Время за полдень. Июльское солнце залило степь огненным зноем. Раскаленный воздух струился бесцветным, чуть заметным глазу пламенем… Редко встретишь в такую пору путника на широкой степной дороге: терпеливо покачиваясь в седле в такт ленивым движениям худой, заморенной лошаденки, запряженной в тяжелую четан-арбу, проедет возвращающийся из города дехканин в спущенном до самого носа старом войлочном колпаке, просеменит на ишаке седовласый старик — продавец винограда, охрипший от беспрерывных «хых-хых», подкрепляемых ударами голых, заскорузлых пяток: пропылит по дороге стайка оборванных, чумазых ребят с перекинутыми за спину горшками из-под распроданного кислого молока…
Жара прибывала. Не чувствовалось даже слабого дуновения ветерка. Пыль, поднятая арбой, долго висела в воздухе, искрами раскаленного железа прилипала к лицу, затрудняла дыхание.
Зной сморил даже рослого, крепкого джигита, оказавшегося в дороге в эту пору. По виду — кишлачный житель, привычный и к жаре, и к холоду, он размашисто шагал, утопая крупными ступнями в хлюпкой, горячей пыли. Торопясь добраться до места, нетерпеливо спрашивал редких прохожих и проезжих:
— Далеко еще до Топ-Кайрагача?
— Порядочно. Первый гузар за мостом.
Длинная, с открытым воротом рубаха и полосатый халат джигита были совсем мокрыми. Время от времени он с досадой отдирал рубаху, прилипавшую к потному телу, часто встряхивая подолом.
За первым же мостом действительно начинался гузар. По сторонам дороги расположились одна против другой две чайханы, мясная лавка, к ней прикорнула маленькая мелочная лавчонка: на улице мусор, но зато она щедро полита водой, от беспорядочно разросшихся старых корявых талов падает густая тень.
Джигит опустился на широкий деревянный помост чайханы по левой стороне улицы. Полой халата он вытер запыленное, потное лицо, положил около себя небольшую сумку и попросил чаю.
Чайханщик, щуплый, сухощавый человек с узким безбородым лицом, сидел, приподняв худые костистые плечи, рядом с помятым, не раз чинившимся и ни разу не чищенным огромным самоваром. Его мало интересовали случайные гости, которые заходили и, выпив чайник чаю, уходили из чайханы. Он то проводил грязной, черной от сажи тряпкой по боку самовара, то принимался перетирать пиалы и чайники, брал пиалу, тысячу раз побывавшую у него в руках, таращил глаза, будто видел ее впервые, и сердито ворчал: «Ну как тут не дивиться людскому терпению! Да лучше бы мне провалиться в самоварную трубу и сгореть вместо углей! Чтобы от безбородого Джаббара осталась только горсть золы! Разве это дело, разве это жизнь? Вот и у этой дряни края выщербились. И та вон треснула!..»
— Эй, молодой арбакеш! — вдруг закричал он какому-то подростку. — Отведи подальше коня, а то возьму и соберу весь помет в твою тюбетейку!
Наконец чайханщик с глухим стуком поставил перед джигитом чайник с отбитым и надставленным белой жестью носиком и облупленную, с выщербленными краями пиалу.
Народу в чайхане было мало. Поодаль от джигита сидели два дехканина средних лет. Они толковали между собой, жалуясь на плохой сбыт овощей, на недостаток тягла. Один из них, прервав беседу, принялся рукояткой плети торопливо чесать себе загорбок, другой, показав на свой поношенный сапог с коротким, не больше четверти, рваным голенищем, сказал:
— Это когда обновим? Ты говоришь о тягле! Ото всего дехканского хозяйства никакого толку. У дехкан сил не осталось.
— Э, брат, была бы голова цела, — успокаивал его сосед.
В углу чайханы, прислонившись к стене, дремал казах, одетый, несмотря на жару, в толстый суконный халат. Приоткрыв глаза, он грубовато потребовал:
— Подай шилим!
Чайханщик, не торопясь, взял чилим[1], в котором оставалась одна зола, положил в него раскаленный уголек и поднес казаху.
— Докуривай, докуривай, — проговорил он насмешливо. — Чтоб ни пылинки не пропало из того, за что ты заплатил!
Казах, как заправский курильщик, попытался сделать глубокую затяжку, но тут же отвернулся и сердито проворчал:
— Ни капли дыма! Ты худший из людей, добра тебе не видать!..
Джигита мучила жажда, и он пил торопливо, часто дуя на горячий чай. Опорожнив чайник, юноша бережно отделил от спрятанной в поясе мелочи несколько медяков, бросил их в пиалу и тотчас встал. Некоторое время, однако, он стоял в нерешительности: не знал, в какую сторону направиться. Потом, хотя и убедился в сварливом нраве чайханщика, подошел к нему.
— Вы не знаете, где тут усадьба Мирзы-Каримбая?
— А зачем тебе?
— Хотел повидаться.
— Хм… Мирзу-Каримбая не то что здесь — во всех четырех концах Ташкента знают. — Чайханщик вытянул левую руку и указал на один из переулков: — Во-он на ту улицу сворачивай. Большущие, издали заметные ворота. Искандер Зулькарнайн[2] таких крепостей не строил!
Оглядев джигита с головы до ног, чайханщик прибавил с завистью:
— И крепок же ты, братец. Сила так и прет из всего тела! Откуда будешь, не из Сайрама ли? Везет нашему баю!..
Его перебил чей-то голос из глубины чайханы:
— Сплюнь! Сглазишь, пагубник! Мне бы так сказал — я бы тебе все зубы выбил.
— Да, если бы у меня были зубы, а у тебя сила нашлась, ходячая ты немощь, — съязвил чайханщик.
Джигит простодушно улыбнулся и вышел из чайханы.
Когда он поравнялся с огромными, выкрашенными зеленой краской, тяжелыми, резными воротами, сердце его часто забилось. Одна половина ворот оказалась открытой. Он издали заглянул во двор: прямо против него на обширной супе в тени высокого карагача сидел, обмахиваясь платочком, старик в белоснежной рубахе, с маленькой белой бородкой.
Сердце юноши забилось сильней: «Как подойти к этому человеку, которого знает весь Ташкент?» Он робко вошел в ворота, в десяти — пятнадцати шагах от супы почтительно сложил на груди руки и с поклоном проговорил:
— Ассалям-алейкум!
От смущения голос его прерывался, звуки с трудом выходили из горла.
Старик не двинулся с места. Приставив руку к глазам, он некоторое время по-стариковски всматривался в гостя, затем проговорил негромко:
— Подойди, подойди, мой свет. Чем могу помочь?
Юноша подошел ближе, положив сумку на землю, протянул старику большие, сильные руки. Потом несмело присел на краешек супы, опустил голову. «Куда я попал? — промелькнула у него мысль. — Мирза-Каримбай это или нет? Может быть, это другой бай?»
Старик, заметив смущение юноши, спросил снова:
— Так с чем пришел, сын мой? Расскажи…
Джигит поднял голову, взглянул на старика и улыбнулся.
— Мирза-Каримбай вы будете?
Старик кивнул головой.
— Я пришел из Ходжикента.
— Из Ходжикента?
— Я сын вашей племянницы Хушрой.
— Э-э… — Мирза-Каримбай чуть пошевелился. — Племянницы моей Хушрой-биби[3] сын, говоришь? Хвала тебе, хвала! Спасибо, что навестил, племянник. Как мать, здоровья ей и благополучия, где бы она ни была! Как звать тебя, племянник?
— Зовут меня Юлчи. Мать, слава богу, жива-здорова. Вам привет передавала.
— А отец, э-э… Шерали, как, здоров?
— Отец умер. Уже больше двух лет…
Мирза-Каримбай легонько коснулся руками бородки, делая вид, что произносит слова заупокойной молитвы.
— Очень хороший был человек, бедняга: скромный, правдивый, рассудительный. Одно время он часто наведывался. И здесь, и в городе у меня бывал. А ты приезжал когда-нибудь?
— Помню, будто еще маленького отец с матерью как-то привозили меня.
Старик стал вспоминать прошлое. Он рассказал, как после смерти его старшей сестры остались две девочки-сиротки, из которых старшая — Хушрой — жила у отца, а младшую — Аим-биби — взял на воспитание он, Мирза-Каримбай: вспомнил, как эта младшая неожиданно умерла перед самой своей свадьбой, а Хушрой-биби тоже не посчастливилось: после смерти отца дядья выдали ее замуж в кишлак, за Шерали. Все это Юлчи уже сотни раз слышал от матери. Потом старик умолк и медленно, словно погружаясь в дремоту, закрыл маленькие живые глаза. Он забыл и кишлачную Хушрой-биби, и ее скромного, трудолюбивого покойника-мужа, и неожиданно появившегося, рослого и сильного, как лев, племянника.
Он размышлял о разных коммерческих комбинациях, которые с помощью банков рассчитывал провести в ущерб интересам своих конкурентов, о своих отношениях с должниками. Должников бай делил на три группы. С одними он будет по-прежнему поддерживать торговлю, так как у них есть капитал и хорошие связи — «руки длинные», как любил говорить старик, придет время — он с них за малое получит многое. Других припугнет, а потом спустит им залежавшуюся на складе мануфактуру по хорошей цене. Третьих… о, этим он покрепче прижмет хвост и заставит плясать, как обезьян… Потом он вспомнил о договоре на поставку хлопка, который был заключен недавно его старшим сыном Хакимом с русскими фирмами. Раскинув умом и еще раз убедившись, что в этом деле нет никакого риска, а прибыль потечет рекой, бай от удовольствия еще крепче зажмурил глаза.
Юлчи, конечно, не мог знать, почему это столь словоохотливый дядюшка вдруг закрыл глаза и погрузился в молчание. Он даже забеспокоился: «Видно, моим приходом недоволен». Однако, несколько освоившись, юноша смелее стал присматриваться и к старику и ко всему окружающему.
Мирза-Каримбай, несмотря на маленький рост и тонкие старческие руки, выглядел еще свежим и крепким. Он не очень полный, но и не худой. Небольшое, с хитрецой лицо его залито ярким, как гребень петуха, румянцем, белая борода и усы — чистые, расчесанные…
Каждый уголок квадратного двора, площадью побольше танапа[4], привлекал внимание юноши. Посредине двора — супа[5] и хауз[6]. Над супой карагач в два обхвата, с огромной шарообразной кроной, в тени которой — ни одного солнечного пятнышка. У хауза — три близко посаженные друг к другу яблони с переплетающимися ветвями. На одной из них яблоки уже отливают желтизнощ на другой — крупные, с кулак величиной, но еще совсем зеленые, взглянешь на них — и на зубах появится оскомина, а рот наполнится слюной: ветви третьей под тяжестью обильных красных плодов склонились к самому хаузу, — несколько яблок плавают в воде, рубинами горят на солнце. Шагах в двадцати за хаузом — большая открытая беседка с ярко раскрашенными колоннами, поднятая над землей на высоту человеческого роста. Вокруг беседки — цветник. Среди мелких цветочков, нежно переливающихся на солнце всеми красками радуги, высятся, отливая огнем драгоценной парчи, бархатно-красные мальвы.
