратор внизу продолжал свою медленную и тягучую речь. Олень подумал: "Сумасшествие! И этот, и все, и я, и мы - сплошное безумие! Все это должно погибнуть - и погибнет. Но распускать нервы нельзя".
В министерскую ложу вошли еще двое; впереди человек в черном сюртуке, большеголовый, лысый, с черной бородой и усами, закрученными кольчиком. При его входе сидевшие в ложе встали и почтительно поздоровались. За ним человек военной выправки; он обменялся рукопожатием с соседом и кивнул остальным. Их появление вызвало движение в зале: председатель расправил бакенбарды, члены Совета пошептались, пристава шевельнулись и застыли. Оратор, покосившись на вошедших, на минуту сбился, потом продолжал речь несколько более приподнятым голосом.
Господин в монокле опять наклонился к соседке:
- Это - он!
- Который? С бородой?
- Да.
Отец Яков заметил движение и тоже узнал вошедшего. Лицо отца Якова просияло - приятно лицезреть важнейшую персону государства! А ведь возможно, что доведется посмотреть и поближе и даже обменяться словом, если сиятельная покровительница сдержит обещание!
Едва вошел министр, как рядом с местами для публики появилось еще несколько личностей военной выправки, подвижных и внимательных. Интересовал их, по-видимому, не столько зал собраний, сколько места зрителей. Один долго всматривался в сидящую парочку, потом в ее соседа - священника, наконец перевел испытующий взор на других.
Олень, не повертывая головы, шепнул:
- Как хочешь.
Он прибавил громким шепотом:
- Как-то неинтересно сегодня в Совете. Идем?
Встав, она приветливо, но несколько жеманно кивнула сидевшему рядом священнику. Отец Яков учтиво откланялся, проводил чету взглядом, вскользь подумал, что вот ведь какое бывает сходство,- и снова с живым интересом стал вслушиваться и всматриваться. Ему, свидетелю истории, все было одинаково интересно и лю-бо-пытно! И он уж, конечно, просидит до самого конца - и ничего не упустит!
СЕМЕЙНАЯ СЦЕНА
Как и в тот раз, билеты на заседание Государственного совета достала и принесла Евгения Константиновна. Теперь пропуски были на новые имена. Олень поинтересовался, не может ли случиться, что носители этих имен будут замешаны в дело? Евгения Константиновна спокойно отвечала:
- Во-первых, их нет в Петербурге, а во-вторых, такие персоны пострадать не могут. Но кое-кто другой - пожалуй.
- Кто же?
- Один из членов Государственного совета, очень любезный человек, хотя и не очень хорошей репутации. Он устроил мне получение пропусков.
- Он вас выдаст?
-- Вероятно. Но дело в том. что он ведь сам будет в заседании Совета, так что ему будет, пожалуй, не до того. Конечно... са deреnd*...
* Будет видно (фр.).
Наташа и Олень с удивлением посмотрели на Евгению Константиновну. Какое самообладание! И оба заметили, что, несмотря на спокойствие тона, на французские словечки и даже на внешний цинизм, Евгения Константиновна взволнованна и грустна, но она прекрасно собой владеет.
Провожая ее в переднюю, горничная Маша все глаза проглядела на ее изящный летний костюм, дорогой белый кружевной зонтик, маленькую модную шляпку и легкую сумочку. Своя барыня нравилась Маше простотой обращения и румянцем лица, но настоящей барыней была только эта гостья.
"Наши купеческого звания, а уж эта, наверное, из знатных. И лицо важное и белое".
Олень говорил Наташе:
- Я боюсь одного, это - участия эсеров! У них нехорошо, подозрительно. Все их планы в последнее время проваливаются. И заметь - стали отбирать при входе портфели именно с той поры, как мы приняли общий с ними план.
- Но ведь нельзя же подозревать Евгению Константиновну!
- Ее нет, но она действует с ведома эсеровского центра.
