Шел себе и шел человек по лесной дороге, нес лютню за спиной, и еще был у него при себе нож. Одет был в дрянную мешковину, рожу имел круглую, веселую, сложение богатырское. Из Хайдельберга шел он и с гордостью сообщал о себе — «literatus sum». Вот и взяли его в Свору Пропащих, как подбирали по дороге все, что плохо лежало.
Вечером хорошо послушать, как врет Фихтеле. Только не нужно чрезмерно наливать ему из фляги, а то петь возьмется. Ничего более ужасного и косноязычного, чем пение студента, невозможно себе представить. А глотку ему заткнуть чрезвычайно трудно.
Dir, mein lieber schatz, Geb ich hanttruvebratz, Damit du dich erinne An minne…[2]
В лесу сыро, темно августовскими ночами. И так тихо, что слышно, как собаки лают в деревне, до которой еще полдня ходу. Раскладывали костер побольше. Докуда хватает свету, там и стены, а за стенами — ночь, волки и кое-что похуже, лучше и не думать.
— Расскажи еще про Хайдельберг, — просит Эркенбальда.
Она теперь большая дама, спит с капитаном, о Хильдегунде ни слова.
— Чудно, — говорит простодушный Ремедий Гааз. — Ведь мы были в Хайдельберге прошлой весной. А Фихтеле послушать — совсем другой город. И где были мои глаза, коли я всех этих чудес не разглядел?
Все хохочут.
Будучи в Хайдельберге студентом, наведывался Фихтеле к одной замужней даме. Жила она в богатом доме при небольшом садике. Садик располагался с западной стороны, и Фихтеле никогда там не бывал. Слишком открытое место, неровен час увидят соседи. Потому с наступлением ночи прокрадывался в дом к любезной своей конкубине, сиречь возлюбленной, и она принимала его в темной комнате окнами на восток. И вместе любовались восходом луны…
— Только любовались? — спрашивает Гевард.
Рослый детина Гевард, весь в шрамах. Казалось, весь мир ополчился извести солдата, но никак не добьет — живуч ландскнехт.
— Да нет, не только, — не смущается Фихтеле.
Тут же со всех сторон шиканье: не мешай рассказывать!
— И вот однажды, когда я развязал завязки на корсаже у моей дамы, и две прелестных пленницы выскочили на волю из своей узкой темницы…
— О чем это он? — шепотом спрашивает Ремедий у Геварда. — Уже две бабы? Была же одна.
— За сиськи ее ухватил, — поясняет Гевард.
— …как заскрежетал замок, и в дом вошел господин законный супруг моей дорогой подруги.
Эркенбальда тихо вздохнула, откусила от хлеба, который держала в руке.
— Увидев нас вместе в объятиях друг друга, сильно разгневался он и повелел неверной жене своей идти наверх, в супружескую спальню, а ко мне обратился с такими словами: «Признаешь ли ты, что как вор проник в мой дом и попытался опозорить имя мое и жены моей?» Ну, я признался немедленно и со слезами предался в руки господина мужа подруги моей. «Ибо я грешен перед вами, и теперь вы можете вершить надо мною суд, как вам будет угодно». Он взял меня за руку и вывел в сад. Тот самый, что размещался с западной стороны дома. Там поставил у стены и велел пройти вперед, отсчитавши десять шагов. «И ближе, чем на это расстояние, не приближайся к моему дому», — добавил. Я повиновался, а затем, как заяц, метнулся в сторону и бросился бежать, не веря спасению своему. Такого страха он на меня нагнал.
Фихтеле замолчал, пошевелил в костре ветку.
— Не понимаю я, — сказал Гевард. — Что такого страшного было в том наказании?
Фихтеле повернулся к нему, хмыкнул.
— В том-то и дело, что ничего. Этого и испугался.
— И что, больше не ходил к той женщине? — спросил Ремедий.
— Отчего же… Через три или четыре дня явился, больно уж хотелось мне обнять ее, мою красавицу. И снова началась наша любовь. Таясь, приходил к ней вечерами. И как-то раз снова застал нас вместе ее муж. У меня душа ушла в пятки, когда показался он на пороге. Лицо бледное под черной шляпой, на груди золотая цепь в три ряда, левая рука в перчатке, правую, без перчатки, в кольцах, ко мне тянет. У меня со страху слезы полились из глаз. Он говорит: «Подойди ко мне». Подошел. «В прошлый раз не говорил ли тебе, чтобы не приближался к этому дому ближе, чем на десять шагов?» — «Говорил, господин». — «Ну так идем со мной». Повернулся, за собой поманил. Я за ним, а у самого ноги от страха подгибаются. Вправе он убить меня в саду, никто с него не спросит, куда, мол, делся студент Бальтазар Фихтеле?
— Дальше-то что? Не тяни, — жадно сказал Радульф, еще один старый товарищ капитана. Агильберт с усмешкой покосился на него: до седых волос дожил солдат, а все так же любит сказки.
— Дальше? Привел он меня в сад и велел отойти от дома на двадцать шагов. Я воспрял духом. Больно уж легко удается отделаться от обманутого мужа. Он только расстояние увеличивает между мною и женой своею… Пробежал я эти двадцать шагов с поющим сердцем… и на последнем свалился в глубочайшую яму, локтей тридцать пролетел. Все кости себе переломал…
— Как же ты жив остался? — спросил Ремедий, видя, что рассказ окончен, а самое главное так и не прояснилось.
— Да разве это жизнь? — вопросом на вопрос ответил Фихтеле под всеобщий хохот и полез в кошель за игральными картами.