Юлчи еще осматривался с любопытством, как вдруг из калитки внутреннего двора с веселым гомоном выбежала стайка ребят — мальчиков и девочек, одетых во все чистое, нарядное. Самый старший из них — хорошенький мальчик лет десяти, в бархатной тюбетейке оливкового цвета, — поставил на землю ловушку с большой серой крысой, открыл дверку. Жирная крыса тотчас выскочила наружу и, тяжело подпрыгивая, побежала к воротам. Ребята с громким улюлюканьем погнались за ней. Вскоре от ворот донеслись торжествующие, радостные крики и возглас: «Обольем керосином и подожжем!»
Старый бай открыл глаза. Он погрозил внучатам пальцем и прикрикнул:
— Не балуйте со спичками, эй! — Потом, чтобы несколько загладить свою невнимательность к забытому племяннику, ласково обратился к нему: — Так, значит, нашел-таки нас, племянник. Да, расспрашивая да переспрашивая, говорят, и Мекку находят… Эй, Айниса! — окликнул бай болезненно-бледную девочку, стоявшую несколько в стороне от ребят. — Позови бабушку.
Вскоре от калитки послышался женский голос:
— Что такое?
— Иди сюда! — поманил рукой старик.
— Там же посторонний…
— Родня… Сын Хушрой, — пояснил бай.
— Какой Хушрой? Усохнуть моей памяти… А-а, из кишлака, что ли?
К ним медленно подходила женщина лет пятидесяти восьми, среднего роста, полная, с широким, уже поблекшим и обрюзгшим лицом. Юлчи поднялся ей навстречу, почтительно поздоровался, передал привет от матери. Спесивая старуха, даже не дослушав гостя, обратилась к мужу:
— Это сын вашей кишлачной племянницы? С гору вырос джигит! Он и в детстве крупненький был… Я припоминаю его.
Мирза-Каримбай велел жене принести угощение. Только после этого старуха мимоходом взглянула на Юлчи с притворной сердечностью, за которой проскальзывало плохо скрытое пренебрежение, справилась о здоровье его домашних.
Бай, часто отдуваясь, принялся жаловаться на жару.
Немного погодя старуха вынесла поднос с угощением и чайник чаю. На подносе оказалось четыре маленьких хлебца и две кисти скороспелого винограда, изрядно поклеванного птицами. Юлчи протянул старухе сумку, которую принес из дома:
— Вот… Мать передала… курут…
— Ах, милая, жертвой мне стать за нее! — старуха брезгливо взяла сумку кончиками пальцев. — И зачем ей, бедняжке, было утруждать себя…
Ребята, услышав, что в сумке курут, окружили старуху:
— Бабушка, мне один!
— Бабушка, дай мне побольше!
Старуха, насупившись, прикрикнула на внучат, но в конце концов вынуждена была развязать сумку. Скривив губы, она сердито заворчала:
— Ах, козлята озорные! На курут из цельного молока смотреть не хотите, а из-за этих камешков спорите. Смотрите, какой жесткий, зубы обломаете. Этот курут все кишки вам порвет. Бой-бой, уморят меня эти ребята!
Заметив, что гость покраснел, бай, недовольный бестактностью жены, отвернулся и, чтобы прекратить болтовню старухи, сдержанно проговорил:
— Ну, довольно, иди в ичкари[7], уши заболели от твоей стрекотни.
Юлчи сидел, низко опустив голову: ему было обидно: он вспомнил, как мать собирала курут по соседям, как радовалась, вручая подарок для богатого дяди.
Бай разломил один хлебец, пододвинул поднос Юлчи.
— Бери, племянник, перекуси с дороги. — Старик помолчал. — Помнится, был у вас клочок земли. Уцелел он?
— Нет, — ответил Юлчи, несмело взяв с подноса кусочек хлеба, — земля продана.
Мирза-Каримбай был человеком жадным до земли. Если кто-либо из дехкан или землевладельцев оказывался в затруднительном положении, он обязательно сам или через посредников старался прибрать его землю к рукам. А бывало, когда дело касалось участка, граничившего с его угодьями, владелец и не думал продавать землю, но старик все равно добивался своего. Если нужно было, он ни перед чем не останавливался, не считался ни с честью, ни с совестью, ни с законом. Однако участок Юлчи, тем более уже проданный, не мог интересовать старика, поэтому он пустился в разглагольствования:
— Нехорошо получилось, племянник. Говорят: кто землю продает — не мужчина, мужчина земли не продаст, какая б ни была причина. Вот раскуси ядро этих слов… Видели мы много таких, что продавали землю. Все они рано или поздно становились нищими. Верно, землю они продают за деньги, наличными, со звоном пересчитывают. Деньги, конечно, отец всех вещей. Деньги, говорят, стану крепость придают, голову венцом украшают. Деньги — это крылья! С такими крыльями с запада на восток пролетишь, везде знакомых, товарищей найдешь, друзей-приятелей заведешь. Денежный человек — он и в Москве, и в Варшаве побывает. А без денег — попробуй-ка сдвинуться с места! Бе-э, куда там!.. Вот что значат деньги, племянник! Однако я очень расхвалил деньги. И в земле много хорошего есть. Земля — родить может. Воткнешь в землю ветку, она примется, зазеленеет, и, смотришь, дерево в обхват толщиной выросло. Деньги — тоже родят. Очень много родят, быстро родят. Особенно в нынешние времена деньги плодовитыми стали. Но деньги удержать трудно, легко проесть, растрясти зазря. Деньги что птичка: чуть приотпустил — и упорхнули из рук. А земля и родит, и для денег арканом служит. Кто землю покупает — полнеет, кто продает — хиреет. Вот раскуси ядро этих слов, племянник!
— Нужда, дядя… — Юлчи в два глотка опорожнил пиалу остывшего чая. — Отец целый год пролежал больной. Хлеб не уродился. Что сделаешь, если руки коротки…
Мирза-Каримбай перебил:
— Овца под одной и той же шкурой сколько раз худеет и снова жиреет, — сказал он назидательно. — В жизни человека иной раз бывают и трудные дни. С этим мириться надо. Лет, кажется, тридцать пять назад — ну да, это было в тот год, когда я открыл лавку в торговом ряду, — на мою долю выпало тяжкое испытание. Иногда, бывает, и купцы попадают в затруднительное положение, только тебе этого не понять. Мне понадобились деньги, а где их взять? В местечке Ракат мне досталось от отца три танапа земли. Обрабатывали ее чайрикеры[8] — издольщики. Кое-кто из родни и друзей советовали мне продать эту землю. Запомни, племянник: когда нужно, друзья не подхватят тебя под руки, не вытащат из грязи. Я никогда не верю друзьям. На советы все они проворны. А почему, спросишь? Потому что советовать — самое легкое дело: язык болтается, только и всего… Я никого не послушал. Прикинул умом так, прикинул этак и в конце концов нашел выход. Вытащил из сундуков жены наряды, собрал вещи, что держались только ради украшения дома, и все это превратил в деньги. Сам знаешь — женщины падки до нарядов и безделушек, а то, что у них в сундуке лежит, и самому небу не доверят. Жена плакала, причитала. «Глупая, — говорю ей, — даже навоз в земле — лучше богатства, что гниет в сундуке…» Жена — раба мужа, племянник! Мужчина, устраивающий свои дела сообразуясь с желаниями и мнением жены, не человек… Дела мои потом поправились, и земля уцелела.
— Другого выхода не было, дядя, — оправдывался Юлчи. — У вас были вещи, вы их продали, а у нас, кроме клочка земли, не на чем глазу остановиться. Я не сидел сложа руки: стадо пас, на поденщину ходил, конюхом был. Мать колосья собирала. В кишлаке прожить трудно. Жили мы, свыкшись и с голодом и с холодом. Одно только нас тревожило отца на шее был долг. Небольшой, меньше тридцати рублей. Когда отцу стало совсем плохо, он забеспокоился: «Пока глаза мои не закрылись, рассчитаться бы с долгом, чтобы в могиле лежать спокойно. Будет ли Юлчи хозяйствовать, сумеет ли он прокормить семью и отдать долг?» — сказал он матери. Вот и пошла земля наша за бесценок. Да мы рады были, что хоть расплатились и за нами не пропало чужое.
— А-а, вон как, говоришь… — Мирза-Каримбай вытянул по ковру ноги и, растирая их, продолжал: — Тогда другое дело. Долг — скверная штука, племянник. Чтобы разделаться с долгом, человек не только землю — себя в рабство продать обязан. Худшие из людей те, что пялят глаза на чужое. Есть такие: у самого нет ничего, а он только и делает, что зарится на чужое добро. Не желает мириться с тем, что он бедняк, хочет послаще поесть, получше одеться. Если у тебя есть ум, племянник, даже копейку чужую бойся присвоить. И сто тысяч рублей — деньги, и копейка — деньги. Ты каждую мелочь у бога проси. Даст он — хорошо, не даст — не сетуй, благодари небо и судьбу, будь честным бедняком. На том свете тебе все зачтется… Что же ты? Бери хлеб, ешь виноград.
Юлчи был очень голоден. Он вышел из кишлака еще ночью по холодку и за все время пути съел одну-единственную лепешку, которую завернул в пояс, уходя из дому. Однако Мирза-Каримбай, из купеческого ли «хорошего тона» или просто по привычке, искрошил лепешку очень мелко. Возьмет Юлчи кусочек, тут же его проглотит, а протягивать часто к подносу руку — совестно. Простой кишлачный парень, он хоть и не особенно разбирался в тонкостях городских приличий, все же, помня наставления матери, счел за лучшее сдержаться в присутствии богатого родственника и очень скоро отодвинул поднос.