- Она иначе не может.
- Я знаю. Без них было бы невозможно. Но я не удивлюсь, если что-нибудь случится. У них есть провокация.
- Так нельзя работать, Олень! С таким сомнением.
- И все-таки приходится. Отступать теперь поздно. Весь этот день прошел как бы в тумане. Говорили о мелочах, о возможных случайностях. Говоря думали каждый о своем, очень трудном и сложном, чего высказать нельзя. Оба жили двойной жизнью, боясь неосторожного слова, которое может нарушить странный гипноз наружной деловитости и вызвать вопросы, с которыми уже не совладаешь.
Спасались мелочами: перебирали вещи и вещицы, которые останутся здесь; еще раз пересмотрели, не остались ли на белье и одежде пометки фирм и магазинов, не запала ли в книгу случайная записка. Суетились без особой надобности. Украдкой Наташа взглядывала на Оленя, который был нервен и задумчив и как бы смущен, но старался сдерживаться. И чем нервнее становился Олень, тем спокойнее чувствовала себя Наташа. В ней свершалось то, что бывает у верующих незадолго до кончины: маленьким пламенем уже разгоралось важное и серьезное спокойствие, внутреннее сияние обреченного.
Вечером, когда они решили лечь и заснуть, Олень сказал:
- Наташа, у нас два пропуска.
- Нужно другой уничтожить.
-- Нет, нужны оба. Я иду с тобой.
Она была поражена.
- Как со мной? Что ты говоришь?
- Я пойду с тобой, так лучше.
- Ты не надеешься на меня одну?
- Просто - я не могу иначе. Вместе жили, вместе и умрем. Она забыла, что их может слышать Маша, покраснела, схватила себя руками за виски и закричала:
- Что это значит?
Он, большой, решительный, железный, бестрепетный,- вдруг предстал перед ней маленьким и жалким. Она почувствовала, как всю ее охватил жар негодования. Где же подвиг? Маленькая мещанская любовь? Он, их признанной вождь, не может победить в себе жалости к ней, не может возвыситься над общей постелью!
Ей хотелось рыдать. Сказочное рассеялось, и из волшебного тумана, в котором они жили, проглянуло слезливое лицо мужчины, который не умеет жертвовать.
- Ты не смеешь! Ты обещал послать меня! И ты не смеешь меня жалеть!
Олень ответил тихо:
- Я себя жалею, Наташа.
Она резко рассмеялась ему в лицо, с жестокостью, какой в себе не знала.
- Ты в меня влюблен? Или на правах мужа? Но ты мне не муж, и я тебя не люблю. Ты только мой конспиративный сожитель, купец Шляпкин!
Он не оскорбился и просто сказал:
- Зачем эти слова, Наташа? Если даже люблю - зачем эти слова?
Она могла бы броситься ему на шею. Но тогда рушится весь уклад миросозерцания, которое она себе создала и без которого уже не может обойтись. Если принять это - тогда они оба должны изменить делу, бежать, устроить свою маленькую частную жизнь, ненужную и стыдную. Тогда, значит, все это вообще было ложью, а оба они - молодые супруги, проживающие награбленные деньги!! Рядом в постели - и рядом умирать. Выиграть любовника - и проиграть Оленя. И проиграть, конечно, себя.
Наташа ушла в спальню и бросилась на кровать. Слез, конечно, не будет. Она не погасила свет и в путанице мыслей смотрела на потолок, где дрожали тени стеклянных висюлек. По углам комнаты тихо пересмеивались Зенон, греческие стоики и немецкий Ницше. Внутри был холод: через сердце Наташи катила свои волны Ока. В сущности - это была уже смерть... но ведь смерти нет?
