Поставив у ног чемоданчик, я облокотился на планшир. У неприступно-литого, как айсберг, борта радужными рыбинами всплескивались плашкоуты. И там, внизу, радугою дрожали платки, шапочки, шляпки, береты. Только синие, серые, зеленые, карие и всякие другие глаза, обесцвеченные туманом и нетерпеливым ожиданием посадки, были неразличимыми на блеклых лицах. И неразборчивый, то опадая, то поднимаясь, над плашкоутами висел гомон, изредка прорывающийся негодующим криком ошалелой женщины.
На ближней корме сиротливо взблескивала кучка сайры в ящике — всего, может, с десяток… Неизвестно, чья была та сайра, — наверное, для кого-то запасенная, потому что кому-кому, а этим девчонкам она приелась до смерти.
Суетился у приспущенного трапа вахтенный матрос — трап то поддергивали кверху, то майнали вниз, так, полегоньку, чтобы не сотворить беды, не покалечить кого-либо из тех, что внизу…
Кого-то еще ждали — эти плашкоуты, щепками мотающиеся вместе с сотнями людей и кучкой жалкой сайры, подошли вроде бы не в свою очередь.
Лихая бабенка из толпы крикнула вахтенному разбойно и нараспев:
— Чего ты, мальчик, бегаешь, дразнишься?! Майнай трап!
Я вглядывался в очертания острова, сглаженные мороком рассвета, тоже нетерпеливо пытался различить в разжиженном оплывающем тумане все новые и новые плашкоуты, стягивающиеся к нашему пароходу. Скорее бы уж высадка, что ли… для этих, что внизу, посадка, а для меня — высадка.
Остров не был для меня загадкой, новой землей, которую предстояло открыть и исследовать, — слава богу, весь полевой сезон в прошлом году ходил по нему с геологическим молотком — именно открывал и исследовал.
Оставались кое-какие пробелы в работе по геологическим структурам этого островного района. Их можно было бы заполнить при случае, заехал бы сюда через год или два, но всякая невыясненность предпосылок мешала мне достичь точности в выводах, мешала без остатка переключиться на другие задачи.
Правда, я сейчас меньше всего думал о работе. У меня был законный отпуск, отпуск на несколько месяцев. Можно уехать к маме во Владивосток, можно проскочить и дальше, до самого Черного моря, которого я никогда не видел. Но эта невыясненность предпосылок!..
Так или иначе, я решил недели на две — от парохода до парохода — заглянуть все-таки сюда, побродить по старым местам, что-то уточнить. А перед отъездом забежал еще в обком комсомола: не будет ли каких-нибудь поручений.
— Едешь на Шикотан? — переспросил товарищ из общего сектора; я его немного знал. — Что-то у меня было для Шикотана, хоть убей не припомню. В общем поезжай, островок симпатичный, там тоже отдохнуть можно.
— У меня верхнемеловые осадочные породы, Виталий. Словом, структуры острова, — посчитал нужным уточнить я. — Не в санаторий еду.
Виталий понимающе кивнул.
— Отдыхать, разумеется, выгоднее подальше от Курил. Для здоровья полезней, когда кислорода в атмосфере излишек. — Он досадливо потер переносицу. — Да, вот что у меня к тебе будет, вспомнил… Ты там разыщешь девушку одну, грамоту ей не смогли вручить, заболела она, что ли… Так ты вручи.
Я помолчал, соображая, какими осложнениями это мне может грозить.
— Ладно, давай.
— Только ты с душой… чтоб торжественно. Обстановочку создай.
— Ладно. Как получится.
— Нет, серьезно. Это же, понимаешь ты, в жизни девчонки событие.
— Понимаю, что событие. Но как смогу… Пока готовили грамоту, Виталий пожаловался, ероша пятерней чуб:
— Ты вообще представляешь, что такое Шикотан?.. Там тысяча этих… ну, женщин. Девушек, словом. И поступают разные сигналы оттуда. Что безобразия. Что даже разврат. Насчет разврата — это, конечно, у страха глаза велики. Далековато, вот в чем загвоздка. Поезда туда по расписанию не ходят. Но нужно, позарез нужно кому-то из аппарата побывать там, разобраться на месте. Самому через месячишко съездить, что ли. А?.. Так ведь не выйдет, заела текучка!
Я не знал, как вести себя в свете, так сказать, последних сообщений заведующего. Не дай бог скажет — послушай, братец кролик, а ты ведь член обкома все-таки, вот тебе полномочия, по форме бумага с печатью, как положено быть, разберись там насчет того, устроен ли у девушек быт, культурно ли они досуг проводят…
А у меня, однако, маршрутики, работа. И… и вообще отпуск!
— А мужчин там тоже много?
— Да нет. Какие мужчины? Только вот разве с сейнеров…
Мне что-то стало невдомек, я усмехнулся.
— Почему же «сигналы»? Будто там не Шикотан, а остров Лесбос!
Виталий сморщился от непонятной фразы.
— Какой еще, ты говоришь, остров?.. В общем без шуточек — бери свою грамоту и жми. Желаю с пользой провести отпуск.
В последнюю минуту я усомнился:
— Но где и когда я буду искать ее, эту девчонку? Пойми же, наконец, у меня верхнемеловые отложения, они потребуют времени…
— Э, твои отложения, дорогой мой, лежали миллионы лет и еще пролежат столько же. И на здоровье им. А тут живые люди, ты это можешь уяснить?
После такого довода особенно упорствовать не приходилось.
…Сейчас я пристально вглядывался в эти плашкоуты, битком набитые девушками, неразличимыми, неразгаданными… Почему они уезжают? Ведь сезон промысла сайры, по существу, только еще начался. Наверное, сроки их договоров истекли. А может, не истекли. А может, рыба идет плохо, потому и в людях избыток. А то и попросту бегут, используя любую возможность.
Впрочем, я не судил об этом в строгой последовательности, а воспринимал утренние картины на рейде, эти плашкоуты с гомонящими толпами как-то общо, бездумно открывался сердцем всему, что видел.
У меня мелькнуло только, что, может, тут и Маша Ростовцева — та самая, которой предстояло вручить грамоту. Не хотелось бы разминуться…
И о Маше я спросил почти сразу же, как только устроился в поселковой гостинице.
— Ростовцева?.. — на миг задумалась прохожая девушка. — Не знаю. Нас тут на одном только заводе тьма. Разве так сыщете? Это вы лучше через отдел кадров…
Я и сам знал, что «через отдел кадров». А спросил просто так, наудачу.
Наверное, спешить с этим не стоило, найдется Маша… Не в воскресенье, так в понедельник. Вот искупаться бы в Матокутане! Тем более что, растопив туман, просияло все же солнце, выцветшей бирюзой запахнулись сопки.
Там, на Сахалине, не часто случалось мне купаться, дни и месяцы чередой пробегали в маршрутах, в тайге.
Матокутан — прелестная, отлично прогревающаяся бухта — простерлась длинно и узко. Ее берега были сложены изверженным ноздреватым андезитом и росли на них где врассыпную, а где частоколом, вроде щелястого забора, сухощавые черные елочки. Елочки казались черными потому, что бамбуковый подлесок — шустрая щетинистая трава — был повсеместно бронзово светел. Со стороны моря бухту замыкал в перспективе остроклювый, с покато-рисованными плечами, вулкан Тятя, курильское чудо. Он как бы отряхнулся от брызг и воспарил птицей.
Вот уж не рассчитывал этим летом посетить сии берега!
Пощупав ногой воду, купаться я все же не рискнул и занялся фотографированием бухты, так законченно увенчанной вдали зыбким, как мираж, пепельно-серебристым видением Тяти.
От горловины бухты шли голоногие девушки в каких-то распашонках — видно было, что с купанья. Одна, всех выше и голенастей, бодро шагала впереди, замыкала же троицу плотненькая такая и важная коротышка в очках…
Именно этих девчонок недоставало для Матокутана, для Тяти, недоставало их беспечных улыбок, остропеременчивых взглядов, крашенных в яркие цвета сумок с пестрыми одежками. Не очень церемонясь и даже не вступая с девушками в переговоры, я начал накручивать и выщелкивать кадр за кадром. Наверное, со стороны мои нацеливания, приседания и перебежки напоминали стрельбу по движущимся мишеням.
Девушки взволновались, разом уронили сумки и разом вытащили из них отутюженные брючки, торопясь, позастегивали на груди пуговки распашонок — облеклись в броню.
— Вы это зря, — поспешно сказал я, подступая к ним с фотоаппаратом и жестикулируя, — вы понимаете, Матокутан, Тятя — все это мертво без вас и никому не нужно и все это оживет на фотографии, если…
— Вы что, фотокорреспондент? — спросила высокая, с красным от солнца, остреньким личиком (остренькие глаза, губы колючим бутоном, удлиненный подбородок).
— Нет, — растерялся я и лихорадочно начал соображать, что же ответить. — Я любитель. Я… я зверовод.
— А что, — спросила коротышка, — на острове разве занимаются зверями? Какой же зверь преимущественно вас интересует?
— Ну, лиса… черная.
— А рыжие? Рыжими вы не увлекаетесь? — лукаво сверкнула острыми глазками высокая девчонка.
— Нет, — хмуро отозвался я; задним числом я никак не мог уразуметь, зачем так нелепо соврал.
— Зря. Рыжие дороже, — убежденно сказала она.
— А вы женатый? — неожиданно спросила та, что шла посередине, я и не рассмотрел еще ее толком; нельзя было понять, шутит она или ей в самом деле хочется выяснить мое семейное положение.
— Нет, холостой. А что?..
— Ничего, так, — сказала девушка без улыбки. — Просто любопытно. А кстати, мне нравятся холостые. Могу по сему случаю представиться: Соня. А это Диана, или, проще, Дина. А это Вика.
Викой оказалась коротышка. Она ужимчиво пропела:
— Холосто-ой! Сам-шестой, холостой… Веселый повстречался мне народец для начала! Но вот что было подозрительно — девушки не походили на сезонниц.
— Вы студентки?
— Да.
— Из Владивостока?
— Да. А что?
— Из гидромета?..
— Ну да. — Соня не утерпела, засмеялась. Правда, здорово похожи?
— Мои родные живут неподалеку от гидрометтехникума. Я вас, конечно, не видел, потому что года три не был дома, а вот похожих на вас все-таки встречал.
Вика удовлетворенно вздохнула.
— Почти родня. Завидую вам, девочки: обожаю симпатичных родственничков. И почему я не студентка?
Галечный берег почти захлестывался приливом, сбоку нависали скалы, и идти по-прежнему нужно было гуськом. Как-то так получилось, что теперь троицу замыкала Соня, а я частил сзади, приноравливаясь к семенящим шажкам своих спутниц.
Соня заметила на моей спортивной курточке альпинистский значок. И вдруг выяснилось, что она тоже альпинистка, во всяком случае — увлекалась когда-то, а однажды была в том же лагере, что и я, со мной почти одновременно.
— Жаль, что сроки не совпали, — искренне огорчился я. — Так приятно было бы встретить — и где? На Шикотане! — знакомую девушку!
— А сейчас неужто не приятно?
— Нет, почему, но сейчас я вас не знаю, просто случайная встреча.
— Ничего, поселок небольшой. Теперь будем встречаться, если только вы в поселке живете, а не где-нибудь в сопках.
Она так просто это сказала — «будем встречаться…». И сразу как-то просторно и тепло-тепло стало в мире!
Близ старых рыбацких кострищ холмиками возвышалась чилимья шелуха — чилимами здесь называют разновидность креветок. Вид этой шелухи невольно вызывал в памяти яркое зрелище бокалов, увенчанных пышной пивной пеной.
— Жара, — сказала Соня. — Выпить бы пива сейчас…
Посредине бухты запаренно тарахтел грязный мотобот с надстроечкой, и видна была просвеченная солнцем мелкоячеистая сеть, спущенная в воду. Усатый дядька всматривался в нас и щурил глаза то ли от слепящей красоты девушек, то ли от махорочного дыма.
— Познакомиться бы с дядечкой, который чилимов ловит, — опять сказала Соня. — А потом сходить бы еще на траулере в Южно-Курильск, посмотреть, что за городок…
— А потом посмотреть бы еще, как сайру ловят, — поддакнула Дина.
— А потом сходить бы с рыбаками ночью вот сюда, в бухту, за кунджой, — засмеялась Вика.
Соня обернулась.
— Это они меня разыгрывают, высмеивают мое любопытство. Ну, Динка зря, она ведь и сама любопытная, да еще побольше моего… А вообще нужно во все вникать, ничего не чуждаться.
Пока дошли до поселка, она успела расспросить каких-то ребят с метеостанции, куда они «в остров» за жимолостью ходят, поинтересовалась у мужичка в синем кителе, болотных сапогах и при ружье, на какого зверя он будет охотиться. Прощаясь, она горячо мне посоветовала:
— Нет, вы обязательно сходите как-нибудь на лов сайры. Это так интересно, так интересно! Это, знаете, ночью…
Я пообещал, что схожу, если представится случай.
Девушки убежали: им в ночь было заступать на смену. Приехали они сюда по комсомольским путевкам на время летних каникул и занимались резкой и укладкой рыбы в баночки.
А я повернул к магазину, оттуда выбегали уже другие девушки, и было их много, и почти у каждой из-за отворота курточки или из кармана, а то и просто из-за пазухи выглядывали сверточки ситца — белого, в розовую полоску…
Торговали ситцем — и народ толпился в магазина так же плотно, как утром на плашкоутах. Но у продуктового прилавка было посвободней, здесь велись разного рода переговоры, обсуждались женские и вообще мировые проблемы, которые помельче… У гнутой витрины с конфетами, джемами и печеньем стоял в обществе двух девиц разболтанный, душа нараспашку, матросик, и они поочередно застегивали на нем разнокалиберные пуговицы обвисшего джемпера, докладывая обстоятельно и с чувством:
— А мы гуляем уже который день… второй, что ли…
— А через почему это такое вы гуляете?
— Дак вы ж рыбу не ловите. Рыбы-то нет!
— Погода, вишь, девки… погода! Вот и сегодня ни с чем с моря возвернулись.
Одна из товарок, неприятная, с бородавкой на подбородке и грубо накрашенными губами, не теряя времени попусту, повернула разговор в практическое русло:
— Котик, это все хорошо-отлично, но купи мне, котик, конфет. Знаешь, чего я хочу? Конфет.
— Делов-то! Сейчас куплю.
Та, которая поскромней, уточнила, переживая и томясь:
— Купи ей дешевых, вон которые по шестнадцать коп.
— Да нет, я уж дорогих, пусть заткнется.
— Ты купи, купи. Дорогих купи. Пусть заткнется, — возбужденно хихикая и заговорщицки подталкивая товарку, согласилась та, что поскромней.
«Однако, нравы», — подумал я немного даже расстроенно, выискивая в кармане мелочь на хлеб и колбасу.
И впервые только сейчас, в магазине, смутно осознал, что к этим нравам, вообще ко всему, чем живут здесь девушки, имею отныне самое прямое касательство. Имею касательство и к хорошему и к дурному. Не потому только, что являюсь членом обкома и мог бы получить на сей счет специальное поручение. А просто потому, что комсомолец. И просто по-человечески…
Но мысль эта была мимолетной, и я как-то отмахнулся от нее.
Те же товарки, получив вожделенный кулечек с конфетами, толкались уже у прилавка, где отпускали ситец, но не ситца ради, а и сами не знали зачем, ко всему приценивались, примерялись и ничего не покупали. Только изредка слышались восклицания :
— О, какая шапочка симпотная!
— Что ты! Укачаешься!
— А вон та кофта, с начесом?
— А вон там, видишь, в углу?..
Кое-как выбрался я из магазинной толчеи, и сразу же меня задели локтем, оглянулись, рассмотрели в упор, а какая-то девица сказала жеманно:
— Ах, какой красивый у вас значок! Это на нем горы нарисованы?
— Нет, верблюды, — ответил я сердито.
А сойдя с крыльца, поспешно отстегнул значок. Конечно, напрасно, потому что не успел пройти дат же несколько шагов, как уже понеслось вдогонку:
— Тамарк, Тамарк, ты взгляни, не идет, а пишет!
И мне вдруг стало стыдно своей щеголеватости и подтянутости, вдруг ощутил я всей кожей, всеми пятью чувствами, что может испытывать девушка, проходя под перекрестными взглядами мужчин.
Ах, девушки, девушки! Вас здесь тысяча, а то и две, вас здесь много, и вы работаете и пользуетесь преимуществами своего положения, в то время как вон те матросики и рыбаки работают в море, а на берегу выглядят гостями, бродят по улицам праздно, явно испытывая неуверенность, и непокой, и томление духа…
Над ними, непривычно робкими, нынче ваша власть, и еще хорошо, что вы не очень-то злоупотребляете ею.
«Этакий матриархат, а?» — отметил я с усмешечкой, еще не решив толком, как же отнестись к столь необычному в наше-то время явлению.
В конце концов пришел к выводу, что нужно, видно, как-то приспосабливаться и что, боже ты мой, ведь не на зеки вечные установлено это весьма условное владычество прекрасного пола. Собственно, еще нет серьезных оснований для беспокойства…
И так бегло размышляя обо всем этом, иронизируя про себя, направился я в кино.
В клубе демонстрировался новый кинофильм — «Иваново детство».
Был дневной сеанс, передние стулья в зале пустовали, на них громоздились авоськи с хлебом, банки с томатами и сгущенным молоком.
Кто-то впереди крикнул:
— Ирка! Пересаживайся сюда, поржем!
«Ну, ну! Как раз подходящий фильм». Не без сомнения окинул я бегло ряды: куда бы присесть, чтобы не оказаться по соседству с теми, кто уже настроился по младенческому неведению и в простоте душевной «поржать».
И тут же увидел девушку всю в рыжем — тонкий коричневый свитер, темно-коричневые брючки, и волосы рыжей волной, и притушенное потемками лицо.
Я сел рядом с этой подчеркнуто рыжей, и тут же с другой стороны присела еще одна девушка. Очень такая была она простенькая, в каком-то неопределимом платочке, в светлой кофте, в черных вельветовых брюках, с выглядывающими из туфель пальцами. И этот платочек, и кофта, и вельветовые брюки так живописно подчеркнули ее стройность, что было глаз не отвести…
И почему-то я сразу уверовал, что фильм доставит им удовлетворение, что они сбоку не станут скучно зевать, что тяжкий взлет событий и судеб на белом полотне экрана свяжет нас троих невидимыми нитями сопереживания.
Я уже во всем положился на девушек и почувствовал, что они мне тоже доверяют. Выбор этот произошел подсознательно и не случайно. Наш жизненный опыт — в общем, наверное, равноценный, — круг взглядов, и устремлений, и даже привычек, столкнувшись на долю минуты у трех смежных стульев зрительного зала, высекли искру приязни и взаимоуважения. Иначе одна из девушек отодвинулась бы, а другая бы рядом не присела.
А может, мне так только показалось. Может, я немножко «сочинял» их.
Раз или два в зале хохотнули. Ах да, кто-то заранее собирался «поржать»! Но смех прозвучал всплеском глупой рыбы в заштилевшей перед бурей воде. Его будто бы даже и не заметили.
От тяжелой, иногда нарочито усложненной картины заломило в висках.
И вспомнилось безотносительно к тому, что я видел на экране, но с неким вторым смыслом: «То тебе, брат, верхнемеловые отложения, а то живые люди!»
