Запоздавшая зима наверстывала упущенное. Снега еще не было, но холод крепчал с каждым днем: по утрам крыши и оголенные ветви деревьев белели пушистым инеем.
Семья Мирзы-Каримбая давно перебралась в город.
Небольшая по площади внешняя мужская часть двора городских владений бая со всех четырех сторон окружена постройками: всякого рода службами, айванами, навесами. Сюда же выходили украшенные искусной резьбой высокие сводчатые двери и большие, со стеклами в целый лист, окна дома, на водосточных трубах которого гордо красовались жестяные петушки: это покои для гостей.
В одном из покоев, богато отделанном внутри красками и лепными украшениями, обычно отдыхал, возвращаясь из магазина, сам Мирза-Каримбай. По заведенному им порядку, с сыновьями, невестками и внучатами он встречался только за общим столом, да и то когда не было гостей.
Сегодня Мирза-Каримбай возвратился с базара рано. Отбыв послеполуденную молитву в «Женской мечети» на Иски-Джува, он сразу же направился домой и теперь сидел на шелковых одеялах, протянув ноги к теплому сандалу.
Прикинув раза два на счетах засевшие в голове цифры торгового оборота по магазину, бай надел очки и принялся перелистывать старинное собрание нравоучительных рассказов «Четыре дервиша». (Мирза-Каримбай был не прочь почитать на досуге и порой брался за «Мудрые изречения» Ахмада Яссави[51].) Но не успел он просмотреть и несколько страничек, как в комнату вошел Хаким-байбача, вернувшийся из деловой поездки в Фергану.
Байбача почтительно поздоровался с отцом, затем аккуратно отвернул полы суконного халата и присел к сандалу.
Мирза-Каримбай закрыл книгу: дело прежде всего!
— Вернулся? Так скоро?
— Приехал я еще утром. Задержался в банке.
Байбача рассказал, что ему удалось купить несколько тысяч пудов первосортного хлопка по цене второго и частью даже третьего сорта: что им, кроме того, оставлены деньги на покупку еще восьми тысяч пудов. Затем передал отцу приветы от его друзей — кокандских баев и деловых людей.
Расспросив до мелочей о подробностях поездки, бай остался доволен делами сына.
— Это называется удачей! Насчет своих закупок ни слова никому не говори. На свете нет дела более тонкого, чем торговое дело. Отец-покойник мелочную лавку имел, а и то, бывало, сколько за день морковки, луку продаст, никому, даже в семье, не скажет. — Мирза-Каримбай взглянул на сына и дробно рассмеялся: — Хе-хе-хе…
— Отец, нам теперь хлопковый завод бы построить! — чуть подавшись к сандалу, заговорил Хаким-байбача. — Раз я стал хлопко-виком, без завода никак нельзя. В Коканде, в номерах, я познакомился с одним русским инженером. Советовался с ним. И теперь, если бы вы дали свое согласие, лучше и быть не могло.
Мирза-Каримбай откашлялся, согласно кивнул головой:
— Это дело хорошее. И я, пожалуй, раньше тебя о нем думал! Только надо малость потерпеть. — Бай помолчал и, глядя прямо в глаза сыну, хитро усмехнулся. — Может статься, нам не нужно будет и утруждать себя постройкой. Может, мы готовый, на полном ходу завод к рукам приберем. И очень задешево приберем!
— Эх, вот это было бы дело! — Хаким-байбача облизнул сразу пересохшие губы.
Мирза-Каримбай продолжал:
— Только ты все, что я сказал, держи про себя. Хлопковый рынок — это, к примеру, все равно что река в разлив. Бросаться так, вдруг — не годится. Надо сначала разведать глубокие и мелкие места. Вижу я: многие в этой реке идут ко дну, иные, угодив в водоворот, соломинкой мечутся, протягивают руки, вытащить просят. А какой же храбрец расщедрится их выручать! Эх-хе… Я ведь член правления банка, сын мой, и секреты хлопковиков мне все известны.
— Тонет, отец, мелкота. А у кого мошна потолще и спина покрепче, у тех дела чем дальше, тем выше взмывают.
Мирза-Каримбай рассмеялся:
— Отец у тебя есть, потому и хребет твой крепок и силен.
— В торговом деле вы самый смелый человек. Среди мусульман, видит бог, нет смелее вас. А если и есть, то очень мало. Не понимаю, чего вы опасаетесь, почему медлите с заводом? — с заметной досадой сказал Хаким-байбача.
— Что же тут чудного? На торговле мануфактурой у меня борода побелела, и если мне не быть смелым, то кому же тогда? А что до завода…
Старик снял очки в золотой оправе, положил их на сандал. С минуту оба молчали.
— Я уже однажды наметил тебе дорогу, — снова заговорил бай. — Ее пока и держись, не сходи. Хлопок покупай из первых рук. Деньги раздавай дехканам зимой. Дехкане — разуты, раздеты, стеснены в средствах. Им нужны деньги. Вот ты и опутай их деньгами. Зимой они пойдут на все твои условия. И осенью, сын мой, весь хлопок будет твой. Вот, пока лучше этого пути нет.
— Да ведь я так и делаю, отец.
— А ты сильней размахнись!..
Открылась дверь. Склонившись и, уже на пороге протягивая руки для приветствия, вошел Абдушукур.
— Сидите, сидите! Я ненадолго, только проведать, — предупредил он, почтительно пожимая руки хозяевам и подсаживаясь к сандалу. — Как здоровье, отец?
— Хвала аллаху…
— Вас что-то давно не видать в городе, Хаким-ака? — блеснул Абдушукур глазами в сторону байского сына.
— В Коканде был.
— Как, довольны поездкой?.. Очень хорошо! Радость друзей — моя радость. Не так ли, отец? — с почтительным поклоном обратился Абдушукур к старику.
Мирза-Каримбай промолчал. Он вовсе не был доволен приходом этого «газетного читаки и хвастуна», прервавшего их деловую беседу, и сидел хмурый, опустив голову. Но Хаким был вежлив и предупредителен с Абдушукуром, — байбача надеялся установить через него выгодные денежные и торговые связи с его хозяином и другом Джамалбаем.
На низком столике сандала был разостлан дастархан, поставлен поднос с фруктами, сладостями, фисташками. Комната наполнилась паром от кипевшего самовара. Абдушукур колол фисташки, наслаждался крепким чаем. Продолжая непринужденно беседовать, он вынул из внутреннего кармана тоненькую книжку в желтой обложке и протянул ее Хакиму:
— Вот, собственно, цель моего посещения. Здесь восхваляют вашу милость, и я поторопился принести, показать вам.
— «Айна»[52],— прочитал Хаким-байбача название книжки и начал ее перелистывать.
Мирза-Каримбай подозрительно взглянул на Абдушукура:
— Это еще что такое?
— Это журнал, отец, сборник такой, — ответил Абдушукур. — Выходит он в Самарканде два раза в месяц и распространяется среди просвещенных, передовых людей… Какая в нем надобность? — Абдушукур мягко улыбнулся. — Цель журнала — наставлять на путь истины нашу мусульманскую нацию, просвещать ее светом духовных и всякого рода полезных мирских наук. Редактор журнала — редкостный человек, достигший совершенства в науке.
Мирза-Каримбай покачал головой:
— Удивительные времена! Разные слова появляются: «журнал», «сборник»… Да есть ли от них польза? Вот появилось слово «банк». Видим — польза от него, выгода очень большая. Появилось слово «вексель». И это, видим, очень нужная вещь. «Кредит», «процент», «завод», «компания» и немало других слов — все это крайне полезные вещи. А ваши? «Сборник» и еще что — «журнал»!.. Тавба!
— Таксыр, — заторопился пояснить Абдушукур, — коренной смысл полезных слов, которые вы изволили только что перечислить, именно и раскрывается в этом сборнике… Читая его, ваши сыновья приобретут еще более обширный опыт в делах и обогатятся умением извлекать еще большую прибыль из вещей, почитаемых вами за полезные.
Заметив, что Хаким никак не может отыскать нужное место, Абдушукур попросил журнал, быстро перелистал его и снова протянул байбаче:
— Вот, читайте, Хаким-ака!
Хаким-байбача склонился над книжкой. Через минуту лицо его расплылось в улыбке. Он захихикал, довольный, и взглянул на отца.
— Читайте вслух, что там пишут? — заинтересовался и Мирза-Каримбай.
Байбача протянул журнал Абдушукуру:
— Прочитайте вы.
Тот прокашлялся и с чувством начал:
— «Один из благороднейших наших баев — щедрых сторонников прогресса и ревнителей просвещения, мулла Хаким-байбача, сын Мирзы-Каримбая из Ташкента, пожертвовал «Айне» десять рублей. Наш журнал приносит ему глубокую благодарность и надеется, что такая щедрость послужит великим примером для всех почтенных баев-мусульман».
Мирза-Каримбай рассмеялся, потряхивая бородкой.
— Понятно, — сказал он, не скрывая своего удовольствия, — заполучили десять целковых, как тут не похвалить!
— Нет, отец, — вежливо возразил Абдушукур. — Деньги эти попадут не в карман кому-нибудь. Журналу не хватает средств на бумагу, печатание и другие расходы, ведь «Айна» печатается в очень небольшом количества. Возможно, даже приносит убыток редактору.
Глаза Мирзы-Каримбая заиграли.
— Убыток! Зачем же он выпускает книгу, этот ученый?
— У него высокая цель, отец, — служение культуре. Он стремится просветить мусульман, открыть им глаза, — ответил Абдушукур.
— Правду говорят — бог каждому посылает какую-нибудь болезнь. Кому нужна эта самая культура? И что это за штука такая? — снова разгорячился старик. — Хвала аллаху, глаза у нас у всех открыты, каждый из нас при своем деле, и каждый по своим стараниям получает и хлеб насущный. Под рукой белого царя живем мы спокойно и благоустроенно… А тут культу-у-ра!
— Верно, под сенью его величества мы живем спокойно, мирно, — согласился Абдушукур. — Но мы считаем, что в нашу жизнь необходимо внести некоторые преобразования. Надо уничтожить все вздорное, вредное, что мешает процветанию ислама. В старых школах наши дети не получают должного образования. В новых школах мы намерены наряду с благородным кораном ввести преподавание и таких полезных предметов, как география, история, счет. Если бы наши баи уделили школам некоторую толику внимания, иначе говоря, оказали бы нм посильную материальную помощь, то мы, мусульмане Туркестана, в ближайшее время стали бы в ряду культурнейших наций мира.