Мирза-Каримбай молчал. Он изучал племянника, размышлял о причинах, которые могли заставить юношу явиться к нему. «Положение у них скверное, — думал бай. — Жить в кишлаке без земли, без тягла — муки смертные терпеть. Разве зря пойдет молодой человек разыскивать забытую родню матери? Нет, он пришел в расчете поживиться у меня одеждой, деньгами. Его, конечно, мать послала. Женский нрав и привычки известны. Соберутся три-четыре соседки, и она уже, наверное, начинает хвалиться, мол, в городе у меня богатый дядюшка, в доме у него как в сказочном дворце, и перед каждым, кто захочет войти, ветерок открывает все двери. Вот и надумала послать сына. Хорошо еще, что сама не пришла. Сколько бы слез уже пролила, жалуясь на свою горькую жизнь. А юноша, кажется, не глуп — с умом и видный, здоровый…»
Мирза-Каримбай был человеком, как говорят, «отведавшим змеиного сальца». Он хитер, лукав и опытен в отношениях с людьми, нетруслив и осмотрителен во всех делах. Благодаря этим качествам он, сын скромного мелкого торговца, за маленький рост и проворство получивший в молодости прозвище «Читтак» — синичка, настолько быстро поднимался в гору, что его вскоре стали называть не «Карим-читтак», а «ваша милость Мирза-Каримбай». Теперь он один из первых богачей Ташкента: У него два оптовых мануфактурных магазина, в старом и новом городе, несколько больших и малых магазинов и лавок по разным городам Туркестанского края: вокруг Ташкента он в разных местах имеет землю, сады. Его старший сын — Хаким-байбача — ведет крупную торговлю хлопком.
Бай много повидал в своей жизни. Он имел дело с людьми из разных городов и различных слоев общества, у него было много приказчиков, рабочих, батраков, арендаторов, чайрикеров. Старик умел быстро распознавать людей и гордился этим, хотя и не хвалился вслух перед другими (он очень не любил хвастовства).
Вот и сейчас перед ним сын бедной племянницы. Бай долго с ним беседовал о разных вещах и не заметил в молодом человеке никакого изъяна. Его стройный и сильный стан, широкий лоб, полные глубокой сердечности и искренности большие умные глаза, выпиравшая из-под запыленного халата широкая грудь, мускулистые руки, кишлачная простота и прямота высказываний (эту особенность в бедных людях бай считал большой добродетелью) — все в нем нравилось баю. «Крепкий джигит, хлеб-соль за ним не пропадет», — думал он.
Однако во всем облике Юлчи чувствовались скрытая смелость и гордость. Это не понравилось баю, и он, вспомнив народную пословицу «К незнакомому коню сзади не подходи», по своей осторожности решил: «Если этот молодец попросится на работу, я его сначала испытаю. Окажется хорошим, — оставлю. А покажет себя ленивым или нечистым на руку — выпровожу».
— Племянник, — осторожно обратился он к Юлчи, — подумал я и вижу: живется вам не сладко. Что ты намерен делать — возвращаться в кишлак?
Юлчи не знал, что ответить баю. Провожая его из дому, мать наказывала просить у богача дяди работы. Сказать сейчас, что намерен возвратиться, значит, завтра-послезавтра нужно будет отправляться в кишлак. Тогда мать обидится, упрекнет: «В таком большом доме и места себе не нашел, вернулся, растяпа». Сказать: «Хочу остаться, дайте какую-нибудь работу» — не позволяла гордость. Когда старик повторил свой вопрос, Юлчи ответил:
— Если найду в Ташкенте работу, может, и останусь.
Мирза-Каримбай, пощипывая кончик бороды, тихонько рассмеялся:
— Где же ты так вот сразу найдешь работу в городе? Поживи пока здесь. Если суждено тебе, останешься у нас, а нет — отправишься в свой кишлак или еще куда. Откуда нам знать сейчас, где аллах пошлет тебе хлеб насущный!
— Воля ваша, — согласился Юлчи.
Мирза-Каримбай не спеша поднялся. Прошептав обычное: «Е расулуллах», — он сошел с супы, сунул ноги в аккуратные, тонкой работы капиши, блестевшие так ярко, словно их только что принесли из лавки, и, поскрипывая ими, не по годам прямой и горделивый, как петух, направился к внутренней половине двора. В этот момент через ворота, таща за собой на веревке упиравшегося изо всех сил человека, во двор ворвалась большая черная корова. Бай испуганно отскочил в сторону. Человек уперся ногами, откинулся всем корпусом и с трудом остановил корову.
— Никакой силе не справиться с этой блудницей! — сказал он баю и, заметив Юлчи, остановил на нем любопытный взгляд.
Бай улыбнулся.
— Ярмат, этот юноша — мой племянник. Знакомься и приучай его к делу.
Старик направился в ичкари.
Ярмат отвел корову в дальний угол, привязал ее к дереву у дувала и только потом подошел поздороваться с Юлчи.
Из калитки выглянул бай:
— Живей седлай лошадь, Ярмат! Сын поедет в город приглашать гостей.
— Если так, надо бы сначала клевера нажать, — почесал затылок Ярмат.
— Э-э, теперь уже поздно.
— Я могу нажать, — вызвался Юлчи. — Где у вас клевер?
Мирза-Каримбай улыбнулся, довольный такой готовностью племянника, и, не сказав больше ни слова, ушел во внутренний двор.
— Так, значит, гостя на работу ставить будем, — заговорил Ярмат, направляясь со двора вместе с Юлчи. — Что ж, старик, говорят, приедет — лишний рот к плову, а молодой — в помощь дому.
Ярмат шел рядом с Юлчи, болтая будто со старым знакомым. Это был высокий, крепкого сложения человек лет сорока пяти, на лице чуть заметные следы оспы, борода и усы с изрядной сединой. Низко, на самых бедрах, повязанный поясной платок и нарочито небрежная походка говорили о желании подражать самым завзятым уличным щеголям и выдавали в нем бедняка, из тщеславия старавшегося казаться не тем, кем он был на самом деле.
Они подошли к клевернику, занимавшему танапов пять земли.
— Вот и мой клевер, — подбоченившись, указал одними глазами Ярмат. — Если вы охотник до перепелок, то ловите их только здесь!
— Клевер ваш собственный? — взглянул на Ярмата Юлчи. — Хороший клевер — высокий и густой!
— Ха-ха-ха!.. — расхохотался Ярмат и, передав Юлчи серп, пояснил: — В доме Мирзы-Каримбая-ата[9] я работаю уже шестнадцать лет, паренек. А раз так, то какие могут быть разговоры: «наше», «ваше». Мало ли пролито моего пота на этом клевернике? Эх-хе! Я как-нибудь покажу потом — большую часть земель бая я сам своими руками обработал и заставил зазеленеть… Начинайте жать вот отсюда. Клевера потребуется целая арба. Сегодня четверг, а в канун праздника у нас никогда не обходится без гостей. Слышали — ожидают Хакима-байбачу с его друзьями-приятелями. А если еще и братец их Салим-байбача со своей компанией пожалуют, тогда вы увидите чудеса: лошадьми будет занят весь двор, и клевер только подавай!
Юлчи внимательно оглядел серп и принялся за работу. Ярмат, считавший себя непревзойденным жнецом, некоторое время наблюдал за ним, стараясь найти хоть какой-нибудь недостаток в работе. Однако его опытный глаз не заметил ничего такого, к чему можно было бы придраться. Напротив, в быстроте, например, Юлчи даже показал превосходство над ним.
— Неплохо! — вынужден был признаться Ярмат. — Будто парикмахер голову бреет: под самый корень режете… Ну, я пошел.
В клевернике — духота: казалось, весь свой жар в течение дня солнце скапливало именно здесь. При каждом взмахе серпа лицо жнеца обдавал горячий, душный воздух. Юлчи обливался потом, но жал старательно, не поднимая головы. Острый серп в его умелых руках легко, с приглушенным треском подрезал пучки густого, местами полегшего клевера.
Работа увлекла Юлчи. Юноша повеселел. «Дядя, должно быть, справедливый человек, — думал он. — Взять хотя бы Ярмата — вон сколько лет проработал. А работник — не раб, без выгоды жить не станет. И по разговору он, похоже, доволен. Работал я у многих в кишлаке, поработаю и здесь. Если буду стараться, мне худо не будет. Потому — они родственники и, хоть других, может, пощипывают, меня не обидят. Дядя вон сколько говорил со мной, сколько советов дал. Теперь дела мои должны поправиться: мать и брат с сестрой не будут нуждаться. Надо только работать хорошенько…»
Занятый такими размышлениями, Юлчи незаметно нажал клевера. Потом сгреб его в кучки и, захватывая могучими руками огромные охапки, стал переносить на байский двор.
Солнце уже спряталось, но дневной свет еще не погас. Ласковая тишина летнего вечера лишь время от времени нарушалась мычанием коров или телят да редким, тотчас смолкавшим чириканьем птиц. Все кругом было охвачено дремотной усталостью и истомой…
На байском дворе — никого, кроме Юлчи. Два мальчика, только что беззаботно игравшие здесь, при его появлении убежали в ичкари. Юноша присел на край супы, опустил голову и задумался. Думал он о матери, о братишке и сестренке, оставшихся далеко, в глинобитной кишлачной мазанке.
Вдруг с улицы донесся приглушенный пылью топот лошадиных копыт. Юлчи вскочил, побежал к воротам. Схватив за повод буланого красавца коня, он помог сойти седоку. Это был старший сын Мирзы-Каримбая — Хаким-байбача — надменный на вид человек лет сорока, среднего роста, большеголовый, с черными, закрученными штопором усами, с быстрым, проницательным взглядом карих глаз, одетый поверх чесучового камзола в шелковый полосатый халат.
Хаким-байбача соскочил с коня, смахнул полами халата пыль с сапог, затем, уже направляясь в ичкари, не глядя на Юлчи, небрежно на ходу пробормотал:
— Мне Ярмат говорил о тебе, племянник. Сегодня к нам приедет много народу. Хорошенько приглядывай за лошадьми, родня!
Вслед за хозяином начали прибывать и гости. Юлчи привязывал коней к деревьям и специально вбитым в стены кольцам. Несколько лошадей были отведены на конюшню. Затем он, подобно челноку ткача, долго сновал между калиткой ичкари и беседкой, подавая гостям то наполненные сладостями подносы, то чай, то шурпу в больших чашках — касах, то целые блюда пельменей, один запах которых вызывал спазмы в его голодном желудке.
Ярмат возвратился из города пешком, усталый, поэтому у лошадей тоже пришлось хлопотать одному Юлчи. Уже в темноте юноша присел на супе с Джурабаем — кучером одного из гостей, приехавшего в пролетке, — утолил голод остатками угощений, потом расстелил прямо на голой земле старую подстилку, найденную где-то Ярматом, подложил под голову охапку зеленого влажного клевера и быстро уснул.