Она закрыла глаза. Волны Оки потеплели и смешались с горячей кровью. Стало легче дышать, и она вспомнила, что в соседней комнате остался Олень, вчерашний силач и сегодняшний слабый человек. И тот и другой были ей равно близки: тот посылал ее, этот шел вместе с нею. Она окликнула Оленя, назвав его настоящим именем, как почти никогда не называла:
- Алеша, иди сюда!
Он вошел совсем не робко и без тени смущения; подошел к кровати вплотную.
-- Кажется, я устроила тебе семейную сцену?
Он улыбнулся и погладил ее по голове.
- Ты меня поразил. Я не думала, что ты бываешь слабым.
- Конечно, бываю. Но это - не слабость, это - обдуманное решение.
- Но ты не пойдешь? Ты не можешь менять план!
-- Я, Наташа, пойду, потому что считаю это нужным. Двое - двойная сила. А ты должна примириться с этим и успокоиться, иначе я пойду один.
И вот - она уже только девочка, а он - прежний Олень, которому нельзя не подчиняться; вождь, который все может и все освещает своим личным участием. Это и есть его высокая любовь, и в этом страшная его сила.
Снова у каждого промелькнула своя - и все-таки общая - дума о том, что это не подлинная жизнь, а очень страшная и ничем не оправдываемая сказка, навязчивый сон, который когда-нибудь исчезнет. Ведь не может же быть, чтобы завтра их не стало? Этого никак не может быть! И все-таки это будет, но только в какой-то иной, не настоящей жизни. И сон, который они оба видят, не уйдет; и проснуться они не могут, потому что час пробуждения уже пропущен.
Они не говорили больше о завтрашнем деле; на них снизошел покой, и до света Наташа рассказывала Оленю о своем детстве, о деревне Федоровке, кучере Пахоме, о ледоходе на Оке - и с радостью слушала его ответные рассказы. До сих пор она очень мало знала про его жизнь, и каждая новость и любая мелочь ее волновали и занимали. Иногда, увлекшись рассказом, они перебивали друг друга, спеша высказать свое. Их последняя ночь была такой же целомудренной, какой была первая, и они не заметили, как оба задремали, забыв о том, что ждет их завтра.
Олень проснулся первым. Был поздний утренний час, в столовой лежали газеты, и Маша уже несколько раз подогревала самовар. Когда он разбудил Наташу, она неохотно открыла глаза, поморщилась от света и, еще не придя в себя, потянулась и спросила:
- А который час?
-- Скоро девять. Слушай, Наташа, случилось странное...
Она вспомнила все и вскочила:
- Что случилось, Олень?
Он протянул ей газету и указал место. Это был краткий указ о роспуске на летние каникулы Государственного совета - без мотивов и объяснений. Совет был распущен накануне важного заседания и раньше предположенного срока.
ДНИ ИДУТ
Отец Яков лоснился радостью: одним из первых он узнал, что депутаты разогнанной Государственной думы поедут в Выборг. Отец Яков рискнул - и примостился со своим портфелем в вагоне третьего класса, так что к общему съезду был уже в Выборге, в самом дешевом номерке самой дешевой гостиницы. Пот катился по нему потоками, когда на июльской жаре в широкополой поповской соломенной шляпе он стоял в толпе любопытных и смотрел на приезжавших. Сам не из смельчаков, хотя и озорной по жгучему любопытству, свидетель истории отлично понимал настроение депутатов.
"Вот и улыбаются, а самим боязно. Народ немолодой, почтенный, в большинстве семейный, а приходится как бы играть в революцию. С другой же стороны - оскорбительно им, разогнали, как мальчиков, а ведь считались вроде заправских народных представителей".
