Часть первая Во имя человека

1

Шестого ноября до Будапешта впервые донесся гул артиллерийской канонады. Днем во внутренней, наиболее оживленной части города он был едва различим — тонул в громыхании трамваев, в рыке горбатых от громоздкой поклажи грузовиков и тягачей, пятнистых, под цвет местности, размалеванных транспортеров и песчано-желтых, изготовленных для Африки штабных машин, в стрекоте армейских мотоциклов.

Бесконечные вереницы тарахтящих, чем попало нагруженных обозных повозок и ломовых телег предпочитали пробираться через город боковыми улочками; выныривали они только у мостов через Дунай, чтобы там, сбившись в кучу, часами ждать своей очереди на переправу. Телеги были гружены всякой всячиной: одни — сеном, другие — ящиками с боеприпасами, третьи — в беспорядке наваленной мебелью, неуклюже огромными кусками железных конструкций, электромоторами, деталями разобранных станков. Да и сами ездовые — восседавшие на козлах старички — тоже, казалось, были собраны, как их поклажа, наспех, кто под руку попал: ополченцы, солдаты тыловых служб, легкораненые фронтовики в замызганных мундирах старинного, давно забытого покроя со стоячими воротниками, а то и просто в гражданской одежде, из армейского на них — только трехцветная повязка на рукаве да пилотка. А кто даже и вовсе без пилоток. На некоторых повозках маячили нилашисты[1] — все в черном, только рубашки зеленые, на поясе — ручные гранаты с ярко-красными запорными кольцами и неизменный автомат через плечо.

Порой, примостившись рядом с ездовым, на повозке ехали где венгерский, где немецкий солдат, — «сопровождали груз», не желая тащиться через весь город пешком… В таком гаме порой и собственного голоса не слышно, не то что отдаленной артиллерийской канонады. Но зато ночью, в глухой предрассветной тишине, старые, чуткие окна мелко задребезжали, вторя неясному бормотанию тяжелых орудий.

Часам к трем утра орудийная пальба стала громче и чаще, а к четырем она громыхала уже беспрестанно, так что ото сна воспрянули десятки тысяч жителей города, безмятежно дремавших в своих теплых постелях за темными стеклами окон, за черными картонными листами светомаскировки, в огромных городских джунглях под гордыми сводами особняков и под тысячами скромных крыш. Вспрянули, пробудились и либо совсем позабыли о сне, либо прислушались к гулу всего на одно мгновение и, вплетя его в киноленту своих снов, задремали опять.


В Буде[2], в большом «доходном» доме по улице Аттилы, гул канонады разбудил г-жу Шоош, вдову окружного судьи доктора Антала Шооша. В первый миг она не на шутку перепугалась, решив, что проспала сирену воздушной тревоги и не ударила в подвешенный перед ее дверьми железный рельс. Г-жа Шоош была сигнальщицей ПВО в доме.

Вскочив с постели, она сунула ноги в тапочки и стремглав помчалась через обе комнаты к наружной двери, все время прижимая руку к сердцу — чтобы оно не выскочило от страха, а также чтобы придержать чуточку великоватые, озорно подпрыгивавшие на бегу груди. Только в передней г-жа Шоош остановилась, удивленная: в доме царила мертвая тишина… «Не может быть, чтобы проспал весь дом и никто ничего не слышал! Да и гул Другой какой-то, не похожий на бомбежку».

И вдруг оторопела: это же не бомбежка. Это гремят пушки!

Накануне вечером кто-то по секрету шепнул ей, что русские уже совсем близко. Но чтобы грохот их орудий уже будил людей в городе?.. Судейская вдова вернулась в спальню.

Вчера ей довелось говорить с человеком, своими глазами видевшим, как взрывали дунайский мост Маргит… а теперь вот и это…

Госпожа Шоош знала, что больше ей все равно уже не уснуть. Поэтому она уселась в постели и достала из-под подушки не доконченное вечером вязанье. Г-жа Шоош вязала теплые набрюшники для солдат. Два года назад, когда венгерская Вторая армия еще вела бои на Украине, какое-то благотворительное женское общество попросило г-жу Шоош принять участие в вязке «согревающих поясов». С тех пор Вторая армия уже давно была разбита, а у оставшихся в живых венгерских солдат, право же, были совсем другие заботы, поважнее согревания живота. Да и само женское благотворительное общество давно уже больше не давало ни заказов, ни пряжи на пояса, но г-жа Шоош сама находила пряжу и с удивительным постоянством продолжала вязать и вязать.

Госпожа Шоош, пятнадцать лет назад потерявшая мужа, члена окружного суда доктора Антала Шооша, но, несмотря на свои тридцать девять лет и склонность к полноте, все еще остававшаяся привлекательной, — разумеется, для любителей толстушек, — с искренней любовью вязала теплые набрюшники для бедных солдатиков.

Не спуская глаз с гладких алюминиевых спиц, проворно мелькавших в ее ловких пальцах, она едва заметно шевелила губами, считая петли. Время от времени почтенная вдовушка клала вязанье на колени, похлопывала по нему ладонью, расправляла и прикладывала к своему округлому животику. «Ах, как хорошо, как тепло будет с тобой моему бедненькому солдатику!» — думала она, вздыхала и принималась вязать дальше.

Но вот она вздрогнула. Ведь если так отчетливо слышна артиллерийская перестрелка, значит, фронт уже под Будапештом! Подбирается все ближе, к самому городу. А там и уличные бои начнутся! Уличные бои!

Уличные бои г-жа Шоош представляла себе примерно так: вот на двух концах улицы стенкой выстраиваются противники, затем они бегут друг на друга, стреляют, расходятся, снова схватываются и снова стреляют. Несколько человек падают Боже, они падают! Один солдат, белокурый, голубоглазый юноша, лежит, сраженный, прямо у порога ее дома. Бедняжка, он еще совсем дитя! На землю струится его алая кровь… И г-же Шоош уже не страшны ни свистящие над головой пули, ни грохот кипящего боя, — она выбегает из дому и поднимает с земли бедного раненого юношу. На своих сильных руках она легко несет его наверх, к себе в квартиру, укладывает в постель, обмывает рану, перевязывает индивидуальным пакетом из аптечки ПВО… Потом варит ему крепкий бульон и, обняв, приподнимает бедняжке голову, чтобы напоить его бульоном. О, боже…

А если этот юноша — русский? Ведь страшное оружие, не зная пощады, разит и тех и других. Убийственная, ужасная война!..

Уронив вязанье на колени, г-жа Шоош полными слез глазами задумчиво уставилась в одну точку.

А неподалеку от улицы Аттилы, в квартире г-жи Руднаи на Туннельной улице, гул канонады всего лишь на один миг разбудил крепко спавшую в комнатушке для прислуги Аннушку Кёсеги. Вернее, даже и не разбудил, а только перенес ее совсем еще детское тельце, нывшее от бесконечной работы — мытья посуды поутру, стояния в киоске, уборки, стирки и стряпни допоздна, — из свинцово-тяжелого, похожего на смерть забытья в более легкий сон, легкий и полный приятных, светлых видений. Девушка глубоко вздохнула и задышала чаще. Ей снилось, что она на вокзале и там объявили воздушную тревогу. Второпях, собрав с витрины киоска товары, она огораживает свою стеклянную клетку ставнями из проволочной сетки, вешает на узенькую дверку замок и мчится вместе со всеми в подвал. Толпа людей мечется, толкая ее, тащит куда-то, а она пытается навести порядок, показать, как попасть в бомбоубежище, и никак не может — пропал голос…

Тут Анна просыпается. Кто-то трясет ее за плечо. А она все не понимает — сон это еще или уже явь.

— По тебе, хоть весь дом завались! Дрыхнешь, как корова! — дошел наконец до сознания девушки голос ее хозяйки г-жи Руднаи. — Угораздило же меня взять себе в услужение такую непутевую дуру. Вот наказал-то господь! Да приди же ты в себя, — вопила хозяйка, — иди, помогай вещи укладывать!

— Уезжать изволите?

— «Уеззать», «уеззать»! — нарочито плаксивым голосом передразнила ее раздраженная барыня. — Будто ты, балда, и не знаешь? Третью неделю только об этом и толкуем! Пошли! — скомандовала хозяйка и тут же дернула ее назад. — В каком виде, идиотка! Накинь на себя-то хоть что-нибудь.

В передней укладывался в дорогу «господин художник», друг г-жи Руднаи; он доставал из стенного шкафа одежду и охапками швырял ее в огромный саквояж для морских путешествий.

Пока заканчивали поспешные сборы, а затем дожидались машину, барыня наспех, комкая фразы, давала Аннушке последние наставления насчет киоска:

— Наличных денег не держи! Поняла?.. Сигареты, табак, как получишь — сразу же все тащи сюда, на квартиру, Поняла? Открытки и сувениры распродай… В понедельник господин Борбей привезет парфюмерию. Зубные щетки, пасту, эрзац-мыло, дорожный одеколон в малых флаконах — продай, а остальное — тоже сюда… Сюда — поняла? Да смотри мне, не вздумай разбазарить хорошее мыло и дорогой одеколон!.. Выручку — все до последнего филлера — записывай в кассовую книгу. Жалованье за неделю можешь взять, но смотри — чтобы ни на филлер больше. Что в кладовке осталось — можешь есть. Не хватит — купишь на свое жалованье… Поняла? Когда вернусь, смотри, если хоть что-нибудь найду в беспорядке. Поняла?.. Не посчитаюсь ни с твоей крестной, ни с кем. Все запомнила?

— Ага, барыня.

— Не перепутается все это в твоей дурацкой башке?

— Не, барыня.

— «Ага, барыня», «Не, барыня»! Знаю тебя, дуру, завтра же все забудешь… Как ты стоишь? Неужто в тебе ни капельки стыда нет?

Аннушка испуганно запахнула на груди черное, потрепанное пальтишко из грубого сукна, которое она, за неимением халата, наспех накинула поверх сорочки. Когда девушка поднимала чемодан, просторное пальто слегка распахнулось, приоткрыв маленькие и упругие белые грудки. Барыня взглядом оценщика с ног до головы смерила кудлатое, зябко съежившееся существо.

— И попробуй мне шашни с кем-нибудь завести, пока меня здесь не будет! Смотри, только узнаю!..

— Не, барыня.

Вошел «господин художник», сказал что-то по-немецки — зло и нетерпеливо. Хозяйка махнула рукой и, оставив девчонку, ушла со своим другом в соседнюю комнату. А затем пришел шофер, снесли вниз сундуки и чемоданы, и хозяева укатили.


В штабе нилашистов на улице Молнар гул канонады разбудил Яноша Шиманди, еще совсем недавно дамского парикмахера, а теперь командира отделения охранных отрядов[3] партии «Скрещенные стрелы».

Напротив Шиманди на койке поднялся Кумич, его свежеиспеченный «адъютант».

— Палят! — простонал он и забыл закрыть рот. — Слышишь? Вроде и вчера — тоже…

— Палят! — кивнул Шиманди. Он с отвращением крякнул и сплюнул на пол разившую водкой и табаком слюну. От этого ему как будто полегчало; несколько развеялась и сонная одурь. Негнущимися пальцами обеих рук Шиманди принялся изо всех сил скрести в затылке.

— Пользительно для волосяных луковиц, — пояснил он. — А палить — черт с ними, пускай себе палят, или, может, ты уж и в штаны наложил?

— Неужто они так близко?

Шиманди был все еще занят обработкой своих волосяных луковиц. Он только слегка шевельнул плечами и нехотя обронил:

— Близко, старик, близко. Это тебе не в бирюльки играть.

Свежеиспеченный адъютант сполз с кровати. Наклонившись к самому лицу Шиманди, спросил:

— Что же теперь будет-то, Яни, а?

— Что будет? Нужно выстоять! — Шиманди презрительно фыркнул. — Забирайся, старик, обратно в постель и дрыхни! И не бойся ничего на свете! Там, наверху, все продумано. Все, как надо, продумано. К счастью, не такие, как твоя дурацкая башка, головушки вершат там дела. Ты что же думаешь: мы наступали, наступали, а теперь — обратно? Туда — сюда, туда — сюда?.. Ну так вот, скоро будет у нас новое оружие! Оно только еще не совсем готово. Потому — не такое это простое дело. Шутишь — в один миг заморозить на двадцать километров в глубину целый фронт в две тысячи километров! Да так, что если, скажем, птица залетит на эту полосу — тут же бух на землю, будто камень. Понял? А это дело нелегкое — технически надо все подготовить. Тут организация нужна, да еще какая!

Кумич, подобно всем людям с постоянным насморком, слушал его, разинув рот. Однако на лице его не отразилось сколь-нибудь приметной решимости. Шиманди хлопнул его по плечу.

— А струсил — ступай обратно в дворники, собирай медяки! Думаешь, ради себя я тебя сюда позвал? Нашлись бы на твое место десять других! Но уж если добиться хочешь чего-то в жизни, держись! «Стойкость»[4] — таков сейчас наш лозунг. Надо выиграть время, пока новое оружие сорганизуют. И не корчи такую идиотскую рожу, слышишь? А в голове — не забывай, скреби, а то вон у тебя на макушке уже лысина намечается, не дожидайся, пока лоб будет гладким, как зад. Скреби, говорю!.. А выиграть время — это теперь для нас — приказ. «Qui habet tempus, habet vita»[5], — процитировал парикмахер (когда-то он окончил полтора класса гимназии, но в латыни не слишком преуспел). — Это сказал Ганнибал, когда через Альпы переправился… Великий был человечище, полководец. Но Гитлер! Вот о ком еще будет говорить история. Ну и о нас с тобой, конечно. Такие времена, брат, не всякому выпадают на веку!

Разинув рот, Кумич сидел на краю кровати и послушно скреб свои волосяные луковицы.


На улице Эде Паулаи, в длинном, без окон, складском помещении магазина кожевенных изделий грохот канонады разбудил Жужу Вадас. Одного мгновения оказалось достаточно, чтобы девушка начисто стряхнула с себя сон. Миг — и она уже сидела на своем ложе, устроенном на вершине высокой пирамиды из мотков ниток и тюков подкладочных тканей, готовая драться, царапаться, кусаться и лягаться и, конечно, если придется, спасаться бегством.

Так она спала и так просыпалась — вот уже много месяцев кряду. Очень хотелось есть. Вечером Дяпаи не смог принести ей ужин. Между тем принимать пищу в своем убежище Жужа могла только дважды в сутки — утром и вечером. Поэтому сейчас ей страшно хотелось есть — мучительно, до боли.

А за стеной, вдалеке, — да нет, совсем неподалеку! — гремели орудия.

— Магда! — шепнула она пересохшими от волнения губами. — Спишь?.. Не слышишь?

Из другого конца узкого, забитого товаром помещения глухо и сдавленно долетело в ответ:

— Да. Но это же… это не бомбежка! Это… пушки! Понимаешь?!

Затаив дыхание, Жужа невольно считала про себя выстрелы: один, два… одиннадцать… шестнадцать… Великая, ликующая радость охватила ее. А гул в ночи казался совсем близким.

— Здесь они, Магда! Здесь! Недалеко уже, где-нибудь в Кишпеште или Лёринце…[6] Еще один-два дня, а может, только… может, уже…

Жужа готова была закричать от радости, но вдруг вспомнила, с каким трудом засыпала вчера вечером Магдина дочурка — без ужина, без воды, в тяжелом смраде сапожного клея, крахмала, кож.

— Утром скажем Дяпаи, — взволнованно прошептала она. — Не надо нам больше никакой рабочей книжки, не пойдем мы в Буду. Теперь-то мы и здесь выдержим, как-нибудь перетерпим, немного уже осталось… Ты слышишь, Магда?

Не отвечает Магда. Уснула опять? Иль плачет? «Наверняка плачет, — подумала Жужа. — По мужу. Ведь уже две недели не знает о нем ничего». И крикнула в темноту:

— Не плачь, Магда!.. Нельзя падать духом!

Ответа не последовало.

Жужа опустилась обратно на свое ложе. Очень хотелось есть.


В жандармской казарме на Бёсёрменьском проспекте от гула канонады проснулся заключенный в карцер механик Мартон Андришко. Проснулся, приподнялся на нарах. От холода и жесткого ложа ныло все тело, каждый сустав.

«Да, это они, — подумал Андришко. — Они!» И безошибочным ухом побывавшего на войне человека определил даже, что гул орудий доносится со стороны Ирши и Дёна. Значит, осталось не больше одного-двух дней. Несколько дней и — все! Глупо, ох, до чего же глупо погибнуть от удара корчащегося в последних, предсмертных конвульсиях гада!

А ведь в каких переделках ему только не доводилось бывать!.. В восемнадцатом, на итальянском фронте, командовал восставшей против императора ротой, в девятнадцатом — сражался против интервентов под Шалготарьяном. У Тисы отстреливался до последнего патрона. Хортисты, схватив, пытали зверски. Потом два года по концлагерям и тюрьмам — Хаймашкер, Шопронкёхида… Освободившись, пробрался в Париж, работал на заводе Рено. Затем сражался в Мадриде. Навек запомнился тот черный день, когда в Пиренеях разоружали Интернациональную бригаду. Сидел за колючей проволокой, гнул спину на принудительных работах. Летом 1940 года, когда началась неразбериха, в канун крушения Франции, их группу погрузили в Бордо на пароход и повезли в Англию. Но не успели отойти и пяти километров от берега, как налетели немцы. Старенькая баржа — в щепки. Вцепившись в какое-то бревно, Андришко несколько часов глотал соленую морскую воду, пока его не выудили рыбаки. Снова концлагерь, на этот раз петэновский, откуда в 1942 году — уже вместе с семьей — его, как венгерского подданного, выдворили на родину.

Да, чего только не выпадет на долю человеку! И чего он только не вынесет!

А вчера вечером, когда он с пакетом листовок для типографских рабочих перелез через ограду фаркашретского кладбища, возле условленного места его уже ждали два детектива. Видно, кто-то предал. Ну что ж, может быть, били беднягу, пока не заговорил. А может, просто давнишний провокатор, агент полиции? Только кто бы это мог быть? Неужели прав Сечи — надо было попробовать связаться с Палом Хайду, с социал-демократами… Подозрительно много ребят пропало без вести из типографии начиная с марта. Коммунисты…

Громыхали орудия на Алфёльде, где-то между Иршей и Дёном — всего в тридцати километрах отсюда. День ходу… полтора часа на велосипеде. А на хорошей машине — совсем пустяк. Эх, старина, до чего же глупо кончить вот так! Столько всего миновать, а в последний миг… Поставят к стенке, бах — и готово! Для этого много времени не нужно, одного-единственного мига достаточно! Последнего мига…

А может, нет? Ведь попался он как член подпольной ячейки. Значит, они наверняка захотят вытянуть из него хоть что-нибудь. Что, если прикинуться человеком, который знает много, только не хочет говорить? Бить начнут? Что ж — пусть бьют! Лишь бы не до смерти. Или, может, придумать какую-нибудь чушь? И порциями выдавать ее следователю?.. Нет, вряд ли это пройдет, если в деле замешан провокатор. Для этого надо знать, что известно шпику.

Глупо как — в последний момент!

Когда там, в Бордо, немецкая бомба угодила в их посудину и потом он, вцепившись в бревно, болтался в океане, все было таким ясным. Он попросту и не надеялся выжить. Удивительно, но в такие минуты человеку совсем не страшно, скорее — любопытно: что же будет дальше?

Мадрид! Звучит так обыденно. А сколько раз почти ежесекундно там свистала над самым ухом смерть! И это — на протяжении многих месяцев!

Ничего, выкрутится как-нибудь и теперь! Нужно только выиграть время! Время! Ведь вот они, советские пушки, грохочут уже у самых ворот Будапешта. Не надо падать духом! Нет!

Знает ли о нем жена? Успела ли она вовремя перебраться с дочкой в Кишпешт к родственникам?

Гремели орудия.

Всего несколько дней назад фронт протянулся почти по прямой от Захони до Баи. И Верхняя Тиса, Сольнок, Кечкемет и Кишкёрёш были его опорными пунктами.

Но в последние дни октября войска 2-го Украинского фронта прорвали эту линию укреплений. К первому ноября были освобождены Кишкёрёш и Кечкемет, а пятого — из жиденьких, прихваченных первыми заморозками рощ Алшонемета советские солдаты могли разглядеть дымящиеся трубы венгерской столицы.

Фашистское военное командование напрягало все силы, чтобы перейти в контрнаступление. Вот почему весь вечер и всю ночь громыхали орудия под Будапештом.

От их гула дребезжали окна, вздрагивали стены домов, к нему прислушивались воспрянувшие ото сна будапештцы. Целому миллиону людей возвещал он большие перемены: одним — страх, другим — надежды, и затаенную тревогу, и близкое освобождение.


За полдень по Цепному мосту из Пешта в Буду проследовала большая колонна — мужчины и женщины вперемежку. Смеркалось. Над Дунаем плыл сырой туман. Те, кто был без пальто, зябко подняли воротники пиджаков. Ребята помоложе были одеты, как солдаты еврейских рабочих рот — в туристских ботинках, парусиновых куртках и суконных шапках-ушанках. Колонна шла проезжей частью моста; впереди нее мост был свободен, зато сзади очень скоро образовалась целая вереница легковых и грузовых автомашин. Арестанты двигались быстро, почти бегом, но шофер переднего, следовавшего вплотную за ними грузовика все равно то и дело высовывался из своей кабины и, ругаясь на чем свет стоит, подгонял их. Единственный конвоир колонны огрызался на ругань шофера, но заодно осыпал бранью и «вонючих жидов» и, тыкая вороненым стволом автомата в спины отстающих, грозил: «А ну, шевелись, падла, пока тебя я по шее не саданул!»

Конвоиру было лет шестнадцать, но по виду никто не дал бы ему и четырнадцати — так малоросл и тщедушен он был. Из-под кожаного козырька черной полевой фуражки на прыщеватый лбишко выбивались космы давно нечесаных волос.

В хвосте арестантской колонны, слева, шагал молодой мужчина в линялом плаще — высокий и худой, с очками в золотой оправе. Небрежно надвинув на лоб шляпу, подняв воротник и засунув в карманы руки, он шел с видом человека, просто вышедшего погулять. Будто он не имел ровно никакого отношения к этим людям, согнувшимся под бременем гнетущего страха, как бы спрессованным друг с другом. Один он все время выбивался из строя, то убирая влево, то на полшага отставая от остальных. Каждый раз, когда прыщеватый мальчишка тыкал ему в спину дулом автомата, он чуточку прибавлял ходу, но уже через несколько шагов снова забывал обо всем, словно давным-давно отрезал последнюю нить, связывавшую его с действительностью, и теперь жил гражданином другого мира — мира грез, находился под его покровительством и был защищен от всего, что несло в себе брань, грубость, побои.

Бедняга мог бы совершенно искренне признаться, что за много месяцев, пока он скрывался, в наибольшее волнение его привел не страх быть пойманным при облаве, но старинный экземпляр «Журнала этнографических исследований», обнаруженный им в библиотеке одного из хозяев своих временных квартир.

Это жена доставала для него фальшивые документы, договаривалась об укрытии на одну-две недели, а то и на два дня у совершенно незнакомых ей людей, заставляла его перебираться каждый раз в новое и новое прибежище — вести утомительную, неравную, отчаянную борьбу за существование. Сам он, может быть, даже белье перестал бы менять, не будь его Магды, приносившей ему свежевыстиранные, наглаженные сорочки, аккуратно заштопанные носки…

Он любил Магду, единственную женщину, которую он знал за всю свою мужскую жизнь. Любил ее, как мать, — как может любить человек, и в тридцать три года похожий на беспомощное дитя, безнадежно теряющийся в сутолоке жизни и понятия не имеющий о том, сколько стоит килограмм хлеба. Ему необходима была эта сильная, умная женщина.

Он не видел большого смысла в этих прятках, — каждый раз под новым именем, каждый раз у чужих людей, где снова и снова нужно было рассказывать глупую, наспех сочиненную басню о «бегстве из Марошвашархея»… Для чего? Чтобы еще одной неделей дольше могли работать его сердце, легкие, почки, чтобы принять еще несколько килограммов пищи, выкурить несколько лишних пачек сигарет?

А ведь он в свои тридцать три года был уже знаменитостью. Правда, лишь среди нескольких сотен или, может быть, тысяч людей. Но эти несколько сотен или тысяч олицетворяли собой всю этнографическую мудрость мира. Он вел длинные дискуссии по почте со своими коллегами из Чикаго, Мельбурна, Парижа, Дели. И вполне могло статься, что именно в эти минуты в каком-нибудь из германских университетов профессор произносил его имя или белокурая студентка листала в тиши библиотеки его знаменитый труд о символике сказок. Они не подозревают, что автор этого труда — «неариец». Как здесь, на его родине, не знают, что он — ученый, умеющий бегло читать рунические письмена и санскрит, на память знающий все изумительнейшие сказки человечества, от «Панчатантры», Библии и «Ригведы» до «Песни о Нибелунгах», мистерий и совсем недавно записанных индонезийских легенд о сотворении мира. О, сказки, драгоценнейшие жемчужины многострадальной души человеческой — от древности и до наших дней!.. Словно на карте с густой паутиной дорог, перед его взором вставало великое кочевье сюжетов, мотивов, форм, которые передавались из уст в уста, от одного племени к другому, от народа к народу, от нации к нации; ему виделись многие сотни толстых томов народных сказаний, чудились ожесточенные споры, что велись учеными ради выяснения тайны какого-нибудь одного-единственного слова или сказочного мотива. Это была часть, но какая часть того целого, что именуется человеческой культурой, а в ней — квинтэссенцией ее — великой европейской культурой!

Европейская культура!

Кого она интересует сейчас?

Столько лет уже говорят о «новой» Европе — и разрушают, стирают с лица земли старую. Хотя старая так благородна, так бесценна, а эта «новая» — чудовищна в своей грубости, дикости и крикливой, дешевой безвкусице!..

Стоит ли оставаться жить в ней?! Уж лучше куда-нибудь в лес, на пустынный остров — укрыться там напоследок с горсточкой людей и проговорить до глубокой старости — устало и бесполезно — о том, как хорошо было когда-то быть человеком… А может, лучше и умереть?.. Да, он умер бы, если бы не упрямая, непреклонная жена-мать, которая, все время подстегивает его, зовет — и еще думает при этом, будто выполняет какую-то великую миссию! Потому только, что профессор Терени — его дорогой друг, единственный, кто действительно понимал его, — перед тем как бежать от этого кровавого потопа, оставил коротенькую записку на обороте своей визитной карточки: «Берегите Ференца, не дайте ему погибнуть, он еще нужен будет всем людям».

И Магда, то ли выполняя этот наказ, то ли просто потому, что любила его, ведь он — отец ее ребенка, или в силу нелепого животного инстинкта самосохранения, боролась за его жизнь, как могла. Ибо женское, материнское начало не позволяло ей терять надежду даже тогда, когда мудрый и трезвый рассудок давно уже осознал безнадежность борьбы…

Последние четыре с лишком недели Ференц Фабиан скрывался на улице Аттилы — у дальнего родственника одного из своих бывших однокурсников по университету. Но вот с неделю назад старший дворник — он же по совместительству портняжка, сгорбившийся, вечно простуженный и гундосый — поманил Ференца в свою мастерскую, дурно пахнущую клеем, крахмалом и ошпаренной шерстью каморку под лестницей, и, угрожающе уставившись на него красными, слезящимися глазами, заявил:

— Меня не проведешь! Знаете, что это такое? — Палец его ткнулся в петлицу пиджака. — Партийный значок тридцать восьмого года. Имре Кумич одним из первых вступил в партию! А вы — даром что белобрысы, я вас сразу определил по походочке. Истинтом, так сказать, усёк. — От заросшего щетиной дворника несло дешевой махоркой и вонючим водочным перегаром. — Истинт, знаете ли — расовый истинт! Потому как мое семейство все, как есть, — чистые арийцы. Нет, Кумичи не какие-нибудь там никудышние! Папаня у меня такой раскрасавец был, любую тебе еврейку-богатейку мог в жены отхватить. Опять же и я, даром что шпутум[7] у меня, по причине легких… Я ведь у самого Шлезингера работал в Бельвароше[8]. И когда хошь, мог жениться на его дочке. Был бы теперь сам себе хозяин — в большой мастерской, в самом центре города: одних подмастерьев двадцать четыре штуки, не говоря уж о простых швеях. А какая клиентура! Ан вот не захотел — нужна она мне была, еврейка! Хотя тогда я еще и не был сознательным. Одним истинтом чуял, оберегал свою расовую чистоту. Вот как и вас раскусил сейчас: чую — жид! И с первого дня почуял, как только вы здесь объявились. Ну, правда, доносить мне на вас не хотелось. Потому — по чести сказать — не желал я неприятностей советнице, госпоже Шоош. Хорошая жиличка… На рождество никогда о моих троих деточках не забудет. Да и фатиранты ее, когда она еще фатирантов пускала, всегда одежду свою в глажку мне сдавали…

У Ференца мелькнула смутная догадка, что дворник хочет от него денег. Но в тот же миг эта мысль и вся ситуация показались ему весьма оскорбительными для дворника, а следовательно — и для него самого, тем более что он не знал, как это делать — дать человеку деньги, взятку.

Ференц стоял, нерешительно переминаясь с ноги на ногу, и, для того чтобы хоть что-нибудь сказать, пробормотал:

— А у меня тоже есть ребенок. Девочка. Три года ей.

На следующий день Ференц решил перебраться в новое укрытие. Взяв под мышку сверток с вещами, он зашагал по улице. В ту же минуту из портновской мастерской под аркой вышел и поспешил за, ним следом здоровенный парень с лицом орангутанга. На углу Вермезё он положил лапу Ференцу на плечо: «Пройдемте!»

И странно — Ференц после этих слов верзилы словно почувствовал вдруг облегчение — как штангист, опустивший вес на землю. Не нужно было больше лгать, и на прямой вопрос можно было дать такой же прямой ответ.

…Самой больной была первая оплеуха — он ее не ожидал, поэтому шея слегка вихнулась в сторону и почти два дня после этого ныла. Все остальное было пустяком. Его, конечно, били, допытывались, где скрывается жена с ребенком. Он отвечал: «Не знаю». И действительно не знал. Но если бы и знал, вероятно, все равно не сказал бы. Из ненависти к палачам. За пытки, за побои.

Сначала он сидел в застенке на Варошмайоре, в старенькой одноэтажной вилле. Там их было человек пятьдесят. Одного из них — старого лавочника с улицы Тёкёли забили до смерти. И еще одна узница сошла с ума. Ее особенно долго пытали. Женщина была молодая и очень красивая. Однажды утром, когда ее должны были снова вести на допрос, она вдруг посрывала с себя одежду и начала биться головой о стенку. Но вот уже несколько дней, как их перевели в Бельварош. Отобрали кольца, часы, оставшиеся еще кое у кого деньги, авторучки и прочую мелочь — и сегодня под вечер вместе с двумя другими группами арестованных погнали обратно в Буду. Товарищи по несчастью говорили — и откуда они только узнали, — что их ведут на кирпичный завод в Обуду на сборный пункт, а уж оттуда, пешком, отправят в Германию. Другие уверяли, что вся эта спешка вызвана начавшимся большим наступлением русских и что Пешт немцы, вероятно, сдадут, оборонять станут только Буду…

Ференц радовался свежему воздуху, радовался даже низко нависшему мглистому ноябрьскому небу и тонкой кисее тумана над Дунаем. И когда они вступили на Цепной мост, эта радость охватила его уже целиком, вливая в тело бодрость.

Толпа узников поравнялась с опорами моста на будайской его стороне. Ференцу подумалось вдруг, что, хотя ему уже тридцать три и он прожил в этом городе век целого поколения и сколько раз, — может быть, десять тысяч раз! — пересекал по нему реку между Пештом и Будой, — он никогда не замечал его удивительной поэзии, его истинного великолепия. И не мог увидеть, ибо ходил всегда сбоку, по пешеходной дорожке, — значит, мост представал перед ним в искаженном виде. Сейчас же он, Ференц Фабиан, впервые в своей жизни шагает прямо по середине моста, как шли по нему когда-то те великие, создавшие и первыми открывшие мост…

Что ж, издревле так — человек снова и снова познает окружающий его мир!..

Яростно воет сигнал. Водитель шедшего следом за колонной грузовика снова высунулся из кабины и, грозя кулаком, заорал что-то. Мальчишка-нилашист отвратительно выругался и вскинул на изготовку свой автомат. Человек в линялом плаще, разметав в стороны руки, ничком ткнулся в неглубокий слой грязи на полотне моста. Мальчишка не очень смыслил в оружии, поэтому за секунду, пока его палец все еще давил на спусковой крючок, десяток пуль, вырвавшись на волю из автоматного ствола, пронизали насквозь и сердце, и легкие, и почки упавшего ничком в грязь человека. Просторная арка моста послушным эхом вторила трескотне автомата.

Затем на миг наступила тишина — глухая, мертвящая. И только колонна торопливо шагала по мосту — уже почти полубегом.

На площади Кларка Адама предмостье расступалось вширь. Теперь рядом с колонной на нем уже без труда уместилась и вереница нетерпеливых автомобилей. Гудя, мимо бежали грузовики и легковые машины и тут же сворачивали, кто — на Главную улицу, кто — в Крепость, кто — в Туннель. Шофер на переднем грузовике с окаменевшим, непроницаемым лицом смотрел на мостовую через ветровое стекло, — кто мог бы сказать, о чем он сейчас думал? — а щенок-нилашист все еще визжал: «Вонючие жиды! Саботировать задумали. Остановить всю автоколонну на мосту! Важным военным перевозкам помешать хотели? Кривоногая жидовская банда!»

Ему никто не возражал, не огрызался; вся колонна уже давно завернула на Главную улицу, двигаясь с такой скоростью, что конвоир едва поспевал за нею. Но он все равно продолжал кричать и ругаться на чем свет стоит — словно ища оправдания своему поступку. Ведь ему было всего шестнадцать лет, и это было его первое самостоятельное убийство!

…А труп остался лежать на мосту. Автомашинам приходилось слегка принимать в сторону, объезжая его, но, в общем, он и не мешал движению. Никто даже не притормозил возле него, да и не положено — останавливаться на мосту. К тому же с марта месяца такие зрелища были уже не в диковинку в Будапеште, а 15 и 16 октября во многих частях города прошли самые настоящие бои, и улицы видели и раненых и убитых. Совсем еще недавно на площади Свободы висели на одном из деревьев двое казненных с табличками на груди: «Такой конец ждет всех предателей». Перед ними тоже никто не останавливался. Люди, проходя мимо, отворачивались. И никто не говорил о них. Разве только две-три близких режиму персоны бросили укоризненно тем, кто ведал такого рода делами: «Могли бы вы, право же, делать все это и в закрытых местах, с соблюдением соответствующих форм».


До маленькой улочки в Старой крепости еще ранним утром донеслось эхо далекой канонады. Будто незвучно вздохнула земля в недрах своих. Будто никто и не мог слышать, кроме обитателей древних, совсем вросших в землю домишек со сводчатыми потолками. Только вздрогнуло заклеенное крест-накрест бумагой витринное стекло чисто выбеленной сапожной мастерской.

Пал Хайду вот уже два дня назад почуял: что-то надвигается. Никогда еще в его мастерской не было такого наплыва посетителей: одновременно по три-четыре посыльных — ординарцев, денщиков, лакеев. И у каждого на устах один вопрос:

— Как там наши сапоги? Будут готовы к вечеру?.. А к утру?

Некоторые забирали сапоги недошитыми — переда прямо на колодке и отдельно — подошву, задники. В последнее время Хайду больше приходилось работать на чиновников военного министерства. Эти господа где-то еще ухитрялись доставать кожу на сапоги. Заказы поступили большей частью на прошлой неделе, но сейчас вдруг заказчикам будто приспичило: «К вечеру, самое позднее — к утру». Что-то близится! Однако вслух Пал Хайду ничего и никому не говорил, не показывал радости; он выполнял все, что от него требовали, бесстрастно, как нечто само собой разумеющееся. Работал с утра до вечера. Только обеденное время растянул сегодня на полчасика: нужно было отнести письмо советнику Новотному, на улицу Аттилы. Новотный ведал делами городской общественной больницы. Некоему господину (Хайду даже шепотом не произносил никогда фамилию бывшего депутата, одного из «отцов города») нужна была отдельная палата; разыскиваемый нилашистами, он хотел под чужим именем лечь в больницу на «операцию» и таким образом скрыться от полиции… Хайду за полчаса управился с поручением, вернулся к себе и, снова усевшись за свои колодки, начал принимать заказчиков. Его желтовато-серые, с хитринкой, всегда прищуренные глаза глядели как ни в чем не бывало. С круглого, приветливого лица не сходила заученно вежливая улыбка мастерового.

Около четырех часов заявился собственной персоной полковник Банфалуши. К этому времени поток посетителей немного поутих.

— В прошлый раз я примерял у вас шевровые ботинки с витрины. Они были мне почти по ноге. Они еще не проданы?

К счастью, ботинки еще не были проданы.

— Последняя пара осталась, ваше высокородие! — заверил Хайду. — Даже образцы с витрины все как есть порасхватали. Словно мухи на мед налетели.



Полковник презрительно усмехнулся, буркнув что-то себе под нос. Присев на треногую сапожничью табуретку, он с большим трудом натянул на ногу тесный ботинок.

— Поднажал на нас, знаете ли, русский у Кечкемета. Вот люди и хватают… что под руки попадет.

От чрезмерных усилий полковник даже побагровел, однако ботинок натянул. Вздохнул, отдышался.

— А скажите, Хайду, — вдруг спросил он, — вам подошвенная кожа не нужна?

Сапожник с любопытством вскинул голову.

— Подошвенная?.. А сколько?..

— Ну, точно я вам не скажу, центнера полтора, вероятно, будет.

Хайду тихонько присвистнул.

— Ой-ой, такими партиями я еще ни разу не покупал. Вы же знаете, ваше высокородие, заведение у меня крохотное.

Лицо полковника нетерпеливо передернулось.

— Короче! Нужна кожа или нет?

— Нужна-то она нужна, — с готовностью снова улыбнулся Хайду. — Да только что за кожа, ваше высокородие?

— А черт ее знает. Я в этом не разбираюсь. Хорошая — это точно. Целыми пластинами. Можете посмотреть, прежде чем брать. Главный вопрос: интересует она вас или нет?

— За предложение большое спасибо, ваше высокородие, да только… Конечно, кое-какая наличность у меня есть, поскольку господа выкупили свои заказы. Но полтора центнера подошвы! Сколько же это будет стоить?

Полковник поднялся, покачался с носка на каблук, пробуя ботинки, и тихо буркнул:

— Не дурите, Хайду! Какие деньги?!

Сапожник сделал вид, что понял, но тут же спросил:

— Чем же тогда прикажете платить? Ваша супруга прошлый раз заходить изволили… Немного какао, кофе, сахару я мог бы, конечно, достать…

Полковник подошел вплотную к мастеру, ухватил в руку лямки его зеленого передника и, дергая за них, прошипел:

— Да вы что, не понимаете, что ли? Если бы я надумал везти с собой кофе да сахар, тогда бы уж и подметки эти как-нибудь мог вывезти!

Хайду изобразил на своем лице крайнее недоумение, даже рот открыл.

— Ну, а золота мне достать неоткуда, — задумчиво проговорил он и вдруг, словно осененный неожиданной спасительной идеей, воскликнул: — Погодите, а ведь у меня приятель есть, ювелир! Камни подошли бы? Бриллиантики!

Полковник Банфалуши нахмурился.

— А если это стекляшки? Рассчитываете, что я не отличу настоящие камни от подделок? Ну да, я не эксперт-оценщик какой-нибудь!

Хозяин мастерской задумался.

— Ваше высокородие всегда меня разыскать можете. А потом… камни можно и другому ювелиру показать.

— Ну, ладно! — кивнул офицер. — Можете вечерком подойти ко мне на квартиру? Кечкеметская, девятнадцать. Рядом с площадью Кальвина.

— Слушаюсь, ваше высокородие!

Полковник ушел. С мрачным видом брел он по улице, ругая самого себя, жену и весь белый свет.

— Барышничать приходится, черт бы всех побрал. А вечером еще торговаться предстоит! Провалиться бы всему этому вонючему миру!

А Пал Хайду, оставшись один, от радости даже пируэт сделал на каблуках и крикнул жене, в соседнюю комнату:

— Аннушка, слышала? Бегут крысы-то! Кончилось царствие «их высокородий»! — И тут же вбежал в комнату и, поклонившись с изяществом артиста-любителя, продекламировал: — «Господа-аристократы, как живете, чем богаты?» Аннушка, сбегай за Стричко, — неожиданно прервал он себя. — Мне срочно нужно поговорить с ним.

И, все еще улыбаясь, Хайду возвратился в мастерскую, чтобы занести в конторскую книгу бурный оборот последнего дня.

Вдруг он услышал за спиной чьи-то осторожные шаги. В дверях стоял незнакомый ему человек.

В первую минуту Хайду испугался, а затем едва удержался от смеха. У пришельца были поросшие иссиня-черной щетиной щеки и какая-то неопределенная канареечно-рыжая шевелюра на заметно лысеющей голове.

…Лайош Поллак дезертировал из рабочей роты в день нилашистского путча и с той поры скрывался вместе со своей невестой Агнеш Шварц, в кругу друзей больше известной под именем «Наташа». Чтобы не быть узнанной, Агнеш покрасила волосы и стала золотистой блондинкой. А глядя на нее — словно по какому-то сумасбродному наитию — перекрасился и Лайош Поллак.

В таком виде он выглядел бы весьма комично, если бы не его бледное, блестящее от холодного пота лицо, впалые щеки и тревожный, полный страха взгляд насмерть загнанного существа.

— Коллега Хайду, — прошептал он. — Помогите мне! Разрешите хотя бы на одну ночь остаться у вас.

Сапожник поднялся из-за своего столика, пошел навстречу нежданному гостю. А тот рухнул на треногий табурет у двери и провел ладонями по потному лицу.

— Моя невеста покончила с собой, — глухо сказал он. — Вы знали ее. Она была однажды вместе со мной у вас в клубе, на вечере отдыха… У меня на глазах выстрелила себе в сердце… Сегодня утром… А я до темноты не мог выйти на улицу… Целый день пришлось быть там, вместе…

Хайду, словно окаменев, стоял посреди комнаты. Со страхом и состраданием смотрел он на рыдающего Поллака.


Лайош Поллак пережил страшные, полные нечеловеческого напряжения дни. Начать с того, что ему пришлось скрываться вместе с Наташей, знаменитой красавицей, известной доброй половине города. Уже в пятнадцать лет ее фотографии появлялись на страницах модных журналов. На журфиксах и балах в ее доме побывали тысячи и тысячи людей, а сколько знало ее по театру, по балету на льду, по выступлениям на скачках! Но когда понадобилось прибежище, напрасно ходили они по Наташиным знакомым — это были все люди, принимавшие у себя весь свет, так что не помогли бы ни перекрашенные волосы, ни фальшивые документы, — Наташу непременно кто-нибудь узнал бы.

У старого правительственного обер-советника Шварца, уроженца местечка Кишбер, была на Швабской горе небольшая вилла. Рассказывали, что еще в конце двадцатых годов старик выстроил ее для своей любовницы — актрисы; однако, будучи человеком осторожным, записал виллу на собственное имя и, когда узнал, что актриса обманывает его, попросту выдворил ее оттуда.

На этой-то пустующей вилле и скрывались в последние дни Лайош и Наташа. По правде говоря, Поллак охотно отделался бы от своей опасной спутницы и про себя уже не раз прикидывал: не лучше ли им прятаться порознь. Однако для этого у него самого не было ни денег, ни надежного места. А тут еще и Наташа: с тех пор как схватили ее отца, владевшего швейцарской охранной грамотой, девушка жила под гнетом панического страха и при одном упоминании Поллака о разлуке грозила немедленно покончить с собой. Словом, они оставались вместе на вилле, оказавшейся на редкость надежным убежищем. Так было до вчерашнего дня.

Перебираясь на виллу, Лайош и Наташа вдоволь запаслись едой; на улицу они почти совсем не выходили. Но вчера утром Наташе вдруг пришла в голову сумасбродная идея: наведаться к подруге на улицу Дёрдя Рата, где она оставила на хранение несколько килограммов шоколада, печенья, кое-что из зимней одежды, шубу и несколько бутылок коньяку. Лайошу так и не удалось отговорить девушку, упрямо повторявшую: «Я и так скоро с ума сойду в этом спертом воздухе».

Возвращаясь на виллу, Наташа повстречала на проспекте Иеронима некоего Каснара, бывшего сотрудника газеты «Мадяршаг»[9]. Каснар красовался в форме обер-лейтенанта батальона военных корреспондентов. В Будапешт он приехал всего на несколько дней, в отпуск. Каснар весьма обрадовался встрече, тотчас же вызвался проводить Наташу, помочь ей донести вещи. Девушке так и не удалось отвязаться от него. К счастью, Поллак еще из окна заметил, как они вместе шли к вилле по садовой дорожке, и успел спрятаться в шкафчике для верхнего платья. Наташа и обер-лейтенант поужинали, затем принялись пить. Из своего укрытия Поллаку пришлось быть невольным свидетелем пошлого волокитства, слушать принужденное хихиканье Наташи, а затем, когда и Каснар и Наташа основательно упились, выдержать бесконечно долгие часы похотливых домогательств офицерика.

— Ведь как в песне поется: «Вся-то жизнь — один день». Послезавтра мне снова на передовую!

— Ах, нет, нет, Йожи, об этом не может быть и речи.

— Неужели ты забыла тот вечер в Балатонфельдваре, Аги? Умоляю тебя!..

Каснар во что бы то ни стало желал переночевать на вилле. Только на рассвете Наташе удалось выставить его, сказав, что рано утром к ней должна прийти мать.

Лайош Поллак с яростью сорвавшегося с цепи пса накинулся на девушку:

— Этого тебе хотелось? Барыня, избалованная буржуйка — вот кто ты. Была и всегда такой останешься!

Он швырял наземь бутылки с коньяком, коробки шоколада. Дорогие, завернутые в серебряные бумажки конфеты рассыпались по полу.

— Ради такого дерьма! Эх ты, тварь!

Каснар, правда, давно уже не работал в газете «Мадяршаг», поговаривали даже, что после битвы под Сталинградом он отрекся и от нилашистских идей. Но кто знает, что у него в действительности на уме: деньги ли хотел выманить или еще какой-нибудь у него план — больно уж неожиданно вспыхнула в нем эта «любовь».

Каснар посулился вечером прийти снова с дружками и их приятельницами.

Вцепившись в пышные крашеные волосы Наташи, Поллак орал на нее:

— Потаскушка! Из-за тебя мы теперь оба погибнем!

Наташа, сразу отрезвев, не кричала и даже не оправдывалась. Уронив голову на подлокотник кресла, она тихо плакала.

— Что мне делать, скажи? Что нам делать? — тряс ее Поллак.

До самой зари обдумывали они свое положение, перебирая сотни и сотни различных вариантов, и всякий раз результат был один и тот же: здесь оставаться им больше нельзя ни минуты, а идти — некуда. Вполне вероятно, что этот негодяй уже науськал на них гестапо.

— Я уйду, клянусь! Куда — мне все равно! — заявил Лайош, но девушка бросилась наземь, обхватила его ноги и, рыдая, стала молить:

— Только не уходи. Лучше умрем вместе!

Лайош высвободил ноги из Наташиных объятий и отошел к окну.

— Думаешь, смерть меня страшит? Со смертью я не раз встречался с глазу на глаз. Смерть? Смерть — это бы хорошо! — Лайош вздохнул и прижался лбом к холодному стеклу окна. — А вот что до смерти еще предстоит пережить, — неожиданно обернулся он и уставился в остекленевшие от ужаса глаза девушки. — Знаешь ты, что это такое, угодить к ним в лапы? Особенно, если они схватят тебя вместе со мной. А о нашей связи они и без того знают. Не будь дурой! У них отличные шпики. И они уже давно подозревают, что я… что я видный… деятель подполья. Так неужели кто-нибудь тебе поверит, будто ты ничего обо мне не знала? — Лайош ударил себя кулаком в грудь. — Мне самому все это нипочем. Я к этому духовно подготовлен. А что станешь делать ты, избалованная кошечка?! Когда тебя примутся обливать ледяной водой, или подвесят за ноги, или… — тут Поллак перечислил еще несколько наиболее страшных пыток. — Несчастная, да понимаешь ли ты, что тебя ожидает?

Прошло несколько часов, а девушка все еще сидела почти в беспамятстве на полу выстывающей комнаты, дрожа от холода, с растрепанными волосами, расстегнутой на груди блузкой и спустившимися чулками. Они уже уговорились покончить с собой. Выпили уцелевший в разбитых бутылках коньяк, сели на обитую темно-зеленым шелком кушетку. Лайош Поллак вынул пистолет, зарядил его. Они не говорили друг с другом уже около часа. Но вдруг Наташа, издав полный ужаса визг, бросилась на грудь Лайошу.

— Дорогой, не надо!

В ее взгляде было все — и безумный страх, и отчаяние виновницы, и любовь. Да, она любила Поллака, этого — сколько раз ей приходилось объяснять недоумевавшим подругам — «твердого, сильного, умного, всегда такого холодного и вместе с тем такого страстного, единственного и не похожего на других человека». Что правда, то правда: Лайош Поллак действительно не походил ни на кого из тех, кого Наташа любила прежде…

Девушка с такой страстью, с такой силой обняла Лайоша обнаженными руками, что ему лишь с большим трудом удалось высвободить руку, прижать к ее груди пистолет и спустить курок.

Поллак не лгал, когда говорил Наташе, что и он покончит с собой: он действительно верил, что сделает это. Однако, увидев, как тело девушки, обмякнув и потяжелев, медленно сползает с его колен на пол, он вдруг окаменел, вытаращил глаза и надолго утратил всякую способность двигаться.

Затем, пошатываясь, он направился в ванную и напился воды. Стакан дрожал в его руке, постукивая о зубы. Потом Поллак долго стоял и смотрел в зеркало на незнакомое, заросшее щетиной лицо совершенно чужого ему человека, впившегося в него будто подведенными чернью глазами. Поллак разрядил пистолет и положил его в карман. Вернувшись в комнату, он, затаив дыхание, долго вглядывался в стекленевшие глаза Наташи: она была мертва, и тело ее уже начинало коченеть.

Поспешно распихав по карманам деньги и прочее, что нашлось ценного в вилле, он забрался затем на душный, опутанный паутиной чердак и в течение нескольких часов, замирая от страха, следил из маленького окошка, не идут ли за ними…

…Теперь он сидел перед Хайду и, уже не плача, покорно ожидал его ответа, который мог означать только помощь или — отказ, жизнь или — смерть.

— Наташа, эта та самая красавица-смуглянка? — переспросил Хайду. Лайош Поллак кивнул. — Неужели она сама?..

Поллак снова кивнул и тут же поднял взгляд на сапожника.

— Коллега Хайду! — В глазах Поллака метался дикий, животный страх. — … Ведь у вас столько знакомых… Куда-нибудь в пекарню, хотя бы подручным… У пекарей, у них у всех освобождение от воинской службы… А то у меня документов — всего-навсего одна фальшивая метрика да пропуск в маргитсигетский клуб. Ни солдатской книжки, ни белого билета. На первом же углу меня схватят и…

Сапожник задумался, поскреб в лысеющем уже затылке, сказал:

— Я слышал, у вас есть связи… среди коммунистов. Нет? Они, говорят, могут любые документы достать…

Поллак, испуганный, вскочил.

— Где же я теперь стану искать свои старые связи? Где они, все эти люди? Я и сам уже полтора года в штрафной роте…

— В рабочей роте.

— Что вы приукрашиваете? Концлагерь!

— Ну, ладно! — спокойно сказал сапожник. — Я ведь так только, для точности…


Под аркой послышались шаги, им откликнулось шарканье ног за дверью в квартире.

— Сядьте! — шепнул Хайду. — Сделайте вид, будто вы заказчик. А там что-нибудь придумаем.

Слова «что-нибудь придумаем» прозвучали для Поллака, как для смертника — весть о помиловании. Лайош Поллак послушно опустился на треногий табурет. Пока в мастерской появился новый посетитель, он успел уже снять с себя ботинки. И вдруг так и ахнул — он ведь совершенно забыл, что носки у него совсем рваные — и на пятках и на пальцах. Поллак испуганно спрятал ноги под табурет, пытаясь прикрыть их полой пальто.

В дверях мастерской стоял приземистый, лысый человечек с детским лицом.

— Добрый вечер, господин Хайду. Добрый вечер, — поздоровался он и с «заказчиком».

— Здравствуйте, господин Мур! — отозвался Хайду, приветливо пожимая руку гостю. — Садитесь, пожалуйста.

Но гость явно был в нерешительности.

— Не хотел бы вам мешать, — сказал он, по-прежнему стоя на пороге. — Вы, я вижу, мерку снимаете.

— Не беспокойтесь, господин Мур! Чем могу служить?

Гость сделал несколько шагов от двери, но не сел и только, осторожно покосившись на Поллака, спросил шепотом:

— Скажите, господин Хайду, вы тоже слышите? Что это?

Хайду, не понижая голоса в знак доверия к своему заказчику, ответил:

— Орудия стреляют, господин Мур!

— Но ведь по радио ни слова ни о каком налете…

Это не авиация, это полевая артиллерия, господин Мур. На передовой.

Детское лицо гостя из удивленного вдруг превратилось в глупое.

— На передовой? Неужели фронт так близко?

— Не близко, но и не далеко. Как считать. Канонаду-то далеко слышно. Даже километров за сорок.

— За сорок? Да ведь это же…

В удивлении г-на Мура было что-то притворное: видно было, что известие не явилось для него такой уж неожиданностью. А Хайду, не обращая внимания на его охи и ахи, принялся снимать с себя зеленый передник. Тогда Мур сел на примерочный стул в углу мастерской, напротив Поллака, и воскликнул:

— Вот до чего мы докатились! — а затем, не получив ответа, взглянул на хозяина и напрямик спросил: — Скажите, господин Хайду… вот вы… разбираетесь в политике, мы ведь иногда беседовали с вами… Как вы оцениваете сейчас обстановку? Я, увы, никогда политикой не увлекался. Что я могу понимать в ней? Ну, что?

Сапожнику хотелось поскорее избавиться от нежданного гостя, но, с другой стороны, он явно наслаждался его терзаниями.

— Ну что вы, господин Мур, — ласково заворковал он, — Не скажите, будто вы политикой не интересовались, (Мур испуганно взглянул на Хайду.) Я очень даже хорошо помню наши дискуссии в дни аншлюса[10]. Это так, для точности… Да и после того частенько… А вот я с марта месяца о политике вообще ни гугу. Верно ведь? Так что давайте уж лучше я вас спрошу: как вы оцениваете нынешнюю обстановку? А?

На лице коротышки смешались испуганный протест и удивление.

— Меня? Ну, как вы можете такое говорить, господин. Хайду? Я политику всегда оставлял на долю тех, кто в ней что-то понимает. И верил я в господина регента[11], будто в отца родного. Да только господин регент… Если б мы имели дело не с русскими, он бы и до пятнадцатого октября ждать не стал, пошел бы на мировую. Это всем известно!

— А мы, господин Мур, не с русскими имеем дело, а с одной из союзных держав! Что же до господина регента — то, снявши голову, по волосам не плачут. Верно ведь? Теперь уж и впрямь, как говорится: «Хотел бы в рай, да грехи не пускают».

Мур, не заметив в словах хозяина иронии, вздохнул, пожал плечами, а Хайду продолжал:

— Да вы и сами так говорили. Помните еще: «план построения государства»?

— Кто? Я? — испугался гость. — Я только его социальную концепцию приветствовал. Потому — я всегда социально мыслил. Но что же мне делать? Говорили: остановим русских на Тисе. А где теперь та Тиса? Я уж и на Дунай не надеюсь. — Бросив тревожный взгляд на Поллака, он заметил: — Это так, между нами, конечно… Что для современной военной стратегии — реки? В Карпатах еще можно было бы устоять, так румыны нас предали. — Мур в отчаянии махнул рукой. — А впрочем, как знать, может быть, они умнее нас поступили. В политике ведь не до чести. — Г-н Мур все больше распалялся. — Это же кошмар, господа! И от таких вещей зависят судьбы миллионов, будущее целых наций, счастье стольких семей! А кто слушает при этом нас, маленьких людишек? Спросил кто-нибудь меня, например? Вот почему я и не занимаюсь политикой, что бы вы там ни говорили, господин Хайду! Мне даже запах ее был всегда противен… — Г-н Мур опять посмотрел на Поллака, затем на сапожника и, приняв их молчание за одобрение, добавил: — У меня, если хотите знать, даже друзья евреи были! — Он неожиданно вскочил на ноги и приглушенным голосом, словно собираясь сделать необычайно важное признание, заявил: — Я ведь в свое время допустил один прегрубейший промах. Двадцать пять лет назад. В дни Венгерской коммуны[12]. Еще мальчишкой был. Что я тогда во всем этом мог понимать? Один восторг от социальных идей! Ведь нас, гимназистов, что радовало? Что без экзаменов получим аттестат зрелости. Конец учебе. А потом как оседлали красные: на спину солдатский ранец, в руки ружье и — шагом марш! Нет, вы скажите: что я тогда понимал?.. А сколько мне пришлось потом за это все выстрадать! Никто и слушать не хотел, что я из старинной дворянской семьи и воспитан в страхе божьем… Мне вот уже сорок три, а ведь, поверите ли, еще ни разу не сел к обеденному столу, не перекрестившись. Каждое воскресенье — в церковь, к мессе… А что толку? На всю жизнь осталось… это самое… в моей характеристике… Спасибо дяде, если бы не он, мне бы вообще нечего думать о государственной службе. Мой аттестат зрелости так и не захотели признать… И вот прослужил я двадцать лет, семья на шее — три взрослые дочери. Господа, сами знаете, что это такое — три дочери! А до делопроизводителя дослужиться так и не удалось. Разве вот только теперь, в последние годы, как-то вроде пошло у меня дело. Да и то: что у меня есть? Мебелишка кое-какая, одежонку вот дочерям справили. Ну что, что это? А у меня самого?! Ничего… А теперь даже и эту малость…

Хайду слушал его причитания с безразличным видом. Убирал инструмент, приводил в порядок полку. Зато со все более растущим вниманием вслушивался в рассуждения г-на Мура Поллак. Споров, политики — вот чего ему недоставало как воздуха в течение многих недель. В вилле на Швабской горе не было даже радио. Пережитые ужасы ушедшего дня, собственные заботы, напряжение, в котором он жил все это время, распирали его изнутри, неудержимо влекли его к тому, чтобы он непременно вмешался в разговор. Ему хотелось бы встать, пройтись по комнате, но он не мог сделать этого из-за дурацких дырявых носков, тем более что еще раньше неосторожным движением ноги задвинул ботинки глубоко под стул…

Впрочем, словесному потоку г-на Мура не предвиделось конца, и Поллаку оставалось только устремленными на рассказчика глазами да ежеминутными кивками показывать, как он его понимает. И гость, повернувшись теперь уже к нему, ему одному объяснял:

— Вы, сударь, еще молоды, возможно, не поймете меня… Простите, я не расслышал как следует вашего имени.

Поллак, не вставая, протянул Муру руку, чуть не полетев при этом со стула:

— Поллак.

— Очень рад. Мур. Через «h»[13]! Словом, вы, сударь, еще молоды, и я не знаю, поймете ли вы меня.

Поллак усердно кивал, буквально пожирая Мура лихорадочно горящими глазами.

— Было мне двадцать три, когда я начал наконец свою карьеру. Жалованье: миллион триста тысяч. Тогда еще крон. Два года спустя повысили меня в должности — сто сорок восемь — на этот раз уже — пенгё. Женился. Всю свою жизнь до последних лет получал не больше, чем хорошо оплачиваемый рабочий. Право же, немногим больше. А ведь нужно было и за квартиру платить, и одеваться, иметь представительный вид соответственно положению моему. На какие средства, спрашиваю я вас? И три дочери! Старшей пятнадцать, не сегодня-завтра замуж выдавать! Я за всю жизнь ни разу не позволил себе лишнего бокала вина, ни в карты не играл, ни на скачках… в дорогостоящих увлечениях себе отказывал, не то что другие… В театр мы не ходили, в кино — только на дневные сеансы, да и то очень-очень редко… И никогда никаких романов — жил исключительно для семьи, был домоседом. Вот господин Хайду может подтвердить… В наши дни, сударь, много нужно трудов положить, чтобы наконец не только на хлеб насущный да на одежду хватало — но и на культуру оставалась малая толика. Все же купили и мы натюрморт один для гостиной. Потом граммофон с пластинками в рассрочку взяли. В доме, где растут девочки, без музыки нельзя. — Мур вздохнул. — Я уже старый, усталый человек, где же мне все сызнова начинать…

— Чиновничья психология, — констатировал Поллак.

Хайду, стоявший у полки с инструментом, насторожился. «Не хватало еще, чтобы этот придурок…» Но Поллак с такой уверенностью уставился на Мура, что тот невольно кивнул ему.

— Чистейшей воды чиновничья психология! У человека нет ничего — ни за душой, ни в кармане. И все же он цепляется за это «ничего», за ту малость, которую он почитает своей собственностью.

— Вот именно, именно!.. А разве не так?

— И с упрямством чиновника вы ищете вечный и незыблемый порядок там, где царят вечное движение, изменчивость и неопределенность. С закоснелостью мещанина вы упираетесь ногами в скользкую почву мелкого собственничества. И в то же самое время — ибо именно в гуще мелочного и ничтожного зарождается обычно подлинно прекрасное — вас уже подхлестывает некая социальная мистика, и вы ждете чуда. Ведь ждете, не так ли?

Коротышка смущенно моргал глазами.

— Я не совсем понимаю вас, сударь… Или, может, вы верите в новое оружие… о котором говорил фюрер?.. Кстати, один мой коллега — у него, между прочим, брат — старший диспетчер на Ференцварошском вокзале… так вот, он сказал мне, что на прошлой неделе в Печ отправлены два вагона с электрическим кабелем.

Хайду сердито кашлянул и за спиной Мура сделал Поллаку знак: хватит, мол. Но тот и ухом не повел.

— Нет, я не об этом, — продолжал он, нимало не смутившись. — Техника, конечно, развивается. Шагает семимильными шагами… Да-с. В условиях экономики капиталистического мира ничто не оказывает столь стимулирующего влияния на науку, как небольшая, но доходная войнишка. Потому что капиталисту нужен ходовой, недостающий товар, не так ли? А что может быть более недостающим товаром, чем военная продукция? Ведь «недостает» уже многих городов!

— Вот именно! — с болью на лице вздохнул Мур. — Сколько разрушений!

Хайду решительно подошел к спорщикам. В руке у него был сантиметр и карандаш.

— Пока вы тут беседуете, я мерку снял бы, — сказал он и многозначительно посмотрел на Поллака. Тот непроизвольным движением убрал ноги подальше под табурет, но так и не очнулся от упоительного забытья спора.

— …Техника уже изумила нас несколькими своими чудесами, — пояснил он, улыбаясь с чувством превосходства. — Назовем это чудесами, если вам так нравится… Но факторы, действующие здесь, у нас, действуют, разумеется, и там, по ту сторону фронта. Многие рассматривают фронт как герметическую перегородку… Но это не так! А если и перегородка, то с постоянным явлением осмоса[14].

— Вы говорите: с явлением?

— А как же иначе? Конечно!

— Значит, вы считаете, что мне следует явиться?

Поллак удивился.

— Куда явиться? Куда?

— Видите ли… — Коротышка Мур придвинул табурет к Поллаку. — Я ведь зачем пришел к господину Хайду? Эвакуируется наш правительственный комиссариат. Не знаю, известно ли это вам, но я служу в правительственном комиссариате по снабжению. Референтом… На днях часть нашего учреждения эвакуируется на запад, а другая — остается здесь. И завтра я должен сказать, еду я или остаюсь… Вот я и пришел к господину Хайду — что он посоветует.

— В таких делах разве можно давать советы, господин Мур? — вмешался Хайду, видя, что Поллак, готовясь к дальнейшим разглагольствованиям, уже впился глазами в коротышку. — Как можно в таких делах советовать?!

Мур с отчаянием посмотрел на него.

— И все же… я хотел бы слышать ваше мнение. Потому что ведь я… — Он беспомощно развел руками. — Ну, что, что мне делать? Бросить квартиру «на поток и разорение»? Или остаться самому? И очутиться на территории военных действий? С семьей, с тремя дочерьми? Все же…

Он посмотрел на Хайду, затем снова на Поллака. Сапожник пожал плечами и — то ли иронически, то ли сочувственно — усмехнулся.

— Что же я стану вам советовать, господин Мур, когда вы все равно поступите так, как вам прикажет ваше начальство? Что вы еще можете сделать?

— Нет, ведь половина служащих останется здесь! Я же сказал… Но завтра нужно дать окончательный ответ, кто хочет остаться, кто — нет.

Поллаку удалось наконец нащупать под табуретом сброшенный свой ботинок. Он осторожно, все там же, под табуретом, всунул в него ногу и поднялся.

— А я говорю вам: идите! — тыча указательным пальцем в воздух, начал он. — И не берите с собой ничего, кроме ночной сорочки, полотенца, мыла да зубной щетки. Почувствуйте хоть раз, что такое нагая, ничем не прикрытая жизнь. Пусть наконец и у вас возникнут в подлинном своем виде «экзистенциальные проблемы». В вас сразу же рассеются чиновничьи туманные грезы, изменится самосознание. Изменится? О нет! Родится заново!

Коротышка Мур тоже поднялся и, смущенно переминаясь с ноги на ногу, переспросил:

Самосознание, сказали вы? Я всегда говорил: edere, deinde philosophare…[15] Уверяю вас, что это так, это еще римляне утверждали.

— Вот именно! — ухватился за мысль Лайош Поллак. — Именно! А уж когда дойдете до того, что вам и есть будет нечего, тогда-то вы и переменитесь! А сейчас? Сейчас вы, конечно, прикованы, словно раб к колеснице, к своей мебели на три комнаты да к фарфору… Ведь есть у вас сервиз на шесть персон?

— На двенадцать. С рук взял. Недостает только двух глубоких тарелок и у соусницы отбита ручка. По дешевке достался… А так, разве может человек нашего достатка позволить себе настоящий чешский фарфор.

— Ну, видите? Об этом я как раз и говорю! А вот когда дойдете вы до жизни такой, что будете из грязи подбирать выброшенные кем-то заплесневелые корки, когда корки эти покажутся вам бесценным сокровищем, когда вы до того уже докатитесь, что станете торговать телом дочерей своих и жены…

— О, прошу вас! Что вы говорите…

…вот тогда-то ваше самосознание и освободится от всякого мусора, — неистовствовал Поллак, и каждое его слово секло, словно кнут. — Эта буря выметет дочиста все, вплоть до подсознательного! И только тогда познаете вы исконную истину: что есть человек? А он — ничто, он — песчинка, самое слабое существо изо всех на земле. Но много людей вместе, объединенные, организованные, — это величайшая сила в мире! Тогда, и только тогда, в вас родится новый человек.

Мур стоял, смущенно глядя на Поллака, бормотал, словно оправдываясь:

— Да, конечно. Я тоже вот так иногда… Вы не подумайте, что, ежели человек не говорит и у него на шее семья, три дочери… У него тоже могут быть глубокие мысли. У меня, сударь, даже «Жизнь пчел» Метерлинка есть. Но мне уже пора. Да и вас, я вижу, задержал… Прошу прощения!.. Очень был счастлив познакомиться с вами, — попрощался он с Поллаком. Затем протянул руку Хайду. — Прошу извинить, если помешал. Так что же вы посоветуете, господин Хайду? Как бы вы поступили на моем месте?

Хайду пожал плечами.

— Повремените до завтра, господин Мур, утро вечера мудренее. Так ли решите, эдак ли — везде свои опасности есть. В таком деле советы давать не годится. Подумайте лучше сами до завтра…

— Ярко выраженная чиновничья психология, — прищелкнул пальцами Поллак. — Стопроцентный мелкий чиновник.

Хайду зло отмахнулся.

— И чего вы ввязались с ним в эту дискуссию? Чего вы хотите от него! Сами ведь слышали — чиновник. Пора бы знать, каковы они все. Счастье еще, что он…

— Вот именно! — У Поллака сверкнули глаза. — Именно, все они такие! Весь город; вся Европа — все такие! Поэтому я и жду прихода русских. От них, и только от них жду я нового мира! Сегодня русские — раненый зверь. Он уничтожит все, как пожар, камня на камне не оставит после себя! А нам именно это и нужно! Ну, что могли бы принести с собой англичане, американцы? Коктейли, чаепития в пять часов вечера, преклонение перед греческими и римскими формами, Шекспира? Вонючие, зараженные всеми пороками тысячелетий помои, именуемые европейской культурой? Не-е-ет! Даже за жерлами гитлеровских пушек стоит все та же классическая колоннада Feldherrnhalle[16]!.. А здесь нужно полное уничтожение, дочиста! Да поможет нам огонь, ураган освободиться от скверны, даже если при этом мы сами все сойдем с ума! Освободиться, хотя бы вместе с коростой пришлось содрать и шкуру…

Надевая ботинки — тайком от Мура, — Поллак не мог завязать шнурков и теперь ходил по комнате, странно шаркая.

— На пустыре, посыпанном солью, будем строить новое. А не латать да перекраивать старье… Вот в чем суть!

Неожиданно он остановился, и в единый миг все его вдохновение улетучилось: он вспомнил, что ему нужно где-то провести ночь.

— Коллега Хайду, вы сказали, что…

Однако Хайду уже не слушал его. Из передней до него долетели голоса — женский и мужской. Вернулась жена, а с нею — пожилой, сутулый мужчина в очках с проволочной оправой.

— Здравствуй, Янош! — поспешил ему навстречу сапожник. — Подожди минутку! Посиди там в комнате, я сейчас.

Он притворил дверь, ведущую из мастерской в квартиру, и с сожалением на лице повернулся к Поллаку.

— Видите, что у меня тут творится? Здесь вам оставаться никак нельзя, каждую минуту кто-нибудь да приходит. А вы к тому же не умеете держать язык за зубами… Дворник у нас — нилашист… Нет, у меня вам нельзя остаться!

Поллак переменился в лице.

— На улицу выбрасываете, коллега Хайду? В такое время… Мне бы хоть какое-нибудь… хоть какое-нибудь местечко… И я не издам больше ни звука. Я ведь и сейчас только потому, что… Я же не сказал ничего такого. Ну что я сказал? — В голосе его была уже мольба. — Вы не выбросите меня на улицу, коллега Хайду!..

Сапожник поскреб подбородок.

— В какую-нибудь пекарню, говорите?

— Да-да! Да. — У Поллака заблестели глаза. — Наверняка у вас есть знакомые. Потому я и пришел к вам.

— Есть-то есть… Да только… выйдет ли что? Ну ладно, попытаемся! Это недалеко отсюда. На улице Марвань… Пекарня Франка… Если на работу и не возьмет, то хоть прибежище на несколько дней даст.

— Вы напишете ему? Ну хоть два-три слова?!

— Писать? Вы с ума сошли! Теперь не пишут! Скажите, что я прислал, передайте от меня привет. Да вы не бойтесь, все будет в порядке. Главное — не трусить! Пушки гремят уже под самым Будапештом! Пушки ваших русских, так чего же вы еще хотите?!

— Бояться? — раздраженно наморщил лоб Поллак. — Это не страх. Это нечто другое. Страх мне неведом, коллега Хайду. Меня проверяли психоаналитики. Слышали о таких? Словом: улица Марвань, Франк. Как вы думаете… если я пойду кружным путем, по маленьким улицам, не остановят меня патрули?..


Янош Стричко с большой неохотой согласился на деловое предложение сапожника.

Стричко стукнуло недавно сорок семь, но выглядел он на все шестьдесят: у него было такое квелое лицо, что казалось, он только что вышел на свободу после долгих лет тюрьмы. Вся жизнь Стричко прошла в сумрачной мастерской, приютившейся в старом двухэтажном домишке на площади Кристины. День-деньской, всегда при свете лампы, чинил он без устали часы всей округи — карманные, ручные, будильники, а еще — ветхие стенные часы с мудреными механизмами, каких немало было в старинных домах в Крепости и на площади Кристины.

И разбирался в них изо всех часовщиков столицы один только Янош Стричко.

Передняя часть его мастерской была отведена под магазин. Здесь, под стеклом прилавка, лежало в выдвижных ящиках несколько пар часов — большей частью очень подержанных и чиненных-перечиненных. Они достались часовщику за несколько пенгё, или в счет платы за ремонт других часов, или, наконец, были сданы владельцами на комиссию. Еще были на витрине украшения: дешевые ювелирные изделия, позолоченные кольца, самоцветы, «бриллианты» из стекла. На всей витрине не нашлось бы и трех действительно стоящих вещичек. Люди, собиравшиеся купить драгоценности, редко забредали к Яношу Стричко. Они шли на улицу Ваци.

Вход в ювелирную мастерскую украшала фамилия супруги мастера. Сам Стричко в дни Советской республики был членом городской директории в Кишпеште; когда же наступили кровавые месяцы белого террора, ему удалось скрыться в провинции у родственника. Схватили его только в 1921 году и осудили на три года. С той поры, как человеку, имевшему судимость, Стричко не давали патента на занятие ремеслом. Когда же объявили амнистию, он уже сам «из принципа» не хотел ничего просить у хортистов.

Всю жизнь Стричко оставался бедняком. Ютился в полутемной комнатушке, примыкавшей к мастерской. Все, что он скопил за свою жизнь, легко умещалось в пузырьке из-под микстуры — это были несколько небольших, но мастерски отграненных бриллиантов. Пузырек этот лежал сейчас у него на ладони.

— Не бриллианты отдаю я тебе на эти твои кожи, — твердил он, поглядывая на сапожника одним глазом поверх проволочной оправы очков, — а будущее своей дочери доверяю!

— Послушай, Янош! Ты знаешь толк в бриллиантах, я — в кожах. Для меня они — моя кубышка! — Хайду улыбнулся с видом превосходства. — Такие, дружище, времена наступают, когда любые бриллианты ломаного гроша не будут стоить. Слышишь — пушки грохочут? А вот подметки, они нужны людям всегда! И речь о чем идет: веришь ты мне или — нет? Друг я тебе или — нет?

Стричко взволнованно поправил очки, то есть совсем сдвинул их набок, и возразил:

— Тут не в доверии дело, Пали! Мне дочку пению обучать надо: талант у нее, говорят. В консерваторию ходит… — Глаза Стричко засверкали. Продолжая говорить, он после каждой фразы с жаром выбрасывал вверх правую руку, словно отправляя ее в полет. — И дело тут не в моей дочери, не в семье Стричко, можешь ты это понять? Это дело всего пролетариата! И моя дочь станет всемирно известной, великой певицей! И пока вот этот флакончик у меня в руке, до тех пор я уверен, что с моей дочерью не случится так, как со многими другими молодыми талантами… — Рука его снова взлетела в воздух, и Стричко патетически вскричал: — В этих бриллиантах сверкает честь моей дочери!

Хайду так и подмывало сказать: «Пожалуй, честь твоей дочери больше походит на старую сапожную подметку, чем на сверкающий бриллиант!» — но он сдержался. Всей округе было известно, что за дочь у Стричко. Один он, этот старый болван, ничего не замечает.

В конце концов приятели поладили. И все же Стричко чуть не заплакал, когда вручал сапожнику пузырек.

Потом он ушел, и супруги Хайду остались одни.

В маленькой квартире как-то вдруг стало тихо. Тишина стояла и за окном, на улице. Темная, густая тишина. И в этой тишине было отчетливо слышно, как ворчит земля и за железной решеткой позвякивают стекла витрины. Хайду вдруг весело и сладко потянулся, как когда-то в молодости. И улыбнулся, залюбовавшись женой: она у него все еще красивая и по-прежнему молодая, хотя ей уже тридцать четвертый. И всегда чистенькая, всегда желанная.

— Анна! Вишь, как забегали! Будто муравьи растревоженные. — Хайду говорил приглушенным голосом, но зато жестикулировал вовсю, словно оратор на трибуне. — Пушечки заговорили, слышишь? По господам нашим бьют!.. А в этом районе нет более спокойного, верного местечка, чем наше! И нет более спокойного, уверенного человека, чем я! Попомни же мои слова: теперь тут все по-другому пойдет! — Хайду снова весело потянулся и поднялся. — Полтора центнера кожи! Хотя мне-то вряд ли подошвы придется делать из нее. Ну, да все равно: обувь всегда нужна. Схожу на Кечкеметскую, к «его высокородию», господину полковнику. Однако прежде загляну на улицу Радаи. Приготовь мне с собой еду в термос, печенья какого-нибудь заверни… Не жалей, не простому человеку несу!

Жена встала, оправила платье, сказала:

— Знаю.

Хайду сдвинул брови.

— Тс! Если и знаешь, все равно помалкивай!

Хозяйка спокойным, ясным взглядом посмотрела на мужа и молча кивнула.

— А дело-то удалось! — шепнул Хайду жене. — Новотный дал-таки записку к главному врачу новой Сент — Яношской больницы… — Вдруг он запнулся, словно колеблясь. — А вообще-то с тебя причитается… Вон сколько нынче хлопот… не поскупись хоть на фрёч[17] один. Если, конечно, еще где-то продают вино.

— Не к чему, баловство это, — уже уходя, бросила через плечо хозяйка.