— Хорошо, а кто будет учиться в этих школах? — спросил бай.
— Дети мусульман.
— Э-э! Дети каких-то там Ишматов-Ташматов будут учиться, набираться ума-разума, а баи деньги плати? — Мирза-Каримбай усмехнулся. — Если мальчишка учится, то польза от этого ему самому, его отцу-матери. И все расходы пусть несут те, кто хочет обучать детей. У баев есть свои дела, свои заботы. А потом, братец мой Абдушукур, сколько бай ни делай добра, благодарности от простолюдина все равно ему не дождаться. Это уже известное дело.
— Преобразования, конечно, необходимы, — рассудительно заговорил Хаким-байбача, постукивая пальцами по краю подноса. — Невежества у нас много. Европейцы подчас дивятся, глядя на нас. Но если те науки, что вы собираетесь вводить в новых школах, не противны шариату и если на это последует благословение улемов, то каждый отец ради своего сына будет помогать школе сколько в его силах. В старых школах ребята каждый четверг приносят учителю хлеб или хлебные деньги. Помимо этого, с учеников собираются деньги на циновки, на уголь, праздничные деньги. Этот обычай надо сохранить. Пусть и в новых школах дети вместо хлеба приносят каждую пятницу по пяти, по десяти копеек. Таким образом, по пословице «капля по капле — и озеро наполняется», учителю будет собрана порядочная сумма.
— Поддерживать в надлежащем состоянии школы, отвечающие требованиям нашего века, таким путем будет трудно, чтобы не сказать невозможно, — вежливо пояснил Абдушукур. — Допустим, что мы встали на этот путь. Однако многие отцы даже и трех-пяти копеек в неделю дать не в состоянии.
— На руке пять пальцев, и все они разные, — возразил Хаким. — Одному суждено быть ученым, образованным, другому — поденщиком, носильщиком. Так устроен свет.
— Если каждый пойдет учиться, кто же будет пасти скот? — уже раздраженно сказал Мирза-Каримбай. — Для поденщика, мастерового, батрака было бы сыто брюхо — и довольно с него! Каких чудес можно ожидать от их детей, если они даже кое-чему подучатся? Иное дело дети из состоятельных семей. Для них прилично быть и в школе, и в медресе.
Абдушукур молчал, не находя, что возразить баю. «И в самом деле! — думал он, запивая сладким чаем миндаль. — Тщетно помышлять об учении для детей простого народа, тогда как даже дети именитых купцов только и знают, что шляться по улицам, играть в альчики или стравливать собак. Нет, сначала надо обучить современным наукам детей баев — столпов общества. За ними — сила. Великая честь будет для нас, если в течение десятка лет мы сумеем дать трех-четырех докторов, двух-трех адвокатов, несколько депутатов в Государственную думу. В сущности, будущее Туркестана принадлежит купцам и другим состоятельным людям. Поэтому об их-то детях и надо думать в первую очередь».
Убрали дастархан. Подошло время предвечерней молитвы, и все трое поднялись, чтобы совершить омовение. Молитва читалась здесь же, обязанности имама исполнял Абдушукур. Затем было подано большое блюдо плова. Мирно беседуя, хозяева и гость поели, и Абдушукур вскоре откланялся.
Когда он надевал в передней галоши, Мирза-Каримбай окликнул его:
— Мулла Абдушукур, завтра свадьба моей слабенькой[53]. Прошу пожаловать.
— Поздравляю! Благодарю, конечно, приду.
В узкий, непроходимый для арб и обычно глухой тупичок сегодня вошла жизнь.
Первым здесь появился Ярмат. Вышел он ранним утром и еще старательно подметал улочку метлой, тщательно засыпал землей и заравнивал все ямки, а мимо к ворогам байского дома уже потянулись женщины — в одиночку и группами, с детьми и без детей.
На Ярмате была новая, но явно не по голове, нескладная тюбетейка, да и сам он напоминал в этот час человека, неожиданно получившего высокий чин и еще не освоившегося с новым положением: он непомерно задирал нос, все движения его были исполнены неестественной, будто взятой напрокат, торжественности, а на лице застыло выражение тупой важности и гордости.
Когда улочка была подметена, Ярмат разогнал шумную ватагу соседских ребятишек, затеявших здесь игру в альчики, и затем принялся носить воду из хауза во дворе мечети. Встречая людей, по его мнению, достойных, он непременно приглашал: «Прошу пожаловать на той!» — будто торжество, ожидавшееся в доме бая, было и его торжеством.
Время раннее. Еще ничего не слышно о караване с дарами жениха, еще не вышел из покоя хозяин гоя — Мирза-Каримбай, а движение и гомон в тупике все нарастали и нарастали. Толпа за толпой — девушки, молодые женщины, старухи в бархатных, канаусовых, бенаресских паранджах всех цветов шли и скрывались в воротах байского двора. Многие вели с собой ребятишек, приодетых, с перьями филина на шапках. На подносах, на блюдах, в корзинах женщины несли жаркое, пельмени, слоеные пирожки, тонкие, испеченные на сале лепешки, всевозможные фрукты, фисташки, миндаль.
Со стороны ичкари доносились непрерывный гомон и смех женщин, плач грудных детей, шум, гам. Даже Ярмат, видевший на своем веку не один байский той, проходя по переулку с ведрами, удивлялся: «Столько женщин, столько детей! Где они разместятся? А сколько приношений?!»
Завидев Юлчи, показавшегося в начале улочки, Ярмат закричал ему издали:
— Эй, Юлчибай! Иди, иди. Вот удача тебе — прямо на той попал!
— Что за той, Ярмат-ака? — с удивлением спросил Юлчи, подходя ближе.
— Э-э, ты еще ничего не знаешь? — в свою очередь удивился Ярмат. — Сегодня начинается той дочери нашего хозяина, Нуринисы. Великий той!.. — с хвастливой гордостью объявил он и зачастил: — Арбу у въезда в тупик, на большой улице оставил? Хорошо. Отведи коня в конюшню и быстрее сюда. Работы — уйма!
Юлчи все время был занят на полевых работах, жил на хлопковом участке и потому о свадьбе Нури до сих пор ничего не слышал. Последнее время он перевозил хлопок на склад, дважды в день приезжал в город, но не хотел показываться на глаза хозяину и на ночь возвращался обратно. Только сегодня, после первой же ходки, он зашел повидаться с хозяином — надо было подковать лошадь и перетянуть шины.
Неожиданное известие взволновало Юлчи. Правда, в сердце юноши все еще жил образ девушки, которую он только однажды видел в поместье Мирзы-Каримбая, но он не забывал и горячих, страстных речей Нури. «Если бы девушка меня не любила, — часто думал он, — разве стала бы она гоняться за мной, искать встречи где-то в чужом доме? Разве вышла бы она ко мне ночью, рискуя своим добрым именем и честью?» Услышав о свадьбе Нури, Юлчи почувствовал какую-то неясную обиду и грусть, точно его незаслуженно унизили и оскорбили. Сам всегда искренний и прямой, он и в других не мог допустить подлости и пытался найти оправдание девушке. «Что могла сделать бедная Нури? — размышлял он. — Могла ли девушка сказать отцу-матери, что любит другого? Да еще кого: бедняка работника!.. Ясно, она никому не открыла своего сердца. Затаила свое горе… Был бы я сыном какого-нибудь бая, она если не родным, то другому кому из близких намекнула бы. А сейчас, наверное, забилась куда-нибудь в угол и плачет горько… Впрочем, кто знает. Купеческий сын, пожалуй, хорош собой. Свахи, наверное, так расхвалили его, что Нури и позабыла обо мне. Любовь таких балованных девушек что вешний снег: повалит густо-густо и тут же тает».
Как только Юлчи вышел из конюшни и показался в переулке, Ярмат тотчас передал ему коромысло и ведра. Обращаясь к Мирзе-Каримбаю, важно прохаживавшемуся по улочке в дорогой лисьей шубе, он сказал с угодливым смехом:
— Бай-ата, сегодня мы, наверное, вычерпаем половину хауза!
Бай, будто и не слышал, ничего не ответил. На приветствие Юлчи он также пробурчал что-то неразборчивое.
В полдень по улочке с криками «Той прибыл, той!» засновали уличные ребятишки. В начале тупика показались согнувшиеся под тяжестью огромных мешков два возчика и несколько соседских парней. Ярмат, увлекая за собой Юлчи, побежал им навстречу. В подарок к тою жених прислал пятнадцать тяжело нагруженных разным добром арб…
С криками, с шумом и смехом возчиков по обычаю обсыпали мукой, те сразу стали похожи на мельников. Под блеяние двух десятков баранов, под ругань и шутки возчиков и парней, под крики махаллинских ребят арбы были быстро разгружены. Добро начали переносить на байский двор. Целые арбы муки, риса, мешки миндаля, фисташек, десятки корзин халвы, полсотни ящиков с разными фруктами…
Под арбами, точно муравьи, ползали ребятишки, собирая все, что просыпалось на землю. Несколько подростков догадались прорезать пару мешков, вскрыть один из ящиков и принялись под шумок набивать карманы фруктами и миндалем.
Их проделку заметил Ярмат.
— И что за бессовестный народ! Эй, тебе говорю, не дырявь мешок! — заорал он.
Кто-то из возчиков попытался обратить все в шутку:
— Это же дары для тоя. Дай полакомиться!
Парни, помогавшие переносить добро, обиделись:
— Даром, что ли, мы ломаем спины вашими мешками!
«В самом деле, что тут такого, если ребята полакомятся? — подумал Юлчи. — Стоит ли из-за такого пустяка рычать на людей!»
Неожиданно подошел Хаким-байбача. С ним был смазливый молодой человек, разодетый, видно, из очень богатой семьи. Хаким нахмурил брови, явно недовольный шумом и тем, что на пути к дому собралась толпа плохо одетых людей. Он грубо выкрикнул:
— Это еще что такое? Места своего не знаете?
