— Казначей послал вас просить к себе, — разыскал меня монашек в ободранной ряске.
— Куда это?
— В келью к себе, поучительной беседы удостоиться.
По-фарисейски сжал губы монашек, окидывая меня «пронзительным» взглядом и стараясь высмотреть насквозь, вероятно, для соответственного доклада тому же отцу-казначею.
Я пошел к сановнику обители.
Келья хоть куда! На столах узорочные скатерти, в окнах цветы, на полу ковер, две-три светские книжки даже, только не разрезаны, хотя, я думаю, пыль на них целыми годами копилась. Образа в окладах.
Отец казначей оказался рязанским купчиком: тип, бьющий в глаза. Молчит и воздыхает, а сам взгляда с вас не спускает, точно взвешивает вас. Зорко, зорко… По-лисьи высматривает. На разговор не вызовешь; выжидает, и чуть вы слово — так и видите, как он его подчеркнет и закрепит у себя в памяти. Драгоценный субъект для какого-либо из наблюдательных учреждений. Вот бы в Питер к Путилину. Настоящий помощник и сотрудник!
Такие типы, я думаю, каждому случалось встречать между кулачествующими купчиками. Стоит перед ним крестьянин, чуть не плачет, а он знай себе на счетах прикидывает и ухом не ведет, его не разжалобишь, он не сентиментален и каждого может разжевать и проглотить в лучшем виде. Рядом с ним улыбающийся духовник, черниговец, Кролевецкого уезда. Само добродушие, приправленное хохлацким остроумием. И клобук у него как-то назад сполз, открывая простое, честное лицо с живыми смеющимися глазами. Среди белого духовенства много таких, которые посытее, разумеется. У голодного попика все лицо в одну просительную складку сведено. И ответы какие различные.
— Отчего у вас того нет, другого? — любопытствую я.
— Не подобает монаху! — подумав, отвечает рязанский купчик.
— Глупы еще мы, вот почему! Кабы за ум взялись, давно бы сделали, — завершает духовник.
Нужно было видеть, какое смятение изобразил на своем лице отец казначей, когда я вынул записную книжку, чтобы внести туда несколько цифр самых невинных, вроде того, например, что всех монахов в обители 300.
— Это у вас что же такое?
— Для памяти, отец казначей.
— Так-с, для памяти. — А сам ерзает, усидеть не может. Ишь, какая книжка. Много таких делают нынче… Затейливая!
Рука то протянется к книжке, то назад. По пословице: «И хочется, и колется, и маменька не велит».
— Хотите посмотреть?
— Вот благодарю!
Точно ястребиными когтями захватил. Перелистывает… Глаза так и впиваются. Видимо, все запоминает.
— Это у вас что же? Про нашу обитель?
— Да.
— Писать будете?
— Буду.
Покачал головою. Так и изобразилось: не было печали…
— А это что обозначает, буквы о, а?
— Отец архимандрит.
Казалось, он глазами пронижет книгу, впился — не оторвешь. Наконец насосался всласть, отпал.
— Так-с. Нынче многие пишут… Занятно.
Стал я его расспрашивать, — скорее у медного колокола ответа добьешься. Опасливо по сторонам оглядывается, воздыхает, всего даже в пот ударило. Хорошо еще, что духовник был здесь. Тот мне поведал, что когда возобновляли обитель, на версе гор оказалась старая, полуразрушенная казачья крепость; только уцелевшие башни да часть стены, словно орлиное гнездо, висели над Донцом.
— Где они? — готовился я идти туда.
— Куда с ними! Мы их срыли.
— Вот тебе и на! Да это монастырь бы скрасило. Исторические воспом…
— Помилуйте! Не монашеское дело совсем; Бог с нею и с крепостью этою.
А башни, по рассказу, были очень красивы. И вся крепость оказывалась очень эффектною среди затянувшего ее лесного царства. Пушки там были. Одна из них и до сих пор перед собором жадно разевает свое черное жерло.
— А другие где?
— Да куда-то подевались, — совершенно равнодушно ответил отец духовник.
Другие монахи отрицают, впрочем, и башни, говорят, что были только валы нарыты там.
Заговорили о составе монастырской братии; оказалось, что публика у них чистая.
— Половина из благородных, духовных и купцов. Крестьянства мало, да оно у нас немое, не слышишь их. Истинные агнцы Божии!
Оно и понятно, что мужику не подняться в такой среде. В сорной траве всякая здоровая поросль заглохнет.