Так сказал мне в обкоме Виталий. Эта фраза имела точный адрес и прямо относилась к той рыжей и той стройной, к тем, что выхлопотали себе на радость кулечек конфет, и к тем задиристым Девушкам, которых повстречал я сегодня на Матокутане. Еще более прямое отношение она имела ко мне, члену обкома комсомола. Для меня она звучала как приказ, но приказ, увы, со смутно сформулированной задачей.
В понедельник я заглянул на рыбозавод.
Над входом висел черный кружок репродуктора — Ив Монтан пел о Мари Визон.
Без халата прошел по коридору к цеху, пока меня не остановили, и только мельком взглянул в распахнутую дверь на длинные — двумя змеино прогибающимися потоками — ленты транспортеров, тускло-серебристые от резанной дольками сайры. В цехе стоял ровный гул механизмов. Со свистящим шорохом летели по проволочным спускам откуда-то с потолка порожние баночки. По первому впечатлению почти недвижимо, будто в обряде, застыли склоненно сотни девичьих голов в белых шапочках.
Поднялся затем по лестнице на второй этаж в контору цеха, мельком уяснив для себя из «молнии», висевшей на стене, что отличные показатели на укладке сайры имеют работницы Рим Бок Хи, Зоя Зезюлько и Соня Нелюбина. Дальше следовала не маленькая, наверное, цифра выполнения норм сменной выработки, но мне, человеку несведущему, она пока ничего не говорила.
Я искал начальника цеха Дергунова. Путано отрекомендовался ему — ведь, собственно, полномочия мои не были скреплены высокими печатями.
Дергунов, видно, был неплохой дядька. Во всяком случае, он понял, что я не самозванец. Что я действительно «из обкома». Разрешил при случае навещать цехи, знакомиться с производством («Беседуйте себе с молодежью, раз вам это нужно»).
Когда официальная часть разговора была закончена, я неожиданно для самого себя поинтересовался :
— Какие они в общей массе, эти ваши сезонницы?
Еще не старый, быстрый в движениях и словах, Дергунов не сумел скрыть усмешки и отвернулся, стал ко мне вполоборота.
— В общей массе приехали они сюда работать, и работают будь здоров. — Подумав, уточнил и моральный облик «общей массы»: —Разные, конечно, есть. Есть которые заявились время как-то провести, с морячками покуролесить, тары-бары, шуры-муры — и назад. Есть которые чтобы деньгу скопить, как водится в подобных случаях, — и мы ничуть не возражаем, блюдем принцип материальной заинтересованности и насчет плана стараемся, давайте, мол, жмите. Есть которые вроде того, чтобы замуж выйти, если на материке не удается. — Он поманил меня к окну. — Вон, к примеру, прохаживается во дворе экземпляр подобного рода. Но как тут ей найти мужа, если вчера она рыжая, сегодня брюнетка, а завтра придумает третий вид лица… Замечу вам, что мужчины любят в женщине постоянство внешности и привычек.
Я пожал плечами: совсем не обязательно, разные ведь есть мужчины; а как быть, когда женщина стареет?.. Это он узко судит, пожалуй.
— А такие, чтобы оседали на острове, оставались тут жить, — такие встречаются?
— Скоро завод перейдет на круглогодичную работу: кончится сайра, будут камбалу ловить, окуня, палтуса, рыбы много… Думаю, что найдутся и постоянные кадры, — сказал Дергунов. — Уже сейчас есть девушки, приезжающие сюда третий сезон подряд. Хотя, конечно, здесь житье не очень-то… Если по-настоящему завести подсобное хозяйство, чтобы все свое под рукой, тогда другой разговор… А то ведь на всем привозном, на консервах… А ведь можно здесь иметь и молоко свое и овощи. Сейчас-то мы завозим с Кунашира, с Сахалина всю эту продукцию. Потом взять климат: туманы, дожди, — я уж не говорю, что тут зимой делается: света белого не взвидишь. — Дергунов покашлял и усмехнулся. — Не зря же ходит у нас тут присловьице: «Меняю квартиру: предлагаю самые Южные Курилы на самый Северный Кавказ», Я посмеялся для приличия, а затем несколько нерешительно спросил все же:
— Мне что-то говорили, будто бы тут… Ну, даже разврат иногда…
Дергунов стер усмешку, лицо у него стало сухим и плоским.
— Иногда! — хмыкнул он. — Ишь ты! Мало ли что кому сдуру померещится! Социальная основа, дружочек, не та. В общем и целом не та социальная основа — это уже надо соображать, имея за плечами высшее образование.
Чувствуя, что краснею, я пробормотал несвязно :
— Да я и не думал никогда… я даже наоборот… Я и сам не верю! Но бывают ведь частности, исключения!
— Касательно частностей — могу порекомендовать пройтись с дружинниками по нашим общежитиям. Я это распоряжусь. Я председатель поселковой народной дружины. Вот и разберетесь сами — есть частности или нет их…
Поспешно поблагодарив его, я ушел. Действительно, вопрос какой-то дурацкий… гм… разврат!
В общем я понял, что только беглым посещением завода, двумя-тремя беглыми беседами с девушками, ну, например, хотя бы насчет того, как они досуг проводят, мне теперь уже не отделаться.
Мысль эта была категорична, и я от нее теперь не отмахнулся. Но и жить здесь, отныне намеренно стеснив себя рамками условностей, что-то расследуя и выясняя, я не хотел. Ведь обязанности могут проявляться разно. Иногда лучше, если они лишены формального признака, если они естественны и привычны, как рукопожатие.
Однажды я столкнулся на тропе с девушкой — в уголке воротника на ее платье блестел круглый, под целлулоидом, значок — Юрий Гагарин.
Я взглянул девушке в лицо — невзрачное личико, решительно сжатый рот, напряженный взгляд. Горстка ежевики в руке… Было что-то в ней хрупкое, как стекло, но и тугое, как пружина.
Мы разошлись молча — и я, наверное, не посмел бы сказать ей что-либо, даже если бы захотел.
В голове вертелось почему-то, что вот они все здесь, такие в общем разные, иногда неприкаянные, — все они современницы эры спутников и ракет, все они вроде бы в духе эпохи, и она, воинствующая и высокая, неизменно сообщает их душам и помыслам эту свою воинственность, эту свою высоту. Если, конечно, не вдаваться в частности. Если, конечно, судить вообще. Предположим, о тысяче девушек. Предположим, обо всех девушках страны.
Если говорить о тысяче девушек, то здесь, на острове, они особого склада, думалось мне. Они здесь страшно самостоятельны. Конечно, тысячу, а то и больше девушек можно встретить на любом каком-нибудь текстильном комбинате то ли в Минске, то ли в ИваыоЕе. Но у тех поблизости — может быть, в том же Минске или Иванове — есть тысяча мам. И даже возможно, что тысяча пап (их всегда почему-то бывает меньше). А здесь ни пап, ни мам.
Здесь только туманы, как разливанный океан, и океан, непроглядный, как туманы. И захотел бы уйти от этого, так до срока не уйдешь. Живи.
И живут. По доброй воле.
Вот они гурьбой выходят с рыбозавода, и идут, и растекаются по улочкам, в магазины и столовые, от остроты и грубоватости их разговоров в эти часы «пик» в поселке пахнет табаком и перцем — вовсе не духами; весь он, поселок, становится, как театральное ревю, где бесчисленным статистам заданы каждому свой маршрут, реплика и жест.
Одеты эти «статисты» почти сплошь в узко, стесненно облегающие тело синие, с каймой у шеи, так называемые тренировочные костюмы и почти сплошь обуты в резиновые сапоги, уродующие ноги, но в то же время и объединяющие девушек в целостную группу, отмеченную как бы знаком кастовой принадлежности.
Вот они идут — и земля дрожит от топота их шагов.
…Нетрудно догадаться, как я обрадовался, когда после недельной отлучки увидел сверху чашу бухты, испещренную продолговатыми игрушечными коробками судов, и поселок, игрушечно, будто на макете, обступающий вспененную полосу прибоя.
Все это было знакомо и желанно. Все стало своим, как дом родной.
Мне казалось Бременами, что я даже с Машей Ростовцевой знаком. Многих девушек в поселке я уже знал, со многими беседовал и теперь почти мог догадываться, какая она, эта Маша. Потому что черты самых разных, самых непохожих девушек как бы напластовывались на незримый контур, облекали его в плоть и кровь, и с помощью незримых транспарантов краска ложилась к краске. И вот я уже видел Машу будто бы наяву. Крепкие рабочие руки в ссадинах. Дерзковатый взгляд. Полные (обязательно полные, слегка даже чувственно вывернутые, как у актрисы из довоенного фильма о любви) губы. Такая себя в обиду не даст, да такая и себя не побережет. Живет, как говорится, на полном накале.
В отделе кадров когда-то мне сказали, что Маша в больнице на Кунашире.
Решил зайти в общежитие узнать — может, уже приехала…
Но прежде я немного отдохнул на койке в гостинице. Шел от самой Церковной бухты — не близкая здесь дорога!
В общежитии барачного типа, на двери комнаты под номером не то 13, не то 18 (я что-то не разобрал) красовалась нарисованная одним росчерком плотницкого карандаша или даже угля развернутая к зрителю «кормой» кошка. У кошки был оптимистично задран хвост. Я робко постучал.
И первое, что увидел и что меня уже всерьез смутило в самой комнате, были опять те же кошки, кошки разной конфигурации и выполненные на палевых обоях в разной живописной манере, иногда — если на строгий вкус — прямо-таки непотребно.
Потом я заметил коротышку Вику в очках, с которой познакомился еще на Матокутане. Вот так встреча!
— Вы здесь живете? — обрадованно спросил я.
— Ага. И Соня Нелюбина — альпинистка, помните? — она тоже здесь, только сейчас ее нет.
— И Соня?.. А Маша Ростовцева?
— Маша?.. Вам нужна Маша? Вы ее знаете?
— Да нет, я ее не знаю. Мне поручили ее разыскать. Мне сказали, что она живет здесь, это же тринадцатая?..
Отозвалась еще одна девушка, очень рослая, золотоволосая и можно бы даже сказать красивая, если бы не кукольная, какая-то ненастоящая вылепленность черт лица.
— Сейчас Маша на Кунашире в больнице. Но она действительно жила в этой комнате и будет тут жить, когда возвратится. Она тут постоянно, даже зимой…
— Я знаю, что в больнице. Но думал — уже вернулась.
— Нет.
Тут же Вика заметила пригорюнившись:
— Ох, и трудно ей здесь, бедняжке, приходится.
— Почему?
— Да ведь она с ребенком! Разве вы не знаете? Здесь у нее… произошло это… года два назад — и опять она почему-то сюда возвратилась. — Вика сняла очки, потерла уголки глаз. — Если бы, конечно, к мужу или к родственникам, — правда же, Муза?.. — Муза повела плечом неопределенно. — А то жизнь у нее — одни переживания…
— Да, нелегкая жизнь, — согласился я, не зная, что еще можно говорить в таком случае.
Меня, скажу прямо, стесняла писаная красота Музы. Молчать глупо, а что такой скажешь? Все какие-то банальности в голову лезут. Теряешься. И вид у тебя при этом, должно быть, жалкий. Я хотел было повернуться и уйти, но Вика, водрузив очки на переносицу и испытующе блестя их профессорски-квадратными стеклами, попыталась выведать :
— Ну, Маши нет. А вы, собственно, зачем к ней, если не тайна?
— Я привез ей из обкома комсомола грамоту.
— Ага. Что ж, она женщина работящая и принципиальная, — согласилась Вика, — всем нам нос утрет. А все же ведь и мы не плохи. Вот хотя бы и Соня Нелюбина какую выработку дает. Да и вообще Соня нас всех «самее». У нее красная косынка есть.
Муза вставила справедливости ради:
— Красные косынки в нашей комнате у каждой.
— А что такое красная косынка?
— Их вручают девушкам — передовикам производства.
Разговор все же не вязался, и я подумал, что, может, это из-за отсутствия Сони, которая «всех самее». Нелюбина?.. Так это о ней читал я тогда в молнии: «Рим Бок Хи, Зоя Зезюлько и Соня Нелюбина…»?
У меня появился интерес к этой девушке, в которой, вообще-то говоря, не было ничего примечательного. Ни ростом не вышла, ни точеной талии, как вот у Музы, — а что-то все же привлекало!
Я думал о Соне, когда ходил по острову, и отбивал геологическим молотком образцы, и вскарабкивался за ними на скальные обрывы, и продирался сквозь кустарники и чащобы в малодоступные распадки, где могли выходить верхнемеловые осадочные породы.
На острове наступала заманчивая пора — август, созревание ягод. Небо казалось стеклянным, старательно промытым. Сыто, дремотно дышало море.
Воздух, насыщенный солью, йодом и смолой, был густ и прян.
Я жадно дышал им, и чему-то радовался, и действительно много думал о Соне. Меня это самого удивляло.
Я впервые пришел в клуб на танцы. Было пыльно, душно, многолюдно, радиола задавленно хрипела. От дергающихся ритмов «Истамбул-Константинополя» подрагивали стекла.
В центре зала образовался круг, и в этом кругу две пары танцевали что-то среднее между упрощенным роком и чарльстоном, достаточно быстро, достаточно нервно и (черт побери!) одухотворенно. Все смотрели на них без звука.
Я тоже смотрел изумленно. Смотрел на палевый джемперок и тусклое платьице, на личико, приподнятое кверху, мило оробевшее, тронутое полуулыбкой-полугримасой, смотрел и глаз не мог оторвать от чуть сморщенного потешно носа, вздернутых бровей и нарочито взлохмаченных, падающих к плечам волос.
Ее партнер был высок, сухощав, длинно- и светловолос, крупные конопатины чешуей покрывали его лицо, а когда улыбался, редко и неприятно блестели зубы… Что-то в нем было от ужа, замораживающего взглядом лягушку. Одет он был обтерханно, незавидно, хотя одежда как-то и не принималась в расчет, — только эта опытно-сочувственная улыбка, только этот обволакивающий взгляд… Я возненавидел этого подержанного красавца тут же, не сходя с места.
А девушка танцевала, будто песню пела, будто вздыхала во сне — на одном порыве — и было восхитительно на нее смотреть, и было ее жаль.
Рядом танцевала другая пара — не вдохновенно, а только старательно, и опять-таки в этой паре весьма примечательной казалась девушка в черной рубашечке, и черные на ней погончики с белым кантом, с перламутровыми «пувичками» и «уда-вочка» с бляшкой на воротнике, и этакий мощный красный пояс, какие носят только девушки и, может быть, маршалы — когда при параде. То была шустрая девушка, шустрая, как десятилетний оголец. Даже обстоятельно поразмыслив и понаблюдав за нею, я не сказал бы ничего более. Разве только, что ноги у нее порядком уже окрепли в фокстротах и чарльстонах и вполне годились бы, чтобы лазать по скалам в маршруте. Такую я взял бы в помощники без раздумий.
Потом танцевали уже все, точнее, топтались на месте в некоей всеединой меланхолии, навеянной скрипучей мелодией, и я заметил вдруг старого знакомого, которого знал еще по прошлому году. То был мичман запаса Ашсудинов — плотный бравый морячок, отслуживший лучшие свои годы на Курилах в близком соседстве с флотским камбузом. То был посему упитанный мичман, и величали его Адмиралом, и он, случалось, тоже носил широкий ремень вроде бы с инкрустацией. Биографией своей он мог гордиться, боевая была биография, — на фронте, если складывалась так обстановка (а она почему-то нередко так складывалась), он брал на себя руководство боевыми действиями, и под его началом анкудиновцы всегда одерживали верх, а противник постыдно всегда бежал. И быть бы мичману при немалых чинах, если бы не осечки разного рода, а в осечках тоже недостатка не ощущалось. Главная из них стряслась в сорок третьем году, когда бравый мичман в пьяном виде въехал на ишаке в батумский ресторан.
— Все еще танцуете? — спросил я его в перерыве.
— Надо, надо кости поразмять, — отвечал важно мичман. — А вы не женились еще на какой-нибудь из этих… из геологов?
— Да нет пока. Пользуясь вашим самоотверженным примером…
— Так ведь у меня есть жена, мой пример ненадежный. Она при квартире дислоцируется, в Очакове, — слышали такой исторический городок на Украине?.. Море там Черное, песок и пляж… стихия… люблю! Н-да-а… А я вот здесь, на Шикотане, кантуюсь. Разобраться, так тут тоже стихия…
— И даже в квадрате, — подтвердил я, потихоньку ретируясь.
Я надеялся встретить здесь Соню Нелюбину, хотя, может, в том себе и не признавался тогда. Но Сони я что-то не заметил, не видно было на танцах ни Вики, ни Музы, ни длинноногой остренькой Дины (может, пошли в ночь на смену), и мне осталось только пройтись в общежитие. Кто-нибудь да окажется же там!
Дома была одна только Муза. Она посоветовала через закрытую дверь:
— Идите-ка, лезьте в окно, девчонки, растяпы, потеряли ключ от двери, приходится пока брать барьер — через подоконник…
— А удобно будет?
— Нам-то удобно!
Я вышел наружу и легко преодолел подоконник.
— Вот видите, у вас это даже сноровистей получается, чем у нас. Что значит — спортсмен!
— Или вор, — засмеялся я.
— Ну уж — вор! Я воров знаю, встречала, у вас не та конституция.
Я спросил как можно равнодушнее:
— Соня на работе?
— Нет, ушла танцевать.
— Ну да! Я только что оттуда, ее в клубе как будто нет.
— Там она. Скоро придет, она не любит задерживаться допоздна. А сегодня ей в ночь на работу, в третью смену. Хотите конфету?
— Спасибо, нет.
— Папироску?..
— Я не курю. Хотя давайте, все равно…
— Тут один парень-гвоздь забыл пачку «Казбека». — Муза дала мне папиросу, зажгла спичку. — А я, извините, прилягу. Ничего?.. Рыба сейчас идет мелкая, а норма почти та же, что и на крупной. Устаешь страшно. Столько стоять приходится — как вы думаете, плоскостопия не будет?
— Думаю, что не будет. Но плоскостопие, — сказал я, стараясь пустить дым колечком, — это не самое страшное, что может случиться с человеком. У меня вот плоскостопие тоже, но в институте я был первым бегуном на длинные дистанции. Да и сейчас без конца хожу и хожу…
— Значит, не страшно?
— Думаю, что нет. Особенно девушке. Вам же в армию не идти.
Муза увидела клопа, опрометчиво выползшего из-под неплотно приклеенных обоев на рекогносцировку местности.
— Ах ты, рысь! — возмущенно вскрикнула она, подхватилась и прижала клопа газетой. — А говорят, что на Курилах клопов нет. Э, все узнается на собственном опыте. Может, на Северных Курилах и нет их, поскольку там климат злее, а здесь… Уж домой бы скорее от этих клопов, от этих туманов! И правда, вспомнишь какой раз захудалый павильончик с газводой и мороженым — прямо сердце защемит.
Я насмешливо качнул головой.
— Не много же нужно, чтобы у вас сердце защемило, Муза… А как же вы будете жить, когда закончите учебу и пошлют вас в глушь на метеостанцию?
— Не знаю. — Муза стала серьезной. — Буду жить. Все живут. Только дома все равно лучше. Там мама, китайская кухня — я люблю китайскую кухню, мы долго жили сразу после войны в Харбине.
Она приподнялась на локте и включила приемник «Рекорд» — был он взят напрокат у студентов-мальчишек, а те купили его в складчину с больших заработков, чтобы увезти к себе в студенческое общежитие.