Летняя ночь коротка. Кажется, чуточку соснул Юлчи, а открыл глаза — уже светает. Воздух был чист и прохладен. То там, то здесь слышались первые голоса птиц. Юлчи поднялся. Умылся из арыка, прошелся по двору.
Ласковый утренний ветерок забавлялся игрой красок в цветнике, разносил от беседки аромат цветов.
В беседке на шелковых одеялах, погрузив головы в мягкие белоснежные подушки, спали гости: кто посапывал, кто тихонько посвистывал носом, а иные громко храпели. Особенно усердствовали последние. Казалось, что они жестоко спорили друг с другом: только один возьмет высокую ноту, как вслед вступает второй.
Посреди двора, на сиденье новой, покрытой черным лаком пролетки, согнувшись пополам, спал кучер Джура. Из-под мышки у него торчал длинный кнут.
Юлчи прошел в конюшню. Лошади заржали, — они давно покончили с кормом и нетерпеливо били копытами. Юноша подбросил им клевера. Потом взял лопату с метлой и принялся за уборку конюшни.
Юлчи с детства любил лошадей, и ухаживать за ними было для него удовольствием. Здесь же были собраны породистые, редкостные кони всех мастей. В народе о таких лошадях говорят: на них можно под облаками летать. Юлчи осмотрел коней, обмел каждого с головы до ног чистым веником, пригладил руками шерсть, расчесал гривы.
Сытые кони заблестели, словно омытые водой, и стали еще более красивыми.
Поднялся и Джура. Он подошел к своему коню, привязанному в отдельном стойле, ласково похлопал его, приговаривая:
— У, родной ты мой! Как здоровье? Хорошо ли отдохнул? Не желает ли чего душа твоя, мой каренький?
— Выспались, Джура-ака?[10] — спросил Юлчи.
— Э-э, братец! — Джура зевнул, широко раскрыв лишенный передних зубов рот. — Разве у таких, как мы с тобой, при жизни есть время выспаться? После смерти — другое дело.
— Это правда!
— А ты, видно, тоже любишь лошадей. Да?
— Еще бы! — засмеялся Юлчи. — Лошадь — лучшая тварь на земле. Очень люблю!
— Если бы они от этого стали твоими… — вздохнув, заметил Джура.
— Да-а… — протянул Юлчи. — Но, говорят, хорошее намерение — уже наполовину богатство. Когда-нибудь и я своего коня заседлаю. Может, он не будет ни летуном, ни скакуном, пригодным для улака[11] и скачек, но будет хорошим работягой.
Джура пожал плечами и безнадежно махнул рукой, показывая, что он-то уже ни на что не надеется. Поймав присосавшуюся к лопатке лошади желтую «собачью» муху, он выругался, раздавил ее каблуком сапога, потом засучил рукава и, негромко мурлыча что-то себе под нос, принялся за дело.
Юлчи задержался у стойла, залюбовавшись конем. Джура заметил это, расправил спину, обвел взглядом конюшню.
— Буланый хозяина твоего тоже хорош! — проговорил он. — Если ты знаешь толк в лошадях, конь этот из тех самых буланых, о которых рассказывают в сказках.
— А ваш? — засмеялся Юлчи.
Джура любовно провел ладонью по крупу коня.
— О нем и говорить нечего! — с гордостью сказал он. — Это первый из первых. Равного ему не сыскать. Посмотрел бы ты, как он бежит! И старый и малый глаз оторвать не могут! Заприметят издали и провожают, пока не скроется… Стой, стой! Что, мухи нападают, каренький? Сейчас мы их в ад спровадим… — Расправившись с мухами, Джура продолжал: — Только, надо сказать, у человека часто бывает дурной глаз, братец. Как-то стою на Иски-Джува[12], жду хозяина. Базарный день, народу много. Все на лошадь глаза пялят… Подходит один седобородый — раньше он барышником был. Оперся на посох, уставился на коня. «Живу, говорит, я со времени Малля-хана кокандского, сын мой. Видел много и ханских и байеких коней, много прошло их через мои руки. Но этот — не конь, а душа живая! Чей он? Сколько стоит?» «Сожрал ты мне коня!» — подумал я и говорю ему: «Другого бы на твоем месте кнутом хватил, а тут седины твои приходится уважать…» И что бы ты думал? На другой день заболел мой конь! У меня чуть душа не выскочила. Хорошо еще, кроме меня, никто не заметил. Хозяин-то в лошадях и на просяное зернышко не смыслит… — Джура вздохнул. — Ходить за чужой скотиной самое трудное дело, братец. Что случится — беда на твою голову. Хозяин у меня шумливый. Даже самый смирный человек и тот, как только разбогатеет, начинает забываться. Знаем мы! А над кем и поглумиться, как не над работником?.. Так вот, что же мне, думаю, делать? Голова пошла кругом. Побежал я к знахарю-мулле[13]. Слышал, что крепко помогает его заговор… Стой, стой! Сейчас я тебя, дорогой, начищу так — будешь блестеть, что девушка после бани… Да, пришел я к мулле и что, думаешь, сказал ему? «В нашем, говорю, доме заболел один бедняга. Видно, джинны душат. Идемте, пошепчите, может, исцелит ваш заговор…» — «Хорошо», — отвечает мулла и отправился со мной. Пришли мы. Веду его в конюшню, говорю: «Почтенный, вот наш больной». А мулла смеется: «Ничего, говорит, в этом особого греха нет. Вчера мне пришлось читать молитву над коровой». Мулла прочитал молитву. Пошептал, подул, поплевал на стороны. Сказал: «Сглаз это. Обкуришь еще исрыком[14] — пройдет». Вручил я ему за труды свой собственный целковый. Ушел он. А мне опять не спится. Ровно в полночь бегу к своей старухе матери… У меня, братец, всего только и родни, что одна мать. Мне уже сорок лет. И ни жены, ни детей. Бобылем, можно сказать, прожил свой век… Мать моя тоже ловка насчет того, чтобы от сглазу полечить, пошептать, поплевать направо-налево. Разбудил я старуху. «Вставай, говорю, показывай свои чудеса!» Рассказал ей все. Пошли мы. Зимняя ночь, холод. Земля скользкая что стекло. Мать-бедняга падала не раз. Ну все же добрались кое-как… До рассвета и она успела пошептать над конем… Уж не знаю, кто из них помог только выздоровел конь… Так-то, брат, — заключил свой рассказ Джура. — Но, говоря по правде, нам, кучерам и конюхам, трудно, очень трудно… Ну-ка, стань в сторонку, желанный, — ласково обратился Джура к коню. — Дай брюхо тебе почистить…
Солнце уже поднялось довольно высоко. Гости встали, оделись и, весело болтая, разгуливали вокруг цветника.
Джура, покончив со своими делами, смело подошел к ним, кое с кем даже обменялся парой-другой слов, затем, отпросившись у хозяина, вышел на улицу. Юлчи же присел на корточки под деревом, на берегу арыка, подальше от гостей. Он не только подойти к ним — даже смотреть в ту сторону стеснялся. Их разговоры, поведение, обращение — все казалось ему чуждым и непонятным.
Из калитки внутренней половины дома вышел Мирза-Каримбай. Юлчи вскочил, поздоровался с ним. Бай пробормотал обычное «ваалей-кум» и, даже не взглянув в его сторону, прошел к гостям. Немного погодя он вернулся, позвал Юлчи:
— Идем-ка со мной, племянник.
Бай легко перепрыгнул через арык и пошел впереди. Новые лаковые капиши его мягко поскрипывали, легкий шелковый халат сиял, переливаясь на солнце разноцветными огнями, вспыхивал искрами, от которых рябило в глазах.
Через маленькую калитку они вышли в сад. Юлчи показалось, что он попал в рай. Сад был огромный. Больше двух танапов земли занимал виноградник. Под высокими, уходящими вдаль сводами его свободно могла пройти кокандская арба[15]. Зеленые листья винограда шевелились под ветерком, блестели на утреннем солнце. Вдоль высокого дувала, окружающего сад со всех четырех сторон, росли персиковые деревья. Ветки их под тяжестью плодов, несмотря на подпорки, ломились, клонились к самой земле. За виноградником начинался большой яблоневый сад. Юлчи удивился: все деревья, в какую сторону ни взгляни, стояли ровными, как по нитке, рядами и на одинаковом расстоянии друг от друга. Яблони низкорослые, а плоды крупные, хотя еще зеленые. Кроме этого, в саду было много груш, урюка, айвы, джиды.
Когда обошли сад, Мирза-Каримбай остановился и с улыбкой спросил:
— Есть у тебя желание поработать, племянник?
— Я привык работать, — просто ответил Юлчи.
— Вот и хорошо. Надо будет прочистить в саду с двух сторон зауры[16]. Затем хорошенько прополоть виноградник. Но об этом я между прочим упомянул. Сейчас для тебя есть другое дело. Пойдем покажу.
При выходе из сада они столкнулись с незнакомым Юлчи молодым человеком. Он был тонок, бледен, с узкими глазами и густыми, сросшимися бровями на низком лбу. Незнакомцу было не больше двадцати пяти лет, но испитое лицо делало его старообразным. На нем были новенькая вышитая тюбетейка, длинный чесучовый камзол с отворотами и накладными карманами и новые, щегольские сапоги.
Молодой человек остановился.
— Этот джигит — ваш племянник, отец? — спросил он Мирзу-Каримбая и тут же обратился к Юлчи: — Как жив-здоров? Благополучно ли прибыл? Рад, рад… — Притворно улыбаясь, молодой человек протянул Юлчи кончики пальцев и в ту же минуту скрылся в саду.
Юлчи догадался, что это младший сын Мирзы-Каримбэя — Салим-байбача.
Неподалеку от клеверника Мирза-Каримбай остановился.
— Видишь эти пни? — заговорил он, внимательно взглянув на Юлчи. — Здесь была роща из карагача и тополя. Прошлый год ее вырубили. Теперь ты должен выкорчевать пни, расчистить землю.
— С этого и начинать? — спросил Юлчи, окидывая взглядом вырубку.
— Да-да. Это очень нужное дело. Во-первых, освободится земля. А земли тут немало. Без четверти танап примерно. После ты хорошенько вскопаешь весь участок, на одной половине посадишь морковь, на другой — картошку. Вот мы и будем обеспечены на зиму. А потом, смотри, сколько тут дров! Если все эти пни аккуратно выкопать и расколоть, получится немало топлива. А без топлива, свет мой, никакой котел не закипит. Если всякую мелочь покупать на базаре, даже казна царя Соломона не выдержит, племянник. Хозяйство надо вести умеючи. Хорошенько обкапывай, чтобы корней в земле не оставалось. Понял?