Ребята бросились врассыпную. Попятились и остальные. У арб остались только возчики да Ярмат с Юлчи. По адресу байбачи с разных сторон посыпались нелестные эпитеты и даже ругань.
Сали-сапожник, пристроившийся со своей немудреной работой под дувалом, напротив, встал на сторону ребят:
— Молодцы! Так и надо. Раз той, зачем же стращать, разгонять народ!
Хаким-байбача, точно он и не слышал слов «простолюдина», зашагал к дому, глядя прямо перед собой и никого не замечая.
Вслед ему с другой стороны улицы послышался насмешливый хохот сапожника.
Ярмат пугливо оглянулся и покачал головой.
— Можно ли выказывать такое неуважение к сыну богатого и почитаемого всеми человека! — сказал он с укоризной и тут же прибавил уже сердито, видимо обидевшись за хозяина: — Когда только вы ума-разума наберетесь, Сали-ака?
— Ума-разума? — блеснул на него глазами Сали. — Не только ум — мы и силы свои вон таким отдали. — Сапожник кивнул в направлении тупика. — А они нас теперь и за людей не считают.
Ярмат не нашелся что возразить. Юлчи подумал: «И верно! Я им родственник, а байбача и на меня посмотрел так, словно на пустое место…»
Дары, присланные женихом, были перенесены на байский двор. Через час после этого начали прибывать гости — купцы и духовные лица, приглашенные из других частей города. Их встречали, расположившись на скамейках, поставленных в два ряда по одну и по другую сторону улочки, сам Мирза-Каримбай, имам приходской мечети, купцы и другие состоятельные люди квартала. Гости из «торговых людей» были, как и подобает им, внешне скромные, а на самом деле их распирало от скрытой гордости и спеси. Блюстители религии, наоборот, выступали важно, с Нарочитой медлительностью и величием.
Сопровождаемые ловкими, расторопными и сладкоречивыми тойба-ши, знатные гости торжественно следовали дальше, в первую мужскую половину байского двора. Через некоторое время они столь же церемонно возвращались, поглаживая маслившиеся после жирного плова бороды и внушительно отрыгивая. У каждого под мышкой был большой узел с лепешками, фруктами, сладостями. Особенно объемистыми были узлы улемов и ишанов.
До простых людей квартала черед еще не дошел. Если в улочке вдруг появлялся какой-нибудь чапан[54], глаза тойбаши[55] начинали метать искры. Беднягу, обладателя чапана, ненароком, по простоте душевной зашедшего раньше положенного времени, незаметно оттирали к дувалу, шипели: «Почему такая прыть?!» — и так же незаметно впихивали в какую-нибудь соседскую калитку. Мирза-Каримбай в этом отношении был особенно строг, он заранее предупредил всех тойбаши: «Чтоб никакого нарушения порядка! Каждый должен быть принят в свое время, в своем месте и соответственно его положению и сословию!»
На долю Юлчи выпало прислуживать знатным гостям. Среди такого множества важных людей юноша чувствовал себя очень стесненно: ему все казалось, что он нечаянно толкнул кого-то или наступил кому-то на ногу. Особенно злило Юлчи то, что в покоях, отведенных для пира, было так тихо, точно их залило водой. Все гости говорили шепотом, а у тойбаши словно языки поотрезали: между собой они объяснялись только знаками, распоряжения давали только движениями рук и глазами — подать столько-то блюд плова, принести столько-то подносов фруктов. Ходить здесь нужно было быстро, но бесшумно, руки освободились — сейчас же почтительно сложи их на груди. Даже чайником или чашками загреметь нельзя… Когда выпадала свободная минута, Юлчи отходил к порогу, отчужденно поглядывал на гостей «великого тоя» и думал: «Это не той, а поминки!.. Не понимаю, чем тут можно гордиться и хвастать?..»
Освободившись от хлопот по тою, Юлчи прошел в людскую — небольшую хибарку, которая была приткнута в дальнем, глухом углу двора и потому бросалась в глаза среди других построек.
Уже стемнело. Юноша зажег маленькую лампу с отбитым до половины стеклом и сидел одинокий и всеми забытый.
Хибарка была низкая и сырая. На высоком месте[56] по земляному полу была разостлана полусгнившая черная кошма: ближе к двери — пол голый. В стенной нише стоял старый ящик, на нем два рваных одеяла и грязная жесткая подушка, набитая шерстью. Здесь ночевали батраки, приезжавшие по какому-либо делу из загородных владений бая.
Юлчи попал в людскую впервые. Занятый обслуживанием гостей, а еще больше по своей застенчивости, юноша, несмотря на обилие угощений на тое, остался полуголодным. Он сидел на кошме, прислонившись спиной к холодной глинобитной стене, и думал: «Что за люди живут в этом доме? Каждый занят только самим собой, а у всех вместе только и заботы — показать свое богатство и важность. Вот я — родственник, а сыт ли я, голоден ли, никто из хозяев даже и не вспомнит…»
Появилась голова Салима-байбачи, не решавшегося войти в это темное, грязное помещение.
— Ты здесь, Юлчибай?
— Ассалям! — из вежливости Юлчи поднялся. — Что же вы так и не показались на тое, Салимка?
— В магазине был, — невнятно пробормотал байбача. — Ярмата сейчас нет, — ты заложи фаэтон, съездим в одно место.
— Фаэтон? — широко раскрыл глаза Юлчи.
— А, ты еще не видел? Это как у извозчиков. Уже целый месяц ездим. Новый конь, новый фаэтон. Он в большом сарае. Сумеешь запрячь?
— Попробуем.
— Давай быстрей!..
…Фаэтон остановился на одной из улиц нового города, у подъезда одноэтажного здания, из окон которого лился яркий электрический свет. По обе стороны подъезда выстроился длинный ряд извозчичьих колясок.
Салим-байбача сошел с фаэтона и, бросив на ходу: «Жди меня здесь!» — быстро взбежал по ступенькам крыльца и скрылся за дверью.
Ночь была темная, туманная. Редкие фонари скупо освещали широкую прямую улицу тусклыми, холодными лучами.
— Как живешь, братец? — легонько толкнул кто-то Юлчи.
Юлчи по голосу узнал Джуру — кучера Джамалбая.
— А, Джура-ака, здоровы ли? — обрадовался он и протянул для приветствия руку.
Джура, окинув внимательным взглядом коня, затем фаэтон, спросил:
— Когда купили? Конь мелковат, кажется.
— Говорят, недавно. Я первый раз выезжаю. До этого, наверное, Ярмат-ака гонял.
— Скверное это занятие. Будешь скучать, томиться, поджидая хозяина, дрожать на холоде как осенний лист.
— Куда это мы приехали? — поинтересовался Юлчи.
— О, это «седьмое небо». Сюда не каждый может попасть… — Заметив недоуменный взгляд Юлчи, Джура прибавил: — Здесь то самое место, где наши молодые баи развеивают отцовские денежки…
— Ну, что закажем? — спросил Салим-байбача.
— А что покрепче. Я — за коньяк, — ответил хлопковик Джамалбай.
— Нет, я пью красное, — возразил Салим.
Джамалбай, заскрипев стулом, пошевельнулся грузным своим телом, оперся мясистыми руками о стол, покрытый белой скатертью, склонился к Абдушукуру:
— Таби шума[57]? Говорите, Абдушукур!
— Я… — засуетился Абдушукур. — Я и сам не знаю, что мне больше подойдет. Доктора предписывают мне коньяк. Пусть будет коньяк.
Салим-байбача пошутил:
— Вы всегда чокаетесь с Джамалом-ака. Составьте хоть раз компанию мне — пейте красное!
— Человек этот — мой благодетель и наставник, — серьезно ответил Абдушукур.
— Интересно! Каким это образом безграмотный человек, не умеющий поставить своей подписи, может быть наставником такого ученого человека, как вы? — хитро прищурил глаза Салим.
Абдушукур улыбнулся.
— Из истории известно, что многие святые были людьми неграмотными. Даже пророк наш не был умудрен грамотой, Салимджан!
— О, Абдушукура не переговоришь, его сам бог скроил для разговоров, — отдуваясь, рассмеялся Джамалбай.
Официант принес коньяк и красное вино, а немного погодя подал шашлык по-кавказски.
С каждым выпитым стаканом все больше краснели лица приятелей, живей разматывался клубок беседы.
— Пейте, Салимджан, пейте, Абдушукур! — воскликнул Джамалбай. — Короткую жизнь на этом свете надо провести как можно веселее и слаще. Вчера мы малость сыграли в карты, а потом здорово выпили. Так я обскакал там даже одного московского фабриканта — выиграл у него четыре тысячи и в выпивке оставил далеко позади, ей-богу! Он все удивлялся: «Неужели, говорит, мусульмане так пьют? Ну-ка, пейте, пока, как говорится, не остыло».
Абдушукур, довольный тем, что он сидит в ресторане, доступном только богачам, на память начал читать по-персидски рубаи[58] Омара Хайяма.
Вина! Чтоб даже прах мой — даже он! —
Был винным ароматом напоен.
Чтоб путник, у моей могилы проходя,
Был ароматом винным опьянен!
Заметив, что его собутыльники не все поняли, Абдушукур поспешил разъяснить им смысл рубаи.
Джамалбай похвалил:
— Очень занятная песня! Только почему вы сложили ее по-таджикски, а не по-своему?
— Извините, это не по-таджикски, а по-персидски, и не песня, а рубаи… Рубаи поэта Омара Хайяма, — ответил Абдушукур.
— Ах, вон как! — рассмеялся Джамалбай. — Ну, разумеется, для вас сложить что-нибудь похожее так же трудно, как выжать воду из камня. Но вы, мулла Абдушукур, все же попытайтесь, может, что и получится… — Джамалбай передохнул, опрокинул в рот стакан коньяку. — А он, видно, получше меня пьяница был, этот таджик, как его… Омар Бахрам, кажется?.. Ну ладно, ладно, я немного ошибся. Пусть будет Омар Халлам. А вот вы только и умеете: «Откроем глаза! Будем наслаждаться в цветущем саду науки! Срывайте с глаз завесы невежества!..» А у кого из нас глаза закрыты этими самыми завесами! У меня? У Салимджана? У Хакима-байбачи? Да и все наши баи разумные люди. Они потому и разбогатели, что у них ум есть. Не так ли, Салимджан? -
— Глаза у нас открыты, Джамалбай-ака, верно, — вмешался в разговор Салим-байбача. — Но все же между грамотным, ученым купцом и неученым есть разница. Грамотный бай сам разбирается во всем, редко ошибается в делах.