— Здорово, что мальчишки хоть на время снабдили нас этим музыкальным ящиком. Как говорится, связь с миром…
После шорохов и треска отчетливо донесся простуженный басок:
— Добрый вечер, товарищи рыбаки! Добрый вечер. Прошу доложить обстановочку.
Местная диспетчерская служба открывала вечернюю перекличку с рыболовными судами, уточняла районы промысла, планы и перспективы на будущий день. С этой переклички и начинались этапы прохождения сайры, сегодня еще не пойманной: перекличка, лов, сдача на рыбозавод, резка, и ленты транспортеров, провисающие под навалом тугих долек, и быстрые, сноровистые пальчики какой-нибудь Музы или Вики, и так далее, и так далее.
Но покамест эта перекличка Музы не касалась. Муза, естественно, хотела музыки. Она легко поймала какую-то ближнюю японскую станцию, расположенную на полуострове Немуро, и в комнату ворвалась непотребно синкопированная мелодия как будто бы «Подмосковных вечеров». Но только из знакомой мелодии без сожаления была вынута душа, а остался всего лишь хрусткий дребезжащий костяк ритма.
И вроде бы в такт ему над «Рекордом» принужденно покачивался голый пластмассовый ребеночек на нитке.
— Прелестный малыш, правда ведь? — серьезно спросила Муза, щелкнув по игрушке отшлифованно-лаковым ноготком.
— Ничего себе, — согласился я и глупо Добавил: — Только пластмассовый. Предпочитаю в натуральном виде.
Но Муза легко меня поддержала:
— Откровенно говоря, я тоже. У меня обязательно будет их трое, натуральных. Я росла у матери одна, без брата и сестры, и знаю, как это невесело. Я всегда мечтала о брате или сестричке. У меня будет тройка малышей, это точно.
— Гм… Почему же тройка? — В разговоре с нею я уже совсем освоился. Ничего, оказывается, страшного. Девушка совсем простая, не кривляка.
— Так… Не знаю. Третий, самый маленький, будет любимчик.
Прободнув занавеску, в черном проеме окна показалась чуть кудлатая, мальчишечья голова Сони, и округлое ее лицо расплылось в улыбке.
— Салют, доньи Ба́рбары! — Она заметила меня. — Ох, тут даже дон! Вас тут всего двое, оказывается. Я не помешала вашей уединенной беседе?
— Нет, нет, — поспешно сказал я.
— Ну, а ключа-то так и не нашли?
— Вроде нет, — сказал я. — Давайте руку, помогу.
Рука у нее была маленькая, крепкая и шероховатая от мозолей и порезов.
— М-м… Кажется, поцарапала палец. Тут битое стекло везде. — Она схватила порез губами. — Видно, стекло в форточку нам так и не вставят. Комендантша сказала, пока котов не сотрем.
— А ну и пусть, — протянула с неудовольствием Муза. — Все равно не сотрем. Вместо стекла я фанеру приспособлю.
Я напряженно прислушивался к тому, как говорит Соня. До сих пор я как-то не обращал на ее голос внимания. А сейчас вслушался: тембр девичий и как бы даже не девичий. В нем что-то, ну, как это говорят, чарующее, но и властное. Серебро и медь.
Я обрадовался, что нашел определение. Серебро и медь!
— Что-то ты поздно. Тебе же на работу, — пожурила подругу Муза.
— Драка была на танцах, — сообщила та, смеясь. — Драка-то диковинная! Объявили дамский вальс. И дамы должны были приглашать кавалеров. Вот одна пригласила, а другая, стоявшая рядом, что-то ей такое оказала по сему случаю не в дугу. И началась потасовка. Ну, парни обрадовались, крику было! «Браво, бис, повторить!» Пришлось разнимать. Не очень это почетная работа — разнимать дерущихся дур.
— А я вас не видел, — огорчился я. — Станцевали бы. Видел две пары, они танцевали что-то вроде рока, у одной пары это так слаженно получалось.
Соня кивнула и пригладила перед зеркальцем волосы.
— Это Жанна из нашего барака. А с ней один там самец-красавец. Танцует он замечательно, слов нет.
— Противный тип, — не утерпел я и тут же неожиданно для самого себя спросил: — Вы завтра днем свободны, девушки?
— Я — да. Муза днем работают. Вика, — не знаю, она сейчас на работе. А что?..
— Сходим на Матокутан — покупаемся, подзагорим немного. Лето ведь уходит. У меня впереди еще какой-нибудь крымский пляж, а у вас, увы… коридоры в техникуме.
— Я с удовольствием, — согласилась Соня и, держась за спинки смежных кроватей, легко вскинулась, поболтала в воздухе ногами. — Я такие прогулки люблю. Вообще люблю смотреть, как живет мир.
— Завидую вам, — вздохнула Муза. — Как-нибудь в другой раз и я увяжусь за вами — понаблюдать, как и чем живет мир.
Втайне я ликовал. Уже не стоило скрывать пе-РвД самим собою, что я скучал без Сони. Правда, я еще не пытался всерьез проанализировать свои чувства — и хорошо делал. Похоже, что тут анализ оказался бы ни к чему. Не тот, наверное, случай…
День выдался солнечный. Небо окрасилось в блёклые выполосканные тона. Разбросанные по сопкам елочки как бы споткнулись на полушаге, прислушиваясь к сморенному шепоту бамбукового подлеска.
Соня вышла из общежития легкая, как бабочка, даже казалось, что за спиной у нее вот-вот сверкнут и прострекочут прозрачно-перепончатые крылья. А вообще была она плотно сбитой, и впечатление ее как бы невесомости исходило от одежды: от пестро-зеленой ситцевой юбки колоколом, от белой блузки свободного покроя, от легких полукед.
— Девочки не пойдут: спят, устали. Ночью было много сайры, я уложила что-то около тысячи банок.
— Значит, и вы устали?
— Да, чуть-чуть, но это ерунда, я отосплюсь перед работой.
— Вот и хорошо, что мы пойдем одни, — подумал я. — Девочки, конечно, симпатичные, слов нет, но Соня… А что, собственно, Соня?»
В растерянности я отвернулся, чтобы она не видела моего лица.
Море от Матокутана, сколько хватал глаз, натуго было стянуто вроде бы варом, и непостижимым казалось, как из черно-смолистой его массы мог вырасти и вознестись изящный абрис Тяти, сотканный из солнечной пыли и брызг, нематериальный, как намек, впечатляющий, как пирамиды египетские…
Мы остановились у деревянного щита, выброшенного прибоем: на нем можно было удобно расположиться.
Уже лежа, Соня сказала с наивной многозначительностью :
— Говорят, сюда японский император когда-то приезжал отдыхать. На дачу. Микадо этот самый. Когда еще японцы здесь хозяйничали…
— Гм… Уж и микадо? — усомнился я. — Вроде он местечка потеплее в Японии не нашел.
— Может, он искал попрохладнее. А чем вам остров не нравится?
— Да мне-то нравится. Но я же не микадо.
Мы немного поплавали среди бурых и скользких камней, в шипящей пене. К низкой температуре можно было все же притерпеться.
Однако вылез я из воды довольно поспешно, сразу же вслед за Соней.
— Вы любите бутерброды со сливовым джемом?
— Люблю. Давайте мажьте.
На самом деле я не очень-то уважал сладкое.
— Я сладкоежка, — призналась Соня. — И ничего другого, никакой иной еды мне не нужно. Побольше джемов, побольше сгущенки.
На ее руке тикали водонепроницаемые часики: время бежало незаметно. Я позавидовал:
— Занятные у вас часики.
— Это подарок. Это когда я уезжала из Вильнюса, с завода «Эльфа» — знаете, магнитофонные приставки, разная такого рода продукция? — мне мои комсомолята подарили.
— Ваши?
— Я была комсоргом цеха. Вот они и подарили на память.
Я лежал рядом с ней, закинув руки за голову. Легкий загар покрывал ее кожу. Маленькими лупами посверкивали на коже прозрачные капли. Волосы были взлохмачены. Они всегда были слегка в беспорядке, и так даже шло ей, когда немного лохмами…
— Далеко же вас занесло от Вильнюса.
— Далеко, — согласилась Соня. — В общем это Целая история. Я ведь во Владивосток приехала без пропуска, сама по себе, как птица. А могла же поступить учиться в Москве, там у меня тетка, было бы, наверно, легче. Ну, а я во Владивосток, куда подальше… Приехала — и сразу в милицию попала, спасибо милиционеру, симпатичный дяденька, он в каком-то звании — ну, разобрался, помог… Назад не выслали. Вот… я и поступила с десятилеткой на третий курс гидрометтехникума.
Я исподтишка любовался ею. Она что-то говорила и говорила, и я впитывал каждое слово как-то бессознательно, улавливая их смысл заторможенно уже задним числом, наслаждаясь больше самой их мелодичностью, серебряно-медным звоном.
Соня щурила глаза. Между губ, чуть тронутых вчера химической помадой (оказывается, ее не так-то легко смыть), солнечно блестели крепкие подковки зубов.
— Отец помогает вам?
— Нет.
— Наверное, думает, вам достаточно?
Живо повернувшись на бок, она с досадой возразила :
— Я извиняюсь, но он должен понимать, что на шестнадцать рублей стипендии не очень-то разгуляешься! А ведь он военврач — там, в Вильнюсе,— зарабатывает, мог бы сколько-то и прислать иной раз.
— Но ведь можно же… ну…
— Попросить, да? Ну, нет, просить я не умею. Проживу и на шестнадцать рублей. Вот здесь, например, я все-таки получу большие деньги.
На обратном пути она охнула и присела.
— Взгляните, пожалуйста, что у меня в пятке. Иногда кольнет, как иголкой.
Я наклонился.
В замозолевшей, белой от воды пятке чернел в обескровленном гнездышке камешек.
Я попытался извлечь его оттуда острием английской булавки. Камешек провертывался свободно, как шарик в подшипнике, и не выступал наружу.
Соня смотрела на меня, сжав губы.
— Знаете, это немножко больно.
— Терпите. Придется потерпеть.
Поняв, что булавкой с камешком не справиться, я крепко сжал кожу гнездышка. Камешек сам собою вышел на поверхность. Подковырнул его ногтем — и операция с блеском была закончена.
Я даже эгоистично пожалел, что так быстро, но и улыбнулся, когда Соня освобожденью выпрямилась. Тотчас же, как бы в уплату за услугу, она придавила у меня на плече комара.
Эти маленькие, пустячные происшествия не то что сблизили нас, а как-то смутили, и мы уже избегали смотреть друг другу в глаза.
— Я хотел вас сфотографировать, но не мог выбрать момента.
Она засмеялась.
— И не надо. Знаете, один паренек дружил с девушкой, изредка фотографировал ее, а потом напечатал снимки — и ужаснулся: «С кем я ходил?!» Мои фотографии получаются не очень удачно. Вообще, я слышала, девчонки хвалят ваши снимки, говорят — как в журнале, вы кому-то их показывали, да?.. Это хорошо, когда такие способности.
— Да нет, какие способности, — засмеялся я, — фотографирую как бог на душу положит, иногда случайно получается приличный снимок. А у вас что, какой-нибудь талант у вас есть?..
Наверное, вопрос прозвучал не очень-то тактично.
Она выпятила губу, старательно припоминая.
— Не знаю. Всем понемногу увлекаюсь, но ведь это как раз признак отсутствия таланта. Еще спорт люблю: и плаванье, и альпинизм, и лыжи…
Уже когда мы подходили к поселку, Соня смущенно призналась:
— Мне нравится, что вы стриженый. Вы очень какой-то непоказной. Вот вам нравится быть стриженым — вы и стриженый. Разве не так?
— Святая правда, — сказал я со снисходительной серьезностью, но втайне радуясь ее признанию.
— Кажется, вы собирались побывать в общежитиях? — напомнили мне однажды дружинники; среди них были и девушки. — Нам Дергунов велел контактироваться с вами, и в комитете комсомола сказали… Вы же из обкома? Вам ведь нужно?
Меня порадовало, что ребята сами предложили сходить с ними в общежития.
— Что ж, в принципе действительно нужно, Я давно хотел…
— Ну, тогда пойдем, все законно. Увидите наших принцесс. Познакомим вас с Жанной Вертипорох…
Мы заглянули в одну, другую, третью комнаты, сообщая о своем приходе требовательным, но все ж таки деликатным стуком и энергичным словцом «дружина!», звучавшим всякий раз как пароль. И точно — все двери открывались.
Комнаты в общем были одинаковы, иные аккуратней, иные погрязней. Правда, в последней над окном висели шесть наплавных шаров, забранных в капроновые сетки. Такие шары отрывало штормом от рыбацких снастей. Эта комната не походила на другие. Здесь чуть-чуть уже пахло морем. Тут обитала девчонка с выдумкой, но жаль, что она сейчас была на заводе. Вообще почти все были на работе, и в комнате с шарами лежала только простуженная — по бюллетеню, а на смежной кровати спала девушка из ночной смены.
.— Понимаете, некоторые отлынивают от работы. — Старший дружинник презрительно высморкался в платочек. — Зачем такая роскошь — ехать за десять тысяч километров, чтобы посачковать? Психологически меня это не убеждает. Можно же найти местечко поближе к центру, чтобы не работать. А то дорожные передряги, неудобства — и вот приехали, здрасьте! Приехали барыни на теплые воды, приехали фу-ты ну-ты — ножки гнуты! — Успокоившись, он добавил уже буднично: — Ну, еще бывает, что в комнатах неряшливо, или посторонние живут, или еще мало ли что… Вот мы вам покажем Жанну Вертипорох!
Честное слово, я уже боялся этой Жанны с грозной фамилией Вертипорох.
Я с трудом, почти по складам, разобрал «сентенцию», вытатуированную на свесившейся с кровати руке спящей девушки. Сентенция недвусмысленно утверждала: «Отец, ты спишь, а я страдаю». Странной казалась эта апелляция к отцу. А почему не к матери?.. С другой стороны, почему бы ей страдать в таком цветущем возрасте?
— Она страдает! — не поверила девушка-дружинница. — Я страдала-страданула, с моста в воду сиганула…
Простуженная защитила подругу:
— Вы потише, пусть спит… Ее страдания вас не касаются.
— Нас все касается, — авторитетно заверила та же дружинница. — Стала бы я лично сюда ходить, если бы меня ничего не касалось!
Дружинники гуськом вышли из комнаты, и я пожалел, что не услышал голоса этой «страдающей» девчонки, ее слов, не увидел ни единого жеста, —. какая она?.. Почему эта глупая татуировка? Ведь она теперь наверняка и сама стыдится ее.
Но девушка сладко епала. Ей в ночь на работу. Она приехала сюда работать — наверное, не барыней и вряд ли за экзотикой.
Потом я познакомился еще с учетчицей Нилой, которая с ходу заявила, что любит, когда ей разные интересные рассказы рассказывают. А иначе и с парнями не ходит, если ей рассказов не рассказывают. Говорила она, будто каждое слово выпевала, и слова становились круглыми, мягкими, упитанными, как и она сама. От нее почему-то пахло тмином — и от слов тоже пахло тмином, как от малосольных огурцов.
— Хлопчики, садитесь, я вас картошкой с томатами угощу, — напевала она по-украински мягко. — и грибки у меня есть и сальце, только скажите мне, будь ласка, чи правда, что…
— Неправда, — отодвинув стул, перебил ее старший дружинник. — Некогда нам этим самым заниматься, растабарывать тут.
Нила с легким осуждением покачала головой.
— Знаю, знаю, к Жанке спешите; ну да, Жанка вон она какая, со всех сторон, и гитаристка вроде как с оркестра — все дни с гитарой упражняется. Да с кровати не встает.
— Поднимем!
— Как же! Не такие поднимали…
— Тяжелая? — спросил я у дружинников.
— На подъем — да, тяжеловата. Но красивая, зараза. Вон та форточка, справа, заткнутая полотенцем, — это она в той комнате живет.
Полотенце было добротное, банное, с малиновыми бритоголовыми то ли служителями мифического культа, то ли драконами тысячезубыми. Край с махрами жалко свисал наружу белым флагом, взывающим о милосердии.
Хозяйка была дома. Полулежа в постели, она небрежно переворачивала на сковородке бледные блинчики: электроплитка стояла рядом на табурете. Масло на сковороде не блестело — маслом, как таковым, даже и не пахло. Витал только легкий запах подгорелого теста.
— Что ж ты без масла? — спросил представительный, с силушкой в жилушках дружинник.
— Я же тебя как-то просила: принеси, Яша. Зажал, да?.. Не принес?..
Яшка отмолчался.
— Ничего себе вы живете, — удрученно осмотрелся я; роль постороннего наблюдателя у меня как-то не получилась. — Существуете целиком на подаяния доброхотов, не правда ли?
— Правда ли, — охотно согласилась она. — А что?..
Я посмотрел на нее с внезапным интересом. Я узнал ее — ту самую девушку, что танцевала рок с длинным конопатым парнем, редкозубым и увилистым, как уж… Ту самую Жанну. У нее было смуглое личико, шаловливые глазки, копна каштановых волос и что-то такое во всем вдохновенное, вызывающее, бесстыжее. Если лень может быть вдохновенной, то становилось неоспоримым, что Жанна вдохновенно ленива. И бесстыдство ее было вдохновенным. И черт знает что: от нее трудно было отвести взгляд, и я мог понять, почему Яшка стушевался и приумолк.
Жанна отодвинулась от сковородки, взяла кружку воды, выпила с наслаждением. На запрокинутой ее шее трепетала натянувшаяся кожа.
— Пей воду, наводи тело! — захохотала она.
— Что ж так бедно? — невинно спросил старший дружинник и повертел в руках флакон из-под одеколона, валявшийся на столе.
— Почему же бедно? — хохотала Жанна, беря гитару. — У кого какие потребности. Наш директор Шикотана, — вдруг запела она не без приятности, — объявил сухой закон. Водки нету — ну и что же? — будем пить одеколон. Вот так-то!
— Это ты, пока молодая, такая разухабистая, — сказал Яшка, не глядя на нее. — А потом кому ты будешь нужна — такая.
Внезапно Жанна истерически крикнула:
— Я и сейчас никому не нужна! И вообще скучно, скучно, и катитесь вы… Тут никаких нарушений и никто ничего ни у кого не украл. Не украл, не украл! Может, только выпросил. А это пока законом не воспрещено.
— Просить — не воспрещено, побираться — да, — держался на своем Яшка, и только по красному его лицу можно было догадаться, какого душевного напряжения это ему стоило. — А ты уже как побирушка… а такая красивая… и ничуть не стыдно — вот чего я не могу понять!
— Скучно слушать эти ваши дешевые слова! — опять крикнула Жанна. — Лидка, скажи им, что скучно. И пусть они убираются отсюда, пусть не мешают тебе заниматься!
Лидка — тихая, незаметная, с тихими незаметными веснушками по длинненькому личику — листала на своей кровати учебник алгебры. Начался учебный год, и Лидка не теряла времени даром. Даже работая сезонно, пошла в вечернюю школу, в восьмой класс. Лидка училась, потому что ничем другим, может статься, она взять свое в жизни не могла. Ничем другим, кроме знаний, кроме рабочего навыка, кроме тоненьких, красных от стирки и варки рук. У нее не было ни каштановых волос, которые у Жанны как волна, ни припухлых, мазанных бордовой помадой губ, ни ямочки на подбородке, такой обольстительной ямочки… Лидка не обольщала и не обольщалась.