Юлчи утвердительно кивнул головой.
После завтрака Юлчи принес кетмень, топор и принялся за дело. Он был привычен ко всякой тяжелой работе, но корчевать пни ему еще не приходилось. Пней было много, торчали они близко друг от друга. А земля — что камень! Обдумав, с какой стороны начать, Юлчи прежде всего взялся окапывать самые большие пни.
Кетмень отскакивал с коротким, глухим звоном. Земля дробилась и далеко разлеталась по сторонам. Юлчи понимал, что лучше было бы землю вокруг пней полить водой и подождать, пока она размякнет, но продолжал долбить, чтобы не терять времени и не вызвать неудовольствия дяди. У него пересыхало в горле, он подходил к арыку, пил воду и снова брался за кетмень. Скоро он сбросил мокрую от пота рубаху.
Земля понемногу поддавалась силе. Юноша постепенно приспособился. Глубже земля становилась мягче, и дело пошло быстрее. Обнажился первый большой пень. Юлчи взял топор и принялся обрубать и выдирать из земли толстые корни. Неожиданно он увидел какую-то девушку, стоявшую неподалеку, у края клеверника, и украдкой наблюдавшую за ним. Вместо паранджи на голову у нее накинут рваный легкий халат. Одета она в старенькое, но чисто выстиранное белое ситцевое платье. На ногах — поношенные галоши. Рядом у ног ее стояло ведро.
Юлчи ни на минуту не оторвался от дела. Но, когда он, взмахивая топором, выпрямлялся, взгляд его каждый раз невольно обращался в сторону клеверника и останавливался на девушке. «Чья она, откуда и куда идет?»
Девушка была настоящей красавицей. Высокая ростом, очень юная, тонкая и стройная, как молодая таловая ветвь. Солнце горело в завитках ее волос, спадавших на лоб и виски. А белое нежное личико, казалось, само излучало свет.
Юлчи бросил топор и, смахнув со лба пот, смелее посмотрел на девушку. Та смутилась и закрыла лицо халатом. С минуту она стояла не шелохнувшись, затем быстро наклонилась, подняла ведро и обочиной клеверника пошла к байскому саду. Юлчи, застыв на месте, не отрывал от нее глаз. Немного погодя девушка обернулась, бросила на него мимолетный взгляд, и юноша скорее почувствовал, чем увидел, ласковую, застенчивую улыбку на ее лице. Когда девушка скрылась между деревьями, у Юлчи почему-то вырвался глубокий, из самого сердца вздох. Он нехотя перевел взгляд на пень, торчавший у его ног, и снова принялся за работу.
Солнце приближалось к зениту. Воздух пылал. Не слышно было ни лая собак, ни пения птиц. Все живое попряталось в тень, дремало. А Юлчи, разрывая кетменем грудь земли, корчевал пень за пнем, голые плечи и спину джигита жгли прямые, отвесные лучи. Уже давала себя знать усталость, от голода временами подступала тошнота. «Наверное, забыли обо мне, захлопотавшись с гостями, — подумал Юлчи. — Ни чая, ни хлеба никто не несет».
Ровно в полдень показался Ярмат с чаем и лепешками. Он еще издали сердито крикнул:
— Бросай скорей! Сгореть можно на таком солнце! — Ярмат окинул взглядом развороченную землю, уже выкорчеванные огромные корявые пни и покачал головой: «Ну и могучий джигит!»
Они устроились в прохладной тени дерева. Ярмат разломал лепешку и, протянув Юлчи пиалу с чаем, посочувствовал ему:
— Это самая проклятая работа. Она изматывает человека.
— Верно, — согласился Юлчи. — Но для молодого, здорового парня — ничего.
Ярмат тяжело вздохнул и, растянувшись на зеленой траве, принялся обмахивать грудь полой халата.
— А вы, похоже, совсем уморились, ухаживая за гостями, а, Ярмат-ака? — пошутил Юлчи.
— Э-э, что гости… — ответил Ярмат. — За гостями хозяева сами ухаживают. Я уже сколько дел сегодня переделал! Нагрузил арбу навоза и отвез на главный участок. На обратном пути навалил клевера — у одного казаха взял: должен был нам тысячу снопов. Вечером или завтра утром по холодку отвезу его на городской наш двор. А клевер! Каждый сноп больше обхвата! И достался почти даром! Хозяин договорился еще ранней весной и уплатил казаху деньги вперед.
— Богатые люди, — заметил Юлчи, — каждую мелочь заготавливают вовремя, и все достается им по дешевке. Это только бедняки покупают, когда приходит крайняя нужда, и переплачивают втридорога.
— Верно. Справедливые слова.
— Значит, у дяди и в других местах земля есть? — спросил Юлчи.
— Здесь — только место для отдыха в летнюю пору. Главный наш участок — подальше к горам, отсюда больше часа езды. Там хлопковые поля. Работают на них батраки и поденщики. Эхе, ты еще ничего не знаешь! Хлопком особенно интересуется старший сын хозяина — Хаким-байбача. Он только тем и занят, что скупает его и в Ташкенте, и в Фергане. Мне все их дела известны. Я же говорил вчера, что работаю здесь уже шестнадцать лет. В тот год, как я пришел сюда, бог послал мне дочь, а сейчас она уже невеста. Других детей у меня больше нет, а дочке дай бог долгой и счастливой жизни — будет кому поминальную свечу по мне зажечь…
«Не его ли это дочь?» — вспомнил Юлчи о девушке. Он налил в пиалу чаю и поставил перед Ярматом:
— Пейте. Вы сами ташкентский?
Ярмат приподнялся на локоть, отхлебнул два-три глотка чая.
— Я из-под Самарканда, — заговорил он. — Родился в кишлаке, рано остался сиротой. И чем только не занимался! Все ремесла перепробовал, кроме воровства. После нанялся в работники к одному самаркандскому баю. Он был другом вашего дяди. Когда дядя бывал в Самарканде, он обязательно заезжал к нам. Проработал я три-четыре года, и хозяин мой — жизнь его оказалась короткой — умер. Все имущество осталось малым ребятам. Появилось и еще много разных наследников. Богатство — будто водой размыло. В эту пору вдруг приезжает теперешний мой хозяин. На обратном пути он захватил и меня. Потому — знал мою честную работу… Да, жизнь течет быстрее, чем вода в арыке. Сколько лет прошло, а мне кажется, что все это было только вчера.
Юлчи внимательно слушал. Ярмат, опорожнив пиалу, продолжал:
— Мне известны все тайны этой семьи. И радость, и горе — все делю с ними. Я знаю и гостей их, и родню. Известно мне и состояние хозяина. Дядя твой — большой богач. Особенно прибавилось у него богатства за последние пять-шесть лет. Такова, видно, воля аллаха: богатство, если оно приходит, то приходит, разливаясь рекой… Вот так, братец! Я — свой человек в этом доме. Я и отца вашего знал, раза два беседовал с ним, сегодня вспомнил.
— Вы, наверное, хорошую погодовую плату получаете от хозяина? — спросил Юлчи и выжидающе посмотрел на Ярмата.
Ярмат помолчал. Уставившись в землю, он некоторое время вертел в руках тыквенную табакерку, словно обдумывал ответ. Потом медленно заговорил:
— Ей-богу, я никогда не рядился и не просил чего-нибудь за свою службу. Заплатят по совести, думаю, и так живу. Зиму проводим в клетушке рядом с хозяином, а лето — под навесом, вон за тем садом. Иной раз попробуешь чего-нибудь из хозяйского котла, а то свой котелок кипятим. Хоть и не жирно, зато свое. Жена зиму и лето работает в хозяйской ичкари: стирает, убирает в доме, печет хлеб, стегает одеяла, вышивает в приданое для хозяйской дочери сюзане, платки, ткет паласы. Э, разве может быть на свете чего-нибудь больше, чем работы. Так вот и живем день за днем. Есть так есть, а на нет — и спроса нет. Трудная жизнь настала, братец. Бывало, верблюжьи орешки по дороге валялись, а теперь и они — как лекарство для глаз, даром не найдешь. Мало ли сейчас таких, что, нуждаясь в куске хлеба, нищенствуют по улицам? Избави бог от этого…
Ярмат, заложив под язык щепоть наса, умолк. Юлчи отдыхал, опустив усталую голову.
Вдруг, нарушив безмолвие раскаленного воздуха, послышались звуки песни. Прелестью и свежестью весны повеяло от мелодии, от чистого и звонкого голоса певца. Юлчи даже зажмурился от удовольствия.
Песня долетела издалека, с байской половины. Чтобы не нарушить очарования, Юлчи ни о чем не спросил Ярмата. Весь отдавшись звукам, он плотнее закрыл глаза и еще ниже опустил голову. Душа юноши, казалось, медленно таяла в песне, а нежный, ласкающий сердце голос как бы высасывал усталость из всех его жил…
Песня кончилась. Но через минуту взвилась снова. Тот же голос звенел уже иной мелодией, расцветал иными красками, горел иной страстью, еще более захватывающей душу…
Когда замерли в воздухе последние отзвуки и этой песни, Юлчи не вытерпел:
— Какой голос! В жизни не слышал такого! Это у дяди поют?
Ярмат сплюнул табак, снисходительно улыбнулся:
— Да, у нас.
— Вчера певца не было слышно. Наверное, сегодня днем приехал?
Ярмат рассмеялся:
— Этот певец известен на весь свет. Голос его — единственный из единственных. Но сейчас его здесь нет.
— Как же так? — удивился Юлчи. — Если его нет, откуда песня?
— Верно, певца нет, а песня есть, — продолжал смеяться Ярмат. — Штуку такую граммофоном зовут, видал?
— Нет. А что это такое?
— Голос певца переводят на отдельные кружки вроде тарелочек. Положат потом такую тарелочку на машину, покрутят ушко. Тарелочка начнет вертеться быстро-быстро, и польются песни, зазвенят дутары[17], тамбуры. Прямо как живой человек…
— Дурачите меня, думаете: кишлачный простак поверит, мол? — нахмурился Юлчи.
— Зачем мне тебя дурачить? Умом-мудростью можно всего добиться. Вот конку в городе раньше таскали лошади. А теперь конка без лошадей бегает. А почему — без лошадей? Все наука, мудрость. Так и граммофон. Он, должно быть, из Фарангистана[18] появился. Недавно один знающий человек рассказывал: у них, говорит, по части всяких ремесел искусные мастера есть. Среди баев граммофон теперь модой стал. На пирушках поставят его посредине и наигрывают. Не веришь — вечерком могу показать.