— Это, пожалуй, правильно, — согласился хлопковик. — Взять в пример хотя бы меня. Дела у меня идут неплохо, но в правилах коммерции я разбираюсь мало. Законов не понимаю. Затвердил, встречаясь с русскими, десяток мудреных слов, их в случае чего и пускаю в дело. Детей своих мне хотелось бы учить, да боюсь, не пошатнулись бы в вере.
— Джамалбай-ака, — прищурил пьяные глаза Салим, — если крепко держаться веры ислама и бережно хранить в сердце установления шариата, можно учиться современным наукам, и никакого вреда от этого не будет. Вот сын Саидалима-ака учится в большой школе, называют ее гимназией. И ходит он в школу в фуражке. Вы понимаете: в фуражке!
— Не может быть! — заиграл белками глаз Джамалбай. — Чтоб сын мусульманина и носил фуражку!
— Носит, это я хорошо знаю. Но зато дома он не пропустит за день ни одного из пяти намазов[59].— Салим поднял стакан. — Выпьем!
— Апельсинов, коньяку!
— Бутылку марсалы!
Абдушукур легонько тронул хлопковика за плечо:
— Разрешите, Джамалбай… одну минуту. Хочу дать маленькое пояснение… Я уже много раз говорил вам, хотя, к сожалению, в разъяснении моих истинных намерений еще не имею должного успеха. Главная идея вашего покорного слуги такая — повторяю это еще раз: наши баи, баи-мусульмане, должны полностью завладеть национальным капиталом. Иначе говоря, вся торговля в Туркестане должна быть в руках наших баев. Пусть они сами отправляют отсюда свои товары в Москву, в Варшаву и другие города и сами же привозят товары оттуда. Я хочу сказать: надо прижать хвосты всем посредникам — еврейским и русским купцам. Но, чтобы добиться могущества национального капитала, Джамалбай-ака, необходимо знать экономические науки. Необходимо быть сведущим во всем, не отставать от веяний времени. Верно, разумные деловые люди у нас есть, и число их множится. Однако этого не достаточно. Надо растить культурных купцов, знакомых с коммерческими науками! Понятны ли вам теперь стремления вашего покойного слуги? Выпьем за национальный капитал.
— За просвещенных коммерсантов! За национальный капитал! — поднял бокал Салим-байбача.
Появилась новая бутылка коньяка, марсала и ваза с апельсинами. Джамалбай еще держался бодро, но глаза Абдушукура глядели уже тупо. Салим-байбача после двух новых бокалов марсалы опьянел. Он безудержно болтал, перемигивался с женщинами.
Жизнь в ресторане кипела. Не умолкая гремела музыка, прибывали новые посетители — хорошо одетые русские купцы и чиновники. Немало тут было и купцов-татар. Баи-туркестанцы занимали всего несколько столов. За одним, заставленным пивными бутылками, столом дремал подвыпивший брат скотовода Султанбека — Арсланбек. Посредине зала, между двумя русскими женщинами, положив на стол тюбетейку, сидел сын бая-заводчика — Миркамиль. Он то закидывал ногу на ногу и, морща маленькое, пьяное и без того невзрачное лицо, неумело закуривал папиросу, то подносил женщинам вино и сам выливал им в рот, нашептывая что-то и хихикая. Он вел себя так, будто в ресторане никого больше не было. За столом в углу расположились четверо широкоплечих крепышей в нескладно сшитых одеждах из дорогих тканей, по-видимому, токмакские или алмаатинские купцы. Эти тоже вели себя так, словно были у себя на складе или собрались на дружескую вечеринку. За их столом, заставленным бутылками, не прекращался громкий хохот. Особенно весел и разговорчив в этой компании был пожилой человек в большой чалме, с белоснежной бородой, но с молодым, как у юноши, румяным лицом.
Салим-байбача усадил рядом с собой какую-то женщину — круглолицую, широкоплечую, с высокой грудью. Женщине было уже за тридцать, однако, набеленная, нарумяненная и подпудренная, она казалась гораздо моложе.
— Шампанского! — распорядился байбача.
— Ой, не надо, не надо! — жеманно протестовала женщина.
— Еще чего? Что заказать из сладостей? — еле выговаривая русские слова, бормотал пьяный Салим.
Джамалбай облизнул губы.
— А она — ничего… Не плоха! — похвалил он и наклонился к Абдушукуру. — Абдушукур, подмигните еще какой-нибудь красавице.
— У этой женщины была приятельница. Очень симпатичная. — Абдушукур оглянулся вокруг. — Они только что были вместе.
— А вы? Вы тоже не отставайте!
— Я полюбуюсь вашими красотками — и с меня довольно.
— Э-э, может ли брюхо быть сытым от одного запаха еды? — рассмеялся Джамалбай и повернулся к женщине. — Мадам, пей, пей, довольна будешь.
— Интересно, — заговорила женщина, кокетливо щуря голубые глаза, — мусульмане или совсем не пьют, или, если уж начнут, не удержишь. Удивительный вы народ — азиаты…
Чокнувшись с Салимом, а затем и с остальными, она выпила шампанского и, кокетливо играя глазами, приняла на себя рать хозяйки: сама наливала мужчинам вино, настойчиво угощала. Пробежав глазами меню, заказала самые дорогие кушанья, вина. Говорила она без умолку и, может быть, потому, что он казался ей самым солидным и в то же время щедрым и простодушным, обращалась чаще всего к Джа-малбаю. Многих ее шуток хлопковик не понимал. Он показывал женщи не толстый красный язык, покачивал головой и просил Абдушукура:
— Послужите мне за толмача. Насмехается, что ли, надо мной эта красотка?
— Нет, она влюбилась в вас. Все ее чувства и помыслы заняты вами..
— Какая там любовь! Тут зацепка — деньги… Есть у тебя деньги — всем будешь нравиться, тебя и ангел обнимет. Наше время — время денег… Спросите, как звать эту красавицу?
— Анна, — ответил Абдушукур.
К столу подошла женщина — молодая, высокая, красиво и со вкусом одетая. Женщина с улыбкой наклонилась к Анне, о чем-то долго шептала. Потом обе рассмеялись, и она собралась было отойти, но Джамалбай схватил ее за руку, пододвинул свободный стул и, хлопая ладонью по сиденью, несколько раз настойчиво повторил:
— Садись, мадам, садись!
Женщина с минуту колебалась, потом молча, нерешительно присела. Анна нахмурилась, вздохнула. Во взгляде ее промелькнуло выражение ревнивого недовольства.
Снова посыпались заказы, появились новые кушанья, вина, вазы с гранатами и яблоками. Попойка разгоралась.
Подняв верх фаэтона, Юлчи прикорнул на холодном, обитом кожей сиденье. Сильный мороз жег лицо, больно щипал за уши. Немели пальцы ног, в пустом желудке, казалось, гулял холодный ветер.
Время далеко за полночь. На улице — ни души, если не считать полицейских да одного-двух пьяненьких прохожих. Только около ресторана все еще не замирало движение. Подъезжали и отъезжали извозчики, слышалось щебетанье женщин на незнакомом для Юлчи языке, смех мужчин…
Джура долго рассказывал все, что знал и слышал о попойках и кутежах хозяев. Потом предупредил: «Можешь спать. Сегодня хозяева будут здесь до рассвета». Он свернулся на своей коляске и умолк. Но Юлчи — потому ли, что его беспокоил голод, или с непривычки — уснуть не мог.
Неожиданно послышался сиплый, пьяный голос:
— Юлчибай, ты здесь?
Юлчи встрепенулся:
— Салим-ака? Что, поедем?
— Не т-то-торопись!
Юлчи выпрыгнул из фаэтона. Салим-байбача стоял в трех-четырех шагах, обняв дерево, — его стошнило. Пошатываясь, он подошел к Юлчи, схватил его за руку:
— Ид-дем! Сейчас же! Фа-фаэтон будет стоять. В-волки его н-не съедят.
Не обращая внимания на протесты Юлчи, упрямый, подвыпивший байбача потащил его, крепко вцепившись в рукав халата.
Когда они вошли в шумный, залитый светом зал, у Юлчи закружилась голова — так ослепительно ярок был свет и так все здесь было для него необычно. Ошеломленный и растерянный, юноша на миг задержался у двери и потерял из виду Салима. Он беспомощно озирался по сторонам, разыскивая хозяина, и очень обрадовался, когда взгляд его нечаянно натолкнулся на Абдушукура, который подавал ему какие-то знаки. Пересилив робость и смущение, юноша подошел к столу, но, как только опустился на указанный ему стул, снова растерялся и сидел, не смея поднять глаз.
Салим-байбача налил полный стакан вина, поставил его перед Юлчи:
— Пей! И принимайся за еду!
— Благодарствую, я не пью.
— Джуре покажи только выпивку — с крыши спрыгнет. Ты промерз на улице — пей, джигит! — снисходительно проговорил Джамалбай.
Но Юлчи пить не стал. У него и к еде пропала охота. Он взял только палочку остывшего шашлыка.
Обе женщины — Анна и Мария — бесцеремонно рассматривали парня, перешептывались, посмеиваясь над его простотой и скромностью. Мария, наполнив стакан густым красным вином, встала, подошла к нему.
— Вино яхши, яхши, — говорила она, поднося стакан к губам Юлчи.
Ощутив запах вина, тот сморщил лицо, покачал головой:
— Нет, не буду!
Мария спросила у Абдушукура, как по-узбекски «пей», и продолжала настаивать:
— Ич, геркулес, вино яхши…
Чтобы не показаться смешным, Юлчи взял стакан, в два глотка опорожнил его и вытер ладонью губы. Женщины громко рассмеялись. Анна, не желая отставать от Марии, тоже попыталась угостить Юлчи: она уговаривала его с такими ужимками, будто он был малым ребенком. Юлчи резким движением руки отстранил стакан и даже отвернулся.
В это время кто-то толкнул его в спину. Джигит оглянулся: за ним стоял высокий, полный старик с окладистой бородой и прямыми, подрезанными в скобку волосами, блестевшими, точно смазанные маслом. Юноша принял его за русского купца.