Через несколько дней Фихтеле натер ноги и теперь плелся, сняв сапоги. От холода весь посинел и чаще, чем следовало бы, наведывался к Эркенбальде с просьбой о фляжке дешевого рейнвейна. Женщина не отказывала, скупо улыбалась тонкими губами, цедила жидкое винцо. Фихтеле задолжал ей жалованье уже за полмесяца, но не слишком печалился — кто знает, настанет ли завтра утро.
— Хотите подкрепиться, святой отец? — привязался он к Иеронимусу, протягивая ангстер, фляжку формой и размером похожую на луковицу.
Иеронимус отказываться не стал, глотнул.
— А разводит винцо Эркенбальда-то, — сказал он, обтирая губы. — Экая ведьма.
Фихтеле забрал ангстер, завинтил пробку.
— И пес с ней, — беззаботно сказал он. — У вас нет мази от мозолей, отец Иеронимус?
— К сожалению, нет.
— А, бренное тело, значит, не врачуем? Только падший дух поднимаем на должную высоту?
— Когда есть возможность, врачую и тело, — сказал Иеронимус, не поддаваясь на полупьяную провокацию студента. — Как же случилось, что ты натер себе ноги?
— Так сапоги ворованные, — просто ответил Фихтеле. — Маловаты оказались.
— Тебе нужен совет?
— А что еще взять с вашего брата?
— В таком случае, либо не воруй что попало, либо заранее готовься к последствиям.
Фихтеле захохотал.
— Хороший же у ландскнехтов духовный пастырь. Не понимаю, за что они вас так ненавидят.
Иеронимус пристально поглядел своему собеседнику в глаза.
— Ненавидят? Ты уверен?
— Любили бы — не вешали бы напраслину.
— Что ты называешь напраслиной?
— Ну, например… Да нет, глупости. — Фихтеле хохотнул, поддел босой ногой камешек. — Шальк вчера врал. Будто у вас были какие-то интимные отношения с обозной шлюхой. Будто оттрахали ее, прости господи, у всех на глазах, а потом выгнали в холодную ночь.
Фихтеле подождал ответа, но Иеронимус молчал. Тогда студент сказал:
— Так это что… правда?
— Да, — сказал Иеронимус. — Это правда. Так что не наговаривай на Шалька.
Фихтеле дернул бровями, хмыкнул.
— Странный вы пастырь… Знаете, отец Иеронимус, я ведь много читал там, в Хайдельберге. Мы с моим другом наведывались к одному планетарию, и он пересказывал нам немало сочинений ученых мужей по науке чтения звезд. Говорил, что те или иные изменения констелляций созвездий производят строго определенные изменения в нраве человека…
— В таком случае, почему бы не молиться прямо на звезды? — спросил Иеронимус.
Фихтеле пожал плечами.
— Я не говорю, что разделяю его мнение. Он рассказывал, будто знался с почитателями Зороастра и от них получил многие знания…
— Зороастр родился смеющимся. Викентий из Бовэ в «Зерцале истории» полагает его сыном Хама и внуком Ноя, говорит, что свои знания он получил от дьявола.
— Вы верите этим сказкам, отец Иеронимус?
— Я верю в то, что предписывает мне моя религия и моя церковь, — сказал Иеронимус.
Фихтеле покачал головой.
— Да вы настоящий мракобес, как я погляжу…
Иеронимус ничуть не смутился.
— Возможно, — сказал он. — А что в этом плохого?
— Не знаю. Для вас, вероятно, ничего. А вы что, ДЕЙСТВИТЕЛЬНО верите в то, что благодаря дьяволу Зороастр смеялся при своем рождении?
— А ты веришь в те истории, которые рассказываешь у костра?
— И да, и нет…
Иеронимус улыбнулся.
— Вот видишь.
— Если вы не донесете на меня святой инквизиции, я расскажу еще про того планетария.
— Не донесу.
— Ладно. Вот о чем мы спорили. Под какими зодиакальными знаками следовало бы рассматривать Бога и дьявола? Является ли Бог Раком, а дьявол Козерогом? Тому немало подтверждений. Ибо дьявол может быть отождествлен с Сатурном, господином Козерога, планетой неблаготворной, отбирающей, запирающей. Бог же — с благодатным Юпитером, императором, раздающим добро и щедро изливающим свет, а известно, что Юпитер — господин Рака.
Иеронимус слушал, не перебивая. Студент увлекся, говорил, захлебываясь.
— Но с другой стороны, можно возразить на это: сын Божий родился, как известно, первого января, то есть под знаком Козерога. Следовательно, Бог может быть также связан с Козерогом, с устремлением вверх, в горние выси. В то время как потаенное, низменное отдано во власть Рака — дьявола, чудовища, копошащегося на дне колодца…
Он победоносно поглядел на Иеронимуса. Монах сказал:
— Бог бесконечен и потому включает в себя свойства Козерога, как и свойства Рака. Дьявол же по природе своей ограничен и потому может проявляться либо в одной, либо в другой из названных форм. Где противоречие?
— Почему вы принижаете дьявола и его роль? — горячо спросил Фихтеле.
— Разве могло бы существовать добро во всем его блеске, не будь на земле зла, чтобы его оттенять?
— Бог устроил так, что и зло служит во благо Ему, — сказал Иеронимус.
— Так как бы существовало бы это самое добро, если бы не было зла? Как бы мы увидели свет, не будь рядом тени?
— Если бы существовало одно только добро, не было бы нужды его показывать и оттенять, — отозвался Иеронимус. — Добро может существовать без зла, но зло никогда не может существовать без добра. Не впадай в ересь, Фихтеле. От твоих рассуждений всего один шаг до дьяволопоклонничества.
С тех пор бранное слово, слетевшее с уст разобиженного студента, осталось за Иеронимусом как прозвище. И скоро все ландскнехты между собой называли его не иначе, как «Мракобес».