— Как это не к чему? Аннушка, не будь скупердяйкой! Ради нынешнего денька могла бы на десяточку разориться!

— Ну уж ладно! — отозвалась жена уже из кухни. — Возьми десятку. В комоде.

— Могла бы и на двадцать раскошелиться, — пробормотал себе под нос Хайду, однако взял из комода только одну бумажку в десять пенгё.


На узенькой лестнице было темно — хоть глаз выколи.

Ласло Денеш осторожно крался вдоль стены, нащупывая рукой холодные, будто стеклянные кафельные плитки. Он и так уже споткнулся о коврик для вытирания ног. Денеш поднялся на шесть ступенек и ощупал стену: где-то здесь должна быть табличка со списком жильцов. Чиркнув спичкой, он ладонью прикрыл огонек. В этот же миг за его спиной распахнулась дверь и кто-то строго спросил:

— Вам кого?

Денеш вздрогнул и бросил спичку.

— Новотных, — немного помолчав, сказал он.

Хриплый, простуженный голос, принадлежавший, вероятно, старшему дворнику, назвал этаж и номер квартиры.

Денеш поблагодарил. Минуя узенькую полоску света, пробивавшуюся наружу через полуоткрытую дверь, он невольно съежился и зябко спрятал лицо в поднятый воротник пальто.

Поднялся на второй этаж, отыскал квартиру Новотных. Постучался не в парадную двустворчатую дверь, а в кухонную. Сквозь щель в бумажной шторе светомаскировки было видно, как на кухне поспешно гасят свет. Распахнулась дверь, и он шагнул в кухню. Снова зажгли свет. Перед ним стояла худая, бедно одетая, но миловидная женщина. По засученным рукавам платья, мокрому переднику и в беспорядке сгрудившимся на столе чашкам и тарелкам было ясно, что женщина мыла посуду.

— Просвечивает у вас светомаскировка. Оштрафуют еще, — сказал Денеш.

— Ой, опять кнопка, — вздохнула женщина. — Все время выпадает. — И она наклонилась, чтобы поискать выпавшую кнопку. На звук голосов из каморки для прислуги выглянул заметно лысеющий, хотя и молодой еще мужчина.

— Здравствуй, Лаци! — воскликнул он, протягивая руку. — Вы не знакомы?.. Моя жена… А это Ласло Денеш.

— Данч, товарищ Сечи! — покраснев, поправил хозяина гость и пожал руку хозяйке. — Теперь у меня все документы выправлены на Данча.

Мужчины прошли в комнату для прислуги — узкую, похожую на коридор каморку. За неимением другой мебели пришлось присесть на край кровати.

— Все в порядке? — спросил Сечи. — Облавы, проверки документов, слежки — не было?

— Нет, — отвечал Денеш, все еще не отдышавшись. — Мне же здесь все проходные дворы знакомы. От Крепости на всякий случай круголя дал. Только вот уже здесь, в доме, дворник спросил: к кому? Я назвал Новотных.

— Это ничего, — подумав, сказал хозяин. — Но если все же еще раз допытываться станет, имей в виду: у советника Новотного есть заместитель, некий господин Кернер. Живет на Юллёи-ут, шестьдесят девять. Кернер — запомнил? Так вот он попросил тебя заглянуть при случае к господину советнику, узнать, как он себя чувствует и когда выйдет на работу. Но тебе с самим хозяином поговорить не удалось. А только с его прислугой, то есть с моей женой. Понял? Ну и хорошо. Принес?

Денеш-Данч достал из кармана спичечный коробок и вытащил из-под спичек в несколько раз сложенную тонкую бумажку.

— Вот, пожалуйста.

Сечи торопливо пробежал текст, пододвинул к себе стоявший у стены столик и, выудив из кармана короткий, плохо заточенный карандаш, еще раз перечитал записку.

По мере чтения глаза его на скуластом маленьком лице стали совсем круглыми, а тонкая, бледная кожа на лбу сбежалась в многочисленные складки — даже обширная, чуть не до самой макушки, лысина покрылась морщинами. Кончив читать, он одобрительно кивнул.

— Хорошо написано. Коротко и обо всем. — И наконец улыбнулся. — Полезно иметь друзей-писателей. Только вот подпись… Достаточно будет: «Венгерский фронт», а чуть ниже — «Профсоюз служащих частных предприятий». Как на остальных… Да, вот еще что: листовка нового студенческого союза готова. Передай это твоему связному. Когда вы с ним встречаетесь?

— Сегодня вечером.

— А то это дело срочное. Завтра вечером в шесть можно будет забрать пакеты на улице Кёзрактар. Желательно, чтобы прислали тех же ребят, что и в прошлый раз.

Окно в каморке было узенькое, в одну створку; оно выходило на внутренний двор и было сейчас закрыто листом черной светомаскировочной бумаги. У самого окна стояла кровать, подле нее столик, чуть дальше, напротив двери, — дешевый некрашеный шкаф. На гвозде, вбитом в него сбоку, висело сильно поношенное мужское пальто с трехцветной повязкой на рукаве; из кармана выглядывала кокарда военной пилотки.

Гость расстегнул пальто, размотал шарф. Он оказался совсем еще молоденьким парнишкой лет двадцати.

У него были черные вьющиеся волосы, смугловатое, несмотря на бледность, лицо и нервные руки — длинные и костлявые.

— Больше ничего? — вопросительно посмотрел он на Сечи.

— Нет, как же! — возразил тот и, заглянув под кровать, вытащил оттуда завернутую в газету пачку. — Двадцать солдатских книжек. На первой странице поставлена печать, все остальное нужно сделать самим, и подписи тоже. Береги их! Больше мне вряд ли удастся достать. Похоже, что рвутся мои связи.

— Как так?

Не слышал канонады? Как мы ни тянули, а работа на складе пришла к концу. Две наших роты уже перебросили в Вечеш. На строительство укреплений. Завтра или послезавтра и до нас, может статься, черед дойдет. Оттуда нам едва ли станут давать увольнительные. Одним словом, возможно, мне придется на время выключиться из работы. Ходят и такие слухи, будто нас вообще отправят в Комаром. Тогда мне нужно будет бежать… Для того я и вызвал тебя сюда, чтобы жена моя тебя узнала, если понадобится. Словом, она будет в курсе, что со мной и где меня искать.

Сечи поднялся, протянул руку. Поднялся и гость. Застегивая пальто, спросил:

— А я? Что мне делать? Все рассыпались — кто куда.

— Работай, как работал, — в студенческом союзе.

— Но ведь у меня есть и другие связи. И кто будет теперь руководить нами?

— Ты же сам знаешь, какой держать курс!

— Рассыпались мы во все стороны, кто куда.

— Тем увереннее сможем работать! — желая приободрить юношу возразил Сечи, однако в тоне его не было уверенности. — Ну, ладно, сервус[18]. Иди, а то дворник почует здесь что-то неладное…

Однако Денеш-Данч не трогался с места.

— Послушай, товарищ Сечи… надо бы что-нибудь такое с оружием в руках предпринять, а?.. Мало всего этого, что мы сейчас делаем! У меня, например, даже пистолетишка завалящего нет. А шкурой мы так и этак рискуем… Так пусть бы хоть пистолет был в кармане…

Сечи задумался.

— Иногда это хорошо, а иногда — верный провал. Я, например, тоже не ношу при себе оружия.

Юноша в нерешительности стоял у двери, положив руку на скобку. Знал, что нужно уходить, и не мог: может, это их последний разговор!

— Товарищ Сечи, — снова начал он, и голос его дрогнул. — Стыдно об этом как-то говорить… Да только кому же еще, кроме тебя, я могу это сказать? Не знаю, что ты обо мне после этого будешь думать… — Он нервно передернул плечами и уже твердым голосом проговорил: — Я не из робкого десятка… Честное слово… И все же, когда ночью возле моего дома машина останавливается, я сразу просыпаюсь: на этот раз, мол, за мной!.. И так начинает у меня сердце стучать, что я и улежать больше не могу. Сто раз, не меньше, думал-передумывал — где бы можно было спрятаться. Живу я на четвертом этаже. Окно из ванной во внутренний дворик выходит. Я уже и решетку из него вынул, замазку снял, чтобы в любой момент можно было стекло выставить. Думал, стоя на подоконнике, пережду, пока обыск кончится. По-детски, конечно, все это… — Глаза его снова глядели печально. Он снял руку с дверной скобки и шагнул обратно в комнату. — Вот какие у меня мысли иногда… а еще… уж и не знаю, как рассказать об этом… Сколько раз, например, я представлял себе свою собственную смертную казнь. Не вообще, а — шаг за шагом, все до мельчайших деталей. Как веревка сдавливает шею или как пуля… Пробовал не думать об этом и — не могу, понимаешь?.. Вот чувствую веревку на руках за спиной — и все тут… Или холодное дуло пистолета на затылке… И гестаповца, как он по-немецки с другим что-нибудь о самых обычных делах своих говорит, и товарищей своих вижу, которых они передо мной прикончили…

Лайош Сечи был потрясен признанием юноши. И не знал, что ответить ему: утешать, отговаривать от подобных мыслей?.. Поможет ли? Или же лучше — высмеять, обозвать мальчишкой? Сам Сечи дважды прошел через аресты, зверские избиения… «Бычок», — вспомнил вдруг Сечи прозвище Денеша. А между тем — хороший подпольщик, добросовестно выполняет все поручения и не трус. Вот и пойди разберись в них! Сколько раз в свое время Сечи кололи глаза, упрекали: «Не доверяешь интеллигентам!» А разве он не прав?!

Самому Сечи было тоже всего лишь двадцать, когда он угодил под суд военно-полевого трибунала, только-только достиг возраста, когда по венгерским законам уже разрешалось применять смертную казнь. Три дня и две ночи ждал — передадут его дело в обычный суд или — в трибунал. Ждал: виселица или полтора года тюрьмы. Но даже тогда, в те две ночи, ему и в голову не пришло представить себе мысленно, как его шею сжимает петля… Он попросту не верил, что умрет. Ему это казалось невероятным. Так же, как невероятной кажется смерть любому живому существу, пока оно еще живо.

— Вот что, Лаци, — сказал Сечи серьезно. — То, что нам еще предстоит, пережить можно. Выстояли же мы до сих пор! И дальше тоже страшнее, чем было, не будет. Большинство из нас все равно уцелеет. Так почему же этими уцелевшими не можем быть именно мы с тобой! А вот от таких, как у тебя, мыслей можно так сгорбиться, что потом всю жизнь не распрямишься!

— Да ведь я это к чему сказал? — воскликнул мучимый стыдом юноша. — Что, будь у меня в кармане самый завалящий пистолетишко… Понял?.. Я бы тогда никогда и не подумал об этом… Я бы их заставил в честном бою убить меня, понял? Это же совсем другое дело…

Юноша умолк. Он стоял и, не зная, что делать дальше, отчужденно и почти враждебно смотрел на Сечи, сожалел, что поведал ему свои сомнения, что теперь Лайош Сечи все равно будет считать его трусом.

— Был у меня дружок один, — заговорил он снова, — из сочувствующих. Студент-фармацевт. Двадцатого марта, когда немцы переворот сделали, украл он у себя из лаборатории цианистый калий. Принес мне, другим товарищам — членам партии, подозреваемым полицией, ну и там еврейским ребятам. «Лучше уж, говорит, сами с собой покончите, коли дело до этого дойдет». Объяснил, что смерть, мол, мгновенная, безболезненная. Я ему тогда сразу сказал: «Мне не нужно, отдай тем, кто боится». Понимаешь?.. Я же не из трусости! И потом… все ведь только и говорят: пора за оружие браться! Что там эти листовки, записочки, саботаж! Чепуха!..

Сечи опять сел на кровать.

— За оружие, говоришь? — произнес он задумчиво: ведь он и сам ждет этого, и как давно уже ждет!.. — За оружие… Да, да… но не для того, браток, чтобы только казни избежать и «геройски погибнуть». — Он решительно затряс головой, в самом деле не в силах понять этого. — А потом, если один или два человека за оружие схватятся, проку от этого будет немного. Этак листовки даже полезнее, куда полезнее! А партизанской борьбы у нас сейчас нет. Пока нет.

— А могла бы быть! — воодушевился юноша. — Еще в октябре.

Сечи отмахнулся.

— Десяток «тигров» разнесли бы нас тогда в пух и в прах! С кем ты собирался в октябре «партизанить»? С хортистами, с господами офицерами?!

— Но сейчас снова можно было бы все это организовать! — приглушив голос, воскликнул Денеш. — Я, например, сам знаю многих людей, которые только и ждут, чтобы…

— Наши? Товарищи?

— И наши, и из других партий. В Студенческом комитете и повсюду. И приятель мой, тот, что писал эту листовку…

Сечи вскинул голову.

— А скажи, он надежный малый?

Ласло Денеш по-ребячьи клятвенно положил руку на сердце.

— Товарищ Сечи, я же его сколько уж лет знаю. Больше, чем себе, верю.

— Был в социал-демократах?

— Был, но…

— В этом районе?

— Да, в этом.

Сечи еще раз протянул Денешу руку и, легонько подтолкнув его к двери, посоветовал:

— Смотри, нам сейчас надо быть особенно осторожными. Ты сам знаешь. Иначе угодишь в западню! И не беспокойся, когда до оружия дело дойдет, мы все будем на своих местах! Но сейчас то, что мы с тобой делаем, важнее! И рисковать этим нельзя. Ясно?

— Так точно! — воскликнул Денеш, явно стараясь, чтобы его ответ прозвучал по-военному четко.

Внизу, на последней лестничной площадке, он остановился, прислушался: все ли спокойно в дворницкой. Затем быстро выскользнул из-под арки.

А Лайош Сечи сидел на кровати, устало уронив руки на колени, и думал… Но вот он поднялся: к девяти вечера нужно вернуться в казарму, а у него есть еще дело.

Минут через десять после ухода Денеша Сечи тоже вышел из дому. Пройдя торопливым шагом через Вермезё, он остановился на трамвайной остановке и опустил на землю небольшой, завернутый в газету пакет. Трамваи в сторону Пешта ходили уже редко, и ожидавших на остановке скопилось много. Все они кинулись на первый же подошедший «шестьдесят третий», гроздьями облепив вагон со всех сторон и буфера. Затем, погромыхивая, трамвай укатил, ушли приехавшие с ним на Южный вокзал пассажиры, и на остановке остались только Сечи да еще какой-то высокий, сухощавый, немолодой уже мужчина. В руках у него был небольшой саквояж, из тех, что в обиходе у железнодорожников. Прогулявшись несколько раз по платформе, высокий остановился рядом с Сечи и поставил свой саквояж к ногам.

Они не сказали друг с другом ни слова. И кто же мог бы заметить в суматохе посадки на следующий трамвай, что они обменялись своей поклажей.


Имре Кумич — портняжка и дворник из дома 171 по улице Аттилы — в четвертый раз перелистывал домовую книгу. Вот уже который день он только и слышит от жены: «Все дворничихи города разгуливают нонче в норковых шубках! Все дворничихи жарят на обед гусей! У всех дворничих комоды набиты еврейскими драгоценностями… У Варги вон знаешь, какие украшения? Увидишь — на ногах не устоишь! Или у Ковачихи из двадцать восьмого, видел бы ты ее старинный фарфор! Заграничный!.. И какие у них отрезы полотна да шерсти в сундуках! А ты только сидишь, стул греешь да языком треплешь: дом, мол, наш — чисто арийский, в доме — ни одной еврейской души. Болван!.. «Я с тридцать восьмого в нилашистской партии! Я — кадровый член!» Дурак, вот кто ты! Осел, вот кто!.. Что ты имеешь со всего этого, что приобрел?.. Жена как ходила в отрепьях, так и ходит…» Дворничиха без околичностей объяснила мужу, что она сделает на всю его партию, и это особенно жестоко ранило самолюбие Кумича.

Конечно, ежели б донести на кого-нибудь?.. Но бабе легко болтать… А вот на кого тут донесешь?

И Кумич в пятый раз принялся листать домовую книгу. Хорваты с третьего этажа? У них живут эвакуированные, родственники из Трансильвании. Вполне возможно, что и евреи. Но документы-то у всех этих родственников в полном ажуре. Мужчина, например, был даже какой-то там шишкой у себя в Коложваре. Г-жа Шоош? У нее скрывался тот еврей, которого «брат»[19] Шиманди сцапал еще в прошлый раз. А сама она — «ее превосходительство». Покойник — муж г-жи Шоош — окружным судьей был. Хотя только звание, что «превосходительство». Ни одного паршивого ковра во всей квартире. Что уж с нее возьмешь?.. В общем-то она неплохая баба, даже добрая… Артист Чопаки? Говорят, что он англофил. Ну и черт с ним! Как-никак — артист. Знаменитый человек, в кино играл. Еще, чего доброго, сам же на неприятности нарвешься…

Кумич снова и снова возвращался к фамилии Новотных. Да, здесь, конечно, можно было бы кое-чем поживиться? Сейчас-то старик — выживший из ума дурак, и только, давно на пенсии. Но когда-то, еще при императоре Франце-Иосифе, важная был персона. Сын его — советник, чиновник городского управления. Квартира у них в пять комнат и битком набита всякими красивыми штучками. Да, неплохо бы!.. К тому же господин советник с 16 октября в управление не является. Салаши так и не присягнул. «Катар легких», видите ли, все время врач к нему ходит… А сам, между прочим, и в постели-то не лежит. Только из квартиры никуда носа не кажет… Новотные — это точно!

Кумич записал на бумажку фамилию, точный адрес Новотного и еще несколько слов для памяти:«катар, присяга, невыход на службу, либерал, монархист, родители — плутократы».

Сделав все эти пометки, Кумич убрал домовую книгу. Он вдруг вспомнил, что забыл зажечь лампочки над стрелками-указателями «убежище» и не проверил, всюду ли в порядке светомаскировка: вдруг где-нибудь проникает больше света, чем положено ему, обессиленному двойным колпаком из черной бумаги, пробиваться под ноги пешеходам. Распахнув дверь на лестницу, Кумич увидел вдруг прямо перед собой незнакомого худощавого мужчину без шляпы, в пальто, с поднятым воротником, разглядывавшего при свете спички список жильцов.

«Вы к кому?» — спросил Кумич. Незнакомец ответил: «К Новотным!»

А днем сапожник из Крепости приходил. Как его… Бывший соц-дем… Кумич помнил его еще по тем временам, когда и сам посещал собрания социал-демократов.

Кумич поднялся лифтом на шестой этаж, прошелся по коридорам, поправил на одном из окон лестничной клетки сбившуюся черную бумагу светомаскировки, а затем, вернувшись к себе, снова засел за изучение домовой книги. Для крепости духа пропустил стопочку. А в свою цидулку, в конец «перечня прегрешений» Новотного, добавил: «Подозрительные посетители!»

Затем он опорожнил еще одну стопочку и снова прошелся по списку жильцов.

На этот раз он не стал закупоривать бутылку, и к постоянно обитавшим в комнате запахам клея и мокрой шерсти прибавились еще и пары спиртного. А дворник все больше и больше убеждал себя в том, что у Новотных нужно попробовать. Только с ними и имеет смысл… Он задумчиво глядел на четырехгранную водочную бутылку, потом, немного поколебавшись, выпил и третью стопку. Решительности сразу прибавилось, он встал и направился к выходу. По дороге на минуту задержался у большого примерочного зеркала: выкатив грудь колесом, он искал в своем отражении черты мрачного, неумолимого, даже загадочного человека…

Вначале Сечи, служанка Новотных, не хотела пускать Кумича к барину, однако после того, как дворник выдохнул ей в лицо вместе с облаком паров сливянки всемогущее: «По служебному делу», — она постучала к «больному».

Советник лежал в постели и читал при свете ночника. В углу напротив, в кресле с высокой спинкой, сидел Невидимый в полумраке комнаты седобородый старик — сам его превосходительство Новотный-старший. По-видимому, он дремал. Однако, когда дворник переступил порог комнаты, старик поднялся и, шаркая, вышел, оставив сына наедине с гостем.

— Слушаю вас, господин Кумич. Зачем пожаловали? — Советник Новотный отметил в книге место, на котором его прервали, и, захлопнув книгу, положил ее на тумбочку, а сам поудобнее откинулся в подушках. — Садитесь!

Дворник сел, раскрыл рот один раз, другой, даже вздохнул, но потом вспомнил о жене и заговорил:

— Я, господин советник… Вы знаете, я не люблю не совсем чистых дел…

Советник удивленно вскинул брови, но промолчал.

— Вот уже двадцать лет я… я в этом доме… Как бы выразиться… должность сполняю… дворника то есть… У меня, как бы выразиться… никогда и в помине не было какого-нибудь там антигонизьму с жильцами. И у них со мной тоже. И с хозяином дома у меня не было антигонизьму… — Кумич смущенно приподнимал ноги, словно пытался рассмотреть подошвы своих ботинок. — А это, господин советник, не шутка, в таком доме, где ни много ни мало тридцать пять жильцов. Иные думают, будто у дворника только и делов, что квартплату собрать, мусор вынести, лестницу вымыть да ночью парадную запоздавшим жильцам отпереть. А ведь это, прошу покорно, только минимальская доза…

По лицу больного промелькнула слабая, едва заметная улыбка. До сих пор он ни единым движением или нетерпеливой гримасой не перебил пьяной болтовни гундосого дворника.

— Потому как, — продолжал тот, — прошу покорнейше, кто блюдет порядок в доме? А? Это-то и есть самое трудное! Особливо, когда столько в доме детворы. А по нонешним временам, которые теперь переживаем, я так скажу, господин советник: дворник — это живая совесть всего дома! Так точно. И это не я сам говорю, а поважнее меня люди сказали. Потому как мы теперь живем в исторические времена. Я ведь это не потому, чтобы… А только я все же первым изо всех жильцов дома оказался, у кого сознательность, так сказать, проснулась. Я ведь с тридцать восьмого года в партии, кадровый член, а не какой-нибудь там… Это ой какая большая ответственность! Я сейчас, может, давно бы уже на фронте был, на передовой, ежели бы у меня каверны не были позетивные… Да, вот так-то… К сожалению, так сказать… Вот и вы, кажется, тоже нездоровы? Поэтому я и потрудился самолично зайти к вам… Тут эта, как ее…

Советник Новотный с самого начала догадывался о цели прихода «кадрового члена», а когда тот упомянул о неявке на службу да о присяге, он совершенно определенно понял, куда клонит дворник своей длинной цветистой речью. Понял и больше уже не старался скрыть презрительной усмешки и только поудобнее расположился в подушках. Лишь когда Кумич опять забормотал о своей «непомерно большой ответственности», он неожиданно поднялся на локте, выдвинул ящик ночного столика и из-под пузырьков, тубочек с лекарством и термометров выудил бумажник. Дворник, искоса поглядывавший на его движения, возмущенно вздел руки.

— Ну что вы! Я из патриотизьму, господин советник, — со свистом выдохнул из себя он. — Неправильно вы меня понять изволили…

Однако, разглядев сквозь туман умиления, как-то сразу застлавший ему глаза, что молодой Новотный шарит в бумажнике среди толстой пачки сотенных, Кумич так поспешно оборвал свой протест, что даже рот забыл прикрыть. И вдруг вместо «красненькой» советник извлек из бумажника какую-то зеленую карточку, в половину ладони величиной, и сунул ее дворнику под нос.

Кумич сперва даже не понял, что это такое, а когда понял, побледнел, вскочил, хотел было что-то сказать и не мог. Вероятно, из-за «позетивных каверн» своих.

Небольшая светло-зеленая карточка была секретным членским билетом партии «Скрещенные стрелы»; имени владельца на ней не стояло — только дата выдачи — «1938 г.» да шестизначный номер.

А господин советник уже спрятал документ опять в бумажник, бумажник положил в ящик под груду пузырьков и термометров и, задвинув ящик, откинулся в подушки.

— Ну так как, «брат»? — с презрением, издевкой и надменностью не сказал, а как бы выплюнул он в лицо Кумичу и, плотно сжав рот, одними только плечами затрясся в беззвучном смехе.

Кумич поспешил убраться. По дороге, вероятно, желая уберечь хотя бы черепки своего вдребезги разбитого самолюбия, он наорал на горничную, распахнувшую перед ним дверь.

— Что это за посетитель был у вас сегодня вечером? Господин советник ничего о нем и не знает.

— Из городского управления приходили, — не моргнув глазом, отвечала Сечи, — о здоровье господина советника справлялись. А я не пустила. Потому что господин советник сегодня после обеда плохо себя чувствовали.

Понуро плелся вниз по лестнице Кумич-портняжка, так неосторожно упустивший в свое время возможность стать владельцем крупного ателье в центре города «с целым косяком мастеров и подмастерьев» и вместо этого бесславно застрявший в дворниках дома 171 по улице Аттилы. Он шел, и с каждой новой ступенькой жгучее чувство стыда стихало в нем, уступая место ярости. Когда же добрался до своей дворницкой, то готов был взорвать весь свет, включая и горничную Сечи, и симулянта советника, тайного нилашиста, и не имевшую ни одного ковра Шоош, и даже свою собственную жену. «Бросить все к черту! — думал он. — Да, именно бросить! И почему я, дурак, сразу не ухватился за предложение Шиманди! Был бы сейчас адъютантом в его отделении на улице Молнар!»

Для успокоения нервов он выпил еще.

В девять, как обычно, он пошел запирать ворота. Остановился на минуту подышать прохладным воздухом на безлюдной улице. Голова кружилась, гудела, внутри все горело — от гнева и выпитого.

Но Кумич уже принял решение. А ночь стояла темная, без единой звездочки на небе, только на углу улицы теплился тщедушный огонек стрелки-указателя, почти не видный и за десяток шагов. Какой-то человек, светя себе под ноги затененным синей бумагой карманным фонариком, перебирался через мостовую. Было тихо, лишь изредка, с набережной Дуная, доносился гул бесконечной вереницы тяжелых военных грузовиков. Да время от времени прилетал и еще какой-то другой, странный, ни на что не похожий рокот… Кумич прислушался, затаив дыхание, и на миг словно окаменел. «Перепил, видно! — подумал он, но все же снова прислушался. — Ну конечно, перепил!» Пошатываясь, он вернулся к себе под арку и запер на ключ калитку в чугунных решетчатых воротах.

И выпил еще — напоследок.

Прав ведь Шиманди. Колупаешься тут в мусорных ведрах, в то время как… Ведь это же историческое время, ох, какое историческое время!

Посапывая хронически простуженным носом, Кумич начал собираться. Не пробило еще и десяти, когда он объявился на улице Молнар.

Там, после стольких треволнений, хмельной сон быстро убаюкал его, и проснулся он, лишь когда русские орудия заговорили в полную силу.


Главный инженер Иштван Казар вернулся домой поздно. Уже под вечер в депо пригнали на ремонт еще три поврежденных паровоза. Тщетно протестовал Казар, объяснял, что в депо нет ни оборудования, ни людей для такого объема работ: комендант станции, эсэсовец, которого особенно выводил из себя ломаный немецкий язык Казара да еще с сильным алфёльдским акцентом, стучал по столу кулаком и клялся небом и землей, что «пересажает всю эту банду саботажников».

Казару пришлось снова оставить в депо на целую ночь и без того измученных, по многу суток не знавших сна людей. До одиннадцати часов Казар и сам, сбросив пиджак, помогал ремонтникам снимать обшивку котла. А затем все же решился: разделил бригаду на две части и половину послал в дежурку, чтобы люди могли попеременно отсыпаться, хоть по нескольку часов: до семи утра немецкого коменданта можно было не опасаться.

В дежурке, где стояло всего четыре койки, было конечно, невероятно тесно. Там разместилось шестнадцать человек: по двое — на самих койках и по двое — на снятых с них и постеленных прямо на пол мешках с соломой. Но даже так места на всех не хватило, и кое-кому пришлось брести на вокзал и там, среди солдат и гражданских, по многу дней ожидавших отправки, между котомок, ящиков и корзин, привалившись друг к другу спинами, хотя бы сидя, немножко подремать.

Возвращаясь из дежурки, Казар на темном деповском дворе лицом к лицу столкнулся с двумя рабочими. Один из них куда-то катил баллон с жидким кислородом, другой — молодой машинист Юхас — тащил сварочный аппарат и шланги.

— Вы куда это, Эстергайош? Уж не варить ли собрались?

Высокий, худой, как лещ, рабочий с густыми усами смешался, растерянно переглянулся со своим напарником.

— Попробуем, господин главный инженер…

— Да вы что, с ума сошли? Варить бронзу?

И вдруг у Казара мелькнула мысль, нашедшая тут же подтверждение в явном замешательстве рабочих: варить они, конечно, не собираются, а вот дырки прожечь — пожалуй. Отличные круглые дырочки, вроде тех, что проделывают в паровозных топках и паропроводах пулеметные очереди.

Весь сегодняшний вечер Казар испытывал такую ненависть к наглаженному, надушенному эсэсовскому коменданту, что ему впору было и самому кувалдой корежить прибывшие для ремонта паровозы. И все же в эту минуту он оторопел: ведь эти люди головами рискуют — своей собственной, товарищей и его, Казара, головой! Однако его инженерная фантазия продолжала работать — он вдруг ясно представил: пробоины в обшивке котла любому мальчишке подскажут, в каком месте и сколько пуль в действительности прошло через котел!

— Обшивка! — прошептал он хрипло.

Казар не договорил, но Эстергайош понял его и так. Облегченно вздохнул и негромко хохотнул:

— Не беспокойтесь, господин главный инженер, об этом мы позаботимся!

Он покатил было тяжелый баллон дальше, но вдруг передумал, положил его на землю, догнал уходившего уже Казара; наклонившись почти к самому его уху, рабочий прошептал:

— Если что — вы ни о чем не знаете! А мы хоть жизнью наших детей будем клясться, что вы, господин главный инженер, ни о чем даже и не подозревали.

С тупой болью в голове и почти полусонный, Казар уходил со станции. К действительности его вернул глухой, но достаточно твердый оклик:

— Стой!

В лицо ударил свет карманного фонарика. Полевая жандармерия. Казар показал свое удостоверение. Пропустили, но двумя кварталами дальше остановили опять. Хоть и было темно, он все же разглядел щупленького, едва достававшего ему до плеча мальчишку. Неумело придерживая одной рукой непривычный автомат, патрульный направил на Казара свет фонарика и сказал:

— Попрошу документы, брат!

По голосу тоже без труда угадывался подросток, совсем еще школьник. То ли из-за неопытности, то ли из за желания насладиться полнотой данной ему власти — но мальчишка проверял документы по меньшей мере четверть часа. Не удовлетворившись удостоверением железнодорожного служащего, он потребовал листок о прописке и все остальные документы, что были при Казаре. Затем стал выяснять, как зовут отца, мать, место рождения, место прописки, спросил, откуда идет, куда и почему так поздно. Казар нетерпеливо переминался с ноги на ногу: проходит время, дома его ждет, не ложится спать жена; с обеда у него не было во рту ни крошки, а к шести — половине седьмого утра — во всяком случае, до прихода коменданта — нужно снова вернуться в депо…

Пока Казар добрался до улицы Алагут, стояла уже глухая ночь. Откуда-то из Крепости донесся бой башенных часов. Казар осторожно, стараясь не шуметь, отпер дверь, на цыпочках проскользнул на кухню, потрогал, на месте ли светомаскировочные ставни, и повернул выключатель.

Ужин разогревать не стал, холодным, прямо из кастрюли, поел жаркого с грибами.

Напрасно снимал он туфли еще в передней: Клара не спала, ждала его, читая в постели.

— И где же это ты так поздно пропадаешь?

— Не от меня зависело, дорогая. Рад, что вообще удалось домой вырваться…

Казар, огромный, сильный, жалко съежился, оправдываясь перед женой. С виноватой улыбкой на заросшем щетиной лице он принялся что-то рассказывать о трех паровозах, но Клара уже не слушала; она продолжала читать. Только на лбу ее осталась суровая складка. В такие минуты становилось заметно, что она уже не очень молода и не так уж хороша собой, что чересчур острые черты узкого ее лица в обрамлении иссиня-черных густых волос хотя и придавали ей какую-то особенную своеобразную красоту, через пять, самое большее десять лет должны были превратить ее в старую, злую ведьму.

Но для Казара эта женщина была по-прежнему красивой, самой красивой на свете. Казар вообще никогда не разглядит в этом лице его истинно ведьминских черт. В его глазах и углубляющиеся борозды морщин, и уголки широкого рта, все сильнее опускающиеся книзу, и острые углы подбородка и носа — будут лишь постоянным напоминанием об этой гордой красоте, некогда такой недосягаемой и все же чудесным образом, словно дар божий, доставшейся ему одному.

На седьмом небе от счастья, что буря миновала, Казар нерешительно переминался с ноги на ногу и поглядывал на жену.

— Ну, что же ты ждешь?

Казар начал раздеваться, а Клара закрыла книгу и, забравшись под одеяло, наблюдала за ним. Она наперед знала каждое его движение — о, эти рассудительно-скупые «инженерские» движения! Вот он набрасывает пиджак на спинку стула, заводит будильник; подбородком прижимая брюки к груди, расправляет их по складке; вставляет распорки в туфли. О, до чего же опостылели ей все эти размеренные, всегда одни и те же движения! Порой так и отхлестала бы мужа по щекам! Ну хоть раз в жизни сделал бы что-нибудь по-другому!.. А сегодня — копается еще дольше обычного!

А Казар глубоко задумался. До него только сейчас дошел смысл нынешнего открытия… Его люди саботируют!.. Он и прежде чувствовал, подозревал, что работа идет не так, как обычно. «Усталость, безразличие, — думал он, — то и дело сверхурочная, ночная работа, плохой, липкий черный хлеб, пустая, жидкая похлебка из одной капусты…» Ан нет! Оказывается — саботаж! Теперь вдруг ему вспомнилось, как часто в последнее время работа, выполнимая, по его расчетам, в несколько дней, затягивалась на целые недели. Каждый раз вскрывались все новые дефекты: то трещина еще на одном колесе, то шатун неисправен… Так вот, оказывается, в чем дело!.. Безрассудная отвага! Нет, надо будет обязательно поговорить с ними. Ведь этот пижон-немец постоянно шныряет по депо, принюхивается. А в технике он разбирается. Рассказывал Казару, что осталось только диплом защитить — но тут грянула война. Вдруг разнюхает еще что-нибудь!.. Деповские рабочие — все народ семейный. Что будет с их женами, детворой, если однажды…

Вдруг внимание Казара привлек какой-то странный, отдаленный и потому приглушенный гул. Уже в ночной сорочке, он подошел к окну. Привстала в постели и Клара:

— Что это?

Казар сделал ей знак: тише! Клара торопливо выбралась из постели, набросила на плечи белый шелковый халат.

— Выключи свет, дорогая, — шепнул ей Казар и приоткрыл окно.

Над улицей висела непроглядная, кромешная тьма. Даже темнота летней степи показалась бы в сравнении с нею ярким сиянием дня. Только в подвалах да склепах царит такая темень, как на узких улочках затемненных городов в ненастную ноябрьскую ночь. Кажется, можно пощупать ее руками, и весь мир упакован в ее непроницаемую и мягкую вату. Холодную, сырую вату.

По площади Кристины протарахтел и умчался в сторону Вермезё одинокий грузовик. Минута — и гул мотора слышался уже, как отдаленное шмелиное жужжание. А потом и его поглотила тишина. И вот тогда-то сквозь окутавшую мир вату глухо, но вполне отчетливо громыхнуло что-то — и даль отозвалась долгим ворчанием. И еще раз громыхнуло, и еще раз заворчало эхо.

Клара, придерживая на груди халат, стояла рядом с мужем и, дрожа от холода, спрашивала:

— Что это?

— Канонада, — просто ответил Казар. — Как видно, фронт уже совсем близко.

Несколько секунд Клара стояла, будто оцепенев, и вдруг взорвалась:

— Совсем близко? И ты говоришь мне это с таким спокойствием? Так сказать, информируешь?!

Казар закрыл окно, включил лампочку над кроватью.

— Не надо волноваться, дорогая. Мы ведь знали, что рано или поздно это случится.

— Знали?! Во-первых… Да если ты был настолько уверен в этом, что же ты сделал для безопасности своей семьи, скажи? Вон Кёрёши: он в отдельном вагоне отправил на запад и семью, и все вещи! Сейчас они все уже где-нибудь в Шопроне, или в Вене, или почем я знаю где!.. — Клара истерически зарыдала. — А ты… стоишь, как кретин! «Как видно, фронт узе совсем блисько», — шепелявя, передразнила она его. — Тряпка ты, а не мужчина!

Она сбросила с себя халат, упала на постель и, рыдая, зарылась с головой в подушки. Казар лег рядом, обнял ее, пытаясь успокоить, но Клара резко оттолкнула его руку.

— Ну разве мы не говорили с тобой об этом прежде? — шепотом спрашивал ее муж. — Мол, скорей бы уж все это кончилось! Помнишь, ведь ты и сама так говорила?

— Да, кончилось! — всхлипывала Клара. — Говорила. Конечно, говорила. Кончилось! Когда началась война и я вышла за тебя замуж, я ведь была еще совсем дитя. Ну скажи, кто я тогда была? Ребенок! Двадцать три года!.. Да я еще и пожить как следует не успела. Нигде не была, никуда не ездила. А теперь? Не сегодня-завтра мне уже тридцать. Так вот и пройдет вся моя молодость рядом с тобой! Бесконечные воздушные тревоги, светомаскировки — и война, война! Жизни, подобающей моему общественному положению, нет и в помине. Муж является домой только в полночь… Кончилось! Разумеется, я ненавижу их! — низким, хрипловатым голосом шептала она. — Ненавижу все их скотское стадо — ты это хорошо знаешь. Поскорее бы покончить со всем этим. Но как? — выкрикнула она вдруг. — Какой ценой? Или ты хочешь, чтобы фронт прошел через нас?! Еще и этому испытанию хочешь подвергнуть свою жену? Думаешь, то, другое стадо лучше? — Клара вся содрогнулась от отвращения. — Слышал ведь, что о них люди рассказывают? — Она поднялась в нервном возбуждении. — Нет, я не для того рождена, чтобы стать подстилкой грязной солдатни! Я не желаю, чтобы моего тела касался всякий чумазый мужик! И почему я, дура, не уехала летом… когда меня звала с собой Бэлла? А я, видишь ли, с тобой хотела остаться!

Казар снова и снова пытался утешить, успокоить жену. Обнял ее, но Клара больно ударила его по руке своими тонкими костлявыми пальцами и, упав ничком на кровать, вся затряслась в рыданиях.

Так ничком, уткнувшись лицом в подушки, она и заснула вскоре. Рыдания почти без перехода сменились мерным, спокойным сопением.

Между тем мысли Казара вновь вернулись к событиям минувшего вечера. Разве способна понять их эта женщина? А как хорошо бы рассказать о них кому-нибудь, поделиться хоть с кем-нибудь своими заботами!.. Вот Эстергайош, Юхас и другие, кто рискует своей жизнью для дела. Ведь и их жены — женщины. И они любят своих мужей. У них еще и дети: у некоторых даже четверо, а то и пятеро, мал мала меньше…

С улицы снова долетел глухой гул. Громыхало все еще издалека, но как будто уже отчетливее и ближе, чем прежде.


На улице Логоди, что тянется под Крепостной горой, в квартире на первом этаже от гула артиллерийской канонады проснулся Ласло Саларди. Проснулся первым из всех спавших в одной комнате с ним, потому что и не успел еще толком заснуть. И сразу — сна как не бывало. Артиллерия!..

Набросив на плечи халат, Саларди подошел к окну. Зашевелился Лаци Денеш, спавший на брошенных прямо на пол матрацах, а Миклош Сигети взволнованно крикнул из соседней комнаты:

— Слышите?

Лаци Денеш, сонный, с трудом поднялся на ноги. Отворилась дверь, и в комнату, натыкаясь на мебель, ввалились Сигети и Пакаи, оба в нижнем белье.

— Не зажигайте свет! — предупредил Саларди и тихонько приоткрыл окно. — Да накиньте же вы на себя что-нибудь.

В комнату, клубясь, ворвалась холодная сырость, а с нею вместе сильный грохот и следом раскатистый гул. Не успел он смолкнуть, как опять загрохотало, потом опять. Четверо друзей с полминуты прислушивались, затаив дыхание. А затем все враз закричали, словно обезумев от радости. Но тут же зашикали друг на друга: стены тонкие, могут услышать соседи.

На этот раз на квартире у Ласло Саларди с ночевкой остались трое незаконных гостей.

С лета, когда Бэлла — квартирная хозяйка Саларди — перебралась с дочкой в провинцию, сколько раз эта квартира служила местом тайных собраний друзей Ласло, временным прибежищем дезертиров и всякого рода беженцев из провинции. Логодская улица была безлюдна и темна. До ближайшего освещенного указателя входа в бомбоубежище добрых полсотни метров. Когда запирались подъезды, по улице вообще никто не ходил. Окна квартиры находились не высоко от земли… Словом, лишь в последние недели, когда Ласло и сам оказался под подозрением, число ночных гостей уменьшилось. После длительного перерыва четверо друзей собрались у него впервые.

Денеш шарил в темноте, нащупывая свою одежду. Потом долго танцевал на одной ноге, запутавшись в штанинах. Двое других гостей тоже одевались. Ласло повернулся к ним от окна.

— Русские уже здесь! — прошептал он. — Просто не верится!.. Слышите — их артиллерия! Это вам уже не «призыв» Хорти[20]!

Впрочем, и тогда, 15 октября, друзья верили, разумеется, не в Хорти!

Они верили в силы развернувшего бурную деятельность Сопротивления. Верили в пятьдесят студентов Белы Пакаи, сидевших в школе на Ладьманёшё — с автоматами на шее, с сумками, полными гранат: обращению с оружием их обучили за несколько дней кадровые офицеры в Надьтетене. Верили в членов «Союза Пала Телеки», которые, по слухам, заняли одну из крупнейших типографий в Будапеште. Верили в Чепель, в проспект Ваци, в Кишпешт[21].. Верили, что стоит только нескольким смельчакам начать, как им на помощь сразу явятся тысячи, десятки, сотни тысяч — вся столица. И еще — верили в четыре отборные дивизии, в давно уже волнующуюся, недовольную полицию, в приказ, якобы отданный всем подразделениям ПВО — открыть огонь по немецким танкам, если те попытаются приблизиться к городу.

Ласло Саларди сидел у телефона на третьем этаже, у знакомого дантиста. А внизу, у самого Ласло, собралось человек десять молодых ребят — рабочих, студентов, товарищей по партии, просто приятелей. Одни пришли с донесением, другие ждали приказаний… Ждал сигнала и Лаци Денеш — сигнала бросить в бой свой молодежный отряд…

Дантист под каким-то предлогом выпроводил домашних в соседнюю комнату, отлично понимая, что не от больного приятеля ждет звонка Ласло все воскресенье напролет, а сам тем временем что-то торопливо строчит карандашом — одну страницу за другой.

В полдень позвонили из типографии. Молоденький паренек, рабочий, вскочил на велосипед и укатил туда с текстом листовок. Впервые призывы «Венгерского фронта» будут набраны в большой типографии на современных линотипах!.. Через час с радио позвонил Миклош. Его бросили на защиту Дома радио. Ура! На это они даже не рассчитывали!

И только одного звонка они так и не дождались. Того звонка, которого Ласло ждал с наибольшим нетерпением. И не один Ласло: в городе было десять, двадцать, а может, и больше подобных ему дежурных командиров вооруженных повстанческих рот, готовых на все бойцов Сопротивления…

Они не знали, что вместо отборной, вооруженной автоматами роты к Дому радио был направлен отряд новичков, студентов с экономических курсов, во главе с Миклошем Сигети, что из их винтовок нельзя было стрелять, так как к ним выдали старые, негодные боеприпасы. Миклош попробовал выстрелить из своей винтовки, но она дала осечку. Старый привратник Дома радио, отставной унтер-офицер, взял у него из рук ружье посмотреть, что с ним, тогда оно вдруг выстрелило, продырявив крышу лифта. Это был единственный выстрел при «обороне» радиоцентра, когда его захватывали немцы.

Не знали дежурные отрядов Сопротивления и о том, что едва отлит был набор манифеста «Венгерского фронта», как его тотчас же поспешно бросили в переплавку, а наборщики разбежались кто куда.

А сопротивленцы, ничего не понимая, после полудня услышали вдруг по радио немецкие марши и затем: «Генерал-полковнику Карою Берегфи срочно прибыть в Будапешт!..» Они не понимали, почему по улице Аттилы, один за другим, мчатся к центру города немецкие танки и — ниоткуда ни единого выстрела!

А когда в Крепости наконец началась перестрелка, поступил приказ — не тот, которого они ожидали, другой: «Отставить, разойтись!»

Связные расходились осторожно, по одному. Они несли печальное распоряжение в школу на Ладьманёшё, в типографию… Полетели в водостоки гранатные подсумки; в подворотнях, в кустах вокруг вилл валялись поломанные автоматы… По улицам разъезжали грузовики, набитые пьяными, горланящими марши нилашистами… А ночью по темным переулкам, крадучись от ворот до ворот, пробирался в Обуду Лаци Денеш, чтобы вовремя распустить свой отряд, пока кто-нибудь не провалился…

С того самого дня друзья и не собирались все вместе. Пока еще было неясно, откуда и какая опасность грозит им в изменившейся обстановке. Встречались лишь изредка, по двое, как бы случайно. Так однажды под вечер Денеш дождался появления Саларди из банка. «Нужен текст листовки для служащих частных предприятий», — сказал он. Ласло написал и на другой день в спичечной коробке передал Денешу свернутую в несколько раз бумажку с текстом… Иногда звонили Пакаи, Сигети, стараясь придать своим сообщениям видимость делового разговора. Впрочем, им и нечего было сказать, кроме: «Живы, держимся, пока все в порядке…»

Но в этот вечер Денеш и Пакаи, по-видимому, заранее договорились встретиться на квартире Саларди — по делам Студенческого комитета. И уже совсем нежданный, поздно ночью, после радиопередачи из Москвы, явился Миклош — в наряде по части были его дружки, и он мог не возвращаться в казарму хоть до утра.

Худощавый, белокурый Пакаи взволнованно бегал по комнате и говорил, говорил. Минувшие три недели дались и ему нелегко.

— Студенчество недовольно, — кипятился Пакаи. — Агитация против угона населения в Германию — пройденный этап. Теперь люди требуют оружия!

Горячий Миклош Сигети готов был хоть сейчас в атаку. Саларди казалось, что трезво оценивает обстановку лишь он один.

— Во-первых, все наши разбрелись кто куда, — возражал он. — Все это «великое движение Сопротивления» кончилось тем, что все попрятались в кусты.

— Можно снова собрать людей.

— Как же! Даже и к пятнадцатому октября готовились несколько месяцев.

— Соберем, сколько сумеем. Ведь нужно только начать!..

Ласло недовольно вздохнул. Все начинать сызнова?.. Летом было куда проще… Одно дело, когда у власти было правительство Лакатоша[22], другое — теперь…

Шестнадцатого октября Ласло Саларди пришлось отправиться на службу. Друзья решили, что у него все в порядке и уходить из банка нельзя. Его служебный телефон — самый надежный пункт связи. Да и квартира его может понадобиться…

Ну и, конечно, он угодил в западню! Как бы ты ни маскировался, но за много лет службы на одном месте, конечно, не раз случалось обронить неосторожную, необдуманную фразу. Да и «Непсаву»[23] частенько видели у Ласло в руках…

Допрашивали с утра до вечера. В бывшей приемной председателя правления набралось их, неблагонадежных, человек двадцать. Вызывали по одному. Секретарь нилашистской ячейки грозился предать всех «Трибуналу возмездия»[24] — там, мол, их «уберут» без всяких церемоний… Их было двадцать, в том числе несколько старейших, незаменимых служащих банка… В конце концов отделались сравнительно благополучно: над подозрительными учредили гласный надзор полиции, а осуществление его возложили на нилашистского Правительственного комиссара банка… Взломали и обыскали стол Ласло. Каждую ночь он ждал обыска и дома И еще ждал: когда же пронюхает о нем что-нибудь комиссар: или просто когда комиссару вздумается передать его все же «Трибуналу возмездия»?..

Подавленный нависшей над ним опасностью и мрачными своими думами, он чувствовал себя в эти недели одиноким, как никогда. Родители его, жившие в Бекеше, еще в начале осени очутились по ту сторону фронта — они были свободны… Эх, если бы тогда, осенью, он смог уехать к ним, домой!.. Уехала и Бэлла еще в июле.

Бэлла — жена давнишнего хорошего друга Ласло — была красивой женщиной, но Ласло упорно старался не видеть в ней женщину. И так же упорно ждал возвращения с фронта своего друга, объявленного погибшим. Но время шло, и однажды молодая вдова разрыдалась у него на плече: мужчины, мол, пользуются ее доверчивостью, а она, молодая и беспомощная, осталась одна с ребенком на руках… Словом, не много было нужно, чтобы между ними вспыхнуло чувство. Четыре месяца промчались для Ласло, как счастливый сон, он ждал лишь, когда кончится война, чтобы пожениться с Бэллой. Девчурка ее звала его «папочкой». Но затем пришло последнее военное лето, а вместе с ним и первые крупные воздушные налеты. Как-то вечером Бэлла, вернувшись домой, объявила, что она приняла приглашение одного молодого помещика и уезжает вместе с девочкой к нему, в Залу. У Ласло было скоплено немного денег, Бэлла и их забрала с собой, оставив взамен домашнюю утварь — ту, что все равно не умещалась на грузовике и оставалась под бомбежками на волю случая… Как выяснилось, эта «чистая» и всем сердцем любимая им женщина уже несколько недель была содержанкой какого-то прощелыги, безусого отпрыска графского рода.

Так вот и обрушились на плечи Ласло все беды разом: политические осложнения, прямая опасность для жизни, разочарование в любви и еще множество пренеприятных житейских тягот. Купить на зарплату можно было все меньше, в магазинах было пусто, да и в кладовке хоть шаром покати… а в угольном погребе только угольная пыль. Но молодого человека — ему только что исполнилось двадцать восемь, — по характеру склонного к богемной неустроенности, не слишком тревожили эти заботы.

Он и о Бэлле вспоминал с каждым днем реже и реже.

Ярче всего в его памяти жили события 15 октября. И последовавший за ними день…

Что же, теперь все сызнова? Опять?.. Ведь Ласло знал: если друзья его решат именно так — опять он будет с ними.

Все эти годы Ласло, как и многие миллионы людей в Европе, жил, колеблясь между отчаянием и невесть отчего расцветавшими надеждами. И в то же время он научился — и особенно за последние месяцы — безоговорочно подчинять свои действия не собственным желаниям и настроениям, а коллективному разуму и коллективной воле, которые куда более значительны, чем разум и воля каждого отдельно взятого человека…

Ласло и его гости улеглись во втором часу.

И вот — было, вероятно, около трех — их разбудила канонада. Отчетливая, могучая, близкая.

— Ребята! Неужели мы дожили?

Ласло хотелось заключить в объятиях всех троих друзей сразу, но проклятая застенчивость и тут не дала чувствам его вырваться наружу. Зато маленький Лаци Денеш, как был босой, запрыгал, пустился в пляс!

Миклош рассмеялся:

— Я-то всегда был уверен, что доживу! — воскликнул он не без хвастовства.

Лаци Денеш вдруг перестал плясать, помрачнел.

— А я, признаться, всегда боялся, что в последний миг…

Они стояли у раскрытого окна и говорили вполголоса, чтобы не заглушить сладостные звуки канонады.

— Вот это настоящее! Уж они-то не подведут нас… Боже, сколько разбитых, несбывшихся надежд.

— Неверно, сбылись они… только с запозданием.

— Сколько лет… сколько долгих лет жили мы этими лоскутными трех-четырехмесячными надеждами… И сколько людей так и сложили головы, не дождавшись… Нет, кто не пережил этого сам, тот не поймет.

Они помолчали.

— Мне кажется, здесь решение всех наших вчерашних споров, — проговорил наконец Ласло и с облегчением рассмеялся. Только теперь он понял отчетливо, что боялся, но даже не стыдился этого почему-то. Да, боялся. Уже несколько лет жил в постоянном страхе. И почти привык, как будто согласился, что человек и должен бояться!.. — Теперь не нужно больше бояться, — вслух проговорил он.

— И не нужно врать, — добавил Миклош. — Отныне я могу ходить по улице с поднятой головой. Могу наконец открыто сказать, кто я и что!

— Это ты брось! Ты уже пятнадцатого октября высказался. Твое счастье, что приятели у тебя — порядочные люди.

— А кто их такими воспитал?

Все засмеялись.

— Что ж, друзья, — сказал Ласло. — Наша борьба подошла к концу. И мы верили, всегда верили, что однажды нам доведется произнести эти слова. Верно, ребята?!

— А я, признаться, — заметил Пакаи, — как-то и до сих пор не уверен, что мы их произнесем.

— Что ты говоришь! Еще вчера фронт был где-то под Кечкеметом, а сегодня… Вы же слышите? Русские уже здесь, у городской черты. Да вы представляете, что это за прорыв?! Где уж тут немцам оказать им сопротивление!

Миклош Сигети был полностью согласен с Саларди. И только Лаци Денеш прошептал:

— Пока не забит последний гвоздь в гробовую доску фашизма…

— Самое грустное — оказаться последней жертвой, — заметил, нарушив общее молчание, Пакаи. — Пуще всего мне будет жаль последнего убитого.

Они умолкли, слушая гул орудий.

— А мне жалко тех, — сказал Денеш, — кто не знал, за что умирает. Жаль миллионов людей, уничтоженных на этой войне. А кто знал, за что… и погиб в борьбе — первым или последним, неважно — тот все равно герой!..

— Хватит вам о смерти-то! — перебил их Ласло. — Слышите? Сегодня мы можем наконец не думать о смерти! Лаци, Бела, слушайте! Это голос жизни!

А Миклош — поэт, любивший красивые, вдохновенные слова, воскликнул:

— Старая, измызганная, с загнутыми уголками тетрадь истории исписана до конца. Товарищи мои! Мы начнем новую тетрадь!.. Помните, как хорошо пахнет новая тетрадь… И как красиво пишет человек на первой странице… «Во имя господа бога», как писали когда-то… Но мы будем писать красиво и чисто до самого конца… «Во имя Человека…»

2

Для города наступили беспокойные дни. Убавилось число автобусов. Кто мог заметить это? Вместо них по улицам сновали военные или конфискованные для нужд армии автомашины. Наиболее крепкие моторные вагоны трамвая перебросили на железную дорогу и угнали в Германию. Хлеб сделался хуже на вкус, по карточкам продукты не выдавались иногда неделями. Люди часами простаивали в очередях не за тем, так за другим. В кабачках не стало вина, в табачных лавках — табаку. На витринах магазинов выстроились пустые бутылки, коробки с ячменным кофе и стиральным порошком. Но даже и это не бросалось в глаза. Ведь и прежде за последние два года случалось, что по неделям нельзя было ничего получить в магазинах.

И кто, в самом деле, приметил, что из города исчезли посольства, министерства, учреждения? Разве только жители Шопрона и Кёсега, где теперь чуть не в каждой школе теснились по пять-шесть министерств, правительственных комитетов и присутствий, а в виллах вдоль озера появились министры, генералы, депутаты парламента с ордерами на комнаты. Будапешт и не заметил, что в ту самую ночь, когда впервые донеслась до него артиллерийская канонаду, он перестал быть столицей Венгрии.

Не успев просохнуть, приказы и объявления на стенах заклеивались новыми. Чаще всего это были приказы об очередном призыве в армию. Люди даже не читали этих приказов, и, по-видимому, мало кто их выполнял, потому что белый плакат через два дня сменялся зеленым, а зеленый, в свою очередь, — коричневатым, и все три «в последний раз» предписывали одним и тем же возрастам «немедленно явиться» на призывные пункты. Появлялись приказы о спекулянтах, о паникерах, о «разговорах, вызывающих подавленное настроение и неверие в победу», об укрывателях «лиц, признанных евреями», или имущества указанных лиц… И так далее и так далее — всего не перечислишь. И в конце каждого приказа — вид смертной казни, угрожающей его нарушителям; нередко то были незнакомые прежде нашему правосудию кары: виселица, расстрел, ликвидация на месте, ликвидация вместе с членами семьи. Люди читали и — что делать! — смеялись. Хотя приказы эти были делом далеко не шуточным. По кольцу Маргит беспрерывно маршировали роты: это новобранцев и подразделения, не «выказывающие должной воинственности», гоняли смотреть на казни.

В городе стало меньше полицейских. На их место пришла полевая жандармерия с жестяными бляхами на «собачьих цепочках» и нилашисты в мундирах Национальной гвардии. Многие из них были еще совсем желторотыми мальчишками, навербованными со всего города по объявлениям.

Фашисты намеревались все заводы демонтировать и вывезти на Запад станки — как сделало советское военное командование на Украине при отступлении в 1941 году. Фашисты заговорили о «стратегии выжженной земли».

Кое-где им и в самом деле удавалось погрузить сколько-то станков в вагоны. Однако чаще всего демонтаж срывался: то какой-нибудь важный инструмент ломался, то отлетали головки крепежных болтов, то лопалась цепь подъемного крана. И работа не шла. Тщетно орал и топал ногами военный комендант, тщетно размахивал пистолетом — дело не двигалось! Тогда многие предприятия были лишены электроэнергии, а рабочие призваны в армию. Впрочем, ряды поклонников Гитлера, готовых защищать его до последнего дыхания, не слишком увеличились за их счет. На руках у рабочих остались книжечки, удостоверявшие, что они работают на военных предприятиях первого класса: пришлось только «продлить» срок их действия — и рабочие бесследно рассыпались по городу… ищи ветра в поле!..

Разослали повестки о призыве в армию и в отряды «левенте» студентам, гимназистам. Перепуганные родители кинулись друг к другу за советом: что делать? Времени на раздумье было не много. На стенах домов в дополнение множества грозящих смертной казнью плакатов добавился еще один: по безжизненной пустыне, извиваясь, ползет длинный-предлинный товарный поезд с надписью «Сибирь», а на задних буферах последнего вагона в грязном одеянии примостилась костлявая Смерть. Кое-кто не выдержал и отправил сыновей на призывной пункт. Пятнадцати-шестнадцатилетних мальчишек увезли в Германию, подучили немного в военных лагерях, а затем влили в отряды СС или в «Фольксштурм». И они никогда уже не посмели вернуться на родину. Ведь и там, на Западе, — мы знаем это! — им приходилось читать устрашающие плакаты, слушать дикие россказни. Юноши мыкались по Европе, вступали в Иностранный легион, впутывались в одну грязную войну за другой и гибли где-нибудь во Вьетнаме…

Для проведения эвакуации был создан правительственный комиссариат, а по предприятиям — «специальные комиссии». Но на деле всем распоряжались немецкие военные власти. В будапештском городском управлении тоже была создана группа по эвакуации. Руководил ею советник Нэмет, отпрыск знатной фамилии, родственник министра, сын баронессы. Молодой человек был худощав, бледен, со впалой грудью. Разволновавшись или выпив лишнее, он начинал сильно заикаться. Своим продвижением по службе советник был обязан исключительно хорошим манерам. За сравнительно короткую карьеру он постоянно был личным секретарем при том или ином важном лице в городе. И вот он наконец получил и ранг советника, и первую самостоятельную, ответственную должность — иных претендентов на нее не было. В сущности, и здесь распоряжался всем немецкий полковник.

Полковник был весьма недоволен работой молодого советника. Хлопая кожаной перчаткой по столу, он кричал:

— Господин советник, так не пойдет, это не работа, а — ерунда! Мы хотим эвакуировать весь город, вывезти на Запад все население! Будапешт — прошу заметить себе это — не город, Будапешт — стратегическое укрепление! Мы не станем цацкаться с вашими штатскими да ребятишками… И если в результате военных действий погибнут десятки и десятки тысяч жителей — ответственность за это будете нести вы! Учтите это!

Молодой советник, успевший уже основательно пристраститься к спиртному (еще бы, ведь такая ответственность!), глядел на полковника лихорадочно поблескивающими глазами и, заикаясь, бормотал:

— Про-про-стите, но ч-ч-что я м-м-могу поделать? При-при-признаюсь вам, я даже представить себе не могу… Я высчитал, что колонна в миллион человек по четыре в ряд — это же хвост в триста километров длиной.

— Болван! — обругал его полковник и ушел, хлопнув дверью.

В этот вечер молодой советник напился так, что не мог назвать подобравшему его полицейскому ни своего имени, ни адреса. Доставить его домой смогли, только обнаружив в кармане документы, а в себя он пришел лишь наутро третьего дня. И сразу же отчаянно перепугался. Ведь неявка на службу рассматривалась как дезертирство. А молодой советник еще не успел установить с новыми, нилашистскими, властями таких же сердечных, приятельских отношений, как с прежним начальством. Когда же он вспомнил о своей стычке с полковником, с ним приключились колики. Жил он в Буде, поэтому его отправили в Яношскую больницу и «лечили» там до начала осады.

Позднее о молодом советнике говорили, что именно он спас население Будапешта от насильственного вывоза в фашистскую Германию.


Наутро Ласло Саларди, немного невыспавшийся после ночной канонады, но зато весело настроенный, отправился в город. Он шел пешком по Логодской улице, затем — через дымный, насквозь пробензиненный Туннель. Ласло ждал чего-то от этого утра, хотя и сам не знал — чего. Того ли, что люди станут в чем-то другими, по-другому будут выглядеть улицы…

Но улица была совершенно такой, как всегда. Спешили на работу люди. По набережной, громыхая, тянулась бесконечная вереница немецких автомашин. Машины шли на юг, к фронту. Хвост издыхающего дракона…

В этот ранний час улица бывала еще «чистой» — облав не устраивали. И все же Ласло чувствовал себя так, как если бы он шел в расставленную для него западню. Кто знает, удастся ли ему и сегодня вернуться домой. Банк не относился к числу военных предприятий первой категории, и, по правде говоря, Ласло полагалось явиться на призывной пункт сразу же после первого приказа о всеобщей мобилизации. Однако до сих пор ему как-то удавалось проходить сквозь оцепления с помощью бумажки о временной непригодности, выданной еще два года назад.

Цепной мост светился каким-то опаловым сиянием: туман начал таять, предметы и люди вновь обретали тени, в небе угадывалось солнце. В самом начале моста, уткнувшись лицом в жидкую дорожную грязь, лежал труп мужчины в линялом плаще. От пояса до головы тело было прикрыто листом коричневой упаковочной бумаги. «Последняя жертва!» — подумал Ласло и погрустнел. Только знал ли он сам отчего?.. Громыхающая по набережной автоколонна и этот убитый… «Ничего не изменилось!» — кольнуло Ласло в самое сердце… Прав Денеш: «Пока не вбит последний гвоздь в гробовую доску фашизма…»

Придя в банк, Ласло первым делом отправился в приемную нилашистского правительственного комиссара. Сюда положено было являться каждое утро всем двадцати шести «неблагонадежным». Бывшие члены профсоюза, социал-демократы, руководители отдела туризма и несколько человек из тех, что не умели держать язык за зубами, расписывались в списке у секретарши и расходились по местам — работать.

Госпожа Бодо уже восседала за своим столом. Она выглядела бледной, раздраженной, от глаз разбегались глубокие морщины.

— Вы что, плохо спали сегодня? — осторожно, чтобы за участием не почувствовалась насмешка, спросил Ласло. По этой даме вообще можно было судить о положении на фронте. Ласло вспомнил вдруг, как сияла она утром 16 октября! И как уверенно приняла она, член банковского совета нилашистской партии, руководство отделом, как по целым дням рассказывала о подвигах, совершенных ее мужем 15 октября.



О, какой героиней была она все эти три недели, минувшие со дня путча! И сам-то «вождь нации» ужинал у них, и какое новое «чудо-оружие» готовится у немцев… «По правде сказать, я и сама не знаю, что это за оружие, — еще позавчера объясняла она таинственно, — но мне точно известно, что в Печ отправили два вагона кабеля…» «Получайте свои два вагона кабеля!» — думал Ласло.

— Всю ночь глаз не сомкнула! — жалобно простонала Бодо. — А вы разве спали?

— Я? Конечно! — соврал Ласло. — А у вас, верно, зуб болел?

— Зуб! — отмахнулась Бодо. — Неужели вы не слышали пальбы?

Ласло удивленно уставился на нее.

— Пальбы?

— Наших сильно потеснили на Алфёльде. Говорят, один русский танк ночью прорвался в город и дошел чуть ли не до больницы Иштвана.

— Ну, что вы! — усомнился Ласло. — Это какой-нибудь паникер слух пустил.

Он уже играл, словно заправский актер. И в такие минуты все как бы отступало на второй план — и одинокие думы, и ощущение смертельной опасности, и даже цели всей жизни.

— Увы, это не слухи! Мы с мужем всю ночь не спали. Людям нашего положения в такие минуты не легко! Но я сказала: пусть я — слабая женщина, но я не сделаю ни шагу назад. Лучше умру, сражаясь, вместе с моим четырнадцатилетним сыном на пороге своей квартиры!

— Гм, — произнес Ласло и, покачав головой, прошел к своему письменному столу. — Я не могу с вами согласиться. Геройствовать нужно в меру. Или вы считаете борьбу уже проигранной, если собираетесь умирать? И это вас я должен еще ободрять? Удивляюсь вам.

Бодо подняла на Ласло благодарный взгляд. Она уже успела забыть и великодушно простить себе, что всего три недели назад преспокойно выдала нилашистам своего «красного» сослуживца.

— Подумайте сами, — говорил Ласло. — О чем говорит обстановка на фронте? О том, что германское командование намерено сократить линию фронта, прежде простиравшуюся на три тысячи километров. Для чего? Чтобы на узком участке, а значит, с большим эффектом, ввести в действие свое новое оружие. Не так ли?

Бодо, задумчиво глядя прямо перед собой, ничего не ответила.

…Ведь если бы все это было не так, — коварно продолжал Ласло, — можно было бы подумать, что немецкая армия на всех фронтах бежит очертя голову. Верно?

— Верно, — согласилась Бодо.

— И я считаю вполне вероятным, что германское командование где-то на участке между Чехословакией и Балтийским морем, — Ласло подошел к карте на стене, — …вот здесь, видите, где линия фронта всего короче, начнет свою великую битву. Так не смешно ли будет умереть, как вы говорите, вместе с мужем и ребенком на пороге своей квартиры?

Кроме них, в кабинете работали еще четыре девушки. Согнувшись над пишущими машинками, они едва сдерживали смех. Четверть часа спустя Бодо объявила, что плохо себя чувствует и вынуждена уйти домой. Как только дверь за ней закрылась, девушки принялись хохотать. Они не слишком интересовались политикой, но в своей ненависти к Бодо были единодушны.

Ласло раздал работу, а сам забаррикадировался папками с документами. На специальном банковском бланке для протоколов Ласло изготовил удивительнейшее удостоверение, согласно которому он, Ласло Саларди, уроженец…, проживающий…, непригодный к военной службе (свидетельство, номер, дата), весьма ценный сотрудник банка, военного учреждения первой категории, и к тому же заместитель начальника группы противовоздушной обороны, имеет право на свободное передвижение по городу в любое время суток и на всемерное содействие ему всех гражданских и военных властей.

Документ получился неплохой. Ласло не без гордости перечитал его. Он собирался под каким-нибудь предлогом заглянуть к бывшему левому полузащитнику сборной страны, нанятому банком всего лишь на должность начальника ПВО, но на директорскую ставку, — и, всеми правдами и неправдами, выудить у него печать. Однако случай помог Ласло куда успешнее осуществить свой замысел. Едва он успел покончить с изготовлением документа и компостером прищелкнуть в угол его свою фотокарточку, как по деревянной лестнице, ведущей в отдел корреспонденции, забухали тяжелые сапоги. В дверях кабинета выросли два телохранителя правительственного комиссара.

— Вас вызывает правительственный комиссар!

Девушки побледнели, монотонный треск пишущих машинок смолк. Ласло спокойно поднялся, сунул в карман только что изготовленное удостоверение и, подмигнув девушкам, сказал:

— Я скоро вернусь.

Двое вооруженных телохранителей мрачно затопали следом за ним.

Правительственному комиссару было под сорок. Это был нервный человек, с сединой в волосах, с длинными костистыми руками. Он принял Ласло с неожиданной вежливостью — встал и даже пошел ему навстречу.

— Садитесь, господин доктор!

Некоторое время комиссар, на поповский манер сложив ладони вместе, пробовал упругость пальцев и невнятно хмыкал.

— Видите ли, господин доктор! — заговорил он наконец и глубоко вздохнул. — Между нами возникали известные политические разногласия… Скажем, неприятный инцидент… гм… имевший место шестнадцатого октября… Но, полагаю, в конечном счете вы все же убедились, что я не такой, чтобы… Не стану скрывать: в партийном совете нашего предприятия многие требовали тогда вашего немедленного ареста. Одним словом, — он опять глубоко вздохнул, — я не сторонник крайностей… И сейчас я говорю с вами откровенно — как человек с человеком, как венгр с венгром…

В этот момент Ласло увидел вдруг: на столе рядом с мастичной подушечкой лежали две новенькие круглые печати, и с одной из них, повернутой к нему, пялился на него большущий нилашистский крест. Личная печать комиссара!.. Вторая печать была, по-видимому, копией первой, на немецком языке.

— Муж госпожи Бодо, — слышал Ласло голос комиссара, — занимает ответственный пост в военном министерстве. Сегодня они уезжают в Шопрон. Буду говорить напрямик: вы у нас единственный человек, знающий языки и текущие операции банка. Госпожа Бодо только что, прощаясь со мной, доложила, что в отделе скопилось около трех тысяч не обработанных еще операций. — Комиссар прикурил от только что докуренной сигареты и продолжал: — Я хотел бы получить у вас искренний совет. Как человек у человека, венгр у венгра, чувствуя тяжелое положение страны в целом и данного предприятия в частности… — Он достал из внутреннего кармана платок, громко высморкался и, аккуратно сложив платок, снова убрал его. — Еще раз прошу вас не считать меня человеком крайностей, человеком каких-то предубеждений… В студенческие годы я и сам симпатизировал левым течениям. Читал писателей-народников!.. По правде говоря, жаль, что они и сегодня еще не в одном лагере с нами и что известную часть венгерской интеллигенции мы сможем переубедить лишь после нашей окончательной победы, после полного переустройства новой великой европейской территории…

На столе взвыл селектор. Комиссар поднес трубку к уху.

— Да. Зайдите ко мне с тетрадкой, я сейчас продиктую. Господин доктор, будьте любезны, подождите минутку в приемной… Впрочем, не нужно! — передумал нилашист. — Оставайтесь здесь, а я продиктую эти несколько строчек там, в приемной… Прошу извинить…

О, Ласло с готовностью извинял его! Едва успела закрыться за комиссаром обитая кожей дверь, как он уже схватил печати. Мгновение прислушивался, не возвращается ли за чем-нибудь хозяин кабинета, затем шлепнул обе печати на свое удостоверение и аккуратно, как было, водворил их на прежнее место. Теперь — откинуться в кресле и закурить, — главное, чтобы на лице не осталось ни следа волнения. Вот уже и. дверь отворяется, идет комиссар…

— Так! — довольно потирая руки, воскликнул нилашист.

Впрочем, Ласло заметил, как взгляд его на миг задержался на забытых на столе печатях.

— Теперь слово за вами, господин доктор.

Ласло наклонился вперед, откашлялся.

— Мне хотелось бы на ваше исключительное доверие, — сказал он медленно, следя за интонацией своего голоса, — ответить также откровенностью. Мы здесь все немного консервативны и негибки, когда стремимся сохранить издавна укоренившуюся систему делопроизводства банка. По нынешним временам я считаю это неправильным.

Комиссар кивал головой. С каждым словом Ласло он все более оживлялся. А Ласло предлагал ни больше ни меньше, как пересмотреть все ждущие разрешения банковские операции, определив их практическую значимость. Все дела, которые можно отложить, говорил он, следует закрыть коротким протоколом и переслать эвакуированной на Запад части банка. Самое же главное — это срочное финансирование экспорта находящихся на складе товаров. Если у него, Ласло, будут развязаны руки, он берется к концу ноября — к началу декабря полностью свернуть деятельность отдела, после чего сотрудников можно будет перевести в хранилища на эвакуацию депонированных ценностей банка…

Провожая Ласло из кабинета, комиссар даже обнял его за плечи. И, наверное, расцеловал бы, если бы немного не стеснялся.

— И знайте, — напоминал он, — вы находитесь под моей личной защитой!

Раньше это был арест, теперь — защита!

«Чтоб ты подох!» — думал Ласло, сердечно тряся нилашисту руку.

В отделе взволнованные девушки засыпали Ласло вопросами. Илонка, как видно, успела даже всплакнуть — судя по ее припухшим глазам.

— Ну, что?!

— Ничего, — рассмеялся Ласло и, подражая голосу Бодо, добавил: — Беру власть в свои руки.

Остаток первой половины дня прошел довольно спокойно. Письменный стол Бодо был завален всевозможными старыми банковскими печатями, среди которых попадались и гербовые. Ласло достал из кармана нож и занялся сдиранием с них резинок. Он был в восторге от своей идеи — в течение нескольких недель вместо товаров отправлять на Запад никому не нужные материалы из архива. В полдень его вызвали к телефону. Он сразу же узнал голос Денеша. Денеш успешно справился с вызубренным коммерческим текстом маскировочного разговора и сообщил, что «в часы работы кассы он, к сожалению, прийти не сможет».

— Пожалуйста, — предупредительно отвечал Ласло, — в отделе обслуживания клиентуры кто-нибудь да будет и после четырех. Подойдет?

Это означало, что после четырех он будет дома.

Пришел циркуляр из Национального банка. Циркуляр отныне разрешал всем банкам, самостоятельно и без проволочек, производить операции по обмену германской валюты на пенгё. Видно, деньгопечатные станки запустили уже на последнюю скорость.

— Позвонить клиентам? — спросила Илонка.

— Что вы, что вы! — удивился Ласло. — О таком важном деле по телефону? Известите письмом! Кого успеем — сегодня, остальных — завтра и послезавтра.

Но, разумеется, тщетно пытался он попридержать известие. Обычно торгаши узнавали такие новости раньше банков. Через десять минут в банке уже появился господин Штерн — единственный представитель и действительный хозяин бессчетного множества фиктивных экспортных фирм по торговле зерном.

Штерн, большеголовый, лобастый мужчина лет сорока, был всегда криклив и всегда весел — истинный будапештский делец.

— Вы выплатите мне незамедлительно семьсот восемьдесят тысяч пенгё! Не так ли, дорогуша доктор? — еще издали протягивая руку, закричал он.

Ласло заглянул в картотеку.

— Совершенно верно, господин Штерн. И даже на три тысячи семьсот пенгё больше. Но только завтра!

— Те-те-те! — покачал своей большущей головой купец. — Сегодня, дорогуша доктор. Зачем ждать до завтра.

Ласло бросил взгляд на стенные часы.

— Ну что ж. Если вы попросите барышню, чтобы она вне очереди все для вас оформила и собрала необходимые подписи…

— Попрошу? Еще как попрошу! Флакон одеколону принесу, Илонка. Завтра. Клянусь, вы получите флакон самой нежной лаванды!

Штерн уже много лет подряд обещал банковским девушкам флакон лаванды, но еще ни разу не сдержал своего слова:

— Мне деньги нужны, дорогуша доктор! Вечером получаю десять вагонов зерна, а уже утром отправляю его покупателю… — И Штерн начал было рассказывать, как взлетел на воздух мост Маргит. — Своими глазами видел… Я последним трамваем приехал из Буды. Отсырел кабель, короткое замыкание — и моста как не бывало…

Илонка вытащила из машинки начатое письмо к одному из клиентов и села за «дело Штерна». А Ласло, поманив к себе Штерна и наклонившись к самому уху его, спросил:

— Скажите, черт вас побери, Штерн, с чего это вы так стараетесь вывезти для них из страны как можно больше бобов, чечевицы, рапса и еще пес знает чего? Ну, скажите, почему?

Всегда веселый купец сразу посерьезнел. В одно мгновение лицо его как бы постарело. Пожав плечами, он сказал:

— Противны они мне, этого и объяснять не нужно. Но… Вы же знаете, нынче летом я женился. Вот взгляните! — Штерн вытащил из кармана фотографию. — Красавица, верно? Моя жена. Восемнадцать лет ей… Что поделаешь: люблю жизнь! И не хочу умирать. — Вслед за фотокарточкой жены он извлек из бумажника документ — плотный картон с виньетками, водяными знаками и печатью гестапо внизу. — Вот, видите? Гарантия безопасности. Получше швейцарского или шведского паспорта. Такая же бумага и у моей жены. Теперь вы понимаете?


Лаци Денеш приехал к Ласло около пяти — вместе с Белой Пакаи. За несколько минут трое друзей превратили дальнюю комнату в самую настоящую мастерскую. На свет были извлечены резиновый клей, рюмки с круглыми ножками, бритвенные лезвия. Из резиновых букв, срезанных с банковских печатей и штампов, до вечера они изготовили печати штабов маршевых рот, призывных пунктов, военкоматов и воинских частей. Печати были далеки от совершенства — не хватало отдельных букв, некоторые буквы отличались от остальных размером. Но они чуточку «смазывали» оттистки или ставили печать дважды — и тогда недостатки эти становились незаметными. Тремя почерками и печатями четырех цветов друзья заполняли солдатские книжки. Пакаи по списку зачитывал фамилии и другие необходимые данные.

— А тебе-то самому разве не нужно?