Старик что-то говорил сердито и указывал на дверь. Юлчи вспыхнул, поднялся, но Салим-байбача приказал ему остаться и бросил старику несколько слов по-русски. Тот пожал плечами, точно хотел сказать: «Это не в моей воле», но потом вдруг смягчился и, довольный, даже ухмыльнулся в бороду.
Абдушукур успокоил Юлчи:
— Сиди. Старик согласился получить «на чай». Это швейцар, по-нашему — привратник.
Салим-байбача, поддерживая одной рукой локоть Анны, поднял бокал:
— Выпьем!
Джамалбай все еще держался бодро. Толстыми, мясистыми пальцами он поглаживал то изящные, тонкие руки, то колени Марии.
Под влиянием выпитого вина женщины перестали стесняться, держали себя вольно. Глаза их горели, щеки рдели румянцем: без умолку болтали, смеялись.
Абдушукур теперь пил мало, зато много ел. Он прислушивался к беседе за соседним столом. Там сидели двое: один — уже пожилой, по виду знатный человек или коммерсант, а может быть, и то и другое вместе, второй — средних лет, в пенсне, изысканно одетый. Абдушукур принял его за инженера.
— Смотрите! — говорил инженер. — У этих азиатов заводятся европейские порядки. Вот богатые люди пьют вместе со своим слугой, а может быть, даже рабом. Демократия!
Чиновник тоном знатока возразил:
— Нет, азиаты, безусловно, низшая оаса. Они абсолютно невосприимчивы к цивилизации. Я уже двадцать лет живу в этой жаркой стране и достаточно хорошо изучил психологию здешнего народа. Оч-чень низки по своему развитию. Но у них есть и некоторые особенности, еще не освещенные наукой. Судя по моим наблюдениям, у них, например, довольно развито чувство прекрасного. Они любят цветы. Идет — одежда грязная, рваная, а за ухом цветок. Любят песни, танцы. Но все они трусы, все коварны. Верите ли, среди них вы не найдете ни одного откровенного, искреннего человека!
— Многие восторгаются музыкой и мелодиями дикарей, негров например. А какова музыка у этих? — спросил инженер.
Чиновник опорожнил бокал, вытер губы и бороду салфеткой и уверенно пояснил:
— Возьмут в руки блюдо какое-нибудь или поднос и начинают греметь и орать. От такой «музыки» мы с вами за десять верст убежим.
Но слушают они с исключительным вниманием. Есть и музыкальные инструменты, но очень примитивные. У них, между прочим, глупейшая привычка: сидеть на полу, поджав ноги. Для нас это мученье, а для них, видите ли, отдых! В местном доме, пусть это будет бедняк или богач, имеется одна пиала, из которой все пьют по очереди.
Две пиалы — это уже нарушение обычая и почитается за великий грех…
— Василий Иванович! — обратился инженер, отпив глоток вина и положив в рот кусочек бифштекса. — В этих местах я новичок. До сих пор не видел даже азиатской части Ташкента. Откровенно говоря, один я побаиваюсь туда идти. При всей любви к цветам и музыке здешний народец остается диким. Вчера я получил из Петербурга письмо. Жена беспокоится, просит быть осторожным. Если вам позволяет время, не откажите побывать со мной на досуге в старом городе.
— Охотно… Вы попадете в средние, а может быть, даже и в более ранние века. Увидите дикие, но прекрасные картины!.. Это особенно интересно для вас, для петербуржца… Возвратитесь в столицу, расскажете о своих впечатлениях. О, я уверен, это прозвучит там как сказка…
Абдушукура так и подмывало вмешаться в разговор, предложить свои услуги петербуржцу, но он никак не мог найти удобного предлога.
К тому же внимание его было привлечено только что поданным новым блюдом.
Салим-байбача окончательно опьянел. Сам он пил мало, но делал все новые и новые заказы. Стол их был загроможден целыми батареями бутылок, тарелками, всевозможными приборами. Анна и Мария кокетничали, хохотали, пили сами и уговаривали пить баев.
От шума и музыки, от винного перегара, запаха духов и пудры у Юлчи кружилась голова. Он озирался по сторонам, точно вдруг очутился в незнакомом мире, где все — и обстановка и люди — было чуждым и даже враждебным. Ему казалось, что все, находившиеся в зале, разглядывают его, недоумевают: «Зачем ты здесь? Знай свое место!»
Из головы юноши не выходил случай со стариком, указавшим ему на дверь. Тогда он остался, покорившись воле хозяина, хотя сердце его готово было разорваться на сорок кусков, а теперь не знал, как бы поскорее сбежать. Он проклинал в душе Салима, ругал себя за то, что подчинился подвыпившему байбаче.
Решившись наконец, Юлчи незаметно встал из-за стола, пробрался к двери и выскользнул на улицу. Холодный ветер, ударивший в лицо, показался ему ласковым поцелуем. Он подошел к дремавшему коню, обнял его за шею: расчесывая пальцами гриву, гладил по голове и доверчиво, как другу, шептал:
— Тебе холодно? Холодно, дорогой мой?..
Юлчи проснулся рано. Крупные хлопья снега бились в маленькое оконце людской, через разбитое стекло залетали внутрь. Старая кошма, на которой спал Юлчи, отсырела, противно пахла прелью и овечьим потом.
Юлчи поднялся, набросил на плечи тонко стеганный ватный халат, надел уже изрядно послужившие другим батракам старые, стоптанные сапоги с опойковыми голенищами и со сплошными, грубыми, как лубок, союзками, подвязался поясным платком и отправился на конюшню. Он сгреб навоз, почистил ясли и уже принялся резать на сенорезке клевер, когда в конюшню вошел Ярмат. Оказалось, что хозяин распорядился оставить арбу на пару дней в городе: назавтра предстояла свадьба и арба могла понадобиться.
Подседлав коня, который ходил в арбе, Ярмат повел его к выходу. Затем обернулся, подозвал Юлчи:
— У старшей хозяйки есть поручение. Она наказала было мне, да у меня спешное дело, и я сослался на тебя. Зайди к ней. Да не забудь!
Юлчи миновал крытый проход, ведущий в ичкари, постучал кольцом калитки.
— Позови старшую хозяйку, — попросил он мальчика, выбежавшего из ичкари на стук.
Вскоре к калитке медленно, вперевалку подошла Лутфиниса, одетая в дорогую, крытую черным бархатом шубу и теплый пуховый платок.
— А, Юлчибай!
— Здравствуйте, тетя! Поздравляю с тоем! У вас ко мне дело?
— Да, — Лутфиниса понизила голос почти до шепота. — Запрягай коляску. Говорят, где-то неподалеку есть знахарь. И будто наговор того человека самый верный… Нури к нему поедет. Только смотри никому об этом ни слова… Лучше всего съездить сейчас, пока дядя твой на базаре.
— Хорошо, тетя, хорошо.
Юлчи повернулся было, гго Лутфиниса остановила его.
— Постой, не спеши. Подойди-ка сюда. Коляску подашь вон в тот переулок, рядом. Нури подойдет туда: соседи чтоб не осудили. Для них, сгинуть им, не доступи — худо, и переступи — не любо. Понял?
— Сейчас будет готово, тетя.
Юлчи поджидал Нури в условленном месте. «Не уловка ли это? — думал он. — В самом деле, поездка к знахарю, наговор — это, конечно, только повод… Девушка, наверное, хочет повидаться со мной. Она ведь очень хитрая и смелая… все может… А вдруг она скажет: «Я люблю тебя. Отец с матерью насильно выдают меня за какого-то байбачу. А мне никогоне надо, кроме тебя…» Что тогда делать? Что я ей отвечу?»
Юлчи и верит и не верит своим догадкам. Фантазия рисует ему картины их бегства, ярких, необычайных приключений. А он смотрит на холодное, хмурое небо, швыряющее на землю хлопья снега, и только тяжело вздыхает…
Из переулка напротив, скрытая под шелковой, вишневого цвета паранджой, торопливо вышла Нури. Не поднимая чачвана[60], девушка оглянулась по сторонам и затем уже подошла к фаэтону:
— Где вы запропали, Юлчи-ака? Неужели до сих пор работа в поле не кончилась?
— Работа всегда найдется. Да и не в моей воле жить там, где хочу, — негромко заметил юноша.
— Вот и свадьба моя пришла. И так нежданно… Хорошо, что вы подоспели. — Девушка тихонько рассмеялась.
— Садитесь в коляску, — потухшим голосом предложил Юлчи, подбирая вожжи.
— Подождите. Должна подойти женщина… будет сопровождать меня.
Нури уселась в коляску и принялась жаловаться:
— Как назло, снег пошел. Ехать за наговором по такой погоде! А все выдумки матери. Ей бы только ворожить!.. Сидела я в тепле, а тут… Ну его, знахаря этого…
Юлчи вспомнил свои недавние раздумья, сомнения и невольно расхохотался.
— Чему вы смеетесь? — настороженно спросила Нури.
Юлчи замялся было, но быстро нашелся:
— Так просто, сестрица. Чего на свете больше всего? Смеха да слез. Плакать джигиту не к лицу, вот я и смеюсь.
Нури поняла его по-своему:
— Знаю… Вспомнили ту ночь… Теперь смеетесь. Что ж, смейтесь…
— Нет, нет!.. Не думайте так!..
К ним, скользя и спотыкаясь, приближалась женщина в старой, рваной парандже.
— Сгинуть бы и снегу и капишам моим, еле добежала. Нури-ай[61] вы очень, видно, чисто вылизали сегодня дно горшка?[62]
— Нет, тетушка Хайри, совсем не лизала, — рассмеялась Нури.
— Коляска у вас какая мягкая, а! Сидишь, как на плюшевом одеяле. Прямо души услада! — тараторила женщина, усаживаясь рядом с Нури.
Миновали Хадру и Ахун-гузар. Следуя указаниям тетки Хайри, Юлчи свернул в узкую улочку и остановил лошадь перед покосившейся калиткой какой-то полуразвалившейся хибарки. Женщины тотчас скрылись за калиткой.