Вдруг послышался другой голос. Кто-то быстро-быстро говорил — то по-мужски басом, то по-женски тоненько, то, словно младенец, тянул: ынга, ынга…
Юлчи удивленно глянул на Ярмата.
— Это Абдулла, знаменитый комик. Сейчас он в граммофоне потешается, — пояснил Ярмат.
— Товба! — только и мог сказать Юлчи. Он взял кетмень и молча принялся за работу.
Ярмат собрал чайник, пиалы и, уходя, крикнул:
— Живой будешь — в Ташкенте еще и не таких чудес насмотришься, паренек!..
Гости с аппетитом съели мастерски приготовленное жаркое, выпили сверх того по большой касе «кабульской» шурпы и сидели в беседке, тяжело отдуваясь. Когда Ярмат полил водой двор, гости перешли в тень карагача на просторную супу. Там, облокотившись на большие пуховые подушки, они расположились на шелковых одеялах, разостланных по краям мягкого красного ковра, и пили чай. Пили много и жадно, стараясь утолить жажду. Жара и переполненные желудки особенно томили толстяков. Среди восьми гостей непомерно тучными были двое: недавно разжившийся и так же быстро растолстевший владелец хлопкового завода Джамалбай и потомственный «бай-калян» — великий бай, скотовод Султанбек. Расположившись на противоположных сторонах супы, оба толстяка часто обменивались дружескими шутками, подсмеиваясь над своей полнотой.
Большинство гостей были людьми среднего возраста — от тридцати до сорока лет. Потягивая густой чай, они говорили о торговле, о женщинах, о банковских делах. «Гвоздем» беседы были анекдоты о скупости одного известного ташкентского бая: собравшиеся здесь, видимо, считали себя людьми щедрыми, чуть ли не равными легендарному Хатамтаю[19]…
Из внутренней половины двора вышел Мирза-Каримбай.
— Всем ли довольны? Не скучаете ли? — любезно обратился он к гостям, присаживаясь на супу.
Из уважения к старику гости сделали попытку подобрать ноги и сесть, как того требовало приличие.
— Располагайтесь, располагайтесь свободно, как вам удобнее, — запротестовал бай. — В летнюю пору посидеть вольно за городом — самый лучший отдых…
Беседа расстроилась: анекдоты о скупом бае были исчерпаны, а говорить при старом человеке о женщинах было неприлично.
Султанбек, посапывая, начал дремать.
— Мулла Абдушукур, — обратился к одному из гостей Мирза-Каримбай, — расскажите, какие новости на свете. Давно не приходилось беседовать с вами.
Абдушукур — худощавый человек лет тридцати пяти, в очках, с сухощавым смуглым лицом и впалыми висками, с небольшими усами, настолько старательно закрученными, что тоненькие стрелки их чуть не касались ноздрей. Одет он по последней моде — в короткий камзол. Среди гостей Абдушукур был единственным, о ком можно было сказать: «В кошельке у него медный пятак, зато он поговорить мастак».
В предместье Ташкента Аския у отца Абдушукура был клочок земли. На этом клочке они всей семьей выращивали помидоры, редиску, лук, капусту, морковь. Старания главы семьи были направлены на то, чтобы доставить свой товар на рынок по возможности раньше и продать его подороже. Абдушукур некоторое время помогал отцу, но впоследствии избрал себе другой путь. По окончании начальной духовной школы он перешел в медресе и поселился в одной из предназначенных для студентов каморок. Постоянно нуждаясь, он проучился четыре года. Потом влечение к духовным наукам у него остыло, карьера имама[20] перестала его прельщать, и он, не закончив учения, ушел из медресе.
Мечта выехать для продолжения образования в Стамбул или Египет не была осуществлена из-за недостатка средств, и Абдушукур некоторое время оставался без дела. Потом с помощью своего дяди, слывшего «деловым человеком», он поступил писцом к одному баю и выехал с ним в город Токмак. Там перешел на службу к татарскому купцу и уехал в Казань. За три года жизни в Казани Абдушукур завел знакомства среди татарских купцов, дружил с купеческой молодежью, приобрел привычку читать газеты и журналы. Возвратившись в Ташкент, он стал выдавать себя за одного из «просвещенных» и «прогрессивно мыслящих» мусульман, высказывался за открытие так называемых новометодных школ. Полагая, что этим способствует «пробуждению нации», сочинял бесцветные, неглубокие по мысли и корявые по форме риторические стихи. Татарских религиозных деятелей Мусу Богиева и Ризаитдина Фахритдинова он считал великими учеными, а перед турецким литератором Ахмедом Мидхатом преклонялся и считал его гением и светочем знаний. Читать по-русски Абдушукур не умел, но объяснялся довольно бойко. Этому он научился еще в ту пору, когда вместе с отцом ходил в «новый город» продавать зелень.
Одни называли Абдушукура «законником» — адвокатом, другие «безбожником». В настоящее время он был приказчиком, другом и советчиком Джамалбая. В гости он приехал вместе со своим хозяином на пролетке.
Абдушукур вынул из нарядной коробки с надписью «Роза» папиросу, но, прежде чем закурить, постарался удовлетворить любопытство Мирзы-Каримбая:
— Таксыр[21]! На свете много интересного. Обо всем, что происходит в мире, ежедневно сообщают газеты.
Путая последние известия со старыми, Абдушукур сообщил несколько интересных, на его взгляд, фактов. Когда он заговорил о войне на Балканах, Мирза-Каримбай, любивший слушать рассказы о войнах и сражениях, сейчас же перебил его:
— Какое царство с каким воевало?
Абдушукур в душе пожалел этого богатого мусульманина, ничего не знающего о таком важном событии, однако не подал виду и терпеливо рассказал, какие государства воевали и каков был конец войны.
— Царство Булгарское и еще как… Юнан[22], говорите? Какие трудные названия! — заметил один купец.
Абдушукур продолжал:
— Халиф всего мусульманского мира, его святейшество султан Турции оказался одиноким в этой войне, войска их святейшества потерпели жестокое поражение. Эти поистине трагические события, уронившие престиж ислама, произошли только вследствие разобщенности мусульман и отсутствия согласия между ними. Если мы, мусульмане, не высвободимся из тины невежества, не встанем на путь прогресса, не укрепим взаимного согласия, то в ближайшее время христиане доберутся и до наших святых мест. Они не остановятся даже перед тем, чтобы взять под обстрел из своих пушек святыни Мекки и Медины.
— Предрешать что-либо заранее — ошибочно, Абдушукур, — внушительно возразил Мирза-Каримбай. — Все, что ни совершается — совершается по воле аллаха.
Тоненьким женским голоском в разговор вмешался мануфактурист Халыкбай — невзрачный, немощный на вид человек:
— Вы, Абдушукур, из тех, кто умеет отличить белое от черного. Только и вам не следует забывать, что милостью аллаха нога кяфира[23] никогда не может приблизиться к святыне Каабы, а не то чтобы захватить ее или взять под прицел из пушек! Ведь каждому правоверному мусульманину известно — там священная могила Мухам-меда-Алайхи-саляма! А сколько там покоится великих святых! Это место охраняет сам аллах. Я простой человек, но даже и я понимаю — говорить надо о том, что мыслимо и возможно.
— Разве может попасть пушка в дом божий?! — присоединился к разговору торговец фарфоровой посудой Таджихан-байбача. В прошлом году возвратился из паломничества по святым местам мой дядя. По словам этого почтенного человека, через могилу пророка даже голуби не смеют перелетать. Подлетят, поклонятся и облетают стороной.
— Великий грех сомневаться в милости и покровительстве всемогущего аллаха, — пробормотал Мирза-Каримбай.
Медленно шевеля толстыми, мясистыми губами, заговорил Султанбек:
— Сказать по правде, в наше время много всякого болтают.
Но во всей этой болтовне ни смысла, ни смака. Только голова болит. Отчего это — не знаю. Может, наступили последние времена и уже явились Вэ-джудж и Ме-джудж! — Султанбек окинул взглядом присутствующих, раздумчиво поковырял в носу и, превозмогая одышку, продолжал: — Появилось много всяких молокососов, — он бросил насмешливый взгляд в сторону Абдушукура. — Вот Абдушукур их хорошо знает. Эти молокососы на каждом шагу лезут со своими вздорными советами. Недавно сижу я со своими приятелями. Разговор зашел о тоях. Я рассказал о своем намерении устроить осенью этого года той по случакт обрезания сына. Друзья надавали мне много хороших советов. Однако в нашем квартале завелся один блудливый козел. Тоже постоянно читает газеты. И что бы вы думали этот ублюдок сказал? «Султанбек-ака, говорит, вы, согласно шариату, устройте мавлюд-той[24]. Чтобы это послужило примером всему народу. А я потом напишу в газету, мол, такой богатый и всеми уважаемый человек, как Султанбек, обрезание сына сопроводил устройством мавлюд-тоя». — «А что это за той, братец?» — спрашиваю его. А он: «Пригласите, говорит, два-три десятка людей, попросите прочитать мавлюд — молитву, которая читается в день рождения пророка. Это и будет той по шариату…» Меня даже в жар бросило от его слов. «Я не поминки, говорю, собираюсь справлять, а той! Той в честь сына! Три кобылицы, говорю, и двадцать одного барана зарежу!
С барабанным боем, с карнаями[25] три дня пировать буду. Отцы-деды мои, говорю, задавали пиры по неделям!..» Так вот, зачем эти молокососы вмешиваются в чужие дела? Читай себе газету, если есть охота. А когда мне вздумается устроить большой той — не мешай.
Я сделаю это ради своего собственного сына, буду расходовать свои собственные деньги. У меня свои привычки, свои желания.
Да и как этот молокосос, даже не нюхавший пыли во дворе медресе, стал вдруг знатоком шариата? Если по шариату положено устраивать мавлюд-той, то почему об этом ничего не говорят наши улемы. И еще меня огорчает то, что им верят даже некоторые из наших баев и молодых купцов. Вот сын Азимаходжи — Турсун-байбача — тоже хлопочет об открытии новой школы. Недавно приходит к нам и давай меня обхаживать. «Один сын у меня учится в кары-хана[26] — в начальной духовной школе, — говорю ему, — другого я отдал в русскую школу на Хадре. Все. Довольно!»
Султанбек, утомившись от такой длинной речи, тяжело облокотился на подушку и принялся вытирать пот с толстой красной шеи и с круглого, как точильный камень, лица.