— Мне? — рассмеялся Ласло. — У меня сейчас такой документик, равного которому во всем городе не сыщешь. Вот взгляните! И что самое главное: большая часть данных, если их брать в отдельности, соответствует действительности.

Впрочем, от солдатской книжки пользы ему было бы все равно немного: в армии он никогда не служил, и проверяющий документы жандарм двумя-тремя вопросами мог бы вывести его на чистую воду.

Взглянув на часы, Денеш отозвал Ласло в сторону.

— Скоро сюда придет один товарищ, — сказал Денеш. — Ему нужно кое с кем встретиться. Знай, что ты вызвал его починить электричество… Понял?

— Хорошо.

С десяток солдатских книжек было уже готово, когда у двери позвонили. Ласло не спеша отправился открывать дверь, по дороге зашел в ванну, крикнул оттуда: «Сейчас!» — и даже помыл руки. Нужно было выиграть время, пока ребята спрячут «мастерскую».

На пороге появился смуглый молодой человек, похожий на цыгана.

— Я насчет электричества, — пояснил он и вытер о половик ноги. — Доктор Саларди? А стремянка у вас найдется? — спросил он, войдя в переднюю.

— У меня нет. Обычно мы у дворника берем, — сказал удивленный Ласло.

— Тогда я схожу к дворнику…

— Но вы… вы и в самом деле собираетесь электричество чинить?

— А как же? Зачем же я тогда здесь? — Незнакомец говорил все это совершенно серьезно, и Ласло на миг даже поверил, что у него действительно не в порядке освещение. — Вдруг кто-нибудь придет и полюбопытствует: зачем я здесь? Верно ведь? — Только теперь гость улыбнулся, подмигнул. — А вы продолжайте заниматься своим делом, если я вам помешал…

Гость ушел и вскоре вернулся с лестницей. Поставив ее под щиток с предохранительными пробками, он взобрался наверх.

— Я жду своего помощника, он должен сейчас подойти, — пояснил он и начал выворачивать пробку.

— Но вы хоть смыслите что-нибудь в этом? — усомнился Ласло.

— Я? Конечно! — рассмеялся «монтер». — К чему же мне заниматься тем, в чем я не разбираюсь? Верно? По возможности следует воздерживаться от лжи. Только если уж очень нужно…

Ласло засмеялся.

— Это и в моих правилах. Чем больше лжи, тем ее труднее спрятать.

— М-мда… золотое правило.

Гость действительно разбирался в электричестве, потому что свет погас сразу во всей квартире. Впрочем, через полминуты он опять зажегся — в одной только дальней комнате.

«Помощник» оказался вовсе не электриком, а — пекарем. Ласло вспомнил, что встречался с ним в организации социал-демократической партии. Имени его Ласло не припоминал, но знал, что пекарня его находится где-то неподалеку. Они немного смутились, увидев друг друга, но потом все же, как старые знакомые, пожали руки и обменялись соц-демовским приветствием: «Дружба».

Пока ребята в гостиной продолжали выполнять функции государственных и военных властей — готовить документы, — в передней, а затем и на кухне трудились монтер и его помощник.

— Нужна замена связному, — сказал монтер, — мы о тебе подумали, если ты, конечно, согласишься. Пропуск на вокзал у тебя есть. Ты ведь как будто поставляешь им хлеб?

— Да.

— Мог бы ты иногда передавать сообщения?

— Охотно…

— Я так и знал. В депо есть один слесарь, по фамилии Эстергайош… А если его не будет — подойдешь к машинисту Юхасу, молодому парню.

— Знаю Эстергайоша. Да и другого как будто видел… Белокурый, красивый парнишка.

— Он, — подтвердил монтер. Разобрав выключатель, он с видом человека, ничем, кроме работы, не интересующегося, собирал его теперь при свете карманного фонарика.

— Дай отвертку. Да, эту. Ну, а как у тебя самого? Все в порядке?

Пекарь, на вид лет сорока, плотный, но не тучный, с шеей борца, повел могучими плечами и сказал:

— В порядке, кажется. У меня же военные заказы. Словом, ничего плохого не замечал.

— Боюсь, не бросилось бы кому-нибудь в глаза… Ведь у тебя столько народу скрывается!

— Это верно. — Пекарь недовольно поморщился. — А что мне делать? Не выгонять же их на улицу. В общем-то и работы у меня сейчас много. До сих пор кого я ни просил зарегистрировать — всех утверждали… Да… Я и сам уж думал — как бы не накликать беды. Вчера вот тоже: еще один пришел… Товарищ по ячейке прислал… Я думаю, не стоит его официально регистрировать подручным. И без того много получается…

— Не надо. Будь осторожен: тебе проваливаться никак нельзя!

— А у него — ни солдатской книжки, ни белого билета… Поэтому они все и идут ко мне в пекарню.

— Знаешь, спроси вот у тех ребят, в комнате… Может, они сделают и для него какую-нибудь бумагу?

Ласло крутил радио, а Денеш и Пакаи заканчивали работу. В девятнадцатый раз подписал Пакаи свежеиспеченное свидетельство о демобилизации от имени некоего «витязя Бенкё, прапорщика», когда в комнату, постучав, вошел монтер.

— Ремонт закончен. Прошу проверить.

Ребята улыбнулись.

— А мне наконец удалось нащупать волну, — сообщил Ласло, — на которой московскую станцию не забивают. Может, останетесь послушать?

Помощник вопросительно посмотрел на «мастера».

— Нет, мне пора. Вот только…

— Да, господин доктор! Не могли бы вы раздобыть белый билет или солдатскую книжку для одного человека?

Молодые люди переглянулись. Работа их уже подходила к концу, новых бланков больше не будет. И все же Денеш с готовностью предложил Пакаи:

— Моя еще не заполнена, отдай им.

Пакаи смешался. Он как раз приступил к заполнению последнего бланка и уже поставил на нем печати.

— А ты-то с чем останешься? — спросил он Денеша.

— У меня удостоверение «Вспомогательной службы». Ходил же я с ним до сих пор?

— Но ведь… ты и сам знаешь, теперь эти удостоверения — ничто. Уже и действительные служащие «Вспомогательной» берутся под подозрение! Если они вообще где-либо уцелели.

— Я привык к этому удостоверению. И легенду к нему хорошо выучил. Сойдет. А эту бумагу отдай им.

В радиоприемнике довольно громко зазвучала хорошо знакомая мелодия. Ласло приглушил звук, затем снова прибавил — мелодия, словно увлекаемая ветром, то удалялась, стихала, то становилась громче и отчетливее, а затем снова замирала вдали.

Монтер, наклонившись к самому уху Ласло, спросил:

— Господин доктор, — даже так, шепотом, он ни за что не назвал бы его сейчас иначе, — вы знаете кого-нибудь из социал-демократов в вашем районе?

— Как же! И довольно многих…

— Пала Хайду знаете?

— Председателя? Конечно.

— А среди печатников, из Общественной типографии?

— Что-то не уверен. У меня плохая память на имена, но в лицо и там кое-кого, вероятно, знаю… А что?


Янош Франк, охваченный волнением новичка, огляделся по сторонам — не следят ли? Затем, успокоившись, пересек Вермезё, про себя повторяя наказ, который должен был передать: «Установить связь с движенцами, грузчиками и работниками складов! Саботировать погрузку! Все, что немцам не удастся вывезти, — наше!» Франк решил: «Хлеб первой утренней выпечки сразу же сам отвезу в депо… Хотя нет, это будет ошибкой… Лучше поеду в девять часов — как обычно…»

Вдруг ему послышались чьи-то шаги за спиной… Но нет, никого. Франк торопливо зашагал дальше по влажному песку дорожки.

В кармане у него лежала спасительная солдатская книжка на имя Лайоша Поллака.


А по радио доносился приятный мужской голос — неторопливый, отчетливый, с едва заметным алфёльдским выговором: «… Теперь, когда русская армия с юга и с востока подошла вплотную к городу, население Будапешта должно подняться на борьбу… Если десятки тысяч вооруженных горожан и военных выйдут на улицы столицы, если разгромленные, павшие духом гитлеровские орды окажутся между двух огней: неудержимой Красной Армией спереди и жаждущим расплаты с фашистами населением Будапешта сзади — тогда, — но только тогда! — оккупантам не удастся осуществить свой варварский план уничтожения города».


Фашистское командование не могло больше скрывать того, о чем говорил уже весь город: что советские войска, форсировав Тису у Дебрецена, в течение нескольких дней освободили Эгер, Дёньдёш, Хатван и стремительно продвигались в направлении Ваца. В своих сводках немцы начали — как бы между прочим — упоминать об «ожесточенных боях за обладание Средне-Венгерской возвышенностью». Зато в полную силу вертелась машина фашистской пропаганды, распространяя сообщения о том, что «танковым силам СС удалось ликвидировать прорыв советских войск на Алфёльде, дошедших до окраины столицы, и даже отобрать у них назад несколько населенных пунктов». На стенах домов запестрели плакаты об ошпаренном кипятком и заживо ободранном часовщике. «Им нужны были мои часы», — гласила надпись на плакате, а под нею изображен был изуродованный до неузнаваемости труп на грязном дворе. Однажды по главным улицам столицы провели человек сорок оборванных, грязных, босых людей — якобы советских пленных. По вечерам радио передавало «интервью» женщин, проходивших лечение в венерических отделениях различных больниц.

И пока жандармы и нилашисты гнали на Запад по Венской дороге десятитысячные толпы людей, вернувшиеся из разведывательных полетов фашистские пилоты делали по радио заявления о «гигантских людских караванах, угоняемых по дорогам Алфёльда прямиком в Сибирь».

Те редкие часы, когда инженеру Иштвану Казару удавалось побыть дома, теперь обратились для него в ад. Клара, вытаращив от страха глаза, с каким-то наслаждением самоистязателя не пропускала ни одного сообщения по радио, ни одного «репортажа с места происшествия» в газетах, выходивших теперь всего о двух страничках, — и слепо верила каждому слову.

Она отправила срочное письмо в Заласентгрот своей подружке Бэлле и с нетерпением ждала только ее ответа, уже собравшись в дорогу. Казару она заявила прямо: если он не поедет с нею, она уедет одна.

Мало-помалу главный инженер пришел к выводу, что в хитроумном калечении легко поврежденных, а то и вовсе исправных паровозов, пригнанных для починки, замешаны чуть не все рабочие депо. Между тем Сэпеши, заместитель отбывшего на Запад начальника станции, по два раза на дню врывался к Казару с претензиями: «Послушай, что у тебя тут опять творится? Тысяча четыреста семнадцатый эшелон мы должны были отправить еще вчера вечером, а он до сих пор даже не сформирован! На первом пути лошадь испугалась, перевернула повозку с какой-то поклажей — там теперь и не проедешь. На втором пути вчера под погрузку мяса вместо холодильников поставили почему-то обычные пульманы! Это же форменный саботаж! Организованный саботаж, вот что это такое, ясно?..»

Казар боялся за своих людей, каждую минуту ждал катастрофы и всякий раз, когда его вызывали к немецкому коменданту, на мгновение задумывался: не лучше ли бросить все это и бежать куда глаза глядят. А к коменданту его вызывали в день по пять раз: в результате отступления немцев на Алфёльде на тесной, маленькой станции скопились сотни вагонов, а вокруг депо простаивали дюжины бездыханных, всеми заброшенных локомотивов. «Увезти немедленно и все отремонтировать!», «Чтобы я не видел ни одной бездействующей колесной пары!» — кричал комендант. «Вы мне за все ответите!», «Саботаж!», «Расстреляю!..» Но едва деповцы с грехом пополам заканчивали ремонт одного-двух паровозов, как на станцию прибывали сразу три новых эшелона, локомотивы которых, по уверениям машинистов, «едва-едва дотянули до станции…». «Вот смотрите, — кричали они, — пули все изрешетили. Я на нем с места не двинусь. Не хочу вместе с котлом в воздух взлететь!..»

Кончилось тем, что Сэпеши сказался больным и удалился в свою квартиру на втором этаже вокзального здания, до отказа набитую консервами и мешками с мукой. Телефон он выключил, а когда приходили за ним домой, хриплым голосом сипел невнятно и показывал на горло: «Воспаление голосовых связок. Не вылежал после гриппа. С температурой ходил на службу… Потому что, если бы не я… Простите, но мне нельзя говорить».

Теперь все заботы — в том числе и по станции — обрушились на Казара.


Как-то поутру в депо неожиданно объявился слесарь по имени Янош Сабо. Это был жуликоватый малый, пьяница и бездельник, — рабочие его не любили. Жене Сабо принадлежало несколько хольдов виноградника в Шолтвадкерте, и он не только торговал вином, но подкупал и начальника станции и еще кого-то в управлении государственных железных дорог. Только этим держался Сабо на работе, хотя Казар несколько раз предлагал уволить бездельника. В довершение всего Сабо оказался крикуном-нилашистом. В депо он был единственным, зато среди движенцев их набралось немало.

В конце октября Сабо попросил начальство отпустить его на несколько дней — собрать виноград и вывезти семью с угрожаемой территории. Время шло. В депо поговаривали, будто Сабо давно возвратился в Будапешт и преспокойно торгует вином — многие это видели, — но Казару было не до него. «Черт с ним», — думал он. Но в то утро, придя в депо и вновь увидев там проходимца, окруженного толпой рабочих, Казар рассвирепел. Разумеется, Сабо повествовал о своих «геройствах» при переходе через линию фронта, о русских, у которых на ногах вместо ботинок лапти, а на винтовках вместо ремней — бечевки… «Честное слово, — клялся Сабо, — я и сам было не верил… Грабят, поджигают, детишек крохотных — головой об стенку. Газеты ведь самую малость описывают из того, что там творится…»

Сабо горячился, доказывал — никто не прерывал его. Люди молчали. Увидев главного инженера, все расступились, давая дорогу. А Казар подошел к рассказчику вплотную и, пристально посмотрев ему в глаза, спросил:

— Послушайте, Сабо, где вы болтались все это время?

Горлопан немного сбавил тон.

— Об этом как раз и толкую, господин главный инженер! — отвечал он и снова пустился в россказни о том. как русские занимали Шолтвадкерт, как героически бежал он через линию фронта… Разило от него, как от винной бочки!

— Вот что, Сабо! — негромко, но вздрагивающим от гнева голосом прервал его Казар. — Люди работают, не зная отдыха ни ночью, ни в воскресенье. Все они неделями не выходят отсюда, не видят нормальной постели. — Он обвел рукой вокруг, указывая на людей, стоявших под неприветливыми, пропахшими мазутом и ржавчиной высокими сводами цеха. — А вы в это самое время болтаетесь в городе, вином своим спекулируете. Да если б какой-нибудь рабочий хоть на одну ночь отлучился домой, к жене — в Эндре, Тарнок или Мартонвашар, — на другой же день его бы к стенке, как дезертира! Да еще меня к ответу притянули бы. А вы берете на три дня отпуск и не являетесь три недели! Зайдите ко мне, мы еще поговорим!

Круто повернувшись, Казар пошел в соседний цех, где опробовался под давлением только что отремонтированный паровозный котел. В голове у него вдруг мелькнуло: хорошо бы передать этого подлеца военному коменданту вокзала — с кем, с кем, а с Сабо он охотно так поступил бы! Однако Казар не задержался на этой мысли всерьез, ему казалось все-таки ниже его достоинства прибегать к той самой власти, против которой он молчаливо сражался вот уже много недель подряд, защищая от нее свою независимость, право самостоятельно распоряжаться в своем депо.

— Стойкость! — громко выкрикнул Сабо, войдя в кабинет Казара, и замер, выбросив вперед прямую руку. Казар не ответил на его приветствие, он думал о том, как повести разговор с этим наглецом и каким образом вышвырнуть его вон.

— Стойкость! — громче прежнего гаркнул Сабо, и потеряв равновесие, покачнулся. Как видно, для храбрости он решил перед визитом к начальнику пропустить еще пару стаканчиков. — Стойкость! — повторил он заплетающимся языком и, снова не получив ответа, возмутился: — Как должен отвечать венгерец в этом случае? Венгерец должен отвечать, госс-дин главный инженер: «Да здравствует Салаши!»

— Молчать! — взревел Казар. — Какой вы венгерец? Вы разложившийся подонок, лодырь и спекулянт! Как вы смеете причислять себя к венграм?

— Ого! — удивленно воскликнул пьянчужка. — Вот, значит, как здесь встр-реч-чают человека, который, так сказать, в красном пекле побывал!

— Вы не в пекле, а на черном рынке на площади Телеки побывали да в городских кабаках!

— Я че-через линию фронта перешел. Ночью! Я — герой!

— Болтун вы! Вот передам вас коменданту вокзала, там и разыгрывайте из себя героя!

Сабо уставился на него изумленным взглядом.

— Меня! — стукнул он себя кулаком в грудь. — Коменданту вокзала? А это вы видели? — показал он нилашистский значок. — Да мне достаточно слово сказать, как вы…

Казар, схватив его за грудки, тряхнул что было сил, но обнаглевший от выпитого нилашист, брызжа пеной, кричал свое:

— Я-то помню ваши высказывания, господин инженер! Да, да, выс-ка-зывания! Это вы занесли в депо всю эту красную заразу… заразу, да! Всяких Эстергайошей. Стоит мне только слово сказать, и вы, господин инженер, так костями и загремите. И ваша жидовская б… жена!

В этот миг Казар влепил горлопану такую затрещину, что тот, ударившись головой о стену, рухнул на пол.

Пока Казар потирал отбитую ладонь, Сабо поднялся на ноги и, продолжая угрожать, убрался восвояси.

Выкурив сигарету и немного успокоившись, Казар спустился в цех. И вновь увидел толпу. На этот раз в центре ее находился какой-то незнакомый парень в белом полотняном костюме, видневшемся из-под зимнего пальто, небритый, с шевелюрой в два цвета — черной и рыжей одновременно, в круглом пекарском колпаке. Он сидел на паровозной лесенке и, оживленно жестикулируя, что-то объяснял рабочим.

Несколько недель, проведенные Лайошем Поллаком в пекарне на улице Марвань, останутся надолго в памяти многочисленного семейства Франка и его заведения да и, пожалуй, в истории всей хлебопекарной промышленности Венгрии. В пекарне работал сам Франк с тремя сыновьями, в лавке обслуживала покупателей его жена, а когда много было работы, на помощь ей приходили обе дочери. Наемным трудом Франк, собственно говоря, не пользовался, разве только «в страдную пору» помощников брал — на несколько дней под рождество да на пасху — печь куличи. С первых дней своего ученичества Франк состоял в профсоюзе, а затем в социалистической партии. Равно как и трое его сыновей. Однако с того самого часа, когда поздней ночью к ним явился «с приветом от Пала Хайду» этот рыжеволосый молодой человек, у всех четверых зародились самые серьезные сомнения: действительно ли они социалисты? Кстати сказать, Лайош Поллак был не единственным гостем Франка в эти дни. Помимо него, в пекарне обосновались еще трое — пожилые, скромные, немногословные мужчины, зарегистрированные Франком как работники пекарни, «в связи с увеличившимися заказами, а также поставками хлеба организациям в интересах бесперебойного снабжения населения». И Поллак, едва пригревшись на новом месте и по разговорам в пекарне — довольно откровенным — поняв, что он среди своих, горячо принялся за «серьезную теоретическую пропаганду». Очень сложно и витиевато разъяснял он свою, поллаковскую, теорию денег, говорил о «моно- и биметаллической денежных системах», об унифицированной и всеобъемлющей системе, «трудоединицах», «минимальном и обязательном количестве трудовых бон» — все эти термины и понятия так и порхали в теплом, пахнущем свежим тестом воздухе подслеповатой пекарни.

На третий день все семейство Франков, от мала до велика, знало уже, что Лайош Поллак под псевдонимом «Эль-Пе» писал статьи даже в парижские газеты, что вся вторая мировая война «построена на ошибочных стратегических и тактических расчетах», и еще массу всякой всячины.

Однажды утром нужно было отправить на станцию пятьдесят килограммов хлеба. К ним Франк добавил от себя еще двадцать — в подарок деповским рабочим. Выполнить это поручение взялся Поллак. От Франка он уже слышал, что в депо «хорошая атмосфера», и поэтому заявил, что «обязательно должен поговорить с рабочими».

До вокзала он добрался без приключений, сдал хлеб, получил квитанцию, отнес франковский подарок в депо, а затем, поставив свою тележку рядом с тачками носильщиков, отправился в мастерские, «немного поболтать». Всю дорогу Поллак размышлял о предстоящем разговоре, пока не решил, что наиболее актуальная тема — о военных сверхприбылях.

— По-видимому, — пустился он разъяснять рабочим, — многих из вас ввело в заблуждение то обстоятельство, что во время войны вы зарабатываете «номинально» больше, чем в годы кризиса, что не стало безработицы и относительно повысился ваш жизненный уровень. Поэтому многие думают, что в период войны уменьшается основное противоречие между трудом и капиталом. В эту ошибку впадало, между прочим, немало серьезных экономистов. — Поллак перечислил несколько никому не известных имен. — Они считают, будто бы вследствие недостатка рабочей силы цена ее фактически возрастает и часть прибылей перекочевывает в карман рабочих. Не так ли?

Поллак обвел взглядом дюжину собравшихся вокруг него рабочих. Люди неторопливо жевали свежий хлеб, заедая овощное рагу, приготовленное на привокзальной кухне.

— Но нет! — вновь накинулся на них Поллак. — Просмотрите структуру баланса Венгерского общего банка начиная с 1936 года до последнего времени…

Поллака не беспокоило, что рабочие хотели бы услышать от него что-нибудь другое. Подняв голос, он заставил их оторваться от своих котелков…

Поначалу рабочие приняли Поллака за своего (подручный пекаря!), но когда пришелец вдруг принялся швыряться словечками вроде «структура индексов», градом цифр и немецких имен — в них зародилось сомнение.

Правда, им не хотелось показать себя невеждами и выставить его или попросту уйти. Но и слушать, по правде сказать, было скучно.

— Расскажите лучше о фронте, — предложил вдруг один из рабочих. — Не знаете ли чего? Я сам из Апоштага. Говорят, там уже…

Но Поллак, небрежно отмахнувшись, продолжал рассуждать об индексах цен и зарплат.

— О фронте мы еще поговорим — мимоходом посулил он и опять взялся за свое. — Конечно, у разных руководителей предприятий ситуация складывается по-разному. Возьмем, к примеру, вашего.

— Нашего вы не замайте, — проворчал один из деповцев. — Наш главный инженер — человек очень порядочный.

— Ха-ха! — рассмеялся Поллак. — Порядочный! Вот то-то и оно-то! По мне, так лучше иметь дело с вооруженным надсмотрщиком, чем с этакими так называемыми «порядочными». Потому что их «порядочность» и есть самый великий обман…

Казар, как говорится, был легок на помине: именно в этот самый миг он вошел в цех. Увидев его, Поллак мигом спустился с паровоза, основательно перемазав при этом свои белые штаны, поспешно попрощался с рабочими и помчался за тележкой.

— Кто это был? — спросил Казар.

— Этот? — ткнул Эстергайош в сторону удалявшегося Поллака складным ножом. (Иллюзии ради Эстергайош резал пустой хлеб на тонкие ломтики, словно на них лежали кусочки сала, и на кончике ножа отправлял их в рот.) — Какой-то идиот, а может, и провокатор. Хорошо еще, что мы его быстро раскусили, никто ему ни слова не ответил.

«Провокатор?» — Казар помрачнел и тут же ушел из цеха.

А Лайош Поллак, не найдя среди множества тележек свою собственную, наугад схватил первую попавшуюся. Однако не успел он сделать с ней и нескольких шагов к воротам, как вдогонку за ним припустился разъяренный носильщик — действительный владелец тележки. «Жулик» и «вонючий ворюга» были самыми лестными изо всех эпитетов, которыми носильщик осыпал похитителя тележки. Бедняге только чудом удалось увильнуть от сильного и довольно точно направленного пинка в зад. Убежать без тележки ему было не трудно: он двигался быстрее отяжелевшего от работы с грузами носильщика; но, как говорится, беда никогда не приходит одна: на углу площади Эндреса он вдруг почувствовал на себе чей-то пристальный взгляд. И действительно: в дверях кондитерской «Марциуш» стоял не кто иной, как обер-лейтенант Каснар.

Поллак на мгновение оцепенел, затем стремительно свернул на проспект Гёмбёша. Каснар бросился за ним. Поллак прибавил шагу, слыша, как за его спиной по брусчатой мостовой цокают кованые офицерские сапоги. Завернув в улицу Дёрдя Рата, он припустился уже почти бегом, но на безлюдной улочке обер-лейтенант решился наконец его окликнуть:

— Эй, дружище! Да остановись же ты, сумасшедший!

В ресторанчике на углу, где они заказали по стакану эрзац-чая, Каснар единым духом выпалил Поллаку свою историю: как он сбежал из батальона военных корреспондентов, как самовольно продлил свой «отпуск», а сейчас, сговорившись с несколькими приятелями-офицерами, занимается организацией побегов евреев из гетто… Поллак нервничал, все время поглядывая на дверь.

— Перестань же валять дурака, старик! — вспылил Каснар. — Ведь мы старые знакомые! Неужели ты и настолько мне не веришь? Только потому, что я… Так разве я задумывался тогда над этим? Просто фашистская газетенка «Мадяршаг» платила больше других — в этом все и дело! Да и чем я там занимался в конце концов? Уголовной хроникой за четыре сотни в месяц! Поэтому я и говорю тебе: не будь дураком! Ты же меня давно знаешь. Начинал-то я в «Непсаве». И что я не дурак, тоже знаешь… Да разве здравомыслящий человек может не видеть сейчас, как идут у нас дела? И не только сейчас, а вот уже два года!.. Так неужели ты мог подумать, что я все еще?.. Да я и в то время не был нилашистом, теперь я могу тебе сказать это… Вот взгляни, если ты мне не веришь. — Из грудного кармана Каснар вытащил свернутую трубочкой бумажку. — С этой «липой» я и скрываюсь. Что поделаешь: такова обстановка! И работаю. В Сопротивлении. Сейчас каждый должен делать, что только может. Я, например, лично связан с Имре Ковачем, из «Венгерского фронта», если хочешь знать… Ну, а ты? Я вижу, ты в пекаря записался. Это хорошо!

Недоверие Поллака к Каснару мало-помалу проходило. Но своего нынешнего адреса он все же дать не пожелал, хотя и похвастался, что «ведет политработу». Каснар хлопнул ладонью по столу, хотя тут же испугался и приглушил голос до шепота:

— То-то и оно, что политработа! А нужна работа с оружием в руках! Вот над чем мы сейчас бьемся: организовать вооруженное восстание!

— Думаю, и это будет, — сдвинув брови, возразил Поллак. — Будет. Подготовка идет повсюду. Я, например, тоже… Словом, я знаю, что подготовка идет…

— Сведи меня с кем-нибудь, старик! — попросил Каснар. — Силы наши рассеяны, вот в чем беда. Сведи, если можешь! У меня пятьдесят офицеров, готовых выступить в любую минуту с оружием. Ты понимаешь, что это за сила? Костяк для целого повстанческого полка. Полсотни отлично обученных, прошедших фронтовую школу, рвущихся к делу офицеров! Ребята — звери, готовы на все! Знаешь, пачками выкрадывают евреев из гетто, — не одного-двух, а пачками… Смельчаки! Ладно уж, я откроюсь перед тобой: мы каждый вечер собираемся в кафе «Парламент». Тот, кто пожелает установить с нами контакт, должен спросить обер-лейтенанта Пишту из эвакоотряда. Понял? Больше ничего тебе не скажу и у тебя не спрашиваю. А вы там у себя разберитесь и связывайтесь с нами.

Простившись с Каснаром, Поллак дал небольшой круг, выйдя на проспект Кристины и оттуда, через мост по улице Марвань, вернулся домой. Впрочем, он уже почти не сомневался в искренности рассказа обер-лейтенанта и решил обо всем поговорить с Франком.

В полдень Иштвана Казара вызвали к венгерскому коменданту вокзала. Казар плохо знал этого на редкость уродливого, вечно сонного и на вид сильно потрепанного судьбой жандармского обер-лейтенанта. Впрочем, на вокзале его почти и не было слышно: немецкий комендант, майор, поручал ему только черную, второстепенную работу.

Обер-лейтенант встретил главного инженера официальным нилашистским приветствием, встал из-за стола и, пока шел ему навстречу к двери, даже застегнул воротник мундира. Заметно было, что он собирает все свои силы для разговора об «этом весьма неприятном деле». Он зачитал вслух «протокол показания рабочего Сабо», получившего от главного инженера затрещину. Затем об утреннем происшествии рассказал коменданту сам Казар. На этот раз ему уже ни капельки не было жалко подлеца Сабо, и он подробно перечислил все его деяния.

Обер-лейтенант занес в протокол показания Казара, а затем долго гмыкал, раздумывая, как ему лучше поступить. Он хотел уладить это дело как можно тактичнее, тоньше… Его усталое, помятое лицо, казалось, заскрипело всеми складками и морщинами, когда обер-лейтенант попытался растянуть его в милую улыбку.

— Ведь мы же свои люди, венгры, господин главный инженер! Конечно, его поступок меня удивил: брат Янош Сабо… он с тридцать шестого года член «Национального рабочего центра», с тридцать девятого — член партии «Скрещенные стрелы», — а ведь в те годы на железной дороге еще преследовали нилашистов… И этот патриот, расово сознательный рабочий… повторяю, я удивлен. Но факт остается фактом, по-видимому, он действительно грубо оскорбил вас, господин главный инженер, и вашу милейшую супругу. Но, с другой стороны, и вы, господин главный инженер, как бы это сказать, — жандарм с трудом подыскивал нужные слова… — дали волю своим чувствам. Все мы — люди, как я уже сказал, все мы венгры. И переживаем сейчас тяжелые времена… И нервы у всех у нас слегка того… Словом неудивительно…

Комендант крутил и так и эдак и, наконец, промямлил, что предпочел бы поскорее закрыть протокол этого неприятного инцидента взаимным объяснением сторон. В конце концов, речь идет о старом кадровом нилашисте, сознательном рабочем… Но и об инженере Казаре в партийном совете предприятия все очень хорошего мнения…

Однако, к ужасу коменданта, Казар и слышать не желал ни о каких взаимных объяснениях.

— Мне, — заявил он, — объяснять нечего, его же объяснения меня не интересуют. А вот работать вместе с этим человеком я не буду.

Пробормотав что-то вроде: «Нужно обсудить», — комендант отпустил Казара.

После обеда, а потом еще и на другой день Казара вызывали составлять протокол о случившемся. В конце концов, скорее всего по приказу немецкого коменданта, понимавшего, что не так легко найти замену главному инженеру, — оскорбленные нилашисты прекратили возню вокруг дела о пощечине, а Сабо «по собственному желанию» перевелся в другое депо, в Ференцварош.

Под вечер Казар вызвал к себе Эстергайоша. Главный инженер был в большом затруднении: стать «соучастником» он не желал, но в то же время понимал, что и молчать нельзя.

— Этот подлец порядком наклепал на вас, на все депо, но особенно на вас, Эстергайош… Словом…

Слесарь стоял серьезный, задумчивый.

— Сказать по правде, господин главный инженер, сами мы посильнее вашего могли его шлепнуть. Да так, что он никогда бы и не узнал — кто… — Голос у Эстергайоша потеплел. — Ну да ладно. Вам, во всяком случае, спасибо.

Ночью Эстергайош исчез из депо, а на следующее утро Казар, по обязанности, доложил об этом коменданту, и тот объявил дезертира в розыск.

Немецкий комендант одно время повадился что ни день приходить в цех и сидеть там часами. Однако причин для неудовольствия у него не было: люди работали усердно, буквально до упаду. А портили они то, что сделали, когда комендант отправлялся спать.


По всему городу немцы грабили магазины. Перед текстильными лавками на улице Шаш стояли тяжелые армейские грузовики. Перед некоторыми домами собиралось и по четыре-пять машин сразу. Распахнулись ворота просторных, охранявшихся складов знаменитых купеческих династий — торговцев сукнами, шелком, полотном, рядниной, нитками и парусиной. Из недр старинных домов, из лавчонок, притаившихся под скромными, обшарпанными вывесками, потоками хлынули первосортные «настоящие довоенные» товары, каких уже много лет и в помине не было на рынке. Легкие мохнатые ткани чистой верблюжьей шерсти, тяжелые шелка, немнущаяся английская шерсть, крепкий, будто кожа, плис, толстая фланель — все это огромными кусками и прямо в тюках тащили и бросали в чрева крытых грузовиков тощие венгерские продавцы, солдаты из вспомогательных войск, железнодорожные грузчики, поденные рабочие. Под сотнями мокрых ботинок пыль, годами собиравшаяся в древних лавчонках, превратилась в грязное месиво. Стены, столько лет вбиравшие в себя тонкие запахи овечьей шерсти и дубильных порошков, наполнились вонью дешевой махорки и грязного пота.

Коренастый рабочий, в одной рубашке, с мускулатурой циркового борца, взгромоздил себе на плечи целую пирамиду из пяти тюков толстого пальтового сукна. Дорогу ему преградил смуглый парень — он был повыше ростом, но тоже крепко сколочен.

— Что ты делаешь, дурень? — шепнул он. — Не слышал разве: «Кто будет надрываться…»?

— Знаю, что делаю, — простонал из-под своей ноши первый и тронулся к выходу. За ним по настилу, верхним концом накинутому на порог, шагали гуськом еще четверо солдат и один железнодорожник. Однако, едва носильщик ступил на порог, огромная башня из тюков, зацепившись за край железной шторы, опрокинула навзничь мускулистого парня, а сама обрушилась на идущих за ним следом солдат и железнодорожника. Кто-то из них тоже упал, кто-то успел отскочить в сторону, сбросив тюки прямо в грязь.

Немецкий солдат, укладывавший текстиль в машине, спрыгнул вниз и принялся на чем свет стоит ругаться. Не успел коренастый подняться на ноги, как получил первую затрещину. От второй же немец воздержался: рабочий стоял перед ним с таким невинно-идиотским выражением лица, что солдату стало даже жаль его.

А коренастый, показывая на загораживавший вход железный занавес, затараторил по-венгерски.

— Если есть на небе бог, — причитал он, жалобно и грустно глядя на немца, — он обязательно расшибет тебя, скотина, громом и молнией. Так вот что тебе понадобилось, а? — указал он на разбросанные грязные тюки с материей. — Ах ты чесоточный бродяга! Чтобы в гробу довелось тебе поцеловать твою родимую мамочку!..

Он, вероятно, охотно продолжил бы, если бы его смуглый приятель не толкнул его в бок, взглядом показав на толстого, наголо остриженного железнодорожника.

Немец слушал, явно ничего не понимая, затем приказал поднять занавес повыше. Венгерские рабочие держались за животы от смеха и жестами давали понять немцу, что у парня, мол, не все дома. Немец махнул рукой и полез обратно в кузов грузовика. Зато железнодорожник сердито раскричался. Грузчики принялись собирать рассыпавшиеся тюки — поднимали по одному, бережно передавали из рук в руки, кое-кто от усердия стал оттирать с тюков грязь — словом, время шло. А в глубине склада чернявый, хлопнув коренастого по плечу, похвалил его:

— Молодец, Янчи! А я уж было подумал…

— Поду-умал! — проворчал тот хриплым медвежьим басом. — Вы все думаете, что Янчи Киш пропил и остаток ума. Ан нет, у него еще есть тут кое-что! — И он ткнул себя пальцем в лоб.

В четыре часа дня их сменили. На погрузку прибыла новая бригада рабочих — с вокзала. Шепотом передавали рабочие друг другу пароль: «Кто станет надрываться, пусть лучше загнется».

А Янчи Киш и его чернявый дружок, незаметно улизнув с грузовика, отправились на проспект Кайзера Вильгельма, в свой традиционный кабак. К их разочарованию, прекрасной Манци там не оказалось — она была выходная, а грубиян буфетчик даже сладкой наливки отпустил им с неохотой. А кому она нужна, эта дрянная липкая бурда?!

Злые и недовольные, приятели повернули назад.

— А знаешь, какое сукно было! — вспомнил Киш. — Мне бы из такого хоть раз пальтецо сделать. Неужто все это отдадим гадам?

— А ты все же дурак, Янчи, — взмахнул в воздухе толстой палкой его дружок. — Болтаешь перед носом у этого жирного борова Мохаи. Вот дурак-то!

По сумеречным, погружающимся в вечернюю мглу улицам они неторопливым шагом усталых людей шли к себе, в Буду. На Цепном мосту их остановил людской затор. У спуска с моста, по ту сторону реки, шла проверка документов. Проверяли трое: нилашист, полевой жандарм и полицейский. Чернявый тянул шею, глядя поверх голов: как и все, он прикидывал, как бы попасть к полицейскому. Главное, чтобы не к нилашисту… Он попробовал пропустить вперед шедшего за ним молодого человека в коричневой шляпе и зеленом мохнатом пальто.

— Пожалуйста, сударь. Мы-то еще успеем.

Но тот, улыбаясь, стал отнекиваться:

— Что вы, что вы, мне ведь тоже не к спеху.

Про себя молодой человек в зеленом пальто, — а это был Ласло Саларди, — пока грузчики вежливо оттирали его в сторону нилашиста, думал: «Ну, счастьюшко, выручай! Посмотрим, чего стоит мой «чудо-документ».

Счастье не изменило ему и на этот раз. Жандарм, может быть, и придрался бы к документу «военного предприятия первого разряда», но нилашист в мгновение ока капитулировал перед печатями со скрещенными стрелами и надписями на немецком и венгерском языках. Длинный, витиеватый текст он даже не стал читать, сравнивал только сходство владельца с фотографией.

— Пожалуйста, брат!

Пересекая площадь Кларка Адама, молодой человек посмеиваясь в душе, слушал ворчание шедшего за ним следом грузчика:

— Видал, какая у этого бумаженция?

— Наверняка какой-нибудь главарь ихний! — отозвался другой.

— Точно! А еще прикидывался, будто тоже к полицейскому предпочитает попасть. Чтоб ему свою мать в гробу поцеловать!

В доме на углу Главной улицы расположилось небольшое кафе. Полевая жандармерия, очистив его от посетителей, согнала сюда всех задержанных при проверке на мосту. Их было уже человек тридцать. Проходя мимо них, молчаливо и мрачно ждавших своей участи, Ласло вдруг почувствовал на себе чей-то пристальный взгляд. Он повернул голову в сторону кафе и едва не вскрикнул от испуга: из кучки задержанных на него беспокойно глядел Лаци Денеш. Ласло должен был встретиться с ним в шесть часов вечера на Логодской.

Ласло замедлил шаг, затем, остановившись, сделал вид, что завязывает шнурок ботинка. Краешком глаза он видел, как Лаци достал записную книжку и начал писать что-то…

— Проходите, не останавливаться, — закричал вдруг на Ласло жандарм, и ему пришлось отойти до самого угла проспекта Яноша Хуняди. Там он снова остановился и опять наклонился завязать шнурок — иначе жандарм мог заподозрить неладное. Затем неторопливо, как будто прогуливаясь, он прошелся по проспекту до подножия Башни Рыбаков и повернул назад. Облава уже закончилась. Задержанных, построив в колонну по четыре, повели через Туннель. Ласло спустился к кафе. На мостовой он заметил листок из записной книжки. Подняв его, прочитал: «Сверток возле стойки, в газете». Ласло вошел в кафе.

— Кофе есть?

Худенькая черноволосая девушка за стойкой устало махнула рукой:

— Откуда?

— Коньяк?

Буфетчица даже отмахиваться сочла излишним.

— Чай есть, — сказала она и добавила уныло: — Венгерский. И еще бутерброды — по карточкам.

— Спасибо! Тогда мне ничего не надо, — разочарованно проговорил Ласло и уже направился к выходу. Вдруг он вскрикнул:

— Ох, чуть сверток свой не забыл!..

И он поднял из угла возле стойки обернутый в газету тяжелый пакет: семь набитых обойм для девятимиллиметрового пистолета и несколько документов и писем на имя Денёша, настоящее его имя, которые он неосторожно носил при себе в кармане. Хорошо еще, что Лаци сумел вовремя от них избавиться.

На листочке из записной книжки, в самом низу, была еще одна фраза:

«Поговори в Телеки с Ф. А.!»


Подразделение, в котором служил Лайош Сечи, было чем-то средним между рабочей и штрафной ротой.

Разумеется, в свое время Сечи отслужил, как положено, действительную, но и после этого его снова и снова призывали в армию по всякому поводу: в дни оккупации Верховины и Трансильвании, по случаю аннексии Бачки[25]. За ним числились только «старые» политические дела, и на основании закона об амнистии его не имели права счесть «лицом, преследовавшимся по суду в прошлом». О том, что он тем не менее состоял на особом учете, Сечи мог догадываться только потому, что после сорока месяцев военной службы он не получил даже ефрейторской звездочки. В сорок втором Сечи отправили на фронт, но уже в Киеве он угодил в госпиталь, тяжело заболев по дороге дизентерией. Через две недели он весил всего сорок килограммов, в легких, судя по рентгену, тоже обнаружились какие-то изменения, и в конце концов с отметкой «временно непригоден» его отправили домой. Умирать.

Но Лайош Сечи не умер. Несколько недель он прожил у родственника жены — шахтера из Шалготарьяна. Оправился, окреп и уже к осени снова, как ни в чем не бывало, стоял на строительных лесах, постукивал мастерком по кирпичикам. Сразу же включился и в подпольную работу: распространял коммунистическую прессу, выполнял отдельные партийные поручения. Трудно было в это время вести партийную работу. То и дело обрывалась связь — из-за частых провалов, призыва в армию товарищей и кто знает по каким еще причинам. Приходилось иногда по целым месяцам работать в одиночку, на свой страх и риск. Сечи агитировал — осторожно, без лишнего шума, — но беспрестанно агитировал: против войны, против немцев, против нилашистов. К счастью, после болезни его почти на два года оставили в покое, — даже не вызывали на «перекомиссию» на призывной пункт. Казалось уже, что во дворце Сент-Дёрдя решили без него, без Сечи, выиграть войну. Однако летом сорок четвертого повестка все же пришла. На этот раз врачи должны были ответить только на один вопрос: годен он к военным работам или нет. И тут же определили его в роту. Кого только не было среди этих людей в гражданском платье, с трехцветными повязками на рукаве, но зато — в солдатских пилотках.

Впрочем, Сечи быстро оценил обстановку: «неблагонадежных», арестовывавшихся в прошлом за политику или отбывших те или иные наказания, здесь собралось человек тридцать. Все остальные солдаты роты имели какие-нибудь физические недостатки: хромые, без пальцев, малорослые, с сильной близорукостью — был даже один явный идиот. Военные власти, как видно, успели уже убедиться, что из одних «неблагонадежных» нельзя составлять целые подразделения. Словом, здесь собрали всех, кто не годился быть солдатом, но вполне мог рыть окопы, работать грузчиком на военных складах. Мало-помалу люди привыкли друг к другу, даже и с постоянным составом сдружились, тем более что кадровых офицеров и унтер-офицеров в такие подразделения направляли тоже не из числа самых «надежных». Так, командиром роты был некий шваб Кальтенэкер — учитель из Пилишвёрёшвара. Это был славный малый. Как потом стало известно, фашисты много лет подряд не давали ему житья, понуждая вступить в «Фольксбунд», но учитель остался непоколебим. В отместку «соотечественники» написали дегтем на только что выбеленной стене его дома: «Volksverräter»[26].

Но самым хорошим качеством в командире роты было то, что он не крал. Потому, видно, и попал в столь сомнительное подразделение, что даже в этом не мог усвоить «духа» венгерского офицерства. Зато личный состав роты мог быть доволен: по утрам солдаты получали положенное им кофе, иногда даже с молоком. В похлебке среди овощей нет-нет да и попадался кусочек мяса. На ужин выдавалось крахмалистое тыквенное варенье, прозванное «гитлеровским салом». А поскольку рота лишь неофициально считалась штрафным подразделением, действительное же наименование ее было «рота общественно полезных работ», то после шестинедельной подготовки, когда солдаты усвоили разницу между «начальником» и «командиром», запомнили, кто такой «его высочество, витязь Миклош Хорти» и что их командира роты зовут «господином лейтенантом Фридешем Кальтенэкером» — кое-кому стали даже давать увольнительные. Ну, а если кто и без увольнительной, самовольно отбывал в увольнение, — на то они и солдаты! — мир от этого не переворачивался вверх тормашками. Важно было только поспеть к утренней поверке!

Из военных складов, как Сечи и предполагал, вскоре роту, наравне с другими подобными подразделениями, перебросили на рытье противотанковых рвов. Перекопали они весь Юллёйский проспект от трактира «Олень» до проспекта Хатар — рвами по два метра в глубину и ширину. Население Будапешта окрестило эти и другие «тактические препятствия», вскоре появившиеся по всему городу, «канавами-пятиминутками». Остряки уверяли, что советские танкисты, увидев рвы, в течение пяти минут не смогут двигаться дальше, так как будут хохотать до слез.

Добравшись до проспекта Хатар, солдаты Кальтенэкера размечтались, что теперь их снова вернут в город.

Однако мечта о более удобной жизни в центре города скоро рассеялась как дым. С проспекта Хатар роту погнали по грязному, печальному Надькёрёшскому шоссе в Пештсентимре.

К этому времени солдаты настолько привыкли к отдаленной артиллерийской канонаде, что почти перестали ее замечать. Скорее замечали, что наступило затишье. Затем до них стали долетать не только пушечные голоса, но и пушечные ядра: теперь уже не проходило дня, чтобы над расположением батальона не просвистел один-другой снаряд.

Итак, пришел час, когда Лайош Сечи, согласно указаниям партии, должен был бежать.

Он заранее присмотрел себе двор без собаки, в котором мог бы на время укрыться. Он с радостью подбил бы на побег всю роту, но для этого фронт был еще слишком далек, а деревня кишмя кишела полевой жандармерией. Так что своим планом он поделился только с двумя хорошими дружками, тоже коммунистами, и оставил на их усмотрение: передать другим или сохранить его предложение в тайне, полагаясь на то, что у каждого есть голова на плечах.

Сечи решил уйти, не дожидаясь вечерней поверки. В толчее, всегда царящей во время раздачи ужина, он никем не замеченный, отправился «по нужде» в глубь школьного двора, взобрался на ограду и осмотрел улицу. Узенькая, обсаженная акациями улочка была темна и безлюдна… «Черт с ним, с ужином, — решил Сечи. — Опять, наверное, гитлеровское сало будет да кусок хлеба!» Он осторожно перелез через изгородь, пилотку и нарукавную повязку — чтобы не обижать казну — забросил назад, во двор, а сам, перемахнув через канаву, засунул руки в карманы и неторопливо зашагал к своему «двору без собаки» на противоположной стороне улицы. На углу он остановился, осмотрелся. Полевая жандармерия, по-видимому, тоже была начеку в этот вечер; приближались опасные минуты отправки батальона, и жандармы в полной боевой готовности собрались на площади перед зданием сельского управления. Но «бессобачный» двор был недалеко. К нему вела узкая дорожка, проходившая между задней белой стеной дома и каменным забором в рост человека. Прыжок — и Сечи был уже на углу у забора. На четвереньках, по-кошачьи, Сечи прополз по наклонной кирпичной кладке несколько метров и добрался наконец до дощатой пристройки к стене облюбованного им дома. Хорошо рассчитанным броском он перескочил на крышу пристройки и тотчас спрыгнул оттуда на мягкую землю сада. Собака в соседнем, обнесенном каменной изгородью дворе залилась яростным лаем, но когда увидела, что гость не к ней, — успокоилась.

Немного погодя со школьного двора полетели крики, обрывки команд, топот бегущих людей. Потом наступила тишина. Кто-то начал говорить, но слова сюда почти не доходили. Сечи высчитывал про себя: сейчас глухо щелкнут каблуки, затем раздастся ритмичный топот ног, и батальон уйдет. Но ожидания его не оправдались: тишина затягивалась, очень подозрительно затягивалась… Потом послышались голоса, чьи-то тяжелые шаги… Голоса и шаги приближались теперь уже со всех сторон. На Главной площади яростно взвыли мотоциклы. Сечи вдруг стало понятным подозрительное затишье: по-видимому, очень много солдат сбежало из рабочих рот, и теперь полевая жандармерия прочёсывает и село и его окрестности.

Он попытался еще глубже забраться в кусты, хорошо зная «автофакелы» — большие карманные фонари жандармов, пронизывающие тьму ярким, белым светом. Двигаться было не так просто. Ботинки глубоко вязли в промокшем грунте цветников или клубничных грядок, да и ноги затекли от долгого сидения согнувшись. При первой попытке встать он упал навзничь и лишь с большим трудом смог подняться. А мозг все время сверлила только одна мысль: быстрее прочь отсюда. В темноте кусты были бы хорошим укрытием, но если жандармский фонарь начнет ощупывать каждый кусочек двора, луч обязательно зацепит его. Напротив, к дому с террасой, в самом конце его, притулился небольшой сарайчик, низенький, с крышей на один скат. К нему-то Сечи и направился по-кошачьи неслышными шагами.

Но было уже поздно. Цепь жандармов передвигалась значительно быстрее, чем он рассчитывал. Жандармы, как видно, были уверены в плохом отношении немецкой деревни к солдатам рабочих рот и потому решили искать беглецов за пределами села: на полях, в придорожных канавах, под копнами стеблей кукурузы и подсолнечника. По кирпичному тротуару мимо соседнего дома уже клацали две пары жандармских сапог.

Лайошу оставалось только одно — броситься ничком посередине двора и замереть в тени колодца. Жандармы с улицы постучали в окно, царапнув лучом фонаря по двору.

На стук из двери вышел хозяин.

— Кто стесь? — спросил он нараспев, с характерной швабской интонацией.

— К вам чужой кто-нибудь не забредал сегодня вечером? — крикнул через изгородь жандарм.

— Что фы скасали?

— Был кто-нибудь чужой у вас сегодня вечером?

Свет фонаря еще раз пробежал по двору и погас.

— Кто-нипудь чушой?

Жандармы, не желая больше терять времени на разговор с бестолковым швабом, повернулись, чтобы уйти. Однако то, чего не увидели жандармы, заметил хозяин: притаившийся за колодезным срубом Лайош слишком далеко вытянул ноги, и, хотя лежал он совершенно неподвижно, это не могло ускользнуть от глаз человека, оглядывающего свой двор по сто раз на дню и знающего место каждой вещи. Заметив ноги, хозяин испугался, слова буквально застряли у него в горле.

— Кто-нипуть чушой! — выкрикнул он наконец вслед жандармам, однако изменившийся от страха голос и невенгерская интонация превратили этот возглас его как бы в новый вопрос.

— Ладно, спи, фатер! — сказал один жандарм, а его напарник уже стучался в окно дома напротив и шарил лучом фонарика в следующем дворе.

— Тс! — поднявшись на колени, шепнул Сечи, и какой же был бы из него будайский каменщик, если бы в молодые годы он не гулял со швабскими девушками — подавальщицами раствора, и не знал бы хоть немного по-швабски. — Hernszof, ikumeráne[27].

Родная ли речь успокоила шваба или он окончательно обмер от страха — но, может быть, сам того не желая, хозяин распахнул перед Лайошем дверь дома.

Сечи, вежливо поздоровался, вступив из темной кухни в освещенную керосиновой лампой комнатушку. (В это время электричества в Пештсентимре уже не было.)

Вид пришельца не возбуждал доверия к нему: ноги по колено в грязи, пальто — в извести и саже одновременно: накануне шваб, видно, резал и палил возле колодца свинью.

Подозрительно оглядев с ног до головы незнакомца, хозяин спросил:

— Фы ефрей?

— Aba vasz![28] — снова переводя разговор на швабский диалект, ответил Сечи.

— Né?[29] — уже с большей теплотой в голосе, хотя все еще недоверчиво, спросил хозяин.

— Né! — отвечал Сечи.

Как человек, не раз попадавший в подобные ситуации, он знал, что спасти его может только такая ложь, в которой будет максимум правды.

— Тофни, — сказал он. По-швабски это означало, что он из Обуды.

— А! Тофни! — воскликнул шваб, но, конечно, этим не удовлетворился и ждал дальнейших объяснений.

Сечи тянул время, чтобы дать жандармам уйти подальше от дома. А там, если дело дойдет до потасовки, он как-нибудь, не силой, так ловкостью, управится с этим верзилой-швабом. Расстегнув пальто, он присел на стул и принялся рассказывать все по порядку: что работал здесь вместе со всеми на строительстве, противотанковых укреплений, а теперь вот их отправляют невесть куда; что у него семья и он не хочет никуда уезжать, — уедешь из дому, а потом кто знает, когда вернешься! Если вообще вернешься. Вот он и сбежал.

Хозяйка вдруг громко всхлипнула.

— В «Фольксбунде» были?.. А теперь в СС хотят забрать? — спросила она и принялась сквозь слезы рассказывать, что они несколько лет назад записались в «Бунд» («Что поделаешь — все село записывалось!»). Вначале это было даже хорошо, а потом вдруг их сына, единственного их сыночка, пришли и забрали в СС.

Старуха проклинала «Бунд», — она, мол, всегда говорила, всегда против была, — и с упреком смотрела на мужа. А тот сидел, угрюмо набычась, положив сжатые в кулаки руки на стол, и молчал. Вчера все село получило приказ эвакуироваться. Сегодня утром хозяин забил всех трех свиней.

А провиантмейстеры воинских частей, эсэсовцы да венгерские унтер-офицеры ходили по домам, забирали мясо, рассчитываясь квитанциями. Побывали они и здесь, унесли лучшие куски… О, господи!

Долго сидели они молча, не шевелясь. Наконец Лайош сказал:

— Не буду вам мешать. Вы, наверно, уже и спать собирались. Пойду прилягу где-нибудь в сарае, а на рассвете уйду.

Но тут хозяин сказал Сечи, что ложиться они и не думали, а хотят поближе к полуночи запрячь лошадей да рискнуть свезти в город остаток мяса. И коль скоро он, Лайош, здесь оказался, так не поможет ли…

Лайошу как нельзя кстати пришлось это предложение. Наконец-то ему дали поесть — крохотный кусочек свежей колбасы, хлеба да стакан мутного, кислого вина.


Шваб хорошо знал проселочные кружные дороги. Без всяких помех добрались они до городской черты со стороны Кишпешта. Там они расстались. Понемногу светало. По темному шоссе там и сям шли, растянувшись, группки людей: железнодорожники с кожаными своими сумками, рабочие. Лайош шагал теперь совершенно успокоенный, чувствуя себя в безопасности. Он пристраивался сзади то к одной, то к другой группке пешеходов и не торопился, рассчитав, что в город лучше всего войти вместе с основным потоком рабочих — между половиной шестого и половиной седьмого утра. Денег у него не было — всего двадцать филлеров, но в переполненном трамвае несколько остановок можно проехать и зайцем. Семейство советника Новотного просыпается в половине восьмого, до тех пор он уже будет у жены. День просидит, не вылезая из ее каморки за кухней, а вечером пошлет жену с запиской к товарищам, и дальше все пойдет своим чередом.

При мысли о том, что через полтора часа он уже будет у жены, в чистой и теплой комнатке, Лайош забыл и о бессонной ночи, и о длинном пути пешком, и о том, что со вчерашнего дня он съел всего лишь один кусочек колбасы. Через полтора часа! Сечи уже шагал по утрамбованной пешеходами и укатанной велосипедистами песчаной дорожке в Катонарет, в гуще утреннего людского потока, когда шедший навстречу железнодорожник шепнул, проходя мимо: «Облава на проспекте Иштвана! Даже с трамвая людей снимают!» Лайош на миг приостановился, но тут же зашагал дальше, чтобы не выдать себя.

Ему хотелось рискнуть — вдруг да проскочит как-нибудь?.. Может, обойти кругом, через Народный парк? Едва ли удастся! Если уж дело дошло до того, что останавливают трамваи в часы пик, значит, оцепление стоит повсюду — и на площади Орци, площади Барошша и на Шарокшарском шоссе. Нет, лучше переждать облаву! Теперь ему уже нельзя рисковать… Ну, сколько может она длиться? До обеда, до вечера? Все равно, нужно дождаться ее окончания… Только вот где? Справа за небольшими холмиками виднелись серые домишки поселка Марии-Валерии. Несколько дней назад, когда их роту перебрасывали через этот район, Лайош приметил, что часть старых полуразвалившихся деревянных бараков пустует. Он решительно свернул направо и зашагал через поле.

Некоторые халупы были обитаемы, но Лайош далеко стороной обходил всякую хижину с дымящейся трубой. Наконец он нашел себе подходящее пристанище. Дверь была без ручки, но для жилья хижина казалась пригодной. И вдруг он ощутил в ногах, во всем теле, в воспаленных глазах своих усталость от бессонной ночи и долгой дороги.

«Заберусь сюда и высплюсь, — решил он. — На голодное брюхо спится глухо. По крайней мере, отдохнувшим вернусь домой».

Очаг на кухне давно уже не разжигали, но в лачуге все же было теплее, чем на улице. Комнатушка, куда он тоже заглянул, была пуста, без следа какой бы то мебели. Только в самом углу, насколько он смог разобрать в полумраке, валялась груда тряпья или мусора. Ласло устроился в другом углу, под окном. Лежать на холодном земляном полу было не очень-то приятно, но и в грязное тряпье забираться не хотелось — поэтому он поворочался немного с боку на бок, придвинулся вплотную к стене, положил под голову ладонь, ноги прикрыл полой пальто. Он готов был уже заснуть, а может быть, и вздремнул немного, как вдруг услышал какие-то негромкие звуки, похожие одновременно и на детский плач, и на писк котенка. «А может быть, крысы в этом тряпье?» — с омерзением подумал Лайош, потому что звуки доносились именно оттуда. Лайош привстал, чтобы спугнуть отвратительных тварей, но писк не утих, а, наоборот, стал громче и все больше напоминал человеческий голос. «Может, под тряпьем ребенка кто спрятал», — мелькнуло у него в голове.

Лайош подошел к вороху тряпья и склонился над ним. Ворох зашевелился. В нос ударило отвратительным зловонием помойной ямы. Присмотревшись повнимательней, Лайош угадал под ворохом тряпья очертания человеческой фигуры, скорей всего женщины. В самом деле, то была маленькая, высохшая, будто губка, беспомощная старуха. Ему стало не по себе, однако, преодолевая отвращение, он дотронулся до ее плеча и окликнул:

— Тетушка!

Старуха, чье серое, морщинистое лицо и седые волосы цветом почти сливались с кучей тряпья, лишь застонала в ответ. Лайош еще раз окликнул ее и рукой коснулся ее лица — оно пылало, как в огне, а высохшее тело содрогалось от лихорадки. У старухи был жар.

Лайош выпрямился. Что же делать? Ему было и жаль больной, всеми брошенной старухи, и злость его разбирала: ведь надо же ей было вот так очутиться у него на пути… Что он теперь будет с нею делать?

Мысли метались в голове, будто вспугнутые лесные зверюшки. Бросить старуху на произвол судьбы? Нельзя, конечно. Хуже всего, что он и сам начинал мерзнуть: у него уже не попадал зуб на зуб. Невыспавшийся человек вдвойне чувствителен к холоду. Хибарка показалась ему теплой только в первый миг, с улицы, с холода. Он попрыгал с ноги на ногу, похлопал себя по бокам руками, как делают каменщики, промерзнув на ветру. Мелькнула даже мысль пойти и сообщить о старухе в полицейскую школу. Ну, только этого не хватало! Им ведь только заикнись — и сразу: свидетель? А чья старуха? И как нашли ее? Остается одно: постучаться к кому-нибудь из соседей. Сказать про старуху, поручить ее их заботам. А потом вернуться сюда же кружным путем… Нет, возвращаться нельзя… Но куда же деться?..

И все равно — ничего другого не придумаешь. Нужно достучаться к соседям… Вот так всегда: человек предполагает, а там… Невозможно смотреть на эту женщину: как ее трясет всю!.. Лаци скинул пальто и накрыл ее.

На дворе мелко моросил дождь. Все халупы поблизости были пусты, но улицей дальше, в соседнем квартале, над одной из печных труб курился дымок — тоненькая, серая струйка на фоне рваного неба. Едва выбравшись из дымохода, он тотчас же таял в измороси дождя.

Лайош постучался. Отворил мужчина лет сорока. Он был одет и явно собирался уходить. Из комнаты через распахнутую дверь на кухню вырвался детский гомон и голос женщины, наводившей порядок.

— Простите, — начал Лайош, — я шел через поселок к трамваю, вдруг слышу, кто-то стонет. Заглянул в дом, а там какая-то старуха лежит без памяти, может быть, даже при смерти.

Мужчина слушал молча, с недоумением. Он был худ и бледен, лицо его прорезали глубокие морщины. На чужой голос вышла из комнаты и хозяйка, тоже худющая, бесцветно-серенькая, словно мышка.

— Кто бы это мог быть? — взглянула она на мужа.

— Посмотреть надо, — после долгого раздумья промолвил худой мужчина. — Может, это тетушка Юли. Она иногда ночевала там.

В проеме уличной двери выросла фигура мальчишки-подростка.

— Вернулся? — удивился худощавый мужчина.

— Еще бы! — передернул плечами мальчик. — Такая облава на проспекте идет, что и птица не пролетит!

— Ну и что тебе облава? У тебя же заводское удостоверение есть!

— Есть, есть! Не успеешь рот открыть, как тебя уже заберут окопы рыть или в левенте[30]!

Хозяйка предостерегающе повела бровью, кивнув на незнакомца. Лайош заметил это и с улыбкой махнул рукой.

— К семи утра облава наверняка кончится, — высказал предположение парнишка. — По крайней мере трамваи пропустят. В это время уже чиновники едут на службу. В прошлый раз так же было.

— А сейчас сколько? — спросил Лайош.

— Четверть седьмого. Лучше опоздать, чем к ним в мешок угодить!

Все четверо стояли и молчали, не зная, что делать дальше. Лайош думал о том, что если в семь часов он прицепится на какой-нибудь трамвай, то будет у жены в половине восьмого — ее хозяева еще не встанут. А о старухе позаботятся эти люди.

— Пойдете взглянуть?

— Ну пойдемте… — неохотно согласилась женщина, — только накину что-нибудь на плечи…

Они склонились над старухой, по-прежнему бившейся в лихорадке — даже под пальто Сечи.

— Никакая это не тетушка Юли! — констатировала женщина. — Я не знаю ее!

Мужчина осторожно приоткрыл пальто, чтобы получше разглядеть лицо больной, и тут же с отвращением отдернул руку.

— Тьфу ты! — процедил он сквозь зубы. — Да на ней вши кишмя кишат!

В нос ударила страшная вонь. Женщина испуганно отшатнулась.

— Что же мы с нею делать будем? — спросил мужчина.

— В тепло бы ее куда-нибудь, — осторожно предложил Лайош. — Врача вызвать.

— Ну нет, — резко закричала женщина, — к себе я ее не пущу! Мы хоть и бедные, ничего, кроме ребятишек, у нас нет, но уж в доме — чистота. Как же, чтобы из-за нее все мои ребята обовшивели!

— Врача, говорите? — устало переспросил мужчина и задумался. — Во-первых, он и не поедет. Врачи от страхкассы сюда даже к умирающим не выезжают. А если какой и согласится, кто ему платить будет? — Он вопросительно посмотрел на Лайоша, но тот молчал, обдумывая создавшееся положение.

— В больницу нужно ее, — продолжал мужчина. — Да только…

— Вот, вот! — подхватила его жена. — Вызвать скорую помощь?

— Скорая помощь… Так ведь это ежели ее врач вызовет или, скажем, полицейский, а иначе она и не поедет…

По общему молчанию было ясно, что с полицией никто из присутствующих иметь дело не хотел.

— А где здесь поблизости больница? — спросил вдруг Лайош.

— Больница Иштвана…

— Нет, госпиталь Ласло, — вспомнил мужчина, — этот еще ближе будет. Вот здесь, на Дяльском проспекте.

— Надо остановить какой-нибудь грузовик или повозку, — предложил Лайош, — и попросить отвезти.

Мужчина зло отмахнулся:

— Какой дурак согласится! Она же вся в дерьме.

— А ручной тележки ни у кого нет? — спросил Лайош, но ему никто даже не ответил.

Ведь бедняжка-то все равно, видно, при смерти, — медленно, задумчиво сказал мужчина. — А мне уже и идти пора.

— Но не оставлять же ее тут одну, — разозлился Лайош, уже промерзший до костей. — А если она не при смерти? Откуда нам это известно? Может быть, в больнице ее в две недели на ноги поставят. А так она погибнет здесь… Но ведь это же человек, не собака!

— Не собака, не собака! А что мы можем поделать?

— Далеко до этого вашего Ласло?

— Километра полтора-два будет. Не так уж и далеко.

— Разве о том разговор, что далеко? Да я ее хоть на руках унес бы. Она же не весит ничего.

Лайош решительно наклонился к беспомощному, дрожащему в лихорадке телу больной, подсунул под него руку и поднял вместе с тряпками.

— Пустяки! — проговорил он. — Конечно, она ничего не весит. Только бы не вонь эта да вши…

Мужчине, как видно, стало неловко, и он нерешительно сказал:

— Может, вдвоем унесем? Что-нибудь вроде носилок сочиним.

— Возьмите лестницу! — сообразила вдруг жена.

Они накидали тряпок на небольшую, метра в два длиною, лесенку, служившую, вероятно, насестом для кур, и уложили на эти импровизированные носилки больную. Накрыли ее толстой конской попоной.

— Смотри, одеялку принеси обратно, — предупредила женщина мужа, — не забудь! А вшей — я их в печке выжарю… Этим ребятня покрывается, — словно оправдываясь, пояснила она Лайошу.

Они подняли с земли свою невесомую ношу — спереди худой мужчина, сзади Лайош.

— Вот так же мать у меня померла, — проговорил мужчина тихим, полным раскаяния голосом, когда они тронулись в путь. — Должно быть, так вот и померла… Тому десять лет уже. В прислугах была, ну состарилась, непроворна стала. Хозяева и выставили ее за дверь. А я по деревням в это время скитался, работы искал. Ну что я ей мог прислать? Выселили ее из квартиры… А она и писать-то не умела… Я узнал, когда уж вернулся. А умерла она, как мне сказали, в Молнаровском поселке, в яме придорожной. Ходила, старое тряпье собирала… Руку поранила, заражение крови приключилось… Посинела вся, сказывают…

Пока они несли старуху по улице, прохожие то и дело подходили, дивились, спрашивали, кто такая да что с ней. Однако до больницы добрались без помех. Привратник вытаращил на них глаза и отослал в приемный покой Там их встретил молодой худощавый врач в белом халате. Откинув попону, он простукал грудь больной. Какие они все же, эти врачи, будто и не знают слова такого — брезговать!

На выкрашенной белилами стене — электрические часы… Красная секундная стрелка ковыляет мелкими, спотыкающимися шажками Без десяти семь… Незнакомый мужчина распрощался с Лайошем, забрав с собою попону и лесенку. Ему нужно было спешить…

«Пора и мне смываться отсюда, — подумал Лайош. — Выйду на проспект Хунгария. В семь часов сяду на трамвай…» Но тут размышления его оборвал голос врача:

— Не сможем мы ее принять… милейший. У нее воспаление легких. А здесь инфекционная больница.

У Лайоша сразу взмокла спина.

— Доктор, вы же видите, в каком она состоянии. Примите ее, прошу! — И он укоризненно и с отчаянием посмотрел доктору в глаза. — Вы не можете выбросить ее на улицу! Она погибнет.

Врач вернулся к письменному столу, что-то записал на продолговатом листке бумаги и, вздохнув, словно самому себе, сказал:

— Эх, сколько людей сейчас погибает. И не таких старых, как… — И, спохватившись, тут же спросил участливо: — Вам больная кем доводится? Мать?

Лайош на мгновение заколебался: может, сказать «да»?

— Нет, — проговорил он, — никто она мне. Я и не знаю ее вовсе. Случайно наткнулись на нее с тем мужчиной.

Врач молчал, обдумывая положение, и смотрел на Лайоша с глубокой, искренней симпатией.

— Да, — сказал он неизвестно к чему. — Что ж, придется отправить ее в другую больницу. — Сняв телефонную трубку, он набрал номер. — Дайте мне справку о наличии свободных коек, — сказал он в телефон и в ожидании ответа разъяснял Лайошу, прикрыв трубку ладонью: — Ее обязательно нужно куда-нибудь отправить. Только бы место найти… Здесь инфекция, понимаете? Куда бы я ни положил ее, она подцепит еще что-нибудь, и тогда — катастрофа.

Лайош хотел что-то возразить, но врач отмахнулся от него, а в телефон сказал:

— В больнице «Эржебет»? Спасибо… Ну вот! — Он с торжествующим видом обернулся к Лайошу. — Знаете, где находится «Эржебет»?

С трудом сдерживая себя, Лайош попытался как можно спокойнее объяснить врачу положение вещей. Между тем секундная стрелка все бежала и. бежала неумолимо по кругу. Часы показывали уже семь.

— Послушайте, доктор! Вы же видели, как мы принесли ее сюда на носилках? А как я дальше ее поволоку? На спине?

Врач задумался.

— Ну хорошо, — сказал он наконец и рассмеялся сердито. — Дам я вам нашу больничную машину. — Он набрал номер. — Черт бы побрал ваше человеколюбие! — И, снова положив трубку, добавил: — А потом выкручивайся, когда притянут к ответу! Это единственная санитарная машина, которую нам оставили. Не следовало бы давать ее для транспортировки чужих пациентов… Но если мы будем надеяться на Скорую помощь, то бедняжка…

Врач не договорил и махнул рукой.

На площади Надьварад шла проверка документов. На каждой улице, выходившей на площадь, стояло по три-четыре группы контролеров — полицейские, жандармы, нилашисты. Однако белую санитарную машину с красным флажком пропускали всюду без задержки.

«Ну, — думал Лайош, посмеиваясь про себя, — прямо хоть в школьный учебник годится притча: «За добро твое воздастся сторицей».

Впрочем, разве мог он поступить иначе? Даже под угрозой провала…

На Главной улице перед входом в больницу Лайош протянул руку сопровождавшему машину санитару:

— Теперь, кажется, все в порядке. Так что я, пожалуй, пойду…

— То есть как? — изумленно пролепетал тот. — А как же анкетные данные? Разве вы не родственник ей?

— Не больше, чем вы, — сказал Лайош. — Я случайно нашел беднягу. Так что не знаю ни имени ее, ничего…

Он приподнял пилотку и, опасаясь дальнейших расспросов, бросился через улицу. Бегом, насколько позволяли силы, пересек Крепость. Ровно в половине восьмого, когда господин советник, по обыкновению, позвонил, требуя завтрак, Лайош переступил порог кухни. Жена Лайоша, худенькая, невысокая женщина, чуть поднос из рук не выронила от радости и изумления.

— Первым делом все, что на мне, — в духовку! — отстраняя от себя жену, сказал Лайош. — Все это вшивое. — И без долгих разговоров принялся стаскивать с себя одежду.

Когда жена с пустым подносом вернулась на кухню из барских покоев, Лайош уже стоял в тазу с водой и старательно намыливался.


Изучая теперь, по прошествии многих лет, историю боевых действий 2-го и 3-го Украинских фронтов, день за днем прослеживая по карте изменения фронтовой линии, поражаешься, с какой последовательностью, упорством и быстротой Советская Армия в одном сражении за другим переламывала и принуждала к отступлению все еще значительные силы фашистской военной машины. Сначала казалось, что наступление русских начинается со стороны Кечкемета, затем вдруг — от Хатвана. В непрерывных боях Советская Армия ежедневно продвигалась вперед на пятнадцать–двадцать километров. Отчаянно напрягая все силы, немцы то и дело «перегруппировывались». И было так, что, пока они перебрасывали войска из-за Дуная на равнины Алфёльда и прямо с марша бросали их, смертельно усталых, в бой, в то же самое время армии 3-го Украинского фронта, неожиданно переправившись через Дунай, за несколько дней заняли множество крупных городов вроде Мохача, Печа, Сексарда. Тщетно немцы пытались отрицать это в своих сводках и «комментариях обстановки» — легенда о защитном вале по Дунаю разлетелась вдребезги. «Неприступную оборонительную систему» воины маршала Толбухина разорвали, словно листок бумаги.

Но для тех, кто был здесь, позади немецких оборонительных рубежей, все это выглядело совсем иначе.

Казалось, что время ползет словно улитка, что оно вообще остановилось. Для Ласло Саларди, например, все эти ноябрьские и декабрьские серые дни были похожими друг на друга, как четыре тюремные стены. Только узник может ждать с таким нетерпением год освобождения, зная, что срок его наказания уже истекает. Но зато узник заранее точно знает этот день и заранее высчитывает часы, минуты и даже секунды! И он знает, что получит, получит свободу!.. А Ласло преследовали в эти дни кошмары: где-то, когда-то, — быть может, в самый последний миг! — какая-то ошибка, пустяк, глупая случайность, неосторожное слово, жест, подозрительная гримаса на лице — и все погибло! Эти картины стали вовсе неотступными после того, как у него на глазах схватили Денеша. И с той поры о парне ни слуху ни духу…

Смелость — это не упоительное опьянение. А если и так, то платить за него приходится тяжелым похмельем.

Ласло припомнил дни всеобщего воодушевления, когда и его, противившегося поначалу, увлекли призывы радиостанции Кошута, и он со всем пылом взялся за организацию Сопротивления. Друзья подсчитали тогда свои силы, смелое их предприятие показалось вполне возможным. Лаци Денеш вел агитацию в Студенческом комитете. Он знал многих молодых рабочих, их адреса. Впрочем, в те дни достаточно было под вечер во время пересмены подойти к верфям, переговорить с одним-двумя верными людьми, и нужная весть со скоростью ветра распространялась по заводу. На долю Саларди выпала другая задача: найти среди студентов колледжа имени Телеки таких, кто готов был не только краснобайствовать…

А Бела Пакаи сам по себе являлся маленьким революционным центром: у него на квартире скрывались трое его приятелей, у которых были связи среди питомцев колледжа Дёрфи, студенческих комитетов философского и экономического факультетов, среди студентов технических институтов — участников движения Сопротивления.

Правда, тогда, в октябре 1944 года, доставать оружие было проще. И Миклош уже на третий день под вечер явился на квартиру Ласло с базарной сумкой в руках, полной ручных гранат, лишь кое-как завернутых в бумагу, будто кольраби. Миклош постучал в окно, передал Ласло сумку и предупредил:

— Смотри не урони. А то грохнет!

— Ты с ума сошел?!

А следующей ночью он притащил новую порцию. Трудно было добывать пистолеты, зато обоймы к ним — много проще. Эти «операции» проводили в вечно переполненных трамваях. Все члены организации, в особенности студенты, знали, как это делается, и пачками таскали обоймы, набитые девятимиллиметровыми патронами от личного офицерского оружия. Для них это было чем-то вроде забавы, спорта.

Договорившись с пекарем Франком, Ласло устроил у него на квартире «центральный арсенал». Пока в этом «арсенале» было не так уж много оружия, но все надеялись, что количество его будет расти с каждым днем.

А вот сколько было у них людей, этого не знал толком никто, потому что каждый участник то и дело сообщал о новых связях, новых группах. Начинали подсчитывать и оптимистически приходили к выводу, что смогут поднять по меньшей мере около батальона.

И тут произошел провал Лаци Денеша.

Ласло не спал всю ночь. Даже не раздевался. Нет, он не боялся, ни на секунду не подумал, что Лаци может их выдать и ему придется спасаться бегством, может быть, в самый последний момент, через окно… С первых дней салашистской диктатуры он не раз представлял себе это. Сейчас эта мысль даже не приходила ему в голову. Он просто сидел в тяжелом раздумье, сидел и ждал. Ждал, что окно вдруг тихо вздрогнет, словно задетое воробьиной лапкой, и снаружи чуть слышно донесется запыхавшийся, всегда по-детски взволнованный голос: «Ласло? Можно к тебе?..»


Они познакомились четыре года назад, на каком-то диспуте в университете. Один из ассистентов профессора время от времени проводил занятия кружка самообразования для оппозиционно настроенной молодежи, интересовавшейся литературой, критикой и негласно политикой. Ласло к этому времени уже окончил университет и работал учителем, Лаци Денеш учился на первом курсе философского факультета. Разница в возрасте помешала их знакомству сразу перерасти в дружбу, это произошло лишь два года спустя, осенью сорок второго. В ту пору молодые писатели, художники, не имевшие оснований рассчитывать на широкое распространение своих произведений и идей, особенно тянулись друг к другу. Ласло все чаще и чаще стал встречать то в Обществе Яноша Вайды[31], то в пивном баре «Маргит» умного и скромного студента-философа, который в баре заказывал себе всегда одно и то же — стаканчик содовой. Студент был очень беден и после занятий до самого вечера бегал по урокам, перебиваясь буквально с хлеба на воду. Все, что ему удавалось сэкономить, он отсылал матери. Доброе сердце, детская чистота души и милая привязанность — все это подкупало Ласло.

Еще раньше, в университете, Ласло подружился со многими коммунистами. И уже тогда понял, что именно они наиболее последовательные, наиболее непримиримые борцы против фашизма. Правда, его раздражало иногда, что на каждый вопрос у них всегда был готов ответ — четкий и безапелляционный, за что Ласло считал их немного доктринерами. Разумеется, не понравилось ему и то, что на все его рассуждения они то и дело наклеивали ярлыки: «Буржуазный пережиток!», «Мещанство!» — а его религиозный мистицизм называли «гнойником в мышлении, который следует вырезать ножом хирурга». Но когда доходило до дела, они всегда понимали друг друга.