Снег уже покрыл толстым слоем крыши, пригнул ветви деревьев и все сыпал и сыпал. Неподалеку суетилась кучка ребят. Одежонка на всех еле держится: у иных через рваные голенища ичигов свисают грязные портянки, иные же и вовсе в старых галошах или капишах, из которых вместо портянок точала по бокам солома. А лица у всех радостные, возбужденные, — первый снег преобразил неприглядную улочку и принес для них новые игры. В переулке звенели крики, смех.
Часть ребят, разделившись на две партии, играла в снежки. Человек пять-шесть катили в сторонке большущий, выше своего роста, снежный шар. Мальчишки поминутно дули на замерзшие руки, совали пальцы в рот и под мышки…
Юлчи с интересом наблюдал за игрой ребят. От волнений и дум, занимавших его полчаса назад, когда он поджидал Нури, не осталось и следа. Теперь для него все стало ясно. Девушка, не так давно шептавшая ему горячие слова любви, даже не считала нужным скрывать свою радость, что выходит замуж за другого.
Поведение Нури, понятно, задело самолюбие джигита. Но он трезво смотрел на жизнь, хорошо понимал свое положение в доме Мирзы-Каримбая и с самого начала сомневался в искренности чувств Нури. Он нашел, что такой конец вполне естествен.
Юлчи смотрел на ребят и вспоминал свое детство, кишлачных товарищей. Он тоже рос живым, как огонь, и веселым. Как и все кишлачные ребята, он с ранних лет пошел на работу, но находил время и для игр. Особенно в зимнюю пору… Только там, в кишлаке, игры затевались не в таких вот узеньких, тесных улочках, а на широкой, открытой площади. Там была высокая, покрытая зеркальным льдом гора, с которой скользили, кувыркались, летали на санках…
Брошенный чьей-то не очень меткой рукой крепко умятый снежный комок, видимо, сделал перелет, скользнул по голове Юлчи, сбил набок тюбетейку. Среди мальчишек послышался смех. Рассмеялся и Юлчи. Ребята после этого осмелели, подошли ближе. Поблескивая глазами, они любовались коляской, конем. Эх, вот бы сесть в такую арбу, припустить рысака и, покрикивая: «Пошт, пошт!» — прокатить по городу, удивляя прохожих. Кое-кто из ребят старался дотянуться до лошади, другие трогали и поглаживали коляску: из чего она сделана — такая блестящая?
Возле фаэтона завязалась оживленная беседа. На Юлчи посыпались вопросы:
— За сколько купили такую арбу, ака? — поинтересовался, видимо, самый бойкий из ребят.
— Об этом надо спросинь у хозяина, мне откуда знать, — рассмеялся Юлчи.
Кто-то из мальчишек с ребяческой прямотой пояснил:
— Была бы коляска его собственная, ака не носил бы такой старый халат и такие рваные сапоги.
— А что, отсюда… ну вот прямо отсюда до Шейхантаура скоро можно доехать? — полюбопытствовал третий, шустрый, быстроглазый мальчик.
— Не успеешь и глазом моргнуть.
— А до нашего двора? — вырвалось у кого-то из ребят.
Улицу огласил звонкий хохот:
— Откуда этому человеку знать, где твой двор?
Ребята весело хохотали. Вздрагивая всем своим крупным телом, вместе с ними смеялся и Юлчи.
По-прежнему проклиная снег и свои капиши, из калитки вместе с Нури вышла тетка Хайри. Нури, прежде чем опуститься на сиденье, стоя в фаэтоне, высвободила руки, украшенные парными золотыми браслетами, поправила паранджу. А тетка Хайри уже докучливо зудела:
— Нури-ай, я для вас послужила, теперь и вы для меня постарайтесь. Шепните вашей матери: дайте, мол, ей аршина четыре ситца. Это на шаровары мне. Только смотрите не забудьте, дай вам бог до старости дожить вместе с вашим суженым.
Нури досадливо отмахнулась:
— Обещала же, зачем тысячу раз напоминать!
— И этому джигиту дай бог хорошую невесту, — продолжала тараторить тетка Хайри, показывая на Юлчи.
— А мне послужить ему на тое, — громко рассмеялась Нури.
Юлчи, будто он ничего не слышал, взмахнул длинным кнутом:
— Чу!
Снег, подгоняемый ветром, сыпал прямо в лицо. А в ушах звенели голоса оставшихся позади ребят.
Дома Юлчи распряг коня, отвел его в конюшню и прошел в людскую. Он забился в угол, подальше от разбитого окошка. От стен хибарки несло сыростью, плесенью, холодом. Во дворе тысячами белых мотыльков кружились хлопья снега. Завывал ветер. Громко каркали вороны, радовавшиеся зиме и снегу…
А Нуриниса прошла в комнату матери, выложила из кармана заговоренные знахарем щепотку чая, несколько кусков сахара, присоединила к ним рубашку для первой брачной ночи (тоже с наговором) и «приворот» — листок бумаги, исчерченный с обеих сторон вдоль и поперек какими-то буквами, таинственными знаками, линиями, от которых, по словам знахаря, в сердце жениха должна была загореться неугасимая вечная любовь, завязала все это в платок и спрятала в известное ей укромное место.
Покончив с этим, Нури принялась бродить по комнате. Не зная, чем занять себя, она осмотрела сшитые к свадьбе одеяла, подушки. Девять плюшевых и девять шелковых одеял были сложены так, что верх стопы поднимался до самого потолка. А напротив возвышалась гора белоснежных пуховых подушек… Вчера при виде редких и дорогих подарков, присланных женихом, загорелись завистью глаза даже у самых сдержанных женщин. Слава об этих дарах теперь унеслась, наверное, по всему городу. Но добро это было уложено в сундуки, и у Нури не было желания пересматривать все снова. Нури взяла только маленькие золотые часики с длинной цепочкой и с бриллиантами на крышке, осмотрела их со всех сторон, приложила к уху. Послышалось размеренное «чнк-чик, чик-чик». Но, как неграмотному книга, часы ничего ей не говорили. Вчера она хотела попросить кого-нибудь показать, как ими пользоваться, и потом раздумала: «Останемся вдвоем с мужем в краси во убранной комнате, он сам научит за веселой беседой и шутками».
Исполненная самых радужных надежд и заманчивых мечтаний, Нури не знала, как убить этот последний день, отделявший ее от долгожданного счастья. Однако в присутствии матери, невесток и других женщин она скрывала свои чувства: лицо ее было печально, глаза томно прищурены, точно и в самом деле ее угнетала предстоящая разлука с отчим домом и она далека была от всех радостей тоя. Невестки и близко знавшие Нури женщины догадывались, что все это лишь притворство, но легковерная Лутфиниса страдала, глядя на дочь, и изливала свое горе перед каждой попадавшейся на глаза гостьей.
Осторожно открыв дверь, в комнату вошла молоденькая девушка с полным совком горячих углей для сандала. Это была дочь Ярмата Гульнар, — высокая, стройная. Лицо ее, белое, нежное, с мягким, незаметно сужающимся книзу овалом, светилось ясной, почти детской улыбкой, тонкие брови казались нарисованными, а глаза — большие, ктрие, с выражением задумчивого удивления — отражали в своей глубине весеннюю чистоту девической души, сияли из-под длинных, густых ресниц умом, благородством и ласковой теплотой. Но одета была Гульнар в обычную одежду батрачки: на плечах — короткий, на тонкой ватной подкладке камзол из простой бумажной ткани, под камзолом — выцветшее ситцевое платье, на голове — красный, давно вылинявший ситцевыи пляток, на маленьких ножках — грубые поношенные капиши…
— Скучаете. Нури-апа? — спросила Гульнар, высыпая угли в сандал.
— Истомилась я. Кажется, сердце кровью истекло, — недовольно проворчала Нури. — С самого утра одна сижу. И ты, чтоб тебя, хоть бы раз заглянула сюда. Я и чаю еще не пила и крупинки в рот не брала.
— Зачем обманывать? Вы же куда-то ездили, только сейчас вернулись, — улыбнулась Гульнар.
— А ты все присматриваешься, до всего доискиваешься, тихоня, — неприязненно бросила Нури. — Дай быстрее умыться. Неси теплой воды!
— Вода готова, сейчас принесу, — покорно, но без всякой робости ответила Гульнар. — Что сделаешь, Нури-апа, с самого рассвета даже не присела. Комнаты полны женщин, каждой надо чаю поднести. Атам кушанья подать, за ребятами присмотреть. Покои на первом дворе прибрала — старшая хозяйка велела…
— Отец дома — оборвала девушку Нури.
— Нет. Из мужчин только Юлчибай-ака в людской. — Гульнар стыдливо улыбнулась. — Я не знала, потом нечаянно увидела его — и бегом сюда. О калитку ударилась, чуть голову не проломила.
— Нарочно, наверное, показалась, — скривила губы Нури. — Ты ведь дошлая, хоть и молодая.
Гульнар пожалела о своей откровенности и начала оправдываться:
— Вот умереть мне, сестрица, если нарочно! Подождите, знаете, как это было?.. — Гульнар опустилась на корточки перед сандалом и продолжала: — Прибрала я все комнаты, вынесла во двор одеяла, иыбила. Потом там же, на месте, вымыла и перетерла всю посуду. И вот нечаянно глянула на окно людской, а там Юлчибай-ака стоит. Я бегом к калитке. Вот и все. «Нарочно»! Как это так — нарочно?
Нури поинтересовалась:
— А раньше видела его?
— Издали, раз или два, тоже случайно.
— Нравится он тебе?
— Оставьте, сестрица, что за разговор! — Гульнар покраснела и торопливо вышла из комнаты.
Нури опять осталась одна. В памяти девушки вдруг возникла картина короткой встречи с Юлчи жарким летом в саду. Затем она вспомнила жуткие и сладостные минуты свидания осенней лунной ночью на айване. Губы ее дрогнули, а сердце забилось так, будто эти мгновения снова только вот сейчас были пережиты. А потом душу ее охватил страх: как это она тогда сохранила себя? Чья честность, разум и самообладание спасли ее от позора?.. Если бы и джигит так же легко поддался тогда увлечению, разве могла бы она мечтать о такой свадьбе? Нет! Ей пришлось бы или покончить с собой, или бежать куда-нибудь с батраком и нищенствовать, выпрашивая кусок хлеба.