— Работают мало-мало. Мы на работе не стоим, потому работа от молитвы отвлекает.
— В Соловках иначе говорят. Работа на св. Зосима и Савватия — та же молитва.
— Что Соловки — мужицкое царство! У нас устав святые Афонские горы. У нас на Господские и Богородичные праздники певцы поют: «Господи Боже мой, возвеличился еси зело» медленно, и прочие стихи, переменяя на лики, поют чинно. При «Господи возвах», на иеродиаконах — пелена с кивотом, а во время псалмов ризничий и экклесиарх кадят кациями.
— Это что такое?
— Кадильницы, имущие, вместо цепей, рукоятки. Пища у нас поставляется по достатку и по приличию дней, обаче без излишества, и питие — квас хлебный; пианственных же отнюдь да не бывает. И много другого… Возьмите архимандрита Филарета творение о нашей обители — там найдете обо всем подробно.
Заговорили о красоте монастыря: тут вдруг на отца казначея точно благодать низошла — язык оказался.
— Это что! Вы наш монастырь летом посмотрите, когда лес «потемнеет». Тогда у нас хорошо. Только внизу сыро, зато вверху воздух здоровый. Птицы всякой у нас — тьма! Тучами летит и на разные голоса поет — Господа своего славословит. Стоишь, стоишь, слушаешь и радуешься творению Божию. Малая птаха лесная, а и та сердечком своим к небу возносится. Ликует — солнцу радуется, псальму солнцу поет. Хорошо у нас тогда. Век бы с обителью не расстался.
— Зачем же расставаться?
— Как зачем. Случается, в другие монастыри посылают. У нас такие дела бывали. Старца Амвросия помните, отче?
Духовник утвердительно кивнул головою.
— Перевели его за неумеренные поступки — горд был — в другую обитель — не выдержал, через несколько месяцев от тоски помер. А то еще какое дело случилось. Послушника мы прогнали — он назад. Его опять прочь — он возьми да и утопись в Донце. Вот какую приверженность к обители чувствуют. Кажется, век бы не ушел отсюда.
— А если обитель оскудеет?
— Что же! У нас в уставе сказано: аще же будет оскудение в обители — все равно, да претерпевают скудость со благодарением. Воздуха нашего у нас не отымут, гор также не возьмут! Донец все так же будет струиться.
— По Донцу вот скоро, говорят, пароходы пойдут.
— Монахи заводят?
— Нет. Начальство светское, от себя.
— Отчего же вам не заняться этим?
— Да не монашеское дело.
И опять глаза вниз. Смотрит тупо. Соловчане, те не ждали, когда придет в голову архангельцам завести пароходы. Сами устроили все.
Ужасно тяжело было вести беседу с отцом казначеем. Ни о чем не удавалось разговориться. Соловецкий монах сам толкует с вами, этот — высматривает и выслушивает. Каждое слово выжимать приходится. Чуть не клещами из горла вытаскивать. И притом образцовый формализм везде. В Соловецкие скиты, например, всякому открыта дорога. Здесь скиты открываются для богомольцев только четыре раза в год.
— Отчего же это?
— Иначе, какое же скитское жительство будет!
Когда я вышел от казначея, ко мне подошел молодой, чрезвычайно симпатичный инок, с которым я познакомился накануне.
— Не нравится вам у нас?
— Как не нравится, эдакая красота!
— Нет, я о людях. Людей у нас нет. Грехи нас заели совсем.
— Какие это грехи?
— Есть у нас!.. Поверите ли, иной раз так бы и улетел отсюда!.. На простор тянет! По ночам, особливо зимою, плачешь-плачешь. А куда пойдешь?
— Помилуйте, вы молодой такой!
— Да вы имеете понятие, что такое расстрига? Это отщепенец. Ему нигде места нет! В сторожа не возьмут. К крестьянину в батраки не попадешь!.. А сердце просится куда-то, рвется! Ведь я сюда двадцати лет пришел, да здесь и остался, ничего не изведавши… Колоднику лучше. Он знает, что сошлют его, срок кончится, все какая ни на есть свобода! А мы совсем как в тюрьме, хоть головой об стену!
— Другие же сживаются.
— Ну, как сказать! Все почти перешли через эту муку. Закостенели, потом настоящими монахами стали. И я тоже когда-нибудь закостенею! Тоже настоящим иноком буду… А тяжело, ох, как тяжело!.. Точно тебя живого в могилу… И отпели…