От мистицизма Ласло излечился. Собственно, от присоединения к коммунистам теперь его удерживало только одно — страх перед их непререкаемой дисциплиной. А может быть, ему просто никто всерьез не предложил вступить в партию…

Как-то раз Лаци Денеш показал Ласло Саларди несколько своих новелл. «И когда только умудрялся этот бедняга еще и писать?» — недоумевал Ласло. С радостью и изумлением обнаружил он, что эти новеллы — сестры по духу его собственным сочинениям. Те же темы, те же принципы сюжетного построения, схожесть стилей.

С этого дня они стали часто встречаться. Лаци Денеш приносил Ласло тоненькие брошюрки с красным флажком на обложках — работы Ленина на немецком языке, «Анти-Дюринг» Энгельса. И два месяца спустя Денеш произнес наконец то призывное слово, которого давно ждал Ласло. Потому что совсем не трудно было убедить его в том, что дисциплина — единственный источник силы людей, жаждущих справедливой, свободной жизни. Понемногу стерлась и разница в возрасте. Первым заданием, полученным Ласло, была работа в районной организации социал-демократической партии. И он принялся за нее с таким жаром, что молодому, но более опытному его наставнику приходилось то и дело сдерживать своего ученика. Лаци Денеш оказался и мудрее и уравновешеннее Ласло. «Попадешься на крючок первому же провокатору! Провалишься!..»

Провалишься!.. И вот он сидит у стола и ждет, ждет своего друга, который сегодня сам…

А может быть, ему удалось выбраться из оцепления? Может, удостоверение помогло… И как только они согласились, чтобы он отдал свою солдатскую книжку!.. А может, все-таки удалось?..

Но Лаци не пришел, не дал о себе знать. Ни в эту ночь, ни в следующую. Ласло переживал свое горе в одиночку.

Лишь на третий день ему позвонил Пакаи и сказал, что у него «важные новости». А вечером явился Миклош.


Однако прежде Ласло пришлось выполнить поручение другого рода. Вечером, едва Ласло вернулся домой, у дверей позвонил давешний электромонтер.

— Я тут у вас в прошлый раз моток изоляционной ленты забыл, — сказал он. — Пришлось зайти, нынче это товар дефицитный.

— Пожалуйста, — отвечал Ласло, — я нашел вашу ленту, здесь она.

Монтер прошел в комнату и уже шепотом спросил!

— У вас никого нет? Можем мы поговорить?

Начал он с того, что пришел по поручению «приятеля» Лаци Денеша. У Ласло радостно заблестели глаза.

— Что с ним? Он на свободе?

— Как? — в свою очередь, удивленно воскликнул гость.

— Он же провалился. Его схватили во время облавы, два дня назад.

— Во время облавы? — покачал головой монтер. — Плохо дело… Очень плохо… Тогда мне… Впрочем, я все равно передам вам сообщение. Пожалуй, теперь оно еще важнее. Если, конечно, вы, господин доктор, пожелаете помочь нам…

— Конечно!

— Дело вот в чем, — шепотом зачастил монтер — Нужно восстановить контакт с типографией. У нас оборвалась связь. А вы в тот раз говорили, что знаете Пала Хайду, председателя районной парторганизации социал-демократов.

— Да.

— Поскольку другого выхода нет, придется обратиться к нему. Большинство печатников состояло в социал-демократической партии, а старики — почти поголовно. И Хайду многих из них знает. Если он сам не решится или не захочет, пусть хотя бы кого-нибудь порекомендует. Но ни слова ему о том, кто вас прислал. Скажите только, что вам нужно несколько бланков для документов. Для одного вашего знакомого. По-товарищески попросите его об этой услуге. И больше ни о чем ни слова! Поняли, господин доктор? Как частное лицо, и только. Пусть доставят бланки сюда, на вашу квартиру. А вы известите меня. Хотя… ведь товарищ Денеш… — Монтер задумался. — Да, Франк! Скажите пекарю Франку. Я так понял, что вы с ним знакомы. А он известит меня… Да сломайте в квартире какой-нибудь выключатель. А когда пойдете к Хайду, захватите с собой какую-нибудь обувь в ремонт. Есть у вас старые ботинки?

— Только старые и остались. Положитесь на меня. Все будет в порядке.

— Только осторожно…

— Не беспокойтесь, можете на меня положиться. Но скажите, нельзя сделать что-нибудь для Денеша?

Монтер подробно расспросил Ласло об обстоятельствах провала Лаци.

— Нет, мы ничего не сумеем сделать, — сказал он, покачав головой. — Нужно ждать. Может быть, он уже и на свободе, но не может дать о себе знать. Нельзя ему… И верю, что он вывернется… А вообще сейчас так трудно что-либо предвидеть. Мы даже не знаем, куда они могли его отправить. Может, подозревают в чем?.. Надо ждать… А у вас, господин доктор, были еще какие-нибудь дела с ним?

Ласло коротко рассказал о деле по «военной линии». Монтер, слушая его, задумчиво гмыкал, но в конце сказал то же, что и прежде: нужно ждать. Ведь, можно провалиться и на том, что вдруг очертя голову бросишься бежать, когда никто тебя и не преследует.

— А вообще с этими «военными линиями» надо быть начеку. Сейчас только и разговоров, что об организациях среди военных. Оно бы и ничего, а вот что разговоров о них много — это уж никуда не годится. Они ведь тоже не дураки! — Он ткнул большим пальцем куда-то вверх, в воображаемых хозяев порядка. — Надо быть очень осторожным, потому что вокруг полно провокаторов, предателей… И еще: без военных я как-то не очень представляю себе эти «военные линии»… А несколько штатских с пистолетами — что они могут сделать? Теперь ведь какая нужна агитация? Что результат будет лишь тогда, когда армия повернет оружие против нынешнего строя… расправятся с нилашистскими офицерами и… Я так это себе представляю.

Видно было, что монтер спешит. Напомнив еще раз об осторожности, он ушел. Провал Лаци Денеша волновал монтера гораздо больше, чем он показывал; накануне вернулся домой «приятель Денеша» — Лайош Сечи. А от Денеша до Сечи всего один шаг…


Сунув в портфель пару старых ботинок, Ласло отправился к Хайду. В последний раз районная парторганизация социал-демократов собиралась в начале марта. С тех пор Ласло и Хайду не встречались.

Сначала они поговорили об обыденных вещах — о том, как идут дела мастерской, о войне, о трудностях жизни.

Затем, удостоверившись, что все спокойно, мастер спросил Ласло, удалось ли ему вовремя сжечь членский билет и обошлось ли без неприятностей на работе или дома. Он тут же сообщил с радостью, что, насколько ему известно, из социалистов района ни один «ни во что не впутался». Да и немцы, как видно, не хотят ворошить этих дел, чтобы не дразнить рабочих. А вообще он, Хайду, еще в ночь на девятнадцатое марта сжег все списки и другие партийные документы районной организации.

Только после этого — как бы между прочим — Ласло перешел к действительной цели своего визита. Однако все его ухищрения были напрасными: сапожный мастер оказался слишком старой лисой в политике, чтобы не видеть молодого человека насквозь. Хайду как раз занялся поисками куска кожи на подметку, когда Ласло задал вдруг свой вопрос. Резко распрямившись над горой обрезков, Хайду, бледный от волнения, спросил шепотом:

— И как вы себе это мыслите, товарищ Саларди?! Да вы представляете, насколько я приметный человек? Стоит мне только заговорить с печатниками, как через час меня уже не будет в живых! И как только вам такое пришло на ум? Вы знаете, что за это полагается? Прошу вас, — почти умоляюще добавил, — выбросьте из головы все эти глупости.

— Да о чем вы, товарищ Хайду?!

— Я знаю вашу горячую голову и знаю, что весь город сейчас вдруг принялся играть в заговоры… — Хайду подошел к Ласло вплотную и, буквально гипнотизируя его своим взглядом, продолжал: — Для нас сейчас самое главное — выжить! Понимаете? Советские войска уже совсем рядом. Осталось еще несколько дней, самое большее — недель! Кто же еще, если не мы, будет отныне управлять государством? Вы понимаете это, товарищ Саларди? И мы не можем ставить на карту наши жизни! Мы не какие-нибудь желторотые юнцы! Наша обязанность, наш долг — пережить этот строй!

— Но ведь речь идет только об одном человеке: он мой приятель, еврей, бежал из гетто. Для него документы — это вопрос жизни или смерти. И он хочет выжить — ничего более.

— Запомните, вы мне ничего не говорили. Слышите? Пришли только насчет ботинок… Да я и знать ничего не желаю о таких вещах! Хотите, чтобы я сломал себе из-за этого шею? Сейчас? В последний миг?.. Этого только мне недоставало. Воровать бланки документов! Из официального учреждения!.. Быть соучастником… используя свое политическое влияние! Да это уже само по себе заговор!

Когда Ласло рассказал, как доверяет ему нилашистский руководитель банка, Хайду несколько успокоился.

— Позиции мои крепки, как никогда, — похвастался Ласло и снова вернулся к начатой теме: — Речь идет о славном пареньке, моем старом друге.

— Но как вам пришла в голову именно типография? Ведь это…

— А что мне еще могло прийти в голову? У меня же нет других связей. Только вы, товарищ Хайду…

Мало-помалу сапожник начал сдавать свои позиции и в конце концов посоветовал обратиться к Дороги, бывшему парторгу в типографии, или еще лучше — к старику Сакаи: «Он живет тут поблизости, на улице Месарош. Но только на меня не ссылаться ни в коем случае…»

Разумеется, Ласло сослался на него. Правда, как потом выяснилось, он и сам хорошо знал Сакаи — неизменного распорядителя партийных дней, — только по имени его не помнил. Сакаи был уже стар, его заросшие седоватой щетиной впалые щеки были изрезаны морщинами, такими глубокими, что ни один парикмахер не мог выбрить его дочиста.

Сакаи взялся выполнять просьбу Ласло с такой готовностью, даже радостью, что Ласло решился переступить границы полученного поручения. Они поговорили немного о военной обстановке, о политике, о настроениях в типографии. Наконец Ласло прямо спросил, как повели бы себя печатники, если бы в городе начались беспорядки или, скажем, вооруженное восстание против нилашистов.

Сакаи, свинцово-бледный, с поредевшими зубами — профессиональная болезнь, — весело сверкнул глазами, но тут же задумался, желая ответить пообстоятельней, и сразу померк:

— Эх, товарищ! Если бы и впрямь уже началось что-то… А у нас — что ж… у нас ведь как рабочий класс рассуждает: «Русские уже в Венгрии, так зачем мне морду под кулаки подставлять…» Ждать-то их все ждут. Вернее — почти все. Конечно, кто человеком остался… эти очень ждут… А вот чтобы и самим подмогнуть… Лучших-то людей у нас кого позабирали, кого в армию призвали… Лучших ребят… Но человек двадцать — тридцать и сейчас наберется, таких, что готовы пойти на баррикады. Потому как пора уже, ох как пора… А я всегда говорил, еще с девятнадцатого года: без баррикад нет революции, а без революции нет социализма. Может, конечно, русские теперь за нас сделают нам революцию. Вернут старый должок, еще с девятнадцатого, когда мы им помогли. Так вот и «получится: после первой мировой — русская революция, после второй — общеевропейская, а там дойдет черед и до мировой революции…

Ласло готов был хоть до вечера слушать рассуждения старого печатника. Но в восемь часов у него собирались друзья, и он поспешил домой.


Пакаи и Миклош Сигети, выслушав рассказ Ласло о том, как схватили Денеша, сперва будто онемели. Потом Миклош порывисто выпалил:

— Мы не можем это так оставить! И вот увидите: не оставим. Выручим! Теперь у нас уже не какая-нибудь сотня людей. Весь город кипит, все готовятся к восстанию. В нашей роте уже открыто говорят…

— В том-то и дело, что открыто! — перебил его Ласло. — Был у меня сегодня один человек… Так вот он правильно сказал: слишком много болтовни вокруг этого… это никуда не годится… Они-то ведь тоже не дураки…

— Нет, конечно. Но что они могут сделать? Ведь это как лавина, ей только начаться! — Миклош забегал по комнате, взволнованно тыча кулаком в воздух. — Как лавина… она сметет весь мусор… всю грязь!

— Солдаты нужны! Подобраться бы как-то к армии…

— Будет! — вскричал Пакаи и тут же испуганно перешел на шепот. — Город кишит беглыми солдатами, офицерами, всеми, кто правдами и неправдами увиливает от фронта. Все они только сигнала ждут. С тех пор как русские форсировали Дунай, венгерское офицерство по-другому смотрит на вещи. За исключением нескольких озверевших нилашистов, их всех можно повернуть против немцев. У меня есть уже контакт с одной офицерской группой…

Миклош стоял взволнованный, Ласло тоже вскочил на ноги. Бела тут же рассказал, что два дня назад ходил к Франку за ручными гранатами и там встретил того парня, которого они в прошлый раз снабдили солдатской книжкой.

— Книжкой бедняги Лаци!..

— Да. Но и этот парень — тоже наш человек! Он дал мне адрес, где я могу встретиться с офицерами. Среди них многие по сей день в кадрах. Вы понимаете? У них же связи вплоть до генштаба! Вы знаете, как тесно держится друг за друга вся эта офицерская клика! Завтра я переговорю с ними.

— А не влипнешь?

— Да ну вас к черту! Мне уже опостылела эта вечная сверхосторожность. Только время дорогое теряем. Подумайте лучше о Лаци и об остальных! Нет, я обязательно пойду! Каснар — слышали, конечно, про такого? — нилашистский журналист, но даже он с нами заодно! А уж если нилашист почуял, откуда дует ветер, это что-нибудь да значит! Понимаете теперь, какой это момент?

Но прошел день, прошел и другой в томительном и бесплодном ожидании. Друзья не виделись друг с другом. На третий день появился Пакаи и сообщил, что ему удалось встретиться с офицерами, что это вполне серьезная организация, но они ждут, пока нити связей протянутся еще дальше… А затем снова и день и другой — и ничего нового о Денеше. Воодушевление испарялось, уступая место тревоге, напряженному волнению, депрессии. Словно похмелье после веселой пирушки. И тяжелые, бессонные ночи в полном отчаяния одиночестве.

Наконец явился старый печатник, принес несколько бланков метрических выписок и паспортов. Ласло познакомил Сакаи с электромонтером и, пока они беседовали, сторожил в передней. Но вот они ушли, и снова — ничего.

На следующую ночь в окно постучался Миклош. Ему повезло: удалось украсть три пистолета. Он притащил их такой торжествующий, словно захватил три танка. Против немецких пушек, танков, автоматов, огнеметов — три пистолета!..

И опять — пустые, печально-серые дни. Дни разочарований, дни разлетевшихся в прах надежд — и тяжелые, тревожные ночи.

Как-то примчался запыхавшийся Пакаи.

— Нам с ребятами удалось провести пробную вооруженную операцию!..

На пустыре у площади Витязей стояло несколько немецких военных грузовиков. Дружок Пакаи, подойдя со стороны набережной, швырнул в них связку гранат, а сам убежал в сторону Художественного института. Пакаи же, идя ему навстречу со стороны института, направил гнавшихся за его приятелем немецких солдат по ложному следу, а сам затем сел на шестьдесят шестой трамвай и уехал в Пешт. По меньшей мере четыре автомобиля были повреждены.

На следующий день — новый сигнал по телефону: встреча в пять часов в институте Телеки.


Дни сомнений и дни радужных надежд, которые так по-разному переживал Ласло, со стороны выглядели совершенно одинаково.

Утром Ласло пошел в банк, дал правительственному комиссару на подпись документ и ликвидировал свой отдел. О, это была неплохая идея. Деловые круги и без того весьма чувствительно реагировали на всякий тревожный слух.

Перед обедом пришел клиент произвести расчеты по какой-то давнишней операции по экспорту медикаментов, а Ласло, не моргнув глазом, заявил ему, что «в создавшейся обстановке» дело это не может быть решено, поскольку «вся документация» находится в отделах банка, уже эвакуированных на Запад. «Будем надеяться, что в самом ближайшем времени… как только обстановка изменится…» Ответ Ласло не содержал ни слова больше того, что стояло и в утвержденном комиссаром документе. В своей внешнеторговой политике коммерсанты очень гибко приноравливались к событиям и даже слухам дня. Однако крупный банк представлялся им надежнейшей гаванью, где можно не опасаться никаких бурь. Ведь с их точки зрения крупный банк был уже сам по себе государством, а может быть, и могущественнее его, ибо работал, казалось им, с точностью часового механизма по вечным и незыблемым законам. Но если и это учреждение прибегает к столь исключительным мерам, если и в банке дела идут не по регламенту — тогда!.. Тем более что и в остальных банках творилось приблизительно то же самое, а правительственный комиссар не скрывал от своих коллег «отличной идеи» Ласло. И торговцы тотчас стали прикидывать: а стоит ли им и дальше рисковать своими деньгами, не лучше ли попридержать товары в собственных, хорошо защищенных складах? А если и не в своих складах, то хоть в чужих, арендованных в провинции, — но не лучше ли все же воздержаться от дальнейших экспортных сделок, а товары «реализовать». Разумеется, Ласло и не собирался все это приписывать одному только действию своей идеи, но мог сам наблюдать, как изо дня в день деловая жизнь, экспорт, вывоз ценностей под видом торговли за последнюю неделю сошли почти на нет, и понимал, что в этом есть и его заслуга.

В назначенный день, в пять часов, Ласло был на улице Эстерхази. Секретарям профсоюзов, собравшимся впервые после долгого перерыва, какой-то молодой историк рассказывал о военной обстановке, о жизни освобожденных районов, о подготовке к выборам в Национальное собрание и образованию правительства.

После лекции обсудили новые задачи. «Ищите надежных людей, по возможности на каждом предприятии, в каждом учреждении!», «Готовьтесь распространять листовки «Венгерского фронта», который начинает новый поход против вывоза ценностей из страны». Затем было проведено отдельное заседание профсоюза педагогов, в котором, как педагог по образованию, принял участие и Ласло, хотя он был сейчас секретарем профсоюза служащих частных фирм. Зная окружение и связи Лаци Денеша, он надеялся встретить здесь и того самого «А Ф.».

«Профсоюз педагогов»! Их собралось всего человек семь. Председательствовал смуглый молодой человек с густой черной шевелюрой. Возле него сидел паренек в рабочем платье со свинцово-серым лицом. Он сильно заикался. Говорили, что он совсем недавно бежал из тюрьмы. Кроме этих двоих, были еще один юноша с короткой рыжей щетиной на голове и колючими усиками и три женщины.

Неожиданно попросил слова Ласло.

— Все эти споры о методике, — заявил он, — не имеют сейчас никакого практического значения. В данный момент задача профсоюза состоит в том, чтобы помешать вывозу из страны допризывников, школьников и педагогов. А впрочем, давайте подумаем и о завтрашнем дне! Но тогда прежде всего нужно обсудить, какого типа школу мы захотим иметь в будущем. Я, например, считаю, что следует ввести обязательное школьное обучение. Но располагаем ли мы необходимыми для этого помещениями, достаточно ли у нас педагогов? На мой взгляд, если уж говорить о задачах будущего, то надо говорить именно об этих вещах. Не так ли?

Смуглый паренек горячо поддержал его. Зато дамы были глубоко оскорблены. Во всяком случае, секретарь профсоюза обрадовался, что ему самому не придется обижать их, и пообещал к следующему разу подготовить и поставить на обсуждение краткий проект мероприятий по введению всеобщего восьмиклассного народного обучения в Венгрии.

Расходились по одному, по два, с промежутками в три-четыре минуты. Рыжий юноша с короткими усиками, уходя, шепнул Ласло:

— Сможешь прийти в кафе «Музей» сегодня в девять? Я — Антал Фельдмар. Хочу поговорить с тобой.

Антал Фельдмар! «А. Ф.»!..


До встречи в кафе «Музей» у Ласло Саларди оставался еще добрый час, и он решился на шаг, который обдумывал вот уже несколько дней подряд: пойти на квартиру Денеша. Он и раньше бывал в доме на улице Йожефа, помнил даже дверь, не знал только, на третьем или на четвертом она этаже. Не знал он также и фамилии квартирохозяина Лани. Плохо, если дворник спросит: к кому? Поэтому Ласло уверенным шагом миновал подъезд и. прыгая сразу через две ступеньки, взбежал по лестнице на четвертый этаж. Ему повезло: дверь открыла хозяйка. Увидев Ласло, она сразу узнала его и, испуганно шепнув: «Входите», — быстро прикрыла за ним дверь.

— Представляете, — все так же шепотом продолжала она, — мы уже две недели ничего не знаем о нем!

Хозяйка провела Ласло в столовую. За большим черным обеденным столом сидела светло-русая, голубоглазая девочка лет пятнадцати и учила уроки.

Два раза обыск приходили делать, — взволнованно рассказывала хозяйка. — Все его книги увезли. У нас у самих перерыли все шкафы, вверх дном все перевернули. О, господи! Да вы садитесь, господин доктор!

Ласло осмотрелся в комнате.

— А если сейчас вдруг снова придут? Тогда так: я вовсе не приятель Лаци и пришел не к нему, а к вам. Хорошо? — И. улыбнувшись девушке, добавил. — Вот к ней. Как вас зовут?

Маленькая блондиночка вспыхнула до ушей:

— Шари.

— Ну вот, я пришел к Шари. Что вы учите?

— Латынь.

— Отлично, ведь я как раз преподаватель латыни! Что именно?

— Вергилия.

— Какое место?

— Рассказ Дидоны.

— Infandum, regina, jubes renovare dolorem: Trojanas utopes et lamentabile regnum eruerint Danai…

Еще гуще покраснев и смущенно хихикнув, девушка сказала:

— Да, это.

— Ну так вот, я пришел заниматься с вами латынью.

— Отлично, — рассмеялась и хозяйка.

Ласло сел, изо всех сил стараясь сохранять спокойствие. Он спросил, допрашивали их или нет и в чем, по их мнению, могли обвинить Лаци Денеша.

— Я думаю, может, в университете… может, там какая-нибудь организация… — поколебавшись, сказала хозяйка. — А допрашивать нас, конечно, допрашивали — и мужа моего и меня. Ходят ли сюда студенты и кто именно.

Рассказала хозяйка и о своих заботах:

— Мой муж — инженер на «Данубии», ну, и нам предлагают эвакуироваться вместе с заводом. А тут еще страсти всякие о русских рассказывают. Если хоть половина, хоть десятая часть того, что говорят, правда, и то страх берет… «Данубия» ведь — военный завод. И оставаться боязно, и уезжать неохота… Муж мой никогда политикой не занимался, в партиях не состоял… Радовались, когда в тридцать третьем муж на этой самой «Данубии» работу получил. Его туда профессор устроил, бывший его учитель… Разве мог кто подумать тогда, что…

— Инженеры всегда были нужны, — возразил Ласло. — И еще больше нужны будут после войны, и никто не поставит вашему мужу в вину, что он работал на военном заводе. Тогда бы всех подряд пришлось привлекать к ответу. Все мы работаем на войну, хотим мы того или нет… Разве не так?

— К сожалению, так, — вздохнула хозяйка.

— И поверьте, немцы не потому хотят переправить вашего супруга на Запад, что боятся за его жизнь. Просто им нужны инженеры. Но ведь кто знает, как далеко они будут отступать. И вернутся ли когда эти люди обратно? А здесь мы у себя дома! Что бы с нами ни случилось, мы у себя дома. И разделим участь десяти миллионов наших сограждан… А кто уедет, уподобится оторвавшемуся от родной ветки листку, что по полю ветер гонит, так и будет мыкаться, без роду, без племени.


В кафе за угловым столиком сидел Фельдмар и ждал Ласло.

— Первым делом: о чем мы говорим?

— Верно! — одобрил Ласло. — Так о чем же?.. Ну, о чем еще могут говорить два педагога, встретившись случайно в кафе «Музей»? О старых студенческих делах, об университете, о том, как Экхарт бубнил себе под нос и уже в третьем ряду ничего нельзя было разобрать, о том, как у Хусти тряслась нога, изводя экзаменующихся… о Часаре и Пинтере[32] и, разумеется, о том, что пора бы издать приличный учебник по истории венгерской литературы… Ну, а теперь давай о деле!

В нескольких словах Фельдмар рассказал, как после неудачной попытки создать военную организацию в октябре подпольщики вновь загорелись этой идеей.

— Дело серьезное, — уверял он воодушевленно. — Участвуют военные в больших чинах, политики всех мастей. Подавляющее большинство полицейских на нашей стороне, есть целые армейские подразделения, готовые в полном составе перейти к нам! Вся «Вспомогательная армейская служба», даже «Служба Пронаи»[33] и другие «добровольные» формирования, — все это теперь просто прикрытия, куда собирают антифашистски настроенную молодежь, и прежде всего студентов… Множество людей горит одним желанием — бороться! И многие уже борются, поверь!.. Один мой приятель, например, позавчера бросил гранату в немецкие грузовики. На площади Витязей дело было… Так вот, бросил он гранату и — бегом на Будафокское шоссе, а его дружок пошел навстречу погоне. Идет себе не торопясь, будто прогуливается… И пустил погоню по ложному следу. Знаешь, как здорово удалось!.. И таких операций в городе, поверь, уже много…

— Поверил бы, что много, — грустно улыбнулся Ласло, — если бы ты не рассказал именно эту историю у площади Витязей… Тесен, ох как тесен наш круг!

— Уверяю тебя: нас много! — настаивал Фельдмар. — Я, например, лично поддерживаю прямую связь с генштабом. И даю тебе официальные полномочия на формирование и командование ротой борцов за освобождение. Будут люди — получите оружие…

Ласло рассказал Фельдмару, что вот уже две недели разыскивает его в связи с запиской Денеша. Потом они договорились о необходимых условностях при разговорах по телефону. Фельдмар дал телефон своего приятеля, врача по профессии, с которым вместе снимал квартиру. Вскоре они распрощались: кафе закрывалось в десять.

Музейный бульвар был безлюден, только на углах пересекающих его улиц кое-где маячили одинокие фигуры дожидавшихся свидания влюбленных. Вдруг из-под университетской аркады выскочили двое ребят: один из них сунул листовку Ласло, а другой разбросал целую пачку по мостовой. «Смелые парни», — подумал Ласло, поняв, что стоявшие на углах пареньки были никакие не влюбленные, а — дозорные.

В трамвае, в толчее, он приметил армейского офицера и стал пробираться к нему поближе. Руки его дрожали, по спине заструились противные, холодные ручейки пота, но он упорно твердил про себя: нужно, другие же как-то делают это! Оружие нужно!

Из кобуры торчит рукоятка пистолета. Легкий нажим на пружину, удерживающую магазин. «Ох, простите. но меня тоже толкают!» Высвобожденный магазин уже в руке. Сердце стучит где-то под самым горлом, во рту пересохло, но рука уже опускает осторожно обойму в карман.

«Связь с генштабом! — думал Ласло, шагая через Вермезё. — А генштабисты, наверное, вот так же на нас ссылаются. Нас много, и все же круг наш узок и замкнут. Люди, сами того не подозревая, ищут в нем своих же знакомых… Я «командир роты»… Но сколько таких вот «ротных» числят в своей роте тех же людей, что и я… Да, я ротный без солдат… и секретарь профсоюза — без профсоюза… А вот Студенческий комитет работает хорошо… Бедняга Лаци…»

Придя домой, Ласло Саларди вынул из кармана пистолетный магазин. Он был пуст.

Был поздний вечер. Впереди — снова ночь. Черная, холодная, как застенок. А может, прав все-таки Пал Хайду?.. И они лишь бездумно играют своими головами? Но ведь это наш долг… А магазин пуст…

3

Словно клыки овчарки, сомкнулись на шее фашистского волка, облюбовавшего себе под логово Будапешт, клещи начавшегося с двух сторон советского наступления. Части 2-го Украинского фронта, продвигаясь с севера и освободив от фашистов Верхнюю Венгрию, достигли Ваца. Отсюда левый фланг фронта круто повернул на юг. Войска переправились через Дунай, заняли остров Сентэндре и стали подходить все ближе и ближе к Пешту. Армии правого фланга фронта рвались к городкам Соб и Лева. Одновременно силы 3-го Украинского фронта неожиданным, как толчок в грудь, ударом разорвали оборону немцев на участке фронта в сто километров между озерами Балатон и Веленце. Фашисты теперь уже без всякого плана, в полной растерянности, перебрасывали с одного фронта на другой так называемые «отборные» танковые дивизии СС. Сила у них еще была, о чем свидетельствовали их беспрерывные контратаки. Но это уже была сила рефлекторно сокращающейся мышцы, не более. Кое-где немцам удавалось потеснить советские войска, но прорвать фронт они не смогли ни разу. Немцам не удалось задержаться дольше двух дней ни на одном из своих опорных рубежей на Средне — Венгерской возвышенности. В горах Матры и Бюкка, с их узкими долинами, непроходимыми лесами, где у немцев было множество наблюдательных пунктов, очень часто случалось, что целые советские соединения, пройдя штольнями старых, заброшенных шахт, оказывались глубоко в тылу противника. Группки советской пехоты с двумя-тремя пулеметами нередко обращали в бегство во много раз превосходящие силы немцев. Аванпосты 2-го Украинского фронта, наступавшего от Ваца, первыми достигли окраин венгерской столицы — в районе Уйпешта. Немцы и нилашисты поспешили сконцентрировать здесь свои силы И на несколько недель между Уйпештом и Медером, прямо через дома и огороды пролегла стабильная линия фронта.

Один из нилашистских вожаков, некий Ваго, произнес по радио пылкую речь: «Мы будем защищать город до последнего патрона. Каждый дом — крепость, каждое окно — амбразура! Будапешт станет венгерским Сталинградом! Будапештцам выпала великая честь: этот город станет поворотным пунктом всей войны! Отсюда объединенные немецко-венгерские войска перейдут в великое контрнаступление и будут вести его до полного уничтожения коммунизма».

А на другой день Ваго сбежал из Будапешта, возложив все функции командования на педикюрщика из городских бань «Геллерт-Фюрдё».


Когда-то арестованных по политическим, воинским и «обычным» уголовным преступлениям помещали в двухсотую полицейскую камеру на улице Марко или в тюрьму на проспекте Маргит. Теперь целые районы города были превращены в тюрьмы, и почти на каждой улице имелось здание, в котором какой-нибудь орган нилашистской власти содержал под стражей десятки, сотни, тысячи людей, обвинявшихся в уголовных преступлениях. Иных, кроме уголовных, преступлений теперь уже и не существовало.

Внутреннюю часть VII района обнесли высоким забором, и в созданное таким путем в нескольких ветхих кварталах гетто согнали всех еще уцелевших евреев — около ста тысяч человек. Швабскую горку оккупировало гестапо, на Солнечной расположились следственные органы венгерской политической полиции. Одна лишь военная прокуратура заняла две бывшие казармы. А Домов нилашистов, где, как правило, бок о бок размещались партийная организация и тюрьма, нельзя было и перечесть.

Нилашистские сыщики а каждый член партии Салаши и каждый сочувствующий был сыщиком — охотились в основном за скрывающимися евреями. И грабили их — открыто, без всякого зазрения совести.

Военные прокуратуры тоже грабили, хотя и не так явно, — вымогали; они скопом «рассматривали» дела о дезертирстве и тут же, в любой час дня и ночи, приводили в исполнение только что вынесенные смертные приговоры.

Палачи группы Петера Хайна особое предпочтение оказывали золоту, коврам, произведениям искусства. Между прочим, именно его группа «размотала» дело подпольной, организации Байчи-Жилинского[34]. Раскрыть это дело само по себе не составляло большой трудности: об организации вооруженного Сопротивления болтал буквально весь город, руководителей ее знал поименно чуть не каждый. Трагедию этой плохо законспирированной организации смягчило лишь то, что — возможно, как раз из-за плохой организации, — следствие так и не сумело выйти за пределы узкого круга руководителей организации: Байчи-Жилинский хоть и проговорился провокатору от контрразведки и назвал внушительное число участников, но по имени он знал не больше дюжины людей. Так что палачи Хайна в конце концов стали хватать наобум всех, на кого имелись политические досье или кто просто состоял на учете в картотеках следственных органов. В первые дни казалось, что арестовано будет тысяч десять, не меньше.

Однако среди арестованных оказалось много видных общественных деятелей — политиков, военных, ученых, художников и артистов. За них вступились все группировки правой коалиции. А у Хайна против большинства из них вообще не было улик. К тому же затевать столь грандиозное дело было опасно: в те критические дни общественное мнение и без того было возбуждено, так что спровоцировать открытое выступление было нетрудно. Да и не хотелось перед всем миром показывать, как широк круг участников Сопротивления — пусть даже пассивного, — насколько всем поперек горла стала эта новейшая форма венгерского фашизма. Поэтому уже через несколько дней аресты прекратились. Часть схваченных мало-помалу отпустили. В заключении осталось около полусотни человек. Вначале их содержали в тюрьме на проспекте Маргит, а затем в Шопрон-Кёхиде. А до судебного приговора дело дошло лишь в десяти случаях.

Но истинным хозяином в городе было гестапо. Здесь грабители отнимали уже не золотые портсигары или персидские ковры — хотя мимо них тоже не проходили, — но целые заводы, толстые пакеты акций, земли. Для виду гестаповцы вели следствие по дюжине мелких дел, но в действительности они только прощупывали все и, если дело оказывалось «неинтересным», передавали «грязную работу» венграм.

Однажды гестапо арестовало и Йожефа Каснара, бывшего сотрудника газеты «Мадяршаг». Обер-лейтенант-журналист как раз вышел из своего излюбленного кафе после «важных политических переговоров». На углу проспекта стояла элегантная частная автомашина. Из нее вышли два господина и последовали за Каснаром, а затем, подхватив его под руки, попросили без скандала и ненужного шума следовать с ними. Обер-лейтенант был доставлен в отель «Маджестик», где два дня никто им не интересовался. Жаловаться, правда, ему было не на что: в номере их было двое; вода, холодная и горячая — круглые сутки, питание три раза в день. К тому же разрешалось заказывать за свой счет ресторанные блюда и даже вино. Сосед Каснара оказался вполне сносным человеком — это был один из светских львов Будапешта, владелец скаковых конюшен.

На третий день Каснара повели на допрос. В небольшой комнате за столом сидел высокий молодой человек в сером костюме спортивного покроя. Он курил трубку, набитую светлым голландским табаком, и пускал вверх прозрачный голубой дымок, цветом напоминавший глаза пышных, пахнущих парным молоком голландских женщин. Молодой человек спросил Каснара, как ему удобнее отвечать — по-немецки или по-венгерски. Каснар выбрал венгерский и стал ждать, что сейчас явится переводчик, но, к его удивлению, гестаповец заговорил на чистейшем венгерском языке:

— Итак, господин обер-лейтенант, решили чуточку продлить свой отпуск? Не так ли?

Каснар испуганно развел руками.

— Простите, но как только у меня кончился отпуск, я явился в городскую комендатуру. Оставил свой адрес и попросил известить меня о местонахождении моей части или прикомандировать к какой-либо другой… О. я сразу понял, что мой арест — недоразумение, — уже обретя уверенность, оправдывался он.

— Ну, ну! — мягко остановил его гестаповский офицер. Он говорил негромко и с несомненным изяществом. — За это время было опубликовано столько приказов о мобилизации. Вы их, конечно, читали.

— Да, но мое положение… как военного корреспондента… Поэтому я и обратился в городскую комендатуру. Все эти объявления и приказы ко мне не относятся…

— Ну, ну! — снова прервал его офицер. — Боюсь, что венгерские военные власти могут по-иному посмотреть на ваш проступок. — Теперь голос его зазвучал строго: — Вам, например, известно, что несколько ваших товарищей, злоупотребляя своим правом на офицерскую форму, ездят в гетто и тайком вывозят оттуда евреев. А вы, офицер венгерской армии, присягнувший на верность Ференцу Салаши, не сообщили об этом ни соответствующим военным властям, ни партии, хотя, как мне известно, вы состоите в ней… По крайней мере прежде состояли… Н-да, господин обер-лейтенант! Решили, что корабль идет ко дну? И спешите спустить спасательную лодку?.. И выбросить над нею красный флаг?.. Да, именно красный! Что вы на это скажете, господин обер-лейтенант?

Каснар побледнел.

— Вы ведь тоже кадровый офицер, — забормотал он. — Вы должны меня понять. Если ваш коллега, офицер, по секрету расскажет вам о чем-то… Кроме того, я знаю этих… тех евреев, которых… уверяю вас, тут нет политических мотивов… Надежные, состоятельные люди, давно принявшие христианство… и не только не коммунисты, а наоборот, боятся прихода русских. Словом, было бы не по-джентльменски воспользоваться доверием своего коллеги, офицера, и… Вы должны меня понять.

— О, объяснять вы умеете, — с улыбкой иронически вздохнул гестаповец. — Может быть, заодно объясните и мне план захвата городской комендатуры и телефонной станции и другие глупости, которые вы придумали вместе с вашими дружками. А?

Каснар, выкатив глаза, наклонился вперед. Нижняя челюсть у него отвисла.

— Благодарю, — махнул рукой офицер. — Не сомневаюсь, вы сможете объяснить даже это. Вот только удовлетворятся ли такими объяснениями ваши же нилашисты? — И, неожиданно сменив тон, спросил: — Вы служили в батальоне военных корреспондентов?

— Да… да.

— Писали для газет статьи, очерки…

— Да.

— И кроме того… — немец задумался, вероятно, подбирая нужные слова, — кроме того, по нашим сведениям, выполняли и другие… более щепетильные… гм… задания. И неплохо выполняли. — Он опять издевательски ухмыльнулся. — Злоупотребление доверием ваших коллег-офицеров в то время, как видно, не смущало вас в такой степени, господин обер-лейтенант?

Гестаповец сделал многозначительную паузу, уставившись на воротник гимнастерки Каснара, на синеватый узелок сонной артерии над ним, пульсировавший лихорадочно, словно сбившись с ритма.

— Ну, вот что… Мы с вами не дети, — сказал он затем. — Мы оба солдаты. И нам нечего тут пугать друг друга. Поговорим серьезно. Мы не подчиняемся ни нилашистам, ни венгерской военной прокуратуре, как вы догадываетесь. Мы самостоятельный следственный орган. И выдавать вас мы не собираемся, господин обер-лейтенант. Я бы сказал — наоборот… — Немец выколотил трубку о край пепельницы и, тут же вновь набив ее из небольшой деревянной резной шкатулки, плотно примял табак и закурил. — Наоборот, — повторил он, — мы простим вам все, содеянное вами до сих пор. Потому что оно, это содеянное… вполне отвечает нашим планам…

На лице у Каснара застыло недоумение, в горле вдруг пересохло. Громко проглотив слюну, он пробормотал:

— Да, но что… в чем, собственно…

— О, простите! — хлопнул себя по лбу немец. — Я даже не спросил, курите ли вы. Прошу! — Он раскрыл и пододвинул Каснару лежавший на углу стола серебряный портсигар, потом щелкнул зажигалкой. — Вот та-ак… Во-первых, я хотел бы убедить вас, что корабль… не тонет! Отнюдь, отнюдь! Вот взгляните, — хлопнул он ладонью по подлокотнику кресла. — Вот он, наш корабль… Насколько я понимаю, в теперешней ситуации мне не трудно будет убедить вас в этом!

— Что вы собираетесь со мною сделать?

— С вами? Скорее: из вас. Героя, господин обер-лейтенант! Национального героя Венгрии! Однако прежде я хотел бы получить от вас кое-какие объяснения. О нет, я не собираюсь оскорблять ваши чувства и выспрашивать вас о ваших заговорщиках из кафе. Мы и так хорошо их всех знаем. Однако некоторые подробности… Например, о том молодом человеке, что приходил прошлый раз.

Каснар опустил глаза. Дрожащей рукой поднес сигарету ко рту. Глубоко затянулся. И начал рассказывать.


Ласло Денеш висел на дыбе. Это было очень простое устройство. Оканчивавшаяся большим кольцом стальная цепь — скорее всего бывший тележный тяж, — была прикреплена другим своим концом к потолку. Палачи веревкой привязали Лаци за кисти рук к кольцу, а к ногам, за большие пальцы, электрошнуром прикрутили пятикилограммовые гири, так, чтобы они самую малость не доставали пола. Обнаженное тело юноши было уже густо испещрено красными пятнами ожогов, синими рубцами побоев, открытыми ранами. Все это были следы прошлых пыток. За несколько дней пребывания в тюрьме Денеш до неузнаваемости исхудал: руки и ноги его сделались совсем тонкими, ребра все наперечет. Каждый вдох, каждое движение грудной клетки мышечной судорогой пробегало по его телу от захлестнутых веревками запястий до пальцев ног, приводя в содрогание даже гири на ногах. У него отросла борода — но только на обострившемся костлявом подбородке, на щеках — по-прежнему оставался юношеский пушок… В черных волосах пролегла широкая, в палец, седая прядь.

На цементном полу холодного подвала расплылась большой лужей вода: только что Денеша облили ведром ледяной воды, чтобы привести в чувство.

Он висел мокрый с головы до ног, и с его слипшихся волос на лицо и по всему телу вниз текли тоненькие ручейки; при каждом судорожном вздрагивании гирь на ногах десятки серебристых капель осыпались на землю.

Юноша медленно приходил в себя. Дрогнули, ожив, закатившиеся яблоки глаз, по лицу пробежала судорога боли, — но Денеш тут же сжал рот и зажмурился.

— Будешь наконец говорить? — словно издалека, донесся окрик палача, но Лаци еще не мог уловить смысла этих слов, будто горсть костяных шаров, брошенных на биллиардный стол, заметались, застучали по стенам камеры в бессмысленной неразберихе звуков. Лишь постепенно звуки разобрались по местам, объединились в слоги, слова и обрели смысл:

…будешь говорить?

Слова падали глухие, бессмысленные, искаженные — словно отражение лиц в разбитом зеркале. Сердце стучало отчаянно. И кожа головы уже ощущала приближение того страшного онемения. Он и боялся этого дыхания смерти, и радовался, что сознание вновь покидает его.

Сперва Денеша вместе со всеми отвезли в казарму Хадика. Удостоверение «Вспомогательной службы»! Полицейский пропустил бы его с этим удостоверением. Может, и нилашист пропустил бы. Но полевой жандарм, прищурясь, сравнил фотографию с оригиналом и что-то спросил о подразделении. Ответа на второй вопрос он уже не стал дожидаться. По грубой, исполосованной бритвой физиономии жандарма поползла злорадная усмешка: «А ну, марш к остальным!..»

В последнее время тайная полиция приметила: лица, объявленные в розыск по политическим мотивам, большей частью молодежь, при задержании, как правило, предъявляют удостоверения «Вспомогательной службы». Вот почему Ласло Денеша сразу отделили от остальных задержанных и вечером того же дня переправили на Солнечную гору. Петер Хайн с первой же минуты каким-то чутьем решил, что на этот раз ему в руки угодил ни больше ни меньше как член заметно активизировавшегося в последнее время Студенческого комитета Найденные у Денеша во время домашнего обыска книги, конспекты только укрепили подозрения гестаповца. Разумеется, Денеш не мог и не стал отрицать, что его удостоверение — фальшивое. Выяснить же его настоящую фамилию для специалистов было совсем несложно. Пришлось Денешу рассказать, что по отцовской линии он еврей, и хотя по существующим законам считается христианином, он все время боялся, что какое-нибудь новое распоряжение причислит и его к «неарийцам». Поэтому, мол, он, Денеш, и изменил фамилию, ухватившись за предложение одного товарища по университету — «в лицо-то я его узнаю, а вот фамилии даже не слыхал!» — за сто пенгё подделать удостоверение. Знаменитый гестаповский сыщик злобно рассмеялся.

— Сказочки рассказываешь! — заорал он Денешу в лицо. — Вы что, дураком меня, что ли, все считаете, когда такие вот детские байки выкладываете?

Начались пытки. Вначале «легкая прелюдия»: пощечины, пинки, прижигание горящей сигаретой, иголки под ногти. Затем в ход пошла паяльная лампа, раскаленное железо, электрический ток. И, наконец, — дыба. А в промежутках — неожиданные уговоры «добрым словом», угощение сигаретами.

Камера, где Денеш содержался под стражей, была когда-то ванной комнатой в одной из вилл на Солнечной горе. Темное, тесное помещение. В нее набили человек двадцать заключенных. Люди спали сидя, навалившись друг на друга, попеременно по восемь человек. Остальные тем временем вынуждены были стоять, дожидаясь своей очереди присесть. От ванной в камере уцелел, собственно, только один кран — стока для воды не было. На всех одна-единственная параша, опорожнявшаяся раз в день. Люди задыхались от запаха грязных, изувеченных пытками тел, от тошнотворного зловонья параши, пропитавшего одежду, въевшегося в стены камеры.

Сюда согнали самых различных людей. Были здесь безвинные неудачники и были трусы, доказывающие свою невиновность. Эти именно из трусости совершили в свое время смелый поступок, — совершили, страшась надвигающихся перемен и вместе с тем ожидая от этих перемен сказочной карьеры, — а теперь любой ценой стремились доказать свою невиновность. Были и богачи, которых Петер Хайн и его подручные хотели выжать как лимон. И, наконец, попались сюда «политические» всех оттенков. Политических было пятеро, среди них двое коммунистов: Денеш и еще один — Мартон Андришко, приземистый человек лет пятидесяти с тяжелыми руками металлиста; судя по его палоцскому выговору, Андришко был уроженцем Гемёра или Нограда. Привезли его в тюрьму в один день с Ласло и тоже пытали, но делали это осторожнее; палачи боялись, как бы не умер он у них на руках: стар, да и сердце уже не в порядке. Между тем Хайн рассчитывал заполучить от него очень важные показания. Схватили Андришко, когда он разбрасывал листовки «Венгерского фронта».

За вычетом одного-двух трусов все заключенные оказались людьми уживчивыми и быстро сплотились, невзирая на различия в политических взглядах и в причинах ареста. И хорошо, что случилось именно так, иначе узники в этом отвратительном тесном застенке причинили бы друг другу большие муки, чем их палачи.

Когда Денеш в пятый раз потерял сознание, его наконец сняли с дыбы. Палачам уже не удалось привести его в чувство водой, и они сделали ему инъекцию. С этим средством пытки Лайош Денеш познакомился впервые и потому не знал, что сейчас начнется самое страшное: суставы возвратятся в свое естественное положение, мышцы постепенно обретут свою обычную форму, в онемевших членах возобновится кровообращение. Из его рта, между судорожно клацающими зубами, тянулась струйка пенистой, смешанной с желчью слюны и нескончаемый стон: у-у-у. Пока Денеша волокли до камеры, он, даже и после инъекции кофеина, снова потерял сознание. И в себя пришел, только когда почувствовал, как ему заботливо растирают руки и ноги, а еще кто-то, положив его голову к себе на колени, из ложки поит его водой. Лаци сделал глубокий вдох, маленькими глотками выпил целый стакан воды и тихим, бессильным голосом попросил еще. Пока передали воду, третий сосед попробовал вложить ему в рот несколько небольших кусочков хлеба с еще меньшими ломтиками сала. Есть Ласло, правда, ничего не стал, но принесенную воду снова выпил всю, до последней капли. И вновь его окружила мягкая, как вата, и теплая — тоже как вата — темнота. И заботливые, старающиеся не шуметь друзья.

— Дядя Марци, — позвал Денеш тоненьким детским голоском.

— Здесь я, братец мой, здесь я, — прошептал в ответ старый рабочий, нежно прижимая к себе голову мученика.

— Долго я там был?

— Долго.

— Больше, чем в прошлый раз?

— Да, бедненький… Но ты и на этот раз выстоял молодцом. Очень уж злы они были на тебя, эти гады!..

— Дядя Марци, — снова зашептал Денеш. — Я не знаю, выйдем ли мы на свободу… Но если… вы ведь так много всего пережили… Если встретите когда-нибудь после освобождения… одного товарища… Лайоша Сечи, — скажите ему, что когда я с ним однажды о смерти говорил — дураком я был… Не так уж это и страшно… А чистым и честным умереть — это даже прекрасно!..

Он умолк, а на ладонь старого рабочего упали крупные, горячие капли.

…Ласло Денеша после этого пытали еще два раза. К концу четвертой недели потерявший терпение палач уже скрежетал зубами от ярости. Плюнув наконец Денешу в лицо, он заорал:

— Ну что ж, молчишь? Ладно. Значит, ты жалкий еврей, и все… К нам это не имеет никакого отношения. Передадим-ка мы тебя братьям нилашистам. Пусть они тебе покажут вашего венгерского бога!..

Ласло даже проститься не успел с Мартоном Андришко: в закрытой машине его увезли в нилашистскую тюрьму на улице Молнар.

А там он встретил Белу Пакаи.


Некоторое время Фельдмар ежедневно звонил Ласло Саларди по телефону. Они встречались в институте имени Пала Телеки, в кафе «Музей». Как-то ночью встретились даже втроем — с Миклошем Сигети, чтобы обсудить некоторые вопросы борьбы. Создание организации продвигалось успешно. Да и на фронте события словно бы начали развиваться стремительнее. Саларди повеселел.

Но вот однажды Фельдмар не дал о себе знать. Ни в этот день, ни на следующий. На третий день Ласло сам позвонил ему, вернее, его соседу по квартире, врачу. Ответил испуганный женский голос: «Ни господина Фельдмара, ни моего мужа нет дома, они вместе… вместе ушли». У Ласло сразу от лица отлила кровь, и он, даже не поблагодарив, положил трубку. К счастью, Ласло был дома один.

Вечером на площади Кальмана Сэлла он встретился, как было условлено, с Миклошем Сигети.

— Не могу я больше сидеть сложа руки, — вырвалось вдруг у Ласло. — Или уж сказали бы всем ясно и понятно: самое главное теперь — выжить! Спрятаться, притихнуть! Или — нет, и тогда — действовать, смело идти вперед! Пока историческая обстановка дает нам такую возможность. А мы все только болтаем и болтаем! Ну что мы сделали до сих пор? Ничего! Взорвали памятник Гёмбешу, устроили покушение в городском театре? Какие же это пустяки в сравнении с тем, что десятки тысяч людей схвачены, брошены в концлагеря, убиты фашистами… Да если бы мы боролись, зная, за что гибнем, — и тогда жертв было бы не больше! В Югославии, Болгарии, Чехословакии — везде созданы уже целые партизанские армии… Румыны сражаются на стороне советских войск. Французы, итальянцы и даже флегматичные северяне — датчане и норвежцы — такой пример храбрости показали, что только диву даешься… Из всех народов Европы одни лишь венгры… — У Ласло скрипнули зубы. — Где же наш хваленый патриотизм? Наш знаменитый героизм, свободолюбие?

Миклош Сигети задумчиво молчал.

— И все же после России мы первыми установили у себя диктатуру пролетариата! — проговорил он наконец. — И ты об этом не забывай! И потом… у нас в стране фашизм чуть ли не самый старший в мире. Наши руководители, лучшие люди брошены в тюрьмы, казнены. Чего же ты хочешь? А эти гады — они неплохие организаторы, умеют отравлять сознание людей. Да и время у них было… Почему, например, каждый дворник в Будапеште — нилашист? В каждом учреждении, в каждом институте фашисты сумели найти одного-двух балбесов, у которых жажда сделать карьеру превосходит даже их бездарность. На каждом заводе они сумели найти рабочего, обиженного каким-нибудь начальником-евреем либо разочаровавшегося в демагогической болтовне социал-демократов… — Он невесело махнул рукой. — Ох, уж эти мне соц-демы! Их благородия, господа — товарищи! — неожиданно рассмеялся Сигети. И тут же спросил: — У тебя есть гвозди для ковров?

— Есть. Зачем тебе?

— Под колеса немецким машинам кидать. Пусть хоть их шоферы проклинают Будапешт. И ты прав: кое-что делать все-таки можно, все равно один риск. — Он опять задумался и вдруг воскликнул: — Нет, кое-что мы делаем… Делаем. Возьми листовки. Ведь могли же мы помешать вывозу заводов на Запад? А если еще и мосты от взрыва спасем?!

Миклош рассказал Ласло, что знает одного военного шофера, систематически переправляющего людей через линию фронта.

— Подождем еще несколько дней, а там, если восстание не начнется, перейдем к русским. Все вместе — все, кто хочет сражаться.

Было уже поздно, когда Ласло возвратился домой. На узкой лестничной площадке у двери напротив его квартиры о чем-то горячо спорило несколько голосов. При тусклом свете Ласло с трудом узнал участников словесной баталии. Шерера с первого этажа, старшего советника министерства связи Новака с женой и вездесущего коменданта дома Соботку. Все они были ярые германофилы. Прислушавшись к их галдежу, Ласло понял, что Байчи-Жилинский и его группа схвачены.


Последовали тяжелая ночь и не менее тяжелый день. Позвонил Бела Пакаи: жив, все в порядке, — позднее Миклош: предложил несколько дней не встречаться.

Ласло по-прежнему терзался, не зная, как поступить. У себя в банке он был в полной безопасности — словно у Христа за пазухой. Всемогущий нилашистский комиссар был сама доброта — как будто заранее готовился в один прекрасный день выставить его свидетелем на заседании народного суда. Перебежать к русским? А вдруг подстрелят? Остаться и ждать? Но, может, именно сейчас кто-нибудь из арестованных, не выдержав пыток, называет его имя и уже отправляется за ним, Ласло Саларди, полицейская машина?

На тот случай, если придется бежать, Ласло заготовил несколько фальшивых документов на разные фамилии; но это были всего лишь слабые подделки, наспех, кое-как написанные бумажки. Ласло продумал, как ему поступить. Если за ним придут домой, — сколько раз за последнее время Ласло обдумывал это! — он через окно выпрыгнет на улицу, а там, в восьми метрах, соседний дом с проходным двором. Из фроммеровских пистолетов, которыми вооружена полиция, не только шпики, но сам Вильгельм Телль не смог бы попасть даже в коня. Его собственный пистолет бьет куда точнее даже при стрельбе на бегу.

Поздно вечером, когда Ласло работал над своими фальшивками, к нему явился Бела Пакаи с шестью дружками. У Белы была однокомнатная холостяцкая квартира в Ладьманёше. В течение многих недель эти шестеро — беглые штрафники и скрывавшиеся от призыва студенты — пользовались его гостеприимством. Все они — невзирая на разницу в происхождении и взглядах — с воодушевлением принимали участие в подготовке к восстанию. Однако в современных домах с тонкими перегородками в один кирпич семеро молодых людей едва ли смогли бы долго прожить незамеченными, будь они даже очень дисциплинированными и осторожными. А здесь и соседка внизу, страдавшая бессонницей, жаловалась дворнику, и тот сам уже несколько раз напоминал «господину профессору», чтобы он не приглашал к себе в гости «неизвестных лиц», а тем более не оставлял их у себя на ночь, потому что он, дворник, «может поплатиться за это головой».

Пришлось всем семерым осторожно выбираться из квартиры. Сначала они отправились к своему бывшему профессору в Хювёшвёльдь, чтобы узнать у него, действительно ли нилашисты арестовали несколько профессоров Института экономики. Путь до Хювёшвёльди и обратно проделали без приключений. Однако, когда вечером, уже около девяти, вернулись домой, то, к своему ужасу, увидели, что сквозь деревянные жалюзи окон на улицу проникает слабый свет.

Кто бы это мог быть? Полиция? Пакаи непосредственно не был связан с группой Байчи-Жилинского, но как знать… Скорее всего можно было заподозрить дворника, что это он донес на них. Решили в квартиру не ходить, переночевать у Ласло.

Об удобствах говорить не приходилось. Разместиться можно было и в пустовавшей комнате Бэллы, однако на всех у Ласло не хватило бы ни белья, ни кроватей, и даже ковры, свернутые и пересыпанные нафталином, стояли запертые в гардеробе. Ласло сделал все, что мог: сам по-братски разделил свою кровать с Пакаи, двое его гостей кое-как разместились на узком диване, двое других — в комнате для прислуги, а еще двое — могли выбирать: провести ночь сидя в кресле или — лежа на голом полу.

Когда все улеглись, Бела шепнул:

— Мне так или иначе надо было с тобой встретиться. Я многое разузнал о том, как провалился Байчи. Ты знал студента Шолти из коллегиума?

— Полицейского шпика? Знал, конечно.

— А откуда тебе известно, что он — шпик?

— Это всем известно, — заметил Ласло. — Я ведь учился там полгода. Однажды на уроке французского мы с Миклошем о чем-то поспорили. Ну, и сболтнули немного лишнего. А после урока нас вызывает к себе профессор — ты знаешь его — и говорит: «Со мной вы можете быть откровенны, но вообще я прошу вас быть осторожнее. В университете много шпиков и провокаторов». И он назвал Шолти… А в тридцать первом, когда начались массовые аресты студентов, просто смешно было смотреть, как Шолти «репрессировали». Вместо следственной тюрьмы «сидел» он… у своих родителей в деревне или почем я знаю где… Одним словом, то, что он шпик, — дело известное. Когда «Мартовский фронт» еще только создавался, он все вокруг ребят вертелся, да только с ним никто не желал разговаривать.

— А скажи, могло так случиться, что Имре Ковач не знал этого? — спросил Пакаи.

— Да что ты! А впрочем… может, и не знал. А что?

— А то, что Имре свел Байчи-Жилинского с «советским майором», якобы спрыгнувшим над Венгрией с парашютом. Понял? И очень настаивал на этой встрече…

В соседней комнате послышалось лягушачье кваканье, озорной смех, затем — возня.

— Да перестаньте же вы! — сердито крикнул Пакаи.

Но тут дверь отворилась, и в комнату заглянула сонная, всклокоченная голова.

— Послушай, Бела! Это же свинство… Они ни сами не могут там, на полу, уснуть, ни нам не дают.

— Ладно, ночь как-нибудь перебьетесь.

— Черт бы побрал дурака, который забыл погасить свет. А мы собственной тени перепугались.

Заспанная физиономия скрылась за дверью, возня продолжалась. Пакаи швырнул в дверь ботинком.

— Перестаньте! Кому я говорю?

Ребята притихли, а Бела шепотом продолжал:

— Мнимый «советский майор» оказался не кем иным, как Шолти. Мне профессор сказал, куда мы сегодня ходили. Он знает из верного источника.

Ласло, застонав, сел в постели.

— Понимаешь ты, что происходит?!

Но Ласло только молча тряс головой.

— Вот видишь? — воскликнул он наконец с горечью. — Поэтому у нас ничего и не получается.

За дверью, в выстывшей нетопленной комнате, снова вспыхнула перебранка: на этот раз из-за одеял. Кто-то, ворча, что он не останется здесь ни минуты — уж лучше, мол, пробродить ночь на улице, — начал одеваться.

Бела опять прикрикнул:

— Вы что там? С ума посходили?

Потерял терпение и Ласло:

— Бросьте дурачиться. Перетерпите одну-то ночь как-нибудь. А вообще и дома вам было бы не лучше.

— Как же, не лучше! — ворчал тот, кому досталось спать на голом полу. — Дома у нас хотя бы матрац есть для каждого. И тепло.

— Ну идите сюда. Может быть, здесь вам будет теплее.

— Не пойду я никуда! Домой я пойду… Слушай, Бела, а Шули-маленький вспомнил: это он забыл свет перед уходом выключить. Мы с ним уже целый час цапаемся. Все настроение нам испортил. Забыли. А потом сами же перепугались. Будь у меня ключ от парадного, я, ей-богу, пошел бы домой.

— Ночевало у меня и больше народу. И все как-то умещались. Что это вы?

— Те были люди, а не избалованные барчуки! — буркнул Пакаи и тоже начал одеваться.

— Ты что?

— Пойду домой, посмотрю, может, и правда, забыли свет выключить. А вообще мне стыдно, что я приволок на твою шею всю эту ораву.

— Да ты с ума спятил!

— Ни чуточки. Теперь и я припоминаю: вроде бы сами забыли…

— Не чуди, Бела! Слышишь? Тотчас же ложись спать. Чего доброго, угодишь прямо в руки…

Пакаи, не отвечая, продолжал одеваться. Потом шепнул товарищу:

— Смотри, Лаци, про то, что я тебе говорил… Будь осторожен, присматривайся, с кем говоришь… Я никого не подозреваю, но осторожность прежде всего.

— Кто бы говорил!.. Раздевайся и ложись спать, сумасшедший!

Однако отговорить Пакаи ему так и не удалось. Бела вылез через окно и ушел. Ждали его до рассвета. Спать никто не ложился.

А к рассвету стало ясно, что он больше не вернется.

Взбешенный Ласло готов был, как котят, передушить этих шестерых безмозглых сопляков, притихших теперь и дрожавших от страха. Но в конце концов сам же предложил им остаться у него.

К вечеру следующего дня, когда Ласло уже собирался со службы домой, ему позвонил Фельдмар. Условились, что сегодня же «случайно» встретятся на улице. Фельдмар скороговоркой рассказал, что его забрали «по ошибке». Пришли за соседом, врачом, фамилию и телефон которого гестаповцы нашли среди записей Байчи-Жилинского. Врач действительно был связан с этой группой Сопротивления. Однако, кроме номера телефона, улик против него не было, к тому же вступился один его родственник, генерал.

— У дяди Андраша[35] плохи дела, — рассказывал Фельдмар. — Он оказал сопротивление, когда пришли арестовать его, был ранен и сейчас почти при смерти… дела руководителей движения тоже плохо оборачиваются, хотя следствие, кажется, зашло пока что в тупик… Приказ на дальнейшее таков: всем затаиться, соблюдать осторожность, оружие спрятать получше, ни в коем случае не собираться вместе.

После двух тревожных дней Ласло впервые вздохнул с некоторым облегчением. Однако до конца он так и не успокоился.

А к вечеру нежданно-негаданно к нему явился «электромонтер».

— Большая просьба к вам, господин доктор! — торопливо зашептал он еще в передней. — У вас, кажется, есть свободная комната. Мне нужно где-то укрыть своего дядю. Он бежал из Трансильвании. Все бумаги у него в порядке.

— Да, но у меня… гости. Шесть человек, — кивнул он в сторону комнаты. — Совершенно неожиданно приехали… Вот беда…

Монтер задумался.

— Это очень важно, — сказал он, — чтобы дядюшка именно здесь, у вас, поместился. Мы так на вас рассчитывали. — И вдруг, осененный мыслью, предложил: — А может быть, мы ваших «гостей» куда-нибудь в другое место определим?

Такому обороту дела обрадовался и Ласло.

В тот же день к вечеру монтер увел с собою ребят. А вместо них к Ласло прибыл «дядя». Это был коренастый, широкоплечий седой мужчина лег пятидесяти, с большими сильными руками. Он назвался Мартоном Адорьяном из Марошвашархея.

— Вот как? А туда вы не из Верхней Венгрии переехали? Выговор у вас, знаете…

По лицу старого Адорьяна пробежало минутное замешательство.

— Нет, — сказал он тотчас, — просто я долгое время работал в Шалготарьяне. Может, там ко мне и прилип этот палоцский выговор.


Бела Пакаи сам поспешил прямо в руки детективов.

Все произошло, как в кошмарном сне. Подходя к дому, он видел, что квартира освещена, но когда вошел в переднюю — свет вдруг погас. От неожиданности Бела не успел даже подумать о бегстве. Да это и не имело смысла, поскольку дворник уже запер за ним парадную дверь на ключ. Щелкнув выключателем, Бела прошел к себе в комнату. Мебель была перевернута, одежда, бумаги валялись разбросанные по всему полу, а на столе красовались две пустые бутылки из-под коньяка и два стакана. Обернувшись на скрип двери за спиной, он лицом к лицу столкнулся с двумя выходившими из ванной шпиками. Оба нацелили на него свои пистолеты.

Оружие Бела хранил в вентиляционном отверстии кухни, за небольшой выдвижной решеткой. Во время обыска сыщикам не удалось обнаружить тайника, они располагали только теми сведениями о Пакаи, которые они смогли получить от Каснара. Бела и не отрицал, что поддерживал связь с офицерской группой. Поняв, что им известно также и о «пекаре» Поллаке, подтвердил, что именно Поллак свел его с Каснаром.

— Где работает Поллак?

— Это я не знаю. Я встретил его на улице. Раньше он учился в университете, с тех пор мы и знакомы с ним.

— А ваша рота?

— Какая там рота! Это я так… Прихвастнул для пущей важности…

— Ну, а студенты, о которых вы упоминали?

— Об этом весь город говорит. Болтнул и я тоже.

— Оружие?

— Не было у меня никакого оружия.

Пакаи подвергли первичному допросу по методу Петера Хайна. Но он отрицал все наотрез. Отрицал упрямо, фанатично, даже почти сойдя с ума от зверских пыток. Разумеется, детективы обнаружили в квартире следы пребывания его многочисленных гостей.

— Кто такие?

— Мои друзья, студенты. Спали у меня.

— Где они сейчас?

— Разошлись. Куда — мне не сказали.

Одним словом, «дела» из его показаний не получилось, и в конце концов он очутился в Доме нилашистов на улице Молнар, в одной камере с Лаци Денешем.

Ужасы Дома нилашистов, как ими ни пугали Денеша гестаповцы с Солнечной горы, оказались пустяками в сравнении с профессиональными и методичными приемами «психологической подготовки» Петера Хайна. Нилашисты только забавлялись. На свой манер, конечно. Так, например, на одном из допросов они молотком выбили Беле зубы, раскаленной иглой выжгли на его теле порнографические картинки. И все время лаялись, обзывали подряд всех — евреев и неевреев — «жидами». Для потехи. Ни от кого они и не хотели что-либо узнать, добиться какого-то признания. Они уже и за людей не считали арестованных, ни даже за скотов или хотя бы за неодушевленные предметы. Это были для них просто какие-то необычные игрушки, созданные на потребу высшей расы, во славу новой Европы.

Особенно изощрялся в этих забавах некий Янош Шиманди, белобрысый громила с мордой обезьяны и каким-то нездоровым, лихорадочным блеском в глазах. Когда что-нибудь приходилось ему по нраву, он удовлетворенно скреб в затылке. По пятам за ним всегда волочился маленький лохматый человек с постоянно разинутым ртом, закрывавшимся только для того, чтобы выговорить три слога:

— Подохни!


В середине декабря дошел черед до эвакуации типографии.

Специальная комиссия, состоявшая из немецких и венгерских военных чинов, а также нескольких штатских, обошла ветхое здание, машинные корпуса в нижнем этаже, бумажные склады, фотоцех и цинкографию, матричный и наборный цеха. Они осматривали станки и машины, помечая мелом все, что представляло хоть какую-то ценность. Директор типографии, злой, но безмолвный, послушно плелся за ними следом. Не его ведь типография — городского управления, и все же ему жаль было оборудования. Правда, оно уже порядком износилось, устарело — за долгие годы войны никто не думал об обновлении. Но были в типографии и хорошие машины: отличная офсетная ротационка, пятнадцать первоклассных линотипов образца тридцатых годов, несколько серий хороших матриц, два совсем новых матричных пресса и дорогостоящее оборудование фотоцеха. Члены комиссии, очевидно, в деле разбирались и не пропустили ни одного стоящего станка, хотя промчались по цехам буквально как метеоры, спеша в другие типографии, — и даже описи никакой не составили, только мелом пометили станки, подлежащие демонтажу.

Рабочие зашептались. Нилашистов в типографии почти не было. После переворота 16 октября стало известно, что лишь несколько служащих — старые члены фашистской партии. Да еще пяток рабочих погорлопанили день-другой. Но вскоре и эти утихомирились. Остальные рабочие — кроме упаковщиц, приехавших из деревни, да нескольких подростков, набранных прямо с улицы, — все были старыми членами профсоюза, даже платили взносы в фонд Сопротивления. Иными словами, являлись членами социал-демократической партии.

Уполномоченным профсоюза в типографии был механик по фамилии Дороги. Уже много месяцев, как социал-демократическая партия была запрещена, много месяцев не существовало и профсоюза, а значит, и уполномоченных. Но все-таки люди собрались сейчас именно вокруг Дороги.

— Что-то надо делать, товарищи! Увезут немцы машины — а ведь это наш хлеб! — тревожно гудели рабочие.

Лысый, — зато с густо заросшей грудью, — Дороги скреб в затылке.

— А что мы можем сделать, пес его возьми?..

У многих на языке вертелся ответ: «То же, что и другие». Ведь листовки Сопротивления ходили по рукам. Но произнести это открыто, вслух люди боялись. И потому все только повторяли упрямо:

— Что-то надо делать!

Дороги вспотел от тревоги, злился, что его не хотят понять.

— Что же, что делать-то? — повторял он, кивая старому, с ввалившимися щеками механику, что стоял у соседней ротационной машины. — Слышишь, Сакаи? Что уж тут поделаешь…

Сакаи вытер перемазанные маслом руки о кусок ветоши, подошел к гудящей кучке людей, сказал:

— А ведь надо что-то делать, Густав. Я думаю, на старости лет тебе тоже не захочется новой специальности обучаться. Ребята правы: машины — хлеб наш.

— Не подставлять же нам самим голову под нож? — весь побледнев, выкрикнул Дороги. — Именно сейчас, когда… — Он не договорил, но все отлично поняли его. — А ты и сам человек семейный, не забывай! Ничего мы не сможем сделать, поверьте! Сила солому ломит.

К Сакаи пробрался сквозь толпу его подмастерье Пали Хорват, стройный, смуглый парнишка, и тихо, на ухо, шепнул:

— Кое-что мы все же сделаем!

— Я тут предупредил кое-кого, — буркнул Сакаи своему подмастерью. — Скажи и ты, только самым надежным.

После смены Сакаи вошел к директору.

— Мы вот тут хотим остаться на ночь, — сказал он ему. — Попробуем привести в порядок кое-какие из старых машин. Хорошие-то машины завтра увезут, а работать и дальше нужно…

На следующий день за машинами приехали солдаты. Они увезли восемнадцать наборных машин, две плоскопечатных. Все они были таким старьем, что и работать-то на них никто не хотел. Однако именно они оказались помеченными мелом. Так вот и получилось, что для «операции» понадобились всего-навсего — тряпка, кусок мела да чуточку смелости. А смелость росла от уверенности, что и на других предприятиях поступают точно так же.


Майор Шнибер — немецкий военный комендант будайской железнодорожной станции, спихнув все дела своему венгерскому коллеге, вечно хмельному жандармскому обер-лейтенанту, покрутился с минуту перед зеркалом в туалетной и удалился. По служебным делам! В последние дни эти отлучки по «служебным делам» и рабочее время становились все чаще. Да и сам майор как-то пообмяк. Инцидент между нилашистом Сабо и инженером Казаром был последним его крупным «делом». «Дело» это помаленьку заглохло само по себе. Протокол доноса Сабо «о беспорядках, царящих на станции и в депо», отправился по обычным каналам в гестапо. С тех пор оттуда не было ни слуху ни духу. А майор теперь иногда позволял себе даже быть веселым, шутливым. Между тем на станции все напряженнее становилась жизнь: Сепеши по-прежнему отлеживался и отдавал свои распоряжения по телефону сиплым шепотом; Казар ходил бледный, с ввалившимися от недосыпания глазами; станция больше не успевала ни переформировывать, ни грузить то и дело прибывающие солдатские эшелоны. Шум, грохот, отчаянные свистки паровозов, ругань начальников транспортов… Зато кабинет коменданта неизменно оставался заповедным островком спокойствия и тишины. Достаточно было майору Шниберу удалиться «по служебным делам», как жандармский обер-лейтенант тотчас же бросался на обитый кожей диван и прикладывался к неразлучной своей бутылочке. К телефону на это время он обычно сажал расторопного унтера, и тот на все звонки отвечал по своему усмотрению одной из двух стереотипных фраз: «Господин комендант вышел по делу, я вам сейчас вызову инженера Казара», или: «Вызываю господина Мохаи».

А майор Шнибер был влюблен.

И он шагал веселой, пружинящей походкой через Вермезё, на Логодскую, где совсем близко от станции жила его очаровательнейшая Клара Сэреми, божественная танцовщица с платиново-белой головкой, ловкая коммерсантка. О, у них очень практичная, очень красивая любовь!

С того дня, как венгерское радио подробнейшим образом поведало своим слушателям, какой мучительной смертью от рук русских погиб Эндре Капи — муж танцовщицы (погиб только за то, что он был офицером, а до армии — торговец, носил дворянское имя и всегда имел при себе молитвенник!) — нашим влюбленным, актрисе Сэреми и коменданту Шниберу, уже нечего было таиться от соседей Клары. Майору не приходилось больше тайком проскальзывать в дом до закрытия ворот, а наутро спешить чуть свет вновь покинуть его. Теперь Клара уже вполне открыто могла упомянуть в разговоре, что, «если придется», они уедут из города вместе с Карлом. Запасы товаров на складе танцовщицы-предпринимательницы и всякую обиходную мелочь они уже давно вывезли и разместили в надежном месте…

И вот майор Шнибер снова шагал через Вермезё своей упругой походкой. Неторопливый дождь сеял легкую, как мука, изморось на увядшую, прихваченную первыми заморозками траву. В такую собачью погоду ой как хорошо очутиться в теплой, приятно пахнущей комнатке.

Дверь отворила хозяйка — белокурая, стройная, в черном, с большими цветами, шелковом халате… Однако что это? На лице ее отражалось замешательство.

— Nun, Schatz?[36]

На вешалке в передней — военная шинель.

В голове у майора мелькнуло: «Обер-лейтенант!.. Дурень, и как я только прежде не замечал! А ведь видел, что они еще на вечеринке все время болтали друг с другом! «Миленький, это же для отвода глаз…» И я ей верил… Из одного бокала ликер лакали «на брудершафт». И целовались потом. Ну ничего, сейчас я проучу и этого соплячка из Брауншвейга, и ее, потаскушку… Сейчас!»

Однако, привыкнув к полумраку передней, майор увидел, что шинель, висевшая на стенке, — не обер-лейтенанта из Брауншвейга. Она была из голубовато-зеленого тонкого сукна, с зеленым бархатным воротником и подполковничьими погонами! Начальник гестапо! Точно, ведь гестапо расположено на этой же улице…

Майор затоптался на месте, испуганный и обмякший, будто проткнутый пузырь. По широко раскрытым глазам Клары он видел, что она хотела что-то сказать ему, объяснить, но в дверях гостиной уже показался подполковник. Сделав женщине знак удалиться, гестаповец впился взглядом в нового посетителя, а затем, подойдя вплотную, тихо, деликатно, как истинный европеец, прошипел ему в лицо уничтожающие слова:

— Господин майор, командование станции обратилось в гестапо с просьбой о помощи против всеобщего саботажа… Гм. Всеобщий саботаж?

Он умолк и с презрением, с холодной насмешкой во взгляде твердо смотрел на майора, как бы выжидая.

— Господин майор! — вдруг скомандовал он.

Майор щелкнул каблуками.

— Кругом, марш!


На второй товарный путь прибыл длинный-предлинный состав. В это же время на четвертом шла погрузка. Мохаи, крича и нещадно ругаясь, бегал вокруг состава на своих толстых кривых ногах, выныривая то с одной, то с другой его стороны, но все его потуги и ругань были бессильны: Мохаи окликал одного-другого грузчика, те нехотя шевелились, приступали к работе, но стоило ему отвернуться, как они опять останавливались, начинали курить сигареты, звать товарищей, будто на помощь, и с завидным терпением ждали, пока они подойдут. Одним словом, погрузка шла будто замедленный фильм. В дверях крытого вагона застрял, словно нарочно, огромный ящик, и его нещадно толкали взад-вперед. Вместо того чтобы подать грузовик прямо к вагону, рабочие спустили ящик на землю, а теперь пытались волоком втащить его по наклонным доскам. Двое впряглись в лямки и тянули сверху, двое подталкивали снизу, крича: «Еще — взяли», — продвигаясь всякий раз не больше, чем на сантиметр. Но вот в ту самую минуту, когда к грузчикам подлетел взбешенный майор, лямка лопнула, и двое грузчиков, толкавших ящик снизу — один коренастый, лохматый, другой высокий, смуглый, — подержав немного груз на весу, попросту бросили его. Ящик сполз с мостков, ударился оземь и раскрыл свою сердцевину, словно водяная лилия. А оттуда посыпалось: металл, никель, стекло. К ящику поспешил Мохаи, но еще проворнее оказался майор.

— Свиньи! Что вы делаете?!

В то же мгновение один из грузчиков громко вскрикнул и, обхватив руками одну ногу, затанцевал на другой.

— Бандюги! — орал майор, а рабочих очень забавляло, что к «бандюгам», по-видимому, относился и Мохаи. — Саботажники! Свиньи! Рапорт на всю компанию. Мохаи, немедленно отправляйтесь в комендатуру!

В депо, когда туда ворвался немецкий комендант, рабочие, усевшись в кружок, обедали. А в середине круга стояла совсем молоденькая девушка в черном поношенном пальтишке и пестром платке на голове.

О, майор Шнибер умел подмечать все с первого взгляда!

По улыбкам, исчезнувшим с лиц при его появлении, он понял, что девчонка рассказывала, по-видимому, смешные вещи, заметил, что вместо пяти поврежденных локомотивов, стоявших в депо и около него в прошлый раз, теперь ждали своей очереди на ремонт восемь паровозов. Некоторые из них торчали здесь уже по нескольку недель. Между тем есть приказ: не можете починить — отбуксируйте в главные мастерские. И пометки мелом в местах повреждений все те же: как сделали их несколько дней назад, так никто к ним и не прикасался. Да тут вообще никто ничего не делает!