При мысли о нужде, о бедности Нури вздрогнула. Радуясь за себя, подумала: «Он хороший, честный джигит. Один у него недостаток — бедность. Ах, почему он не байбача!..»
Свадьба была справлена на редкость пышная, богатая и шумная. Незадолго до наступления сумерек в начале улочки, ведущей к дому Мирзы-Каримбая, оповещая о прибытии жениха, разнеслись звуки четырех карнаев и шести сурнаев. Обычно даже самых тщеславных женихов из байбачей сопровождали только две пары музыкантов: два с карнаями и два с сурнаями. А тут — целых пять пар!
Всполошился весь квартал. На крышах домов по обеим сторонам переулка замелькали фигуры женщин и девушек в накинутых наспех паранджах и халатах. А через минуту уже все крыши были заполнены любопытными. Даже древние старухи, способные только целыми днями занимать место у сандала, и те не утерпели: не будучи в силах забраться на крышу, они карабкались на старые, покосившиеся дувалы, только бы взглянуть на этот «подобный ханскому» той.
По старинному обычаю в улочке состоялся «бой» между сторонами: две кучки самых отчаянных озорников ребятишек — одни от квартала невесты, другие со стороны жениха — сошлись на кулачки, потузили друг друга, повозились в снегу. Однако, когда, глядя на ребят, в кулаки стали поплевывать и кое-кто из взрослых парней, с увещаниями выступили старики, и мир был быстро восстановлен.
Толпа щегольски разодетых молодцов из самых именитых людей торгового ряда, окружив жениха, проследовала через высокие ворота на первую, мужскую половину двора. Здесь среди наступившей на время тишины престарелый имам совершил обручальный обряд. Затем жениха обсыпали конфетами, зерном и серебром и вместе с его друзьями и приятелями пригласили в богато убранные покои для гостей.
А Нури после обряда снова провели в отдельную комнату на женской половине. Невесту окружала толпа подруг — девушек из таких же почтенных семей. На ней было шелковое платье, длинное и широкое, сшитое по-старинному (мать запретила ей в такой торжественный день надевать «модные платья»), голову покрывал большой шелковый платок с вышитыми на нем приличными к случаю двустишиями, на ногах — мягкие, как шелк, цветные ичиги. Грудь Нури распирало от радости, но она, как и во все последние дни, старалась казаться грустной и печальной. И даже когда кто-то из подруг шутя заметил, что Нури во время обряда поторопилась с ответом о своем согласии, она не рассмеялась вместе со всеми, а, разыгрывая из себя наивную простушку, сказала:
— Откуда мне было знать? Я побоялась рассердить почтенного имама и ответила, не дожидаясь, когда он спросит в третий раз…
Угощение жениха, по обыкновению, продолжалось недолго. Окруженный толпой сопровождающих, жених, одетый в длинный, до пят, широкий, расшитый золотом халат, в большой белой чалме, увенчанной красивым золотым венцом, под сотрясающие воздух звуки карнаев и сурнаев вышел из ворот и уже открыто, не прячась, проследовал по переулку. Комнаты ичкари снова наполнились женщинами. Настало время готовиться к проводам невесты. Лутфиниса со вздохами и причитаниями прежде всего велела окурить Нури от сглаза исрыком.
Когда Нури, в легкой шубе из лисьих лапок, скрытая под тяжелой паранджой из золотой парчи, вышла из ичкари, женщины высыпали на большой байский двор. Здесь невесту встретил Мирза-Каримбай. Благословляя дочь, он прочел молитву. Голос бая дрожал от волнения, казалось, что старик нарочно растягивает слова, но женщины, точно они чувствовали нетерпение невесты, как только руки бая коснулись бороды, тотчас окружили Нури и в один взмах распростерли над ней широкий, дорогой фаляк[63].
Невеста была готова следовать к свадебному каравану. Песенницы ударили в бубны, завели «Яр-яр[64]!». Песню подхватили десятки женских голосов. Никто из гостей не заметил, как под этот шум вспыхнула короткая ссора между хозяевами. Лутфиниса попросила мужа отправить дочь на фаэтоне в сопровождении невесток:
— Разве не лестно будет, если заговорят в народе: «Кто это?» — «Да это же дочь такого-то!»
Бай решительно возразил:
— Пусть едет, как люди, на арбе.
— Вай! Что же мы, хуже Алиходжабая? — запричитала Лутфиниса. — Он проводил свою дочь на парном фаэтоне, запряженном двумя аргамаками!
— Довольно! — прикрикнул на нее Мирза-Каримбай. — Зазнайство никого не приводило к добру. Я не вижу причины отступать от старины. И время сейчас не такое. Народ начнет осуждать. Скажут, баи совсем сбесились. Как ты не понимаешь этого, глупая!
Свадебный караван состоял из семи арб. В них, кроме невесты с матерью, разместились близкая родня и женщины из богатых домов. Бедные родственницы и женщины, привыкшие объедаться на соседских тоях и поминках, толкаясь в темноте, отправились пешком.
Конем передней крытой арбы, в которую усадили невесту с матерью и жен Хакима и Салима, управлял Юлчи. Он покачивался в седле в такт шагу коня и усмехался: как чудно складывается жизнь? Девушку, от которой впервые услышал слова любви, он сам теперь везет, чтобы передать в руки другому!
Когда выехали на широкую, мощенную булыжником улицу, Ярмат, большой охотник до всякого рода шумных развлечений, хлестнул лошадь, пытаясь обогнать первую арбу. Юлчи, будто он только этого и ждал, тоже ударил по коню и отпустил поводья. Началась общая скачка всего свадебного каравана. Улицы наполнились грохотом арб, выкриками возниц, звонким «Яр-яр!» женщин.
Юлчи, разгорячившись, хлестнул коня так, что тот взвился на дыбы и чуть не оборвал гужи. Но в это самое время кучка каких-то подростков перегородила веревкой дорогу. Юлчи еле остановил лошадь.
— Тетя! — крикнул он, обернувшись к арбе. — Порадуйте ребят.
Преградившие дорогу кричали:
— Не жалейте, давайте побольше!
— Без выкупа не пропустим!
Лутфиниса достала из узла пару тюбетеек, присоединила к ним пятирублевку и протянула Юлчи. Обрадованные таким подарком, ребята пожелали хозяйке:
— За свадьбой свадьбу справлять вам, тетушка!
Немного погодя караван вынужден был задержаться снова: из чайханы выбежали несколько взрослых парней и перегородили дорогу наскоро связанными поясными платками.
Ярмат разозлился, крикнул сзади:
— Что это за шутки! Гони, дави их!
Однако Юлчи сердито оборвал его:
— В этом же самый интерес тоя!
А парни требовали:
— Покажи свою щедрость, мать!
Лутфиниса снова протянула две тюбетейки и еще десять рублей деньгами.
В квартале жениха ребята тоже пытались задержать караван, но опоздали, и дело кончилось только шумом и криками.
Наконец свадебный караван прибыл на место. Возницы помогли женщинам сойти с арб и принялись переносить приданое невесты.
Посредине двора жениха горел большой костер. Как только во двор вошла невеста в сопровождении толпы женщин, вокруг костра начались игры, песни, пляски. Лучшие ташкентские песенницы завели веселую, живую свадебную: «Яблокам, гранатам твоим слава! Саду-огороду твоему слава!» Звонко загремели разогретые у огня бубны. Песенницы пошли в танце вокруг костра.
Нури стояла под распростертым над ней фаляком, окруженная толпой молодых женщин своего квартала. Она с увлечением слушала песни, украдкой из-под чиммата[65] наблюдала за танцующими. Если бы не ребята из квартала жениха, очень уж добросовестно исполнявшие обычай испытывать характер невесты, она, пожалуй, позабыла бы даже о предстоящей встрече со своим нареченным, которую ожидала с большим нетерпением. Мальчишки — ростом с вершок, а щипались очень больно. Проберется такой озорник между женщинами, ущипнет невесту — и бежать. Нури стискивает зубы, чтобы не вскрикнуть громко, и только порой у нее вырывается невольное приглушенное «ох». На ее счастье, ребята ошибались или озоровали и вместо невесты щипали всех, кто попадался под руку.
Игры у костра закончились около полуночи. После этого невесту со двора провели в просторную комнату, передний угол которой был отделен белым пологом. Здесь женщины разделились на два стана: сторона невесты встала у порога, сторона жениха — перед пологом. Оба стана готовились к борьбе. Согласно обычаю, с обеих сторон вперед вышли «богатыри»: со стороны невесты, перевязавшись поясом, выступила приземистая, круглая, как ступа, женщина, незнакомая Нури, со стороны жениха — сваха, высокая, мужского склада, здоровенная старуха с пучком жиденьких серых волос на подбородке. «Богатыри» закатили рукава, схватились за руки. Им на помощь бросились остальные: тянули каждый в свою сторону, цепляясь вожакам за пояса, за полы. Комната наполнилась шумом, выкриками, смехом. Если у кого-нибудь срывались руки, все остальные теряли равновесие и валились друг на дружку.
После того как обе стороны, потрудившись от души, достаточно показали свою стойкость, сторона невесты, уважая мужское достоинство жениха, начала понемногу уступать. Сторона жениха перетянула «противника» на несколько шагов. Тут по знаку свахи над головами женщин раскинули другой, огромный, почти во всю комнату, фаляк. Из-за полога, прикрываясь тяжелым парчовым халатом, вышел жених. Сваха тотчас провела его под фаляк к невесте. Жених схватил Нури за правую руку, крепко обнял за стан. Поднатужившись, оторвал ее от земли и затем, спотыкаясь на каждом шагу (видно, ноша была не по нему), скрылся за пологом. Здесь он осторожно опустил невесту на постель, покрытую плюшевым одеялом, а сам присел рядом, скрестив по-мужски ноги.
Нури казалась смущенной: она отвернулась, опустила голову, прикрыла лицо кисейным платком. Жених — потому ли, что он стеснялся, или, может быть, ожидал от кого-нибудь знака, — сидел молча.
— Как жарко!.. — будто про себя, тихонько проговорила Нури.
Жених обнял ее одной рукой, второй откинул платок, ласково прошептал:
— Вы довольны, джаным?