— Для наших сыновей довольно и школы на Хадре. Какая же еще школа нужна?.. — поддержал Султанбека один из купцов.
У Абдушукура так и чесался язык ввязаться в спор. Он уже приготовился было дать обстоятельное разъяснение насчет устройства тоев по-новому, высказаться по поводу улемов, шариата и школ, но тут в разговор вступил Хаким-байбача.
Старший сын Мирзы-Каримбая говорил спокойно, рассудительно.
Он не стал возражать против новых школ, но высказал пожелание, чтобы в этих школах было уделено побольше времени изучению «благородного корана». О тоях же байбача сказал так:
— Шариатом, слышали мы, расточительность не одобряется. Однако пока от улемов нет прямых указаний насчет тоев, придавать какое-либо значение разговорам молодежи не следует. Блюстителями шариата являются отцы народа, и только они. Молодым следует выбросить из употребления слова «прогрессист», «консерватор», в деле просвещения народа надо идти рука об руку с нашими улемами[27] и сохранять перед ними необходимую почтительность. Вмешиваться в дела шариата, помимо улемов, значит вносить раскол в народ, разрушать устои ислама. Последствия от этого могут быть только самые дурные. — Хаким-байбача обернулся к Абдушукуру: — Никогда не задевайте в спорах наших улемов, Абдушукур!
Абдушукур собрался было выступить с целой проповедью, но теперь счел за лучшее промолчать. Он лишь улыбнулся в ответ и кивком головы выразил согласие со словами Хакима.
Минутное молчание нарушил Салим-байбача.
— Не мало грехов водится и за нашими улемами, — сказал он, взглянув на брата. — Вместо того чтобы бороться с ересью, они потворствуют ей. Не запрещают расточительности в расходах на той и пиршества, а, наоборот, сами любят ходить с тоя на той и щеголять шелковыми и парчовыми халатами. Молодежь говорит: «Деньги, которые наши баи тратят на той, лучше пустить в торговлю, передать на устройство театров». И правильно! Улемы всех, кто читает газеты, называют «кяфирами», но это же просто невежество.
Гости мало придали значения словам Салима, но все заметили, что Мирза-Каримбай нахмурился и опустил голову, явно недовольный сыном.
— Брат наш Салим, — сказал Хаким-байбача, — болтает все, что ни придет в голову. Товарищи его из этих самых молокососов.
Салим промолчал. Он сидел, небрежно играя золотой цепочкой своих часов.
— А что это такое — театр? Цирк, что ли? — спросил Абдушукура чаеторговец Садриддин.
— Нет, это совсем не то, Садриддин-ака! — охотно пояснил Абдушукур. — Если вы хоть раз побываете, то поймете, что это настоящая школа!
— Видел я театр, — пыхтя и отдуваясь, заговорил хлопковик Джамалбай. — Абдушукур уговорил меня, и я пошел… Вы называете это школой, Абдушукур! А что это за школа? Где там учителя, ученики? Показали, как какой-то неграмотный мальчишка стал босяком, и все?
— Может быть, не школа, а показ поучительных примеров, — заметил кто-то.
— По-моему, ни то, ни другое, — продолжал Джамалбай. — И, если говорить правду, цирк во много раз интереснее. У них для меня только всего и интереса было — посмотрел игру Абдушукура. Я его и не узнал вовсе. Нарядился в пестрый халат, прицепил длинную бороду, то ли имама, то ли ишана[28] представлял. И что главное — даже голос изменил… У кого он только научился так ловко изменять голос? Ну, будто совсем другой человек! А вообще я чуть не умер от скуки, пока досмотрел до конца. Одни только разговоры. Нет, один раз побывал — и довольно. Теперь они и тени моей около своего театра не увидят.
Джамалбай оглядел всех и зычно рассмеялся.
— Человек за свою жизнь всего насмотрится, — задумчиво почесывая лоб, заметил Мирза-Каримбай. — Раньше в дни праздника показывали кукольные представления, были «палатки фантазии». Теперь, выходит, только названия увеселениям переменили.
— Наш театр еще молодой, нет умелых, опытных артистов, — начал объяснять Абдушукур. — Вот в культурных странах, говорят, театры на большой высоте. И там, слышно, умеют ценить их. Недавно мне случилось беседовать с одним русским адвокатом. Когда он рассказал о театрах в Москве и Петербурге, я рот разинул.
— Там другое дело, — заметил Хаким-байбача. — В Петербурге дворец белого царя, и там к месту быть всяким удивительным вещам.
— Неужели и царь посещает театры? — спросил кто-то Абду-шукура.
— Конечно, посещает.
— Эх-ха!.. — воскликнули одновременно несколько гостей, выражая этим свое крайнее удивление.
Абдушукур принялся было расхваливать дворцовые театры, которых он даже во сне не видал, но в это время Ярмат расстелил дастархан[29] и объявил, что готов нарын[30]. Гости поднялись и, разминая занемевшие от долгого сидения ноги, разошлись — кто руки мыть, кто по другим надобностям.
Юлчи собрался грузить на арбу сваленный в углу конюшни навоз, чтобы отвезти его на хлопковый участок. Прошло уже три недели с тех пор, как юноша пришел в поместье Мирзы-Каримбая. Все время он исправно выполнял приказания дяди, выказывал не только старание, но и умение во всякой работе. Теперь бай предложил ему отправиться на главный участок — на обработку хлопковых полей.
Юлчи вынес первый мешок навоза и уже собирался свалить его на арбу, но Ярмат остановил юношу, крикнув издали:
— Сегодня на участок не поедем!
— Почему?
— Арба понадобилась. Жена вашего дяди вместе с невестками собралась к сватам на родины.
— А дядя сердиться не будет?
— Ответ за это пусть держит сама хозяйка. Что ж, пусть прогуляются и бедняжки женщины. А мы поедем завтра.
Юлчи поставил мешок у стены конюшни и присел на небольшой супе у ворот. Ярмат принялся приводить в порядок арбу: вылил на нее не менее десятка ведер воды, тщательно обмел веником. Приготовив арбу, он взялся за лошадь: надел сбрую, украшенную блестящими бляхами, вплел в гриву красные ленты, запряг, обошел вокруг, проверил, все ли на месте, красиво ли, подправил кое-где упряжь, потом застелил арбу толстой кошмой, а поверх разостлал одеяло. Все движения Ярмата свидетельствовали о желании устроить женщин как можно лучше и удобнее. Он очень любил возить по гостям хозяйских жен и детей, обставлял поездки пышно и гордился тем, что это дело поручалось ему. Вот и сейчас видно было, что он рад случаю, хотя радость свою старался не показывать перед новым работником и даже хмурил брови. Юлчи посмеивался, наблюдая за этим большим ребенком.
Когда арба была готова, Ярмат с озабоченным видом побежал за сарай. Через минуту он показался с маленькой лесенкой, старательно приставил ее к задку арбы и, заложив руки за спину, застыл в ожидании.
Женщины, как всегда, замешкались. Наконец они показались в калитке. Первой, пыхтя и отдуваясь, бормоча на каждой ступеньке лесенки неизменное «бисмилла», взобралась и уселась на арбу одетая в дорогую шелковую паранджу жена Мирзы-Каримбая: за ней, одна — в синей, другая — в голубой бархатной парандже, уселись обе невестки — жены Хакима и Салима. Двор наполнился щебетом и восклицаниями женщин, капризными голосами ребятишек.
Юлчи по одному поднял ребят, усадил их между женщинами. Ярмат вынес из внутренней половины двора несколько корзин фруктов, сдобных лепешек и завернутое в скатерть большое медное блюдо с готовым пловом, распространявшим аппетитный запах.
Арба была заполнена до отказа. Ярмат еще раз осмотрел ее со всех сторон, затем проворно вскочил на лошадь. Сидел он точно мальчишка, которому впервые доверили быть арбакешем, — важно, избоченившись и задрав нос.
— Чу! — Ярмат ударил по лошади плеткой и, не оборачиваясь, крикнул Юлчи: — Эй, джигит! Закончишь вчерашнюю прополку!
Прежде чем приняться за прополку, Юлчи вышел на гузар побрить голову. Старик парикмахер, расположившийся у чайханы по правой стороне улицы, усадил его на скрипучий, готовый развалиться табурет, обернул шею заскорузлым от грязи полотенцем и, сбрызнув голову арычной водой, принялся растирать ее сухими костлявыми пальцами. Растирал он долго. Вокруг роем гудели мухи. Они липли к ногам, к лицу, лезли к нос, в уши. Юноша еле дождался окончания бритья. Поднявшись с табурета, он с облегчением вздохнул.
Опустив в сложенную горстью руку старика полтеньги[31], Юлчи уже хотел вернуться на байский двор, как вдруг заметил груженную дынями арбу, остановившуюся перед горбатым мостом через арык. Мост был выложен толстыми корявыми дрючками. Дехканин толкал арбу, упираясь плечом в ступицу, понукал коня, но все старания его были напрасны — конь не двигался с места. Юлчи поспешил на помощь. Положение, однако, не изменилось: старый и очень худой конь, опустив голову, только беспомощно поглядывал на людей гноящимися глазами. Арба тоже была ветхая, чиненая-перечи-неная, с кусками шин на ободьях, с разболтанными потрескавшимися спицами, скрепленными проволокой и полосками жести.
Юлчи покачал головой.
— Дехкан-ака, осторожнее, — предупредил он, — арба ваша ненадежная…
— Знаю, братец, — согласился дехканин, — но что поделаешь! В город надо.
Юлчи передал повод какому-то мальчишке, а сам прошел ко второму колесу.
— Взяли, дехкан-ака! — подал он сигнал дехканину и, налегши на ступицу, крикнул: — Чу-э, животина!
Конь рванулся из последнихсил и вскарабкался на мост. Но тут что-то хрястнуло, и арба осела. Конь остановился. Из-под арбы послышался жалобный голос дехканина:
— Плохо дело, ось сломалась…
Весь в пыли, дехканин вылез из-под арбы, поправил опустившийся на глаза колпак, полой халата вытер пот с морщинистого лба. В его глубоко запавших глазах Юлчи увидел безысходное горе. По лицу, скуластому, обожженному солнцем, катились капли, и не разобрать было — пот это или слезы.
— Не горюйте, братец! — похлопал Юлчи дехканина по плечу. — Не беда: арбы ломаются и чинятся.