Я немного знал ее — она забегала в тринадцатую комнату по разным хозяйственным нуждам и дальше порога обычно не проходила, стеснялась «посторонних».
— Перестань, не кричи, — сказала она Жанне. — Ну чего кричишь? Что от этого изменится? Вот и правда — мешаешь только заниматься!
Уже стемнело. Я включил свет. Такую, как Жанна, мне трудно понять. Потому и спросил, наверное, не о том, о чем нужно было бы:
— Вас что-нибудь увлекало в жизни по-настоящему, Жанна, — ну прямо так, чтобы до слез?
— Еще чего?.. Ха-ха! До слез! А вообще не знаю. Не припомню.
— А что-нибудь удивляло, что-нибудь радовало? Жанна призадумалась. Поправила или только сделала вид, что поправила полу халатика на оголенной ноге.
— Да бросьте вы вашу сковородку с постными блинчиками, — уже злясь, сказал я ей, — и посмотрите на бухту. Посмотрите: огни в ней плавают, как в бездне. И море мерцает сегодня как-то так загадочно, волшебно. Вас это не трогает?
Вот уж действительно — почему ее это должно трогать?!
Никакой ведь там бездны, и море как море. Хо-лоднючее, даже не искупаешься. Но все же как смотреть…
— Я не люблю красивых слов, — отмахнулась Жанна. — Не нужно романтического треску! Я им сыта по горло. Видите, куда приехала за этой самой романтикой… Если хотите знать, вместо романтики я тут недавно вышла замуж за одного парня. Он приезжал сюда, но вообще он сейчас на Кунашире. Я ездила к нему на Кунашир, там продают вино, я брала у здешних ребят денег взаймы, мы их там пропили с мужем, и сейчас я жду, когда он приедет и заберет меня окончательно. Вот моя романтика на сегодняшний день! Он приедет — и мы уедем. Он тоже не любит красивых слов — но в общем, кому задолжали, мы всем отдадим.
Яшка не смотрел на нее. Он упорно смотрел в окно. Хотя, разумеется, ему сейчас было не до огней, которые плавали в бухте, как в бездне. Круто выступили у него скулы — и щеки разом запали.
— Уж полночь близится, а Германа все нет, — сказал он с горьким злорадством, не щадя ее.
— Ну и черт с ним, с Германом! — Жанна стащила с подушки гитару. — Раньше жили — не тужили, так и дальше проживем!
— Шла бы ты лучше работать, — отчаянно предложила девушка-дружинница, — ведь все наши девчонки работают. У всех девчонок есть сливочное масло, а у тебя нет.
— Боже мой! Сливочное масло! У меня бывает все, что я захочу. Это временные затруднения. Перебои с доставкой продуктов. Я жду все-таки мужа…
Старший дружинник хмуро предупредил, стуча ребром ладони по столу:
— Выселят тебя в двадцать четыре часа с острова, ты, я вижу, дождешься. Выселят, как… ну, как морально разложившийся элемент.
Она беспечно отмахнулась, но в глазах мелькнула тревога.
— Да прямо там — выселят! Свистнул дед-мороз — и началась буря! Вы себе запомните, парни: я ничем таким не занимаюсь. У меня муж. Вы не имеете права выселить, пока я сама не уеду.
— Ты не работаешь. А потом — мы ведь за тобой не следим, занимаешься ты чем таким или нет. Если занимаешься, само выплывет.
Жанна повела плечами? как бы пытаясь отодвинуться от забот и попреков, свалившихся на нее, опять забренчала на гитаре, подпевая:
Рок, рок, чудо века,
Ты испортил человека!
Она склонилась над Лидкой, задела ее грифом гитары:
Эх! От работы кони дохнут.
От учебы девки сохнут.
Не ходите, девки, в школу,
А танцуйте рокенролу!
Не приставай, Жанна, — заткнули уши та. — Очень нужна мне твоя рокенрола! Я уже вижу, до чего она тебя довела.
Эх! Не читайте на досуге,
А танцуйте буги-вуги!
Лидка закрыла уши подушкой. Я взял у нее учебник.
— У вас что, извлечение корней? Давайте помогу…
Лидка обрадовалась.
— Вот спасибо! Сама бы я не справилась. А Жанна знает, но помогать ей лень.
Старший дружинник нерешительно кашлянул.
— Ну, мы, наверное, пойдем. Чего тут… Ситуация нам давно уже известна.
— Идите, догоню, — кивнул я. Мне все же хотелось еще поговорить с Жанной.
С корнями я управился в рекордно короткое время.
Лидка вытаращила на тетрадку глаза, как на чудотворную икону.
— Вот это у вас голова-а! — протянула она с детским восхищением. — Не голова, а Дом Советов.
Увы, она мне не польстила.
— На кандидатскую диссертацию пока не тянет. Чего уж там про Дом Советов…
Жанна исподтишка следила за мной, и мне почудилось, что она даже чего-то опасается — то ли предстоящего разговора, то ли просто малознакомого человека.
— Итак, — начал я бодро, но как-то сразу скис под пристальным взглядом Жанны. В ее глазах попеременно прошли, как свет и тень, тоска и бесстыдство, бесстыдство и тоска. — Итак…
Я окончательно растерялся, оттого, наверное, что Жанна ни на кого не походила из тех девушек, что были мне знакомы не только здесь, на острове, но и вообще.
— Удивительно, до чего вы все здесь разные, — пробормотал я какие-то случайные слова.
Жанна присела за стол, уткнулась подбородком в скрещенные руки.
— Мы, может, дома разные. А здесь нашей жизни — один сезон. Здесь мы все одинаковые, одного цвета, как в Сочи на пляже.
Она лгала. Ей хотелось думать, что все такие, как она.
Я все же понемногу разговорил Жанну. Она нехотя сообщила, что отец у нее управляющий трестом «Горгаз» в крупном промышленном центре на Урале. Мать всю жизнь работала продавщицей, а в последние пять лет — только дома, только по хозяйству. Попросту, ничем не занималась она в последние годы («Беру с нее пример», — меланхолически заметила Жанна).
А Жанна училась — правда, не очень охотно. Кончила кое-как десятилетку. В институт и не пыталась поступать. Папа подарил мотороллер. Вот — каталась на мотороллере.
Пробовала устроиться на работу — не могла подобрать дела по себе. Как-то ничто не увлекло. Разные курсы, вроде кройки и шитья, тоже бросала — от этого шитья можно сутулой стать.
Хотела выучиться на шофера такси, ей нравилось быть шофером, это все же не кройка и шитье. Работа мужская и вроде чистая, девчонки позавидовали бы. Но эти правила уличного движения… этот двигатель… В общем она не стала шофером такси.
Мне было жаль ее и досадно за нее. Я не мог избавиться от ощущения, что за всей этой ее бравадой и наивным цинизмом — обнаженные нервы, нагая тоска по чему-то, что могло сбыться, но не сбылось.
А на что же она рассчитывала? Что должно было сбыться? И от кого это могло зависеть? Только от нее, пожалуй…
Да. Только от нее. И немножко от мамы. И немножко от папы. И немножко от всех, кто ее до сих пор окружал, от всех скопом или порознь.
Но если можно довольно легко установить вину папы и мамы, то в чем виноват перед ней я — человек в ее жизни случайный, мимолетный, как дождинка, скользнувшая по лицу?
А вину свою я знал. Она заключалась в том главным образом, что я не находил такого убедительного поступка, такого всесильного слова, которое помогло бы открыть ее душевные тайники, открыть и пересмотреть их: все лежалое выбросить, все затхлое проветрить. Я не мог, не умел доказать ей, что, если всмотреться, мир так же многокрасочен, как и радуга, только его краски нужно уметь видеть, в мире они рассеяны, тогда как в маленькой радуге дана их концентрация, пучок, фокус. Жизнь может быть такой же многоцветной, как радуга, но она может поблекнуть, съежиться и стать такой же унылой, как промозглый осенний денек. Если идти по ней в грязной обуви…
— Нужно работать, Жанна, — сказал я вместо всего этого. — Нужно, чтобы работа стада потребностью, иначе ни черта у тебя не выйдет. Чтобы она, понимаешь, стала удовольствием…
— Это, наверно, при коммунизме она будет удовольствием, да и то я пока сомневаюсь.
— Моя работа для меня и сейчас удовольствие, — резко ответил я.
— А какая ваша работа? Вы новый воспитатель? Или же лектор из района?..
— Я геолог.
— А-а… Не воспитатель, значит… Ну, может, у геологов другое.
Не имело смысла с ней больше спорить.
Я только взглянул ей в глаза напоследок.
Глаза у Жанны были подрисованы по-модному враскос, над ними испуганно трепетали тяжелые крашеные ресницы. («Уж полночь близится, а Германа все нет»…) В глазах набухал слезою испуг. Из-за «Германа»?.. Из-за чего?..
Уже на улице я невольно обернулся: белый флаг полотенца со скомканными драконами рвался на ветру из форточки, как вопль о пощаде.
Девушки выбежали на дорогу, основательно навьюченные авоськами с хлебом, консервированными баклажанами, сайрой, и, уж конечно, в пакетах у Сони покоилось до поры до времени изобилие сластей.
Я даже оторопел.
— Вы так отоварились, будто и впрямь собрались на край света!
— Мы любим поесть, — без обиняков заявила Муза.
Поход на мыс, именуемый Краем Света, затевался уже давно, хотя только сегодня после ряда перемещений по сменам девушки смогли собраться все вместе: Соня, Муза, Вика и длинноногая Динка.
Я не видел Дины еще с той первой встречи, когда она спрашивала у меня, не увлекаюсь ли я «рыжими лисами». Сегодня она хохотала громче всех, дурашливо подпрыгивала, бежала с кем-то наперегонки, обследовала каждый ручей — есть ли в нем форель, бесстрашно лезла в колючие малинники — есть ли еще ягоды…
Динка оказалась особой суматошной, непоседливой — словом, егозой и попрыгуньей.
Муза выразилась коротко и точно, как это она обычно умела:
— У нее экстерьер хорошей гончей. — Она что-то вспомнила, усмехнулась. — В прошлом году нас послали на уборку картошки в колхоз, там грязища такая, ну и Динка так увязла своими длинными ногами, что еле три мужика ее вытащили. Чуть было за тягачом не послали…
До Края Света через весь остров предстояло пройти километров восемь, поэтому девушки шли налегке, в одних купальниках, радуясь возможности хоть немного загореть и порезвиться.
Я все еще наблюдал за Динкой. Тело у нее было поджарое, сухое — для бега и прыжков. В сущности, и такие маленькие груди годились именно для бега — именно такие груди с шелковистым треском рвут всегда финишные ленточки.
Край Света увидели еще издали с возвышенности. Даль океана взблеснула цельновыпуклой линзой и заискрилась бликами. Над рифами вставали, истончаясь до прозрачности стекла, громадные валы. С размаху одолев невидимое препятствие, они рушились, растревоженно бурля пенной сутолочью. Сверкали брызги. И все это пронизывал свет почти нестерпимый, хотя, казалось бы, и неяркий.
Распахнув руки, Муза проговорила:
— Тишина такая, что хочется замереть и раствориться в ней.
— Нельзя, — отсоветовала Вика, и стекла ее очков строго блеснули. — Страна лишится первосортной укладчицы сайры. И это только на данном этапе. А в будущем — видного метеоролога… Нельзя поддаваться размагничивающим эмоциям.
За полчаса сбежали вниз, к воде, расположились на берегу кто где смог.
Ели здорово после купания — пошли и баклажаны, и сыр, и хлеб, и конфеты, и компот, в общем все припасы. И, кажется, Диана не насытилась. Ей бы косулю какую-нибудь, чтобы вгрызться в тугое мясо, или, на худой конец, пару рябчиков…
После еды она мотнулась туда-сюда, вправо по берегу, влево по берегу, нашла раковину морского гребешка, большую, как тарелка, притащила несъедобную водоросль, увлекла куда-то и Соню за собой.
— Ну и энергии у тебя, — сказала ей Муза добродушно. — Если бы ее всю да в мирных целях…
Вика стирала в ручье носки.
— Давайте, я и ваши постираю, — предложила она мне. Я было замялся, но Вика настояла: — Давайте, чего там, мне образование позволяет…
Вика не была студенткой. Она казалась проще, добрее своих подруг, хотя, пожалуй, была не меньше их начитанной, развитой. Поступить в техникум или вуз ей помешали семейные обстоятельства, болезнь отца, но она еще не теряла надежды…
Вика чем-то повторяла Соню и внешне и внутренне. Только Соня была ярче, активней, попросту злей. У Сони были убеждения. А Вика, наверное, не подозревала, есть у нее убеждения или нет. Она жила себе и жила: работала, стирала свое барахлишко (могла и чужое), запоем читала книжки, любила порезвиться, побродить в компании…
Муза между тем загорала, лежа на крупном шероховатом песке. Волосы ее разметались на подостланной газете.
— Красивые у вас волосы, Муза, — сказал я. — Цвета золота девяносто шестой пробы.
— Да, — согласилась она. — Наверно. Кстати, меня в прошлом году из-за них из техникума исключили. Точнее, из-за прически. Не понравилась нашей руководительнице моя прическа. Потом, правда, восстановили — и с преподавательницей этой я «по корешам», отлично знаю ее предмет, она, видите ли, этого не предполагала. Чтобы с такой прической — и такое знание какой-то занюханной химии. Да я эту химию в школе как семечки щелкала! Боже мой, мало ли на свете ханжей… Из-за них сколько приходится женщине воевать за свое право оставаться женщиной!
— А ведь правда, — отозвался я сочувственно. — Нам это не так видно, мужчинам…
— Ах, что там вообще вам видно, кроме самих себя! — с видом житейски усталого превосходства сказала Муза.
Нужно было собираться в обратный путь, потому что девушкам с пяти предстояло заступать на смену.
— Ну вот, побывали и на Краю Света, — удовлетворенно подытожила Динка. — Теперь отыскать бы еще резиденцию этого самого микадо — и тайн на острове для меня не останется. Да, правда, еще нужно взобраться на сопку четыреста двенадцать. Вика сморщила гримаску сожаления:
— Ай, не ходите на эту четыреста двенадцатую! — протянула она. — Там никакой романтики, одна только ипритка, что она с нашими бедными девочками сотворила, если бы вы посмотрели!
— А я все равно пойду туда, — упрямо сказала Динка. — Подумаешь, ипритка! Наверно, она не на всех одинаково действует. Это зависит — у.кого какой организм.
Лиана сумах ядовитый, или, как называли ее японцы, ипритная трава, — бич Южных Курил. С иприткой шутить не стоит. Она выделяет эфирные масла, обжигающие даже на расстоянии. Хорошо еще, если страдает только кожа, но иногда ожог вызывает и общее заболевание организма.
Хорошо жить на севере, где воздух чист, свеж и жесток! Он не дает возможности плодиться разного рода нечисти, микробам и ядовитой траве. Да здравствует север!
Но хорошо и на юге, вот хотя бы на таком острове Шикотан, на таком Краю Света, за которым уже только океан и океан, до самой Америки океан! И где воздух свеж, но не жесток. И где уже можно купаться в море, и загорать, и где росла бы, наверное, японская вишня секура, если бы ее посадили, а уж капуста — точно.
Назад не шли, а почти бежали по утоптанным стежкам, по бамбуковой поросли, мимо елей с причесанными вершинами, коренастых и важных… Но в низинах, в сумраке, где струились ледяные ручьи, ели, опутанные бородами сизого мха, были влажны и неприятны. Мох сочился стылой зеленцой, касался разгоряченных плеч, на гнилых корягах осклизались ноги, но дышалось все же хорошо и тут.
Потом опять высверкнуло солнце — его много осенью на Шикотане, опять засипела, зашелушилась звуками бамбуковая равнина, и закачались ежастые малинники по краям дороги, и неизъяснимая пролегла окрест необъятность.
Мы бежали по этой необъятности, через весь огромный остров, от Края Света и до его сердцевины — до рыбозавода, вокруг которого, как вокруг вспыхнувшей звезды, зародилась вся жизнь острова, вся его центростремительная сила. Мы бежали налегке, и плечи у девушек забронзовели, и только на Соне беспечно трепыхалась блузочка (будто распашонка). Мы то шли, то бежали, почти не останавливаясь, через весь остров, как через бесконечный пляж, и солнце припекало, и изредка кропило нас рассредоточенным, спотыкающимся дождем, в котором не было злости, а только шалость, ия с Соней оторвались от всех, даже от Дианы, изредка падающей ниц на ягодах.
Диана, если разобраться, была крайним проявлением Сони. У Сони далеко не все чувства проявлялись свободно, в первозданном виде, зачастую она их держала на «стопе». Так вот, Диана не признавала стоп-сигналов, не обращала внимания на тормоза, если увлекалась чем-то, достойным ее завидного любопытства.
Но сейчас мне не было дела до Дианы, я радовался тому, что остался наедине с Соней, что больше никого в мире нет в радиусе хотя бы километра. Иногда на заболоченной тропе я пропускал Соню вперед и видел, как на мускулистых бедрах у нее выпрастываются из-под трусиков полоски ликующей, молочной, еще мамой дарованной белизны, не тронутой солнцем. Да, она была сдержанной, милая Соня, немного даже пуританкой, но эти молочные полоски словно криком кричали, что она цветущая, увлекающаяся девушка, что ей не чужды и обожание и страсть, что с надеждой и опаской она будет ждать первого робкого толчка живого существа в своих нежно-потаенных глубинах под сердцем, того толчка, ради которого и родятся на свет женщины: дурнушки и красавицы, легкомысленные и рассудочные, Клеопатры и пуританки.
Было в Соне что-то поразительно земное, надежное, приспособленное ко всяким условиям бытия. Будто ее, только родившуюся, тепленькую, еще розово-никакую, слегка растрясли, небрежно, а все же с понятием обжали, затем шлепнули по заднему месту, принявшему должные очертания, и велели — живи! И, получив от этого шлепка заряд жесткой энергии, она жила настырно и беспокойно — на радость синему миру.
Я чувствовал, что в мою жизнь входит что-то огромное, тоже еще розово-никакое, еще не получившее завершенной и точной формы. Я помалкивал, терпеливо прислушиваясь к самому себе. Я не хотел вносить в жизнь Сони какую-то сложность, какое-то смятение. А кроме того, молчала и Соня: кто знает, что она там думала обо мне!
Обогнули сопку — и тотчас завиднелись беленные известью бараки общежитий.
Соня пошла медленней.
— Теперь можно не спешить. Успеем даже пообедать на скорую руку. Видите, во-он еще только «баночки» пошли, я Веру Маломеру узнала. У нее росточек дай боже.
— А почему «баночки»?
— Мы так называем тех, кто подносит банки для спуска на поток. Вот они наготовят банок, а потом можно уже и нам идти на работу. Без банок все равно дела не будет.
Она часто дышала, и от нее чуточку пахло грозовым дождем, как бы очень тонкими духами.
— Пойдем к нам, выпьем чаю цейлонского, — предложила она, — разберем у вас в рюкзаке где чьи одежки…
В комнате у девушек оставалась одна только невзрачная Сидоркина — я знал ее почему-то именно по фамилии, — сейчас она гладила «стильные» брючки, от которых пахло рыбой.
— Никак не вытравить этого запаха, — пожаловалась она, — хоть стирай, хоть не стирай.
— А вы на танцы собираетесь?