Несмотря на добрые знакомства, отцу Якову не удалось попасть на заседания, и было это очень обидно. Но все же в самые замечательные дни он оказался близким зрителем исторических событий и даже на одной фотографии был запечатлен вместе с кучкой "выборжцев", гулявших по главной улице финляндского городка. Ряса отца Якова вышла очень хорошо и ясно, лицо же он сознательно, на всякий случай, затемнил, надвинув широкополую шляпу на самые глаза. Позже тихо радовался предосторожности,- когда в знаменитом "выборгском воззвании" прочитал весьма дерзостные слова: "."не платить налогов, не давать солдат, не подчиняться властям",- и посмеивался в бороду, когда столь смелые буяны трепетно искупали обратные билеты у окошечка кассы, старались держаться кучкой, а вскоре по возвращении в Питер смирнехонько подчинились властям и отправились принять тюремное испытание.
Событиями был полон месяц июль шестого года. В первых числах случился еврейский погром в Белостоке и тянулся целых четыре дня. Сам родом из Приуралья, где евреев мало и вражды к ним никогда не было, отец Яков не страдал антисемитской болезнью. "Все люди, все человеки". "Несть эллин, ни иудей, но всяческая, и во всех Христос". Конечно, распяли Христа евреи, но было это давно, а к тому же еще в духовной семинарии его тревожила несомненность, что и сам Христос был из евреев. В Казани отец Яков имел близкого приятеля - еврея, присяжного поверенного, человека редкой души, а в Питере - думского журналиста Залкинда, который не раз устраивал отца Якова в ложе прессы, откуда всех видно и все хорошо слышно. Есть, значит, среди них люди почтеннейшие, а громить бедноту - великий грех и противно Христовым заповедям. Так и отметил отец Яков в тетрадочках своей летописи. Но все же, рыхлым своим телом чистый руссак, особого возмущения не испытывал. А вот думские события, и разгон, и "выборгское воззвание"* возбуждали его до предельной степени. Еще больше - слухи о крестьянских волнениях и о поджоге помещичьих усадеб, а тут еще восстания в Свеаборге и Кронштадте - вся эта волна событий и слухов захлестнула и понесла отца Якова. Были бы деньги побывал бы всюду и посмотрел самолично, отчего и как волнуются люди: "Лю-бо-пытно!"
* Знаменитое выборгское воззвание - 10 июля 1906 г. группа депутатов I Государственной думы (в основном кадеты), собравшись в выборгской гостинице "Бельведер", обратилась к народу с призывом в знак протеста против роспуска Думы отказаться от уплаты налогов и службы в армии.
Но с деньгами было плохо, не набегал даже обычный маленький газетный гонорар, потому что в эти дни никто не интересовался ни бытом зырян, ни ассирийскими находками в Пермской губернии, ни детскими приютами, ни успехами кустарей в Пошехонье, ни пословицами и загадками, собранными отцом Яковом нынешней весной в Малоярославецком уезде, Калужской губернии. О политике он никогда не писал: и остерегался, и привычки не было. Однако о выборгских делах кое-что дал знакомой газетке за скромной подписью "Очевидец". Текст его писания сильно изменили,- но на это он никогда не обижался.
А события зрели, кипели и бурлили. Каждый волновался и негодовал по-своему, а все вместе продолжали есть и пить по-прежнему, между чашками чая и блюдами обмениваясь и новостями, и анекдотами. Что было полюбопытнее, то отец Яков записывал. В дни министерства Горемыкина* записал на полях тетрадочки поговорку:
Горе мыкали мы прежде,
Горе мыкаем теперь.
* В дни министерства Горемыкина - Иван Логинович Горемыкин (1839-1917) - председатель совета министров России в апреле - июне 1906 г., т. е. между Витте и Столыпиным.
Очень ему понравилось! Когда же старого министра убрали и заменили новым, решил отец Яков непременно добиться у него приема, чтобы воочию поглядеть на нового господина России. "Сподобился лицезреть самого Плеве,* ныне убиенного,- повидаю и этого". Повод всегда найдется: хлопоты о детском приюте. А пути к недоступному найдутся через сиятельную покровительницу Анну Аркадьевну, которой отец Яков аккуратно посылал свои книжечки и фотографии скуластых девочек в белых передниках, а в самом центре снята и благообразная его, отца Якова, фигура в белой чесучовой рясе. Надпись исполнена тушью "рондо" и гласит: "Ее Сиятельству Анне Аркадьевне, заступнице и покровительнице Кампинского приюта сирот женского пола".
