К вечеру баркас и катер шли к клиперу, возвращаясь с берега. Приближаясь к судну, шумные разговоры и смех стихли. Шлюпки пристали, и началась высадка. Слегка пошатываясь, выходили подгулявшие матросы на палубу и поскорей пробирались на бак, где шумно делились впечатлениями с остававшимися на клипере. Нескольких пришлось подымать на веревке и в бесчувственном состоянии уносить на палубу и окачивать водой. Наконец поднялся по трапу и Щукин, поддерживаемый сзади двумя более трезвыми ассистентами[12], и при свете фонарей предстал в самом жалком и истерзанном виде. Лицо старого боцмана было в кровавых подтеках, один глаз вздут, рубаха изорвана, и от шелковой косынки висели одни клочки.
Хотя боцман был очень пьян, однако при входе на шканцы он приложил руку к виску, отдавая честь, и пролепетал: «Честь имею явиться!» Затем его отвели в каюту и уложили.
Гардемарин, ездивший на берег с командой, доложил старшему офицеру, что боцмана, сильно избитого, привели на пристань Федосеев и еще два матроса и объяснили, что нашли его в таком виде, случайно зайдя в кабак. Василий Иваныч попросил доктора осмотреть Щукина. Скоро Карл Карлович вернулся и объяснил, что хотя боцман и «поврежден», но переломов нигде нет и через день-другой он отлежится.
Тогда Василий Иваныч велел позвать Федосеева.
Старый матрос явился в кают-компанию несколько раскрасневшийся от выпитого вина, но^ держался на ногах твердо. Он подтвердил старшему офицеру то же, что сказал и гардемарину.
— Кто же мог избить боцмана? — спросил Василий Иваныч.
— Должно, боцмана помяли англичане, ваше благородие! — тихим и спокойным голосом отвечал Федосеич.
— Какие англичане?
— С купеческих судов англичане, ваше благородие. Их тут есть…
— Почему ты думаешь, что англичане?
— Мы видели, ваше благородие, что Нилыч с ними раньше связался пить шнапсы… Верно, опосле и разодрались…
Василий Иваныч покачал головой и отпустил Федосеича.
На следующее утро Василий Иваныч сам заглянул в каюту боцмана. Щукин лежал пластом. Все лицо его было обложено компрессами.
При виде старшего офицера старый боцман вскочил.
— Лежи, лежи, Щукин. Где это, братец, тебя так изукрасили?
— Не припомню, ваше благородие! — хмуро отвечал боцман.
— Федосеев сказывал, что ты с англичанами дрался?
Боцман на секунду вытаращил удивленно глаза, но вслед за тем с живостью проговорил:
— Дрался, ваше благородие!.. Виноват…
Василий Иваныч сразу догадался, что на англичан взвели напраслину, но дальнейших расспросов не продолжал и ушел, пожелав боцману скорей поправиться и впредь с англичанами не драться.
Щукин отлеживался целый день. Был уже вечер, когда в каюту к нему вдруг шмыгнул Леонтьев.
— Кто здесь?
— Леонтьев, Матвей Нилыч!
— Тебе что? — сердито спросил боцман.
— Я, Матвей Нилыч, пришел доложить вам, по секрету, потому как я завсегда уважал вас и кроме хорошего ничего от вас не видал… Я знаю, кто это с вами так подло, можно сказать, поступил. Я, если угодно, свидетелем под присягу пойду… Это Федосеев всему зачинщик… Я сам слышал, Матвей Нилыч, как он…
— Подойди-ка сюда поближе! — перебил его Щукин.
И когда матрос приблизился, боцман вдруг поднялся с койки и со всего размаха закатил здоровую затрещину Леонтьеву, никак не ожидавшему такого сюрприза.
— Вот тебе, подлецу, по секрету! Ах ты, мерзавец этакий!.. С чем подъехал!
И грозный боцман, охваченный негодованием, снова поднял свой здоровенный кулак, но Леонтьев благоразумно поспешил исчезнуть.
— Ишь ведь, подлый! — прошептал боцман, опускаясь на койку.
…После происшествия в Гонконге Щукин, по словам матросов, стал гораздо «легче на руку». Он дрался редко, и если дрался, то «с рассудком». Ругался же он по-прежнему артистически и нередко восхищал самих обруганных матросов неожиданностью и разнообразием своих импровизаций.
С Федосеичем он был в хороших отношениях, и они нередко вместе пьянствовали потом на берегу. Зато Леонтьеву доставалось-таки от боцмана. Слух о поступке франта-матроса сделался известным, и вся команда относилась к нему недружелюбно.