И здесь — банда саботажников! А может, здесь, в депо, и есть их главное гнездо! К стенке каждого десятого — нет, и этого мало!..

— Где главный инженер? — завопил комендант.

В голосе его звучала угроза.

Тем временем на погрузочной эстакаде смуглый парень, отозвав в сторону своего напарника, сказал:

— Возьми-ка кувалду, Янчи, и врежь мне хорошенько по левой ноге. Не жалей! Лучше быть хромым, чем повешенным. О-о-о! Мать его так, этого дохлого шваба!.. Ну погоди, гад, я тебе отплачу!

А майор Шнибер носился, будто вихрь, по вокзалу, сопровождаемый длинноногим Казаром, задыхающимся от быстрой ходьбы Мохаи и мрачным жандармским обер-лейтенантом.

— И найдите мне этого симулянта — начальника станции! — на бегу орал майор Шнибер. — Чтобы ни один человек не смел покинуть станцию… Обер-лейтенант, поднимите по тревоге охрану!.. Ни один, слышите?!


С квартиры привезли начальника станции Сэпеши, полуживого и чуть не обезумевшего от страха. Он действительно выглядел больным и был бледен, будто только что вышел на свет из подземелья, но майор орал на него, не признавая никаких резонов:

— Вы — начальник! Да будь вы сто раз больной, за своих людей вы все равно отвечаете!.. Тут саботаж, откровенный, наглый, а начальник станции, видите ли, болен! Думаете, этот номер вам так пройдет?

Майору Шниберу прежде почти не приходилось вести подобных следствий, и опыта у него не было. Он придумал такой план: сначала допросить людей по одному, затем свести их на очные ставки, подвергнуть перекрестному допросу… Его подогревала решимость во что бы то ни стало утереть нос этим гестаповцам!

Тут майор вспомнил, что с месяц назад отдал распоряжение венгерскому коменданту подобрать документы, выяснить всю прошлую жизнь каждого рабочего и служащего станции. Теперь он стучал кулаком по столу и требовал данных. Однако жандармский обер-лейтенант нашелся: он решил выдать обычные железнодорожные аттестации за требуемые майором сведения и доложил, что на весь постоянный состав служащих вокзала материалы уже собраны — нет их только на сезонников, грузчиков и поденщиков.

— То есть как это нет? Почему не выполнили мой приказ?

Венгерского коменданта подмывало сказать немцу, что в полиции его послали бы к черту, запроси он подобные материалы сразу на сотню человек, тем более что места рождения большинства из них находятся либо на территории, занятой противником, либо в зоне боевых действий. Архивы же будапештской полиции в основном уже вывезены на запад…

Однако обер-лейтенант скандалов не любил и поэтому отвечал так:

— Я еще работаю над ними.

Про себя же решил, что в ходе следствия отберет десяток-другой наиболее подозрительных и спихнет их военной прокуратуре, а те, если хотят, пусть расстреливают их, вешают — какое ему дело, лишь бы поскорее покончить со всей этой кутерьмой.

Начальник станции Сэпеша, обливаясь холодным потом, испуганно лепетал:

— Но наши люди, простите меня, наши люди — старые, проверенные кадры! Все до одного. На железную дорогу нельзя было поступить так просто, с улицы. У нас не было ни профсоюзов, ни красных, уверяю вас…

— Защищайте, защищайте их! Вместе с ними и отвечать будете.

— Я никого не защищаю, но уверен, что если и есть что-либо подозрительное, так это в депо. Вот и Сабо тоже на депо показывал. И я думаю, что именно там…



— А погрузка, а пакгаузы?

— Там много временных рабочих. За них по нынешним временам — когда рад первому встречному — я не могу поручиться.

— Не можете? Отлично! Он, видите ли, не может поручиться! И куда вы только смотрите? Ведь эти негодяи у всех на виду хвалят американцев!

— Там Мохаи. А я…

— И он, этот ваш Мохаи, такой же прохвост, как все остальные.

— Старый служащий. Наиболее надежный. Лучше него мне на эту должность никого не найти сейчас… Возможно, в чем-то Мохаи и ошибается, но в его добрых побуждениях я не…

— Ничего, разберемся. Все выясним. И пока не выясним, ни одна живая душа отсюда не уйдет, слышите? Вызвать ко мне главного инженера Казара!

Казар чувствовал, что это — конец, что спасения нет. То, чего он опасался уже много недель, — все же свершилось. Но, странное дело, именно поэтому он был сейчас удивительно спокоен.

— Вы работаете здесь или развлекаетесь? Кто такой у вас этот Эстергайош? Сколько готовых, полностью отремонтированных паровозов вы передали движенцам? Почему работа идет так медленно? — градом посыпались на него вопросы. — Какое там — «медленно»!.. Со скоростью улитки! Вообще на месте стоит! Вы что думаете: я — слепой, ничего не вижу?

Казар возразил, что комендант пришел в депо в обеденное время, когда люди, естественно, не работают. А вообще работа идет беспрерывно, днем и ночью. Правда, депо для крупного ремонта не оборудовано. Но так все равно быстрее, чем отправлять локомотивы в главные мастерские, где и без того много работы. А без специалистов, без станков и инструментов — конечно, трудно. Иногда пустяковый ремонт и тот затягивается надолго… Главный инженер вызвал помощника, велел принести процентовку выполнения работ.

— Можете сами взглянуть, — сказал он, — из нее вам сразу все станет понятно. А что касается дисциплины, то у меня и у самого такое подозрение, что Эстергайош, действительно, злой дух мастерских… да, да, пожалуй, так оно и есть!

— Привести сюда Эстергайоша.

— К сожалению, невозможно. Я ведь уже подавал докладную о том, что он исчез, — сказал Казар и показал копию докладной, врученной им коменданту под расписку.

— С кем дружил Эстергайош?

— Да, пожалуй… не дружил он ни с кем.

— Не увиливайте, Казар, слышите! Вы что же: рассчитываете мне глаза замазать? Одним беглым негодяем?

Казар побагровел.

— Я действительно не знаю.

— С кем он общался, с кем беседовал?

Заглянув в анкеты, жандармский офицер подсказал майору, что Эстергайош — земляк Юхаса, и тот сразу же накинулся на Казара с новыми вопросами»:

— Кто такой Юхас?

— Очень хороший, работящий человек. Наш лучший машинист.

— Где он? Привести его сюда!

— В поезде. Повел эшелон в Хедешхалом.

Майор чуть не задохнулся от ярости.

На другой день начались допросы «простого люда».

Один за другим проходили перед комендантом измятые бессонницей, истрепанные тревогой люди. Нет, этот никогда не состоял в профсоюзе… А этот — из христиано-социалистов… член конгрегации Девы Марии… И у каждого — дети. Трое, пятеро, а то и десять! Обер-лейтенанту становилось все труднее отбирать из их числа так нужных ему десять, двадцать «виновных»… И эти деповцы! Почти все они неделями не уходили домой, не имели выходных…

Шнибер продолжал допрашивать. Первыми приказал вызвать тех двух рабочих, что бросили на землю дорогое медицинское оборудование. Один из них — смуглый, поджарый, — снял ботинок и показал майору раздробленный большой палец ноги.

— Что я, нарочно? Себе на ногу нарочно? Пошевелить ногой не могу. Ой, ой, ой!

Майор Шнибер перелистал протокол допросов, снятых накануне. Вся эта история становилась все туманнее, все запутаннее. А что, если ничего такого и не было? Да, но ведь донесение-то в гестапо он отправил! Теперь уже назад ходу нет…

Майор злобно посмотрел на жандармского офицера: это он, болван, старался, любой ценой хотел из доноса того пьяного скота Сабо дело состряпать!.. Если бы майор Шнибер мог тогда предположить, в какую лужу он сядет со всей этой затеей!


На погрузочной эстакаде больше всех нервничал молодой парень с черными, навыкате, глазами, которые он то и дело близоруко щурил.

Лайош Поллак — а это был он — всего несколько дней работал на погрузке.

Накануне в пекарне Франка появились два сыщика-жандарма. Они спросили Поллака, а на случай, если разыскиваемый выдал себя за другого, описали Франку его приметы. Им было известно только, что этот самый Поллак работает где-то в Буде, в пекарне. Лишь теперь Франк понял, как мудро он поступил, не зарегистрировав парня. Сыщики просмотрели все — даже членские книжки страхкассы, — затем поодиночке вызвали всех подручных и одного из них, рабочего из Пештэржебета, увели с собой, обнаружив, что у него не в порядке документы. Лайош Поллак отсиделся в хозяйской квартире на втором этаже, а вечером Франк взял его с собой, когда повез в депо хлеб, и попросил Юхаса спрятать «молодого товарища» на несколько дней, «пока уляжется тревога».

Теперь Поллак, понимая, что он крепко влип, старался изо всех сил не выделяться ничем из общей массы рабочих. Но если его сейчас вызовут на допрос… а его даже нет в списках… Тогда конец!


На третий путь прибыл товарный.

«Юхас вернулся!» — пронесся слух по грузовой станции.

— Анна, слышала? — крикнул один из путейцев девчонке в стареньком черном пальто и платочке. — Вернулся твой ухажер-то!

Аннушка Кёсеги — продавщица из галантерейного ларька — уже второй день сидела в депо. Глаза у нее все время были на мокром месте: еще бы! Забежала на минутку и вот застряла — вокзал оцепили.

— Какой еще ухажер? — По заплаканному, осунувшемуся лицу Аннушки промелькнула слабая улыбка. — Выдумают тоже…

Аннушка бросилась к остановившемуся эшелону и тут же увидела Юхаса. Веселый, быстрой походкой он шагал по шпалам к дежурке, спеша сдать рапорт, помыться, почувствовать себя свободным. Девушка кинулась ему навстречу.

— Господин Юхас! — задыхаясь от быстрого бега и смущения, проговорила она. — Разве вам не сказали? Ох, и зачем вы только вернулись… и как раз сейчас! Следствие тут идет, не слышали? Нас всех заперли, никуда не выпускают. Будто скот больной в карантине. Бегите отсюда, пока вас еще никто не видел… или уж… я и не знаю…

Машинист на мгновение оторопел, потом пожал плечами.

— Теперь, наверное, уж ничего не выйдет. А мы двое суток под Бичке простояли. Оттуда вот вернулся назад. Заперли нас, Аннушка, теперь и с той стороны. — И, увидев испуг на лице девушки, пояснил: — Перерезали русские дорогу на Вену. У Банхиды. Так что ежели у немцев еще есть охота расследовать — пусть расследуют. — И, весело кивнув хромавшему по перрону Месарошу, крикнул: — А с тобой что, приятель?

Грузчики на эстакадах тоже заметили Месароша и Яноша Киша. Ребята возвращались из комендатуры без конвоя. Со всех сторон заспешили к ним товарищи.

— Ну что?

— А ничего. Отбой!

— Конец следствию! — пробурчал Янчи Киш. — Я-то уж побаиваться стал, что они меня прикончат, а они — следствие прикончили.

— Как? Что случилось?

— Не знаю, а только паника в комендатуре большая Один туда бежит, другой обратно… Мечутся от телефона к телефону, орут, кричат по-своему, по-немецки…

О том, что «в связи с военными действиями запрещается впредь до дальнейшего распоряжения направлять поезда по железнодорожной магистрали Бичке — Гатабаня — Комаром — Дёр — Хедешхалом», в комендатуре узнали незадолго до возвращения эшелона Юхаса. Все вокзальное начальство, еще полчаса назад изводившее друг друга, сдвинулось вокруг только что разделявшего их стола, охваченное общей тревогой.

— Неужели это?..

— Нужно выяснить положение на линии Дорог — Эстергом — Комаром.

— Запросите выход на окружную!

Но в ответ пришли еще более устрашающие вести:

— Окружная не принимает. Сортировочные станции забиты составами до предела.

— Пусть комендатура попробует получить разрешение на вывод поездов через Обуду, по трамвайным путям.

И тут майору и одновременно жандармскому обер-лейтенанту стало ясно, что необходимо сейчас же, немедленно получить приказ на передислокацию — иначе они здесь застрянут! Если пала Банхида… А ведь еще вчера фронт прочно закрепился на линии Балатон — Секешфехервар — озеро Веленце… О, черт, телефон главной железнодорожной комендатуры все время занят!

Именно в этот момент в комендатуру влетела Клара Сэреми — в черной шубке, вся сияющая и благоуханная… В другое время майор Шнибер был бы в восторге — сейчас ему было не до нее. Однако уговорить ее уйти, заверить, что он сам забежит к ней позднее, вечерком, Шниберу так и не удалось.

— Я должна переговорить с тобой, Август! Всего два слова Ты не представляешь, какие ужасные две ночи я пережила. Муж… Москва или еще какое-то там красное радио сообщили, что мой муж жив… что он перебежал к ним… и… представь себе — стал партизаном!

— Что? — испуганно попятился майор.

— Ведь это немыслимо. Правда? Вот и я тоже говорю… Эндре Капи — и вдруг партизан! Но подполковник из гестапо был у меня именно по этому поводу… Хорошо еще, что они и меня не забрали. Но он оказался джентльменом… Настоящим джентльменом…


После обеда главный инженер депо Казар Иштван поспешил домой: помыться, побриться, сменить белье. Однако уже через час он вернулся назад — таким же небритым и чумазым, как ушел. А вечером к нему в контору постучался Юхас. Вошел и с минуту не решался даже заговорить, удивленный измученным и печальным видом Казара.

— Ну что, Юхас? — рассеянно спросил Казар, не меняя позы.

— Нет, я уж не буду вам мешать, господин главный инженер.

— Ничего… Что случилось?

— Извините, конечно, господин главный инженер… У меня тут приятель есть один… В трудное положение попал… Так что все бумаги у него в порядке, а вот квартиры нет… Несколько дней он здесь у нас перебивался. Ну, а теперь-то больше нельзя. Вот я и подумал: может, господин главный инженер выручит?..

— Как? Не понимаю… Ах да!

— Жилье ему нужно… дня на два.

Казар медленно опустил руку в карман, достал ключ.

— Вот, передайте… Опрятный человек-то? Пусть уж там поаккуратнее, беспорядка не делает. Вдруг приедет жена… — Казар замялся. — А до тех пор он может у нас пожить. Я ведь все равно теперь… здесь буду ночевать пока…

Главный инженер был какой-то странный, рассеянный. Юхасу пришлось дважды попросить какую-нибудь записку к дворнику.

…Передавая Поллаку ключ, Юхас потребовал от него только одно: чтоб в квартире инженера осталось все в. порядке, как было. Затем он поручил Аннушке Кёсеги отвести «родственника жены господина инженера» в его квартиру на Туннельной улице. Казары жили этажом выше Аннушкиной хозяйки, и девушка охотно взялась отвести молодого человека в дом, показать ему квартиру.

«Странно, — недоумевала она про себя, — что у красавицы инженерши родственник такой… как бы это сказать… Беженец, наверное, какой-нибудь. Вот бедолага!»

А Казар, оставшись один, снова достал из кармана письмо жены.

«Дорогой Пишта! — писала Клара. — Ты должен понять, что дальше так продолжаться не могло и я тоже не могла поступить иначе. Я получила письмо от Бэллочки. Она пишет, что семейство графа — очень милые простые люди. Сейчас у них целый караван гостей из Будапешта. Меня они тоже пригласили к себе, и очень сердечно. В понедельник я была у Гезы. Он оставил свою практику в столице и поступил на скромную должность в сомбатхейскую больницу. Такие вот дела! Ты знаешь, что Геза всегда заботился о том, чтобы не быть слишком уж на виду. Он не паникер, и тем не менее его семья в любой миг была готова к отъезду. У них в машине оставалось свободное место, и они предложили его мне. Да еще пообещали дать мне машину с шофером, чтобы от Сомбатхея подбросить до графского имения (это недалеко). Я тотчас же позвонила тебе, но тебя в конторе не оказалось. Весь вечер снова и снова пыталась связаться с тобой, но увы… Всю ночь я не ложилась, ждала тебя. Но ты не пришел. Я уж не знала, что и думать. Можешь себе представить мое беспокойство! Все же я упаковала вещи и утром побежала к тебе. Но меня не пропустили — все выходы были заняты жандармами. Мне удалось поговорить только со стариком Шушанским. Он меня успокоил, сказал, что тебе ничто не грозит. Но я все равно не могла оставаться спокойной. Хотелось проститься с тобой, а у меня оставались считанные минуты. Ведь Геза собирался тронуться в путь рано утром. И сейчас, пока я пишу эти строки, они ожидают меня внизу в машине и уже нервничают. Представляешь, как мне все это неловко. И как тяжело расставаться с тобой — вот так. Но, может, это и к лучшему. Прощание было бы слишком тяжким для нас обоих. Так все-таки легче. По-твоему, лучше было бы переждать здесь, но я этого не вынесу. Ты меня поймешь. Словом, нам нужно покориться судьбе. Эта война уже разлучила миллионы людей, и, может быть, навеки. Но я верю, что наша разлука будет короткой. Скоро настанут иные времена, и мы снова будем вместе, стараясь причинять друг другу поменьше обид, булавочных уколов, — поверь мне, Пишта, мы и раньше могли бы избегать их! Геза уже сигналит, и я кончаю писать. До скорейшего свидания, слышишь? И — целую тысячу раз.

Клара.

P. S. С собой я могу взять только самое необходимое. Прошу тебя, сложи мои платья в баул — и, в случав чего, снеси вниз, в подвал. Все, что нужно, найдешь в кладовке. Убирать и готовить зови прислугу Руднаи».

Казар дочитал письмо и молча уставился перед собой.

В голове промелькнуло: если бы Клара ехала поездом, то застряла бы у Банхиды. Венское шоссе, — но ведь и оно, вероятно, перерезано?.. Казар и сам не знал, какой ответ хотел бы услышать.

Если бы двумя годами раньше кто-нибудь сказал Эндре Капи, что однажды он станет партизаном, Капи засмеялся бы ему в лицо: «Ну и шутник ты, старина!»

Эндре Капи происходил из хорошей семьи, получил надлежащее воспитание. Он был единственным сыном. Папенька служил советником отдела в министерстве финансов. Понятно, что сынок тоже стал изучать право. Однако не успел он закончить и четырех семестров, как наступили новые времена. Они встряхнули души инертных молодых людей с голубой кровью, до сих пор снисходивших лишь к чиновничьей карьере, и обратили их внимание на столь важную, с точки зрения национальной экономики, сферу торговли.

И Эндре Капи в числе других покинул скучное право, влил свою «арийскую кровь» в еврейскую фирму. Он выправил патент на оптовую торговлю известью, песком, кирпичом, лесом и другими строительными материалами и перевел на свое имя фирму «Абрахам А. Краус» — целиком, вместе с самим Абрахамом А. Краусом, «приспособив» этого последнего на роль управляющего фирмой. Через несколько месяцев Капи уже настолько освоился с новой специальностью, что без труда мог отличать бревна от досок, гвозди от балок, цемент от песка и известняк от бутового камня. О нет, Эндре Капи не занимался политикой. К евреям у него никогда не было никаких претензий. В своем демократизме он заходил так далеко, что однажды, забывшись, выпил на брудершафт с Абрахамом Краусом, а противную с жировым горбом на спине Краусиху стал называть попросту Агикой. Евреи тоже не имели причин обижаться на Эндре Капи: он никогда не снимал с банковского, счета фирмы больше той суммы, о которой условился с управляющим, никогда не совал нос в дела управления «своей» фирмой и, чтобы меньше мешать, почти не ходил в контору. Зато, когда в этом возникала необходимость, охотно шел в министерства и разные присутствия, ведавшие заказами на материалы для общественного строительства. Он умел тактично подсунуть конверт чиновникам, с должным вниманием относившимся к делам фирмы, а его украшенные дворянской короной визитные карточки отлично выглядели на корзинах с новогодними подношениями.

Эндре Капи любил жизнь — красивую, веселую, брызжущую молодостью. Любил хорошую компанию, веселых собутыльников. Любил, сидя за белым столом и «кубок с жемчужным вином поднимая», произнести удачный тост. Любил красивых женщин, и по всем признакам они тоже любили его — интригующе бледного, с усиками «под Менжу», волнистыми белокурыми волосами и всегда элегантно одетого молодого человека, в чьих глазах, даже когда он смеялся, они угадывали тайную грусть и скрытое страдание.

Избежать военной службы Капи не стремился. Отслужил год вольноопределяющимся, демобилизовался в чине сержанта. Призванный еще раз, участвовал в победном вступлении венгерской армии в Трансильванию. К тому времени он был уже владельцем фирмы «Абрахам А. Краус» и, устроив несколько незабываемых вечеринок для офицеров полка, демобилизовался — на этот раз младшим лейтенантом. Позднее руководил поставкой строительных материалов аэродрому. На этой операции его фирма заработала несколько сотен тысяч пенгё, а он, Капи, чин лейтенанта. Заказы на строительство военных сооружений следовали один за другим, и уже казалось, что в «интересах обороны страны, учитывая важность проводимой в тылу работы», Эндре Капи никогда больше не придется надевать свою красивую лейтенантскую форму… Осенью сорок третьего Капи постигла неизбежная участь всех сердцеедов: в двадцать пять лет он смертельно, или, как в обществе говорили, «по уши», влюбился в Клари Сэреми, белокурую красавицу с безупречной фигурой, весьма популярную среди посетителей бара «Шанхай». Божественная Кларисса — это было известно всем завсегдатаям — поступила сюда танцовщицей лишь из любви к искусству и к богемной жизни; она осталась при этом благовоспитанной дамой, отличной хозяйкой, — одним словом, настоящей Сэреми.

Эндре Капи каждый вечер просиживал теперь в «Шанхае» и не сводил глаз с очаровательной блондинки. Вскоре они, уже не таясь, вместе уходили домой, вместе ездили в театр, катались на лыжах, бывали в обществе друзей. В этот период Капи готов был ради Клары забросить все дела. Любовь их, о которой очень тепло судачили в светских кругах, достигла своего апогея, как вдруг, в апреле сорок четвертого, Капи получил повестку явиться на призывной пункт. По-видимому, военные способности Эндре Капи были оценены выше коммерческих. Поговаривали, впрочем, что в момент принятия этого жизненно важного решения в военно министерском портфеле шарила рука графа Тивадара Эрдёди, владельца другой оптовой фирмы стройматериалов (ранее «Якоб Розенблют и сыновья»). Разумеется, Эндре Капи предпринял со своей стороны все необходимые шаги, но его дружески приструнили: радуйся счастью, получишь хорошее назначение, будешь командиром роты, что возводит укрепления в Карпатах.

Эндре Капи вряд ли можно было назвать гением стратегии или, скажем, тактики, однако, как армейский офицер, он имел отличную аттестацию: был элегантен, обладал счастливой наружностью, почтительно держался со старшими и с начальством, умел найти общий язык с подчиненными. Он любил говорить, что «солдаты за него и в огонь и в воду», — и действительно, пользовался у солдат симпатией. Впрочем, до испытания огнем, к счастью для него, дело не доходило. Итак, господину лейтенанту Капи пришлось отправляться в армию. Душераздирающая разлука и романтические Карпатские горы, тогда еще отдаленная, но зловеще быстро приближавшаяся канонада и, наконец, всеобщая атмосфера «живем только раз» — все это натолкнуло его на мысль обвенчаться перед отъездом с Кларой Сэреми. Церемония состоялась в узком кругу друзей, новобрачные поклялись в вечной любви, а Клара и на этот раз поразила всех восхитительнейшим туалетом. Под торжественные звуки органа плыл по всей церкви в клубах ладана громкий восторженный шепот о том, что огромные бриллианты в ушах у невесты — настоящие!

К сожалению, вследствие непредвиденного оборота дел на фронте, отличная должность командира роты, «укрепленной по линии Арпада», оказалась столь же ненадежной, как и сама линия. В июне сорок четвертого Эндре Капи еще смог на одну-единственную, но незабываемую ночь наведаться к своей юной супруге. Но уже в августе, сделавшись командиром маршевой роты, он нюхнул вдосталь и крови и пороху. В октябре Капи назначили офицером штаба пехотного батальона, занимавшего оборону под Дебреценом. Батальон вскоре разгромили наголову, а Капи во главе роты новобранцев снова пришлось кланяться пулям — теперь уже под Кечкеметом. К декабрю от его роты уцелел всего один взвод, и стоял он теперь к северу от Монора в пронизываемых ледяным ветром перелесках, так мило шелестевших в мирные времена.

Теперь Эндре Капи снедало одно лишь желание — попасть домой. Много месяцев он не знал женщины, не имел даже мимолетной фронтовой интрижки. И, странное дело, — его не тянуло на такие связи. Ему нужна была Клара. До безумия, до боли в сердце. Кто-кто, а он знал, как умопомрачительно хороша и волнительна его Клари. И еще знал, что имеет все основания сомневаться в ее верности, хотя она-то могла не сомневаться в неподдельности подаренных им бриллиантов. Война надвигается на Будапешт, скоро там пройдет фронт, город будет занят противником! По рассказам товарищей и по собственному опыту пребывания в Карпатах Капи знал, что это означает для бедных беззащитных женщин!

В штаб он попадал теперь редко и уже много недель подряд жил в монорской грязище, словно первобытный человек: измятый, промокший до костей, грязный. И — под непрекращающимся огнем противника. Но все же какими-то путями и до него дошел слух: скоро их «перебросят» в резерв, в Задунайщину! «Нет! — вдруг проснулась в Капи сумасшедшая ревность. — Нет и нет! Во что бы то ни стало попасть домой, вырваться туда любой ценой — даже ценой побега».

«Домой!» — эхом содрогалось все его существо в холодную, стылую и в то же время горячую от артиллерийского шквала ночь. Домой — хотя бы с помощью тех, кто сейчас по другую сторону переднего края. С помощью вон тех перебегающих вдали маленьких фигурок в серых шинелях, которые все приближаются, подползают все ближе… Они-то уж наверное дойдут до Будапешта.

Слово «домой» было на устах и у рядовых солдат. К тому же господин ротный больше не орал и не наказывал за «пораженческие разговоры». И люди осмелели, стали показывать ему спрятанные за пазухой листовки: «Уж я и не знаю, господин лейтенант, как оно все, а только, может, так было бы лучше». Много недель они не получали писем, горячей пищи. Впрочем, и холодную им доставляли раз в три-четыре дня. Далеко справа, за холмом, расположился второй взвод, слева, еще дальше, — подразделение немецких эсэсовцев.

Однажды вечером на них обрушился жесточайший артогонь, а затем еще более страшный минометный. И вдруг приказ по телефону: «Отойти на следующий рубеж». Перед ними, в нескольких сотнях метров, была лощина с крутыми склонами, поросшая густыми, непроходимыми зарослями шиповника, черной ежевики, колючей акации. Ветры густо забили их прошлогодней листвой и сухими полевыми сорняками…

Капи положил трубку.

— Ну как, ребята?.. Сюда или — туда?

— Так ведь… если можно, господин лейтенант… лучше туда!

— Тогда, ползком за мной — марш!

Перебежчики рассчитывали, что к утру советские войска подойдут к месту их укрытия. Но русские, не двигаясь, стояли в полукилометре от них, на противоположном склоне лощины, как раз перед позициями эсэсовцев. День прошел спокойно. Конечно, винтовочный и пулеметный огонь не прекращался ни на минуту, но орудия били теперь где-то в стороне. В полдень по лощине двинулось несколько советских танков. Выйдя на линию, которую накануне занимал взвод Капи, они открыли сильный огонь по немцам. За танками на штурм пошла пехота. Немцы ответили яростным пулеметным огнем. Откуда-то вылезла и затявкала противотанковая автоматическая пушка. Один танк ей все же удалось подбить. А немецкий пулеметный расчет принялся методично обстреливать место, где укрылись солдаты Капи, — то ли заметили их, то ли палили наугад. Русские, не останавливаясь, продолжали наступать.

— Господин лейтенант, эти идиоты швабы по нас бьют.

Капи оглядел долину, прикинул соотношение сил и решился.

— Тогда давай, ребята, ответим им!

Пока танки с грохотом и лязгом мчались на фашистские позиции, тридцать винтовок и четыре пулемета взвода Капи обрушили свой свинец на отлично видимые цели — огневые точки эсэсовцев. Наступавшие советские солдаты, может быть, и не заметили бы этой неожиданной поддержки, но возглавлявший атаку майор-танкист обратил на нее внимание.

В тот же вечер Эндре Капи ужинал с майором-танкистом за одним столом, сымпровизированным из снарядного ящика, а солдаты Капи — за исключением двух убитых и пятерых раненых — от всего сердца братались с крепкими русоволосыми украинскими хлопцами. Солдаты-перебежчики. все как один, обтянули кокарды своих пилоток красным сукном. Украсил красным сукном пилотку и Капи. Увидев это, один из его солдат — коренастый паренек с Куншага — весело крикнул:

— А ведь мы теперь партизаны, господин лейтенант!

Наутро майор разбудил Капи радостной вестью — в Дебрецене образовано Венгерское национальное собрание! — и спросил, не хочет ли он, Капи, пойти на службу новой, демократической власти. В полдень венгерский лейтенант Капи на советской штабной машине уже мчался, — насколько, конечно, можно было мчаться по забитым колоннами, разрушенным бомбежкой дорогам, — в сторону Дебрецена.


Двадцать третьего декабря правительственный комиссар банка вызвал к себе Ласло Саларди. Комиссар сидел за письменным столом и читал какой-то документ, отпечатанный литографским способом. Глаза у комиссара были опухшие, красные. «Уж не плакал ли?» — удивленно подумал Ласло.

— Скажите, господин доктор, когда будет закончена работа в хранилищах? — хриплым голосом спросил комиссар.

— Недели через две-три, господин правительственный комиссар.

Комиссар встал из-за стола и, вздохнув, подошел к окну.

— Две-три недели? — переспросил он и пожал плечами.

Ласло решил, что на него донесли. Это мог сделать, обозлившись на него, «мальчик со странными влечениями», сопляк-нилашист, следивший за эвакуацией банковских ценностей. Тем более что работа в хранилищах действительно шла очень медленно. Человек знающий сразу угадал бы здесь саботаж. Упаковочные ящики давным-давно стояли наготове, но ни один из них не наполнили банковскими ценностями, не говоря уже об отправке.

Ласло не сомневался, что комиссар вызвал его именно поэтому, и приготовился объяснять, доказывать, какой осмотрительности и ответственности требует их работа — проведение инвентаризации. Шуточное ли дело — миллионные ценности!..

Однако правительственный комиссар вернулся от окна к столу, остановился и, повторив:

— Две-три недели! — махнул рукой.

И Ласло вдруг понял: дело не в хранилище. Рассеянно заданный вопрос — всего лишь повод, чтобы начать разговор… Комиссар стоял, опершись кулаками о крышку стола и понурив голову. Ласло вдруг пришел в замешательство: два с половиной месяца шла между ними эта смертельно опасная игра, и по роли полагалось одерживать верх тому, кто сидел за столом. Сейчас впервые Ласло брал верх, причем открыто, так, что противник его признает это.

— Право, я не знаю… не знаю даже, с чего и начать, — заговорил комиссар. — Впрочем, благодарю вас, пожалуй, не стоит… я вообще не в состоянии сегодня что-либо обсуждать. Совершенно выбит из колеи. У нас в доме случилось нечто чудовищное… Это ужасно!.. — Комиссар, бледный и смертельно усталый, опустился на стул. — На четвертом этаже У одного из жильцов, оказывается, пряталась женщина. Якобы еврейка… И вот ее нашли… Верите ли, ее за волосы схватили и волокли по лестнице на глазах у всего дома. Голову ей буквально раскололи. А женщина была беременна, и она родила… прямо там, на лестничной клетке… с разбитой головой… — Комиссар содрогнулся, вскочил и снова подошел к окну. — Я ведь тоже учитель… как и вы, — продолжал он, с трудом подыскивая слова. — Немецко-французское отделение… Много лет без работы. В конце концов устроился в расчетный банк, письмоводителем…

Комиссар затряс головой и беспомощно развел руками, словно говоря: «Что у меня общего со всем этим?! Да разве я знал, что все так кончится?.. Я не хотел этого…»

Но он не произнес больше ни слова.

И вот теперь, после стольких вынужденных встреч за эти два с половиной месяца, Ласло впервые глянул этому человеку прямо в глаза. И как бы в подтверждение того, что они действительно поменялись ролями, комиссар растерянно отвел взгляд в сторону. А Ласло — будь что будет! — спросил тихо:

— Вы — антисемит?

Что он сейчас — возмутится, наорет на него, вышвырнет из кабинета? Но ничего такого не произошло. Напротив, комиссар задумался и тихим, искренним голосом сказал:

— Да. Теоретически. Но не так, как эти…

— Простите… именно так! Всякий фанатизм — есть фанатизм, — говорил Ласло, уже не обращая больше внимания на протестующе мотавшего головой комиссара. — Один человек обосновывает его теоретически, другой — выполняет на практике.

— Ах, нет же, нет! Нет… Это чудовищное варварство! Это…

— Кто повинен больше? — возразил Ласло, твердо, смело выдерживая взгляд комиссара. — Птица, сбившая крылом горсточку снега на вершине горы, или сорвавшаяся от ее «невинного» движения лавина, которая уничтожит деревни? Я думаю — и та и другая.

Комиссар, отрицательно покачивая головой, прошелся до окна и обратно.

— Устал я, — глухо обронил он. — А тут еще это… сегодня утром… Я не в состоянии с вами спорить. — Он остановился, долго глядел на орнамент дорогого толстого ковра у себя под ногами. Затем протянул Ласло руку. — Спасибо, и не сердитесь, что понапрасну заставил вас подняться ко мне…

Только начинал заниматься вечер. Ласло неторопливо шагал домой. Сверхурочную работу в банке на этот раз отменили — по причине «закупок» к рождеству. Хотя что уж было покупать!..

Ласло поднялся в Крепость, с минутку посидел на парапете Башни Рыбаков, глядя на темнеющее небо, на мокрые унылые деревья, на поросшие мхом камни.

Из-за спины Ласло, со стороны Крепости зарокотал мотор медленно и совсем низко летящего самолета-разведчика. Ласло вскинул кверху голову и увидел прямо над собой, в каких-нибудь двадцати метрах, широко распластанные крылья стальной птицы и огромные красные пятиконечные звезды на них.

Ласло не удержался от возгласа, полного радости и удивления: какая красота! Ведь до сих пор ему приходилось видеть эти звезды лишь на карикатурах фашистских плакатов — в виде искривленных, изломанных линий или растоптанными гигантским сапогом немецкого солдата (карикатуристы, как правило, не утруждают себя поиском новых идей).

Самолет-разведчик плыл медленно. Вот, припав на одно крыло, он повернул в сторону, и на миг Ласло увидел сидевших в открытых кабинах и пилота и наблюдателя. Ему показалось, что он смог разглядеть даже их лица.

На Башне Рыбаков показались двое мужчин. Они, как будто прогуливаясь, неторопливо приближались к Ласло. Надо было уходить: человек, присевший на минутку отдохнуть и мирно разглядывающий небо, деревья, камни, — такой человек подозрителен здесь! Это может повлечь за собой проверку документов и провал… В этом городе пока еще правит враг!

Ласло стал спускаться вниз по лестнице. На какое-то мгновение он вспомнил утренний разговор с нилашистским комиссаром в банке, и ему стало противно.

«Да, несчастье наше в том, что нас мало!» — подумал он.

Как знать — если б мог он тогда заглянуть в эти джунгли домов, населенных миллионом людей, неустанно жаждущих мира, красоты, добра, — не думалось бы ему, что их так мало!..

Но он жил тогда в ночной мгле развеянных надежд, в лихорадящем горьком похмелье, наступившем после вчерашнего упоения собственной храбростью, которому все они отдались так пылко… Иногда он готов был выйти на набережную с пистолетом в руке и стрелять, стрелять в марширующую мимо колонну немцев или нилашистов, стрелять, пока хватит патронов, пока не убьют его самого. Ведь и это протест, смелый и открытый. Особенно когда большего сделать и невозможно.

И если он не сделал этого, то только потому, что думал: а вдруг он еще кому-то понадобится! Вдруг кто-нибудь из друзей постучится к нему ночью, попросит ночлега или печать на документы. Или кому-то нужно будет помочь бежать из гетто. Вспоминался ему скупой на слова старик — «беженец из Трансильвании», назвавшийся Мартоном Адорьяном. Какой-то он необычный. Рабочий — это и по рукам видно, а как-то вечером Ласло застал его читающим Гольбаха в оригинале, по-французски! Старик сам разыскал книжку в библиотеке Ласло. Мартон Адорьян… последняя весточка, последнее поручение товарищей Ласло за много недель.


Однако на этот раз дома Саларди ждали две новые весточки.

К нему заходила какая-то женщина. Она просила Мартона Адорьяна передать Ласло от г-на Сигети: «Если господин Саларди собирается поехать к родственникам, во второй день рождества, Сигети заедет за ним на машине рано утром. Пусть приготовится». И еще записка: «Дорогой Лаци! Мне передали, что ты ищешь экономку. Подательница этого письма — скромная, тихая, прилежная и абсолютно надежная женщина. Я познакомился с ней у одного хорошего друга, а теперь настоятельно рекомендую ее тебе. С приветом, Фельдмар».

Женщина сидела на кухне и кормила девочку лет трех. Она была молодая, стройная, русоволосая. Увидев вошедшего Ласло, женщина встала, оправила юбку и, слегка наклонив голову, представилась:

— Магда Надь.

— Откуда вы? — полюбопытствовал Ласло.

— Из Дёньдёша.

Ласло едва удержался от улыбки. Он знал: дёньдёшский отдел записей гражданского состояния горел с начала этого века раза три, не меньше. Какое бесчисленное множество «дёньдёшских документов» изготовил он сам прошлым летом! Если бы сейчас провести учет всех уроженцев Дёньдёша, по документам оказалось бы, что этот маленький городишко по количеству жителей давно оставил позади даже Сегед.

На кухонном столе лежали наполовину заштопанный детский чулок с воткнутой в него иголкой и грибком. Штопка была тонкой, прямо бисерной, и Ласло подумал, что он видел где-то вот такую же красивую, будто вязь, работу…

— Все документы у нас в порядке, — проговорила женщина и неуверенно потянулась к потертой сумочке. — И мои и дочкины.

У женщины был приятный, по-девичьи звонкий голос и теплый, с печалинкой, взгляд.

4

Товарный поезд, прогромыхавший в сочельник по трамвайным путям в сторону площади Кальмана Сэля, вел Иштван Юхас.

Путевой лист был выписан до Комарома.

Иштван Юхас рассчитывал, что на следующий день в любом случае будет в Комароме. Оттуда налегке, с одним паровозом вернется к вечеру. А там — независимо от того, дадут ему выходной или нет, — на некоторое время распростится со станцией. Разыщет Эстергайоша по адресу, который тот ему оставил, — у монтера на улице Медве. Юхас и Эстергайош были земляки: их деревушка стояла как раз на границе Пештской и Эстергомской областей. Вот уже месяц, как они не были у своих. Сейчас, под рождество, они покатят прямо домой, да и останутся там, пока не прояснится обстановка.

Однако только к восьми вечера паровоз Юхаса кое-как согласились принять на Визафогойскую-товарную. А там творилось такое, чего он ни разу не видел с тех пор, как поезда водит: с уйпештского моста на станционные пути один за другим непрерывным потоком шли составы. На маленькой, тесной станции их скопилось такое множество, что для маневрирования и переформировки места уже не оставалось. Сопровождавшие эшелоны офицеры расстегнули кобуры пистолетов: у кого больше глотка, кто более решительно размахивал пистолетом под носом у соперника или у начальника станции, тот и получал разрешение «протолкнуть» свой эшелон дальше. На Юхаса и его бригаду никто не обращал внимания. Всю ночь «загорали» они на путях, держа котел под паром и надеясь в конце концов как-нибудь выскочить со станции. Под утро у Юхаса, даже не поглядев на его маршрутный лист, отцепили тридцать вагонов порожняка: взамен какой-то немецкий унтеришка, потрясая пистолетом, заставил начальника прицепить к эшелону восемь санитарных вагонов с огромными красными крестами на стенках и крышах. Юхас обошел вагоны. В них расположились какие-то девицы и гражданские — немцы и венгры… Были там, вероятно, и больные… Затем пришлось брать и эстергомский товаропассажирский. Зато к десяти утра Юхасу удалось наконец выбраться со станции. Надежд на возвращение из Комарома у него уже не было, и он только прикидывал, с какой станции, пользуясь всеобщей неразберихой, ему будет ближе всего добираться до своей деревушки. Вероятно, из Чабы. Просто сбежать с паровоза, и пусть все летит ко всем чертям!


В десять утра Юхаса наконец отправили. Старенький паровозик, пыхтя, прогромыхал по станционным стрелкам, однако ехать пришлось недолго. В Юрёме путь снова преградил закрытый семафор. Сначала их обогнал воинский эшелон, затем пропустили длиннющий встречный состав с боеприпасами. Уже затемно кое-как добрались до Вёрёшвара.

На станции с безразличным видом слонялось несколько венгров-железнодорожников. Немецких солдат было тоже человек тридцать.

Один железнодорожник, выйдя из конторы, сказал что-то ожидавшим, сплюнул, а затем, задрав голову к паровозу, крикнул Юхасу:

— Можешь и ты, приятель, поворачивать оглобли.

— Как это, черт побери, поворачивать?

Железнодорожник пожал плечами.

— Чаба не отвечает. Не знаем, что там у них стряслось. Может, просто телефон неисправен… Солдаты поехали на дрезине поглядеть, в чем дело. Давно пора бы и им уже вернуться.

И снова прошло часа четыре в ожидании. Уже совсем стемнело, а орудийные вспышки сверкали со всех сторон, будто фейерверк.

— Вот и я все гляжу, — ворчал путеец, — гляжу и не понимаю: где наши, где русские палят? Вижу только — огонь кругом. Перегоняй-ка, приятель, паровоз в другой конец состава. Не станем мы больше ждать эту проклятую дрезину!

Но вскоре дрезина все же вернулась — зеленый широкозадый автомобиль, поставленный на рельсы. В дрезине сидели трое немцев, один из них был ранен. Трое не вернулись вообще. В станционной конторе начался тревожный телефонный трезвон. Ехавшие в санитарных вагонах и в эстергомском товаро-пассажирском соскочили на полотно, окружили дрезину. Кто понимал по-немецки, переводил соседям: проехать невозможно, и железную дорогу, и Венское шоссе перерезали русские. Танки их уже идут на юго-восток, к Будапешту. Надо поскорее уматывать назад, пока не захватили поезд.

У Юхаса забилось сердце: может быть, их деревушка уже по ту сторону фронта? Как же теперь попасть туда? Или хотя бы дать знать о себе! Что за рождество будет у стариков!


Вечером, в семь часов, Юхас прибыл на будайский вокзал. Мыться не стал, а только шепнул новость деповским и сразу же помчался на улицу Медве. Но его ждало разочарование: Эстергайош не мог больше откладывать и вчера вечером, наскоро собравшись, отправился в дорогу один…

Семья электромонтера — он сам, его молодая жена и мальчуган лет четырех — сидела за столом, ужинала. Ели рагу, вернее — клецки в луковом соусе, потому что мясом это «рагу» и не пахло. Зато лук был настоящий: едкий до слез.

— Ушел, значит? — переспросил Юхас. — Ну и хорошо сделал. По крайней мере вовремя через фронт пробрался. Семья весточку получит. Ну, а умыться мне не позволите ли?

— Пожалуйста! На плите вода стоит горячая. А потом просим к столу! Чем богаты… Уже за одну такую добрую весть с нас причитается! — засуетилась хозяйка.

— Да, кстати! — подхватил монтер, залпом выпил стакан воды, крякнул и ладонью вытер губы. — Эту весть мне нужно бы кое-кому передать. Подождешь меня, дружок? Через четверть часа я вернусь.

Говоря так, хозяин одной рукой нахлобучил шляпу, а другую совал в рукав пальто. Так и убежал, на ходу дожевывая кусок макового пирога.

Ласло не собирался праздновать рождество. Он был рад уже тому, что впереди у него свободный вечер и целый следующий день: он сможет спокойно собраться в дорогу, уничтожить печати, чернила, документы, все бумаги, которые могут показаться подозрительными. Вдруг его хватятся после праздника, придут с обыском, что-нибудь обнаружат — и подозрение падет на «родственника хозяина квартиры» или на «прислугу», как числились по домовой книге теперь Мартон Адорьян и Магда. Однако перед самым закрытием в банк неожиданно явился один их старый клиент и принес десять бутылок вина. Ласло оделил девушек, оставил и себе две бутылки. «Теперь будет чем справить рождество! — подумал он. — Посидим, посудачим за стаканчиком вина с дядюшкой Мартоном».

Но Ласло забыл, что теперь у него в доме есть хозяйка. Видно, прав был Фельдмар, рекомендуя ему Магду как хорошую экономку. Праздничный ужин у них получился «не хуже, чем в мирное время»!

Вошла в комнату маленькая смугляночка Кати, запрыгала, заплясала вокруг елки, потом по очереди подставила щечку старому Адорьяну, Ласло, мамочке. Дядюшка Мартон тут же вручил девчурке отличную игрушечную тележку, которую он ухитрился смастерить за один вечер из лучинок для растопки, старых катушек и гвоздя. Ласло тоже сделал подарок девочке — горсть цветных карандашей, — а под елочку выставил свои две бутылки вина.

Радовались все так, будто одарили друг друга невесть какими сокровищами. Магда принесла в комнату сверток белья.

— А это господину доктору сюрприз, — с улыбкой пояснила она. — Привела в порядок все ваше белье, заштопала дырки на носках. Кстати, их оказалось немало!

Ласло поблагодарил… И где это он видел такую аккуратную бисерную штопку?.. Отозвав мамочку в сторону, маленькая Кати что-то взволнованно зашептала ей на ухо.

— Откройте, Магда, только одно, — воскликнул Ласло, — как вы успели все это сделать за один день?

Магда ничего не ответила и вышла на кухню. Ласло показалось, что на глазах у нее были слезы. Однако, снова возвратившись в комнату с ужином в руках, она уже не плакала.

Ласло и Мартон Адорьян ужинали вместе: естественно, что в рождественский вечер они пожелали разделить друг с другом свою трапезу, тем более что живут под одной крышей. Зато Магда, как «служанка», ушла с дочкой на кухню. Кати сидела там смирно и не выпускала из рук подарков. Словом, приди в дом какой-нибудь незваный гость, он не нашел бы здесь ничего подозрительного.

Поужинав, Ласло вышел на кухню. Он налил Магде бокал вина, а для Кати чуть подкрасил вином воду «в виде исключения». А с дядей Мартоном даже торжественно выпили на брудершафт. Хотели послушать радио, но диктор все время вызывал какого-то шофера, предлагая ему срочно явиться к месту службы, захватив с собой теплое одеяло и провизию. Затем наступила долгая, томительная пауза, и вдруг заиграли марш, но тут же, не доиграв до половины, снова принялись вызывать шофера с теплым одеялом и провизией.

— Видно, кому-то очень приспичило ехать! — пробормотал дядя Мартон.


Позвонили. Магда открыла дверь, и в комнату, забыв на этот раз о всех формальностях конспирации, влетел электромонтер.

— Знаете, что Будапешт окружен? — запыхавшись от быстрого бега, крикнул он.

Мартон и Ласло вскочили из-за стола. Оба улыбались широко, радостно. И с минуту стояли так, молча, глубоко взволнованные. Затем набросились с вопросами. Монтер рассказал все, что услышал от Юхаса. Ласло поставил на стол третий бокал: «За такие новости нельзя» не выпить!» Нераскупоренную же вторую бутылку силой всунули монтеру в карман.

Когда гость ушел, Ласло вышел на кухню. Девочка уже заснула, Магда мыла посуду.

— Не знаю, Магда, интересуетесь ли вы политикой, — тихо, сдерживая радость, сказал Ласло, — но, если все же интересуетесь, могу сообщить вам: советские войска окружили Будапешт.

Магда вскинула на Ласло глаза, у нее перехватило горло. Вдруг бурная радость залила краской ее лицо. Но тотчас же, будто опомнившись, молодая женщина вся поникла, а красивые, ласковые глаза ее снова заволокло слезой.

Позже — дядя Мартон уже отправился к себе, спать, — Магда вошла, чтобы собрать бокалы, и вдруг смущенно остановилась перед Лайошем.

— Господин доктор, теперь уж, верно, недолго… А я заметила, вы уж не сердитесь, будто собираетесь вы куда-то. Так я попросить вас хотела… Хотя, конечно, с вами-то было бы надежнее… Ну, все равно… Нельзя мне привести сюда двоих стариков?.. Родственников моих… Им так трудно… Они бы со мной вместе в маленькой комнатке уместились, если… — Магда вдруг разрыдалась, но тут же проглотила слезы, — … если, конечно, я еще застану их в живых.

Магда выжидательно помолчала. Потом, пересиливая себя, добавила, подняв умоляющий взгляд на Ласло:

— А если… если я не вернусь… вы тогда, пожалуйста, присмотрите за моей девочкой. Я вот написала здесь адрес — в случае чего отведите ее туда… Как все уже кончится… — И Магда, достав из кармана своего передника бумажку, протянула ее Ласло.


На следующий день судьба сама окончательно решила вопрос об отъезде Ласло.

Чуть свет прибежал к Ласло его бывший ученик Дюри. Он был весь в грязи, лицо — в кровоподтеках. Когда-то Ласло давал ему приватные уроки по языку, но паренек и потом частенько забегал к нему — показать бывшему учителю свои стихи. Мальчик учился в предпоследнем классе гимназии, но по уму, ясному и живому, он казался старше своих лет и обладал, без сомнения, талантом. За крамольные речи против вывоза в Германию допризывников кто-то из товарищей по классу донес на него. Три недели назад Дюри забрали и отвезли в Дом нилашистов на улице Варошмайор… И вот в сочельник, который нилашисты решили отметить грандиозной попойкой, все стражи так перепились, что нескольким заключенным удалось выбраться из тюремного подвала и бежать. Вместе с Дюри пришла седая, старая женщина с печальными и добрыми глазами: она угодила в застенок несколько дней назад «за укрывательство евреев».

— Разрешите нам только несколько дней у вас пересидеть, господин учитель, — попросил мальчик.

Вечером вернулась Магда со своими родственниками. Старики — седой, сухопарый мужчина с неторопливыми движениями педагога и одетая в траур измученная старушка с выплаканными глазами — были, вне всякого сомнения, беглецами из гетто.

А немного позже пришел Миклош Сигети.

— Остаюсь, — сообщил он, войдя в комнату Саларди, и сел. — За тобой завтра пришлю машину — поезжай! А я остаюсь.

Лицо Миклоша было серьезным, и очень усталым. Ласло был поражен.

— Но почему?

— Школу распустили, — упершись взглядом в исцарапанный, давно не натиравшийся паркет, проговорил Миклош. — Уже третий день, как я в маршевой роте. Взводным… словом, я теперь вижу, в чем была наша ошибка… Наша, да и многих других тоже…

— Не понимаю…

— Помнишь тот вечер, когда провалился Лаци Денеш?

— Конечно, — кивнул Ласло, мрачнея.

— Тогда у тебя был здесь один… один товарищ… Помнишь, что он сказал? Что восстание нужно с помощью армии начинать. Одним гражданским, мол, это не под силу.

— Верно. Он так считал.

— Так вот — он был прав!

— Может быть, — нетерпеливо перебил его Ласло. — Но отчего же Бела с его офицерской группой…

— Вот именно! — горестно усмехнулся Миклош. — С офицерской!.. Понимаешь, за эти три дня, что я живу бок о бок с солдатами… я стал глядеть на все совсем иными глазами… — Разгорячившись, он вскочил на ноги. — Ну, скажи, чего хотела та группа кадровых офицеров? Да и чего она могла хотеть?! Вероятно, было среди них несколько истинных патриотов. Допускаю… Ну, а остальные? Чего хотели остальные? Прощения их преступлений и всего содеянного ими свинства! Да еще — славы, чинов и карьеры!.. Ведь теперь только слепой не видит, что мир меняется. Вот они и хотели гарантировать себе положение в этом новом мире. Большинству офицеров иного и не нужно, понял? И вот таким типам вверить вооруженное сопротивление целой нации? — Спохватившись, что слишком разошелся, Миклош понизил голос. — А вот за эти два дня я познакомился с рядовыми солдатами. С простыми людьми. Понял? Из десяти человек по меньшой мере пятеро не пожалели бы жизни, чтобы хоть раз насолить офицерикам… нилашистам насолить, немцам, фабрикантам, помещикам, всему свету, что породил их и обрек на нищету, одел в солдатские шинелишки и погнал на убой!.. Среди них нет ни одного, кому по вкусу война эта… Даже среди нилашистов — если кто среди них и записался когда-нибудь в нилашисты. Единственно, чего боятся, — это плена. И еще — этот идиотский автоматизм остался, который все еще действует и гонит их все дальше и дальше…

Ласло вздохнул.

— Возможно. Но теперь уже все ни к чему. Поздно.

— Нет, не поздно! И сейчас еще не поздно!

Миклош присел на стул, задумался.

— И потому ты не хочешь перейти к русским? — спросил Саларди.

— Это было бы легче всего, — возразил Миклош. — Я хочу перейти на сторону русских, конечно, хочу! Но не в легковом автомобильчике, с горсткой политиканов и журналистов… Я перейду вместе с моим взводом или со всей ротой… а может, удастся поднять и больше…

— Жаль, — задумчиво промолвил Ласло, — что я не могу сделать того же… Да, ты, конечно, прав.

— А ты переходи сразу. Я скажу, чтобы за тобой заехали.

— Не знаю…

— Риска никакого. Водитель, наверное, уже в десятый раз проделывает этот рейс. У него и документы есть, и проводники, знающие дорогу, свободную от мин… За все время по ним даже ни разу не выстрелили. Завтра переправляются депутаты парламента, левые политики, Имре Ковач тоже едет…

— Нет, не поеду, — вдруг наотрез заявил Ласло. — Все эти люди — это кучка офицерья, и только… Ты прав. Для меня это был бы тоже самый легкий путь — бежать с ними.

— Но почему?

— У меня есть свои рядовые… Сегодня их семеро. Завтра, возможно, будет больше. Нет, я не могу… Мне вверили их партия… товарищи… Если я уеду, они не будут в безопасности. По крайней мере они так думают. Оставить их одних, потому только, что… Ведь все это, может быть, и продолжится-то каких-нибудь несколько дней!..

Ласло и Миклош обнялись на прощание.

— Ну вот, — не без грусти сказал Ласло. — Ты все-таки повоюешь. А я теперь уже действительно ничего не смогу делать: только сидеть и ждать, пока освободят нас…

Взвод Пакаи вечером уже собирались отправить на фронт. Миклош пообещал при малейшей возможности сообщить, в каких окажется краях.

— Ну, что ж… до свидания… Будем надеяться, до скорого…

— Вот только Денеш и Бела…

— Попробуем что-нибудь сделать…

За два дня рождества все обитатели дома перебрались в подвал. Впрочем, некоторые жили там уже целую неделю — с тех пор, как начался артиллерийский обстрел и налеты штурмовой авиации. Когда же прошел слух, что город в кольце, Соботка, начальник ПВО дома, страшно всего боявшийся чиновник, мелом расчертил подвал на клеточки, каждому определив, сколько места он там может занять. Затем комендант вместе с дворничихой снесли вниз небольшую круглую печку — отапливать подвал, готовить на ней пищу.

На второй день праздников Ласло поднялся к дантисту. Ему на память вдруг пришел один профессор, бывший учитель Миклоша Пакаи, живший в Хювёшвёльди, и Ласло решил позвонить ему по телефону.

Извинившись за беспокойство и напомнив профессору о себе, Ласло сказал, что он звонит из Крепости и хотел бы знать, какие новости у них на окраине.

Профессор весело засмеялся.

— Новости? Ну, что же… Я, правда, никогда не был радиокомментатором, но один разок попробовать можно… Итак, я нахожусь сейчас в особняке на Аллее, на втором этаже. Стою у окна. По Аллее с самого утра нескончаемым потоком грохочут танки с иностранными, у нас прежде никогда не виданными знаками на башнях. Вы поняли?.. За ними также без конца катят орудия, минометы. А по обочинам — непрерывная вереница пехоты. В сомкнутом строю, будто на военном параде. Ого!.. Один солдат с автоматом — у нас в саду. Автоматы у них странные — вроде… мандолины… Солдат осматривает кусты, заглядывает в подъезд. Видно, не нашел ничего подозрительного — снова перемахнул через изгородь и побежал догонять свою колонну… С виду — очень миролюбивые, добрые люди. Впрочем, что я тут вам рассказываю. Сейчас сколько? Пол-одиннадцатого? Ну так к обеду они будут у вас — сами посмотрите!..

После обеда Ласло еще раз попросил у зубного врача ключ от квартиры. Но позвонить ему не удалось: телефон был нем.

Газа не было — уже который день. К вечеру отключили и свет. Пришлось зажечь рождественские свечи. Ванну, тазы, ведра наполнили водой. И вовремя. Правда, насосная станция в Капосташмедере, занятом советскими войсками, работала бесперебойно, но главные водонапорные магистрали немцы перекрыли — «ввиду разрыва труб».

Никто в доме Ласло и не думал о том, что заготовленную воду им придется растягивать на пятьдесят дней.

Густой туман упал на город, — может быть, к снегу, а может, то была искусственная дымовая завеса. Не видно было ничего и за пятьдесят метров. На Вермезё расположились лагерем венгерские солдаты. Неизвестно, с какой целью вокруг огромного поля вырубили красавцы каштаны. На углу улицы Мико заняла боевые позиции венгерская батарея гаубиц и время от времени делала по нескольку залпов. А в середине Вермезё заработали, замолотили крупнокалиберные минометы. Солдаты набивали их утробы минами, а дергать шнурок давали собравшейся сюда со всей округи ребятне. Мальчишкам забава эта очень нравилась. Домой они возвращались лишь к ночи — синие от холода, грязные, но веселые.

— Мировая штука — эта осада! — восторгался сын дворничихи, добравшись до дому.


Утром 27 декабря Ласло снова пошел на работу. Больше из праздного любопытства и злорадства отважился он на этот рискованный путь.

В банке Ласло застал лишь коменданта, швейцара, нескольких рабочих из котельной да одного из перепуганных директоров, жившего неподалеку, в двух кварталах от банка.

— Что вы скажете на это, господин доктор?.. Как вы считаете? Что теперь будет?

В эту минуту в угловую комнату второго этажа, служившую когда-то кабинетом председателя правления банка, а затем — до позавчерашнего дня — правительственного комиссара, со страшным грохотом врезался снаряд.

— Что будет? — недоуменно переспросил Ласло. — Я думаю, господин директор, банк придется закрыть на несколько деньков.

— Ах! — прогнусил тот. — Вы еще можете шутить!

Ласло хотел забрать кое-какие личные вещи из ящика своего письменного стола. Директор проводил его до лестницы и все умолял не ходить наверх. В самом деле, пока Ласло был у себя на этаже, в здание угодил еще один снаряд. Сложив все необходимое в портфель, Ласло спустился вниз. Он был в превосходном расположении духа.

— Ну как, господин директор? Мне кажется, некоторое время наши клиенты не очень будут надоедать нам своими визитами. Пожалуй, и нам нет смысла приходить сюда. До свидания! И разрешите поздравить вас теперь уже с прошедшим праздником.

Директор проводил Ласло до парадного и все жаловался, что не знает, как доберется теперь до дому.

Впрочем, обратный путь и Ласло достался нелегко. Всякий раз, когда обстрел усиливался, ему приходилось искать укрытия в подъездах. Обычно там уже был кто-то; незнакомые между собой люди вступали в беседы, и непременно находился среди товарищей по несчастью какой-нибудь весельчак, умевший подбодрить всех. И снова тянулась вдоль стен цепочка пешеходов — до следующего залпа…

— Не горюйте, господин старший сержант, — решил утешить Ласло шагавшего рядом с ним полицейского в черной шинели, мрачного и неразговорчивого. — Как-нибудь все утрясется.

— Ничего теперь не утрясется! Нет, ничего не утрясется!

Магазины по всей улице были закрыты, железные рифленые жалюзи спущены. Тротуары и мостовая усыпаны обломками кирпича, черепицы, кусками штукатурки, битым стеклом.

А дома Ласло ждали сразу три сюрприза. Во-первых, гости: смуглая, начинающая полнеть женщина лет сорока с двумя мальчиками четырех и пяти лет. Женщина принесла письмо от Миклоша и, застигнутая обстрелом, осталась переждать: по улице да еще с детьми идти было опасно… Миклош писал — это было даже не письмо, а записка из двух кривых строчек: «Мы в химической лаборатории Политехнического института. Вход со стороны набережной Дуная. С приветом М.».

Второй сюрприз — венгерские солдаты, прежде чем дезертировать, бросали во дворы оружие, уничтожали ручные гранаты. От взрывов гранат повылетали все окна, выходящие во двор. Теперь многочисленному «семейству», скопившемуся в квартире у Ласло, пришлось перебраться в две передние комнаты: одну заняли женщины, другую — мужчины.

И, наконец, третий сюрприз: в одноэтажном ветхом домишке напротив солдаты устроили конюшню, разместив там восемь лошадей.

Ласло созвал «общее собрание». Посмеиваясь, оглядел свою «семейку»: еще совсем недавно он жил в квартире один как перст; затем появился дядя Мартон, и вот теперь их здесь одиннадцать душ, и все они ждут не дождутся конца осады.

— Давайте подсчитаем наши запасы.

— Четыре с половиной кило белой муки, два кило черной, около полутора килограммов сахару, четыре банки варенья, кило топленого сала, полбутылки растительного масла, пачка сушеного луку, — доложила Магда, уже произведшая учет всего, что имелось в кладовой.

— Да, на одиннадцать человек, конечно, немного… в расчете… ну, скажем… на две недели.

— На две недели? — возмущенно зашумели «гости». — Ну что вы!

— Давайте будем пессимистами. И потом — кончится блокада, но магазины не в первый же день наполнятся продуктами!

— Вот соли у нас много, — сказала Магда. — Почти четыре кило.

— Это хорошо. Соль можно будет менять.

— Да, продуктов у нас действительно мало, — согласилась пожилая женщина, бежавшая из нилашистской тюрьмы. — На такую уймищу людей. Даже и на одну-то неделю едва хватит.

Однако судьба, как видно, стала благоволить к Ласло и его «гостям»: через каких-нибудь полчаса очередной снаряд смел с лица земли домик напротив и все восемь лошадей, убитых наповал, достались людям.


Всю рождественскую ночь Эстергайош провел в пути. До Хювёшвёльди он мог бы еще добраться трамваем, но, подумав, решил сойти у проспекта Липотмезё: город уже был со всех сторон охвачен кольцом полевой жандармерии. Стоит только ступить за городскую чёрту — всюду проверка документов.

Сначала он взял напрямик, по склону Липовой горы, выбился на какой-то лесной проселок и по нему уже в полной темноте, буквально на ощупь, пробрался к Хидегкуту. Поселок миновал, держась околицы, вдоль огородов, по темным переулкам между виллами. Собаки провожали его яростным лаем, зато людей не было видно нигде. Выбраться снова на шоссе было нетрудно, даже идя вслепую, на слух: и глубокой ночью движение по дороге не стихало. Тяжеловесные грузовики с замаскированными фарами нескончаемым, непрерывным потоком ползли на запад. Около полуночи Эстергайош пересек пилишсэнтиванскую узкоколейку.

Хорошо, что он превосходно знал дорогу. Ведь одно дело идти днем, и совсем другое — темной, беспросветной ночью, когда ощупываешь ногой каждую пядь земли, когда, добравшись до перекрестка, даже не разберешь, что написано на табличке.

Рассвет застал его на широкой, обсаженной шелковицами дороге, которая делала большую петлю у подножия горы, снизу поросшей кустарником, а далее, к вершине, — ядреным лесом. Правда, видимость была плохая: мешал туман. Поэтому Эстергайош раньше услышал и только потом увидел, как по дороге к нему приближается мотоцикл. Эстергайош скрылся в придорожных кустах, а оттуда осторожно подался к лесу.

Эстергайош присел на кривой ствол наклонившегося к земле дерева, достал из сумки для инструмента хлеб и кусочек ливерной колбасы.

Но поесть ему не пришлось. Воздух вокруг вдруг загудел, зазвенел, затрясся, словно тысяча орудий завели свою свистопляску, развлекая сказочных великанов. Нет, сюда никто не стрелял — но и от эха далекой канонады воздух задрожал так, что заскрипели и посыпались в сырой бурьян ветки с деревьев.

Добрый час без перерыва длилась адская музыка. Мало-помалу выстрелы сделались реже.

Эстергайош перевалил через вершину горы, вышел на тропинку дровосеков и зашагал по ней. Неожиданно слух его резанула чужая речь. Немцы! Тяжело дыша, несколько человек поднимались по дороге ему навстречу. «Вот это влетел!» — подумал Эстергайош, стараясь втиснуться в землю.

Переждав немного, он снова пополз сквозь кустарник — но уже назад, к вершине горы.

Наконец он выбрался на поляну, откуда можно было оглядеться. Туман почти рассеялся. Эстергайош увидел широкую, отороченную холмами долину. Словно две стрелы, пронизывали ее две шоссейные дороги. И на обеих — вереницы автомашин, танков, вьючных лошадей и длинные, плотные колонны пехоты. Чуть поодаль — несколько уцелевших домишек какого-то селения. Как и предполагал Эстергайош, он оказался неподалеку от Леаньвара.

Прямо под ним, метрах в двадцати, пролегал узкий лесной проселок, — вероятно, продолжение того, от которого он только что уползал так поспешно. По проселку спускалось несколько солдат в расстегнутых эсэсовских шинелях, некоторые из них были без фуражек. Эсэсовцы, видимо, устали и едва волочили ноги, но при этом спешили. Шли молча, и лица их были мрачны. Вскоре они скрылись за поворотом. Затем выползла «консервная банка» — штабной немецкий автомобиль; «банка» шла с усилием, надсадно тарахтя и то и дело останавливаясь. Барахлил мотор, и видно было, как все время вихляло одно колесо, заплетаясь, будто непослушная нога у пьяного. В крохотную четырехместную машину умудрилось втиснуться семеро. Когда мотор заглох опять, все семеро немцев вылезли из нее и, бросив «банку» прямо на дороге, побрели пешком. И снова воцарилась тишина. Лишь изредка, и притом издалека, слышался стрекот автомата.

Эстергайош ждал, не решаясь спускаться с горы. Внизу, на развилке двух шоссе, ни на миг не прекращалось движение. Все так же ползли один за другим неуклюжие танки, тяжелые грузовики, то обгоняя их, то застревая в море пехотинцев, шныряли юркие штабные легковушки и, пробившись, снова кидались вперед.

Уже и полдень миновал, а поток машин и людей на шоссе все не уменьшался. Эстергайош прикинул: проселками до деревни было не больше двух часов ходьбы. Но как перебраться через оба шоссе?

После полудня движение на дорогах все же начало спадать, а к наступлению сумерек машины пошли совсем редко, с интервалами метров в четыреста — пятьсот. Когда совсем стемнело, Эстергайош спустился и беспрепятственно перебрался через долину. Дорогу он знал хорошо и шел прямиком, по колючей стерне да вязкой пашне, старательно избегая проселков. Поздно, совсем уже затемно, добрался он до околицы родного села. К дому прокрался задами. Прежде чем постучать, опасливо огляделся во дворе, послушал у темного окна. Дверь ему отворил тесть. Взвизгнув, бросилась на шею жена, окружили пятеро ребятишек, заплакала, припав к плечу, мать.

И только теперь узнал Эстергайош, что село еще со вчерашнего дня свободно от фашистов. А бесконечный поток на шоссе, который он весь день наблюдал с горы, — не немцы, а советские войска.

В тот же вечер Эстергайош поспешил к родичам Юхаса, успокоить их доброй весточкой о сыне.

В селе не было русских солдат, но слухи, а иногда и новая газета «Уй соо»[37] доходили и сюда, и жители деревни знали, что Будапешт окружен, что в Дебрецене заседает Национальное собрание и уже образовано новое венгерское правительство. Эстергайош решил недельку-другую передохнуть дома — за последний месяц он наработался по горло, — а там, когда Будапешт будет свободен, снова вернется на «железку».

Разумеется, слух о том, что Михай Эстергайош пробрался из Будапешта через линию фронта и сидит дома, в мгновение ока разнесся по селу. И теперь каждодневно вокруг него собиралось все больше народу. И не только по вечерам. Иной раз эти «собрания» начинались чуть свет. Главный вопрос был — что станется теперь с герцогским имением? Многие уверяли: будет все, как в девятнадцатом, управятся с имением сами барские батраки. Выберут себе директора, местный комитет и будут управлять имением, как своим собственным. А еще лучше, если бы земли поместья поделили между безземельными и бедняками, у кого было до сих пор всего два-три хольда…

На Новый год мужики снова собрались — создавать коммунистическую ячейку. Заняли бывшую казарму допризывников, из чердачного окна вывесили красный флаг. Михая Эстергайоша выбрали председателем. Только много позднее привыкли называть его по-новому — не председателем, а секретарем. И не знал, не гадал Эстергайош, что не две недели, а много больше времени пройдет, прежде чем он возвратится назад, на свою железную дорогу.


Охромевший Шандор Месарош и здоровяк Янчи Киш «всухую» справляли новый, сорок пятый год.

— А ведь и по религии полагается! — ворчал Янчи хриплым, пропитым басом. — Даже по религии!

— Что полагается?

— Чтобы уж на Новый-то год человек выпил… Так оно по нашей католической вере требуется…

Шани, даже не взглянув на приятеля, грохнул кулаком по столу: у него, кроме всех прочих бед, была еще одна — сердечная. Целый год он, Шани Месарош, ухаживал за Манци, подавальщицей из кабачка на проспекте кайзера Вильгельма.

Нет, нельзя сказать, чтобы Манци плохо относилась к Шани. Только она никак не могла отвыкнуть от своей «профессии». А ведь Шани охотно на ней женился бы. Неплохая девчонка была эта Манци. И собой хороша: дивные черные волосы, глаза карие, лицо с острым подбородочком. Все мужчины на нее заглядывались. К тому же всякое дело у нее спорилось, и опрятна она была, прямо чистюля. Вот только с детства сиротой осталась, да и пошла, несчастная, по рукам… а теперь как ни обещает, как ни клянется — а всякий раз все начинается сначала…

Новый год они сговорились провести втроем, посидеть, поговорить.

Шани зашел за ней вскоре после обеда.

Манци жила на улице Аладар, у одной вдовы. Позвонил Шани, а вдова дверь отперла, но в квартиру не пускает, заслонила проход своей жирной тушей.

— Нельзя сейчас к Манци!

Шани со зла клюшку свою об пол, а вдова шепчет, будто соболезнует:

— Офицер немецкий у нее… — И плечами пожимает: я, мол, ни при чем.

У Шани в глазах молнии.

— Как? Еще и немец к тому же? Вот свинья! — заорал он.

Вдова, вконец перепуганная, взмолилась:

— Пожалуйста, не кричите, господин Месарош! Только не кричите так, прошу вас! Люди-то что скажут…

Шани подхватил клюшку с земли и потряс ею у вдовушки перед носом. Но тон сбавил.

— Послушайте, госпожа Качановская! Я Манци к вам определил, потому как считал вас женщиной порядочной. И предупредил вас: присматривайте за ней! Верно?.. Так вот, если вы еще раз дозволите ей такую гадость, тогда я не только его изобью, но и вас тоже, госпожа Качановская! Запомните — так отделаю, что доктор в обморок упадет, когда синяки ваши увидит. Всю жизнь будете на животе своем толстом лежать, коли я вас однажды отделаю… Сидеть больше никогда не пожелаете. Поняли?

Госпожа Качановская потерянно моргала глазами и, пытаясь успокоить Шани, объясняла:

— Не ее то вина, господин Месарош, видит бог, не ее вина. Природа у нее такая. С природой-то она все равно ничего не сможет поделать.

Шани хлобыстнул дверью и захромал вниз, тяжело ступая, будто рояль на себе волок.

Янчи Киш не очень понимал, в чем тут загвоздка. Яноша Киша не интересовали женщины. Был он еще не стар — лет сорока, не больше. А смотрел он на это так: есть кого приласкать — хорошо, нет — тоже ладно. Но если у его дружка, у Шани, сердечное горе, — значит, и ему, Янчи, есть отчего печалиться. Если Шани вздыхает, будет вздыхать и Янчи. Так даже лучше — с двух сторон вздыхать, свечка не погаснет. А то спичек у них маловато, беречь нужно.

— Даже вера…

— Ничего, черт побери, не поделаешь. Вон вода из крана и та уже не течет, а ты чего захотел — вино!

— Достать-то можно бы…

— Где?

— У Цехмайстера есть еще! Прошлый раз, когда мы у них работали, видел я сам на заднем складе. И ром есть, и вино бутылочное.

— Как же, так тебе Цехмайстер и даст — держи карман шире! Я-то думал: ты из-за плоскостопия не попал в армию. А у тебя, оказывается, плоскоумие.

Огромная, словно мохом по осени, заросшая волосней голова Киша покачалась на шее из стороны в сторону.

— Оно-то, конечно, можно… И без Цехмайстера можно открыть…

— Кража со взломом, во время осадного положения? Вот болван-то! Да тебя к Новому году уже и повесить успеют. Как новогоднего поросенка — за шейку! Отличный поросенок из тебя получился бы. Каждый прохожий на счастье мог бы отщипнуть себе кусочек… Взломать! Это тебе тоже твоя святая католическая вера предписывает?

— Все равно, не мы, так нилашисты разворуют. Что ж, им, выходит, оставлять? Или бомба все в пух и в прах разнесет. Не пропадать же такому добру? Или тебе все равно?

Шани долго молчал, потом сказал:

— Еще на улицу Аттилы сходить нужно. Юхас кое-что просил там одному малому передать.

— Завтра с утра и сходим. Кстати, и туда занесем бутылочку. И Юхасу тоже… Он того заслуживает.

— Да перестань ты, дурила! Там же замки!

— Замки? А ты знаешь, какие там замки? Ерунда. Мне их снять — раз плюнуть. Ковырну чуток — и нету замка этого. И никакой это не взлом! Все равно все прахом пойдет!


Нилашистские национал-гвардейцы, встречавшие Новый год в подвале Радецких казарм, вдруг решили, что настал час подвергнуть наконец серьезному испытанию верность и стойкость брата Понграца.

Брат Понграц весьма странным образом стал венгерским эсэсовцем, членом нилашистской вооруженной Национальной гвардии. Несмотря на двухметровый рост, отличную мускулатуру и черные усики, парню не было еще и восемнадцати. В семнадцать лет он, с разрешения министра культов, сдал экзамены на аттестат зрелости в печской коммерческой гимназии. При этом на письменном экзамене он поразил учителей исключительно оригинальным рефератом по финансовому делу. В гимназии решили отличную работу немедленно отослать министру финансов, его превосходительству г-ну Беле Имреди, и просить его обратить свое высокое внимание на необыкновенно одаренного юношу. Работа ушла заказной бандеролью, и ответ не заставил себя ждать. Его превосходительство выразил готовность лично принять г-на Миклоша Понграца и просил его явиться на аудиенцию как можно скорее.

Можно смело сказать, что волнение охватило не только родителей юного Понграца и педагогов, но и весь город. Невероятно! Министр приглашает на личную аудиенцию только что окончившего курс школяра!

Совершенно незнакомые Понграцу дяденьки останавливали его на улице и, хлопая по плечу, уверяли:

— Ну, братец, ты уже выковал свое счастье! Возможно, мальчик, что теперь тебя назначат на какой-нибудь очень-очень высокий пост. Будешь референтом в министерстве! А там, глядишь, в Национальный банк устроишься.

Завистники судили по-своему:

— Ну, от военной-то службы ты, конечно, улизнул!

Все семейство Понграцев три дня кряду штопало, стирало, гладило, собирало в дорогу Миклоша. На вокзал проводить его явилось полкласса и четверо преподавателей. Все шумели, кричали «ура!», посылали десятки добрых пожеланий. Совершенно незнакомая старушка, ехавшая лечить ревматизм в Харкань, при виде такого воодушевления растрогалась до слез. Впрочем, плакала она не зря: пока поезд с Миклошем Понграцем шел в Будапешт, министр Бела Имреди пал.

Разумеется, оттого, что новый министр сменяет старого, министерское приглашение не теряет силы. Необходимо лишь выяснить, носило это приглашение характер личный или служебный, иными словами, министр, приглашая молодого человека, действовал как министр или просто как Бела Имреди.

В секретариате министерства у гостя попросили две недели отсрочки. Для выяснения вопроса. Затем еще две и еще две. С большим трудом разыскали реферат Понграца, и тут вдруг оказалось, что его нужно хоть кому-то прочитать, дать заключение. Новая отсрочка. Все это время Понграц жил у своего дядюшки, на улице Кнежича. Встретили его у дядюшки прямо по-королевски. Даже открыли в его честь банку мясных консервов, раскупорили бутылку вина! Однако по мере того, как аудиенция отодвигалась, акции Понграца на дядюшкиной бирже стали заметно падать. Как-то вечером дядюшкина жена даже спросила Понграца: не поменять ли наволочку на его перине или на оставшуюся «пару деньков» сойдет и та, которой он пользуется вот уже седьмую неделю.