— Чего это на танцы? Вообще в магазин пройтись — и то дело. А на танцах — с кем я буду там выплясывать, разве с Адмиралом?..
Соня с ходу занялась чаем, подключила электроплитку прямо к лампочному патрону. Эта плитка заслуживала описания в специальном толстом учебнике, она годилась и для выставки в музее: по просьбе и наущению девушек некий кустарь-одиночка соединил и обрамил жестью два кирпича, а в кирпичах выдолбил замысловатый лабиринт для спирали.
Ввалились Вика и Муза, усталые, запыхавшиеся, но возбужденные.
— Вы как на пожар бежали, — пожаловалась Муза.
— Бежали, — сказала Соня. — А почему было и вам не попробовать?..
Чайник невыразительно сипел. Произошло к тому же замыкание — скипелась уродливая спираль, надсадно возгудел синий глазок сплава, мигая слепящими ресницами.
К плитке подступила Муза — она за эти месяцы поднаторела в электротехнике. Приходилось вести постоянную борьбу с монтерами, по мнению которых девушки грубо попирали правила противопожарной безопасности. Монтеры якобы уличили девушек в том, что они обертывают провода бумагой, тогда как это было злостное измышление: на изоляцию шел добротный лейкопластырь из Сониной аптечки.
Укладывая сведенную спираль на место, Муза поделилась затаенным:
— Хорошо бы на медленном огне этой печки поджаривать в нынешнем модернизированном аду грешников мужчин. Особо вредных изредка с помощью короткого замыкания…
Девушки засмеялись.
— Хоть бы уж портативные атомные реакторы завезли, что ли, — как-то даже не смешно сказала Муза.
Соня поддержала ее:
— Это идея. Для расщепления макарон в кастрюлях на более калорийные продукты.
А Вика уточнила для себя:
— …конечно, жутко способствующие ужиманию наших талий. Иначе я не согласна.
Не дождавшись чаю, Муза занялась туалетом; извлекла из тумбочки флакон со слабым раствором перекиси водорода, обмакнула ватку, вытерла лицо и особенно старательно — красивый, кукольный носик.
Заметив недоумевающий мой взгляд, объяснила:
— Чтобы прыщиков не было. Я здесь, честно говоря, не умываюсь. Здесь вода жирная, и лицо потом жирное.
— Много у вас забот, Муза, — посочувствовал я ей.
— А то, думаете, мало? За собой как приходится следить — не будешь же телепаться неряхой. И стирка и варка…
Я невольно сравнил ее с Соней. Я теперь всех сравнивал с Соней. У Сони было округло-широкое, с азиатчинкой, задорное лицо. Нос ее ни в какое сравнение не шел с уникальным носиком Музы, будто вылепленным из теста пшеничной муки очень тонкого помола, с носиком, будто даже пахнущим ванилью.
И при всем том, казалось бы, очевидная, тщательно оберегаемая и протираемая слабым раствором перекиси водорода красота Музы выглядела какой-то неприятно-стерильной. Правда, Муза могла похвастать вдобавок и отличным сложением.
Ну что ж, кому что нравится, а мне…
Я наклонился к уху Сони, простирывающей в тазу косынку.
— Я приду к вам сегодня на завод, можно?..
— А помогать будете?
— А как вы думаете?
Она посмотрела на меня с недоверием.
— Я шучу, конечно. Но если вас пустят… Ах да, вас пустят! Ну, приходите. — Она поправила плечом прядку. — Только в эти дни идет большая рыба, работаем как проклятые.
— Вот и хорошо, что большая рыба. Я ведь, в сущности, еще толком не посмотрел ваше производство.
— А вам, геологу, это очень нужно?
— Мне нужно это как человеку, интересующемуся здешней жизнью и вами тоже… вашей работой…
Соня засмеялась.
— Ну, если так… если вы такой интересующийся…
Вика глянула на часы и с визгом сорвалась с табуретки.
— Девочки, опаздываем! Кончай чаевать!
В цехе мне вручили почти стерильной чистоты халат.
Я разыскал Соню у стола, куда лента транспортера выносила лотки с уложенной в баночки сайрой. На каждом таком металлическом лотке вмещалось по пятнадцати банок, и он был тяжел. А если лотки шли сплошь, друг за дружкой, их нужно было подхватывать на лету, иначе они становились и боком, и на попа, и неприкрытые банки летели в разные стороны. А потом эти лотки нужно было укладывать один на один, иногда высоко, пока их не отвозили дальше, в автоклавы, и при этом приходилось еще вести учет, собирать с каждого лотка нумерованные бирочки укладчиц.
В общем работы набегало так много, что обычно не всякая девушка тут управлялась, если считать, что иногда и мужчины, грузящие продукцию на многоэтажные тележки, не отказывались от помощи.
Как раз девушка, простоявшая здесь смену накануне, заявила наотрез:
— Что я, дурнее паровоза, такие тяжести ворочать? Я еще рассчитываю детей производить. А заработать — заработаю и на укладке, сколько мне нужно.
— Наверно, придется вам, Соня, стоять пока здесь, — сказала Сонина начальница, технолог цеха. — Вы как будто других покрепче. Вашим будущим детям, надеюсь, это не повредит.
— Ерунда, — засмеялась Соня. — Только боюсь, что с непривычки я тут дров наломаю.
— Можно ей помочь? — попросил я; за полчаса, что я стоял здесь, в общих чертах вырисовался несложный, хотя и напряженный характер предстоящей работы.
Женщина взглянула на меня критически; я как-то встречался с ней в конторе, она меня знала.
— Не пойму, что вам за корысть… А вообще помогать милости просим. Халат у вас есть.
В этот день особенно густо шли лотки, просто потоком. Поступала крупная рыба. Восемь-десять долек — и уже банка. Тогда как мелкой сайры нужно было уложить в банку двадцать, тридцать, а то и больше долек. Естественно, что затормаживался производственный процесс, выработка у девушек падала. Они проклинали дни, когда поступала мелкая сайра. Они ее ненавидели.
Пока Соня разбирала бирки — номерок к номерку — и записывала что-то в учетную ведомость, я подхватывал лотки, складывал их один на один подальше от приемочного стола, помогал их отгружать. В четыре руки у нас как будто стало получаться.
Изредка у меня выкраивалось и совсем свободное время, я наблюдал за цехом, пытался проследить все рабочие циклы. Не знаю, зачем мне это было нужно. Просто интересно…
Над головой, позванивая и мельтеша, скатывались баночки, сливаясь к концу спуска в бронзовеющую тесьму. Внизу их наперебой подхватывали укладчицы, набрасывали в ящики доверху, разносили по своим столам. Не запасешься лотками — будешь стоять, не достанешь вовремя банок — тоже простоишь. Укладчице необходимы не только сноровистые, ловкие пальчики, но и практическая хватка, изворотливость, умение в нужный момент оторваться от работы (а она так спорится, что уйти от стола бывает превыше сил!), оторваться и ринуться на розыски свободных лотков!
Грохотали баночки, металлической стружкой отсвечивали тушки сайры, матово мигали забранные проволокой плафоны под потолком, по бетонному полу, шипуче пузырясь, растекались струи воды из брандспойтов уборщиц, смывая грязь, освежая рыбу в желобах транспортеров, бледно-кремово мерцали сосредоточенные лица под белыми шапочками или косынками — все это вместе создавало единую картину ночной смены, одно ее настроение…
Соня была совсем некрасивой в черном замасленном халате, еще не собранная, растерянная, и лицо ее как бы расплылось, и нос огрубел… Она беззвучно шевелила губами, подсчитывая сложенные горочками номера. Нет, нет, она была все-таки очень привлекательна и по-девичьи убедительна даже в этой своей растерянности, и на ней лежали отблески этих единых для всего цеха красок, этой сотрясающейся вверху баночной бронзы, этого радужного свечения сайры.
Выдалась пауза, и я, уже давно заприметив среди прочих укладчиц рослую Музу, решил проведать ее.
— В гости пришли? — усмехнулась она, не отрывая взгляда от баночки. Ее пальцы не то что шевелились, пригоняя дольку к дольке, а как-то неуловимо трепетали, баночка наполнялась сайрой в мгновение ока, будто автоматически, вот осталась еще дырочка посередке, миг — и туда ловко всунут узенький хвостик! Другая, третья, десятая…
— Не только в гости. Могу и помочь, — предложил я, изумленно глядя на эти удивительно трепещущие пальцы со шлифованными, изящно удлиненными ноготками.
— Становитесь. Вот вам банки. Дерзайте.
Я попытался изобразить из пальцев некую фигуру, точно так, как это делала Муза: два пальца она прижимала к внутренней стенке баночки, а третий, средний, оттопыривала, он-то и служил для каждой очередной тушки временным зажимом. Вся сайра проходила под этим оттопыренным пальцем! Но у меня, как я ни старался, эта фигура не выполняла своей роли, тушки выскальзывали из-под пальцев, весь их строй в банке перекособочивался, они, юля, расползались по донцу. Хуже всего, если дольки расползались и падали, когда они должны были стоять друг к другу впритирку.
Значит, начинай всю операцию снова.
Муза предложила другой способ укладки, на ее взгляд, менее эффективный: зажать банку так, чтобы внутри у стенки оставался только большой палец, и, держа ее отверстием к себе, пригонять к этому пальцу тушки бочком, одну за другой, вкруговую.
Как ни удивительно, у меня дело пошло сноровистей.
— Это потому, что крупные дольки, — пояснила Муза, — с мелкими вы бы таким манером не управились. Укладывать крупную рыбу — одно удовольствие. Работа становится легкой, как субботний вечер во Владике. — Она сама порадовалась удачно найденному сравнению. — Но вообще-то, говоря между нами, работенка совершенно механическая, тупая. Какое уж тут, с позволения сказать, творчество! Но эта механическая работенка дает ту лишнюю копейку, за которую можно даже в четвертый раз сходить на «Девять дней одного года», посмотреть Смоктуновского. Получается что-то вроде духовной компенсации за чисто физические издержки.
— Вы любите Смоктуновского?
— Мало сказать — люблю. Обожаю! Один его монолог о дураках чего стоит в этом фильме…
Трудно было увязать все это вместе: сдобный носик, пахнущий ванилью, монолог о дураках, пластмассового ребеночка над приемником «Рекорд» и молниеносную укладку сайры в баночки. Я на этот раз не сделал никакого вывода, хотя в общем-то какая-то склонность к анализу и обобщениям у меня есть…
Возвратился к Соне. Соня по крайней мере проще, понятней, но и значительней, пожалуй. В Соне угадывалась цельность.
Кто-то мне сказал не без зависти — кажется, Диана, — что у Сони есть даже орден за работу на заводе «Эльфа» в Вильнюсе. Сама она никогда об этом не говорила, и, может, никакого ордена в действительности не было.
Сейчас я спросил:
— Вам давали красную косынку?
— Да. У нас почти всем девчонкам давали. Их часто вручают за показатели.
— А почему же никто не носит?
— Как-то непривычно. Да и выделяться не хочется.
— Считаете, что неудачное это начинание — вручать такие косынки?
— Не знаю. Может, и удачное. Только заметьте: у нас как-то не принято кичиться заслугами, тем более прошлыми. Вот и мы: смену носили — достаточно. А еще и неудобно: красный цвет.
— Но ведь красный цвет — это цвет нашего…
— Вот потому именно. Может, нет серьезного резона и туда его и сюда. По поводу и без повода…
Вышли с завода вместе.
От Сони после душа веяло почему-то холодом и чуточку все-таки попахивало рыбой.
Была темная, мглистая ночь. У пирса сонно покачивались сейнеры и тральщики, мелодично хлюпала в сваи вода.
— Позавтракаем вместе? — предложил я.
— Если не поленитесь зайти разбудить.
— Зачем будить? Я дождусь, когда вы встанете.
— О нет, я могу долго не встать. Я катастрофически не высыпаюсь. Но меня нужно будить всеми силами — только и всего… Потом я как огурчик.
Утром мы заспешили в столовую.
Мимо проехала машина, груженная картонными коробками с консервами. На выбоине кузов покачнуло, и две коробки грузно плюхнулись в пыль.
Соня сорвалась с места в карьер.
— Шофер! Остановись! — крикнула она. — Коробки упали!
Машина не затормозила, и Соня побежала вдогонку. Здесь, в поселке, ездили очень медленно из-за частых поворотов и ухабов.
За ней кинулся и я.
Между тем Соня ловко вспрыгнула на подножку.
— Коробки уронили, подберите! — сказала она, трудно дыша.
Водитель нехотя выглянул из кабины, обернулся.
— Всего две? Ну и пусть полежат, подберу, когда буду назад ехать.
Соня рассердилась.
— Вы дурочку не валяйте! Тут сколько машин — одни лепешки от банок останутся!
Водитель посмотрел на нее с досадой.
— А чего ты вообще-то на горло берешь? Что ты за начальница новая?
У меня что-то соскочило внутри, ну, вот как боек в сердце ударил. Я рванулся к подножке, но Соня заступила мне дорогу, очевидно не полагаясь на мою выдержку.
А машина потихоньку ползла.
— Я ради этих консервов на остров приехала по путевке райкома. Ты меня понял? Я эту сайру укладываю не для того, чтобы она потом в пыли валялась. Ты что-нибудь все-таки понял?
Водитель быстро взглянул на меня и, не желая форсировать событий, пробормотал:
— Понял, понял, слазь заради бога. Подберу. Ничего бы с этими банками не содеялось, полежали бы с полчаса. Сайры на острове хоть заешься.
Шофер дал задний ход, и Соня успокоенно спрыгнула на дорогу, отряхнула руки.
Действительно, сайры на острове хватало. Уж чего-чего… Так бы и лежали коробки в пыли нетронутыми, не мешай они движению. Никто бы на них не польстился. По части сайры на острове достигли полного изобилия.
В столовой я заказал гуляш со свежей картошкой, омлет и два стакана какао.
— Три, — попросила Соня. — Я в основном нажму на какао.
— А остальное?
— Ну, съем еще омлет.
Она жива была преимущественно сладким. Я не сразу учел эту ее особенность — и теперь прихватил еще оладьи с джемом.
— Все-таки сволочь шофер. — Соня не могла еще забыть происшествия на дороге. — О других говорят, особенно о молодежи, что, мол, жизни они не знают. А этот пожилой знает жизнь? Он имеет хоть малейшее представление, как там, на материке, с рыбой? Особенно в деревнях — там селедки не видят, а уж сколько мы ее ловим по всем морям…
— Все он знает, — проговорил я медленно. — Только ему плевать. Есть такая разновидность человеков, которым на все плевать, был бы собственный карман туго набит.
— Да ну его к чертям, — отмахнулась Соня. — Давайте завтракать. Коробки-то он все же подобрал.
Еды мы набрали вдоволь, спешить было некуда, и я неторопливо осматривал зал, гудевший голосами. Он был битком набит работницами, как раз подошло время обеденного перерыва.
Усмешки, шуточки, выкрики… Звон посуды, суета… Топот резиновой обуви… Блеск анодированных часиков почти на каждой руке…
Ох, эти часики «под золото»! Ох, это извечное стремление женщины выглядеть лучше своих товарок!
И как не засмотреться вон хотя бы на ту, сероглазую, на ее набрякшие неперебродившим соком губы! По-восточному зауженное лицо ее почти плакатно оттенял белый плащик с зябко поднятым воротником — на улице дождь, на улице хлынул дождь!
Он никому не страшен сейчас, дождь, в этой теплой, надежно сработанной столовой.
А вон та, с льняными волосами, без выдумок собранными копной на затылке, — а свитер у нее черный, а брючки тоже черные, и в тон льняным волосам желтенькие туфли на полукаблуке (были бы на «шпильке», но «шпилька» тут не годится), — есть в ней что-то змеино-гибкое, что-то от женщин, привыкших повелевать и властвовать. И рядом с ней вульгарно накрашенная толстуха с волосами, забранными в частые овечьи кудерьки, — и обе они, та царица по осанке и эта кустодиевская не то купчиха, не то попадья, — обе они стоят на резке сайры где-то у черта на куличках, не в Москве и не в Казани, нет, у края света, где трясут по ночам землетрясения, бьет в берега злющая волна, сыплются удушливой пылью туманы, льют серые дожди…
Я уже не стеснялся рассматривать девушек, а к тому же они ведь тоже не стеснялись смотреть на меня почти в упор.
— На вас смотрят, — сказала Соня, покраснев. Я почувствовал, что тоже краснею.
— Пусть. В первые дни меня это смущало, а сейчас я привык. Я-то ведь на них тоже смотрю.
— А вы не смотрите, — сказала она не то шутя, не то всерьез.
— Да нет, почему же, — возразил я. — Для того вы и по земле ходите, чтобы вами любовались.
— Мы не только для этого по земле ходим. — Она помолчала. — Вы кого-нибудь из них знаете?
— Почти никого. Вот ту, видите, стройную, с этакой царственной осанкой, ее я встречал не раз, даже разговаривал с ней о чем-то, но имени не знаю.
— Мы зовем ее Ириной Скобцевой — очень похожа, правда? — а имени тоже не знаем. Кажется, она работает на резке.
У этой царицы (или «Ирины Скобцевой») была странная манера вести себя. Однажды она даже зашла в мужскую парикмахерскую и долго там сидела. А и спросила только у меня:
— У вас есть время?
Я ответил ей.
В другой раз покупал в магазине сыр, и она сказала:
— Этот сыр какой-то невкусный.
Сыр был что надо, он перезимовал, перемерз где-то на складе, в нем появилась острота рокфора, а цена снизилась.
— Что поделаешь, — ответил я. — Другого нет. Съедим.
На почте я писал телеграмму и, нечаянно качнув стол, извинился.
Она хмыкнула — это, вероятней всего, должно было означать следующее: скажи ты, какой образованный, еще и извиняется! Нашел где извиняться…
Я тогда решился посмотреть на нее внимательно — и она вдруг вся вспыхнула, взялась огнем, и даже светлые глаза взблеснули тревожно, отраженным пламенем. Наклонившись над бланком, она торопливо дописала малограмотной башкирке денежный перевод.
Мне стало обидно и больно вчуже, что такая чистая и пламенная красота снисходит до того, что задевает без повода случайного прохожего, зачем-то сидит в мужской парикмахерской, говорит незнакомому человеку какие-то необязательные слова. А ведь девушка знала цену своей красоте, иначе не нашла бы ей оправы хотя бы в виде простой, почти спортивного покроя, одежды, иначе не носила бы такой вызывающе немодной прически, такого льняного снопа, небрежно собранного на затылке.
Сейчас она пила маленькими, даже брезгливыми глотками апельсинового цвета кисель, и пальцы ее, сжимающие граненый стакан, были забинтованы: порезы, уколы — случаются на баночках острые закраины, на резке тоже не без этого…
Милая «Ирина Скобцева»!
Терпимость не универсальное снадобье ото всех бед, ото всех печалей, но если у женщины на руках такие бинты, если у женщины пальцы, задубевшие от едучей соли, с пергаментно сморщенной от холодной и горячей воды кожей, — терпимость в самый раз. Такой женщине лично я многое простил бы.