— Были бы лошадь и арба свои, с кручи свались — не страшно. Чужое все, братец. Своего тягла нет у меня. Дыни вот поспели, гнить начали… У соседа на день попросил арбу с конем. Думал хоть несколько десятков свезти на базар и ребятам из одежды купить кое-что — совсем голые ходят. Эх… Несчастье, видно, по пятам за мной ходит!
Собрался народ: кто жалел, а кто просто так глазел. Подоспел и лавочник гузара, шустрый паренек лет семнадцати. Он быстро и жадно оглядел дыни.
— Ну, дехкан-ака, попробуем сторговаться? Давайте руку… Конь ваш — под хвост загляни, насквозь светится, звезды видно. Да и арба времен Алми-сака, к тому же поломалась. До города вам теперь не добраться. Сколько вам дать за дыни?
Продолжая бойко тараторить, лавочник схватил руку дехканина. Тот, расстроенный, придавленный несчастьем, некоторое время молча смотрел на арбу, на дыни. Потом тяжело вздохнул и тихо проговорил:
— Четырнадцать рублей дадите…
— Четырнадцать рублей? Э-э, вы что, только проснулись, видно? Так расскажите ваш сон воде[32].
— В городе слова не скажут, за восемнадцать возьмут. Выхода нет, потому только и сказал. Взгляни на дыни — каждая с верблюжью голову! Самые отборные!
— До города вам не добраться, — грубо напомнил лавочник. — А дыни — вижу. Так себе — средние. Хорошими окажутся — народ будет есть и вас же благословлять. Не для себя беру. И потом, кто его знает — на одной грядке разные дыни выспевают. Я хоть и не дехканин, а понимаю… Три целковых дам…
— За восемьдесят дынь?! Три рубля! — дехканин даже отвернулся.
— Будьте же справедливы, баккал-ака![33] — крикнул Юлчи.
Его поддержали и другие:
— Верно, надо по совести!
Лавочник сделал вид, что ничего не слышит, и продолжал гнуть свое:
— Я о вашей же пользе думаю. Арба-то чужая, видно? А я дыни свалю здесь же. Вон там кузница Ташпулата. Знаете, наверное? Он большой мастер в починке арб. Получите за дыни деньги — почините арбу. У хозяина не будет причины обижаться на вас. Да вы ему можете и не говорить, чтоб при случае не укорил.
Оказавшись в безвыходном положении, дехканин понемногу сбавлял цену и дошел до семи рублей. Из опасения, что может подойти какой-нибудь конкурент, лавочник тоже начал набавлять по теньге. Заговорив дехканина до изнеможения, он в конце концов вынудил его согласиться на четыре с половиной рубля.
Даже занявшись прополкой, Юлчи долго не мог успокоиться. Он взмахивал кетменем, но мысли его были заняты дехканином. «Как чудно устроен свет! — думал юноша. — В любом месте у дехкан дела нескладны. Земля есть — тягла нет, тягло есть — земли нет. А у многих — ни того, ни другого. Вот, к примеру, я… Да теперь куда ни глянь — везде такие. Взять хотя бы этого дехканина. Сколько он трудов, сколько забот вложил! И не один, вместе со всей семьей трудился. А добро все равно что по воде пустил. Хуже еще: все досталось этой лисе — лавочнику… Ну и бессовестный! Такого мошенника я еще не встречал… Что теперь дехканин скажет семье, детям? Спросят о покупках! И вот вместо тоя — поминки, как говорят!..
Юлчи вспомнил о своей семье. «Уходил я — в доме пусто было: ни горстки муки, ни ложки сала. Чем они живут там?.. Осенью возьму у дяди денег и пошлю им, — решил Юлчи. — Только он прижимист, похоже. Не пожадничал бы, не обманул бы…»
Покончив с прополкой, Юлчи прошел во двор и прилег на супу. Десятилетний сынишка Хакима-байбачи, Рафик, вынес ему лепешки. Какая-то женщина, скрывая лицо, протянула в калитку из внутренней половины двора чайник чаю. Юлчи догадался, что это дочь дяди.
Юноша встал и принялся за чай. К нему подсел Рафик. Мальчик был оставлен дома как самый старший и очень скучал. Чтобы развлечь его, Юлчи срезал молодую ветку тала, сделал маленький свисток:
— На, попробуй! Свисток получше, чем у миршаба[34].
Рафик поднес свисток к губам, подул в него. Раздался резкий свист. Мальчик даже рассмеялся от удовольствия.
Юлчи нашел толстый камыш, вырезал из середины длинный, побольше четверти, кусок, вычистил его внутри, проделал несколько дырочек.
— А это тебе свирель, — сказал он, протягивая игрушку Рафику.
Свирель тоже играла хорошо, но скоро сломалась. Мальчик похвастался:
— У меня доме есть настоящая свирель!
— Правда? А ну, покажи.
Рафик побежал в ичкари и через минуту возвратился со свирелью.
Свирель была действительно настоящая — тонкой работы, отделана серебром.
— Это тебе отец купил? Дброгая, наверное? — спросил Юлчи.
— Нет. Один раз к нам пришло мно-о-го музыкантов. Весь вечер тут играли. Один из них и подарил мне эту свирель. А играть я не умею. Дедушка запрещает: «Ты что, говорит, музыкантом собираешься быть?»
Юлчи улыбнулся.
— А-а… Сыграть, что ли? — предложил он.
— А вы умеете?
— Немножко.
Юлчи приложил свирель к губам. В чистом, прозрачном воздухе заколыхались волны нежных звуков, и, казалось, все вокруг вдруг ожило, заулыбалось.
Глаза Рафика широко раскрылись: «Как хорошо играет этот батрак!»
Юлчи и в самом деле играл неплохо. Еще в детстве, когда ему пришлось пасти кишлачное стадо, он хорошо научился делать свирели и из степного камыша, и из разных пород горных деревьев. За игрой он коротал время и в бескрайних степях, и в горах, опустившись на корточки, либо прилегши где-нибудь под скалой или на берегу ручья. Затем он подучился немного этому искусству у своего одно-кишлачника. Тот когда-то был хорошим флейтистом, но потом ослеп и сидел безвыходно дома.
Юлчи закончил песенку и, улыбаясь, посмотрел на Рафика: ну как, мол, хорошо? В это время из ичкари неожиданно раздался голос девушки:
— Рафик, кто это играл?
— Юлчи-ака…
— А-а?! Нет, правда?
— Правда. Посмотрите: кроме нас, тут никого нет.
Из калитки показалась голова девушки и сразу же скрылась. Немного погодя девушка заискивающе-ласково попросила:
— Скажи, пусть еще сыграет…
Юлчи помедлил, затрудняясь в выборе, потом сыграл еще одну кишлачную мелодию и вернул свирель мальчику. Подложив руки под голову, он устало растянулся на супе.
Со времени прихода в поместье дяди Юлчи ни разу не выспался как следует. Каждый день он вставал на работу до рассвета и кончал только с наступлением темноты. Вот и сейчас — только юноша закрыл в дремоте глаза, как откуда-то издалека послышался крик той же девушки:
— Эй, в саду прорвалась вода! Бегите скорей, запрудить надо!
— Сейчас, сейчас… — Юлчи вскочил и, схватив кетмень, побежал.
— Рафик, посиди на супе! Чтобы не утащил чего кто-нибудь из прохожих! — услышал он голос девушки, когда подбегал к садовой калитке.
Юлчи обошел сад, осмотрел запруды арыков, но нигде не заметил даже признака прорыва воды. Крайне удивленный, он еще ходил, осматриваясь, по саду, когда в винограднике что-то зашуршало и вслед, откуда-то неподалеку, послышался дрожавший смехом, возбужденный голос девушки:
— Да вон же, под персиком!
— Ах, это? — рассмеялся Юлчи. — Ничего. Это не страшно, сестрица. Она чуть журчит.
Юлчи повернул к выходу из сада и неожиданно увидел девушку: та стояла под высоким сводом виноградника, прислонившись к подпорке. Юноша покраснел от смущения и, стараясь не смотреть в ту сторону, ускорил шаг.
— Куда же вы убегаете, Юлчи-ака? Разве вам не скучно одному?
Сердце Юлчи сильно забилось. Он нерешительно остановился, не смея оглянуться.
— Вот, возьмите винограду… Совсем спелый… Не обижайте отказом, — сказала девушка и залилась таким озорным смехом, от которого затрепетало бы сердце любого джигита…
Юлчи не верил своим ушам. Опасливо оглянувшись вокруг, он с беспокойством подумал: «Вот так девушка?! Где же стыд у нее? Это в самом деле дочь дяди или другая какая?.. Тавба[35]!» И все-таки повернулся, точно был вынужден подчиниться непонятной ему, но неотвратимой силе, и пошел на зов, медленно передвигая непослушные ноги.
На вид девушке лет семнадцать-восемнадцать. Она была среднего роста, с полной грудью. Несколько широковатое смуглое лицо и чуть приплюснутый нос не только не нарушали общего впечатления миловидности, но, казалось, даже красили девушку. Маленькие карие глаза, опушенные длинными черными ресницами, горели каким-то странным, немного пугающим огнем скрытой своевольной страсти. На ней — шитое в сборку платье из белого шелка. Рукава платья засучены до локтей: на тонких кистях упругих рук сияли два золотых браслета со змеиными головками. Две толстых иссиня-черных косы падали на грудь, стекали до самого пояса. Пробивавшиеся через листья виноградника лучи солнца играли на шелковом платье, вплетались в косы, жгуче переливались на браслетах.
Юлчи подошел к девушке, запросто, по-кишлачному вытер концом рукава вспотевший лоб, краснея до ушей, взял из ее рук кисть черного спелого винограда. Ради приличия он бросил в рот одну-две виноградинки и стоял, не находя слов и не смея поднять глаз.
Чтобы ободрить его, девушка торопливо справилась о здоровье своей «кишлачной тетушки», засыпала его вопросами, что он делал в кишлаке? Понравилось ли ему здесь? Надолго ли он решил остаться в их доме?
Юлчи, не поднимая глаз, отвечал коротко и часто невпопад. В голове юноши возникала все время одна и та же мысль: «Какая она озорная!» Понемногу в душу этого простого, стыдливого кишлачного парня закрался страх. Ему казалось, что из-за каждого дерева за ними наблюдают тайком, подстерегают каждое их движение. Он повернулся, чтобы уйти, но девушка тихонько взяла его за руку, затем вдруг приподнялась на цыпочки и поцеловала в губы…
Юлчи отшатнулся, пугаясь пробежавшего по всему телу трепета. Чужим хриповатым голосом проговорил:
— Довольно, сестрица! Мне работать надо… Да и нехорошо это… — и заспешил к выходу.