Работу Понграца министерство переслало на кафедру финансов Института экономики. Ввиду летних каникул, рецензия из института была получена только в конце сентября. Положительная, даже весьма положительная рецензия. И вот Миклошу Понграцу вновь прислали извещение на гербовой бумаге, что министр финансов — теперь уже новый — просит его прибыть для личной аудиенции 16 октября. Акции Понграца опять поднялись, наволочку сменили…

Однако небольшая заминка произошла и на этот раз: утром 16 октября власть в стране захватили нилашисты. И хотя и заключение института, и даже министр финансов Ремени-Шнеллер остались в силе, аудиенции не суждено было состояться. Секретарь министра просил прощения и новой отсрочки на несколько дней. А когда через несколько дней Понграц вновь появился в министерстве, ему сообщили, что дело рассмотрено и Понграца просят явиться в финансовый отдел партии «Скрещенные стрелы», на проспект Андраши, 60, к такому-то «брату» и что весьма теплое рекомендательное письмо этому «брату» уже отправлено.

Понграц тотчас же отправился по указанному адресу. Там его «дело» обстоятельно изучили. Ему пришлось рассказать свою историю, начиная с экзаменов, по меньшей мере тридцати человекам. После этого ему сказали, что названного «брата» нет и придется его подождать. Понграц сел на стул, собираясь терпеливо ждать. Вскоре, однако, его выпроводили в другую комнату, затем в третью… Там уже сидело в ожидании много людей. У Понграца спросили фамилию и записали. Немного погодя его вызвали. Он шагнул за порог и очутился в небольшом конторском помещении. За столом сидело трое мужчин и машинистка. Ему велели снять пиджак, расстегнуть рубашку. Один из мужчин встал из-за стола, выслушал у него сердце, простукал легкие и заключил: годен. Понграца повели в пятую комнату. Здесь ему выдали зеленую рубашку, галстук со значком «Скрещенных стрел», черную суконную форму и сапоги. К вечеру он наконец узнал, что его зачислили в особый охранный отряд «Дома верности».

Работа у Понграца была несложная. Каждый день он должен был отстоять несколько часов у входа. Высокий и плечистый, в новенькой форме, он выглядел величественно. Однако дядя, увидев в ней Понграца, поспешил выпроводить его из своего дома.

— Я еще понимаю — карьера! — заявил он. — Но сторонником экстремистских идей я никогда не был! Я — ни в коем случае!

И тщетно пытался объяснить ему бедный юноша, что это, «вероятно, ошибка», и, «конечно же, только временно»… ввиду нынешней обстановки, и что «это все же лучше, чем армия», — все было напрасно: ему пришлось подыскивать себе другое жилье. Впрочем, это оказалось нетрудно: в отряде им выделили на пятерых целую квартиру на Кечкеметской улице.

Соратники не обижали Понграца, хотя и не любили его. Всем казалось странным, как затесался к ним, отборным молодчикам из «Дома верности», этот молокосос, не имевший никакого партийного опыта и не участвовавший даже ни в одном еврейском погроме в университете. А когда его спрашивали об этом, он начинал рассказывать страшно длинную и смешную историю о каком-то сочинении по финансовым вопросам.

Разумеется, мальчишка, не имевший за свою жизнь даже ни одного привода в полицию, угодив в эту банду убийц, грабителей и шантажистов, тотчас же был наречен «олухом», «желторотым» и сделался мишенью всех острот этих ухарей. Даже добродушно настроенные охранники признавали, что Понграцу пора бы доказать свою верность, стойкость, смелость и мужество на каком-нибудь боевом деле.

В канун Нового года такой случай представился. Нилашисты натащили в убежище тьму выпивки и съестного, превосходивших по своему количеству воображение самых ретивых устроителей празднества. Но когда вечером часам к десяти оказалось, что все выпито до последней капли, участники попойки задумались: что же предпринять? После получасового раздумья кто-то вспомнил Цехмайстера — крупного торговца деликатесами на улице Месарош. В помощь Понграцу выделили шестерых ребят, и экспедиция отправилась.


Осуществляя одновременно и независимо друг от друга один и тот же замысел — разжиться спиртным, — две группы встретились на заднем дворе цехмайстеровских складов. Схватка была короткой и решительной, но зато силы слишком неравны. Вначале Шани своей дубинкой уложил одного нилашиста, а силач Янчи Киш вслед за первым сбил с ног еще двоих нилашистов. Но, увы, у него не было в руках даже палки, а «фомку» он оставил у входной двери. В этот момент Шани с криком рухнул наземь: кто-то из нилашистов пнул кованым сапогом в его больную ногу. В темноте Киш споткнулся о него и тоже упал и не успел опомниться, как четверо нилашистов насели на них и связали ремнями по рукам и ногам.

На обратном пути арестованным пришлось еще и тележку тянуть с трофеями.

Начальник отряда Национальной гвардии из казарм Радецкого, некий Тоот, громила со стеклянным вставным глазом, тотчас же велел доставить задержанных к нему. Брат Тоот лет десять назад работал в цирке — живой мишенью у метателя ножей. Как-то раз циркачу пришло в голову сделать свой номер «острее», и он, вместо ножей, решил метать топоры. В результате Тоот потерял кусок лобной кости, а взамен получил большущий безобразный шрам — от лба до верхней челюсти. Страшнее всего он был, когда улыбался. Тоот знал это и встретил наших знакомых улыбкой.

— Воровать? — спросил он. — В час, когда наша родина охвачена пожаром и ее земля залита кровью? Когда вражеское кольцо сжимает ее сердце? А у вас на уме одно только воровство?! Да знаете ли вы, что подлежите расправе на месте?! В течение трех часов — суд и приведение приговора в исполнение. А может, вы бы и не против? Нет, дудки! — рассмеялся он зловеще. — Вы избили троих наших ребят. Один до сих пор еще без памяти. Врач говорит: сотрясение мозга. Не-ет, голубчики! Тихо, мирно мы вас вешать не станем. Прежде мы вами позабавимся! Дуэль!

Приятелям сунули в руки по плетке. Пьяные нилашисты, столпившись вокруг и давясь смехом, глазели, как дружки лупцуют друг друга. Судьей «состязания» назначили брата Понграца. Его тоже вооружили плетью. Если зрителям казалось, что какой-то из «дуэлянтов» бьет не в полную силу, судья должен был огреть разок-другой его самого.

Вот так и перевалили они из года сорок четвертого в новый, сорок пятый. У Шани и Яноша от этой «забавы» по шее я спине ручьями текла кровь и подгибались ноги.

— Не обижайся, кореш! — хрипели они почти в забытьи и секли, секли друг друга…

После «дуэли» арестованных отвели на чердак.

— Если вас прихлопнет здесь бомбой, — сказал им на прощание одноглазый Тоот, — радуйтесь, что так удачно перекочевали на тот свет. Стойкость! Да здравствует Салаши!


Ласло и предполагать не мог, какой страшной потерей была для немцев сдача Будапешта. Ведь сто пятьдесят тысяч солдат фашистской армии оказались зажатыми здесь в кольцо — большей частью закаленных фронтовиков… Не знал Ласло, что в Будапештском котле сосредоточено было десять испытанных в боях дивизий, что немцы рассчитывали, вывезя из города население, отобрать себе людей еще на десять таких дивизий…

Не знал Ласло и того, что значила для немцев потеря военного снаряжения, застрявшего в Будапеште в конце 1944 года. Не знал, какую силищу являла собой оставшаяся внутри кольца окружения вооруженная масса — по большей части готовых на все фашистских головорезов, грязных подонков, мутными потоками стекавшихся сюда из различных уголков Европы, предателей датского, норвежского, австрийского, венгерского и украинского народов, отчаянных убийц, чувствовавших, что им терять нечего, и готовых на все. Не подозревал Ласло и о том, какое значение придавал Гитлер Будапешту, этому форпосту «великогерманской границы», узлу шоссейных и железных дорог, городу семи мостов, с одним большим предмостьем на левом берегу великой реки, городу-крепости в общей системе фашистской обороны, возможному исходному пункту грядущего наступления. Ведь Гитлер все еще грезил сепаратным миром с Западом!

А Ласло видел только противотанковые рвы на перекрестках улиц и смеялся над ними. И не понимал значения того, что каждый угловой дом Буды, — в том числе и на его собственной улице — до отказа забит солдатами, что на каждой плоской крыше, ка каждой мало-мальски просторной площади примостилось орудие. Он просто смотрел и наивно думал: в Пеште немцы, может быть, еще и посопротивляются какое-то время, но здесь, в Буде!.. Смотрел и не видел, какая артиллерия занимала боевые позиции наверху, в Крепости, и в Цитадели, на горе Геллерта.

Он не был полководцем, а потому и не подумал о том, что после грандиозного двухнедельного броска вперед советским армиям тоже нужна передышка, а для этого армиям положено остановиться, сменить понесшие урон ударные части другими, подтянуть резервы, организовать линии снабжения, удлинившиеся сразу на добрую сотню километров.

Двадцать шестого декабря двойное кольцо вокруг Будапешта замкнулось наглухо. Два Украинских фронта протянули друг другу руки в Обуде и под Эстергомом, с обоих берегов Дуная. Немцы с отчаяния повели наступление из Задунайского края. Не жалея остатков горючего, они бросали на прорыв кольца по сто — сто пятьдесят танков ежедневно и в лихорадочной спешке перебрасывали с Западного фронта солдат и военное снаряжение. Советские армии от Нергешуйфалу до Полгарда перешли к обороне, стальной стеной встав на пути непрерывных фашистских атак, чтобы обеспечить взятие тем временем окруженного Будапешта и подтянуть подкрепления. Двухмесячная битва за Будапешт началась.

Ласло же и его «гости» рассчитывали на две недели. А про себя мечтали: два дня. И каждый вечер ложились спать с надеждой: утром придет освобождение.

Еще никогда Ласло не чувствовал такого глубокого спокойствия, такого облегчения. Еще никогда не дышалось ему так свободно, как в тот вечер, когда он узнал, что Будапешт окружен. Такого чувства не испытал он даже в тот час, когда впервые услышал отдаленную советскую канонаду. И это счастливое ощущение близкой свободы музыкой звучало в нем все два дня рождественских праздников — необыкновенно красивой и дорогой его сердцу музыкой. Ночью ему приснился удивительно хороший сон. Будто он дома, у родителей. В своей старой крохотной комнатке студенческой поры. Сидит у раскрытого окна, а за окном теплый благоухающий вечер, и над верхушками кустов во дворе красный, неправдоподобно огромный диск восходящей луны. В окно протянулась ветка акации — красивая, нежная, — и каждая ее жилка, каждый листочек удивительно отчетливо вырисовываются на круглом сверкающем лике полной луны. Наперечет каждая гроздь цветов, монетка каждого листка. На кухне тихий перезвон посуды и веселое тихое мурлыкание матери, готовящей ужин.

Простой, пустяковый сон — а хорошего настроения хватило на целое утро. За завтраком он даже рассказал дяде Мартону про свой сои.

— После-то я так и не знал счастья, — проговорил Ласло невесело. — А ведь через год мне уже тридцать. Вот и прошла моя юность. Было мне только пятнадцать, когда арестовали отца. Не за политику. Хотя, если вдуматься поглубже — за нее. Изобрел он одну вещь, а немцам не понравилось это изобретение. Хотели попросту убрать его с дороги. Выдумали там всякие обвинения, В первой инстанции осудили на три года, во второй — оправдали, выпустили, сказали: простите — ошибочка произошла. Хотели таким путем отбить у него охоту к изобретательству… Вот тогда-то я познал, что значит «общество несправедливости». А я был полон желаний, планов, хороших, чистых мыслей. Огорчился, озлобился — трудно словами передать… В школе я был первым учеником, но папеньки и маменьки самых тупоголовых балбесов, которых я «репетировал», говорили со мной свысока и, приглашая к обеду, сажали в самом конце стола. «У него отец в тюрьме», — поясняли они. Я давал уроки: одному за обед, другому — за ужин; гонорара за третьего ученика мне хватало на плату за учебу, на трамвай, на учебники. Любой из моих учеников, самый тупой неуч, значил в обществе куда больше, чем я. Ведь они были детьми господ, следовательно, рано или поздно и сами должны были стать господами. И они стали ими: офицерами, чиновниками министерства, помещиками. Часто я думал о том, что лучше всего мне было бы умереть. Мне была противна жизнь, полная лжи и предательства. И сколько в ней несправедливости! Как, например, мы влезли в войну? Народ обманули, опоили ядом антисемитизма и, продав, как убойный скот, погнали на бойню. И люди, глупые, шли на свою погибель… Потом я целый год был без работы. Пока кто-то не подсказал мне: места учителя не жди, у тебя плохая аттестация, ты — «неблагонадежен». Да, я и сам знал, что для них я — неблагонадежен. Но одно дело знать, и совсем другое — когда на тебе клеймо поставлено. Ну что ж, стал я после этого неблагонадежным окончательно. Бунтарь-горлан, пусть и с петлей на шее… Потом уже повстречал я людей, которые боролись против того же зла, что и я. Тогда-то и научился бороться, как они, эти люди…

Так Ласло и Андришко открылись друг перед другом. И даже Андришко, старый закаленный подпольщик, был рад, что не надо больше таиться хотя бы перед товарищем, что можно сбросить маску — самое тяжелое бремя подполья. Имени своего настоящего Андришко, разумеется, не назвал, а Ласло не спрашивал, хотя и не утаил старик, что никакой он не трансильванец, а ноградский, из Шалготарьяна. Рассказал Андришко и о жизни своей в эмиграции, о том, как его схватили нилашисты, как несколько недель кряду пытали, добиваясь признания, прежде чем отвезти в тюрьму на проспект. Маргит. На его долю выпало быть очевидцем казни товарищей. Он ждал суда, хотя знал, каков будет приговор. Но тут вдруг прошел слух, что тюрьму эвакуируют в Шопронкёхиду…

Андришко говорил негромко и все улыбался, словно сам дивился таким далеким уже событиям…

…В последний день, — продолжал он свой рассказ, — вдруг понавезли к нам много «новеньких». Из Пешта, из других мест. В нашей камере общество образовалось самое «аристократическое»: был, например, обер-лейтенант Каснар, было еще двое армейских офицеров. Они вроде сперва дезертировали, потом создали группу Сопротивления, организовывали побеги из гетто. Когда тюрьму эвакуировали, они опять оказались вместе со мной. А я все это время помышлял о побеге. И до чего только не додумается человек в такие минуты. Самые невероятные мысли приходят в голову. Гнали нас в Кёхиду пешком: то ли вагонов арестантских не хватало, то ли еще почему — не знаю. Идем мы по проспекту Маргит, а я все думаю — как в поезд посадят, можно уже по мне и заупокойную служить. Было нас человек пятьдесят, но зато конвоиров — целый взвод. Вдруг вижу — обгоняет нас трамвай. Я иду крайним в колонне. Народу на улице — раз, два и обчелся. А навстречу другой трамвай. Я раз — и проскочил перед самым трамваем. Охранники уже не успели перебежать линию — пришлось им ждать, пока все три прицепа проследуют. Забегали, закричали, вчетвером искать бросились, да только искать-то стали на другой стороне улицы. А я на буфере встречного трамвая примостился — как пацаны-сорванцы делают. — Дядя Мартон весело рассмеялся. — Потом-то они заметили, но у меня уже метров пятьдесят в выигрыше было, спрыгнул я с трамвая да в какой-то большой-пребольшой дом! «Только бы проходным оказался!» — думаю. Так и есть! А неподалеку, я помнил, один товарищ старый живет. Ну, этот вот — электромонтер… Так-то все было. Потом уже меня сюда «на пенсию» перевели!

— На пенсию? — воскликнул Ласло. — А что же еще ты мог бы делать? Сейчас-то?

— Что верно, то верно.

Они взглянули друг на друга и рассмеялись. И оба подумали, что долгая и трудная борьба закончилась, теперь остается только ждать. Терпеливо ждать. А там — дыши свободно, во всю грудь!

— Неделя, две — от силы…

А про себя думали: один-два дня. Может быть, уже завтра утром…


Под вечер умолкал шум боя, обрывали свой громкий вой минометы. Ни свиста снарядов, ни жалобного нытья мин. Воцарялась тишина, лишь изредка нарушаемая одиноким винтовочным выстрелом или коротеньким автоматным стрекотом — с той или с этой стороны.

Вечером жильцы вылезали из подвалов-убежищ наверх подышать свежим воздухом. Кто-нибудь, схватив ведро, мчался за угол, на улицу Паулера, где в широченной воронке, образовавшейся посередине мостовой после взрыва бомбы, можно было набрать воды. Вода заполнила воронку до краев и тоненьким ручейком струилась по мостовой к водостоку. В ранние зимние сумерки окрестные жители собирались к воронке с ведрами. Они спешили управиться до пяти: после пяти выходить на улицу запрещено — комендантский час. Да что толку в запрете, когда очередь длинна, а два ведра тяжелы! И хоть замирало сердце — выстаивали очередь, а потом несли по домам свою драгоценную ношу. Рассказывали, что на рождество пристрелили вот так одного старичка на улице. Солдат окликнул его, да бедняга туг был на ухо, не остановился, и солдат выстрелил почти в упор.

Если жильцам требовалось сходить за чем-нибудь в свою квартиру — они тоже дожидались вечера. Но больше мрачно прохаживались по крохотному дворику, чтобы размять суставы, проветрить легкие. Были и любители обсуждать военную обстановку. Их оказалось трое: Соботка — начальник местного ПВО, который будто зарок себе дал и шляпу снимал только на ночь, а пальто даже не расстегнул ни разу с первого дня осады; затем советник городского управления Новак и молодой Шерер из министерства. Эта троица здорово разбиралась в политике. И хотя в доме не было ни одного батарейного приемника, а газет и вовсе уже не печатали, они каким-то чудом знали о положении на фронте и все точно высчитывали — по передвижению войск, по гулу орудий. Шерер, хорошо говоривший по-немецки, иногда отваживался прогуляться до штаба гестапо: там у часовых всегда можно было хоть что-нибудь выведать.

«Политики» пальцем на стене рисовали линии фронтов, уверяли: вот немцы перешли в наступление одновременно в двух местах — под Эстергомом и у Секешфехервара… Русские на будайском берегу Дуная попали под обстрел сразу с двух сторон. Второе русское кольцо — р-раз и прорвано! О, еще бы, они хорошо разбирались в обстановке!..

Жильцы слушали объяснения «политиков» и не знали: верить им, нет ли. Зубной врач, например, слушал молча, сам ничего не говорил, даже головой не кивал. И, слушая, смотрел куда-то вдаль, мимо говорящего.

Все обитатели бомбоубежища сходились только на одном: что осада не такая уж страшная штука, как они поначалу думали. Ну, плюхнется где-нибудь одна-другая мина, просвистит снаряд… Конечно, сидеть целыми днями в подвале неприятно. Так ведь это не надолго и совсем не опасно. Ни чуточки не опасно. А ведь казалось, что при такой войне тут все в пух и в прах разнесут, камня на камне не оставят.

— Что вы! — смеялся Соботка. — Ведь это же — столица, огромный европейский город. Не так-то просто стереть его в порошок. Сколько для этого понадобилось бы орудий, сколько взрывчатки! Вот подсчитайте… В Будапеште тысяч пятьдесят домов — верно?..

— Не в этом дело! — отмахивался Новак, инженер-советник. — Просто русские не посмеют такое сделать! Тут они не у себя дома. Это вам, господа, Европа. И русские понимают, какую ценность представляет этот миллионный город. За него им пришлось бы расплачиваться слишком дорогой ценой. Ну а немцы, естественно, стараются щадить столицу братской, союзнической страны. Отсюда их тактика: сперва заманили русских, — окружайте, мол, город! — а потом сами в контрнаступление, да еще одновременно с севера и с юга. А здесь в кольце — сами можете убедиться — какая начиночка, сколько тут снаряжения, сколько войск. Мы по целым дням лупили русских с Вермезё, а они только изредка огрызнутся каким-нибудь жалким снарядишком… Значит, дело ясное: центр сражения переместился на запад…

— Вот именно! — бросался в дискуссию Шерер. — Центр перенесли в горы. И русские вынуждены теперь повернуться лицом туда. — И, увидев вдруг на улице гестаповского офицера, Шерер бросился за ним, чтобы расспросить, выведать что-нибудь.

Подполковник, как видно, уже знал Шерера. Остановившись на миг, но не подавая ему руки, не козырнув, гестаповец лишь перебросился с Шерером несколькими словами и тут же скрылся в соседнем доме. Солдаты перемигнулись: опять к любовнице своей потопал! Они уже успели прослышать от других солдат, расположившихся на постой в том доме, про артистку-танцовщицу. Красавица, говорят, писаная, как на картинке!

Жильцы дома неохотно разговаривали с рядовыми. Правда, на ночь пускали их поспать где-нибудь в коридоре, на полу — все не на камне лестничной клетки. И хоть паркетный пол не мягче камня — а все же теплее. Но в разговоры с солдатами они не вступали, да и солдатам было это ни к чему. Видели солдаты, какие болваны эти штатские, — болтают о блокаде, о войне, а ничегошеньки-то в ней не понимают!.. А этот длинноносый тип так и вьется змеей перед гестаповцем-подполковником, будто чаевых от него ждет…


Вот почему, услышав сзади шаги, солдаты обычно умолкали. Они молча докуривали цигарки, швыряли прочь окурки и, в кармане отломив от плитки кофейного концентрата кусочек, клали в рот и молча жевали:

Но когда за их спиной звучало: «Разрешите пройти!» — они узнавали по голосу Магду и, радуясь ей, восклицали:

— А, это вы, маленькая барышня!

Солдатам нравилась хрупкая, миниатюрная женщина из первой квартиры на первом этаже, молодая, симпатичная, с милым взглядом и добрым сердцем: она всегда очень ласково пускала их ночевать в переднюю.

— Я же вам говорила: никакая я не барышня! Служу я здесь.

— А-а-а! — тянули солдаты, разглядывая ее плутовато, и весело хохотали.

А Магда шла в разрушенный дом напротив. Зябко запахнув на груди жиденькое свое пальтишко, она, спотыкаясь, бродила между руинами и собирала обломки перегородок, дверей, оконных рам. Набрав хорошую охапку топлива, она шла обратно, а старые солдаты ласково провожали ее глазами, жуя кофейный концентрат.

— Что это у вас? Вкусно? — спросила их как-то Магда.

— Пожалуйста, отведайте, — протянул ей на ладони сухой кофе один из солдат. — Ничего. Но только, прошу прощения, слюней не хватает.

И так вкусно было это сказано, что Магда невольно рассмеялась, хотя на душе у нее было далеко не весело.

— Что же это?

— Консервы из кофе.

Магда задумалась на миг, предложила:

— Давайте-ка я вам сварю его. Все лучше горяченьким выпить, чем всухомятку его грызть. И так весь день торчите на холоде!

— А вот за это — спасибочко! Ежели только не в тягость вам…


Изо дня в день уклад одиннадцати квартирантов Ласло все больше приноравливался к новым, необычным условиям существования. Снаряд, разрушивший дом напротив, выбил стекла во всех выходивших на улицу окнах. В квартире не осталось ни одного целого окна. Чтобы хоть как-то заткнуть зияющие проемы в большой комнате, со всей квартиры собрали все, что подходило для этой цели: ковры, лишние одеяла. Спать отныне приходилось всем в одной комнате.

На другой день состоялся «военный совет». Ласло спустился посмотреть убежище: нельзя ли там разместить хоть часть его гостей? Но надежд было мало. Вдоль обеих стен подвала, вплотную друг к другу, вереницей тянулись кровати, диваны, сколоченные из досок нары, и места между ними было ровно столько, чтобы пройти. Посередине убежища, на небольшом пятачке, дышала жаром «чугунка» — а вернее, большая жестяная банка, удобная тем, что в ней сгорало все, — уголь, дрова, мусор. На этом-то единственном крохотном очаге и готовили себе пищу все обитатели убежища. На стене подслеповато мигала керосиновая лампа: во всем доме имелось не больше двух-трех литров керосина, и нужно было экономить. Кое-кто из жильцов — в том числе комендант Соботка и Шерер — вытащили из своих чуланчиков в подвале уголь и дрова, свалив все это в конце коридора, и устроили себе отдельные апартаменты — два метра в длину, полтора в ширину. Воздух в убежище был спертый, насыщенный керосиновыми парами, угаром и тяжелым духом людских тел. Здесь, кажется, многим пришелся по вкусу образ жизни никогда не раздевавшегося Соботки.

Ласло поспешил наверх, посовещаться.

— Здесь надо нам устраиваться! — сказал он Магде и дяде Мартону.

— Верно. Из развалин можно натаскать и досок и балок, — радостно подхватила Магда.

Задумчиво поглаживая свою седую щетину, дядя Мартон окинул взглядом комнату.

— Что ж, устроимся, наладим… Пошли!

Мужчины целый день провели на развалинах, долбя камни, пиля бревна. Выбитые окна заделали снаружи и изнутри досками, а пространство между ними заполнили песком, битым камнем.

На следующий день они принялись за укрепление квартиры изнутри.

Женщинам тоже работа нашлась. Они выволокли из комнаты в переднюю большую никелированную печь, заменив ее кухонной плитой, поудобнее распределили, где кому спать…


Часы вечернего затишья были часами радости для детворы. Ребятишкам разрешалось на это время выходить порезвиться в соседнюю комнату без окон. Женщины тем временем хлопотали возле плиты: варили ужин, грели воду, — готовясь купать ребятишек. Мужчины, усевшись где-нибудь на краю кровати — в комнате, кроме кроватей или лежанок, никакой мебели не было — и скрестив руки на груди, ждали, пока поспеет ужин. Потрескивали в печи подмокшие щепки, и от теплого, уютного сумрака комнаты на душе становилось веселее, совсем как в канун праздника. Может, завтра уже?.. Ведь фронту достаточно лишь самую малость стронуться с места… Говорят, он проходит совсем рядом, где-то у больницы св. Яноша, в Варошмайоре… в каких-то полутора километрах! И только жену «профессора», свекровь Магды, никто и никогда не видел веселой. Даже когда она улыбалась, глядя на детей, глаза ее оставались печальными. Магда иногда даже злилась на свекровь за то, что она загодя похоронила своего сына, когда она, Магда, была твердо убеждена, что Фери жив… Он должен быть жив… Этого не может быть, чтобы его не стало!..

Скольких знакомых, у которых, по ее предположению, мог укрыться Фери, обошла она за эти два месяца! Так Магда установила связь и с тем офицером, что брался вызволить заключенных из гетто. Это был черноволосый молодой человек с небольшой круглой головой, колючим взглядом и острым носом, делавшим его похожим на какую-то хищную птицу, — обер-лейтенант Каснар. Когда Магда, впервые после долгой разлуки, встретилась со стариками, первым вопросом свекрови был: «Где Фери?..» И в голосе ее звучал как бы упрек. Словно Магда была в чем-то виновата. Да разве есть кто-нибудь на свете, кто так же боялся бы, так мучился бы из-за Фери… Но он жив, непременно жив! Ведь его, пусть неуклюжего и смешного, миновало уже столько бед… Почему же именно теперь?.. Пусть его схватили, даже пытали, но… Нет, они не могли убить его, такого доброго, такого хорошего человека…


Магда первой почувствовала надвигающуюся новую угрозу, о которой в суматохе первых дней «создания блиндажа» никто, кроме нее, и не подумал. Голод! Эта угроза была ближе и опасней самой страшной бомбежки.

Ласло и дядя Мартон отправились по воду, «на колодец». Оставшись без мужчин, все вдруг почувствовали себя как бы осиротевшими, беспомощными. «Ничего, — думала Магда, — они вернутся и что-нибудь придумают».

Мужчины вернулись. Магда встретила их в темной, похожей на коридор, передней. Дядя Мартон пронес ведра с водой в комнату, а Ласло остановился у двери.

— Что-нибудь случилось? — спросил он.

— Кладовая наша вот-вот опустеет. Еще день-другой, и…

Ласло на миг задумался.

— Знаю, — сказал он затем. — Это и меня тревожит. Мяса надо бы…

— Да, конечно.

— Мяса-то много, только… — И тут же весело добавил. — Во Франции, например, в самых фешенебельных ресторанах бифштексы из конинки делают.

Магда, улыбнувшись, кивнула.

— Только не говорите свекрови моей… — попросила она и, смешавшись, покраснела.

Ласло ласково дотронулся до ее плеча.

— Глупенькая! Чего же вы испугались? Ведь вы среди своих. Или думаете, я не догадывался? Вот только не знал, ваши они родители или вашего мужа. А господина Эрнё Фабиана я, пожалуй, даже знаю… известный славист… Одним словом, скажем старикам, что это — говядина! Да и остальным тоже… Где взял? Выменял… На золото! Есть, мол, у меня такая шкатулочка — в ней полно всяких драгоценностей. Верно? А теперь вызовите-ка сюда дядюшку Мартона и раздобудьте где-нибудь хороший, острый нож, да и топор тоже.


Детвора занялась обычными вечерними играми, женщины грели воду для мытья. Вдруг кто-то нерешительно постучался в дверь. И еще раз, чуть громче. Вошел солдат — пожилой, чуть сутуловатый венгр.

— Добрый вечер! — поздоровался си, сняв пилотку.

Магда узнала его: тот самый, что вчера угощал ее сухим кофе.

— Сварить вам кофе? — предложила она солдату.

— Нет, не за этим я, — сказал солдат и неловко умолк. — А вы тут складно все оборудовали. — Оглядев подпорки, он одобрительно кивнул. — Эти выдюжат…

Помолчав еще немного, солдат объяснил цель своего прихода:

— Вот, барышня, я было попросить вас хотел… Залатал я на себе все дыры. Даже подметки подбил, а вот грязь… Ведь тут человеку и помыться негде. Хотелось бы исподнее с себя помыть, портянки опять же… Да ладно, не буду уж вам тут мешаться, — и, махнув рукой, словно сожалея, что пришел, направился к выходу.

— Постойте! — схватила солдата за рукав Магда. — Есть у нас вода. А для себя мы еще согреем.

Солдат сначала выстирал исподнее, затем, натянув обмундирование прямо на голое тело, вышел на кухню развесить белье вокруг плиты, снова вернулся в ванную и добрых полчаса мылся сам в тазике теплой воды. Когда он вернулся на кухню за бельем, волосы его мокро блестели.

— Вы не осерчаете, что я тут вам глаза мозолю? — застенчиво поглядывая на Магду, все спрашивал он.

Тем временем Ласло с дядей Мартоном выцарапали из-под развалин дома отличнейший кусок конины. Дядя Мартон сначала ножом отделил мясо, затем раздробил и мослы. Женщины собрались вокруг мяса, нюхали, ахали, приговаривали: «Вот это да!»

Только сейчас Ласло заметил все еще сидевшего в комнате солдата.

— У нас гость?

— Сейчас ухожу уже. Вот бельишко подсохнет, я и подамся.

— Куда? — не поняв, переспросил Ласло.

Солдат сперва промолчал, а затем, мрачно и решительно взглянув прямо перед собой, тихо признался:

— Домой.

— Как? — удивился Ласло. — Разве вы не с теми солдатами, что у наших ворот стоят?

— Был с ними, — подтвердил солдат. — И телеги были наши и лошади. Лошадей побило, телеги — начальство говорит: «На что они теперь?» Раз так, пойду и я до дому.

— Куда же вы пойдете? Разве вы здесь живете, в Будапеште?

— Да нет, Шомодьской области мы. Село Игаль, — может, слыхали?

Ласло никак не мог уловить смысла слов солдата и решил просто предложить ему поужинать со всеми вместе:

— Хорошего супу тарелочку съесть, надеюсь, не откажетесь?

— Спасибо, — согласился солдат. — И правду сказать… дорога-то дальняя.

Теперь уже Ласло удивился по-настоящему:

— А как же вы до Игаля-то добраться думаете?

Но солдат вместо ответа принялся вдруг объяснять, почему он так решил:

— Русские там. Я ведь земляка своего тут повстречал. Говорит, пришли уже русские. Он точно знает: в денщиках у офицера служит. А ему опять же его капитан самолично сказывал…

Пока солдат сидел, упершись взором себе под ноги и ссутулив спину, Ласло хорошо разглядел его задумчивое, озабоченное, густо иссеченное морщинами лицо.

— А вы, папаша, не молодой уже, — заметил он. — Из призывного-то возраста, должно быть, вышли?

— И вышел и, вишь вот, — не вышел. Я ведь раньше-то никогда не служил в солдатах. Даже в первую мировую. А тут забрали, да в самом конце лета, после молотьбы… Говорят: ездовым сгодится… Посадили в вагон, повезли в Карпаты… Да только до Дебрецена и довезли… А оттуда нас как погнали, как погнали!.. Ну да не в этом беда. Нас гонят — а нам-то до своей деревни ближе. На прошлой неделе сказывали: в Буду отправляют… Еще лучше, думаю; ближе к Игалю. По карте вроде так выходит… А на самом-то деле…

Дядя Мартон стоял возле кухонной плиты и молча слушал.

— А вы знаете, что русские в кольцо взяли город-то? — спросил он наконец своим певучим палоцским говором. — И фронт теперь со всех сторон.

Его палец нарисовал в воздухе окружность.

— Понимаю, конечно. Чего же тут не понять?

— Ну и как же вы рассчитываете через фронт пробраться?

— Семья у меня, детишки… — сказал вдруг солдат. — Девять душ было бы, да, вишь ты, только четверо выжили. Двое совсем еще маленьких. Малец и девчонка. Вот такая, — взглянув на Кати, показал он. — Ну и жена. Раньше я все надёжился на рождество к ним попасть. Чтобы вместе, значит… Ну, пока Игаль по эту сторону фронта был, ладно… А теперь раз уж Игаль у них, значит, и мое место там.

— Но как же вы собираетесь пройти через две линии фронта? Вы понимаете? Две! Человек — не птица, на крыльях не перелетишь.

— Пройду я. Там мое место. Где жена и детишки.

Его рубаха и порты высохли, стало жестким хрустящее, грубое, серовато-грязного цвета солдатское белье. Старик солдат пошел в ванную, повозился там немного, переоделся и вернулся назад.

Потом ужинали, солдат хлебал суп с благоговением человека, для которого пища — тело господне. Крепкий, ароматный бульон придал вкус даже сушеным овощам. Каждому досталось и по большому куску мяса.

— А ведь она вкусная! — воскликнула старушка профессорша, и все вдруг поняли, что едят конину. Мартон Андришко поглядывал на Магду, Ласло давился смехом. И только старый солдат ел истово, с серьезным видом, почтительно держа на коленях глубокую тарелку, полную супа.

— Послушайте, папаша! — продолжал убеждать его Ласло. — Через неделю-две вообще все это закончится. И можете тогда преспокойно отправляться к себе в Игаль. Никто вас больше и держать не станет. А так ведь если не наши, то немцы или русские подстрелят. Русский дозор — он же не знает, что вы к нему с мирным намерением идете. Подумайте о семье, не делайте этого.

Складной нож, которым солдат резал свой кусок мяса в тарелке, остановился, замер в его руке. Он сидел, перестав жевать, и только голова его покачивалась.

— Нет, нужно! — промолвил наконец он. — Какое сегодня число будет?

— Тридцать первое.

— Новый год, — вздохнул солдат. — Уже давно мог бы дома быть… Сто шестьдесят километров, — продолжал он, словно самому себе. — Поделю на четыре раза. Выходит, четвертого уже дома буду. А может, где на попутную телегу подсяду. Тогда еще раньше успею… Новый год! — печально покрутил головой солдат. — А мог бы ведь уже дома быть, со своими. Игаль-то давно по ту сторону, только мы этого не знали. А он уже на рождество!..

Солдата попробовал отговорить и дядя Мартон. Но все было напрасно. Магда, положив в тарелку солдата еще один кусок мяса, подсела к нему и взяла за руку.

— Дяденька, вы заходите к нам еще. Когда только вздумается… Как не на посту, так и приходите. Мы вам всегда будем рады. А с домом — повремените чуток… Немного ждать-то осталось. А то ведь неужто и сами не понимаете — сгинете вы!

Солдат тепло, благодарно посмотрел на Магду. И его старые, усталые глаза заблестели.

— Не могу! — медленно проговорил он. — Словно кто ножом мне по сердцу пилит. Так-то вот. — И потупил голову. И тут же стал собираться — встал, застегнул ремень и больше уже не хотел слушать никаких резонов.

Все же Ласло надумал, как помочь старику. Он сходил в «озорничную», достал из ящика стола, засыпанного битым стеклом и мусором, лист бумаги, конверт, написал сверху адрес: «Г-ну юнкер-сержанту Миклошу Сигети». В конверт он вложил записку, где в самых общих, вполне невинных выражениях просил помочь старому солдату.

— По набережной ступайте, — объяснял он игальцу. — Знаете, где Инженерный институт? Идите все прямо и придете. А там разыщите химическую лабораторию. Я тут написал на конверте. Сержант Миклош Сигети. Это мой хороший друг. Он вам обязательно поможет.

— Спасибо, — поблагодарил солдат, пряча письмо за обшлаг шинели. — И вам спасибо за доброту вашу, — повернувшись к Магде, добавил он, постоял и пошел к выходу.


Янош Шиманди — дамский парикмахер и командир отделения — сам того не заметил, как оказался вдруг начальником нилашистского штаба на улице Молнар. Дело в том, что все главари-нилашисты еще в первый день рождества вдруг испарились один за другим. Все свои обязанности, дела они перепоручили Шиманди: письма-доносы, секретные списки «магазинов с богатыми складами», перечень «квартир, где предположительно могли быть спрятаны богатства сбежавших евреев»… Дали и общие указания: «С арестованными не церемониться».

Как-то вечером Шиманди, по обыкновению, велел согнать в подвал всех арестованных. Набралось человек двести. Помещение убежища было ярко освещено сильными керосиновыми лампами. Вдоль стен — с автоматами на изготовку — расположились мрачные нилашисты. Для начала Шиманди произнес небольшую речь, как он выразился — «общесобразовательного содержания». В ней бывший парикмахер объяснил, что сифилис вызывается половым общением между евреями и христианами и что болезнь занесли в Европу крестоносцы, путавшиеся в Палестине с еврейками, а у тех, как известно, кровь гнилая. Затем Шиманди перешел к обстановке на фронтах, дополняя передачи «Дейчландзендера» слухами и собственными домыслами. Для концовки он припас «десерт». «Мы находимся в осажденном городе, — сообщил он. — Слышали вы когда-нибудь об осаде Парижа? Нет? Банда идиотов, что же вы тогда вообще знаете! Когда в тысяча восемьсот сорок восьмом году Бисмарк окружил Париж, там начался такой голод, что парижане пожрали всех крыс. Сто золотых платили за одну-единственную крысу. Это считалось лакомством… А вообще они даже деревья поели, такой был голод. Какой-то тип сошел с ума и съел семерых сыновей, собственных своих ребятишек… Об этом Виктор Гюго даже стихи написал. Вот это я понимаю — голод!.. А вы что думаете, вонючая жидовская банда? Думаете, продовольствие вам будем скармливать? Нет, сударики, у нас вам жиреть не придется! Одно вам может помочь… у вас отсюда один выход — Дунай… Прыгнете в воду, немножко поплаваете и к утру уже будете у ваших чумазых дружков-большевиков…

Шиманди хохотнул, и вдоль стен по кольцу нилашистов тоже пробежал смех.

…Как видите, я — не плохой человек. Даже путь вам указываю. Ну, кто хочет поплавать? Только не все сразу По очереди… В день по двадцать человек… Прошу записываться!

Шиманди спрыгнул со стола, с которого он держал свою речь, отстегнул револьвер и прогулялся среди арестованных, пугливо перед ним расступавшихся.

— Прошу! Ну, вот ты… хочешь? Или ты? — Дулом пистолета он подбрасывал вверх понуренные головы перепуганных людей. — Ты? Ты?..

Сжавшиеся в комок, мучительно жаждущие исчезнуть, раствориться в общей массе, несчастные узники шарахались от него в ужасе. Старые евреи, мелкие лавочники с проспекта Ракоци, вероятно, ничего в жизни и не видавшие, кроме узких своих лавчонок, стояли, уперши глаза в пол, и шептали, как заклинание: «Только не меня, только не меня!»

Молодые женщины, матери, такой дорогою ценой — слезами, улыбками, обручальными кольцами, женской честью — полгода спасавшие свою жизнь для тех, кто их ждал, потупив взор, искали теперь на кирпичном полу подвала ту самую соломинку, за которую они еще могли ухватиться и выжить. Мужчины и женщины, уставшие повторять о своей невиновности, никогда не занимавшиеся политикой и даже не евреи, угодившие сюда по никому не известной причине, — может, когда-нибудь поругались с дворником? — стояли, оцепенев, ничего не понимая в происходящем. И весь зал был как один общий горестный вздох… Какой-то лысый человек, сгорбленный, с мешками больного-сердечника под глазами и большим красным носом, упал на колени:

— Дорогой господин капитан, не троньте меня! Я же дядя Гутман… Тот самый дядя Гутман… меня ж весь город знает!..

Гутман и вправду был всем известный будапештский рассыльный, один из тех бедолаг, что целыми днями с утра до поздней ночи в зной, дождь и холод должны были торчать перед кафе «Аббазия». Сколько господ посылали его с цветами к своим возлюбленным, для скольких знаменитых писателей бегал он в редакцию за мизерными авансами в десять пенгё, сколько любовных секретных посланий переносил от Кёбани до Обуды за полвека своей службы!..

Животный страх овладел людьми, сковал их. Ночное кладбище, забытая могила не бывают такими безмолвными, как эти согнанные в подвал люди — бледные, замученные, затравленные…

Шиманди вдруг почувствовал на себе взгляд твердый, строгий и холодный, как плевок в лицо. Словно требуя у него, Шиманди, ответа, на него пристально смотрел бледный и худой юноша с белокурой шевелюрой. Рядом с ним стоял еще один, ростом пониже. Второй был черноволосый и только спереди шириною в два пальца пролегла серебристая прядь седины. Эти двое, — не то чтобы посторониться! — они даже не шелохнулись, когда Шиманди очутился перед ними. Эти двое были Ласло Денеш и Бела Пакаи.

— Ого! — сразу взыграв, воскликнул палач. — Да вы, кажется, не напустили в штаны, как все прочие?

— Нет, — отозвался высокий, белокурый. Он сказал это тихо, но все, кто стоял в толпе, содрогнулись от его тона.

— Или, может, вам жарко? — издевался садист и, уже распаляясь и приходя в ярость, ткнул револьвером под нос поочередно обоим. — Хотите чуточку ополоснуться в дунайской водичке? — изо всех сил взревел он. — А?

Парни стояли, не сдвинувшись с места, и все так же и упор, твердо и презрительно смотрели на своего палача.

— Взять и вас на купание?

Ни у Пакаи, ни у Ласло Денеша не дрогнул ни один мускул на лице. Может быть, только крепче сжались изуродованные беззубые рты.

— Ну, ладно! — смягчился Шиманди. — Вас, я вижу, нужно еще чуток пообломать. Словом, оставим вас пока тут, при себе.

И он двинулся дальше, продолжая набирать группу смертников.

…Нилашисты вернулись, закончив расправу на берегу, около полуночи. Бывший дамский парикмахер, ныне командир отделения, устало повалился на закрытую одеялом походную койку. Растопырив пальцы, он энергично щипал, массировал себе кожу головы. А его пахнущий мышами адъютант Кумич мелко семенил по комнате; вычистив оружие, он развесил его на стене, затем подошел и неуклюже встал у кровати начальника.

— Ты знаешь, — заговорил он, — я ведь теперь тоже каждое утро массирую себе эти, как их… волосяные луковицы?

— Угу.

— Очень приятно. Жаль, раньше я этого не знал.

Но Шиманди не удостоил его ответа, даже не гмыкнул.

— Брат Шиманди, — не отступался Кумич. — И откуда ты все это знаешь? И про обстановку, и про осаду Парижа… Всю историю назубок знаешь…

Шиманди, перестав чесаться, приподнялся на койке.

— В нашем деле нельзя иначе, — сказал он и ладонью похлопал себя по губам, скрывая широченный зевок. — В нашем деле образование нужно, старик. А не то будешь плесневеть где-нибудь в закутке, на окраине города… Представляешь, в каких салонах я работал? Понятие-то у тебя хотя бы есть об этом? А какие клиентки у меня бывали!.. Аристократы по крови и по деньгам, весь артистический мир — все ко мне хаживали. Не думай, будто они затем только ходят к парикмахеру, чтобы привести в порядок прическу или помыть да уложить волосы. Они идут, чтобы с тобой, брат, интеллигентский разговор поиметь… Ну, ты им, конечно, рассказываешь, где есть что новенького: в литературе, в театральной там жизни, на вернисажах… — И, быстрым движением вскочив на ноги, он презрительно добавил: — Дамский парикмахер, старик, не какой-нибудь ремесленник-портняжка или там — дворник…

Кумича до глубины души задело бестактное замечание Шиманди, но он продолжал льстить начальнику, изобразив на лице простовато-хитрую улыбочку:

— Я бы так считал, Янош, что тебе не здесь место, а где-нибудь на самом что ни на есть верху!

Не получив ответа на свой намек, Кумич замолчал и убрался восвояси, повторяя, что начальнику давно пора бы быть где-нибудь наверху.

Нужно сказать, что в душе Шиманди и самому уже давно надоело все это мелкое командирствование на улице Молнар: он тоже считал, что способен на куда более громкие дела.

Шиманди сел на кровать, сбросил с себя сапоги. На ум пришли те двое. Не боятся, гады! Как они смотрели на него!.. Шиманди даже струхнул немного, подумал: как бы они не набросились на него, не схватили его за горло… А тут еще начальство опять забрало у него пятерых самых лучших его ребят. Осталось в отделении всего двадцать два человека Это на двести-то заключенных! И среди них двое таких отпетых, готовых на все!.. Как бы какой номер не выкинули.

На другой день к вечеру Шиманди все же придумал новую забаву.

— Кто кормит птичек небесных? — спрашивал он у замерших перед ним арестантов. — Ну, кто? Боженька!.. А кто кормит рыбок дунайских? Ну, кто?.. Добрый дядюшка Шиманди!..

Стоявшие вдоль стен нилашисты угодливо хохотали над каждой фразой начальника.

— … А чем их кормит добрый дядюшка Шиманди? Ну, чем? Еврейчиками!

Шиманди прошелся между арестованными и первыми на этот раз отобрал Ласло Денеша и Белу Пакаи. Двадцать человек были построены под аркой Дома нилашистов и под дулами восьми автоматов стояли и ждали прихода Шиманди. Смертникам было холодно, у них уже отняли не только пальто, пиджаки и кофточки, но приказали снять даже ботинки. Кто-то отчаянно рыдал, другой громко клацал зубами от холода. В темноте Бела Пакаи нашарил руку товарища и, сжав ее, шепнул:

— Ну, друг!

Денеш ответил рукопожатием. Все это время его неотвязно преследовала, не давала покоя строка из какого-то немецкого стихотворения. Она вновь и вновь возникала в его памяти, словно обрывок мелодии на поврежденной грампластинке: «Вот пробил час моей кончины…» Стихотворение было о каком-то умирающем солдате.

Пакаи переступал с ноги на ногу, он уже не чувствовал своих ступней на ледяном булыжнике мостовой.

А Денешу босиком было даже лучше. Уже несколько недель после пыток в застенках Петера Хайна у него гноились и сходили ногти. Пальцы ног воспалились, опухли. Бывали дни, когда он вообще не мог ступить на ноги, и его волоком тащили на нилашистскую «вечерню». Теперь же холодный камень мостовой остудил, утихомирил жгучую боль в ногах, и только тело его, как и у всех остальных, мелко вздрагивало от пронизывающей до костей лютой стужи.

Наконец Шиманди прибыл, скомандовал: «Марш!» Распахнулись ворота.

Мягко, неслышно ступали обутые в одни лишь чулки ноги, и только сапоги нилашистов гулко бацали по мерзлым улицам. Немая процессия мрачно ползла к мосту Эржебет.

Шагавший в голове колонны Шиманди посовещался с другим нилашистом, что-то показывая ему, затем перешел в хвост — присмотреть, чтобы никто не улизнул в темноте.

— За нас отомстят! — шептал Пакаи. — Товарищи обязательно отомстят за нас, слышишь?

…Вдруг Лаци схватил Белу Пакаи за руку.

— Петь умеешь? Только громко! Наши глотки больше нам все равно не понадобятся.

И вот в самой середине группы, неслышно ступавшей по ночной улице, словно вспыхнувший во тьме огонь, зазвенели два молодых голоса:

Вставай, проклятьем заклейменный!..

Маленькая горсточка смертников содрогнулась, заслышав песню. Кто-то из обреченных шарахнулся в сторону и зашикал:

— Замолчите! Зачем вы дразните их?!

Люди, привыкшие много лет кряду ожидать пришествия чуда, верившие в гороскопы, никак не хотели верить в действительность, в то, что с ними происходит. Они все еще думали это шутка — злая, бесчеловечная, но все же только шутка. И они стояли, скованные страхом, ничего не понимая. В их измученном мозгу не отозвалась эхом мелодия, умолкнувшая в Венгрии четверть века назад… Но были и другие, в ком песня нашла отклик, в ком чуть было не умершая ненависть вдруг вновь вспыхнула яростным пламенем… Пусть нет надежды, пусть!.. Двадцать полузамерзших, измученных людей с голыми руками против восьми автоматов…

…Весь мир голодных и рабов,

Кипит наш разум возмущенный…

Только теперь Шиманди спохватился.

— Молчать! — взвыл он, расшвыривая смертников вправо и влево, чтобы добраться до тех, двоих. Но нет — их уже трое. Какая-то женщина стоит рядом с ними и тоже поет:

…И в смертный бой вести готов!

Громкое пение гулко разносилось по безмолвной улице. Дома были пусты, безлюдны. Но в убежищах, за толстыми стенами подвалов люди услышали далекое пение и проснулись. Одни подумали, что они бредят, другие обрели вдруг надежду…

…Весь мир насилья мы разрушим…

Шиманди, разъяренный, подскочил к поющим. Опомнились и остальные нилашисты: дулами автоматов они принялись поспешно теснить смертников к стене дома. Но те из обреченных, в ком еще теплился инстинкт самосохранения, опередили палачей. За десять метров в ночной мгле и белую стену трудно разглядеть, не то что человека, а босые ноги не издают шума.

…Исполнилось желание и Лайоша Денеша, он пал в бою, а не как жалобно блеющий барашек на жертвенном камне. В одной из последних схваток заключительной битвы.

Охваченный безумным страхом, бывший дамский парикмахер, ныне командир нилашистского отделения, сжимал в руках автомат, сеющий огонь и смерть. Три бездыханных тела давно уже лежали на земле, но злые пули все еще звенели, расплющиваясь о камни мостовой…

А внизу, в убежищах, люди шепотом рассказывали друг другу, что слышали, как кто-то пел «Интернационал».

Уцелевшим смертникам пришлось тащить тела убитых товарищей к Дунаю. А потом и их — тех, кто, оцепенев от страха, не смог и не посмел бежать, и тех, кто испуганно шикал на смельчаков, — выстроили в одну шеренгу на берегу реки, у моста. В автоматных магазинах было еще достаточно патронов, достаточно для бесцветной смерти в этом бесцветно покорном мире.

Короткий залп только здесь, у реки, был громок. Его отзвук быстро смешался с треском уже разгоравшейся вокруг города перестрелки…

Кое-кто из палачей хохотал, грубыми ругательствами напутствуя на тот свет свои жертвы. Но большинство нилашистов чувствовало: на этот раз забава почему-то не удалась. К тому же четверым узникам все-таки удалось бежать.

Молча, вразнобой топая сапогами, палачи волчьей стаей плелись обратно по Молнарской. Молчал всю дорогу и Шиманди, вздрагивая от страха.

Это было первого января… В тот самый день, когда по городу пронесся слух, что на Юллёйском и Будафокском проспектах предательски, из засады, были убиты два советских парламентера, шедших с белыми флагами. Они несли осажденному городу жизнь, спасение.

А на другой день, второго января, над Будапештом занялось ясное утро, и в чистом голубом небе над всем большим городом не было ни облачка.

В это утро начался штурм города.

5

Каждое утро, на рассвете, в коротенький перерыв, когда уже затихала перестрелка, но еще не начиналась бомбежка, Магда бегала за водой на Паулеровский колодец. С нею ходили поочередно то свекровь, то тетушка Рози. Тщетно мужчины доказывали, что это их мужское дело. Но Магда всякий раз возражала; ваше дело — провизия. И дядя Мартон и Ласло так наловчились разделывать конские туши, что на всей улице без них теперь не проходило ни одно «заклание» лошади. А у профессора были свои тайные тропы: он исчезал иногда чуть свет, а возвращался домой лишь поздно вечером, и притом не с пустыми руками: то принесет пузатой брюквы, то початков кукурузы, а иногда и бутылку бензина. И никто не мог у него допытаться, откуда все это.

В конце второй осадной недели выпал снег. Он шел всю ночь, ложась на землю густыми крупными хлопьями. И шел еще целый день. Толстое снежное одеяло покрыло улицы, развалины домов.

Теперь там, где взрывалась мина, снег подтаивал, образуя воронки, чем-то напоминавшие дырки, прожженные в белой скатерти неосторожным курильщиком.

В конце второй недели!

Они словно и не заметили, как в каждодневном ожидании, в мелочах забот давно прошло время, определенное ими как «крайний срок». Медленно, черепашьим шагом, тянулись дни — и вот сколько их пролетело. Совсем как в тюрьме… Ведь и там время движется — в темных норах карцера и даже в камере смертников, где оно скупо мерится на секунды. Время стирает черты неповторимости даже с дней, полных невообразимых ужасов…

Две недели прошло…

Теперь они уже не могли говорить: «Каких-нибудь две недели…» Отныне, когда разговор заходил об этом — а он заходил каждый день, каждый час, — они говорили: теперь уже скоро, теперь уже действительно осталось несколько дней, ведь не может это продолжаться бесконечно! Но в голове по-прежнему, будто мельничный жернов по замкнутому кругу, билась одна надежда: «Может, сегодня ночью…»

Дворницкий сынок из соседнего дома, в прошлом году поступивший в СС и застрявший в городе со своей частью, однажды утром увидел Магду, ходившую за водой. Увидел и начал приставать к ней. Три раза под всякими выдуманными предлогами приходил в оборудованную под убежище квартиру. Подолгу, часами, сидел, заверяя обитателей квартиры, что скоро подоспеют войска, идущие на выручку Будапешту, а сам подозрительно следил за тем, какое впечатление производят его слова. И все старался остаться наедине с молоденькой и красивой женщиной, которая не знала просто, что и делать, как избавиться от нахала.

Однажды утром Магда вернулась от колодца особенно взволнованная. Повстречала знакомую служанку с улицы Алагут. Осталась одна, голодает… Вот уже несколько дней живет на свекле и кукурузе, когда не удается наворовать из яслей армейских лошадей, размещенных в первом этаже.

Как-то Ласло сказал дяде Мартону:

— Что ж, так и будем сидеть? Надо что-то делать!

Старый рабочий задумался: ведь его послали сюда отсидеться и ничего не предпринимать, не получив указаний. И просили еще присматривать за слишком горячим Ласло. Поэтому, подумав, Андришко так ответил молодому человеку:

— Теперь уж что делать? Ждать надо!

Вот и все, что случилось за эти однообразные, серые две недели.

Дядя Мартон и Ласло Саларди поднялись в это утро раньше всех и отправились в ванную. Дневная порция воды для умывания была — литр на человека. Мужчины побрились, умылись, обтерлись до пояса, а затем, встав ногами в тазики, «искупались» в скупо отмеренной, в несколько пальцев глубиной, пенисто-мыльной воде. В холодной, как ледник, комнате от их тел клубами валил пар. После «бани» настроение у них было, как у двух сорванцов-мальчишек.

Пока мужчины мылись, две старушки в комнате уже растопили печку, а Магда загремела в передней ведрами.

Вдруг сильно забарабанили в дверь. Отворив, Магда с кем-то поговорила приглушенным голосом, затем подошла к двери ванной. Постучала, но, не получив ответа, прямо вошла.

— Господин доктор, — прошептала она, — скорее! Дворничиха пришла. Говорит: беда.

— Ну что там еще? — пробурчал дядя Мартон.

Ласло, не промолвив ни слова, торопливо обмотался полотенцем и стал натягивать на себя рубаху. Магда дожидалась его в передней.

— Оказывается, нынче ночью облаву устроили. Был, говорят, приказ от шестого января — всем мужчинам старше восемнадцати лет явиться на призывной пункт. Сегодня до обеда — последний срок явки. А то вечером снова придут с обыском. Что нам делать?

— У меня же есть удостоверение ПВО.

— Теперь они не признают никаких освобождений. В убежище все предъявляли документы — у кого что было… Говорят: не действительны. Только те документы имеют силу, что сейчас выдаются в Радецких казармах. Переписали всех поименно.

А Ласло уже обдумывал: здесь ищейки не были, просто не могли предположить, что кто-то решился остаться наверху, не пойти на ночь в убежище. А может, жандармы и пытались, но не смогли отпереть дверь? Ведь теперь на ночь Ласло и Мартон подпирают ее изнутри толстенным бревном, — куда там старинным крепостным воротам!

Но Магда опередила его мысли:

— Вы у них там тоже значитесь. Из домовой книги выписали.

Дядя Мартон подошел к ним и задумчиво посмотрел на Ласло. А тот уже думал: «Надо бежать, у кого-нибудь спрятаться…» Например, в квартире Миклоша: она сейчас пустует. Хотя, пожалуй, нет. Ведь и Миклоша, как дезертира, могут разыскивать! Ласло принялся было перебирать в памяти своих знакомых, но в это время новая мысль, словно упавший на сцену занавес, разом скрыла их от его мысленного взгляда: «…вместе с членами семьи». Если вечером сюда явятся с облавой и не найдут его, Ласло, дома, они заберут всех, кто здесь живет. Всех десятерых, даже детей — на это нилашисты способны.

— Ничего не поделаешь, — мрачно подытожил он. — Мне придется идти. Как-нибудь отверчусь. До сих пор меня освобождали по болезни сердца. А нет — все равно как-либо обойдется…

Старый Мартон думал точно так же.

— Сейчас главное — слиться с остальными, затеряться в толпе.

Что ж, и Ласло не мог придумать ничего другого.

И только Магда с нескрываемым ужасом на лице смотрела то на старика, то на Ласло. А Ласло, стараясь принять небрежный вид, улыбался и даже успокаивал ее:

— И не бойтесь! Кто-кто, а я — то уж не стану умирать героем за фашистский Будапешт.

— Но что будет с нами?

— А ничего. Вы и дядя Мартон встанете к кормилу нашего «ковчега», — рассмеялся Ласло. — Получите льготы, полагающиеся семье фронтовика. Но только в течение двух-трех дней. Потом-то я и сам вернусь.

— Можно, я провожу вас? — с округлившимися от страха глазами спрашивала побледневшая Магда.

— Нет, не надо, — покачал головой Ласло. — Я должен пойти со всеми вместе, на виду всех, кто прячется в убежище. И не терзайте, не корите себя — при чем тут вы?

А внизу, в убежище, уже начали собираться в путь встревоженные «призывники». Шерер больше не пытался комментировать победные фронтовые сводки. Сонный и злой, он искал «еще один» шарф и грозился «показать мужлану-полицейскому, посмевшему потревожить человека с таким положением»! Сын старшего советника — студент, зубной врач и трое других мужчин были уже готовы и ожидали остальных в тамбуре убежища.

Молча поплелись они вверх по лестнице, поднимавшейся в гору, в Крепость. В рассветных сумерках только белый снег освещал им путь. На Парадной площади перед проволочными заграждениями, натянутыми между железными «ежами», прыгал с ноги на ногу прозябший, нахохлившийся немецкий солдат. Ласло достал из кармана свое чудо-удостоверение на двух языках и объяснил, куда и зачем они идут. Солдат молча кивнул и рукой показал, как им обойти заграждения.

Теперь они пошли вниз по улице Кадьло. Мины пока еще изредка посвистывали над головами, но с Дуная слышалась сильная пулеметная трескотня.

Ласло и его спутники успели добраться до Главной улицы, когда начался сильный минометный обстрел.

В воротах Радецких казарм уже чернела густая толпа. Офицеры с нилашистскими нарукавными повязками и партийные «фюреры» носились по коридорам. Прибывавших заносил в список какой-то сержант, расположившийся прямо при входе, под аркой. Ласло показал ему свое удостоверение, но сержант только мотнул головой и, отняв у Ласло его драгоценный документ, приказал: «Ждите вместе с остальными». Оказалось, что здесь у всех изымали удостоверения об освобождении, о непригодности к службе и разные справки с места работы. Тем, у кого не было вообще никаких документов, тоже велели ждать вместе со всеми. Затем собравшихся повели в подвал на медицинский осмотр. Осмотр проводил молодой, невысокого роста врач в белом халате и большом, не по голове, полевом кепи с козырьком. Похоже было, что и его самого извлекли точно так же из какого-нибудь бомбоубежища. С испуганным видом он осматривал, выстукивал проходивших перед ним людей, и было ясно, что не он, врач, решал их судьбу, а стоявший за его спиной верзила-капитан. Это он бросал писарю неизменное: «Годен! Годен!» И только про хромых, слепых, безруких или особенно настойчиво размахивавших своими справками ронял: «На работы». Впрочем, однорукого пономаря из храма св. Анны он все же ухитрился определить в число «годных». «Ну и ну! Дело швах», — подумал, увидев все это, Ласло. И, улучив момент, перебрался в группу уже прошедших осмотр, а затем, пользуясь темнотой, царившей в подвале, смешался с отобранными на работы.

Проделал он все это с удивительной легкостью, почти весело, и только когда все уже было позади, сердце у него екнуло.

…Они прождали еще с четверть часа, затем их повели в канцелярию, на второй этаж. Канцелярия оказалась тесной комнатенкой. За письменным столом сидел тощий, бледнолицый нилашист, а перед ним толпой стояло человек сорок. Дверь то и дело открывалась, впуская в комнату все новых и новых людей: посыльных, офицеров, нилашистов. Какой-то белобрысый прапорщик с курчавыми усиками, словно в отместку за свой невзрачный рост, истошно орал на канцеляриста:

— Немедленно выделите мне тридцать человек! Понятно? Иначе нам не добраться до передовой! Вся дорога до фуникулера завалена трупами, падалью, обломками… Извольте немедленно выделить мне тридцать человек!

— Знаешь, брат, брось горланить! — отмахнулся от него нилашист, сел к пишущей машинке и неуклюже принялся тыкать пальцами в клавиатуру. — Лучше скажи, как будет по-немецки «заявка».

Прапорщик заорал еще пуще прежнего:

— Да вы что? Не понимаете, что ли? Тридцать человек!.. И немедленно! Мы не можем добраться до передовой. Там уж два дня стоят в карауле люди, их сменять нужно, провиант нужен. Что это за свинство? — И он принялся виртуозно ругаться.

Нилашист как ужаленный подпрыгнул на своем стуле.

— Черт побери! Битый час не могу закончить донесение в ставку. Дай мне сперва сделать одно дело, я потом я выдам тебе на них солдатские книжки, и можешь забирать с собой всю эту гоп-компанию. Минутное дело!

«Этак, чего доброго, на фронт укатают!» — подумал Ласло, и в голову ему пришла еще более смелая, чем полчаса назад, мысль.

— Говорите, брат, что нужно писать, — решительно протиснувшись к столу, обратился он к нилашисту. — Давайте, я напишу за вас это донесение.

Нилашист, оторопев, с мгновение поколебался, потом коротко сказал:

— Садитесь к машинке.

Выяснилось, что писать нужно не донесение, а самую обычную заявку на продовольствие. Ловкие, натренированные пальцы Ласло проворно бегали по клавишам. Нилашист посматривал на него все более приветливо, а когда письмо было готово, довольно кивнул и спросил:

— Как зовут вас, брат?

— Ласло Саларди.

— Саларди? Что-то я не вижу вас в списке.

Но Ласло уже вставил новый лист в машинку, всем своим видом подчеркивая, что готов выполнять дальнейшие указания, и только через плечо как бы о чем-то второстепенном, бросил:

— Есть я там, брат, есть.

Нилашист, еще раз просмотрев список, досадливо хлопнул ладонью по столу. Затем схватил ручку и от руки приписал его фамилию в конце списка, переспросив:

— Саларди? Через «и» обычное или через «ипсилон»[38]?

— Через «ипсилон», — кивнул Ласло для пущей важности.

Так Саларди стал писарем в шестом отделе нилашистской штаб-квартиры.

В его обязанности входило заполнение справок, уже подписанных и заверенных печатью о том, что «такой-то явился на призывной пункт и был признан годным к службе в рабочем батальоне и тогда-то обязан явиться в часть» или же: «К военной службе не годен».

Иногда Ласло поручали написать какое-нибудь письмо по-немецки, составить заявку или сочинить приказ ка немецком и венгерском языках.

Начальник канцелярии оказался человеком тихим, с удивительно кротким нравом. Иногда он даже пускался в неслужебные разговоры с Ласло — о своей жизни «на гражданке», тех временах, когда он был счетоводом на мукомольном заводе «Гизелла». Зато прапорщик с курчавыми усиками по десять раз на дню на чем свет стоит костерил Ласло, не удостаивая его при этом даже взгляда. Но Ласло не обращал на его ругань внимания: офицерик был одинаково груб со всеми и, вероятно, являлся самой большой шишкой в казарме.

«Орешь? — думал Ласло. — Ну-ну, ори!» Столь важной должности, как теперь, у Ласло еще не было никогда, но он думал только о том, как бы поскорее от нее освободиться. Впрочем, он твердо верил, что такой случай ему обязательно представится…

— Да восславится Иисус Христос! Да здравствует Салаши!

Распахнув железную дверь убежища, на пороге встал, растопырив ноги, приземистый человечек. Две молоденькие девушки, подняв головы с узких деревянных нар, стоявших прямо в коридоре убежища, увидели его мохнатые брови, заросшее щетиной лицо и испуганно натянули на себя грубое, как конская попона, покрывало. Коротышка был одет в коричневую сутану, подпоясанную ремнем и спереди для удобства подоткнутую за пояс. Из-под сутаны виднелись черные брюки навыпуск и сапоги со шнуровкой, на толстой подошве. Весь он был увешан полосатыми ручными гранатами, на плече болтался венгерский автомат с деревянным прикладом, рукав сутаны украшала трехцветная ленточка. За его спиной в сумраке лестницы маячило еще около десятка мрачных фигур нилашистов. Странный полупоп, полусолдат, увидев перепуганных девушек, рассмеялся:

— Не бойтесь нас, сестрички! Не съедим. Мы только жидочков ищем. А пока дайте-ка мне взглянуть и на ваши документики…

Он старался изобразить на своем лице приветливую улыбку, но от этого у него только высоко, как у пса, обнажились десны и острые, криво натыканные зубы. Впрочем, и одного его взгляда достаточно было, чтобы посеять в человеке ужас.

— И что же вы здесь делаете? — продолжал он допытываться у девушек.

— Живем. Мы служанки здесь, в доме, — едва слышным голосом промолвила одна из девушек, Жужа Вадас, раньше своей подружки собравшаяся с духом.

Коротышка в поповской сутане подошел к нарам и, потрепав девушку по щеке, снова засмеялся:

— Я и то подумал: не графини, ежели только в коридоре и нашлось для вас место.

И он снова ощупал одну и другую своим колючим, недобрым взглядом.

— Может, лучше к нам служить пойдете? А? Работа не пыльная, и это самое было бы!

Он подмигнул толпившимся за его спиной нилашистам. Те с готовностью заржали.

— Ну, ладно! Где тут у вас дверь в убежище?

Нилашисты, бухнув за собой железной дверью, прошли в убежище. Двое остались стоять у порога.

— Да восславится Иисус Христос! Да здравствует Салаши! — гаркнул предводитель нилашистов. — Предъявить документы, братья! Евреев ищем!

Зашевелились, завозились, разом просыпаясь, жильцы, кто-то зажег свечку.

— У тебя какие документы есть? — спросила Жужа свою подружку, Аннушку Кёсеги.

Та, все еще спросонья, поскребла в затылке и сказала:

— Не знаю. Может, мне «Книжку по найму» показать?

— Что ты? — испуганно зашептала Жужа. — Этого для них мало.

— Листок прописной еще у меня есть.

— Нет, и это не то.

Уже два месяца Жужа Вадас скрывалась от облав в доме на Туннельной улице, куда ее устроил в середине ноября знакомый кладовщик кожевенного магазина. С той поры ей пришлось расстаться со своей подружкой по несчастью Магдой Фабиан. По новой версии, Жужа находилась в услужении у директора магазина и его жены. «Хозяева» не потребовали от новой прислуги никаких документов, кроме «Книжки по найму». Да у Жужи и не было ничего, кроме поддельного свидетельства о крещении. Даже не метрика, а простое церковное свидетельство!

— А у тебя свидетельство о крещении есть? — все так же шепотом спросила она Аннушку. Она боялась, что если ее подруга предъявит патрульным свой паспортный вкладыш со штампом прописки, те потребуют и от нее такой же документ.

— Есть, только наверху, в квартире. А здесь, при мне, прописной вкладыш и «Книжка».

В темноте коридора Аннушка, разумеется, не могла видеть лицо подруги, но, услышав, как та испуганно, часто-часто задышала, она поняла вдруг то, о чем лишь смутно догадывалась прежде. Порывисто обняв Жужу, Аннушка прошептала:

— Не бойся! Я тоже скажу, что у меня только свидетельство. Сбегаю за ним наверх, принесу.


Раньше девушки лишь изредка встречались на лестничной клетке, отправляясь за покупками в магазины или во двор — выбивать ковры. Тем более что днем Аннушка почти никогда не бывала дома: до позднего вечера торговала в ларьке на вокзале. Подружились они уже здесь, за те три недели, что вместе провели в котельной, превращенной в бомбоубежище, в котором комендант отвел двум служанкам узкие, ребристые нары в тамбуре между дверьми. Нашлось бы, конечно, для них место и в самом убежище, да хозяева не захотели делить его с прислугой. А коридорчик между дверьми был узок, и через него поминутно ходили. Не говоря уж о том, что с его единственной железной дверью был он не так уж надежен от бомб. Да еще стояла здесь бочка с хлоркой — против иприта. От нее воздух был тяжелым, тошнотворно-едким. По утрам, со сна, у девушек было такое состояние, будто накануне они переели мятных конфет и испортили желудок. Жужа не хотела примириться с таким решением коменданта и все подговаривала Аннушку напомнить ему, что по закону им тоже полагается место в убежище.

— Не стану я говорить, — отказывалась Аннушка. — Скажи ты, ты умеешь.

— Нет, ты должна.

— Почему я?

— Ты давно здесь живешь, а я только пришла.

— Это не считается.

— И потом, ты служишь у Раднаи, а они уехали. Тебе все их место полагается…

Аннушка подумала-подумала и снова отказалась:

— Не стану. Обругают, только и всего. Да проживем мы и так.

Так они и остались жить в тамбуре, хотя Жужа ворчала из-за этого целыми днями. Вот и в этот вечер, еще перед тем, как нагрянули нилашисты, Жужа опять вышла из себя: только-только улеглись девушки спать, как вдруг, громыхая дверями, из убежища выскочил г-н Штерн; пользуясь вечерним затишьем, он побежал принести чего-нибудь съестного — в квартире у него было полно провизии: масла, вина, водки, муки, риса и даже молочного порошка. По утрам, например, Штерны непременно пили какао. Добра у них было так много, что они даже не смогли перетащить все в убежище…

— Ни умыться, ни переодеться, ни заснуть не дают, — тыча кулаком в подушку, злилась Жужа. — Все ходят и ходят. Не будь ты такой лапшой, мы давно бы жили в убежище!

Но Анна больше не обращала внимания на Жужину воркотню. Знала: теперь они до конца осады застряли в этом тамбуре. Что поделаешь — служанки! Но самой Жуже она не переставала удивляться: столько всего знает, а тоже вот не сумела в люди выбиться!


Девушки искренне любили друг дружку, и все же Аннушка чувствовала — что-то неладно с ее товаркой, что-то скрывает она от нее, не договаривает. Но о причине этого начала смутно догадываться, лишь когда Жужа упомянула про свидетельство о крещении. Аннушка почувствовала в себе вдруг прилив материнской нежности к подружке, заботливо обняла ее и зашептала на ухо:

— Ах ты, бедненькая!.. Я тоже скажу им, что у меня только свидетельство о крещении, да и то наверху, в квартире.

Жужа, вся похолодев, высвободилась из Аннушкиных объятий.

— Что ты? Я же из-за тебя. Неужели не понимаешь? Ни твоя книжка, ни вкладыш о прописке им не нужны. Свидетельство им нужно!

Неожиданно дверь распахнулась, и через нее из убежища в тамбур хлынули перепуганные женщины: нилашисты потребовали, чтобы все мужчины, помимо документов, предъявили и «вещественные доказательства» своего арийского происхождения. Поп-нилашист истошным голосом вопил:

— Показывать, когда я велю! У меня не попрыгаете!

Прошло несколько минут, за дверью царила гробовая тишина… Затем женщины возвратились в убежище, но дверь осталась открытой.

Ну, сестренки, от вас я «вещественных доказательств» потребовать не могу, — возгласил поп и густо захохотал, довольный собственной шуткой. — Но если какие бумажки у вас есть — прошу предъявить. Ну да, тебе, голуба, например, не надо, — подмигнул он стоявшей ближе всех к нему молодой г-же Штерн и ущипнул ее за подбородок.

— А у меня как раз и есть документ, — воскликнула молодая женщина, возмущенная грубым заигрыванием попа. — Да еще какой!

— Зачем же ломаться, голуба! — все так же похохатывая, успокоил ее поп. — Ну, а коли есть, дай взглянуть, что там у тебя за особенный такой документ.

Госпожа Штерн сунула руку под подушку, достала украшенную знаками гестапо охранную грамоту и, гневно сверкая глазами, гордо сунула ее под нос нилашисту.

Едва увидев бумагу, поп мигом переменился в лице. Смех буквально застрял у него в глотке.

— Да ты, оказывается, жидовка, подлая? — взревел он, словно раненый бык.

— Я нахожусь под защитой гестапо! — гордо воскликнула красавица Штерн, но тут же получила такую оплеуху, что едва устояла на ногах, а из носа у нее хлынула кровь.

— Гестапо? Что для меня твое гестапо, жидовская шлюха? — заорал поп, а сам рвал драгоценный документ на мелкие кусочки и швырял их себе под ноги. — Да ты знаешь, кто я? Или еще, сука, не слыхала имя патера Куна? Ну так теперь услышишь!.. Да только не долго слушать будешь! Потому что сейчас на берегу Дуная оглохнешь навеки… Да будь у тебя от самого Иисуса Христа охранное письмо с терновым венком вместо печати, я и на него плевал!.. А ну, марш!

Двое нилашистов грубо схватили молодую красивую женщину за руки и поволокли к выходу.

— Дайте мне хоть с мужем проститься! — рыдая, взмолилась она.

— Стоп! — рявкнул поп. — С мужем, говоришь? А где муж? Где?

— Наверху, — сквозь рыдания отвечала г-жа Штерн.

— Где, я спрашиваю?

— На втором этаже.

— Двое на второй этаж, мигом! Приведите этой твари ее вонючего муженька! Знал я, не напрасно мы сюда заглянули. Патера Куна нюх никогда не обманет!

Нилашисты ушли. Бухнула дверь, охнули ступени лестницы под их ногами, а в убежище стыла полная страха тишина.

На двух маленьких служанок в тамбуре никто не обратил внимания. Они замерли под своей грубой попоной, Жужа, сжавшись камешком, Аннушка, не попадая зубом на зуб от страха, — и прошло много-много времени, прежде чем Аннушка, всхлипывая, прошептала с упреком:

— Мне-то хотя бы могла ты сказать? Зачем же так, будто из-за меня ты… про свидетельство это… Меня знаешь, сколько раз уже проверяли? Я ведь допоздна на вокзале работаю… И всегда один только вкладыш о прописке показывала. Могла бы мне сказать…

— То другое дело! — возразила Жужа. — То уличная проверка. А эти ходят, происхождение проверяют. Им церковное свидетельство подавай. Сама видишь, он — поп. И потом, я все равно не из-за себя. Хотела, чтобы ты родственника господина Казара известила: пусть он не вздумает вниз спускаться — вдруг они дезертиров ловят!..

Теперь уже и Жужа не удержалась от слез: «Ну почему, почему я не рассказала ничего этой милой девочке? — думала она. — Зачем все время так упорно лгала ей? Долгие месяцы в одиночку хранила в сердце свою тайну, не решаясь ни с кем на свете поделиться ею: ни о страшной кончине матери и маленького братика, ни о женихе, от которого нет вестей, ни об отце… Ведь Аннушка такое милое и доброе существо! Как хорошо бы обнять ее, поделиться с нею, поплакать вместе… Но нет, нельзя. Бедняжка такая простушка. Может нечаянно проговориться…»

Аннушка в это время тоже думала. Но ее думы были совсем о другом: она видела перед собой флаконы одеколона, мыло, бесчисленные пачки сигарет, которые хозяйка спрятала и в сундуке о трех замках и в свернутых коврах. Все эти дни Аннушка, как и ее подружка, сидела голодная. Обе они исхудали, животы подтянуло. «А ведь сигареты, — думала Аннушка, — можно было бы поменять на еду. И мыло тоже». Мысли эти — черные искусительницы — все время преследовали Аннушку, но она решительно гнала их от себя. В прошлый раз, когда в подвал наведалась приятельница Жужи с кастрюлей горячего супа из конины и они выхлебали его в один присест, Аннушке стало не по себе: дать ей хоть пачку сигарет, что ли? Или променять на кусок хлеба и угостить Жужу…

Думать-то она думала, а сделать так не смела. Знала: стоит только заговорить об этом, и Жужа тотчас же уговорит ее променять на продовольствие все хозяйские сигареты. Наверняка! Станет убеждать, доказывать, что она, Аннушка, имеет на это право, что ей положено. Так же, как вот с местом в убежище.