В предзакатные часы остров освещался иногда поразительно, от елей по сопкам опрокидывались задиристые, как рыболовные крючки, тени, но его облик все равно оставался приветливым, и отовсюду струилось тихое сияние, будто через витражи огромного храма. Только море сгущало синь свою, куталось в дымчато-перистые хлопья…
В предзакатные часы сопки дыбились ржавой жестью, будто брошенные в полыхающий малиновым жаром горн и уже накалившиеся — вот-вот начнут плавиться и течь. Где-то далеко среди моря все зримей к ночи утверждался Тятя этаким усталым владыкой, наконец отряхнувшим звонкую мишуру дневного парада. Теперь обнаружилось, как стар он, и сед, и костист, прорезались глубокие морщины рвов, начиненных ножевыми оползнями снега.
Сегодня было очень тихо вокруг. И из этой тишины внезапно донесся приглушенный стрекот, он все нарастал, будоражил, заставлял недоуменно вертеть головой.
Но навстречу мне и Соне шла только гордая такая девушка в красном с облегающим воротом свитере, в жесткой юбке. Похоже было, что стрекочет у нее что-то внутри, дает о себе знать какая-то хитрая заводная машинка. Но в одной руке она несла хлеб, а в другой… а в другой озорства ради зажала, наверное, цикаду, и стрекотала эта цикада безостановочно, так что просто поражало, откуда столько трескучей, самосотрясающейся энергии в ее тщедушном каркасе из сухожилий, в каркасе, почти лишенном плоти и крови.
Девушка была хороша и серьезна видом, и казалось, что она освобожденно вышла прямо из этого заката, как выходят из парной бани на свежий воздух. Ноздри ее настороженно и радостно трепетали, глаза искали что-то свое, недоступное чуждому и равнодушному взору, а цикада стрекотала и стрекотала. Хотя нужно заметить, что этот ее назойливый стрекот чуточку не подходил к красному свитеру, черной юбке и как бы невидящему взгляду девушки, но, может, это было уже не так важно.
Девушка с цикадой прошла, а мы долго еще стояли, глядя ей вслед, завороженные непривычностью ее вида и отчужденностью глаз.
— Смешная какая-то, — сказала Соня, пожимая плечами.
— Красивая, — сказал я. — Неужели и эта работает у вас на заводе?
— Не знаю. Наверно, Может, в другом цехе.
— Странная. Интересно жить, когда люди странные.
Соня суховато заметила:
— Если они сами не очень упиваются этой своей странностью. А то и работать некому будет.
Но Соня тоже ведь ни на кого не была похожа, тоже выглядела иной раз странной, хотя и не подозревала об этом! Может, и лучше, что не подозревала.
Над бухтой шмелями жужжали растревоженные радиолы. В одном углу какая-то истинно русская душа с потягом, так что сердце обрывалось, вела-выводила: «Я знаю, у красотки есть сторож у крыльца. Никто не загородит дороги молодца!», а в другом, игриво частя, ей пошловато, но со знанием дела возражали: «Ах, зачем такая страсть? Ах, зачем красотку красть?»
Соня хохотала.
— Это ребята на рефрижераторах чудят. Я их знаю.
— Я их не знаю, но ребята, видно, юмористы, — пришлось мне согласиться. — С таким народом не заскучаешь.
Мы возвращались из клуба, где проходило шумное собрание в связи с тем, что завод в середине сентября уже выполнил годовой план выработки продукции. Директор сказал особо прочувствованные слова о студентах, самоотверженно, не жалея ни времени, ни сил, трудившихся на путине. Поэтому у Сони настроение было приподнятое — приятно, когда хвалят. А к тому же сегодня впервые за всю путину объявили выходной день — точнее даже, выходной вечер. Благо не поступала рыба. В клубе накурили, сгустилась над головами перхучая облачность, протуберанцами разгорался и опадал накал лампочек, волосы вставали дыбом — студенты пели со сцены про бухенвальдский набат… А потом некая фифа из местной самодеятельности почти вслед набату завела скрипучим голоском о том, что «…в высоких стенах общежитья я горе свое изолью». Черное ее платье было оторочено презренным заячьим мехом, и она потела от этого зайца и от этой песни, в которой решила излить свое «горе», и неприятно было видеть на сцене такую упитанную после траурно-трубных слов о Бухенвальде.
— Убежим, — сказала Соня, — хватит, пожалуй. А то я начну свистеть. А потом еще — у нас ведь выходной вечер!
…Под щелястым штакетником сидел пьяный парень, мыча что-то невразумительное.
— Ага! — сказал я мрачно. — Есть все-таки жизнь на Марсе! Нет, здешние ребята и впрямь юмористы… А говорили, что на острове сухой закон, пить нечего.
— Нечего, — заверила меня Соня. — Разве морскую воду. Но свинья всегда лужу найдет.
Вечерняя улица шелестела голосами, этак неторопливо проплывали парочки, парочки, преимущественно девушка с девушкой, и девушка девушке сообщала:
— …Думала-думала я, что сотворить с этим капроновым платьем, уже и на барахолку ходила, и туда, и сюда…
А следом — вкрадчиво-поучающий голос парня:
— …Или ты отдаешь себя, допустим, любви, или ученой степени. Тут все зависит, куда ты поворачиваешь…
И опять девушки — наверное, студентки:
— …Не разделяю твоего беспокойства. Ну, шут с ним в конце концов, с этим Виктором. К подобным историям нужно относиться мудрее. Знаешь, как гласит третья заповедь корана: «Все будет так, как должно быть, даже если будет по-другому».
— Метафизика, — прозвучал суровый ответ. — А тут, Симка, знаешь, — как ножом по живому…
Подобные разговоры в сумерках, когда почти не видно лиц и уже проклевываются желтыми цыплятами первые звезды, сотканы из немыслимых днем откровений и ерунды, из недомолвок и томительных полуслов-полушелестов, они не имеют обычных для них трезвых значений — в них есть что-то от поэзии, от хмельного питья, даже если это про барахолку.
А где-то на горизонте еще дотлевала на корню полоска шафрана. Он был приглушен и мил понимающему сердцу, как шепот любимой.
И где-то стрекотала цикада — суматошный верещал кузнечик. Его трескучая песня становилась все напористей.
Я тронул руку Сони: не у нее ли в кулаке зажато это наваждение? Я бы ничуть не удивился.
Но стрекот донесся уже откуда-то издалека. Где-то стороной возвращалась от моря девушка с цикадой.
— И вообще, — вдруг остановилась Соня, — почему бы нам не прогуляться к морю? У нас уйма времени, выходной вечер, выходная ночь, а завтра я заступаю только в третью смену. Давайте пригласим девочек. Заодно уж я что-то накину на плечи, а то зябко.
Я согласился.
Вскоре подошли Муза, Вика, где-то разыскала Соня и Диану Стрелец — словом, подобралась постоянная, уже сдружившаяся в такого рода походах компания. .
К морю бежали наперегонки — разумеется, только Диана и Вика соревновались со мной. Что касается Вики, то она рвалась к спортивным игрищам, будто юноша-спартанец, только, увы, конечными результатами похвастать не могла. Ее показатели никуда не годились.
Она и теперь отстала, уступил из джентльменских соображений я — и Диана праздновала, кричала что-то суматошно и победно.
Сумеречно взблеснуло море. Оно тут было везде, и даже не море, а целый неразменный Тихий океан — пропасть грохочущей, переменчивой своей плотью, мерцающей фосфором, горькой солью воды.
Сегодня океан был спокоен, ничто в нем не грохотало и не содрогалось. В шелесте его волн чудилось что-то убаюкивающее. Выгиб зыби был высок и плавен, как вздох женской груди, шипучая пена прибоя казалась сцеженным молоком, и каменистая почва всасывала его без конца, днем и ночью, жадничая и спеша, и только этой пеной, этим молоком океана была жива и будет жива вечно.
Устав от прыжков с камня на камень, через клыкастые расщелины, мы присели передохнуть.
И притихли, глядя на рейд, на краболовы, усыпанные золотым пшеном огней, — будто город на воде вырос, — и каждая из девчонок думала о своем и каждая по-своему, но в общем-то одинаково, и мысли их, должно быть, текли сумбурно и неприхотливо, как вешняя вода в изменчивых руслах.
Вот живут же люди — наверное, думали они, — как в сказке живут на этом «Чеботнягине», а особенно на «Андрее Захарове», вот где романтика, живут же люди, все там «под орех», всюду блеск и чистота, салончики, на четверых рабочих — уже отдельная каюта, это не скопом в твиндеках, как на старых краболовах; при шести баллах уже не работают, не дай бог сезонная публика укачается, дурно будет себя чувствовать. И справедливо! Лучше отлежаться, чтобы вестибулярный аппарат не барахлил. А как там в космосе с болтанкой?..
Девушки явно завидовали тем, кто на краболовах, но точно так же они завидовали и тем, кто улетает в космос, и точно так же, по-житейски, рассудили бы, что, мол, живут же они там, в ракетах, ну прямо как боги живут — звезды всегда тысячеваттными лампами, никакого тумана, кроме легкой космической пыли, и варить ничего не нужно, высококалорийная кормежка из тюбиков (из тюбиков!), и нечего опасаться монтеров из-за кирпичной плитки, в которой спираль бугрится змеей.
А где-то сзади на сейнерах, что стояли в тихой бухте (говорят, в незапамятные времена она была кратером вулкана, но кто может знать это точно, кроме ученых?), крутили пластинки, и радиола чуть слышно доносила сюда будоражащие слова: «На пыльных тропинках далеких планет останутся наши следы…» И здорово было, что на острове тоже, если разобраться, будто на крошечной планете, все понятно и все неизведанно, и вечер такой проникновенный, и мерцающий океан, от дыхания которого солью спекаются губы, и эта бухта, даже не бухта, оказывается, а кратер древнего вулкана, залитый водою, и рейд в россыпи золотого пшена. Здорово было, что все это получало множество смыслов, разногранность звучания.
— Ну что ж, — сказала Муза, — двинем домой?
— Наверно, пора, — согласилась и Соня, вставая.
Дина по-девчоночьи захныкала:
— Посидим еще, ну, пожалуйста, я очень прошу… Тут черт знает о чем только не мечтается. Это от волн, которые шумят. И от этих громадных краболовов, наверно. Их, наверно, и не качает вовсе.
Ока догнала нас только у поселка. Здесь мы наткнулись на парочку живописных девчонок, но особо выделялась маленькая и гибкая, одетая в тельняшку и брючки, с фотоаппаратом и мотком капронового репшнура на боку. Сзади невозможно было угадать, кто она, а по общим приметам и настрою одежды Соня безошибочно определила хотя бы ее «географическую» принадлежность.
— Шикотаночка. И, видно, довольно симпатичное существо.
Всякое изящество форм у других особ своего пола Муза воспринимала как личное оскорбление. Она ядовито изрекла:
— Прямо уж! Прямо Маруся Бондаренко с наганом на боку!
— А кто такая эта Маруся Бондаренко? — поинтересовалась Диана Стрелец, которую все так или иначе связанное с «наганом на боку» не на шутку интриговало и влекло.
— А была такая песенка, еще мой папа пел когда-то: «Горела степь донская от дыма и огня, казачка молодая садилась на коня. Молоденька девчонка с наганом на боку садилась, говорила седому старику: «Прощай, отец мой родный, прощай, родная мать, я еду за свободу, за счастье воевать». — Муза перевела дыхание. — Вот это и была знаменитая Маруся Бондаренко, какой-то красный атаман. Кроме как в песне, я нигде о ней ничего не слышала. Но раз песню сложили, то, надо думать, неспроста,..
—. Веселое было времечко, — позавидовала Диана. — Нашлось бы где развернуться.
— Куда уж веселей, — снисходительно покивала Муза.
— А ведь я ее узнала, — сказала Вика о «шикотаночке». — Это же Шура — ну, которая ходила в такой рубашке с погонами.
Да, то действительно была шустренькая девушка в очередной романтической одежке. Зачем ей понадобился капроновый шнур на прогулке? Кто мог знать об этом, кроме самой шустрой шикотаночки, она же девушка с погончиками, она же Маруся Бондаренко, она же завтра — вполне может статься — феерически раскрашенный индеец в перьях, вышедший на боевую тропу.
— Скалолазанием занималась, — подсказала Соня, у которой любая веревка, способная выдержать вес человека, сразу же вызывала воспоминания об альпинизме.
— А знаете, девушки, я слышала, что она устраивается на какой-то логгер или даже краболов, — сообщила Вика.
— Нужна она там, — сказала Муза, непримиримая в своем женском естестве. — Темнит она просто.
— Да нет, почему, — не согласилась Вика. — От такой можно ожидать чего угодно.
— А я бы пошла на логгер, — вдруг воодушевляясь, сказала Соня. — И даже не раздумывала бы. И кстати, меня ребята с «Мойвы» уже приглашали — правда, только лов сайры посмотреть. Черт знает как хочется посмотреть лов сайры! Вероятно, красота неописуемая. Ночью…
— Тебе все нужно увидеть, — почему-то загорячилась Муза; может, она втайне завидовала подруге. — Без тебя, наверно, и сайры не поймают. Ох, не доведет тебя любопытство до добра! Ты и мужу изменишь из любопытства, чтобы посмотреть, что из этого может получиться…
Девушки захохотали, но Соня ничуть не обиделась.
— Хорошего же вы мнения обо мне. А еще называются подруги!
Вика вполголоса что-то ей сказала.
— Ну?! — сразу взъерошилась Соня. — А где она стоит, «Мойва»?
— У причала. Они сегодня уйдут не скоро, у них ламп недохват и корзин для сайры вовремя не расстарались.
— Бегу! — крикнула Соня. — Впереди пропасть свободного времени, почему не использовать с толком? — Она живо повернулась ко мне: — Бежим? Честное слово, не пожалеете!
Я засомневался:
— А как туда пробраться?
— Я знаю такое местечко, посигналю оттуда и ребята спустят за нами шлюпку. С контрольно-пропускным лучше не связываться. Там могут не пустить. У них есть такая библия — их устав пограничной службы. Бежим, Динка?..
Динка расстроенно отозвалась:
— Не-ет. Мне завтра с утра на работу, я не успею.
— Живешь на острове — дружи с морем! — на бегу выкрикивала Соня. — Сходим, чего там, может, больше не представится такой случай. Скоро ведь нам в техникум уже собираться. В конце сентября — начале октября.
Она действительно подала какие-то знаки своим ребятам («Отличные ребята! Я была у них, они даже ужином меня накормили»), и от борта тральщика, юля между сейнерами, отошла шлюпка.
— Хорошо, что взяла заранее джемпер, — шепнула Соня возбужденно.
Только в одиннадцатом часу вечера логгер «Мойва» вышел на лов. Нужно было успеть добраться в район промысла до рассвета, иначе пиши пропало. А ходу туда набиралось несколько часов.
Я не без любопытства рассматривал такелаж судна, сплошь отягощенный тонкими бамбуковыми стволами. На стволах висели так называемые люстры — многосвечовые синие лампы одна к одной в ряд. Сама сеть — ловушка для сайры — тоже была привязана к бамбуковым стволам — благо что их море выбрасывало бессчетно, рядом все-таки находилась почти субтропическая Япония.
Нас пригласили поужинать. На столе возвышались холмы жареной сайры, был разлит по мискам рисовый суп со свежей картошкой, а чай подали заваренный вкрутую, по-морскому, так что и пить становилось страшно без привычки.
Но Соне особенно понравилось, что соль да и вообще разные сухие приправы стояли в стаканах из того же бамбука!
Капитан занимал нас светской беседой о том, о сем, кстати сообщил, что сайра здесь никогда не переведется, она здесь жирующая, а икру мечет где-то далеко в других широтах, в укромных морях, и нет риска, что ее будут ловить в пору икрометания, а жирующую — ее лови сколько хочешь, потомство уже где-то подрастает, не страшно, вот лососевые — с ними труднее, их становится все меньше, прямо беда, японцы, случается, в обход всех конвенций (частная лавочка!) вылавливают их еще на путях миграции, да и в реках во время нереста ей достается. Вот киты — это тоже проблема, тут есть над чем призадуматься…
Потом крутили приключенческий фильм «Белая пряжка» — только для нас, потому что команда смотрела его уже дважды. Смотрели и мы теперь, но жизнь детективов всерьез нами не воспринималась, я вообще к такого рода произведениям искусства симпатий не питаю.
А потом вахтенный сообщил, что эхолот на глубине тридцати метров под килем «пишет» рыбу, и все повыскакивали на палубу.
Аврал! Торопливо натягиваются робы. Лебедка исправна, трюмы свободны, корзины и лед на подхвате!
На носу траулера струей распыленного газа вспыхнул прожектор; его луч, все более утончаясь, обрел, наконец, фокус, стал острослепящим, как выхваченная для поединка шпага. Вот он вспорол волну, и, как из прохудившегося мешка, из нее начали выбрасываться вверх, трепеща и играя, стрелоподобные рыбки. Море вскипело.
— Пожалуй, подходяще, — сказал юный капитан, поскреб в секундном раздумье бритый до глянца подбородок и поднял мегафон. — Этот косячок мы сейчас сорганизуем. Стоп, машина.
Между тем прожектор держал сайру цепко, а она безумствовала, возбужденная светом, и тянулась за лучом неотступно, куда он ее ни вел, — шла вплотную к борту траулера, и тут на нее обрушился из люстр синий ливень. Сайра заюлила у борта, не уходя из добровольного полона, ей незачем было уходить из этого блаженного, размагничивающего, лишающего рыбьей воли и разума странного мира. Сайре не дано было познать его коварства, она это познает разве тогда, когда участь ее будет уже решена. Напротив, в овал синего света сбегались все новые и новые рыбки, они стремились сюда стаями, косяк постепенно уплотнялся и грузнел.
Теперь, когда косяк был «сорганизован», по команде капитана его начали «переводить» за другой борт, к ловушке. Еще команда — и на левом борту поочередно погасли все люстры. Воцарился мрак, но где-то рядом, всего лишь за носом траулера, рассеянно светлел под какой-то лампой желанный оазис, и сайра скопом обогнула форштевень, бурно устремилась туда, где над ловушкой уже прямо-таки синим солнцем лучилась самая мощная люстра.
Опять команда, кто-то невидимый защелкал переключателями — и вдруг вместо синих огней над ловушкой вспыхнули красные, и палуба, и надстройка, и лица людей осветились рубиново, драгоценно.
Эта неожиданная перемена света как бы парализовала сайру, она как бы на время оторопела, тупо сбилась в сглаженный водой ком. В ловушке ворочалось и вскипало живое варево. Но вот уже ребята с помощью лебедки стянули вход в ловушку, вот уже они выбрали на борт излишек сети, «подсушили» ее — ив действие вступил механизированный черпак.
Струисто сочилась из него вода — и затем рыба сжато просыпалась в разверстый зев трюма.
Изредка потрескивали, разлетались цветными осколками лампы: на них падали брызги, и раскаленное стекло не выдерживало.
Тут же ходили галсами японцы — их шхуны выглядели в ночи волшебно, как-то бенгальски мохнато от лучистых солнц земного накала, этих солнц на каждой шхуне было не сосчитать, пронзительно-синих, а то вдруг прорезывались где-то над ловушкой зловеще-красные, кровавой марсианской густоты… Легкая зыбь мотала все эти светила, будто семафорила ими. Весь океан здесь был полон разговоров, полон нервического кода: массовый лов рыбы — дело азартное и зачастую шумное.
Я откровенно любовался рыбаками. Этак расточительно подсвеченные, они не походили на тех разухабистых парней, что постоянно ищут на берегу, чего бы попить (в смысле выпить), — нет, теперь они были совершенны, как боги. Что значили теперь все живописные тряпки, все кузнечики и погончики тех девушек с рыбозавода, вся их мишура и суетность! И, может осознав это, Соня будто съежилась в ливне безжалостного света, ощутила досадную свою потерянность среди этих парней, среди чудовищно раскаленных люстр, среди этого по-мужски молчаливого моря.