* Самого Плеве - Вячеслав Константинович Плеве (1846-1904) - директор департамента полиции с 1881 г., в 1902-1904 гг.- министр внутренних дел, шеф корпуса жандармов. Убит эсером Егором Созоновым.
Хоть и не уверен был отец Яков, что этот приют, им основанный и из его ведения давно изъятый, продолжает существовать, а скуластые девочки остались маленькими за истекшие десять лет, с момента несколько скандального ухода отца Якова! Уход-то был скандален, но бланки приюта и большую печать отец Яков не оставил своим гонителям. Теперь, никаких явных материальных выгод не извлекая, он в нужных случаях пользовался и бланками, и печатью, адресуя благодарности и ходатайствуя о высоких рекомендациях.
Наступил месяц август, ясный, еще жаркий, но уже с уклоном к осени. События как будто затихли - чувствовалась сильная рука нового правительства.
В двух газетах, одной правой и одной левой, отцу Якову все-таки удалось пристроить петитные статейки об архангельских сказителях; один журнальчик поинтересовался и ассирийскими серебряными блюдами, а в другом охотно напечатали "новое о старце Кузьмиче".* Может быть, наступил покой перед новой бурей, а может быть, народ не внял выборжцам и скромненько платил налоги, давал солдат и подставлял свою шею предержащим властям. Сиятельная покровительница обещала отцу Якову устроить прием у нового высокого вершителя судеб России, доступ к которому был очень труден.
*Новое о старце Кузьмиче - в народе широко ходила легенда о том, что император Александр I вовсе не скончался в 1825 г. в Таганроге, а, удалившись от государственных дел, принял монашество и скрывался где-то в Сибири под именем старца Федора Кузьмича.
Счастливый этой надеждой, отец Яков побрел с Литейного пешочком на взморье, подышать природой. Когда добрел - вода Невы была спокойна и ветер с моря легок и приятен; а полчаса спустя потянуло морским сквозняком, вода посерела и вспенилась.
И думал отец Яков, что Нева - словно бы не русская река, не сестра Волге, Каме, Белой, рекам ласковым и задумчивым. Много в ней беспокойства и нет тихой мудрости и созерцательности. Может быть, это и неправильно, что столица России в Петербурге, в городе, слов нет, красивом, но холодном и неуютном, самое имя которого редкий мужик выговаривает правильно. Тут и царь, и Дума, и министры - и все это с краю, на отлете, все это для настоящей России, для срединной, непонятно и не очень нужно. Царство наше сонное, в меру работящее, молится лениво, равно Богу и лешему, и нет ему дела до "выборгских воззваний", и никаких оно не знает имен, и шум столиц в глубь его доносится досадным комариным гудом. А велико оно до безграничности, и города по нем - точно редкие мушьи точки на домотканой холстине, так себе - малозаметная досадная нечистота. Был бы дождь по весне, и солнце к Петрову дню, и по осени были бы грибы - грузди, белые, рыжики, а на крайний случай - кульбики и акулинина губа, в хорошем засоле и они годятся к посту. И был бы зимой обильный снег, великих рек кормилец, а по нему - заячьи следы, хотя зайца не всякий мужик ест, иные считают поганью. Что еще? Было бы лыко на лапти, и была бы ель на новый сруб. Не драл бы поп за крестины и похороны с бедняка, а драл бы с кулака, да реже наезжали бы начальство и просветители. А там - как-нибудь промаемся. Темный народ, точно; а кому какое дело? Темному и жить проще, ближе к зверю и мало требуется! Поменьше бы вши, клопа, и ни с какой Европой играть в пятнашки не желаем.