Открылась дверь, и в тамбур тихонько, осторожно прокрался Лайош Поллак, тот самый «родственник жены Казара», которого Аннушка привела сюда с вокзала. Странный парень. Целыми днями сидит, уткнувшись в книгу. Говорили они как-то об Аннушкиной хозяйке, так он какой-то «лакейский дух» приплел, будто бы сидит этот дух в Аннушке… И с той поры на нее и смотреть не хочет. А на Жужу все время пялит глазищи: видно, она ему очень нравится. Да и он Жуже. Хоть она и не признается…

Все-таки Аннушка решила умолчать и о сигаретах и о мыле. Уж лучше поголодать еще немного. Хотя… она ведь и не собиралась все сигареты забирать… И потом: у нее действительно есть право. Ну, да ладно!.. Не то хозяйка вернется, да и покажет ей «право»… Нет, лучше в самом деле поголодать. Или попробовать раздобыть где-нибудь конины… А все же странная она, эта Жужа…

Крепко обнявшись, девушки уснули.


Шани Месарош и Янчи Киш уже третью неделю сидели на чердаке в карцере. В первые дни после ареста «брат» Понграц каждый вечер приходил за ними и вел их вниз, на «бой быков». Позднее про них как будто забыли. Но через четыре дня вспомнили снова. На этот раз среди зрителей, приглашенных на «бой быков», были и женщины. Визжа и хохоча от восторга, они упивались тем, как двое полуобнаженных здоровяков до крови полосуют друг друга плетками. Если же и Понграц отпускал им пару оплеух, нилашисты аплодировали, а одноглазый Тоот кричал:

— Молодец, Понграц! Ты начинаешь мужать! Разрешаем тебе отправить их на тот свет. Только способ придумай посмешнее.

А два до крови избивших друг друга человека стояли, едва держась на ногах, посередине подвала и жадно хватали воздух ртами. И, словно чудовищное адское видение, в глазах у них кружилось все — освещенные керосиновыми лампами стены подвала, пьяные нилашисты, крикливые, грязно ругающиеся, размалеванные женщины…

После каждого такого истязания «брат» Понграц отводил Киша и Месароша на чердак, и на несколько дней они снова обретали покой. В полдень чердачная дверь открывалась. Понграц ставил перед ними два котелка с какой-то даже на вид мерзкой жижицей, именовавшейся супом. Это было все их довольствие на целый день, а то и на два — частенько их забывали накормить.

А за стенами и крышей чердака ярился и бушевал бой. Здание содрогалось, черепичная кровля над головами светилась дырами. Нога у Шани зажила, но зато жгуче ныли руки, спина, липла рубаха к кровоточащим, вздувшимся рубцам — следам ударов плетью, причиняя страшную боль при каждом движении. За все это время Понграц лишь один раз принес арестантам котелок воды, чтобы они смыли кровь, положили примочки на кровоподтеки…

В довершение ко всему их терзали голод и холод. Но больше всего хотелось им сейчас по глотку вина или водки. Они готовы были зареветь от одного воспоминания о кабачке на проспекте Вильмоша, о Манци, их погубительнице. Янчи — тот проклинал Манци на тысячи ладов, но Шани даже теперь брал ее под защиту, и они обрывали свой нескончаемый спор только потому, что боялись вконец разругаться.

Порой, когда здание у них под ногами вдруг пускалось в пляс и все на свете пушки и минометы, казалось, именно в него плевались своими «косточками», а все самолеты кружились именно над их дырявым кровом, друзья не смогли бы сказать наверное, чего им хотелось бы больше: чтобы смерть настигла их или — миновала. Лучше всего, думали они, если бы обвалился брандмауер, разделявший чердак пополам. Тогда они смогли бы выбраться на волю.

Большую часть времени Шани и Янчи проводили в состоянии полусна или близкого к обмороку оцепенения. Однако, приходя в себя, они говорили только на одну тему: как бежать. Бежать!..

Но бежать можно только через чердак. Эх, если бы хоть какая-нибудь бомбочка продырявила эту проклятую стену! И нужна-то им лишь узенькая щель, ровно такая, чтобы протиснуться в нее… Остальное они уже продумали до мельчайших подробностей: до ночи спрячутся на другой половине чердака, затем отыщут водосточный желоб и по нему спустятся на землю… Пробовали они сами вынуть хотя бы один кирпич, выковырять ногтями, пряжкой от ремня… Но стена не поддавалась. Оставалась единственная надежда — на бомбу. Одна она может освободить их или свергнуть весь дом, вместе с ними, в тартарары!.. И то лучше, чем так вот!

Однако когда снаряды начинали падать особенно густо и высокая глухая стена дрожала и ходила ходуном, они бросались на пол и, затаив дыхание от страха, старались сжаться в комок… а Янчи Киш — эта гора мышц, этот человек, словно высеченный из камня, способный в одиночку перетащить с этажа на этаж стальной сейф, — даже он скулил и плакал от страха, как ребенок. А то, потеряв всякое самообладание, бросался к двери и бил в нее кулаками и орал благим матом… Да только кто же мог его услышать?


Ласло терпеливо ждал подходящего момента, чтобы распроститься со своей новой работой. Положение его, правда, нельзя было назвать невыносимым. По утрам он наравне с солдатами получал кофейный концентрат. На обед давали немного супу, иногда хлеб — суррогат из кукурузной муки. А как-то на ужин писарям выдали даже сало, — правда, по тонюсенькому ломтику, но зато настоящее, копченое свиное сало! Работы у Ласло было немного. Да и к ругани прапорщика с курчавыми усиками он тоже постепенно привык.

Каждый раз, когда бомбежка была в самом разгаре, в конторе появлялся некто по фамилии Тарьян, из нилашистской «гвардии». Он цеплял на крючок в стене свой увешанный ручными гранатами пояс, садился на стул верхом, растопырив ноги в стороны, и криво улыбался, словно желая сказать: «Ну что? Смелый я парень? Видите, я плюю на эту пустячную бомбежку».

— Братья, — говорил он всякий раз, обращаясь ко всем, — поступайте в Вооруженную национальную гвардию! Получите пропуска в убежище…

Поначалу люди отнекивались, но в конце концов большинство все же вступило: мало у кого выдерживали нервы, когда каждую минуту ждешь, влетит в окно какая-нибудь заблудшая мина или нет, когда и слева, и справа, и над головой все время что-то рвется, грохочет… Но больше других Тарьян почему-то прицеливался к Ласло.

— Ты, я вижу, брат, тоже парень не робкого десятка! И почему ты не хочешь вступать в гвардию? Такие, как ты, нам как раз и нужны!

Ласло лишь с большим трудом удалось избавиться от его приставаний:

— У меня свое дело у тебя, брат, свое. Каждый венгр должен выполнить долг на своем месте. Только тогда мы победим, верно?

Однажды вечером — грохот боя начал уже стихать — в штабную ввалился Тарьян. Видно было, что он крепко промерз и устал.

— Ух, ну и выдался сегодня денек! А знаешь, где я был? — обратился он к начальнику канцелярии. — На самом верху, на Малой Швабке. Гонял туда людишек укрепления строить. На передовую! Вот где дело идет всерьез! Не знаю, сколько моих «строителей» обратно вернется! — И, снизив голос до шепота, вдруг спросил: — Между прочим, по секрету, ты знаешь, что среди русских и венгры есть?

Начальник канцелярии, читавший какие-то бумажки при слабом свете притененной лампы, не очень обрадовался разговорчивому пришельцу: он вообще не любил Тарьяна. Поэтому, зло посмотрев на него, буркнул:

— Дурак!

— Ей-богу, венгры! Своими глазами видел, в бинокль смотрел.

— Откуда, черт побери!

— Да говорю же я тебе! Метрах в восьмидесяти, а то и пятидесяти были от меня, не больше.

— Может, русские переодетые что-нибудь там замышляют?

— Да? А тогда зачем им было кокарды красным сукном обшивать? Говорю: сам видел в бинокль. Вилла там одна есть, в саду в кустах стоит над фуникулером. Так вот они как раз через сад этот перебегали. Своими глазами видел их. Говорю: венгры…

И опять, приглушив голос, чтобы не расслышал Ласло, добавил:

— Рассказывают, будто возле Инженерного института пятьсот человек наших к русским перебежали. Дня два назад… Будто бы они…

Начальник канцелярии рассвирепел:

— Во-первых, коли ты такой уж умный, мог бы знать, что не пятьсот, а пятьдесят… Во-вторых, их всех до одного перебили русские… Это тебе с перепою черти приснились. Может быть, ты их и принял за венгерских солдат?!

Тарьян сердито передернул плечами.

— Хотел бы я знать, кто из нас их видел: ты или я?.. Какой умник выискался! Думаешь, если за стол взгромоздился, так у тебя ума прибавилось?

Маленькая кучка писарей устраивалась на ночлег в коридоре убежища, стелила на пол солому, какие-то старые одеяла.

Но Ласло в эту ночь не хотелось спать. Значит, Миклош прорвался! Но сколько же ребят ушло с ним: пятьдесят или пятьсот? Впрочем, все равно: важно, что прошли и воюют! И как бы шлют ему свой привет — пусть через этого пьяницу-нилашиста.

С первого дня, как попал сюда, Саларди смеялся в душе над тем, что стал «сотрудником» нилашистского штаба! И даже чувствовал себя немножко героем… Ну, если не героем, то уж, во всяком случае, — сорвиголовой.

Но теперь он вдруг стал противен самому себе. Словно он и в самом деле продался, стал наемником, чем-то вроде наймита генерала Франко.

В голове рождались сотни и сотни планов. Но одно он знал наверное: он будет сражаться. Если придется, даже в одиночку, если потребуется, заплатит жизнью.

В эту же ночь и Мартон Андришко решил покинуть укрытие и, вопреки всем запретам, навестить своего друга на улице Медве.

Все думали, что осада продлится день-два, самое большее — полмесяца. Но недели шли и шли, одна за другой.

Пора было предпринимать что-то.


Следующий день выдался погожим. В небе с самого утра, будто стрижи над рекой, замелькали русские штурмовики. И чем ближе к полудню, тем жарче разгорался бой. В простенок штабной комнаты, рядом с окном, с диким визгом врезалась мина.

«Брат» Тарьян был тут как тут.

— Кто вступит в Национальную гвардию… — начал он и, по обыкновению, разыгрывая из себя храбреца, отстегнул пояс и уже приготовился рассесться посреди комнаты.

И вдруг начальник канцелярии не выдержал.

— Заткнись ты! — бешено заорал он. — Все пойдем в убежище: и кто вступит, и кто не вступит, понял?! Здесь все равно невозможно работать!..

У Ласло моментально созрело решение. Хотя писари, обрадованно вскочив, ринулись к двери, Ласло как ни в чем не бывало остался на своем месте. Начальник вопросительно посмотрел на него.

— Разрешите мне остаться! — сказал Ласло. — Я еще позавчерашний список не закончил. Там сто призывников, не меньше… и нужно внести их в список рабочей роты. До них черед дойдет только в конце недели, так чего же нам их даром кормить? И рапорты патрулей нужно обработать…

Начальник канцелярии вначале было заколебался, но тут где-то совсем поблизости бабахнула новая бомба, и он, буркнув «ладно», запер стол и поспешил к двери.

— Трусливые канцелярские крысы! — захохотал Тарьян и, показывая на Ласло, сказал: — Вот этого, единственного, взял бы. Остальных мне и даром не надо!

Однако смех смехом, но и сам он тоже поторопился убраться. Последним из комнаты уходил молоденький писарь, парнишка лет восемнадцати, угодивший на эту работу несколько дней назад примерно так же, как и Ласло. Из отдельных его замечаний, разговоров после работы, по вечерам, Ласло понял, что пареньку этому тоже не по нраву звание нилашистского солдата.

— Не хочешь со мной остаться? — остановил его в дверях Ласло.

Парнишка, переменившись в лице, растерянно посмотрел на него и в замешательстве ответил:

— Никак нет!

— Ты что же, до конца войны хочешь служить? — удивился Ласло.

— Как же, черта с два!..

— Ну, тогда обожди минуток пять! — твердо взглянув пареньку в глаза, почти тоном приказа сказал Ласло. Тот смущённо прикрыл дверь, подошел.

— Чего тебе?

Ласло указал на валявшиеся на столе заверенные печатями бланки удостоверений. Это были теперь редко кому выдававшиеся удостоверения о непригодности к военной службе.

— Садись, и быстренько заполни одно на свое имя. А я сделаю то же для себя!

Паренек счастливо заулыбался во весь рот.

Руки их дрожали от волнения, густой дым ел глаза. И все же они управились с операцией в мгновение ока.

— Оставшиеся поделим! — Ласло разделил пачку бланков на две части и половину отдал пареньку. — Спрячь. Да погоди ты, не спеши.

Он огляделся в дымной комнате, где все было перевернуто вверх тормашками. Взор его задержался на ремне, забытом «братом» Тарьяном. Ласло рассмеялся.

— Умрем смертью героев. Но прежде подпалим картотеку!

Они кучей свалили на пол учетные карточки, полили их остатками керосина из лампы, бросили сверху лопатку угольев, тлевших в печи, а поверх них еще и охапку сухих, мелко наколотых дров.

— Выгляни: как там — все в порядке? — шепнул он пареньку, тяжело дыша от волнения и суетни.

— Нет ни души!

— Хорошо. Давай сюда гранаты.

Посередине комнаты уже разгорался, треща и пощелкивая, костер. Ласло ногой пихнул на середину комнаты еще одну пачку мелко наколотых дров и сверху бросил связку гранат.

— А теперь… бегом марш!

Все это заняло не более трех минут.

Они торопливо прошли по длинному безлюдному коридору. С просторного двора видна была вся казарма — в ней не осталось ни единого окна. Над плацем танцевали лампочки, подвешенные на проволоке, будто угодившие в шторм кораблики. А вокруг бушевала, громыхала, тарахтела битва.

В такую минуту человек либо думает, что его вот сейчас настигнет смерть, и от одной этой мысли у него вообще отнимаются ноги, либо спешит как можно скорее добраться до ближайшего подъезда…

И вдруг они услышали крики, прорвавшиеся даже сквозь адский грохот боя: «Откройте! Откройте!» — взывал чей-то голос, искаженный первобытным животным страхом. Крики неслись откуда-то сверху, из-за железной, окрашенной в зеленый цвет двери чердака.

— Послушай, а там что?

— По-моему, тюрьма, — отозвался Ласло.

Минута колебаний. В следующий миг они уже мчались вверх по лестнице. На счастье, снаружи, в скважине запертой двери, торчал ключ: «брат» Понграц перед самой бомбежкой приносил арестованным еду, а уходил, как видно, несколько поспешно. Дверь, будто толкаемая изнутри тугой пружиной, мгновенно распахнулась, едва не свалив Ласло с ног. Гонимый паническим страхом Янчи Киш не сбежал, а буквально скатился по лестнице, растянувшись на последней ступеньке во весь свой рост. Когда он попытался подняться, в конце коридора со страшным грохотом взорвались восемь отличных лимонок «брата» Тарьяна. Янчи Киш так и сел, оглушенный, окаменевший, словно утративший рассудок. Зато Шани Месарош сохранил хладнокровие и сообразительность. Одного мгновения ему было достаточно, чтобы оценить обстановку: лестница, коридор и двор безлюдны, Ласло и тот, другой, испуганно приникший к стене, — без оружия. Бежать! Бежать — и притом сейчас или никогда!

Словно железные обручи, припечатали Ласло к стене две жилистые руки.

— Хватай другого! — крикнул Шани своему перепуганному дружку. — И тащи сюда, теперь их запрем туда.

Не успел парнишка-писарь опомниться, как угодил в объятия Киша.

В первую секунду Ласло не знал, хохотать ему или орать от ярости. Но пока к нему возвратился дар речи, он уже успел обдумать создавшееся положение: сейчас эти верзилы запрут их, а сами бросятся бежать и угодят прямо в лапы часовых при входе.

— Да отпусти ты! Я же вызволить вас хочу отсюда.

Объятия мрачного черноволосого гиганта немного ослабли.

— Не понимаешь, что ли? Выведу я вас отсюда. Только не теряйте понапрасну время.

— Как ты нас выведешь? — спросил черный и снова навалился на Ласло.

— Как, как! По настоящим документам.

— А если обманешь?

— Мои бумаги в плаще, в левом кармане, — прохрипел Ласло. — Достань. Если обману, так и мне без них не выбраться. Только быстрее, а то проколупаемся тут…

Шани запустил одну руку в карман ласловского дождевика, достал бланки документов и отпустил Ласло.

— Пошли на второй этаж, там спокойнее.

Прислонив бланки к трясущейся мелкой дрожью стене, они заполнили два «белых билета».

— Напишу: негодны по слабоумию, — объявил Ласло, ощупывая все еще нывшую после объятий силача руку. Он шутил, а у самого под ложечкой посасывало: он всерьез боялся за исход этой авантюры.

В здании казармы по-прежнему не чувствовалось и малейших признаков жизни. В грохоте бури нилашистам, к счастью, было не до них.

Повеселев, — на каждого по «белому билету» в кармане! — все четверо заспешили к выходу.

Под аркой ворот, возле сторожевой будки, стоял единственный часовой, спрятавшийся за выступ стены. Рядовой солдатик с нилашистской повязкой на рукаве с радостью отдал бы десять лет жизни любому, кто хоть на часок сократил бы время его военной службы! Четверо предъявили «белые билеты». Солдат изумленно уставился на них.

— И вы хотите идти сейчас? Обождите хоть; пока они утихомирятся.

Ласло махнул рукой.

— Кому мы нужны, порох на нас изводить!

Все же кровоподтеки на лице у обоих грузчиков показались часовому подозрительными.

— Где это вас так отделали? — спросил он.

— В блиндаже сидели в Крепости, а перекрытие рухнуло… Две тетечки так и остались там навечно. У одной такие же добрые, грустные глаза, как у тебя, брат, — сочувственно поглядел на солдатика Шани. — Не матушка твоя, случаем? Капосташ фамилия…

Часовой покачал головой:

— Нет, мы из Лайошмиже. А народу нонче тьма гибнет, — дрожа всем телом, поддакнул он. — Тьма, черт бы все это побрал!..


То ползком, то короткими перебежками от ворот до ворот они пробирались вдоль безлюдной Главной улицы.

На площади Марии мальчишка-писарь простился и пошел наверх, в Крепость.

— Смотри, будь осторожнее! — предостерег его Ласло. — Только надежным людям давай бумаги. И только по одному. А то влипнешь.


Еще не прошло и двенадцати часов с момента, когда он сказал себе: бороться, хотя бы в одиночку! И вот их уже трое! А эти двое новеньких, видно, крепкие парни. И, вероятно, не очень дружны с нилашистами. Только теперь он разглядел их поближе, основательней.

— Не встречались мы где-нибудь раньше?

Грузчики пожали плечами — не помнили. Потом рассказали, как они угодили в когти нилашистам.

— Домой вам нельзя, — сделал вывод Ласло. — Там наверняка будут искать. Может, к знакомым?

Ребята переглянулись. Янош предложил:

— К Манци если?

— Не знаю, кто эта Манци, — покачал головой Ласло, — но что и там вас будут искать, это точно. Как вы считаете?

Шани Месарош кивнул.

— Наверное. В доме-то у нас знают, что я к ней хожу. По крайней мере, дворник знает.

— А других знакомых у вас нет?

Грузчики подумали, покачали головой.

— Ну тогда идемте пока ко мне, а там видно будет.

— А я тебя на чердаке запереть хотел! — покрутил головой Месарош. — Такого-то славного парня!

Все трое дружно посмеялись: за эти два часа, что пробирались по городу под непрерывным огнем, они многое узнали друг о друге — а кое-что простили взаимно.

— Ладно, пошли, — скомандовал Ласло.

Самолеты гудели теперь немного дальше; удалился на несколько улиц и осколочный дождь от зенитных снарядов. Однако стоило трем беглецам тронуться с места — снова страшный вой. Плюхнулись все трое на брюхо. С грохотом землетрясения мина врезалась точнехонько под арку ворот, где они только что стояли и мирно беседовали.

— Черт бы их побрал! — прошипел сквозь зубы Янчи Киш и, вскочив на ноги, помчался вперед. Но тут, вероятно, пилот одного из штурмовиков заметил движение на улице и спикировал вниз. Вокруг троих беглецов градом запрыгали пули. Чудом достигли они следующей подворотни. К четырем часам они добрались до улицы Матраи. Но тут снова началась такая пальба со всех сторон, что ни одна подворотня не казалась им больше надежным укрытием. Надо было прятаться в первое попавшееся бомбоубежище.

Лучшее убежище, чем нашли они, трудно было представить: здесь собралось человек сорок до зубов вооруженных нилашистов! Но Янчи Киш приветствовал их таким громовым возгласом: «Стойкость!» — так решительно отдал традиционный салют, что беглецам не пришлось даже предъявлять своих скрепленных печатями удостоверений.

Бомбежка, яростная, оглушающая, длилась до вечера. Когда же она окончилась, смертельно усталые беглецы уже спали мертвым сном прямо на голом каменном полу чужого убежища. Проснулись они только часов в шесть, когда начался минометный обстрел.

А в это время на полу другого и тоже чужого убежища, на улице Медве, спал еще один скиталец — Мартон Андришко. Он все же пробрался к своему товарищу, электромонтеру.

Но электромонтера дома не оказалось, и Андришко удалось поговорить только с его женой: сам хозяин еще до Нового года перебрался на пештскую сторону. А ведь Мартон надеялся через него восстановить оборвавшуюся связь!

— Но ведь он давал вам знать о себе! — удивилась женщина. — Франк был здесь в самый канун Нового года. С ним-то он и передал для вас весточку. Не получали?

— Нет. Ничего не получал. А вы не знаете, что было в той весточке?

— Кажется, только то, что он собирается перейти фронт.

Мартой Андришко был раздосадован.

— А Лайош Сечи? — спросил он, немного помолчав.

— Дома. Жена прячет его.

— Если бы мы все это раньше знали!


Ласло и два его новых приятеля жестоко поплатились за свой несвоевременный сон: теперь им снова пришлось ползком, от подворотни к подворотне, пробираться под ожесточенным минометным огнем. К тому же их терзал голод. Чтобы умерить его, они наскребли на поросшем травой газоне немного снега почище и принялись сосать.

По улице, вдоль стен, змеились разноцветные телефонные провода.

— Надо оборвать! — шепнул Ласло. — Только так, чтобы изоляцию не повредить: немцам труднее будет искать обрыв.

Они успели надломить провода в пяти местах, пока ползли вдоль стен. Решив наконец, что наступило затишье, они бегом кинулись на Логодскую. Но оказалось, что и этот склон горы отлично простреливается русскими из пулеметных гнезд, расположенных на Малой Швабке. Прыгающие фигурки на фоне снега были отличными мишенями, и над головами беглецов тотчас же просвистела целая пулеметная очередь.

Снова им пришлось лежать ничком в грязи. Янчи Киш то и дело вспоминал чью-то мамашу.

В доме, перед которым их заставили залечь, расположился, по-видимому, какой-то венгерский штаб: под аркой стояли на часах два солдата. Вдруг один из них, не охнув, не закричав, растянулся на земле и задрыгал ногами, задергался всем телом. Контузия! Вчетвером, вместе с вторым часовым, они с трудом снесли контуженного вниз, в убежище. Странно, но на них, лежавших в каком-нибудь метре от пострадавшего, даже ветром не подуло от пролетевшей мины.

К полудню беглецы оказались среди руин здания, в котором две недели назад обосновались отряды гестаповцев.

— Вот здесь мы и отсидимся! — предложил Саларди. — Подвал пуст. Переждем, пока все утихомирится. Обидно и последнюю сотню шагов ползком добираться… Да и рано мне сегодня дома объявляться. Вдруг пришлют кого-нибудь из казармы проверить?.. Хотя…

В душе Ласло надеялся, что «соратники» уже занесли его в список «геройски погибших».

«От моего глаза ничто не укроется!» — любила повторять дворничиха Кумич. И во время бомбежек, когда все живое заползало и замирало в убежище, и в часы затишья под вечер — всякий раз с удовольствием отмечала про себя, как раскрываются перед ней характеры, наклонности и всяческие тайны души многочисленных обитателей огромного дома.

Сколько мнений, сколько споров: о положении на фронтах, о состояний осажденного города, о надеждах и шансах на победу… А она все слушала, слушала — иногда согласно кивая, но почти никогда ничего не добавляя от себя. Впрочем, и кивая утвердительно, она не знала, какое, собственно, ее тайное мнение обо всем этом.

Весть о замкнувшемся вокруг города осадном кольце застала дворничиху врасплох. Первые дни блокады Кумич была скована тяжелым, цепенящим страхом. Еще бы! Муж — в Национальной гвардии, сама она — тоже член партии «Скрещенные стрелы»… Но проходили день за днем, улицы кишели военной техникой, а русские все еще стояли у фуникулера. И Кумич снова обрела уверенность. Вскоре она опять уже чуть не плакала, слыша бессильное тявкание зенитки, стоявшей у них же на крыше, в то время как русские штурмовики, словно пчелы над ульем, деловитым роем висели в небе над городом, и нигде ни единого «мессершмитта» и ниоткуда — ни единой, хоть самой маленькой радостной весточки о подбитом советском самолете…

И когда вдруг пришел приказ очистить мостовую на улице Аттилы от обломков и мусора, сердце ее радостно забилось: именно по их улице войдут в город немецкие войска, прорвавшие русское окружение! Так считало и большинство жильцов. Но следующий день начался такой ураганной бомбежкой, что сидевшие в убежище боялись и дух перевести. И нигде не видно спасительных войск. Сам господь бог, видно, запутался, все смешалось… А что еще будет дальше?

И Кумич, по обыкновению своему, помалкивала, либо пряталась вместе со всеми в убежище, либо занималась каким-нибудь делом. Но каждое свое дело и каждое слово она рассчитывала так, чтобы сейчас ей поставили его в заслугу — но чтобы и потом, как бы ни обернулось дело, никто не поставил бы ей это в вину. Зато глаза ее, полные страха и в то же время пугающие, все видели и все замечали.

Видели они, например, что Сечи, прислуга советника Новотного, всякий раз, едва наступает затишье, за чем-нибудь да сбегает в квартиру. Как-то утром дворничиха отозвала служанку в сторону.

— Язык мой — враг мой, так, кажется… но я все же скажу, милочка! Никак, у вас кто-то прячется наверху? А то ведь немецкая полевая полиция и гестаповцы снова принялись дезертиров ловить. По квартирам ходят. На нашу улицу уже не один раз наведывались. Я это только так. Мое дело, конечно, сторона.


Лайош Сечи после побега из армии несколько недель скрывался у старого своего друга — электромонтера с улицы Медве. Поначалу он предполагал раздобыть гражданские документы и перебраться в Пешт, где его мало знали, и устроиться подручным на какой-нибудь завод.

Как все коммунисты, он со дня на день ждал, что в городе вот-вот начнется вооруженное восстание.

Однако документы ему достать не удалось. Пришлось довольствоваться поддельным штампом в солдатской книжке «Временно непригоден». Слабенькая работа, взглянешь один раз на печать и сразу скажешь: умышленно смазана! Но и это лучше, чем ничего — если, конечно, не высовывать нос на улицу. В особенности здесь, где его каждая собака знает.

Сперва Сечи поручили распространять листовки, затем — организовать саботаж на железной дороге и помешать вывозу в Германию типографского оборудования. Однако сперва дело двигалось медленно: кое-кого призвали в армию, других арестовали, да и самому Сечи приходилось действовать с оглядкой. Но потом работа пошла, и шла неплохо до середины декабря… А в декабре вдруг оборвалась связь с подпольным партийным центром.

Почему — никто не знал. Разузнавать нельзя, нужно просто ждать, и притом много недель подряд, если не хочешь угодить в западню. Ждать и быть готовым даже к тому, что однажды ночью вместо связного из центра в дверь постучится полиция.

Последнее указание, полученное Сечи от центра, гласило: «При всех обстоятельствах оставаться в Буде и сразу же после освобождения создать районную парторганизацию».

О вооруженном восстании — ни слова…

В эти дни Сечи чувствовал себя не лучше, чем в тюрьме: много недель подряд отсидеть в темной комнатушке, по всякому стуку, всякому звонку прятаться в «световом колодце». И — никакого дела. Просто ждать!..

В тот день, когда Сечи услышал весть об окружении города, он, дисциплинированный солдат партии, испытал такое нетерпение, какого не знал за всю свою жизнь. Именно оно, это нетерпение, и внушило ему мысль: «Осталось всего несколько часов…»

Он решил пробраться домой, к жене: ведь нилашистам сейчас не до облав. И хотя это было невиданным легкомыслием, с ним согласился и в конечном счете разрешил ему идти товарищ его по «цепочке».

И в первый день рождества Сечи, дождавшись темноты, осторожно осмотрелся и вошел в парадное. Новотные к этому времени уже перебрались в убежище, но жена Сечи случайно поднялась в квартиру. Они обнялись — с такой радостью и с таким отчаянием, будто это было их первое или последнее объятие.

И вдруг жена заволновалась:

— Как же ты теперь? Ведь в убежище тебе нельзя.

— Подумаешь, второй этаж! Ведь над нами четыре этажа, — значит, четыре перекрытия. Дом крепкий, я — то понимаю в этом толк… Комната выходит во двор. А она — надежнее любого бомбоубежища. На какие-то два-три дня!

Возможно, он был прав, уверяя, что убежище не намного надежнее комнаты. Но там по крайней мере было тепло. А здесь, едва началась блокада, вылетели все окна. Ох, и померз же Сечи за это время! В прихожей у Новотных испокон веков стоял большой сундук для грязного белья. Просверлив в его крышке большую дырку для доступа воздуха, Сечи оборудовал себе в сундуке «спальню».

Однажды вечером его чуть-чуть не застали врасплох неожиданно вернувшиеся домой хозяева — старый барин и его сын-советник. Сечи едва успел нырнуть в свой сундук — «спальню».

Войдя в дом, Новотные принялись торопливо рыться во всех шкафах, искать что-то. В это время внизу, на Вермезё, грохнула шальная мина. Отец и сын перепугались, выскочили в прихожую, уселись со страху на сундук. И Сечи волей-неволей довелось быть свидетелем их беседы.

— Ты уверен? — спрашивал Новотный-старший.

— Конечно, отец! Я говорил это же самое еще тогда, когда англичане вместо того, чтобы высадиться на Балканах, открыли второй фронт во Франции…

Новотный-старший вздохнул:

— Одна орда сменит другую.

— Вот именно, отец. Надо было нам еще в сорок первом с англичанами договариваться. Любой ценой. Ну, а теперь… снявши голову — по волосам не плачут…

Хрипловатый голос старика звучал глухо, печально:

— Одна орда сменит другую! Разве это жизнь, сынок?

— Как-нибудь перетерпим, отец, и при первой же возможности уедем. А до той поры…

— Думаешь, уцелеем? Я — бывший министр, ты — советник городского управления?

— Да что ты, отец! Не так страшен черт, как его малюют. Разве мало у тебя старых друзей в этом так называемом «Венгерском фронте»? А у меня, понимаешь, — даже заслуги найдутся, останется лишь от должностей почетных отказываться! — возразил сын-советник и, саркастически засмеявшись, добавил: — С пятнадцатого октября не появляюсь в управлении. Даже присягу Салаши не принес. «Саботировал».

— А как же с орденом Орла?

— Всем давали, кто хоть сколько-нибудь видную должность занимал. Да и кому об этом известно? Только тем, у кого еще больше рыльце в пуху!

— А членство в партии нилашистов?

— Я вступил секретно. Об этом знают два человека: ты да наш пьяница-дворник. Так ему-то кто поверит? Э! Нечего нам с тобой бояться!..

Но старый Новотный опять вздохнул.

— Намного хуже, чем сейчас, не будет, — утешил его сын.

— Я лучше тебя знаю. По девятнадцатому году.

— Ах, отец, откуда? Ты ведь даже не был тогда здесь. Отсиделся в Вене.

— Но слышал предостаточно.

— Нечего нам бояться. Пошли искать. Кажется, улеглось, давай продолжим.

Лайош слышал, как они принялись рвать какие-то бумаги…

К счастью, это был единственный случай, когда хозяева наведались из убежища в квартиру. Обычно же, если Новотным было что-то нужно, они посылали свою прислугу.

А Сечи сидел в холодной квартире Новотных и с волнением думал о том, что уже совсем скоро ему доведется выполнять задание партии — создавать районную организацию. Но время шло. Минула неделя. Ждать становилось все тяжелее.

Особенно мучило, угнетало Сечи сознание собственного бессилия. Временами он и вправду чувствовал себя как в тюрьме. В конце концов Сечи решился утром, чуть свет, когда все спят, сходить еще раз к монтеру, на улицу Медве. Вернулся он в тот же день ни с чем. Выжидая удобного момента, чтобы незамеченным прокрасться в дом, ознакомился с расклеенным на стене новым приказом военных властей; отныне отменялись все имевшие до сего дня силу освобождения от службы в армии.

Для Сечи это означало, что теперь ему вообще нельзя было появляться на улице. И хотя в остальном все было сносно и не приходилось страдать даже от голода, так как запасы у Новотных были очень велики, — все же Сечи мучился и изводил себя, не в силах примириться с вынужденным бездельем.

Сечи перебрал в памяти всех, на кого он мог бы рассчитывать: Юхас, Сакаи, Андришко, Саларди. Всего несколько сот шагов, две-три улицы разделяют их. А какими недосягаемыми кажутся они ему сейчас! Впрочем, живы ли они и там ли они, где он рассчитывает их найти? Имеет ли он право идти туда, привлекать к ним внимание жильцов дома?..

А дни бежали, стирая друг друга…


Госпожа Шоош не слышала, о чем шепталась дворничиха с молоденькой служанкой советника Новотного, но от нее не ускользнуло, как Сечи переменилась в лице. Нет, не одна Кумич была одарена острым взглядом. Г-жа Шоош не зря пятнадцать лет вдова, и ее глаза, привыкшие за эти годы приглядываться к чужой жизни, подмечали многое. Поэтому, когда дворничиха убралась восвояси, вдовушка громко подозвала Сечи к себе, — мол, помогите печь растопить! — а на ухо шепнула ей:

— У меня квартира ничуть не хуже вашей каморки. На первом этаже окошко из меньшей комнаты выходит на Логодскую. В случае чего человек всегда успеет на улицу выскочить. Между прочим, замок в двери сломан. Просто толкни дверь, она и откроется. Да вы не бойтесь меня, бедненькая! Я всегда так переживаю, так переживаю за всех, кто наверху прячется, особенно когда сильные налеты бывают. О, господи!..

Шоош посмотрела на молоденькую служанку теплым, материнским взглядом и погладила ее ласково по руке.

…Так Лайош Сечи очутился в квартире г-жи Шоош, а когда в тот же вечер по дому пошли нилашисты с облавой, он тихонько вылез из окна на Логодскую — тихую улочку, на которой через два дома от них стояла изрешеченная, как сито, бывшая штаб-квартира гестапо. Между прочим, подвалы этого здания остались невредимыми, но после того как советские артиллеристы окончательно выкурили из этого дома гестаповцев, убежище под ним заполнили жители окрестных одноэтажных домишек. Зато стоявшая напротив бывшего гестапо котельная теперь вообще пустовала: в ней-то и решил укрыться на одну ночь Сечи.



Был у Сечи при себе и «документ»: письмо, написанное г-жой Шоош ее знакомому, который жил на улице Тигриш. Письмо содержало просьбу устроить его подателя на ночлег и было вложено в конверт с тисненой фамилией авторитетного отправителя: «Доктор Антал Шоош, советник юстиции». Если остановят на улице — можно, по крайней мере, сказать: выполняю поручение, несу письмо на улицу Тигриш… Поручение — лучше всяких документов в таких случаях.

Облава не зацепила в свои сети Сечи, однако не прошла бесследно для обитателей дома. Внизу, в убежище, даже не знали, что происходит на этажах. Грохот боя затих, люди занялись приготовлением ужина, как вдруг железная дверь распахнулась, и в убежище с автоматами на изготовку вошли двое немцев в голубовато-зеленых шинелях с бархатными воротничками и касках — гестаповцы.

— Фрау Молнар! — крикнул один из них.

Все замерли. Худенькая, маленькая женщина с четвертого этажа опустила кастрюлю на пол и нерешительно подошла к ним.

— Это я.

— Поднимитесь к себе в квартиру, — заорал на нее немец, — и похороните трупы своих сыновей!

Немцы захлопнули за собой дверь и даже не оглянулись, когда за спиной их, словно подкошенная, рухнула на бетонный пол маленькая женщина.

— Ну, все плоха я вам? — подобравшись к Сечи, взволнованно зашептала дворничиха, по-сорочьи вертя глазами во все стороны. — Вот и госпоже Молнар тоже! Сколько раз я у нее допытывалась: где ее сыновья? А она мне знай свое: обоих призвали. А доверилась бы мне, сказала бы…


Ласло и два его спутника осторожно спустились вниз по искореженной лестнице разбомбленного дома. Слева видна была дверь убежища, справа — открытая котельная. Сюда, в котельную, они и решили забраться на ночлег. Глаз с трудом привыкал к царившему здесь мраку, и они лишь чудом не свернули себе шеи. В самой котельной — в небольшом помещении с серыми грязными стенами и отопительным котлом — было чуть светлее… грязное узкое окошечко под самым потолком все же давало немного света.

Вдруг в дальнем от котла углу что-то зашевелилось, и на свет вышел солдат в эсэсовской форме, с автоматом на шее. Ласло и его спутники замерли как вкопанные. Однако эсэсовец тоже остановился.

— Э, да это вы, доктор? — воскликнул он вдруг по-венгерски. — Как это вы здесь очутились?

Вглядевшись, Ласло узнал сына дворника из соседнего дома.

— Да вот добираемся домой из казармы… Ребят демобилизовали. А на улице такое творится, что вот, решили сюда спрятаться. А ты, Йожи?

— Меня тоже бомбежка сюда загнала, — отвечал эсэсовец, смущенно играя ремешком автомата. По его голосу было видно, что он не очень-то рад неожиданной встрече.

Тем временем Янчи Киш медленно обошел помещение котельной, словно высматривая наиболее безопасное место.

Лицо эсэсовца поросло щетиной по меньшей мере недельной давности, и Ласло, едва взглянув на него, понял, что парень просто скрывается здесь, причем давно, может быть, с первых дней осады.

Ласло помнил этого Йожи — шалопая, горлопана, любителя выпить и бабника. По специальности он был жестянщиком, но работать не любил, предпочитал жизнь более легкую. И отец и мать у него были нилашистами. В прошлом году ему исполнилось восемнадцать, и он, чтобы не угодить в армию, поспешил записаться в эсэсовцы, откровенно признавшись: «Хочу важной шишкой, быть и монет побольше иметь… А в армии — ишь чего захотели! Буду я вам за двадцать филлеров в день служить!..» Теперь же, увидев, что эсэсовское солнышко закатилось, он, как видно, сбежал из своей части и спрятался поближе к отчему дому.

— А что — местечко неплохое, — как-то неуверенно сказал он, продолжая играть ремешком автомата. — Холодно только. Я до костей продрог. Хорошо, что вы сюда заглянули, доктор… Может, скажете Магдушке, чтобы она мне супу горяченького принесла…

— Ты и сам дорогу знаешь, — прикинулся непонимающим Ласло. — Хочешь супу, заходи к нам.

— Да нет, чего уж там, — подмигнул Йожи и цинично осклабился, ища поддержки на лице у Ласло. — Пусть лучше она ко мне сюда зайдет. У меня тут удобнее… Дело-то мужское, сами смекайте!

Еще не понимая толком, что закипает в нем — гнев, обида за Магду — тихую, скромную и смелую — или отвращение к этому неуклюжему, пошлому молокососу с павианьими повадками, Ласло едва удержался, чтобы не съездить ему по физиономии. Все же он смирил себя и решил ответить спокойно, но твердо, презрительно, даже грубо.

Однако эсэсовский молодчик опередил его:

— Носит же она суп своей товарке-жидовке на Туннельную улицу… Могла бы и ко мне разок-другой заглянуть.

Лицо дворницкого сынка становилось все более наглым, вызывающим.

— Что ты сказал? — переспросил Ласло, примеряясь, как удобнее отбить вниз дуло автомата, а затем ударом кулака свалить мальчишку с ног. — Что ты сказал?!

Но Ласло опоздал: эсэсовец, мотнув головой и выкатив глаза, вдруг покачнулся, будто кто его пихнул в спину, и пластом рухнул на землю. Держа в руке толстый стальной прут, которым обычно шуруют уголь в котельных, над ним стоял Янчи Киш.

— Ну, этот готов! — довольно заметил он, вложивший в удар, вероятно, не только страшную силу человека, привыкшего таскать на себе рояли и стальные сейфы, но и всю ненависть, что скопилась в нем под ударами «брата» Понграца и за время их длинного пути под минами и бомбами. — Чтобы он мать свою увидел в белых тапочках! — добавил Янчи и, облегченно вздохнув, повторил: — Готов!

И вдруг, подобно грому с ясного неба, прозвучал над их головами суровый басовитый голос:

— Ну и глупость сморозили!

Все трое испуганно вскинули головы. В руках у Янчи Киша угрожающе шевельнулся железный прут. Вверху, на узенькой площадке, прилепившейся к котлу железной стремянки, стоял невысокий худощавый человек.

— Брось ты эту свою штуку, — отмахнулся он от Киша. — Я не из пугливых… И какого черта вы тут дурь порете? Тоже мне герои выискались! Вот ты лучше скажи, что теперь с трупом делать станешь?

Незнакомец сердито сдвинул на затылок свою мятую кепчонку. Тем временем сознание новой опасности вернуло самообладание и Кишу. Но Киш все еще огрызался:

— Чего ноешь? Или жалко? Ежели жалко, спускайся, я и тебе помогу его в раю догнать.

— Черта лысого мне жалко. Ты скажи, что ты с трупом-то будешь делать? — напустился на него незнакомец. — И не очень-то пугай меня, понял?

И Лайош Сечи — а это был он — начал спускаться по стремянке.

— Что буду делать? — удивился Киш. — Брошу здесь, черт бы его побрал.

— Бросишь здесь? А как же с теми, что в убежище? Будто ты не знаешь, что немцы расстреливают каждого десятого в доме, где будет найден хоть один убитый немецкий солдат? Ведь тут и дураку ясно, что его не пулей и не осколком прихлопнуло.

Янчи Киш помрачнел, недовольный отношением к его героическому поступку.

— Ерунда! Кто его здесь найдет?

— Кто? Дружок его!.. Они же вдвоем были. По крайней мере прошлой ночью. Я ведь тоже сюда ночевать забрался, — пояснил Сечи. — Вдруг, слышу, идут. Едва успел за котел от них спрятаться. Тот, другой, шваб из Будаэрша, как я из их разговора понял… Утром он ушел, но может вернуться сюда в любую минуту.

— Дезертиры они, что ли? — спросил тихим, глухим голосом Ласло.

Сечи пожал плечами.

— Полудезертиры, полусолдаты. Сейчас ведь все так. Его куда-нибудь пошлют, а он спрячется, отсидится, чтобы как можно позже назад вернуться… Ну а ты, — повернулся он к Янчи, — держи теперь эту железяку все время под руками. Если другой придет, его тоже надо убирать.

Янчи протянул руку за автоматом, но Сечи остановил его:

— Что ты? Начнешь стрелять, все убежище сюда сбежится!

Шани, молча слушавший их разговор, печально мотнул головой товарищу.

— Янчи! — только и сказал он, с уважением посматривая на Сечи.

Они обшарили котельную, нашли эсэсовский продовольственный мешок, а в нем полбулки хлеба и кусок колбасы. У Сечи тоже нашлось немного хлеба и сала. Поделили еду на всех по-братски, и хотя голод не утолили, — после двух дней без пищи! — но это было все-таки лучше, чем ничего.

Затем они обсудили план дальнейших действий. Ласло решил: как стемнеет, оттащить эсэсовца на склон горы перед домом — он все время находился под ожесточенным обстрелом — и спрятать труп где-нибудь под обломками. А пока они сидели и терпеливо ждали прихода того, другого…

То и дело до них, словно порывы ветра, докатывались воздушные волны недалеких разрывов. Массивные стены не переставали трепетать ни на мгновение, словно по крыше дома катил, громыхая, нескончаемый эшелон.

В такую пору не до разговоров. Поэтому прошло немало минут, — а то и час, — прежде чем Киш решился заговорить. К тому же он не знал теперь, как ему обращаться к Ласло: на «ты» или на «вы».

Сечи тоже поинтересовался, не жил ли Ласло когда-нибудь на улице Логоди. Так постепенно, шаг за шагом, выяснили, что Ласло — друг Лаци Денеша.

— Я уже давно ничего о нем не слышу… Ни о нем, ни о другом моем приятеле…

— Если до сих пор уцелели, — помолчав, заметил Сечи, — то теперь все в порядке будет. У меня вот тоже немало друзей в опасности… Но я так думаю: нилашистам теперь не до нас.

— Да и мы только потому и уцелели, — вставил Шани Месарош.

— Послушай, — вспомнил вдруг Ласло о своих бланках для удостоверений. — Не надо тебе?

— Как не надо? Поскорее выписывай. На Лайоша Сечи…

— Сечи? — вскинул голову Шани. — Улица Аттилы, сто семьдесят один? Тогда у меня для вас весточка имеется.

Так кружным путем нашло наконец адресата запоздалое послание: «Монтер ушел в Пешт, пекарь под военным контролем, из пекарни отлучиться не может, Юхаса упекли на бронепоезд, целыми днями несет службу на набережной… Если можешь, дай о себе знать через Анну Кёсеги. Она живет на Туннельной улице».

Стали обсуждать, что дальше делать Шани и Янчи, сомневались, стоит ли им возвращаться домой. Сечи предложил всем вместе переночевать в квартире г-жи Шоош. Через окно можно пробраться в комнату незамеченными. Да и Ласло, пожалуй, лучше не ходить к себе домой еще одну ночь.

— Ну, а потом, если все будет в порядке, ко мне! — предложил Ласло. — Места на всех хватит.

— Нет, в кучу всем сбиваться не стоит. Посторонние заметят. Схватят, чего доброго, всех скопом!

Договорились в любом случае держать связь. Через Ласло и его друзей.

…Когда ждешь, время тянется особенно медленно. Вот и день угас, а им все еще нужно было ждать, пока утихнет бой. Наконец дверь убежища открылась, по усеянной обломками лестнице выбрались из-под земли люди: подышать воздухом, посмотреть, как изменился облик улицы…

Сечи с товарищами прокрались через замершую улицу, волоча окоченевший уже труп эсэсовца. На склоне горы среди обломков нетрудно было найти подходящее для него место.

— Ну, а теперь — каждый своей дорогой! — скомандовал Сечи, пожимая на прощанье руки. — О себе я скоро подам весточку.

Ласло знал, что у них в доме в пять часов вечера входную дверь уже запирают и баррикадируют изнутри. Будь он один, он все же потревожил бы жильцов. Но с двумя товарищами?! Пожалуй, прав Сечи: эту ночь лучше провести где-нибудь в другом месте. Пусть поищут его нилашисты, если он им так нужен!

Вот почему вторую ночь после побега они провели в квартире г-жи Шоош.


Ласло Саларди проснулся от удара первой же мины, разорвавшейся неподалеку.

Оба новых знакомых Ласло спали, как сурки: Шани лежал навзничь, чуть приоткрыв рот, Киш — на боку, сердито зарывшись головой в тряпье. Осада и без того обезобразила комнату, но и они, вывалив из гардероба все белье, сбросив с кровати на пол матрацы, довершили картину разрухи.

Госпожа Шоош, войдя в свою комнату, испуганно закричала, и Ласло стоило больших трудов успокоить ее, объяснив вкратце, как они тут очутились. Янчи Киш вежливо встал и уставился на женщину своими невинными, как у ребенка, голубыми глазами. Шани Месарош тоже попытался придать своему мрачному, в синих кровоподтеках, лицу дружелюбное выражение. Поэтому вдова удивительно быстро справилась с охватившим ее страхом и целиком ушла в практические заботы.

— Вы, наверное, от нилашистов спасаетесь? Так вы не бойтесь, здесь у меня вы как у Христа за пазухой. А если нагрянет опасность, я вас предупрежу… О, господи, да вы, видно, есть хотите? Подождите, я сейчас… — И вдруг она разглядела лицо Шани. — Да это же сплошная рана! Какой ужас!..

Тщетно доказывал Шани, что это все пустяки, мечтая только об одном — о завтраке. Но вдовушка продолжала причитать, что раны могут загноиться, а там и до заражения крови недалеко, — и тут же умчалась за борным спиртом. Трое друзей и переглянуться не успели, как она уже вернулась с «Дианой» — кругленькой, пухленькой бутылкой борного спирта.

— Теперь надо перевязать… Сейчас я принесу что-нибудь… Ах, у меня ведь есть пакет первой помощи!..

Ласло понял, что жизнь его двух новых соратников отныне потечет в спокойном и надежном русле. На улице не было видно ни души, разрывы мин лишь изредка присоединялись к гулу отдаленной битвы. Ласло почувствовал, что может потихоньку, без лишних слов, удалиться.


Лайош Сечи провел эту ночь в одном из разбитых домов на Паулеровской. Расставшись с Ласло и его двумя спутниками, он некоторое время без приключений пробирался вдоль стен домов.

На углу улицы Мико его окликнули:

— Стой! Кто идет?

— Штатский, венгр! — ответил Сечи и остановился.

— Чего так поздно шляешься по улице?

В темноте Сечи не видел солдата, не угадывал даже, откуда шел голос.

— За водой иду, — сказал он.

— Черт бы тебя побрал! Дрыхнешь, что ли, когда другие ходят? Ну ладно, иди, да попроворнее, а то ведь немцы с тобой церемониться не станут.

Дальше идти было опасно, и Сечи завернул на Паулеровскую. «Дождусь где-нибудь утра, — подумал он, — а там двинусь дальше». Но в убежище ему идти не хотелось; как знать, на кого там напорешься! Да и спят уже все, наверное. Поэтому он, осторожно нащупывая каждый шаг, начал пробираться вверх по искалеченной, без перил, лестнице. На втором этаже толкнулся в первую попавшуюся дверь — не заперта. В передней нога ощутила ковер. «Вот и отлично!» — мелькнуло в голове. Сечи приподнял его за край и почувствовал, что дорожка вся засыпана мусором, штукатуркой. Стряхнув мусор, он скатал дорожку, чтобы потом постелить ее под себя, и стал дальше шарить в темноте. Дойдя до конца передней, он обнаружил, к своему удивлению, совсем не пострадавшую створчатую дверь. Однако он не сразу перешагнул порог, а прежде ощупал пол ногой. Пола не оказалось: была только зияющая воронка. Лайош опять стал исследовать переднюю и вскоре обнаружил одну дверь поменьше, ведшую в какое-то помещение с затхлым воздухом и совсем без окон. Куда бы он ни протянул руку, она натыкалась на окрашенные масляной краской шкафы.

«Будто специально для меня приготовили», — подумал он и стал втаскивать туда свой коврик.

И вдруг Лайош услышал шаги. Осторожно ощупывая путь, неизвестный поднимался по лестнице, устало переставляя со ступени на ступень тяжелые сапоги. Он, вероятно, слышал возню Лайоша в передней, потому что в двери остановился и неуверенно спросил:

— Есть здесь кто-нибудь? Можно войти?

— Пожалуйста, — отозвался Сечи. — Мне и самому пришлось вот сюда забраться. Застрял на улице на ночь глядя.

Незнакомец шагнул за порог и представился:

— Янош Дарабант, капитан полиции.

Судя по голосу, капитан был уже немолод. В темноте их руки не сразу встретились в приветствии.

Лайош Сечи, веря в надежность своего нового документа, назвался тоже.

Они затащили ковровую дорожку в кладовку и, расстелив ее на полу, устроились на ночлег. Было, правда, и тесно и неудобно, но что им оставалось делать?

— По крайней мере не замерзнем до утра! — пробормотал полицейский, но Сечи возразил:

— Не думайте, что здесь так уж тепло. Это вам только с мороза кажется… Да ничего: комнатушка маленькая, закрытая, немного мы с вами надышим. А в шкафах этих нет никакого платья?

Капитан, пыхтя, пошарил по гардеробам, и на Сечи плюхнулось какое-то пальто.

— Так… теперь мы сможем получше устроиться.

Капитан говорил очень медленно, с большими паузами, одновременно поудобнее устраиваясь на своей части ложа.

— Я вот тоже застрял на улице. Понятия не имею, где теперь моя часть… Если она вообще еще существует… Ну, что-то от нее, конечно, осталось… Вот только как я — то этот остаток найду? — Капитан вздохнул. — Ладно, утро вечера мудренее. А вы, сударь?..

— Я — штатский, — отозвался Сечи. — Попробовали мобилизовать, да тут же снова отпустили по чистой. Я здесь неподалеку живу. Одна женщина, вдова, уговорила меня сходить на Солнечную гору… Родственники у нее там какие-то, вот она и попросила меня передать им весточку. Не знает о них ничего уже которую неделю… Отправился я в дорогу еще поутру, да бомбежка меня застопорила. Сюда вот только и успел до ночи добраться. Завтра дальше двину.

— Да, — заметил капитан и после долгого раздумья добавил: — Вы, сударь, должно быть, добрый человек.

Сечи не ответил, не зная, что бы могла означать эта похвала, да еще из уст полицейского. Но капитан повторил снова:

— Вы, должно быть, хороший человек. Нынче-то люди не заботятся друг о друге. Я ведь иногда заглядываю в гражданские бомбоубежища… И видел как-то одну толстую старуху… она обед готовила… тут у нее и мука, и топленое сало, и даже лук сушеный. Словом, такой суп бобовый варит, что от запаха одного слюной изойдешь… А потом еще лангош на сковородке, о, боже! И тут же, рядом, — голодный ребенок! Так что вы думаете — та толстуха со своим жирным благоверным слопали, все одни, сами! А ребенку даже «пойди прочь» не сказали. Просто не замечали его. Вот каковы нынче люди!

Тихая, мурлыкающая речь полицейского действовала подобно снотворному на уставшего за день Сечи. Несколько фраз из рассказа он, вероятно, пропустил, проспал и очнулся, только когда полицейский обратился к нему с вопросом:

— Вы, сударь, курящий?

— Да, — ответил Сечи.

Тотчас же привстав на своем ложе, капитан начал шарить в вещмешке, брошенном в угол комнатушки.

— Угостил бы я вас чем-нибудь съестным, если мог. Думаю, что вы тоже не ужинали. Но вот беда: я и сам сегодня не только без ужина, но и без обеда… Но что такое голод в сравнении с отсутствием курева! — Капитан вздохнул и тут же добавил: — А у меня оно есть. Листовой табачок, целая пачка… Осмелюсь предложить, сударь… Надеюсь, вы не обидитесь. Берите весь! У меня и бумага курительная есть.

Сечи тоже приподнялся, услышав столь радостную весть. Все еще плохо слушавшимися от холода пальцами он свернул себе самокрутку. Прикуривая от протянутой полицейским зажигалки, успел разглядеть его лицо. Капитану было, вероятно, лет пятьдесят, однако выглядел он гораздо старше своего возраста. Красные опухшие глаза свидетельствовали о том, что он давно не спал. Лицо, поросшее щетиной, помятое, было ужасающе бледным.

— Возьмите все себе: и табак и зажигалку, — говорил полицейский. — Ведь сам-то я некурящий… Мне все это дали, подарили, а я взял, думал, может, кому-нибудь однажды пригодится. И зажигалка эта мне ни к чему…

Сечи курил, полупривстав на лежанке, опершись на локоть, и дивился: такую добрую душу ему никогда еще не доводилось встречать среди полицейских.

— Есть у вас дети, сударь? — спросил капитан.

— Нет, детей нет…

— А у меня есть. Два мальчика. Малыши. Старшему, Андришу, шесть. Я ведь поздно женился. Уже почти в сорок лет. Вы знаете как у нас в полиции с этим… Действует старое, еще монархических времен, правило: «В пределах своего сословия!» — Капитан сухо засмеялся. — Да и не в этом только дело. Как-то разочаровался я в женщинах. Я ведь в отделе «контроля за нравственностью» работал. У нас там, знаете, почти все старые холостяки. Из женатых только те, кто либо слишком рано, либо слишком поздно женился… И чего только у нас там не насмотришься! Раскрывается перед глазами жизнь, сударь… Да только не такая, какой ее писатели и поэты изображают. Ах, если бы я сам мог писать! Н-да, у нас можно научиться ценить истинно хороших людей… Особенно там, откуда я сейчас…

Лайошу Сечи не очень нравился весь этот разговор. Однако из вежливости, раз уж согласился принять роскошные по этим временам подарки — табак, бумагу и зажигалку, — он счел нужным поддержать его:

— А откуда вы сейчас?

— Откуда? — снова засмеялся своим странным сухим смехом полицейский. — Как то есть «откуда»? Из пекла! Я, правда, не спрашивал вашего мнения, сударь, о происходящем вокруг… А скорее всего и у вас его нет, как у большинства людей в нашей стране. Но я скажу вам свое мнение… Может быть, оно еще и вам пригодится. Вы, как я вижу, молоды. А мне теперь все равно. Я хоть начальнику своему мог бы это все высказать! — Речь капитана, его голос и смех стали более взволнованными, быстрыми. — Вот послушайте: служил я в полиции, но — где? В контроле за нравственностью. Носил пистолет, но как? Никогда и не вспоминал, что он у меня на боку… И вдруг выясняется, что я — офицер вооруженного подразделения! Делают из меня командира взвода!.. И знаете, что это за взвод? Семь полицейских!.. И с этим взводом извольте защищать Маргитсигет! Пистолетами… Вы представляете? Этими нашими дерьмовыми пистолетами. На каждый пистолет по пяти патронов… Вы же знаете, какая мразь эти наши пистолеты!.. Из них даже самоубийце не покончить с собой… А кто против нас? До зубов вооруженный батальон русских. И каким оружием! Ведь русский автомат с дисковым магазином — чего тут скрывать — лучший автомат в мире. Семьдесят два патрона в магазине. И бьют точно, что тебе любая длинноствольная винтовка. Вы представляете? Я уж не говорю об их пушках, минометах, ручных гранатах, пулеметах — только об оружии ближнего боя! С паршивеньким «фроммером» при пяти патронах восемь полицейских в своих черных шинелях на заснеженном Маргитсигете — картинка! Весь мой «взвод» они перестреляли, как куропаток. Между прочим, мы были арьергардом. Немцы уже смылись. Просто слов нет выразить, как это все называется! — Капитан вздохнул, как-то странно, навзрыд. — Восемь полицейских, и больше никого… Но ведь какие из нас вояки! Сидели, заполняли бланки о прописке, записывали анкетные данные, составляли рапорты… Чиновники — только и всего! Сержант, старший сержант… Чиновники — говорю я вам! Вот из кого состоял мой взвод… В конце концов остались мы вдвоем: я и еще один старичок — старший сержант. И вдруг как бабахнет!.. «Господин капитан, — кричит мой «солдат», — немцы мост взорвали!» Бежим мы назад: от куста к кусту, от сугроба к сугробу — а моста уже как не бывало. И тот узенький переход, что с моста на остров вел, тоже взорвали. Что нам было делать? Кричать — нельзя. Благо стемнело. Русские осторожнее стали наступать, медленнее. Они же не знали, что нас всего двое. Не знали, минирован остров или нет. А мы бегаем по берегу… С отчаяния попробовали даже вплавь добираться, забрели в воду. А она — ледяная. Ну, нашли мы наконец рыбачий челнок, сели. Весла нет, сначала руками гребли, потом сиденье вынули. И между льдинами пробираемся. Русские услыхали всплески — огонь по нас открыли. Подстрелили моего старшего сержанта, он так с дощечкой-сиденьем и вывалился за борт. А тем временем немцы взорвали и будайскую половину моста. Ужас, скажу я вам! Ужас, что было! Выломал я еще одно сиденье и кое-как добрался до берега возле площади Дёбрентеи. Тут меня немец один пулей встретил, хорошо еще — не попал… а я немецкий знаю, объяснил ему. Вот что произошло со мной сегодня вечером…

— Значит, взорвали мост Маргит? — спросил Лайош. — Всю будайскую половину?

— Да.

— Зачем же? Ведь пештскую часть еще в ноябре подорвали. Разве мало было этого? Все равно же войска по мосту не могли бы пройти.

— А почему им не взорвать? Ведь это же венгерский мост, не германский! — Капитан вздохнул. — Взорвали, говорят, и остальные все… Идут русские, наступают, зачем же немец будет оставлять им целыми мосты? А мы? Мы не в счет. Разве мы в счет? Из пяти патронов, что дали нам на каждого, в двух случаях — осечка… А потом не дочистишься, пока этот проклятый «фроммер» снова стрелять сможет. Они могли бы с таким же успехом и рогатки нам выдать! Что мы для них?.. Так чего же нам ждать от неприятеля, если «приятели» с нами так обращаются… — Капитан вновь завозился, приподнялся на своей лежанке. — Я весьма реально смотрю на вещи. Русский человек — хороший человек. Еще в ту войну довелось мне со многими русскими военнопленными разговаривать. Хороший народ: честный, набожный. Они и сейчас такими остались. Коммунисты — это только верхний слой. Да и те не таковы, как их у нас расписывают… Коммунисты, если сказать по правде, — идеалисты! Но какие бы они там ни были, после того, как мы на них напали, натворили всякого свинства — и на Украине и повсюду, после того, как люди отсидели четыре года в окопах, — чего же от них ожидать? Да будь на их месте ангелы, спустившиеся с неба, то и они не выдержали бы, осатанели бы! И я понимаю русских… Месть — чувство, естественное для человека. Любой мудрец, любой стоик до тех пор остается мудрецом и стоиком, пока у него не забурчит в животе от голода, пока он не обовшивеет, сидя который год в грязном, холодном окопе, пока не обесчестят его мать, дочь, не убьют детей, не подожгут кровли над его головой… Нет, не верю я, чтобы кто-то и после этого остался мудрецом и стоиком. Не верю!

Полицейский помолчал.

— Мы где-то оступились, сделали неверный шаг. Малый народ — мы влезли в драку больших… А порядок ведь всегда один: взрослые дерутся, мелюзгу из кабака вон! И вообще мелюзге нечего шляться по кабакам! К чему нам это?.. Послушаешь наших вождей: чего только не наговорят! И выглядит ведь все это правдой, если, конечно, не замечать, что чем-то, самой малостью, их правда отличается от правды. Один раз они сказали эту «почти правду», другой раз… И так все время, — а мы им верили, все свои расчеты строили на их полуправде. Страшное дело, скажу я вам…

Капитан снова задумался и надолго умолк. Сечи уже было задремал, как вдруг он заговорил снова:

— Может быть, вы даже посмеетесь надо мной, если узнаете, что я, полицейский офицер, по призванию, по душевной склонности — столяр-краснодеревщик… Конечно, я только мелочь всякую мастерю: шкатулки, тонкие инкрустации В этом роде, одним словом… В подарок друзьям. И для себя. Но я всю жизнь мечтал делать уникальную мебель. У меня много проектов… В общем, ведь у каждого свое чудачество, полагаю, вам это понятно. Я вам говорил: женился я в сорок… Так ушла вся моя жизнь: служба, а затем, чтобы забыть всю связанную с ней грязь, — работа с деревом, красным, белым или в разводах, как, например, явор… Посмотришь на иную доску — все как положено: жилки бегут, сначала рядышком, одна подле другой, а потом понемножку расходиться начинают На маленькой дощечке, какой-нибудь крышечке от шкатулки, этого расхождения и не заметишь. Но кто в дереве толк понимает, тот знает: маленькое отклонение чем дальше — все больше и больше становится, а в конце-то его — сучок… Вот так и мы в сучок уперлись… До поры до времени слова рядышком с правдой бежали, а потом… мало-помалу расходиться начали. Самую малость, неопытным глазом и не заметишь… Эх! Я в первую войну юнкером был. После демобилизации поступил на юридический, взяли меня в полицию помощником референта. Нешуточное дело по тем временам, рад был… И вдруг — сучок! Чего же я могу еще ждать? Mitgefangen — mitgehangen…[39] Там уж не станут спрашивать: кто таков, чего хотел, как впутался во все это, куда шел? Изловили вместе — вместе и на перекладине болтаться! Так-то, сударь…

Капитан опять помолчал.

— Говорят, немцы прорыв готовят. Все возможно… За эту войну у них много сумасбродных планов родилось. А я так скажу: «прорвемся» мы разве что из огня да в полымя! Возможно, кое-кому и удастся. А я, на моих-то старых, отечных ногах!.. С пистолетом? Даже если мне выдадут еще пять патронов к нему… Вот уж, право!.. Смотрите-ка! Да здесь какой-то дамский халат, еще духи не выветрились… Ну, пойдет и он в изголовье. Вы не заснули, сударь?

— Нет! — отозвался Сечи, у которого еще жужжали в ушах монотонные слова капитана, хотя смысла их он уже почти не улавливал.

— Я хотел попросить вас кое о чем. Если только не рассердитесь…

— Пожалуйста.

— Выдали нам жетоны… да вы знаете, на какой случай… Там фамилия, чин, номер части и адрес обозначены. Не хотел бы я, чтобы он в руки могильщику какому-нибудь угодил… Кто знает, что будет за человек… — Капитан нашарил в темноте руку Лайоша и вложил в нее небольшую жестянку. — Не откажетесь? — спросил он тихо. — Вы, сударь, хороший человек. Ведь взялись же выполнить просьбу бедной вдовы в такое адское время!.. Может, и мою выполните. Передадите, когда… словом, после… Вы понимаете меня?.. Жена моя, бедняжка, совсем еще молодая женщина, — запинаясь на каждом слове, продолжал капитан. — На восемнадцать лет моложе меня. К чему же ей ждать меня понапрасну? — Полицейский умолк, протяжно вздохнул. — Я все болтаю и болтаю — спать вам не даю… А вы наверняка устали. Да и я устал… Я очень устал. Ну, спокойной вам ночи!

В темной, закрытой от всего мира комнатушке Лайош крепко проспал до позднего утра. А когда проснулся, капитан уже исчез.

Улица встретила его холодным, но ясным утром. Изредка на мостовую плюхались мины. Туман уже почти рассеялся. Лайош перебрался через улицу и, инстинктивно прижимаясь к стенам домов, стал пробираться в сторону Хорватского сада. Издали посмотрел на дом, где он провел ночь. Верх его основательно пострадал от бомбы: уцелел четвертый этаж, зато не было ни третьего, ни второго Паркетный пол второго этажа, будто блин с края тарелки, свесился до самой мостовой на битумной лепешке подклейки. В другом месте над улицей, зацепившись за что-то одной ножкой, висел рояль — удивительно легко, словно невесомо. С земли было видно, что крышка у него открыта, а внутри все забито штукатуркой. И вся комната была теперь как на ладони с ее изящными обоями, картинами, подвешенными к позолоченной рейке пейзажами, натюрмортами, портретом старика и дипломом в большой раме…

А в самом углу комнаты, на пояске с дамского халата, привязанном к притолоке двустворчатой двери, висел его ночной знакомый, капитан полиции.

В полном благоговении перед собственной кончиной, он снял с себя свою черную, похожую на горшок, офицерскую шляпу и положил внизу, на порог комнаты. У капитана были иссиня-черные волосы. Вероятно, красился, чудак, ради своей молодой жены. Теперь он казался частью этого обрушившегося дома, чьего-то разбитого, уничтоженного жилого очага… Охваченный неприятным чувством, Лайош отвернулся и пошел прочь. Да и кстати: минометный огонь крепчал.


Только под вечер Янош Шиманди сообразил, что попал в западню.

Несколько дней назад он узнал: русские прорвались в районе Юллёйского проспекта, улицы Радаи и вдоль набережной, и фронт теперь проходит через площадь Кальвина и где-то по прилегающим к таможне улицам. Шиманди срочно отправил связного в Буду. Нарочный возвратился на другой день с приказом: оставаться на своих местах, никакой паники, обо всем их уведомят своевременно.

К этому времени нилашисты Шиманди уже «ликвидировали» всех своих арестованных и занялись добычей продовольствия в центральных магазинах города. Запаслись на несколько дней и теперь просто сидели и ждали приказа. Слушали Deutschlandsender[40], играли в карты, пьянствовали.

И вот однажды вечером приказ пришел. Его принес незнакомый капитан со свастикой на рукаве, в сопровождении двух других офицеров забредший в убежище на улице Молнар. Капитан осмотрелся в прокуренном подвале и голосом, полным изумления, воскликнул:

— Братья, что же это такое? На площади Кальвина бой кипит, а вы здесь рассиживаетесь?! Кто командир? Сколько вас?

Шиманди, смутившись, вскочил на ноги, козырнул капитану и от имени двадцати трех своих молодчиков доложил:

— Мы — подразделение охраны порядка.

— Порядка! — взревел офицер. — Что за чушь вы порете, брат? Где вы его охраняете? В десятке метров от передовой? Вы болван, брат!

Шиманди покраснел, как рак, но не посмел огрызнуться.

— Немедленно отправляйтесь на передовую! За мной, марш! Ну, над чем вы раздумываете? Взять боеприпасы, провизию! Вполне возможно, что смены не будет и двое суток…

Дом на углу Кечкеметской был весь в дыму и огне. Он озарял улицу зловещим ржавым светом. Вокруг шла неистовая пальба. Нилашисты Шиманди поднялись на второй этаж одного из соседних жилых домов. Капитан крикнул в темноту пароль, и они один за другим вошли в квартиру без дверей, спотыкаясь о скатанный к порогу ковер.

— Шомоши! — позвал капитан. — Где ты?

— Здесь, — отозвался усталый, сонный голос, и навстречу им из мрака шагнула какая-то тень.

— Ну, привел и вам смену… Кому я говорил, что у нас есть еще свежие силы? А ты собирай своих людей и отправляйся в распоряжение штаба батальона. Сколько человек у тебя осталось?

— Девять.

Капитан даже присвистнул от удивления.

— Ну, ну… Давай, двигай…

Двадцать три нилашиста Шиманди остались в указанном им месте. В темноте они ничего не видели и лишь мало-помалу привыкали к своей «позиции». В перевернутой вверх дном комнате солдаты придвинули всю мебель к окнам и стреляли из гардеробов с продырявленными стенками, из-за опрокинутых диванов. Автоматные гильзы густо усеяли пол комнаты. Сам Шиманди войны не нюхал, но среди его солдат нашелся один фронтовик, Башти, побывавший в свое время со Второй венгерской армией на Украине.

— Втяните голову в плечи, прячьтесь под окнами. Время от времени — одну-две очереди в окно, и порядок, — пояснял он.

— Как? Прямо вслепую?

— Вслепую, вслепую! Это вам не стрельба в тире, болваны! И не прогулка с евреями по набережной. Здесь мишень такая, что она тоже стрелять обучена… Война! Ну, а хочешь, чтобы тебе голову продырявили — тогда высунь ее подальше и целься. Нет, браток, тут не целиться нужно, а стрелять. Вон туда, на площадь Кальвина. Там противник.

Вечно простуженный Кумич, словно верная овчарка, сопел в темноте над ухом Шиманди. Совет побывавшего на фронте Башти пришелся всем по нраву: нилашисты попрятались за придвинутый к окну диван и поднимались только для того, чтобы время от времени выпустить очередь по площади Кальвина. Затем садились на пол, заряжали. На рассвете у русских заговорил миномет. Вскоре одна мина влетела в третью от нилашистов комнату. Раздался испуганный вопль, взвилось облако дыма и пыли…

— Пристрелялись по нас! — сказал Башти. — Давайте в другую квартиру перебираться. Быстро вниз, на первый этаж.

Это была когда-то очень красивая квартира. Пять комнат, и все — окнами на улицу. А сейчас — люстры на полу, повсюду битое стекло, штукатурка…

— Пошли! Укрытие надо устраивать! — командовал Башти.

Шиманди осмотрелся. Из двадцати трех его молодцов осталось только двенадцать.

— Проклятые крысы! — выругался он. — Не может быть, чтобы от одной-единственной мины… Сбежали, сволочи!

Они вновь завязали перестрелку с русскими, но действовать старались осторожно. Больно уж ярились русские минометы. Впрочем, огонь становился заметно слабее: и с противоположной стороны улицы, и из окон дома. Пошли в атаку штурмовики. Крохотные, но пронзительно воющие бомбы беспощадно посыпались сверху, застучали по мостовой. А вперемежку с ними густым, наводящим ужас, градом забарабанили по камням улицы автоматические пушки штурмовиков. Дом заскрипел, захрустел под их ударами.

— Пошли лучше в убежище, — решил Башти. — Там пробьем запасной проход в соседний дом, легче будет маневрировать Да и дом тот вроде бы надежнее…

Один из солдат, чье любопытство оказалось сильнее страха, выглянул из окна и только успел удивленно воскликнуть: «Нигде не видно ни одного русского!» — как в тот же миг упал, скошенный осколками мины, ударившейся о верхний косяк окна. Кроме него, от этой же мины погибли еще двое, а третий, тяжело раненный, жалобно стонал и, задыхаясь, молил не бросать его одного. Но «братья», не обращая внимания на мольбы раненого, уже мчались бегом вниз по лестнице.

В убежище, куда ворвались нилашисты, сидели перепуганные насмерть люди: с большим трудом удалось от них добиться, где можно найти лом и кирку. Пробили ход в прилегающее убежище — не без усердного участия его обитателей, решивших, что у соседей что-то случилось, и принявшихся усердно ломать аварийную дверь со своей стороны. Когда с дверью покончили и нилашисты снова собрались вместе уже в соседнем убежище, их оказалось всего восемь человек. Гражданские обитатели убежища понемногу зашевелились. Кое-кто нырнул через открытый запасной выход к соседям. Остальные перешептывались и косо поглядывали на горсточку нилашистов. В Шиманди вдруг проснулось неудержимое желание перестрелять всех до единого этих подлых, притаившихся крыс. И мужчины есть! Небось, все, как один, дезертиры!

Шиманди и его люди собрались на середине убежища. Кто-то вытащил фляжку с палинкой и пустил по кругу. Выпив, все вдруг вспомнили про еду. Наспех, руками, разломив на восемь кусков, сожрали батон колбасы салями прямо так, без хлеба, и запили все той же палинкой.

— А теперь поглядим, что делается там, наверху!

Нилашисты гуськом поднялись по лестнице, осторожно выглянули из подворотни. Перестрелка почти утихла, но минометы и штурмовики русских продолжали молотить улицу.

— Видно, готовят наступление, — пояснил Башти. — Пошли назад, в убежище. А как в атаку пойдут, мы — к окнам и встретим их залпом. Видите, с той стороны тоже пальба затихла. Это уж точно!

В ожидании наступления они просидели в убежище до трех часов дня. Самолеты-штурмовики наконец ушли. Русские поддерживали только минометный огонь. Башти на брюхе выполз за ворота — посмотреть. Шиманди осторожно последовал за ним, но, не доходя до ворот метра три, остановился.

— Русских видишь? — спрашивал он.

Бывалый фронтовик вернулся ползком, поднялся с земли, стряхнул с одежды пыль и выругался.

— Ну их к черту. Меня не русские интересуют… а вот где немцы? Куда они все подевались? Напротив нас тоже венгры. Слева, на Университетской площади, еще чьи-то позиции, но там я вообще никого не вижу. Вот бы туда добраться. Позиция там будь здоров.

— Как же туда добраться под таким огнем?

— Через убежища!

Пришлось пробивать проходы еще в трех стенах. На это ушло добрых два часа. Стемнело, пока они добрались до дома на углу Университетской площади и смогли выглянуть из-под арки. По цвету неба видно было, что вокруг полыхало сразу несколько больших зданий. Башти объяснил, как нужно перебежками преодолеть площадь до укрепленного укрытия. Однако, едва они приготовились к броску, как в самую середину площади ударила тяжелая мина. Вреда она, правда, никому не принесла, если не считать Кумича, схватившегося за живот и побежавшего назад, к лестнице.

— Что с тобой?

— Осколком меня вроде…

— А ну, покажи! — Башти ощупал его. — Нет у тебя ничего. Осколок! Да разве ты так бы заорал, болван!..

Но Кумич продолжал охать:

— Значит, у меня контузия!

— Скотина! Просто колбасой обожрался, даже не прожевал.

— Вот что, пошли наверх, посмотрим, что там делается, — предложил Шиманди.

Со всех сторон неслась ружейная пальба, и вдруг прямо над их головами раздался грохот, потом треск выстрелов и чьи-то крики уже совсем рядом. Башти прокрался первым на лестницу и тут же кинулся назад.

— Они же здесь! — выпалил он, задыхаясь. — Как они могли здесь очутиться? Русские наверху!