Здесь, на лову, только та хрупкая девушка со значком Гагарина пришлась бы, наверное, к месту, — та, у которой бледное личико и вселенской пыльцой веснушек запылена переносица. Ничего, что она выглядела хрупкой, во взоре у нее что-то отсвечивало металлом. Я невольно сжался под единственным, да и то случайным ее взглядом там, в глубине острова, на ягодниках.
— Мне плохо немножко, — сказала Соня, сутулясь. — Это зыбь. Она, говорят, хуже шторма. Это просто смешно, что мне плохо. Ведь я будущий океанолог, мне нужно привыкать. Мне даже придется помногу жить на экспедиционных судах.
— А вы прилягте в кубрике.
— Да нет. Ведь я будущий океанолог. — Соня доверительно шепнула мне — так, чтобы не услышали рыбаки, хотя рыбакам было теперь не до нас: — Я бы здорово укачалась, конечно, если бы не эти огненные виды. Они меня отвлекали. Потрясающе, правда?.. А вы?.. Не жалеете, что я так нахально умыкнула вас с берега?
Я легонько пожал ей руку в запястье, у часиков, показывающих рассвет.
— Нет, конечно. Я тоже поражен, я даже счастлив, что приобщился ко всему этому.
— Вот и я… А девчонки — дуры, что не пошли с нами. Исключая, конечно, Динку. Динка бы пошла.
Теперь Соня стала похожа на девушку со значком Гагарина. Только у Сони был мягче взгляд — всеми помыслами своими она оставалась пока на земле.
После заседания комитета комсомола, на котором, говоря официально, обсуждались вопросы быта и досуга девушек, мы гурьбой вышли в заводской двор.
— Кстати, не много ли вашего брата уезжает отсюда с каждым рейсовым пароходом? — спросил я, вспомнив битком набитые людьми плашкоуты в то туманное утро. — Ведь путина еще продолжается…
Комитетчица Надя Злобина, девушка серьезная и с математическим складом ума, успокоила меня:
— Если считать среднеарифметически, то пока все нормально. Уезжают не обязательно девушки. Ведь народу разного на острове много. Сейчас отсюда просто ни к чему, ну, просто грех уезжать…
Я попытался уточнить, как это — «если считать среднеарифметически», но Надя вдруг предложила:
— Давайте сходим к директору завода, у него как раз приемные часы. Вот и послушаете тех, кто стремится отсюда уехать. Р1ногда бывает занятно послушать, вроде бы в какой-то пьесе действие происходит, такие типчики — ну, почти кругом со знаком минус…
А что ж, это и впрямь был резон — посидеть там, послушать, какие претензии предъявляют девушки начальству, о чем хлопочут, чего добиваются.
Когда мы рука об руку с Надей протиснулись в кабинет директора, «хлопотали» пока что мужчины — бригада пожилых сезонников. Эти были откровенны в своих претензиях. Приехали они сюда за длинным рублем и не скрывали этого. Работали грузчиками. И жаловались, что зарабатывают мало, что им нет выгоды в такую даль ехать и остаться «при своих интересах», что на подноске ящиков от мойки будто бы не учитываются неудобства подходов, параметры груза и так далее.
Все же оказалось, что параметры и неудобства учитываются, это было подтверждено документами.
— Когда я грузил плашко, я куда больше зарабатывал, — не унимался худой морщинистый грузчик, и рот у него был открыт, даже когда он молчал. — Правда, упирался рогами, как положено быть, это точно, зато и гроши имел.
Терпеливо его выслушав, директор — еще молодой, но лысоватый мужчина со смешливыми глазами, выдержавший за годы руководства сотни, а то и тысячи таких наскоков, — сказал в свою очередь:
— А вам известно, что до вас на переноске ящиков работали ребята-студенты — и справлялись, и зарабатывали побольше вашего? Правда, правда, мы можем поднять наряды, ведомости — сами убедитесь.
— Не знаю, как уж они пахали, — развел руками сезонник, устремив взгляд куда-то поверх головы директора. — Уж я мастер пахать, но так пахать, как эти студенты… Им вообще-то хорошая характеристика нужна для комсомола, вот что им нужно, а нам она для какой надобности?..
— Вот это-то и плохо, что вам она без надобности, — огорченно заметил директор. — А еще хуже, что на работу вы иной раз приходите пьяными. Вот вы, лично вы, — разве не вас я на прошлой неделе прогнал с территории завода?
— Э, товарищ директор, с кем не бывает…
— Ну, это вы бросьте!
Между тем одна из девчонок, чинно рассевшихся на стульях вдоль стены, уже наступала на директора завода с более убедительной, как ей хотелось думать, аргументацией:
— Я должна уехать. У меня кончился срок командировки от Приморского комбината.
— По нашей просьбе вам ее продлят.
— А зачем? Путина к концу, рыбы все равно почти что нет, а если и есть, то вот такая мацапуренькая, и в руки ее не возьмешь.
— Подойдет покрупнее туда, к концу сентября. Тогда девушка выпалила свой последний «аргумент», и неубедительный и нелогичный:
— Мой папка тоже ловит сайру. Но он не ловит такую дохлую. Он вот какую ловит. — Показала что-то чересчур длинную. — Сама видела…
— Вот я и поговорю с твоим папкой, что ты хочешь сбежать. Дезертировать, а?.. Он кто, папка-то твой?..
— Капитаном сейнера он. Матвеев… Только я не дезертировать, мой срок кончился… А рыба, сами знаете, какая…
Затем пожилая работница попросила в связи с состоянием здоровья перевода на более легкую работу, на перчик.
— А сейчас вы разве не на перчике?
Стоять «на перчике» — значило выполнять самую легкую работу в цехе: посыпать сайру сверху перчиком, крошкой лаврового листа…
— Нет, я на баночке.
— Добро, мы вас переведем. На баночке действительно нужен кто-то помоложе, там успевай только поворачиваться.
Но любопытнее всего было в этом почти сыгранном, спевшемся хоре выступление довольно энергичной, чуточку нахальной девицы, требовавшей расчета, на что она не могла претендовать ни по какой статье: ни по срокам договора, ни по болезни, ни хотя бы по семейным обстоятельствам. Тем не менее девица, потрясая светло-пепельными редкого оттенка кудрями, настойчиво доказывала, что у нее больная мать (справки или заверенного врачом телеграфного вызова у нее, конечно, не было).
— У матери нервная система, понимаете вы или нет, что такое нервная система? — негодующе наскакивала она.
— А раньше, когда заключался договор, вы этого не знали? Насчет этой самой «нервной системы»?
— Нет, я ничего не знала, если бы знала, я бы не поехала. А теперь у нее нервная система, и я прошу расчет.
Директор попытался что-то втолковать ей: вскоре, мол, все разъедутся по домам, путина, так или иначе, к концу, лишний месяц даже на чьей-то нервной системе вряд ли отразится болезненно.
— Это вас, наверное, пустяковое землетрясение напугало — вот что было на днях, — осторожно предположил он.
Девица досадливо отмахнулась.
— Э, какое там землетрясение!..
Конечно, если бы она сама придумала этот резон, то и сыграла бы на нем, а теперь было уже поздно. Немного подумав, она отыскала еще одну причину, лишавшую ее на острове сна и покоя.
— И вообще, чтобы вы знали, жить тут невозможно, уже холода какие, замерзаем мы, печек в общежитии нет. Потом шнырят тут всякие в общежитиях, тапочки у меня стащили!
Директор посочувствовал не без иронии:
— Большая потеря. А кто, собственно, шнырит-то?
— Кто, кто!.. Известно. Мужской род…
— Ну что ж. Отправим пароход со студентами, перевезем вас в другое общежитие, которое получше. Чтобы с печками…
— Не нужно нас перевозить. Мы и пешка́ можем дойти, нам чтоб только печки были… — Но это уже, кажется, вступила в разговор — чтобы дуэтом — девушка с несколько другими мотивами, с несколько отличным от товаркиного темпераментом А то въеду отсюда и расчета мне вашего не нуясно, сяду и въеду. У вас вот ничего не болит, а мне здесь не климат, у меня голова болит и давление…
— «Сяду и въеду», — повторил директор, задумчиво глядя на молодую женщину. — Что ж, это серьезное предупреждение. Это, как пишут в иных дипломатических документах, первое серьезное предупреждение. Полагаю, что мы с вами тянуть резину не станем — извините мне этот недипломатический словарь — и до сотого предупреждения дело не дойдет. Обещаю вам, что вы уедете гораздо раньше.
А та, у матери которой «нервная система», выводила свое:
— Жить холодно, понимаете вы это?.. Понимаете вы, что тут песню поют: «Шикотан не Аргентина и не знойный Уругвай. Здесь такая холодина, хоть ложись и помирай». Это вам как?.. А еще мужской род шнырит…
Директор не имел права рассчитывать людей по таким голословным их заявлениям, иногда наивным, иногда попросту смешным. Путина все-таки еще продолжалась. Сайра поступала. Он трудно искал слова, которые и не обидели бы девушек и в то же время показали всю несостоятельность их притязаний.
Он пробормотал, выигрывая минуты:
— То, видите ли, плохо, что нет мужского рода, а то он прямо уже так и шнырит.
Он был терпелив. Другой на его месте, выслушав с десяток подобных «арий», взъерепенился и начал бы грохотать кулаком по столу. Но директор всякий раз старался кончить дело миром, и хотя не всякий раз, но часто ему это удавалось.
— А вообще, — вдруг уже в голос заголосила девушка — прямая наследница маминой неблагополучной «нервной системы», — я вам не протоплазма какая-нибудь сырая, Я человек такой: вы ко мне не прикасайтесь, а войдите в мое положение, чтобы я могла…
И впервые директор проговорил резко:
— Не хочу я входить в ваше положение! Нет у меня такого желания. Не тот случай. Договор у вас на руках, сроки в нем указаны, сами вы живы-здоровы — извольте работать. И, кстати, не мешайте работать другим. Все. Разговор с вами окончен. Что там у вас, Петрова?
Но с Петровой разговор не состоялся.
В кабинет стремительно вошла фельдшерица местной больницы и сказала, еще не отдышавшись:
— Филипп Иванович, извините, пожалуйста, но у меня к вам срочное дело: может погибнуть человек. Помогите.
— Какой человек? Какая нужна помощь?
— Нужно отвезти на Кунашир, в райбольницу, Жанну Вертипорох.
— Жанну Вертипорох?.. Какую Жанну Вертипорох?.. Ту самую, злостную прогульщицу?!
Фельдшерица сухо поджала губы.
— Этого я не знаю. Сейчас она больна.
— А что еще с ней?
Фельдшерица наклонилась над столом, шепнула одно только слово.
— Гм… — Директор тоже понизил голос: — Новое дело. Как же это вы напортачили с ней?
— Филипп Иванович! — оскорбленно воскликнула женщина. — Можно все-таки выбирать выражения. — И опять наклонясь: — Она сама…
Директор расстроенно замахал руками, встал» подошел к окну.
— А вы тут сами, на месте, разве не в состоянии привести ее в чувство?
— Нет, уже поздно. Ее нужно в районную больницу.
— «Пассажир» не ходит, машина в ремонте.
— А если на каком-нибудь рыбацком сейнере?
— Над сейнерами я не властен. Им нужно план выполнять, а не… а не таких вот развозит по больницам.
— Она умереть может…
Директор вернулся к столу.
— Ладно. Приема сегодня не будет. Завтра, как всегда, от четырех до пяти. Пойдем в диспетчерскую, может, устроим эту Жанну на какое судно, чтобы с заходом в Южно-Курильск.
Уже в дверях, пропуская вперед девушку с «нервной системой», он сказал ей не без раздражения:
— Так вот: насчет того, протоплазма вы или нет, не берусь судить, вам это виднее. А мужчины в общежитиях действительно «шнырят» — это я уже понял.
…На улице Надя спросила:
— Слышали?
— Речи ваших девчонок, что ли?..
— Да нет. Насчет Жанны Вертипорох.
— Краем уха. Вы же все, как сороки, сразу застрекотали в коридоре.
— Вот уж точно на этой Жанне минусов негде ставить. Вся отрицательная.
— Ну уж, — усомнился я не очень активно. — А вы бы немного пораньше к ней присмотрелись,, когда, может, она еще не была сплошь такой отрицательной. Вот и получилось, что минусов накопилась некая критическая масса. Вот вам теперь и трах-бах!
— Не сообразили, — искренне погоревала вместе со мной Надя. — Да и разве обо всех все знаешь, все упомнишь? Мы же тут не какие-нибудь штатные, мы работаем на сайре, как волы. Придешь с работы — земли под собой не чуешь. Да еще плюс ко всему начались занятия в вечерней школе…
Я посмотрел на нее сверху вниз — на маленькую такую и неказистую. И ничего не стал более говорить. Она, эта Надя, и впрямь не семи пядей во лбу. Не разорваться же ей…
— Куда вы сейчас? — спросила она.
— А туда, — махнул я рукой, — наверное, туда… Ладя поняла.
— Ну пойдем, — сказала она покорно. — Раз нужно. Она вообще-то очень такая симпатичная, могла бы стать хоть кем, хоть актрисой. Вы ее видели?..
— Видел.
Я и сам не понимал, каким образом очутился в этой комнате. Кажется, меня попросили помочь вынести Жанну к машине. Но не было пока носилок. Побежали искать санитарные носилки.
А я так и остался стоять здесь, растерянно оглядываясь, ища взглядом Надю, которая куда-то запропала в сутолоке.
По-прежнему флагом капитуляции — на этот раз безоговорочной — свисал из выбитой форточки край полотенца с чем там, с дракончиками, что ли?.. По-прежнему висела в изголовье Лидки-ученицы еловая шишечка на резинке — для забавы и отвлечения. Только самой Лидки не было — верно, работала. На старом месте стояли и электроплитка со сковородкой, только не видно было на ней малокровных блинчиков.
Что было не по-прежнему, что резало глаза нестерпимо, так это белое лицо Жанны, слипшиеся от пота пряди волос, искусанные губы с нелепо размазанной помадой. Чтобы не смотреть на нее, я вышел в коридор.
А здесь уже столпились, уже судачили девушки, многоопытные девушки, которым казалось, что они знают все и которые еще решительно ничего не знали, для которых все было тайна, что связано с мужчиной, с рождением ребенка, с муками женщины, с ее горестными слезами и влюбленным смехом.
Откуда-то шла Соня. На ходу она недоуменно пожимала плечами:
— Девка совсем без понятия…
Я тоже пожал плечами.
В комнату и из комнаты сновали какие-то добровольные не то акушерки, не то сестры милосердия, не то просто сочувствующие, жалельщицы, у которых глаза всегда на мокром месте.
Заглядывая через плечи столпившихся в приоткрытую дверь, девушка с погончиками, она же шустренькая, она же шикотаночка, она же Маруся Бондаренко, сказала с тайным удовлетворением:
— Вот, девчонки, вот они — гримасы нашей жизни! — У нее вроде бы негодующе встопорщились крылышки погон.
— Ты, кажется, знаешь, кто он? — спросила Соня у шустренькой, с которой немного успела познакомиться. — Кто он, этот подлец?
— Какое это имеет теперь значение? — как-то слишком устало для своего вида и поведения, как-то даже по-мужски ответила та. — Ветстудент он, но не просто ветврачом будет, а он в цирке дрессировщиком выступать будет. Им, дрессировщикам, нужно разбираться в болезнях зверей… В общем артист он.
Она сказала это как бы даже с ноткой уважения: все-таки артист!
— Артист, — покачала головой Соня. — Пожалуй, это заметно, что артист. Это уже вполне прояснилось.
Я между тем заметил и девушку со значком Гагарина, с почти неразличимо на бледном личике сжатыми губами, но она единственная здесь не интересовалась Жанной, она прошла в соседнюю комнату с полотенцем через плечо, свежеумытая, очень уж хрупкая, и веснушечки у нее обозначились как-то ненадежно, тронь их — посыплются. Только глаза горели серым, холодным огнем, и все здесь представлялось для них мелочью, несущественным, несерьезным…
Появилась откуда-то и девушка с цикадой. У нее все еще стрекотал давнишний кузнечик, а может, уже другой, будто машинка внутри какая. Одета она была теперь посветлее, в цветастое платье, собранное в талии, внизу обручем, и улыбалась непонятно чему, и кузнечик стрекотал очень уместно по отношению к платью, что обручем, и непонятной улыбке. Но и кузнечик и девушка в своем светлом платье были тут совершенно лишними, в этой комнате, около этой смятенной, тихо страдающей, тихо исходящей криком стыда и боли Жанны с боевой фамилией Вертипорох.
Девушка с кузнечиком все улыбалась, но ей можно было простить, потому что улыбка ее была давнишней и ни к чему, что здесь происходило, отношения не имела, никого не задевала.
Вскоре девушка ушла, а в полутемном коридоре как будто остался неуловимый свет — отблеск ее улыбки, как будто все звучал и звучал приглушенно непутевый стрекот цикады. Она ушла, наивно задиристая, чудаковатая и отчужденная.
— С Машей тоже так было, наверно, — грустно сказала Соня.
— Как — было? С какой Машей?
— С Ростовцевой. С той, для которой вы привезли грамоту обкома комсомола. Ее тоже кто-то обманул, девушку легко обмануть. Но она родила. Не знаю, что она испытывала или испытывает сейчас, но она родила. Она такая болезненная, Маша, такая прозрачная… И этот ребенок на руках. Может, даже лучше, что у Жанны… так вот,.. А то какая была бы из нее мать!
Кто его знает! Рождение ребенка — акт не только физиологический, но и психологический, он способен потрясти молодую женщину до самых ее глубинных основ и вызвать дремлющие в ней светлые силы, врожденную доброту. Всякий раз рождение человека можно только приветствовать, бить в литавры, и чтобы пронзительной медью кричали фанфары, если мальчик, и чтобы проникновенно выпевали, задыхаясь и пришепетывая от умиления, флейты, если девочка…
Но Жанна рассудила по-своему. Что ж, ей виднее. Только жаль, что в этот раз не будут пронзительной медью кричать фанфары, не запоют умилительно флейты.
Жанна отняла у мира капельку музыки.
Над островом чередой проносились циклоны: кряду несколько дней лил обычно дождь, лил, не останавливаясь ни на минуту, и вдруг иссякал весь до капли. Сияло солнце, воздух, насыщенный влагой, был банно душен, становилось как-то сладостно, разморенно, ничего не хотелось делать, а только бы нежиться в нежданных потоках тепла.
Таков был тропический циклон, за промозглым холодом которого, как исполинский пушистый веник, влачилась духота тех краев, где произрастают кокосовые пальмы и аллигаторовы груши. И казалось, что даже пахло чем-то незнакомым, какой-то вроде бы розовой дынной мякотью.
На острове устанавливались жаркие дни — три, четыре, пять, — и неубедительной, непрочной казалась эта всеблагость стихий после диких тайфунных ливней и унылых, на неделю замешанных туманов.
Но в нынешнем году солнечных деньков осенью все же набиралось немало. Весь сентябрь был прозрачен, светел и тихозвонен, как тонкая поделка из стекла: урони — разобьется.