Щуря глаз и кокетливо улыбаясь, Нури обернулась. С минуту она смотрела в осклабившееся, щуплое, с жидкими рыжеватыми усиками личико своего суженого, затем медленно опустила голову и чуть приметно вздохнула…
Женщины, уставшие за время борьбы, несколько угомонились, шум в комнате стих, однако исполнение установленных обычаем правил проходило своим чередом: за «поглаживанием волос» следовало «гляденье в зеркало», затем «радость на родинах» и многие другие, и это служило забавой собравшимся чуть ли не до самого рассвета.
На следующий день, после оживленного, шумного завтрака, снова началось веселье. Во дворе ичкари стали в круг песенницы и танцовщицы. На мужской половине пировали и развлекались друзья и приятели жениха. Молодежь поглядывала через щели, а некоторые, самые нахальные байбачи, даже приоткрывали калитки ичкари и помахивали хрустящими кредитками, зазывая к себе танцовщиц. Старухи шикали на них, ругались, прогоняли.
Незадолго до полудня бородатая сваха вывела молодую невесту «на поклон». Нури в дорогой бенаресской парандже, серебром отливавшей на солнце, остановилась у порога и чуть склонила голову. Лицо ее было прикрыто десятком шелковых платков. Сваха положила на голову Нури правую руку и мужским басом, нараспев провозгласила:
— Ассалям, ассалям! Мухаммаду[66] совершеннейшему салям! Биби-Фатиме салям! Четырем друзьям — сподвижникам пророка салям! Свекру, свекрови салям! Деверям старшим и младшим салям!
Так как свекор был болен, то из мужской половины двора вышел старший брат жениха. Все посторонние женщины отвернулись, прикрываясь кто платком, кто рукой. Брат, не глядя по сторонам, быстро прошел через двор ичкари, положил на голову невестки длинную сторублевую кредитку и так же быстро скрылся в калитке. Бородатая сваха ловко подхватила деньги, сунула их в карман и затем открыла Нури. Женщины вмиг расхватали платки, которыми было прикрыто лицо невесты, — все верили, что они приносят счастье. Свекровь осыпала невесту конфетами, серебром, и, пока ребятишки и взрослые чуть не в драку собирали их, старая сваха увела усталую, равнодушную ко всему Нури в комнату.
Во дворе и на террасах было выставлено напоказ приданое невесты, которому дивились все гости. А в комнатах шло угощение — здесь блюдо за блюдом подавались кушанья, сладости.
Перед вечером Лутфиниса зашла проститься с Нури. Старуха с первого же взгляда заметила, что дочь невеселая.
— Что с тобой, доченька? Ты будто не в себе? — спросила она с тревогой.
Нури, стараясь сдержать готовые брызнуть слезы, попыталась улыбнуться:
— Не беспокойтесь, айи. Это от усталости…
Лутфиниса, успокоенная, шепотом на ухо передала дочери несколько последних советов и направилась к двери.
Юлчи и Ораз, низко склонясь над ямой, заменявшей очаг, старались развести огонь. Они дули с двух сторон беспрерывно, чуть не касаясь вытянутыми губами дров, но сырые дрова только шипели, потрескивали и исходили клубами едкого дыма. Дыма было так много, что в нем терялся даже огонек чирака[67], обычно хоть слабо, но освещавшего жилище батраков.
Юлчи и Ораз задыхались, кашляли:
— Пуф-пуф…
— Пуф-пуф… Кха-кха!..
Шакасым лежал в дальнем углу, прижимая к груди сынишку, стараясь согреть его и усыпить. Он не выдержал и прохрипел из темноты:
— Задушил дым. Откройте дверь! Не подохнем от холода!
— Постой, разгорится же когда-нибудь этот проклятый огонь!
— Пуф-пуф! Ох, дым мне до печенок добрался!
— Довольно! Довольно, говорю, киргиз! — Шакасым закашлялся. — Ваши дрова не загорятся даже среди лета. Сейчас я раздобуду сухих.
На этот раз Шакасыма поддержал и Юлчи:
— В самом деле, бросай, Ораз, я ослеп от дыма. — Протирая слезившиеся глаза, Юлчи на ощупь отыскал дверь и распахнул ее настежь.
Помещение, в котором ютились батраки, служило раньше складом для клевера. В нем — ни очага, ни окон, ни потолка: с крыши свешивались черные от копоти метелки камыша.
Дым расходился медленно. Юлчи вышел наружу, чтобы немного отдышаться.
Над полями в далекой выси, будто только что раскрывшиеся коробочки хлопка, сияли звезды. Полная луна стояла в самом зените и казалась недвижной. Под ее лучами белый зимний покров вспыхивал мириадами золотистых искр на открытой поляне, горел бесчисленным множеством аметистовых звездочек там, где голубели тени от оголенных деревьев. При лунном свете скрадывалась даже невзрачность хижины батраков, а налепленные кем-то и забытые коровьи кизяки на ее стенах казались причудливым орнаментом.
Юлчи прохаживался взад-вперед, поскрипывая подмерзшим снегом, и полной грудью вдыхал морозный воздух.
В двери показался Шакасым.
— Э-ха! — воскликнул он глухим, простуженным голосом, взглянув на небо, и заспешил куда-то на поиски сухих дров.
Юлчи, будто он только и ожидал ухода Шакасыма, тотчас вернулся в помещение. В нос ему ударил прогорклый дымный запах.
— Дверь откроешь — холодно, закроешь — задохнуться можно, а, Ораз? — проговорил он, усаживаясь рядом с другом и поджимая под себя ноги.
— Здесь собаку привяжи — и та не выдержит, — сердито сказал Ораз. — Боюсь, как бы еще не рухнул и не придавил нас этот проклятый хлев.
Юлчи еще ближе наклонился к другу:
— Скажи спасибо, Ораз, и за такую жизнь.
— Вот чудак, да может ли быть хуже этого?
— Послушай-ка, что я скажу, — Юлчи понизил голос. — Когда я отправлялся сюда, меня вызвал бай и говорит: «Передай Шакасыму, пусть ищет другое место. Он больше мне не нужен. Если можно, завтра с первой же ходкой и свези его в город…» Что нам делать, как сказать ему об этом?
Ораз тяжело вздохнул:.
— И подлый же человек твой дядя! Столько лет заставлял на себя работать, сгори его дом, а теперь выбрасывает на улицу. Да еще среди лютой зимы!
— Хозяин, конечно, не прав, — кивнул головой Юлчи. — Он знает только свою выгоду, думает, наверное: Шакасым остался теперь с ребенком на руках и не сможет работать, как прежде. Попытался было я заступиться: «Подождите, — говорю ему, — хоть до весны. В поле и на Шакасыма работы хватит, без дела лежать не будет». Куда там! И слушать не хочет.
— Заплатит он ему что-нибудь? — спросил Ораз.
— Говорит, что все расчеты между ними покончены.
Ораз выругался:
— Этот скряга не только за харчи и одежду — за воду высчитает!.. Юлчибай, ты пока ничего не говори Шакасыму. Я сперва попробую подыскать для него какое-нибудь место и сам исподволь подготовлю его. — Ораз подумал с минуту и снова вздохнул. — Работает он по-богатырски. Да все равно трудно будет пристроить его сейчас.
— Верно. Старики не зря говорят: «У очага тесно зимой, вставай да иди домой!» А куда он пойдет в такую пору, да еще с ребенком? — с грустью проговорил Юлчи. — Ты все же попытайся договориться с кем-нибудь из окрестных баев. А потом уже скажешь Шакасыму.
— В округе много баев. Но, знаешь, какие они сейчас поставят условия? До весны помоями кормить будут, а весной и летом за эти помои работать заставят. Для баев батрак дешевле ишака! — Ораза от негодования бросило в жар, он скинул с плеч халат и молча уставился на мерцавшую в темноте коптилку. Между бровями у него залегла резкая складка.
— Дада![68] — послышался жалобный голос ребенка.
Нельзя было понять — во сне ли мальчик закричал или же проснулся от холода. Юлчи вскочил, подсел к нему, ласково погладил по головке:
— Спи, спи, богатырь!
— А ты и гостинца не привез для него с тоя, — упрекнул друга Ораз.
Юлчи махнул рукой:
— Пропади он, этот той. Я завтра ему халвы привезу.
Вошел Шакасым с охапкой дров:
— Ну, разжигайте костер. Совсем сухих нашел!..
Все трое склонились над очагом. Через минуту пламя костра озарило серые глиняные стены, черные от копоти метелки камыша, свисавшие с крыши, красными отблесками заиграло на лицах повеселевших людей.
— «Жаркий огонек что милый муженек», — сказала когда-то одна женщина. И верно! — рассмеялся Шакасым.
— Зимой для бедняка костер — и халат, и постель, и плов.
— А я, как только увижу вечером далеко в поле костер, вспоминаю родной аул, — задумчиво проговорил Ораз.
Шакасым, весело поглядывая на огонь, попросил его:
— Ну-ка, киргиз мой, бери свою домбру да затягивай песню. А тем временем и чай вскипит.
Ораз снял с колышка домбру, некоторое время медленно, будто нехотя перебирал струны. Потом увлекся и, чуть прикрыв глаза, запел грустную степную песню. Юлчи и Шакасым слушали, тихонько покачивая головами…
Черный кумган, стоявший у костра, вдруг загремел крышкой, бурно закипел. Юлчи отставил кумган, бросил в него щепотку чая. Пока чай заваривался, сполоснул пиалы.
— Еще бы горсть изюма, и был бы у нас настоящий пир, — проговорил Шакасым, принимая от Юлчи пиалу.
Ораз отложил домбру. Согревшись горячим чаем, батраки ожили, заговорили. Особенно весел был в этот вечер Шакасым. Он рассказывал смешные анекдоты о похождениях Насреддина-афанди и первый же смеялся над ними. Рассказывал он так мастерски, что Юлчи и Ораз, слушая его, покатывались со смеху.
Когда костер догорел и рубиновые угли стали покрываться налетом серого пепла, Шакасым потушил свет и пробрался к сынишке. Юлчи и Ораз, завернувшись в халаты, прилегли у костра.
Помещение заполнила густая тьма. На дворе завыл ветер.
— Опять стало холодно, — послышался из темноты голос Шакасыма.
Юлчи, стараясь укрыть под халатом свое большое тело, ответил:
— Это не людское жилье, а ледник… Ледник!