На лестничной клетке заметалось оглушительное эхо пулеметной очереди Не надо было никаких команд: нилашисты сами, не помня себя, помчались через площадь в укрытие. Но добежали только четверо: Шиманди, Кумич, Башти и еще один «брат». Остальных нигде не было видно. Заняли позицию под аркой углового дома, за баррикадой, сложенной из кирпичей и глыб обломков. Изготовились к стрельбе. Шиманди решился даже выпустить одну очередь в сторону площади Кальвина, но всем было видно, как дрожали у него при этом руки. В тот же миг по камням их бруствера откуда-то сзади градом сыпанула ответная очередь. Обернувшись, они едва успели разглядеть фигуру в белом капюшоне, мелькнувшую и исчезнувшую в каком-то подъезде. Нилашисты замерли, выжидая, не помня себя от страха. Белый балахон появился вновь, и новая очередь скребнула камни бруствера. Башти и его сосед повалились на завал.

— Черт побери! — взвыл Шиманди. — Нас окружили.

И как только фигура в белом скрылась в подъезде, он перемахнул через бруствер и помчался по улице Прохаски. Кумич, тяжело дыша, бросился за ним. По ним не стреляли. На улице было совсем тихо.

— Погоди, не беги так шибко! — задыхаясь, взывал Кумич, а в голове у него, будто в сломанной музыкальной шкатулке, все время с тех пор, как они бросились через площадь, ворочалась, стучала, трещала одна только мысль: «Неужто и штаны тоже…» Ему казалось, он уже слышит издевательские слова жены: «Другие люди каких шуб, платьев, брильянтов, фарфора домой понатаскали!.. А ты последние штаны…» И Кумич кричал вслед убегающему начальнику:

— Не беги так шибко, Яни-и-и!

Шиманди обернулся: верный его адъютант тащился следом, как-то странно, по-утиному растопырив ноги.

— Что с тобой?

— Не знаю. Давеча, когда, помнишь, живот у меня…

— Да ты попросту в штаны наделал, скотина! Жми быстрее, а то пришьют тебя здесь!

Они бежали из последних сил, то и дело запинаясь и падая на скользком снегу. Свернули за угол. Здесь тоже не было ни души. Еще совсем недавно оглушающий шум боя казался теперь очень далеким. Беглецы, озираясь по сторонам, отдышались немного, затем снова бегом пустились вниз до улицы Серба, завернули в нее и наконец выскочили на Молнарскую. Они были дома!..

Только здесь Шиманди заметил, что верного Кумича больше нет с ним рядом.

Дом нилашистов был пуст и темен, как, впрочем, и вся Молнарская улица. Оказавшийся без отделения отделенный командир собрал остаток сил и, прижимаясь к стенам домов, побежал к реке, к мосту.

Не видя в тускло-багровой мгле установленных перед мостом заграждений, он то и дело натыкался на колючую проволоку, натянутую между противотанковыми «ежами», на бетонные противотанковые надолбы, вбитые в землю рельсы… Он изранил руки, в клочья изодрал одежду, но преодолеть препятствия так и не смог.

В конце концов он взял левее, рассчитывая по ступенькам, высеченным вдоль склона Крепостного холма, выбраться наверх, туда, где маячил обезглавленный войной мраморный памятник бывшему министру культов. И снова на пути Шиманди встали проволочные заграждения. Но в этом, видно, и состояло его счастье, потому что, пока он мучился, пытаясь высвободить шинель из проволочных зарослей, могучий воздушный шквал с ужасающей силой потряс его и швырнул на колени. Одновременно вдоль всего моста полоснуло яростное желтоглазое пламя, и от его сияния вокруг стало вдруг светло, как днем, а плывшие по Дунаю льдины сверкнули золотом. И тут же раздался сокрушительный взрыв. Воды Дуная испуганно расступились, словно спасаясь от удара, и далеко, далеко от места катастрофы выплеснулись на берега, метнув на набережную огромные, как корабли, льдины.

Трудно сказать, как долго Янош Шиманди оставался на берегу. Опамятовался он, лишь почувствовав, как застыли на холоде щиколотки и колени.

Что делать дальше? Шиманди, прихрамывая, спустился по бывшим цветочным клумбам на площадь, далеко стороной минуя предмостные укрепления. Что делать?.. У входа в кабачок «Матяш» на тротуаре, разметав руки в стороны, лежал военный. Венгр, старший лейтенант…

С трудом Шиманди перевернул на спину тело убитого офицера. Спеша и потея от страха, кое-где нетерпеливо разрывая швы, он стащил с окоченевшего мертвеца шинель и напялил на себя. На счастье, он был почти одинакового сложения с убитым. Хоть под шинелью скрыть ненавистный всем черный мундир и зеленую рубашку венгерского фашиста… На голову Шиманди натянул «трофейную» пилотку и поспешил было прочь, как вдруг новая мысль вернула его к убитому. Обыскав офицера, Шиманди нашел в грудном кармане мундира бумажник с документами, сунул его к себе в карман, а свой вместе с украшенным венгерской свастикой кольцом и галстуком спустил в щель канализационной решетки подле тротуара.

Прислушался. На улице Лайоша Кошута еще стрекотали отдельные автоматные очереди, слышался топот бегущих ног. Постреливали и в Бельвароше. Но он все же решился пойти на улицу Ваци. Наугад вошел в первое же открытое парадное, поднялся по лестнице. Дом, насколько удалось разглядеть в багряном сумраке, почти не пострадал; не было только окон. Увидев настежь распахнутые двери одной из квартир, Шиманди вошел и осторожно стал обшаривать стены передней. В это мгновение рядом послышался слабый шум, и он испуганно замер. Прошло не более полминуты, но они показались ему бесконечными, эти тридцать секунд. Шум повторился — и успокоил его: то были легкие шаги женских ног.

— Есть здесь кто-нибудь? — спросил он.

— Да, пожалуйста, — отозвался испуганный голос.

Рука Шиманди наткнулась на дверь, нащупала ручку. Вероятно, голос шел оттуда, из комнаты. Он коротко щелкнул карманным фонариком и на секунду увидел молодую женщину, которая укладывала в чемодан платья, кофточки.

— Сударыня! — С мольбой торопливо зашептал Шиманди. — Не могли бы вы дать мне что-нибудь… переодеться… в гражданское. Все равно во что, в любое старье… Я венгерский армейский офицер, и я не хочу угодить в плен. Я здешний, пештский. У меня жена, дети. Умоляю вас — помогите! Довольно с меня всего этого, я не хочу в плен! Ведь это, кто знает, на сколько лет еще!

Женщина, взяв его за руку, провела в соседнюю комнату. Рука ее дрожала от только что пережитого испуга, но шаги были быстрые, уверенные. Она распахнула платяной шкаф и, пока Шиманди переодевался в темноте, успела рассказать ему, что и ее муж артиллерийский офицер, лейтенант. Угнали куда-то на запад, и вот уже дна месяца ни слуху ни духу.

— Вы, случайно, не знали моего мужа? — И она назвала фамилию и место, где служил ее муж. — Вы сами-то в каких войсках служили?

Шиманди растерялся и не знал, что ответить. Женщина повторила свой вопрос и, не получив ответа, заподозрила недоброе. Фонарика у нее не было, и она щелкнула зажигалкой. Язычок пламени осветил кучу сброшенной Шиманди одежды — черный мундир, зеленую рубашку.

— Вы… вы — не армейский офицер! — запинаясь, воскликнула женщина. — Вы нилашист…

В ее голосе, в ее глазах были все те же смешанные со страхом отвращение и ненависть, которые он уже видел на лицах тех, в убежище.

И Шиманди, схватив лежавший на полу автомат, выстрелил в женщину…

Он бежал вниз по лестнице, подбадривая себя злорадной мыслью: пусть все думают, что это русские ее… В руке у него был узелок, в узелке — его форма и кое-какие безделушки, подвернувшиеся под руку. Спустившись вниз, старательно испачкал свою новую одежду о грязную стену, измазал в копоти лицо и руки, а затем, сжавшись, почти оцепенев, ждал, когда же придет конец этой леденящей, страшной ночи… С первыми же лучами рассвета он вышел на улицу.

По Бельварошу сновали русские солдаты в белых маскхалатах: выкатывали на огневую позицию орудия вдоль набережной Дуная, нацеливали на Буду дула минометов. Другие, с собаками на поводке, обходили улицу за улицей, выискивая мины. Сквозь завалы на узеньких мостовых с трудом протискивались, а больше стояли у создававшихся пробок грузовики и подводы с припасами. Разумеется, никому и дела не было до чумазого, согнувшегося в три погибели штатского, тащившего на спине узел — вероятно, со своим немудрящим, уцелевшим после бомбежки скарбом. Да и путь его был не дальний. Не дальний?.. Как далеко была улица Лоняи, где он жил всего несколько дней назад! Шиманди, еще стоя в подъезде, перелистал документы обобранного им убитого офицера: Дежё Шимор, старший лейтенант… Все бы хорошо, да вот волосы в документах названы русыми… И Шиманди стал припоминать, перенес ли он домой из мастерской вместе с другими парикмахерскими принадлежностями и краситель для волос.

«Пожалуй, надо отпустить усы», — думал он.


А Магда в эти дни ходила за водой еще раньше, чем всегда. Еще и не начинало зоревать, свету на улице — только что от снега, а она уже за ведра и тихонько, стараясь не греметь, выходила на улицу. Забота о воде теперь целиком легла на плечи Магды. Помимо своих двух ведер воды, Магда ежедневно приносила два ведра и еду в квартиру на Туннельной улице. За утро ей приходилось иногда обернуться туда-сюда раза по три.


Последним заходом Магда приносила два ведра воды в соседний дом, Кларе Сэреми.

Началось это еще на прошлой неделе, когда Ласло и Мартон в первый раз неожиданно исчезли из дому. Как-то утром артистка окликнула Магду, стоя под аркой парадного входа.

— Зайдите ко мне на минутку, милочка! Видите ли, я не могу ходить за водой. Признаюсь чистосердечно: боюсь. Нервы мои совершенно сдали… Да и отяжелеть я боюсь, если начну сама воду носить. Ведь я танцовщица, мне нужно за собой следить… Но я, знаете ли… я люблю в воде поплескаться… будто утка. Разумеется, я попросила бы вас… не даром…

Магда была достаточно наслышана о любовных похождениях актрисы, поэтому, вспыхнув до корней волос, задумалась только над тем, как бы порезче, погрубее ответить на ее наглое предложение. Она, видите ли, «любит поплескаться в воде». Бессовестная! Однако уже в следующую минуту Магда взяла себя в руки, вспомнив, что она — всего-навсего служанка здесь. А эта немецкая шлюха — барыня! Поэтому ответить пришлось уклончиво: не знаю, мол, смогу ли, но там видно будет, нас ведь и самих много, много воды носить приходится…

На третий день возвратились дядя Мартон и Дюри, усталые до смерти, голодные, грязные, а к вечеру объявился и Ласло.

— А мы уж не знали, что и думать, — увидев его, обрадованно воскликнула Магда. — Боялись, не стряслась бы какая беда…

— Стрястись-то стряслась, — рассмеялся Ласло, — но только страшна эта беда для вас, Магда! Я чертовски голоден.

Пока поспел суп, он отправился в ванную отмывать с себя снежной кашицей грязь. Дядя Мартон и Дюри последовали его примеру. Мытье их, превратившееся в жаркую, взволнованную дискуссию, затянулось на целый час… Горячий суп и пирожки с отваренным для бульона мясом пришлись всем по вкусу — впрочем, иначе как в отваренном виде и невозможно было бы есть мясо этих старых, тощих, жилистых обозных кляч. Ласло, хотя у него два дня подряд во рту не было ни маковой росинки, быстро наелся досыта и никак не мог понять, почему те, кто оставался дома, едят больше него, а встав от стола, жалуются на голод. Понял он это несколькими днями позже.

В доме не было муки. Ведь мужчинам в их таинственное путешествие отдали последние остатки хлеба. Уцелевшую сухую горбушку резали теперь на тоненькие, как облатки, ломтики и раздавали по двадцать граммов на человека в день. Все заливали желудки жиденьким, без единого глазка жира, супом с жилистым конским мясом и фасолью, а через полчаса готовы были пальцы кусать от голода. (Говорят, в старину китайские императоры применяли такой способ казни: в течение трех-четырех недель осужденных кормили одной лишь жареной гусятиной. К концу четвертой недели все несчастные сходили с ума и умирали в страшных муках от голода. А ведь в гусином мясе был еще и жир.)

— Хлеба сейчас бы с маслицем! — вздыхал кто-нибудь, и начиналась игра — мучительная и вместе с тем такая волнующая: все наперебой вспоминали и описывали свои любимые кушанья.

— Хлеб с маслом свежий хорош… Нужно потолще намазать, затем поперчить и сверху лук ломтиками положить…

Дюри отмахивался.

— Вот я знаю одно блюдо! — мечтательно говорил он. — В Италии довелось отведать… Берут обычное мелко нарезанное тесто, смешивают его с чем-нибудь мясным, с ветчиной например, отваривают, а потом все это завертывают в сладкое сдобное тесто и запекают. Ох, и вкусно же… Сладкое тесто на масле, пропитанное соленым жирным соком, вперемежку с хорошо отваренной лапшой!!

Детишки, собравшись вокруг взрослых, глядели на них немигающими, блестящими глазенками. Да что там — серьезный, скупой на слова дядя Мартон и тот не мог удержаться от реплики:

— Не знаете вы, что по-настоящему вкусно! Тархоня с картошкой! Вроде бы картошка и есть картошка — но с тархоней…[41] Вот это я понимаю — объедение! Кажется, целый артельный котел один бы съел…

Вмешался профессор и рассказал, как готовят настоящую нугу, а его жена по ходу дела уточняла рецепт приготовления.

Но тут Ласло сказал только: «Блинчики», — и выиграл игру.

Весь остальной вечер говорили только о блинах: слоеных, со сметаной, с начинкой из цыплячьего рагу, с творогом, орехами, вареньем, о блинчиках, облитых шоколадом, толстых и жирных, тонких и немножко подгорелых, о блинах, в которые подмешано немного картошки, о том, нужно ли бить в творог яичный желток, класть изюм… и как лучше их есть — прямо со сковородки или немножко потомить в сметане…

И Магда решила: чего бы это ни стоило, но она испечет блины. На другой день, в послеобеденную артиллерийскую паузу, она отправилась к Кларе Сэреми и сказала:

— Сейчас я могла бы приносить вам воды… по два ведра в день.

Танцовщица очень обрадовалась.

— Очень хорошо, милочка! Очень хорошо. Вы же видите, как я мучаюсь. Снег топлю и всякое такое.

— Не сердитесь, но я хотела бы знать, чем барыня может мне заплатить за это?

— Н-да, — протянула актриса, подумав про себя, что не пошла бы за водой ни за какие сокровища. — Ну, я не поскуплюсь, милочка! За каждое ведро вы получите от меня пол… нет, постойте, четверть кило муки… Высшего сорта муки и двадцать граммов смальца. Согласны?

— Согласна, спасибо. Только, если можно, я хотела бы не по частям получать, а забрать все сразу.

— Сразу? Хорошо, — согласилась актриса, — но только, разумеется, расчет в конце…

Она подумала, что может жестоко просчитаться, выдав плату, скажем, за неделю вперед, а Магду уже на второй день прихлопнет где-нибудь миной…

Каждое утро звонкие ведра отправлялись по воду. В рассветный час, когда часовым переставали мерещиться всякие страхи и в их руках умолкали автоматы, когда стихало бормотание неповоротливых «юнкерсов», прилетавших с боеприпасами, а мины еще не начинали свое нытье, на улицах позвякивали только ведра, да хрустел снежок под ногами крадущихся женщин, да надрывно, словно плача, ржали голодные кони.

Бледные, исхудалые женщины, закутанные в тряпье, утратившие и красоту, и всякие признаки возраста, торопливо крались вдоль стен с пустыми ведрами, а затем шли назад, тяжело дыша, останавливаясь передохнуть под наиболее надежными воротами и почти бегом минуя пустыри, где обвалившиеся стены уже несуществующих домов не давали укрытия. Только бы успеть домой до бомбежки!

Но Магда, изголодавшаяся, измученная работой и, тревогой, ходила по страшным улицам не только за водой. Она носила на Туннельную суп, приготовленный на первом же огне, носила тайные свертки со взрывчаткой, а домой, завернув в бумагу или тряпье, несла найденные на мостовой, в воронках, среди развалин ручные гранаты… Когда Магда впервые взяла в руки гранату, ее сковал страх: она столько наслышалась о гранатах и бомбах с замедленными взрывателями! Но понемногу она привыкла и больше думала о том, что нужно спешить, не то начнет светать. И, думая об этом, забывала бояться того, что было у нее в свертке. Часто нести приходилось всего лишь одну записку: туда или обратно. А то и просто сообщение на словах. Всю дорогу она повторяла эти слова, но об их смысле могла лишь смутно догадываться. И, сверх всего того, носила она воду. Воду для тринадцати человек, трое из которых — дети, еще не понимающие, что воду нужно беречь. Воду, без которой нельзя готовить еду, которая нужна, чтобы пить, умываться, стирать. Снег на дворе уже давно обратился в обледеневшую грязь и не годился даже для стирки…

Последние, самые трудные, два ведра, сто раз оплаченные жизненным риском — потому что к этому времени уже начинали гудеть и выть мины, а самолеты выходили на свою ежедневную, сводящую с ума охоту, — она относила Кларе Сэреми. Уже шестой день подряд. На шестой день, поставив ведра на пол прихожей и вытерев красные от ветра, мокрые от воды руки, она смущенно попросила рассчитаться с ней за работу.

Четверть кило — это, конечно, немного. Но когда на шестой день за двенадцать ведер воды нужно отмерить сразу три килограмма муки — это уже что-то… За какую-то жалкую воду!.. Которая ей бесплатно досталась… и каждому человеку положена! И у этой коровы хватает совести сказать, что ей еще причитаются двести сорок граммов смальца?

— Откуда же, милочка, тебе причитается? Почему? Об этом уговору не было!

— Вы сами сказали, — вздохнула Магда. — Четверть кило муки и двадцать граммов смальца…

— Пардон, но это ошибка! Четверть кило муки или двадцать граммов жиру… Да и как вы только, милочка, могли подумать — я вас просто не понимаю!

Магда не хотела забирать заработанные ею муку и смальц ежедневно, потому что знала: тогда ей ни за что не испечь блинов. Смальц изжарят, муку превратят в хлеб. Разве женщины согласятся извести ее на блины! «А так, — думала она, — если я принесу домой все это великое сокровище разом, его хватит и на хлеб, и Жужике Вадас, и на блины».

Однако что же ей было делать? Ее гнусно обманули! Часть муки пришлось отдать за столовую ложку жира и щепотку сахара.

На «следующий день она снова понесла воду немецкой шлюхе, по бесчестно сниженной цене. Но блинчики испекла! Двадцать два блинчика — на одиннадцать ртов. Конечно же, без яйца и молока тесто капризно рвалось, и нужно было быть очень ловкой и осторожной. В кладовке отыскался кусочек сухого джема, его размочили, получилась начинка. Пока пеклись один за другим блинчики, маленькая, тесная комната, заросшая лесом подпорок, наполнилась чудесным острым ароматом. И все ждали — ждали с вожделением с самого утра, позабыв даже об адском грохоте боя за окнами комнаты… Даже Ласло и тот на какое-то время забыл обо всем и не сводил глаз с суетившейся подле чугунной печки женщины. А она, с раскрасневшимся в работе лицом, проворно двигалась, наклонялась и распрямлялась, и вокруг нее плыло облако дразнящего, напоминающего о мире аромата — запах драгоценного лакомства. В глазах ее, всегда как бы подернутых слезной поволокой, засверкали отблески пламени печи, отраженный свет лампадки.

— Если бы вас не было, Магда, — тихо промолвил Ласло, — вас нужно было бы выдумать!

Магда смущенно улыбнулась. А Ласло всего пронизала пьянящая жаркая мысль: он влюблен!

Нет, ни за что не поверил бы сейчас, что уже был влюблен когда-нибудь прежде, что в мире мог быть кто-то еще, более достойный его любви, чем эта милая, добрая и тихая женщина, которая стоит у печки и проворно, споро поворачивает на огне сковородку с блинчиками. Стоит женщина!.. Чужая жена… Какая незадача…

Ласло словно устыдился собственной мысли, отвел глаза. А когда снова заговорил, голос его был хрипловат и бесцветен:

— Когда вы в последний раз слышали о своем супруге?

Магда опустила сковородку. Ответила шепотом, чтобы не услышала дочурка:

— В конце октября… Я тогда говорила с ним. Он прятался здесь, неподалеку… на улице Аттилы… А двадцать седьмого хотел перебраться к товарищу, на Швабку. Боялся, что дворник догадывается… Отсюда ушел, а туда не добрался… Знакомые говорили мне, будто видели его: угодил в облаву, а потом их всех угнали в Обуду, на Кирпичный… Я ходила туда, но его там не было… Потом еще кто-то видел его в гетто. Где я только его не искала!.. А потом, кто знает… может, то и не его видели… — Привычным движением она тоненько мазнула жиром по сковороде, плеснула на нее тесто. — Не знаю… Одна только надежда — что не вывезли его… И где он может быть? Когда бомбят, всегда об этом думаю… А вдруг он успел в Пешт перебраться и уже там, на свободе, и все это для него осталось позади!..

— Ну конечно, он там, — подхватил Ласло и принялся объяснять, что немцы удерживают теперь в руках едва ли десятую часть столицы. — С чего ему непременно остаться в этой последней десятой? Наверняка он на свободе…

В общих чертах они уже представляли себе, как проходит линия фронта. Сечи, едва обосновавшись на Солнечной горе, подсчитал свои немногочисленные, но надежные силы и отдал первый приказ: произвести рекогносцировку. Отрезанным от всего внешнего мира, без радио, без какой бы то ни было информации, конечно, нужно было в первую очередь разобраться в обстановке на фронте. И разведать важнейшие участки немецких оборонительных линий: временные казармы, склады, огневые позиции батарей. Он считал, что любой взрыв, пусть он даже будет успешен, причинит немцам меньше вреда, чем разведывательные данные, если их удастся переправить на ту сторону. А в том, что хоть один из них, но проберется через линию фронта, они не сомневались. И потому всегда при себе носили «Заметки начальника ПВО» (выдуманного, разумеется, ими же) с точным обозначением мест временного захоронения убитых солдат. Воображаемые, нарисованные в виде буквы «Г» дома на самом деле обозначали линию фронта на Крепостной горе и горе Геллерта, а «места захоронения» — важнейшие стратегические пункты.

Горела земля под ногами у немцев и словно суживалась с каждым днем. Вся территория, где они еще держались в Буде, умещалась теперь уже между улицей Дёрдя Рата, фуникулером, улицей Кароя Келети и площадью Жигмонда. Однако уменьшение территории увеличило их силу сопротивления. В этом Ласло и его товарищи убеждались не раз во время разведывательных поисков: иногда за один-единственный особняк бой длился целый день, за улицу — неделю. Но зато и осадный механизм теперь обрушивал все мины, гранаты, бомбы и снаряды на этот пятачок, в несколько квадратных километров.

В один из таких дней Магда и затеяла блины.

Воздух дрожал от рокота самолетных стай, содрогалась от взрывов земля, а с нею вместе стены дома. Но все же блины были испечены и уже стояли на краю печки, когда в дымоход вдруг ударила авиабомба. Заскрипели могучие подпорки, воздух сразу стал как-то гуще, словно сжался под прессом прогнувшегося над ними потолка. Хилая мигалка погасла, комнату наполнила темнота и удушливый дым. Когда же наконец им вновь удалось разжечь коптилку, при чахлом ее свете они увидели, что железную трубу вышибло из отверстия дымохода, сажа и обломки кирпича засыпали всю печку, а блины, их драгоценные блины, валяются на полу, покрытые густым слоем сажи и штукатурки…

Все же блины они съели. Профессор даже развил перед ними теорию, что штукатурка — это чистый известняк и кварц, столь необходимые организму, а сажа — активный углерод, который убережет их от несварения. И только Дюри с горьким юмором висельника вздохнул:

— О, господи, если бы мне еще хоть раз в поганой жизнишке довелось как следует обожраться — так обожраться, чтобы испортить желудок…

Вокруг грохотал бой, а они шутили, подтрунивали друг над другом. Магду торжественно провозгласили некоронованной королевой кухни, святой покровительницей всех водоносов и увенчанной золотым венком мастерицей блинопечения. И никто из них не мог бы сказать: действительно ли они хотели напускной веселостью усыпить страх детворы, как утверждали, или пытались обмануть себя, умерить собственную тревогу мыслями о страхах детворы.

После обеда дядя Мартон собрал все пустые баночки из-под сапожного крема и пузырьки из-под лекарств, какие только нашлись в доме.

— Ты что будешь делать? Игрушку? — обступила его любопытная детвора.

Старик подмигнул Ласло и весело сказал:

— Ага, игрушку!

И принялся мастерить ударные взрыватели. Впрочем, игрушку ребятам он тоже сделал — танкетку с резиновым моторчиком.


Бронепоезд, о котором говорилось в запоздалой весточке от Юхаса, собственно, и не был бронепоездом: просто сцепили несколько железнодорожных платформ, установив на них две скорострельные зенитки и подвижную артбатарею из четырех крупнокалиберных береговых гаубиц, окрашенных в песочно-желтый цвет, так как предназначались они в свое время для Африки.

В то время бронепоезд курсировал по Дунайской набережной — от Цепного моста до моста Франца Иосифа. Не раз приходилось ему прятаться от воздушных атак под скалистой стеной горы Геллерта, пробиваться сквозь убийственную завесу заградительного огня, менять паровозы — и только Юхас, находившийся под надзором немца-железнодорожника, был, так сказать, бессменным.

После того как русские заняли Пешт, курсировать по набережной стало невозможно: поезд с его изодранной в клочья маскировочной сетью русские в два счета расстреляли бы прямой наводкой с противоположного берега Дуная. Бронепоезд перевели на южную ветку, где в руках у фашистов оставался еще узенький участок между проспектом Сент-Имре и вокзалом, по обе стороны от железнодорожного туннеля. Подвижная батарея потеряла свое значение: теперь ей негде было маневрировать. Перегон бронепоезда на новое место стоил двух ночей напряженной работы: пути либо разбиты, либо засыпаны высоченными грудами завалов. Большую часть дня поезд прятался в туннеле, а если и «вырывался» оттуда, то привести в порядок полторы — две сотни метров путей для него стоило куда больших трудов, чем весь урон, который он мог принести противнику за свои полчаса или час «работы».

И тем не менее Юхас задался целью взорвать бронепоезд. Он упорно настаивал на своем плане и отнюдь не из военных соображений. Знал Юхас, что не случайно выбрал комендант станции на эту смертельно опасную работу именно его — земляка Эстергайоша. И где бы Юхас ни находился — под пулеметным градом, в урагане бомбежки, в пасти у самой смерти, — он думал только об одном: как взорвать бронепоезд. Уже сто раз мог бы он бежать, и это было бы не более опасно, чем оставаться на бронепоезде, но всякий раз оставался, чтобы привести в исполнение свой план. Он знал: снаряды, сложенные за брустверами из мешков с песком, бьют по пештским домам, неся смерть тем, кто ему, Юхасу, несет жизнь. И, затая в себе гнев, он готовился к мести, его собственной, личной мести фашистам.

Он не мог понять, почему друзья не пытаются восстановить с ним связь. Однажды — бронепоезд был тогда еще на набережной — взлетел на воздух предмостный блиндаж. Вскоре прошел слух, что на Солнечной горе немецкий танк наскочил на мину. Частенько слышал Юхас, как ругались немецкие телефонисты, жалуясь на постоянные обрывы линий: «На фронте проще тянуть связь, чем в этом проклятом городе…» И каждый раз в нем вспыхивала надежда: его друзья рядом, они борются!

Как-то раз в станционном убежище Юхас попросил приятеля сходить на Туннельную улицу к продавщице из вокзального киоска и узнать, жива ли, нет ли каких новостей. Но прошло несколько дней, прежде чем «посыльный» смог отправиться в путь. А ответ был таков: «Спасибо, что не забыл. Жива-здорова. Все в порядке».

Что ж, ведь может быть и так, что танк на Солнечной горе наскочил не на мину, а на невзорвавшуюся бомбу… И немецкий блиндаж могло разрушить прямым попаданием с той стороны, и провода телефонные, возможно, сами собой рвутся от взрывов, от ударов разлетающегося кирпича…

Дважды загорался вокзал. Со стороны «Прибытия» здание превратилось в неузнаваемую груду развалин, да и «Отправление» выглядело не лучше. Из убежища никто выходить не хотел, целый день спорили, считали, у кого больше детишек, тянули жребий — кому идти, если комендант потребует людей. Даже сходить к Аннушке, отнести весточку никто не брался… Только этот сумасшедший Казар упрямо выходил на работу с каждой ремонтной бригадой. Нет, видно, в это адское время счастлив тот, кому удастся отсидеться под землей, уцелеть. Какая уж тут борьба, какая организация — все это его, Юхаса, пустые мечты! Зажать рот и молчать — тем более что и ждать-то осталось немного…

И только на пятый день после переезда на новую огневую позицию Юхас наконец получил весточку от Сечи. А еще через два дня во время утреннего затишья они встретились на улице Месарош. Две недели ушло на подготовку взрыва бронепоезда; много дней отнимала передача какого-нибудь пустякового сообщения, но Сечи строго спрашивал за всякую неосторожность. Заметно было, что он не придавал большого значения всей этой операции. Само ее осуществление заняло всего несколько минут, — впрочем, Юхас сто и тысячу раз продумал каждую, даже самую малую деталь. Перед вечерним «выездом» в Туннеле тщательно проверил весь бронепоезд, разместил по платформам заранее подготовленные бензиновые канистры, наполненные взрывчаткой. Выкатив состав на вокзальные пути, он вдруг затормозил, и ударившиеся друг о друга буфера воспламенили взрывчатую смесь…

С «дозой» они явно перестарались, не рассчитывали на такую силу взрыва. Но зато во время паники, поднявшейся после него, Юхасу было легче улизнуть через разрушенную часть вокзала в убежище Сакай на улице Месарош, где у них была назначена встреча с Лайошем.


Уже седьмую неделю длилась осада Буды. В бомбоубежищах больших домов все чаще стали появляться посторонние люди, потерявшие кров в результате бомбежек и вынужденные искать пристанища хотя бы на один-два дня. Лайош Сечи мог теперь почти без всякого риска продолжать свою скитальческую жизнь. Впрочем, ему нечего было бояться и знакомых: ведь у него были документы на его настоящее имя. Домой ему, конечно, ходить не стоило, но он всегда мог переночевать и у Шани Месароша, и у Сакаи. Иногда, правда, приходили с проверкой документов начальники ПВО, но выданный нилашистским штабом «белый билет» действовал безотказно. В графу «местожительство» Сечи вписал адрес одного знакомого г-жи Шоош, жившего в вилле на Солнечной горе; так скорее поверят, что его дом разбомбили.

В семействе Сакаи, которым он представился как знакомый Ласло Саларди, приняли его радушно, поделились скромной трапезой, состоявшей из бобового супа, и он тоже не остался в долгу — утром сходил за водой и раздобыл конины.

Седьмую неделю длилась осада, но ни венгерским фашистским властям, ни действительным хозяевам оставшейся части города — немецкому командованию ни разу и в голову не пришло, что на этом «пятачке» все еще живет полтораста тысяч жителей. Пекарни обслуживали только военных, военные конфисковали и все запасы продовольствия из общественных складов, не делясь с гражданским населением ничем. У немецких же офицеров было решительно все, даже порошковое молоко (Клара Сэреми на завтрак каждый день пила какао). Зато несчастные младенцы, появившиеся на свет в эти страшные дни, мерли как мухи с голода, да и дети постарше исхудали так, что остались только кожа да кости.

В бомбоубежище рассказывали: утром табун одичавших армейских лошадей вломился в продуктовую лавку Коднара на улице Аттилы. Там оказалось два центнера сахара. Половину сожрали вместе с упаковкой, половину втоптали в землю.

— Так и надо этому жадюге! — мстительно кричала какая-то женщина. — Ребенок целый день молит: «Дай хоть кусочек сахару». А этот негодяй сколько времени прятал его, не продавал!

Унылый старичок, как видно из чужих, пристроившийся прямо у входа, на полу, сетовал, шамкая беззубым ртом:

— У меня на улице Чорс два кило сахару осталось. Да вина десять бутылок…

Неожиданно к беззубому старику подсел Лайош Сечи.

— А где оно, это ваше вино, дедушка?

— Где я живу, на улице Чорс… Только там фронт очень близко, все время палят и палят… Не выдержал я. А с собой всего не унесешь… И оставаться нельзя было: все время так и палят, так и палят. Взял только самое необходимое…

— Я бы сходил с приятелем, принес. Можно еще туда добраться?

Старик подозрительно покосился на Сечи, но все же в глазах у него блеснула надежда.

— Сходили бы?..

А в голове билось сомнение: можно ли доверить ключ от погреба этому лохматому, заросшему незнакомцу? Сечи и правда не только не брился с самого начала осады, но и умываться-то ему не каждый день удавалось.

— Меня здесь знают. Вот хоть господа Сакаи. Словом, если оно еще уцелело, ваше вино, я принесу. Вопрос только: можно ли еще туда добраться сейчас?

— Наверное, можно, — как-то неуверенно проговорил старик. — Отчего же нельзя? Фронт там, правда, близко — так ведь он уже давно там. Не думаю, что за два дня, пока я здесь…

— Только дайте мне, пожалуй, записку, чтобы меня впустили. А то, чего доброго, еще за грабителя примут…

Когда они договорились и старик трясущейся рукой стал писать записку дворнику, в убежище появился Юхас. Сечи отвел его в сторону и спросил глазами: ну как? А машинист едва удерживался, чтобы не расхохотаться громко, радостно.

— Превзошло все ожидания, — сказал он, улыбаясь и подмигивая. — Чуть и сам богу душу не отдал… Вагон на вагон зашвырнуло! Воронку в земле вырыло, наверное, до самой Чертовой речки, что под полотном дороги в трубу взята. Нет больше бронепоезда!

— Утром перейдем через линию фронта, — шепнул Сечи.

Ночью они почти не спали, на рассвете проснулись первыми. По вымершим улицам металось эхо одиночных винтовочных выстрелов. Они разыскали Шани Месароша и его товарища. Приятели уже перестали опасаться ареста и вернулись в свой дом, в комнатушку дворника под лестницей. Сечи разбудил их. И парадная дверь, и дверь в комнату существовали лишь номинально — закрыть ни ту, ни другую было уже невозможно.

Сечи сказал Шани, что он должен на словах передать дяде Мартону, и заставил его повторить.

— Если сумеешь, постарайся сегодня же утром…

— А вы?

— Не удастся — возвратимся сегодня вечером или завтра. А удастся — тоже быстро вернемся…

— Ты скажи: долго все это будет еще тянуться?

Сечи пожал плечами.

— Теперь, как мне кажется, действительно не больше одной-двух недель…

Шани медленно встал с постели, потоптался на полу в одних трусах, начал одеваться.

— Слухи всякие ходят… Вчера вот слышал, будто немцы в наступление перешли, до Дуная прорвались…

— Хотели бы прорваться! Я сегодня всю ночь не спал. Что-то совсем не слышно было их «юнкерсов». Если и прилетали, то один-два, да и обчелся. А это говорит куда больше, чем все слухи. Ну ладно, мы пошли! До свидания!

Они стали спускаться по покатой улочке. Это было не так просто. Улица была заставлена множеством полуразбитых и совсем разбитых повозок и машин — местами от стены до стены. Сечи и Юхас попадали в запутанные лабиринты, ползли под телегами и грузовиками, и, пока добрались до табанского кладбища, даже на ледяном предрассветном ветру их прошиб не один пот.

— Думаешь, проскочим? — волновался Юхас.

— Я недавно без единой бумажки прошел через нилашистские патрули, — сказал Сечи. — С одной солдатской книжкой. Но ее я даже вытаскивать не стал, чтобы не выявилось, что я дезертир. А теперь у нас отличнейший пропуск: десять литров вина! Никому и в голову не придет, что мы собираемся через фронт драпануть… Десять литров вина! Да это же всякому солдату понятно…


Когда Шани и Янчи Киш пришли в убежище на Туннельной улице, там, несмотря на ранний час, царил страшный переполох. Вместе с супом Магда принесла Жуже Вадас потрясшую всех новость: на Крепостной горе открылся «Бакалейный магазин Рева»! Сама она услышала эту новость у колодца, от жившего в Крепости старичка, который каждое утро одним из первых приходил за водой. Пока стояли в очереди, а затем по дороге домой — несколько улиц им можно было идти вместе, — старичок поведал Магде всю свою жизнь: у него в Пештуйхее свой домик, сам он бездетный вдовец, почтовый служащий на пенсии. Единственный его родственник, младший брат Оскар Мур, референт из министерства, живет здесь, в Крепости. Старичок — крестный отец трех дочерей Мура, им же завещал он и свой дом. По большим праздникам старый господин обычно ужинал у Муров и оставался у них ночевать. А на рождество застрял вот здесь окончательно, не смог больше выбраться к себе домой.

А этим утром простодушно выболтал ей, — ох, и намылили бы ему за это шею коренные обитатели Крепости! — что бакалейщик Рев дал знать своим старым покупателям: нынче утром он снова откроет свой магазин… В самом деле, зачем трубить об этом по всему городу!

Но Магда, разумеется, не утаила, передала новость дальше — и в первую очередь Жуже Вадас и Аннушке Кёсеги.

В последнее время девушки немного охладели друг к другу. Жужа сдружилась с молодым родственником главного инженера и охотней разговаривала с ним, чем с «глупышкой Аннушкой». Аннушка же, которая очень серьезно отнеслась к доверенной ей тайне, несмотря на все допытывания Жужи, так и не открылась ей, что за пакеты получает, какие люди иногда наведываются к ней и что за новости она им передает.

— Да так… это все железнодорожники, — отвечала Аннушка и поводила плечом.

Зато дозналась Жужа, что спрятала у себя на квартире Аннушкина хозяйка перед отъездом. Дозналась и, как и предполагала Аннушка, тотчас же напустилась на нее, обозвала «набожной рабыней». Из-за этой «рабыни» они и поругались. Говорили теперь друг с другом только за едой (сначала Аннушка и к супу не хотела прикасаться, но Магда успокоила ее, сказав, что приносит суп им обеим). Кстати сказать, Жуже больше по душе была дружба с родичем главного инженера, чем с этой глупышкой-служанкой. Очень быстро они с Лайошем Поллаком выявили полное родство душ. Молодой человек под большим секретом сообщил Жуже, что он профессиональный революционер с многолетним стажем и давно приговорен к смерти, что под псевдонимом «Пепе» он пишет статьи в парижские газеты, а также работает над «Новой энциклопедией понятий». И доказал, как дважды два, что «каких бы жертв ни потребовала осада от личностей, она должна тянуться как можно дольше и причинить максимум разрушений»… ибо обществу нужна «tabula rasa»[42]!

Но великая новость — «Рев» открывается! — помирила всех троих.

Как ни возражала Жужа, Поллак все же настоял на том, что и он пойдет с ними в Крепость.

Рев торгует! Все, чьих ушей достиг этот слух в подземном мире бомбоубежищ, схватили хозяйственные сумки и помчались к магазину. Обитатели Крепости, весь дом на Туннельной улице, где жила Жужа, и из дома, где жил Ласло, — и те, кто хоть раз за всю осаду посмел высунуть нос на улицу, и те, кто, гонимые нуждой, впервые решались на этот шаг.


Уже сыпались на мостовую мины, — к счастью, в этот день они большей частью летели в сторону Орлиной горы. И пулеметы уже клевали черепицу и стены уцелевших домов, — но толпа человек в двести собралась вокруг небольшой лавки на Крепостной горе. И вот «Рев» открылся. Люди стояли, прижавшись к стенам, укрывшись под арками окрестных домов. А бакалейщик с решимостью и счастливым волнением привычным, но за шесть недель словно уже забытым движением руки сдвинул вверх железную штору над входом и провозгласил:

— Пожалуйста, дамы и господа! Только прошу в порядке очереди. Всем хватит!

И он выдавал муку и сахар, соль и вино, маргарин и растительное масло, отвешивал за деньги и в кредит, старым клиентам и тем, кто прежде хаживал в другие магазины. Медленно ползла боязливая и торжественная человеческая вереница, и из уст в уста передавалась весть:

— По полкило муки дает на человека и по сто граммов сахару! Пол-литра масла…

В толпе Поллак и девушки столкнулись вдруг с Палом Хайду. Сапожник со страху даже побледнел, увидев Поллака. Но тот успокоил старика:

— У меня превосходные документы. Все в порядке!

— Рад, искренне рад вас видеть.

— А я, коллега Хайду, рад, что впервые вижу в Будапеште равное и справедливое распределение жизненных благ! Что вы на это скажете? Справедливое и равное — разве не так?

— Так, конечно, так! Только, ради бога, потише! — взмолился Хайду и вдруг увидел впереди себя Ласло Саларди. — Простите! — поспешил он расстаться с Поллаком и стал пробираться вперед. Очутившись рядом с Ласло, он шумно с ним поздоровался: — Желаю здравствовать, господин доктор! Как я рад видеть вас! — И уже шепотом добавил: — Седьмая неделя!.. Кто бы мог подумать! Какие силы борются здесь, какие силы!.. Что я вам говорил? Разумному человеку ничего другого не остается, как признать свою слабость и отойти в сторонку, переждать, пока буря пронесется…

В очереди перед Шани Месарошем и Кишем стоял, неуклюже шаркая ногами, какой-то долговязый парень в белом медицинском халате с красным крестом на рукаве. Шаг за шагом очередь продвигалась к прилавку, от которого то и дело отбегали, прижимаясь к стенам домов, счастливцы, успевшие получить великое сокровище в виде полукилограмма муки, пол-литра масла, сахара, вина и печенья. Никто из прибывших на это «равное и справедливое распределение благ» не уходил с пустыми руками. За исключением троих… Случилось так, что Шани нечаянно толкнул долговязого парня в медицинском халате, парень обернулся, и в тот же миг оба приятеля, как ужаленные, выпрыгнули из очереди и помчались прочь. Они бежали, не видя и не слыша ничего вокруг, пока не очутились в укрытии, в проходном доме на улице Ловаш. Разумеется, они не видели и того, что верзила в белом халате тоже мчится во весь дух, испуганно вытаращив глаза — только в противоположном направлении. И был это не кто иной, как «брат» Понграц…

А Рев отпускал товар, улыбался, говорил покупателям «спасибо», как когда-то в мирное время. Это продолжалось до обеда, пока хватило товаров. А затем Рев остановился у двери опустевшего магазина, хотел было опустить ставню, но раздумал и только рукой махнул. Последние покупатели помогали друг другу перекинуть через плечо мешки с покупками. Среди них был и старичок Мур.

— Господин Рев! — воскликнул он. — Не сердитесь, если я обижу людей вашей профессии, но вы — первый честный торговец, которого я встречаю. Человек познается в беде!

Пал Хайду протянул Реву руку.

— Ты — человек, братец! Этого мы никогда тебе не забудем.

— Конечно, не забудем! — закивали головами остальные. — Не забудем, господин Рев.

А Рев стоял в дверях пустого магазина с блаженной улыбкой на лице, и ему было ни чуточки не жалко, что вместо пол-литра масла и полкило муки он отпустил старичку — как-никак родственник Мура из министерства снабжения — полтора литра масла и два килограмма муки. Не жалел и о том, что Палу Хайду шепнул потихоньку:

— Приходи вечером ко мне домой. Возьмешь мешочек муки и бидончик сала топленого! Мыло и сахар тоже найдутся.

Как-никак Пал Хайду — старый его приятель. И старый соц-дем. А Рев малость (самую малую малость) нилашист. Переменится мир, — а кажется, он уже начинает меняться, — и тогда совсем неплохо иметь верных друзей среди этих.

И как стоял он, блаженно улыбаясь в дверях опустевшего магазина, так и застыл навеки с этой блаженной улыбкой «единственного честного торговца» после первого и последнего в своей жизни благородного деяния. Последнего — потому что в этот миг прямехонько ему под ноги плюхнулась маленькая, в кулачок величиной, русская мина. Такая маленькая, что никто из стоявших вокруг почти не пострадал. Правда, Палу Хайду угодил в колено осколок. Крохотный. Врач определил: «Не опасно, только неприятно. Несколько недель придется провести в постели. И потом еще пару месяцев похромаете, с палочкой походите…»


После минометного обстрела, длившегося весь день, советские войска под вечер штурмом овладели Орлиной горой. Этой операцией они объявили мат Крепости и Цитадели.

На следующий день утром Лайош Сечи сидел в подвале на Швабке перед русским офицером в зеленой фуражке и рассказывал, рассказывал. Переводил его рассказ пожилой худой человек в гражданском.

Русский офицер был серьезен и утомлен. За все время только один раз улыбнулся, когда взял в руки схему огневых точек, замаскированную под «карту захоронений». Взглянул на схему, одобрительно кивнул другому бородатому венгру, стоявшему рядом и смущенно комкавшему в руках пилотку. Это был Юхас.

Оказалось, однако, что эти сведения мало интересуют русского офицера, ибо давно уже ему известны. С большим пристрастием и вниманием офицер расспрашивал Лайоша и Юхаса о жизни осажденной части города, о настроении людей: нет ли эпидемий, в достатке ли питьевая вода, многие ли голодают. Сечи поразило еще и другое — советский офицер, обращаясь к ним, называл их все время «господами». Или, может быть, переводчик так переводил слово «товарищ»?

После этой беседы Сечи и Юхасу дали хлеба, сала и сказали, что они могут поступить, как пожелают: могут остаться здесь, на передовой, а могут идти дальше, домой. Юхас, сильно соскучившийся по родному дому, отправился в путь.

…Спускаясь по южному склону Швабки, к Будаэршу, Юхас даже подумал: не оглох ли он? Было тихо, артиллерийская стрельба доносилась откуда-то очень издалека. И бой и штурм — все сразу отступило, отдалилось неизвестно куда.


А в квартиру Ласло, оборудованную под убежище, пришла еще одна осадная ночь — холодная, пропахшая дымом. Уже целую неделю они не могли топить печь: в дом попала еще одна бомба и окончательно завалила дымоход. Теперь, стоило затопить чугунку, дым расплывался по всем углам, словно от костра, разложенного посередине комнаты. Но делать было нечего, без пищи не обойдешься, а на печку, топившуюся внизу, в убежище, рассчитывать не приходилось — время пользования ею было поделено там до минуты, да и не пустили бы их к себе обитатели подвала. Теперь женщины через день, задыхаясь от дыма, варили бульон из конины в бельевом баке на три ведра и отдельно — кастрюлю бобов. Они додумались, сварив бобы, истолочь их, приготовить пюре, а затем делать из него нечто вроде лепешки, намазывая ее сверху джемом. Это и еще постные и пресные «пирожки» из вываренной в супе конины служили единственной пищей всем обитателям квартиры, а также Жуже с Анной, которых Магда по-прежнему навещала по утрам. Хлеб теперь полагался только ребятишкам на ужин, да и то по тоненькому, как бумажный листок, ломтику.

Счастье еще, что зима была в этот год не слишком сурова. По ночам температура падала до минус пяти, не ниже, днем держалась на нуле. И еще — будапештцы поняли это в первые теплые дни февраля — счастье их было в том, что за всю зиму ни разу не случилось оттепели. Что было бы, если бы все эти горы людских и конских трупов начали разлагаться… Людские — полагалось хоронить. Так гласил приказ. Если умирал кто-то в доме или просто перед домом оказывалось тело неизвестного человека, приказ повелевал хоронить немедленно и предписывал все, вплоть до глубины могилы, которую надлежало вырыть для погребения, жильцам предлагалось также установить личность умершего, обозначить место захоронения, а коменданту ПВО составить протокол с приложением «схемы». Но кто должен был рыть могилы и как? Когда над улицей беспрерывно кружат самолеты и градом сыплются бомбы! Разве что каждый сам для себя выроет предписанную инструкцией «могилу глубиной не менее двухсот сантиметров»? На деле же было так: труп оттаскивали куда-нибудь в сторону и просто присыпали сверху обломками кирпича и черепицы. О, что было бы, если бы началась оттепель!

Но о самом большом своем счастье будапештцы узнали только задним уже числом: что многотысячные советские тяжелые батареи так и не открыли огня, даже тогда, когда фашисты укрылись в скалистых пещерах Крепостной горы и горы Геллерта. Будапештцы не заметили и даже не задумались в те дни, почему на город падают только легкие мины и бомбы и очень редко — снаряды. А «защитники» города, те с таким же бесстыдством из батарей на Крепостной горе в упор расстреливали стоявшие по берегу Дуная дворцы, точно с таким же бесстыдством, с каким делали это их предки в 1849 году. И хладнокровно взрывали мосты.

Дунай стал ночью. Советские войска в белых маскхалатах пошли на штурм будайского берега. Здесь, вокруг проволочных изгородей, утыканных маскировочными ветками, произошел самый кровавый бой за все время осады. Желая облегчить снабжение войск на время боя, немцы выкатили на трамвайные пути вдоль набережной товарный поезд с боеприпасами. Одного русского снаряда оказалось достаточно, чтобы весь он взлетел на воздух, в прах разнеся несколько густо заселенных жилых домов по Главной улице. Разумеется, фашисты и пальцем не пошевелили, чтобы спасти сотни и сотни мирных граждан, заживо погребенных в убежищах под завалами. Угловой семиэтажный дом на проспекте Маргит, у подножия Розового холма, фашисты до предела забили боеприпасами, а когда увидели, что русские вот-вот захватят их «арсенал», — взяли и попросту взорвали его. В убежище под домом засыпало полторы сотни гражданских людей: никто даже не подумал предупредить их о готовящемся взрыве. Не было ни газет, ни радио, и каждое бомбоубежище было словно одинокий островок в безбрежном океане. Но слухи о таких злодеяниях все же просачивались от дома к дому. И люди думали: это уже конец — конец пережитым ужасам. Завтра утром, да, конечно же — завтра утром!..

Однажды ночью — ветром или взрывом — в каком-то окне сорвало белую штору и волей удивительного случая нацепило ее на чудом уцелевший флагшток соседнего дома.

— Белый флаг вывесили! — пролетела по окрестным улицам радостная весть, и, хотя грохотала земля и стонало небо, люди в нетерпении выглядывали из подворотен, на несколько часов уверовав, что это действительно белый флаг.

— Сколько же! Сколько еще осталось ждать?!

В конце концов даже старый, мудрый дядя Мартон не выдержал. Сквозь зубы цедя суровые слова самоосуждения, багровый от бессильного гнева, он говорил:

— Эх, попробовали бы они устроить такое в Париже, во Франции! Я уж не говорю о других народах, а — только о французском. Да разве там не разорвали бы уже давно в клочья этих гадов? Вот где люди! Там — партия!

Дни становились длиннее, а ночи, из-за близости фронта, беспокойнее. Теперь уже и по ночам не в диковинку были минометные обстрелы, да и автоматы больше не умолкали на ночь. Наконец занималось утро, утро нового дня — но каждый раз оказывалось, что опять ничего не изменилось. И так шел день за днем, и с виду все оставалось по-прежнему. На плечи осажденных снова тяжело навалилась безнадежность.

Однажды утром нилашисты опять затеяли облаву по домам. Радецкие казармы теперь пустовали, штаб нилашистов перебрался в Почтовый дворец на площадь Кальмана Сэля. Объявленный накануне приказ гласил: «Всем мужчинам явиться в Почтовый дворец! Не явившиеся будут считаться дезертирами. Все документы об освобождении от военной службы недействительны!»

Люди не знали, как им поступить: идти или нет. Кое-кто пошел, но смог добраться только до соседнего дома.

— Не дойти! Завтра попробуем еще раз.

А вечером пошел снег. Он валил густыми, крупными хлопьями, венчая свежими шапками закоптелые, уродливые груды камня. Чуточку приутих шум боя. По улице с большим трудом пробирался между завалами и развалинами вездеход с огромными, глядящими на все четыре стороны рупорами на крыше и призывал «героических жителей» Буды к стойкости. Время от времени из заснеженного окна вездехода высовывалась рука и пачками швыряла в подворотни листовки. Одну из них Ласло принес домой. Она называлась: «Будайская стойкость».

— Что это? — спросил дядя Мартон.

— Нилашисты листовки начали бросать.

— О, это хороший признак! Очень хороший, — обрадовался дядя Мартон. — До сих пор распространять листовки приходилось нам, коммунистам.

В листовке, свернутой на манер миниатюрной газетки, имелась передовица «ободряющего содержания», сообщения с фронта, распоряжения. «Немцы начали большое контрнаступление на польском фронте», — кричали заголовки, вслед за которыми шел перечень никому не известных городов и деревень, якобы снова занятых при этом германской армией. «В Задунайском крае идут сильные бои. Обороняющая Буду армия и героическое население города могут рассчитывать на скорое освобождение. Стойкость!»

— Героическое население города! — горестно воскликнула Магда. — Которому за полтора месяца не выдали ни горсточки муки!

На следующий день Шерер начал было собирать всех мужчин в доме, но Ласло заявил, что тем, у кого «белый билет», выданный шестым отделом генштаба, являться не нужно. Ни он, ни зубной врач, ни Дюри, разумеется, не пошли.

— Хорошо, — сказал Шерер, — под вашу личную ответственность.

— Идет!

Профессор и дядя Мартон сослались на свой преклонный возраст, хотя в приказе, опубликованном в листовках, граница призывных возрастов не указывалась.

А некоторые рассуждали совсем просто:

— Какая разница, где подохнуть: здесь или там. Не пойдем!

Но человек восемь Шереру все же удалось собрать — из своего дома, из соседних. Вечером они отправились в путь к объятому пожаром Почтовому дворцу, высившемуся в конце их улицы. Пылали раскаленные жаром железные рамы, красные языки пламени, вырываясь из окон, лизали стены… Вскоре Шерер и его группа вернулись — к тому же на улицу уже посыпались бомбы.

— Легко отдавать приказы, сидя в убежище под скалой! — говорили «призывники» и рассказывали, какие там отличные залы и спальни… «Своя электростанция, центральное отопление, горячая вода. Еды — хоть лопни. Оттуда легко командовать! А тут!.. Скоро уж семь недель! Но это все еще ерунда. А вот что будет в марте, когда оттепель наступит? Ведь начнется мор… В убежище уже сейчас все обовшивели…»

Вши одолевали людей во всех убежищах, но обитателей квартиры Ласло это пока что миновало. Помогло, видно, «купание» — хоть и скудное, в литре ледяной воды. Помогало и то, что на ночь все неукоснительно переодевались.

Детишки уже не резвились больше, не играли, а целыми днями лежали в постели. Особенно младший сынишка Тёрёк — он будто и говорить совсем разучился. Вел себя странно, всех сторонился, сидел, забившись в угол, с пустым взглядом, вздрагивая при каждом новом взрыве и лишь изредка подавая голос — жалобный, тихий, понятный только матери. Плакал, просил хлеба. А однажды утром проснулся с таким отеком век, что не мог открыть глаз. Постепенно отек разлился, охватил все лицо и голову. Носик исчез, рот завернулся вовнутрь. Зубной врач осмотрел бедняжку, со вздохом сказал: голодный отек. А может, какая-нибудь аллергия от спертого воздуха. Витамины нужны… И он еще раз вздохнул, бессильный что-либо сделать.

— Остается одно… В следующий раз, как достанем свежей конины, дайте ему мяса — почти сырого, с кровью, только чуточку поджарив. Вдруг да поможет…

Уже у выхода доктор вдруг обернулся.

— Внизу, в убежище, — сказал он, — тоже у кого ноги, у кого руки опухли. А у советника есть банка варенья из шиповника и полмешка муки непросеянной. Я им предложил раздать детям, но они так посмотрели на меня, будто я — убийца. Только теперь я понял, что человек — ничтожный червь. А ведь, кажется, знаю анатомию…

— Нет, господин доктор, — возразил дядя Мартон, — люди бывают разные. Просто теперь вы научились отличать настоящих людей от червей.

В доме все знали, что в последнее время дантист взял на себя работу обычного врача и иногда всю ночь напролет, пренебрегая комендантским часом, обходил больных по соседним домам.

— Да это я так, со злости, — ответил он дяде Мартону.

— Я бы тоже, наверное, озлобился, не будь вокруг меня таких, как вы, доктор, или как Магда, что делится едой с совершенно чужими ей людьми. А то бы и я разуверился, что когда-нибудь наступит другой век. Разуверился бы — и веревку на шею. Среди червей ведь жить-то не хочется.

— Это верно, есть не только черви, есть и люди.

— И их больше, чем червей!

— А вот в это я не верю, — усмехнулся дантист.

— А я — верю.

Решили врачевать мальчика сырым конским мясом, хотя доставать его оказалось делом не простым. Через несколько дней отек опал, ребенок мог уже открывать глаза. Но он оставался по-прежнему печальным, притихшим…

Да и взрослые стали другими…

Семь недель! Вчера исполнилось семь недель. Ласло вздохнул. Вот и Дюрка переменился… До самого последнего времени он был весел, бродил по городу в любую бомбежку. Каждый вечер приносил домой какие-нибудь «трофеи»: таблетки для дезинфекции воды, початок кукурузы, тринитротолуол… Смеясь, рассказывал, как на улице Ловаш нашел вспоротый взрывом сейф, полный десяток и сотен. Пнул в него ногой и прочь пошел. На черта они ему — эти бумажки: ни для еды, ни для взрыва не подходят… А неделю назад в десятке метров от него ударила бомба. Выступ стены уберег его от града осколков, но домой он пришел прихрамывая; видно было, что ему больно — сильно ныл крестец. Должно быть, воздушной волной зацепило. С тех пор паренек боится выходить из дома. Сидит целыми днями в квартире, скучает. Острить пробует, но никто больше не смеется его шуткам. Семь недель! Пошел пятидесятый день…

Из темноты, с соседнего матраца, тоже послышался тяжелый вздох.

— Дядя Марци, — шепнул Ласло, — ты не спишь?

— Нет.

— А я вот думаю. Семь недель город в кольце… И ни разу за это время нилашистам не пришло в голову обратиться за помощью к населению. Да им никто и не помогает, разве что из-под палки. Вот ты в прошлый раз про Париж помянул… Нет, мы не хуже французов… Ведь фашисты просто не смеют просить! Ты понимаешь? Боятся нас, жителей!

— Да нет, про Париж это у меня так, с языка сорвалось. Мы-то ведь тоже боролись? Боролись!

Оба замолчали надолго.

— Ах, какая это борьба! — заговорил опять Ласло.

…Нет, он мечтал не о такой борьбе — об открытом восстании, о прекрасной революции, о вооруженных горожанах во всех окнах, на всех улицах, на крышах домов… А это — разве это борьба!

— Почему? Боролись, как могли… Что мы могли поделать, если…

— Не борьба — мука.

— А не будь ее, мы вообще потеряли бы веру в будущее.

— Видишь ли… Вот ты — ты боролся всю свою жизнь. И другие тоже… А я только сейчас начал понимать, что значит борьба. До сих пор только терзался. И многие так… Понимаешь? — Ласло взволнованно приподнялся на своей лежанке. — Потому что я не хотел стать жертвой. Понимаешь? Если уж умирать, то героем, а не быть бессмысленной жертвой. И сколько таких, и что они бы еще могли совершить!..

Снова наступило молчание. Откуда-то издалека долетал треск ружей.

— А ты вот что скажи: кто бы сделал их героями? — неожиданно спросил дядя Мартон. — Нас разбили, загнали в подполье, рубили нам головы, вырезали языки… Было и хуже… — Дядя Мартон, взволнованный, приподнялся, сел. — Меня, например, кто-то из моих близких друзей предал… Ты это понимаешь? Можешь понять?! Но жертвы, как ты их называешь, они не были бессмысленными, эти жертвы. Они — урок всему человечеству.

— Дорогой урок.

— Дорогой? А ты знаешь, сколько людей погибло в первую мировую? И в эту? Уроки всегда дорого обходятся. И ты думаешь, мы уже все, сполна за эту науку заплатили? На таких уроках, наверное, и должны воспитаться герои. Ценой невинных и бессмысленных жертв — воспитать настоящих героев.

— Да, — согласился Ласло, хотя не понял, как на примере негероев можно воспитать героев. И вдруг его пронзило одно воспоминание, и он повторил, невольно повысив голос: — Да! Как я тогда, в октябре. Потерял надежду и уже не видел больше ни в чем смысла. И вдруг человек… Убитый один на Цепном мосту… Не знаю, по каким признакам, но я понял, что он — жертва. Только жертва. Вот что я понял!..

Скрипнула кровать Магды. Ласло умолк, боясь разбудить спящих, но словно невидимые чернила под действием проявителя, перед его глазами встал вдруг из глубины памяти образ того, убитого на мосту — штопанные-перештопанные носки, с изящными, словно бисерными стежками… Неужели… Нет, нет… Это игра воображения… И ему было совестно, и он чувствовал, что не может, не имеет права думать об этом.

— Что ты сказал? — шепотом переспросил дядя Мартон.

— Герой тот, кто знает, за что он умер, — хриплым шепотом отвечал Ласло. — Вот чему нужно учить людей! — Жить имеет смысл только среди людей.

— Кто знает, ради чего живет, — поправил дядя Мартон, — тот человек. А среди людей и жить стоит…

С лестницы донеслись голоса, шарканье ног. Ночные визиты не были непривычным делом. В городе скрывалось много дезертиров, днем прятавшихся, а ночью обшаривавших покинутые жильцами квартиры. Как-то утром в световом колодце нашли четыре комплекта эсэсовского обмундирования. Зато Шерер тогда же недосчитался целого гардероба гражданского платья, похищенного из квартиры. Господин из министерства сыпал проклятиями, грозился: «Вот только встречусь с полковником гестапо, и эта шайка бандитов поплатится!» Но встретиться с полковником ему почему-то не удалось. В последнее время у Клары Сэреми наметился спад в ее «бизнесе».

Шаркали чьи-то ноги, на лестнице кто-то шептался, совещаясь, кто-то торопливо взбегал наверх… Кто бы это мог быть?..

Дядя Мартон уже уснул. К рассвету забылся сном и Ласло. Ему приснилось, что он очутился под минометным огнем, что вокруг, словно в аду, все ревет и грохочет. Он видел даже огонь взрывов вокруг себя. А потом взлохмаченная женщина стала бить в гонг…

Тяжелый предрассветный сон и в самом деле сломил Ласло. Проснулся он в этот день поздно. Правда, в комнате-убежище плыл обычный сумрак, но Ласло чувствовал, что проспал долго. Привстал на своей лежанке и дядя Мартон. Охнув, обронил:

— Славно выспались! — и потянулся.

Заворочались, просыпаясь, остальные.

Мужчины вышли в ванную. Ведер для воды не было на месте. Как видно, Магда, единственная из всей «компании сонь», не проспала и уже ушла за водой.

На улице стояла непривычная тишина. Только где-то очень далеко изредка бухал взрыв, щелкал одинокий ружейный выстрел. Прорубь, проделанная в наполнявшем ванну льду, подернулась лишь тоненькой ледяной корочкой. Мужчины зачерпнули в тазики причитавшуюся каждому порцию воды и заспешили — бриться, умываться. Одеваться вышли в переднюю: в дверях уже переминались ожидавшие своей очереди Дюрка и старый профессор.

С лестницы до слуха Ласло донеслись знакомые голоса «совета мудрейших» — Соботки, Новака, Шерера. И этот день начинался, как все прошлые… Обсуждался ночной обстрел, — значит, не приснился ему ни бой, ни утреннее затишье.

— Битва, скажу я вам, была, как видно, необычных масштабов, — объяснял Шерер. — Я всю ночь бодрствовал, следил за выстрелами и попаданиями. У зажатых в клещи русских, по-видимому, скопилось в «котле» много военной техники. Казалось бы — я подчеркиваю: «казалось бы», это означает, что у них перевес в грубой силе. Но тем временем наша артиллерия хорошо пристрелялась по всем их позициям. И сегодня ночью мы взяли свое… Результат? Затишье! Не правда ли, затишье?

— Разумеется, — поддакнул Соботка.

— Хорошо бы сейчас, — размечтался Новак, — обозреть всю местность с какой-нибудь высоты. Интересно было бы…

Шерер с готовностью вызвался объяснить все.

— Вот взгляните, господа! Здесь у нас — Дунай. Вчера мой информатор вновь подтвердил, что возле Дунафёльдвара наши форсировали реку. По моим расчетам, сегодня утром мы уже должны были двинуться дальше. Вот сюда примерно.

— Ну, естественно…

— Интересно! — промолвил Новак. — А мне вчера один немецкий военный… Офицер СС из третьего дома… говорил, что на Шарокшарском шоссе… Он, видите ли, на диалекте говорит, а я лучше понимаю литературный немецкий… Одним словом, он сказал, что по Шарокшарскому шоссе в город вошли немецкие танки! Говорю вам: я даже подумал, что, может быть, плохо его понял?

— Возможно ли, что на пештской стороне уже нет русских?

— А почему бы и нет, простите? — недоумевал Шерер. — Почему? Ведь если у них есть хоть капелька ума — вот взгляните сюда! — они должны были бы немедленно панически бежать вот из этой части города. В горы, не правда ли? И там еще какое-то время… Верно?

— О, боже, боже!

Они помолчали немного. Затем Соботка начал оправдываться перед советником за какой-то «вчерашний неприятный инцидент».

— Ведь я в таких случаях не могу определить, как далеко простираются полномочия коменданта ПВО. Вся эта история и началась-то как спор совершенно частного характера!

— Ну, что вы! — успокоил его Новак. — Вам не в чем упрекнуть себя: вы поступили абсолютно правильно. А он свое получил сполна. Ишь придумал: мука и варенье — лекарство! Надо же такое выдумать!

Как видно, зубной врач снова поднял вопрос о малышах, страдающих от голодных отеков, с симптомами цинги.

— Надо же! И этот подстрекательский возмутительный тон! «Чувство общности», «долг перед людьми»… бог знает, что он еще там наговорил…

— Да, очень неприятно. Исключительно неприятно. Но ведь я, как комендант ПВО…

— Прошу вас взглянуть, если угодно, что у меня есть, — в конце концов мы живем бок о бок уже восьмую неделю. Чего у меня больше, чем у любого другого экономного семейства? А этот тип накинулся на меня, словно я… Интересы всего дома! Маленькие дети!.. А я — старый человек! И жена моя уже не девочка! У нас свои потребности, и мы, увы, тоже не совсем здоровы. У меня, например, гипертония, у жены — обмороки…

— Во всяком случае, — донесся голос Шерера, — не вредно знать, кто как вел себя в эти критические дни. Кто играл на нервах окружающих, и без того напряженных до предела, кто нарушал покой убежища…

Голоса удалились, как видно, «мудрейшие» отважились спуститься к выходу.

— Ты слышал? — шепнул Ласло дяде Мартону. — На Шарокшарском шоссе!

Старик ничего не ответил, сидя в углу, он, охая, натягивал на свои вспухшие ноги ботинки.

«Ну, и если немцы действительно форсировали Дунай под Фёльдваром? Чего ждут от них эти дурни? Еще вчера они вздрагивали от каждого выстрела!» — думал Ласло.

— Послушай! — наклонился он к старику. — В тридцать шестом, когда началась война в Испании, нужно было быть честным и смелым человеком, чтобы определить, на чьей стороне твое место. В сорок первом достаточно было хоть немного смыслить в политике, истории, географии, чтобы понять: Россия — такой орешек, об который фашисты обломают себе зубы! А после Сталинграда уже не нужно было ничего, разве что самую маленькую толику рассудка, чтобы сообразить: фашистам переломили хребет!.. Так ведь нет же, нет! Эти людишки не имеют и капли разума, клянусь! На них не действуют даже факты! — Ласло в бессильной злобе ткнул кулаком в стену. — Им на голову валится все здание, а они сожмутся, как ежи, в комочек и сидят… Но стоит наступить передышке, как они опять за свое: «На Шарокшарском шоссе — немецкие танки!» О, господи!..

— Факты, говоришь! — буркнул старый Мартон. — Эти ведь, пока не гремит гром над ними, только то и считают фактом, что им подходит.

Он зашнуровал наконец ботинки и распрямился.

Тем временем местные знатоки политической и военной обстановки снова вернулись на лестницу.

— Мерзкий вид имеет наша улица, — посасывая больной зуб, отметил советник Новак. — Давненько я не видел ее при дневном свете. Мерзкий вид.

— Ничего, сударь, русских пленных хватит! Они нам восстановят все это.

Шерер захохотал своим визгливым бабьим смехом.

— Скажите, Шерер, правда, что немцы мосты взорвали?

— Точно не знаю. Во всяком случае, не все. С точки зрения стратегической это было бы не верно. Речь может идти о чем? Временно привести их в негодность — для этого довольно одного-двух взрывов. Но чтобы вы убедились в предусмотрительности немцев, открою вам одну тайну: в Дёре заготовлена точная копия будапештского моста Франца-Иосифа, все-все до последней клепки!

Под сводом арки зазвучали знакомые шаги, — Магда!

Новак не признавал в амурных делах социальных различий и готов был почесать язык с любой хорошенькой женщиной. Поэтому и сейчас он весело воскликнул:

— Какая вы все-таки молодчина! Уже успели и на «колодец», за водичкой прогуляться! — И вдруг в голосе его зазвучали нотки зависти и удивления. — Как? Сигареты?.. И хлеб? Покажите-ка! Откуда? Где дают?..

Магда, вероятно, спешила и потому запыхалась, но ответила она по-детски звонко и взволнованно, хотя и откровенно холодным тоном:

— Русские дали.

— Как? Кто?

— Русские.

— Бросьте шутить! — воскликнул Новак, но по его тону можно было понять, что и он не принимает слова Магды за шутку. — Где русские?

— Где? Вон там, в конце улицы, возле Туннеля.

— И вы?.. Да нет, вы шутите! — с усилием выдавливая из себя смешок, продолжал Новак. — Как же вы могли бы пробраться к ним через передовую?

— Нет больше никакой передовой! — В строгом голосе Магды звучали непонятные слезы. — Говорю же вам: нет фронта! И они уже здесь. Неужели вы не понимаете? Здесь!

Ласло и Мартон метнулись навстречу Магде, распахнули перед ней дверь. Ставя ведро с водой на пол, она уронила несколько пачек сигарет. Рука ее крепко сжимала буханку хлеба. Магда глядела на Ласло, и он видел перед собой совсем новое, до сих пор незнакомое лицо: оно вздрагивало от кипящей внутри и вот-вот готовой вырваться наружу радости, и глаза ее были широко распахнуты… Магда самозабвенно улыбалась, не в силах произнести ни слова, шагнула к Ласло, остановилась и… бросилась на шею старому Мартону.

— Пришли! — проговорила она сквозь радостные рыдания. — Здесь они, дядя Мартон!

А внизу, окаменев и потеряв дар речи, замерли те трое.

— Глупая шутка! — хрипло выдавил наконец из себя советник. — Глупая…

В этот миг в подъезд вбежал сынишка дворника — тот самый, которому под рождество еще так нравилась осада. Он принес, добровольно вызвавшись помочь тете Магде, второе ведро с водой.

— Это что у тебя на голове? — вскричал советник, завидев мальчишку.

— Русская шапка! Русский солдат подарил. И хлеб тоже.

— Да что же это такое, черт побери! Где, какие русские? А ну говори, щенок!

— Там, на площади… Тьма-тьмущая… И по нашей улице уже идут… А я вам не щенок!

А по улице, возвращаясь от «колодца», вереницей шли женщины и мужчины с полными ведрами воды, жильцы из соседних домов, — и все радостно повторяли одну и ту же весть… Соботка, комендант ПВО дома, нерешительно топтался на месте и, бледный как мел, повторял:

— А я и не знаю, как положено поступать в подобных случаях… честное слово, не знаю.

Новак, который вдруг несколько охрип, все же уверенно настаивал:

— Нужно занять единую позицию — это главное. Всем жильцам дома без исключения — единую позицию!

— Если бы я знал, как поступают в таких случаях… Может, флаг белый вывесить?

— Единую позицию! Это — главное. Документ нужно какой-то составить… скажем — манифест! Где Шерер? Шерер? — Но Шерера и след простыл. — Да, да, манифест! И чтобы все до одного подписали… Что здесь только гражданское население, женщины, дети… Дети, маленькие больные дети!

— Если бы я только знал, как в таких случаях положено поступать. Что-то белое нужно? Флаг белый…

— Нет и нет! Лучше флаг с красным крестом. В конце концов здесь же больные дети! Красный крест — это международный, всеми признанный знак. Он зафиксирован в международном праве…

Ласло и его друзья ринулись на улицу. Все: и дядя Мартон, и Дюри, и старый профессор, и женщины. Из убежища люди тоже поднялись к выходу и теперь толклись у сорванных с петель ворот. Детишки — тощие и бледные, испуганно щурились от непривычного света. Они не прыгали и не галдели, а, удивленно разинув рты, слушали в двадцатый раз рассказ дворницкого Яни о том, как ему повстречался высокий-превысокий русский и подарил шапку.

— Он видит, я без шапки. Вот и подарил. А я тете Магде из первой квартиры помогал воду нести…

Любопытство вытащило к воротам и поставило за спины других и Новака. Да и Соботка вдруг почуял, что «в этот критический момент» его место — с остальными обитателями дома. И он толкался в подворотне, а соседи с отвращением шарахались от него: все знали, что с самого рождества он ни разу даже на ночь не снимал ни шляпы, ни пальто, и вши буквально кишели на нем.


В половине десятого утра 12 февраля 1945 года на угол улицы Мико вышли двое. На фоне снега их одежда казалась черной. Может быть, Ласло нужно было бы припасть к земле, или запеть гимн, или просто исторгнуть из груди счастливый победный клич… Но он молчал и только в глубине сердца — там, где до сих пор привык ощущать лишь боль в горле, — ощущал ни на что не похожий трепетный и могучий голос счастья. И, может быть, именно поэтому чем-то оно походило на горе, ибо воскрешало в памяти всю прежнюю, накопившуюся в нем боль. «Почему я не могу ничего сказать? Почему не нахожу слов — слов, достойных этого величественного, дивного чувства? Но ведь все так просто, все это так просто!.. Февраль, мраморно-серое, в прожилках, небо и две черные фигуры, идущие по снегу… Может быть, это память о дорогих, безвозвратно погибших друзьях лишила мою радость дара речи? Или зрелище повергнутой в руины улицы? Или это какая-то старая, ненужная новому, свободному миру, скорлупа сковала, оградила мое сердце?..»

Но нет! Вот и дядя Мартон, старый рабочий, прошедший через столько битв коммунист, — он тоже молчит. Смотрит на тех, идущих им навстречу с нижнего конца улицы, и молчит…

А двое в черном медленно приближаются к ним. Останавливаясь, осторожно посматривая по сторонам, они подходят все ближе. Их ноги ступают по извилистой, но твердой тропинке, протоптанной ходившими столько недель за водой женщинами — между груд оружия, невзорвавшихся бомб, столько раз перерезанных телефонных проводов… Они подходят к третьему от Ласло дому и спрашивают что-то у людей, стоящих в воротах. Они не в солдатских шинелях. Один, повыше ростом, в темно-коричневой кожанке, другой — в стеганой телогрейке, оба в валенках. На груди у каждого — дисковый автомат, на голове — меховая ушанка… Вот уже можно разглядеть их лица… Высокий, в кожанке, — худощав, нос с горбинкой, на лице повязка. Другой — круглолицый и курносый, совсем еще мальчик… Вот они у соседнего дома. Постояли, осмотрелись и там что-то спросили, пошли дальше… На шапках у них красные пятиконечные звезды. У младшего на погонах красные лычки, у старшего — две маленькие звездочки. Уже слышно, как похрустывает снег у них под ногами… Еще несколько шагов, и они будут здесь!..

Медленным, размеренным шагом шли русские солдаты. От самой Волги, по снегу и грязи, сквозь пыль и зной шли они этим размеренным шагом — как ходят люди, собравшиеся в долгий путь. И зорко оглядываются, смотрят направо и налево, на лысые сады по горному склону, на зияющие окна домов: ведь они первыми вступали на землю, где еще минуту назад лютовал враг. И лица их строги. Наверху, в Крепости, порою еще рвутся мины, трещат винтовки. Поэтому лица их строги и бесстрастны, как их шаг.

Возле дома Ласло они на миг останавливаются. На ломаном венгерском языке обращаются к стоящим под аркой:

— Немет нынч?

В ответ звучит сначала детский, затем взрослый хор:

— Нынч! Нет немцев…

Яни, сын дворника, кричит:

— Смылись!

Серые, пристально глядящие глаза русских на миг задерживаются на бледных лицах тесно сбившихся в кучку людей, на мышино-серых личиках детей. Может быть, русские узнали свой хлеб в ручонках мальчишки?

— Нынч! — повторяют они и кивают. И шагают дальше. Размеренно и неотвратимо, как стрелки часов.

А люди стоят в воротах и смотрят им вслед. И словно дивятся про себя: только и всего?

Только и всего. И все же: будто ржавая, старая цепь речного крана срывается с вала лебедки и с грохотом катится в пучину воды — так утонул, канул без следа и навечно вчерашний мир. Словно на новом, чистом листе проступила каждая линия столь знакомой картины: мраморное небо вверху, изувеченные дома, покрытая руинами улица… Вчера все это называлось: осада, разруха, вражеская территория, чужой город, смертельная опасность. Но это было вчера. А сегодня все приобретает новое значение, новый смысл…

…Два человека шагали дальше, минуя дом за домом.

И там, где они проходили, в жизни людей, в истории города и народа открывалась новая страница, и на ней проступали слова:

«12 февраля 1945 года. Во имя Человека».

Загрузка...