Недаром искони назывался этот клочок Курил невдалеке от Японии — Лучшим местом. Именно «Лучшее место» и означал Шикотан в переводе с языка айнов. Айнам здесь пришлось, правда, несладко. Завезли их когда-то японцы с Северных Курил насильственно и принудили заниматься посевами, огородами, разведением скота. Было это непривычно «мохнатым курильцам», приспособленным к более суровым условиям бытия, к зверобойному промыслу.
На Шикотане айны зачахли, почти вымерли. А между тем земля шикотанская к пришельцу всегда добра, и уж чем-чем, а скотоводством можно бы здесь заниматься с большим размахом. Во всем в природе сквозят здесь такая откровенность и приятие, и даже вот японский микадо чем-то прельщался некогда на Шикотане.
Вот на этом попадаешься — ищешь ярких красок и выразительных для них определений, а ярких красок нет, все пейзажи острова выполнены в приглушенной, но теплой тональности, в одной цветовой гамме, имеющей множество неопределимых на слух, почти невидимых глазу оттенков-звучаний.
Нужно долго прожить на острове, чтобы уловить, наконец, откуда вся эта прелесть его. Она, вероятно, оттого, что катаклизмы, потрясавшие некогда эту часть земного шара, здесь уже не напоминают о себе жестоко и обнаженно. Рельеф повсеместно сглажен, и камень, эта извечно мрачная материя, укрыт от взоров под бамбуковыми, рододендроновыми и можжевеловыми коврами-заплатами, их умиротворенный блеск отзывается в душе человека вроде бы и минором, но минором торжественным.
Камень в разъятом своем естестве виден только над морем, он громоздится здесь кручами, расступается надежными бухтами, в которых дремлют корабли, увешанные гроздьями зеркальных ламп и ожерельями вяленой сайры.
Он все может, камень, его силы неизмеренны, он клокотал когда-то вулканическим расплавом, и лился, и шипел пузырями, и всплескивался огненной пеной, и дрожью давнего его буйства до сих пор сотрясается временами остров, колебля деревянные дома, пугая людей. В общем-то жив курилка! И камень еще под градусом! Он еще во хмелю, где-то в скрытых своих безднах, где-то бродит там шипучее тесто радиоактивного распада и в подкоровых нервных центрах пухнет, выгибается эпилептически магма… На соседних островах она нет-нет да и вырвется, бешеная, наружу, здесь же утихомирилась, дремлет. Здесь заплеснула и ублажила это сатанинское кипение планетной плоти зеленая хлорофилловая кровь. Здесь зреют-колосятся травы, и под их густой тяжестью никнут сопки, оползают их вершины и уже даже не представишь себе, что и они когда-то корчились в первозданном хаосе, что их склоны дыбились расщепленно, что вместо выположенных долин разверзались у их подошв пропасти, что низвергаясь, громовые камнепады секли зигзагами частую в ночи искру, и потоки серных расплавов, жутко бормоча, извивались в расщелинах, и дымом, дымом вселенского пожарища заволакивало все окрест.
А нынче над островом проносятся тропические циклоны, опаивая его землю приворотень-зодой, дуют тугие приворотень-ветры, дуют-раздувают девушкам юбки (которые бочонками и колоколами), космато ерошат им волосы, которые с укладкой и стриженные прямо, без затей.
Возвращаясь из очередного маршрута, я прямо с рюкзаком и молотком в руке направился по обыкновению проведать девушек: как живут, чем собираются заняться вечером…
Шел я мимо речки, где веселый девчачий народ полоскал свое бельишко разного колера и фасона, и торопился пройти это опасное место, над которым с повизгом летала частушечка:
Уберите эту речку,
Чтобы не было воды.
Уберите этих девок,
Чтобы не было беды!
«Фольклор, фольклор, — облегченно вздохнул я, — сплошное на острове устное сочинительство. Ну, кажется, пронесло, не задели…»
Но обрадовался преждевременно, потому что сзади тотчас крикнули задорно:
— Дядя, куда торопишься?! Не боись! Нам не нужна твоя сберкнижка!
Поздно! Я был уже далеко, вне досягаемости злых язычков, и весело нашептывал: «Уберите этих девок… Уберите их, потому что они тоже стихия, способная клокотать огненным расплавом и рушить любые берега!»
В конечном счете здорово, что они такие. Что им не нужна ничья сберкнижка.
Шумят над островом тропические циклоны. Будто началась материковая весна, так тепло и так вольно дышится. Раздувает шалым приворотень-ветром юбки, которые бочонками и колоколами, треплет блузки, которые бесхитростны, как сорочки у бравых парней. Сквозь волосы, спелой травой оплетающие лица, липнущие к губам, разбойно взблескивают глаза, и губы дрожат, пухнут от сдерживаемого смеха: «Уберите эту речку…»
Я постучал в комнату номер восемнадцать: здесь жила еще недавно Жанна Вертипорох. За дверью сказали как будто «да». Я вошел.
На кровати лежал кто-то, с головой укрытый бордового цвета одеялом, и никого больше в комнате не было.
— Простите, я хотел узнать, что с Жанной…
— А вы, часом, не ветеринарный студент?
— Нет.
— Жанна уехала.
— Как уехала? Она же была больна. Ее еще в больницу увозили…
Голос, доносившийся из-под одеяла обесцвеченно-монотонно, все же показался мне знакомым.
— Ей Соня Нелюбина дала денег, потому что у той ни гроша, а еще немного местком выделил… Не знаю, за какие трудовые натуги.
— Соня дала денег?
— Дала, а что?..
— Не похоже на Соню, чтобы такая благотворительность…
— Бросьте вы! Какая уж она ни есть, Жанна, но не пропадать же ей на корню, у всех на глазах. Не хочешь работать — катись, мы тебе даже денег дадим на проезд и харчишки. Может, на материке придешь в чувство, там для этого более подходящие условия. Я ей тоже немного дала. Много — такой пожалела, а немножко — пусть пользуется.
Выслушав это, я сказал:
— Откройтесь же вы наконец!
Одеяло шевельнулось, выпростались русые волосы и красный, как бы обожженный солнцем лоб, . почти неразличимыми щелочками сверкнули и потухли глаза.
— Здрасьте, Павел. И не смотрите на меня, пожалуйста. Я то, что раньше называлось Дианой Стрелец.
— Ба, ба, ба! Здорово, Дина! Как вы здесь очутились, вы ведь жили в другой комнате?
— Сменила прописку. Лидка попросила — вот которая в вечернюю школу ходит, чтобы я ей с математикой помогла.
— Да, но что же это с вами приключилось?
— Я ходила на сопку четыреста двенадцать. Жила с девчонками, еще в той комнате — они какие-то унылые девчонки! Их ничто не интересует. Сидят себе на кроватях, а то ходят на осточертевшие эти танцы, возвращаются в пылюке и жалуются, что скучно, что скорее бы домой… А какой чудесный остров! Они его не знают… Ну, я и пошла сама.
Диана подтянула одеяло жутко бордового цвета. Осталась видна только полоска лба, отблескивающего червонной медью.
— Там, знаете, как здорово? Там есть такая береза, ее стволы стелются почти над землей и образуют как бы изогнутые рамы, а в те рамы видна бухта наша, и поселок, и сейнера — и так все это весело, все нарядно. И там еще между двух холмов виден клин океана в барашках, будто тельник на груди моряка…
— Смотрите, как у вас получается, — сказал я. — Вроде стихи…
— Да, да, да! А сверху видна вся эта земля, весь Шикотан и Край Света тоже.
— Покажите ваше лицо. Ипритка?..
— Она. Сумах ядовитый… Я там, знаете, поспала немного. И вообще это было давно, с неделю назад. А вчера волдырчики повыступали на теле, зуд ужасный. Ну, я еще в ночь сходила на работу, а сейчас вот лежу. Глаза почти не раскрываются, позапухли. Такая гадость… хуже яда. Яд хоть высосать можно, если змея укусит, а ипритка входит в тело незаметно и таится. А потом — через неделю или две — нате вам, пожалста!
Она шевельнула под одеялом рукой. — Там, на подоконнике, ипритка. Три каких-то вида. Один — точно ипритка, потому что все они лежали у меня за пазухой, а теперь у меня такой образовался пояс из волдырей.
— Каракатица тоже ваш трофей?
— Ага.
— Зачем она вам?
— А так, поймала в прибое. Можно сварить для пробы, их ведь едят, но вот некстати слегла. Нужно Музе сказать, она знает в них толк. Ее конфетами не корми — дай пожевать каракатицу.
Я смотрел на нее, на эту девушку, сознательно привившую себе пренеприятнейшую болезнь, чтобы узнать, как справятся с нею упрямый дух и тренированное тело, и думал, что она так же спокойно, если придется, привьет себе чуму, или холеру, или какую-нибудь новую болезнь, чтобы выведать, как с ней надобно людям бороться. Диана была из племени героических людей.
Рубенс, и Ренуар, и даже пасторальный Буше, писавшие классических Диан, — все они жалкие дилетанты. И Рубенса и Ренуара ослепляла пышная, по-осеннему изобильная натура. Но Диана никогда не была склонной к полноте. Она имела талию на загляденье! Короче, образцовая Диана — это Динка Стрелец. С ее остро удлиненным лицом, с сухими формами прирожденной охотницы и следопыта, с ожогами от ипритки. Вот образцовая Диана, если на то пошло.
Я предложил с усмешкой:
— Теперь вам осталось только поспать на гвоздях.
— Почему же на гвоздях?
— Был такой у Чернышевского чудак Рахметов.
— Ну да, как же, знакома…
— Он закалял свою волю, спал на гвоздях… ел только грубую пищу.
Диана засмеялась.
— Ну да, знаем мы его грубую пищу! Бифштексы из говядины! Это он недурно устроился. Это и я бы так сумела… — Она разом оборвала смех, приумолкла. — Спать на гвоздях — ерунда, конечно. Но в жизни нужно быть готовым ко многому и заранее вырабатывать иммунитет.
Я смотрел на ее обезображенное лицо уважительно. Я думал, что должны же быть какие-то истоки, причины того неистового явления, которое именуется Дианой Стрелец. Должны быть родители, способные сообщить дочери такую неистовость, жадность к познанию жизни в самых разных ее проявлениях.
— Кто ваши родители, Диана?
— О, мои папка с мамкой чудные! Они служили радистами в противовоздушной обороне, это называлось ВНОС, что ли, а может быть, как-то по-другому… Там они и поженились, еще на войне. А сейчас папка — машинист тепловоза, а мамка — мамка работает в овощном совхозе. Вот и все мои родители.
Обыкновенные родители…
Я листал томик Мельникоза-Печерского (что-то о княжне Таракановой), прислушиваясь в то же время к торопливому говорку девушки, поверженной иприткой в постель.
Диана, которой порядком наскучило лежать здесь в одиночестве, жаловалась в шутку, что вот только влюбиться ей еще не удалось, нет подходящих парней, не встречаются. Ей по душе парни сильные, спортсмены (точнее, боксеры), с такими не страшно хоть где… Но, с другой стороны, эти боксеры обычно туповаты, то ли дело юноши в очках, эти несравнимо тоньше, с ними интересней дружить, у них такое выражение лица… А что они зачастую слабы физически, так это и не важно, в крайнем случае у нее, у Динки, силенок за двоих…
Я взял с подоконника ее карманное зеркальце и перочинным ножом накрошил на него таблетку стрептоцида.
— Ну, хорошо, сильный вы, героический вы человек. Довольно стесняться. Вообразите, что я доктор. Я даже сам удивляюсь, почему я не доктор — при моих способностях к врачеванию. Покажитесь. Ну, вот так. Я засыплю вам, где можно, ранки стрептоцидом. Вы чем-нибудь вообще мажетесь?
— А мазаться ничем нельзя. Вакцины против ипритки тоже еще не придумали. Нужно горячие угли прикладывать к этим струпьям, что после волдырей образуются, а углей нет. Но можно еще и уксусные примочки. Уксусные примочки я уже делала.
— Вот и прекрасно. А теперь мы сверху стрептоцидом… Если он не поможет, то и не повредит, пожалуй.
На Диану невозможно было долго смотреть. Веки заплыли. Лицо опухло. Мелкие волдырчики полопались, слились кое-где в сплошной ожог. Но температуры, как у других девчонок, пострадавших от ипритки, у нее не было.
— Только зуд, — жаловалась она. — Вчера, до уксусных примочек, прямо нестерпимый был зуд. Теперь легче. Месяц, как некоторые, валяться в постели я не намерена. К вечеру, когда станет потемнее, поднимусь. Сыграть вам на гитаре?.. Вот только что и осталось от Жанки — гитара. Почему-то она не взяла ее с собой.
Я увлекся врачеванием и помотал головой отвлеченно.
— Нет, не нужно. Не нужно играть на гитаре. Старая она прелестница, старый хитрый музыкальный инструмент! Боюсь гитары… А вы знаете, я рассчитывал организовать сегодня культпоход на Матокутан. Заглянул к Соне, а она тоже больна — лежит, съела чуть ли не пару банок сгущенки.
Диана улыбнулась запекшимися губами и опять потащила одеяло к самым глазам,
— Беда ее будущему мужу. Обдерет она его, как липку. Любит сладкое до чертей, ну прямо как медведь. И кто бы мог подумать, такая серьезная девушка…
— Что ж, теперь поход отменяется, — разочарованно сказал я. — Пойду, что ли, в одиночном порядке. Конечно, интересней, если бы со мной пошел от «медведь»… который пострадал от самозабвенной любви к сладкому. Или с вами, Дина… Диана огорченно подшмыгнула.
— Я бы пошла, я и вчера еще днем купалась, уже с волдырчиками. Но сегодня лицо… понимаете, лицо…
При всей героичности натуры она оставалась все-таки девушкой, для которой вовсе не безразлично, уродлива она или нет. Идти с таким лицом, как это бордовое одеяло, ну уж… как бы не так!
— Что ж, оставайтесь. Ничего не попишешь, Я еще проведаю вас. А где, кстати, Лида из этой комнаты?
— Сейчас на работе. Но ее и вечером почти никогда не бывает: учится. Все мы, все мы, боже ты мой, еще только учимся! Когда же дорвемся до дела?
Я пошел к Матокутану не по дороге, а попытался спрямить расстояние. Но вскоре залез в такие дебри ощетиненного и высокого здесь бамбука, что уже не рад был ни своей затее, ни проглянувшему между елей Матокутану. Того и гляди мог влететь в злополучную ипритку. К тому же берега Мато-кутана в этой конечной своей части оказались заболоченными. Наконец я забрался в топкую залипучую грязь и еле выкарабкался из нее.
Решил обойти Матокутан по дуге, чтобы попасть на противоположный берег. Хотя тут во множестве впадали в бухту ручьи и речушки, чуть подальше, на проезжей дороге, через них были сооружены мостки незамысловатых конструкций и незавидной прочности.
Еще издали я увидел девушку в алой майке и синих рейтузах. Она шла навстречу. Очевидно, решила пройти по этому берегу к морю.
«Пожалуй, примет меня за диверсанта, собирающегося взорвать в этом болоте эти стратегические мосты, — подумал я едва ли не всерьез. — Эх, увязнет она здесь!»
Я прошел мимо девушки, этакой жгучей, как огонь, и колюче-гибкой, как рапира, опасливо ожидая первых ее слов. Она должна была о чем-то спросить у меня — хотя бы о дороге, что ли…
— Там, где вы были, можно пробраться к бухте, вообще к морю? — тотчас раздался за спиной глуховатый низкий голос, как бы немного простуженный; таким и должен быть у нее голос, не очень мелодичным, хватит того, что она сама как задорная песня.
— Пожалуй, нет, если не вплавь. Тут заболочено, а дальше берег обрывается утесами прямо в воду.
— Как же так? Отсюда берег хорошо просматривается.
— А вот так. Я иду как раз оттуда.
Я пошел себе, а незнакомка осталась стоять в нерешительности, слегка раскачивая на плече сумочку-ведерко из освежеванно-красного кожзаменителя. Под мышкой у нее была зажата «Исповедь сына века» Альфреда Мюссе — это я точно заметил.
«Может, она ждет, чтобы я пригласил ее следовать в кильватере? А почему бы и нет? Было бы попросту жалко оставлять ее здесь на перепутье, такую смуглую, с такими горячими глазами и этими белыми клипсами в мочках ушей…»
Я повернулся с озабоченным видом.
— Вы не приняли меня за нарушителя границы?
— Нет. Нарушители не такие.
— А какие?
— Не знаю.
— Ну, если вы меня не боитесь, пойдем вместе, — предложил я и, поразмыслив немного, внес полную ясность в обстановку: — В принципе я не кусаюсь.
Она неторопливо пошла за мной, выискивая в осоке подсушенные кочки, изящно, как скаковая лошадь, перебирая тонкими ногами.
— Между прочим, я сразу догадалась, что вы не кусаетесь.
— Какая вы догадливая.
Я протянул руку к ее плечу, и красное ведерко, окантованное по швам белой кожей, свободно, будто только того и ждало, соскользнуло мне в ладонь.
— Спасибо, — сказала она и улыбнулась одним прищуром карих с нефритовой зеленцой глаз.
Она, конечно, привыкла к тому, что мужчина должен быть обходительным кавалером. Она угадала в моей персоне именно такого кавалера.
Неподалеку на замшелой свае сидела иссиня-черная ворона, которая, конечно же, наблюдала всю эту ситуацию в подробностях. Она очень проникновенно, почти человечьим голосом, гортанно и на кавказский манер воскричала:
— Нэ нада! Нэ нада! Нэ нада! Я замахнулся на нее.
— Ну ты, пифия! Катись отсюда!
Ворона неохотно взмахнула крыльями и боком, стремительно планируя, скрылась за излучиной речушки.
Я покосился на незнакомку, спросил не сразу:
— Как вас зовут?
— Галка.
— Гм… Так вот, Галя…
— Галка.
— Так вот, Галка, мы пойдем на ту сторону бухты. Такой маршрут вас устроит? Там красиво, даже лучше, чем на этом берегу.
— Мне все равно, лишь бы это был Матокутан.
— Матокутан я вам обещаю. У вас сколько свободного времени?
— Часа три.
— Вполне достаточно.
Эти клипсы у нее в смуглых мочках — они мерцали звездами, маленькие, но тяжелые с виду, как истые «белые карлики».
— Вы не боитесь ипритки? — поинтересовалась Галка.
Вспомнив опухшую Диану, я уклончиво ответил :
— Более или менее.
— А меня уже покусала однажды — вот, видите на руках следы? Только меня немножко, чепуха — я поостереглась.
Пляжик, куда мы стремились, выглядел вполне прилично, тут хоть чилимья шелуха не пестрела в изобилии и не было риска напороться на обглоданный скелет кунджи. Тут был уголок обетованный. Дальше по берегу, для оригинальности, нависали ноздреватыми комьями выходы лавы, сглаженной временем. Просветленно-условно, картиной го-хуа, рябил над ними частокол елей. В общем все способствовало полезному времяпрепровождению.
— Вы натуралист?
— Смотря как это понимать. А почему вы решили?
— Я однажды встречала вас в поселке с фотоаппаратом и этим… подводным снаряжением в руках.
— Какое там снаряжение! Это на всякий случай ласты, маска, трубка. Посмотреть берега под водой. Не таят ли они чего неожиданного. Шхуны какой-нибудь времен парусного флота, где бы в каюте у капитана обнаружился кованый ларчик с жемчугами и бриллиантами.
— Так вы все же кто? — спросила она опять, игнорируя мое сообщение о шхуне с драгоценным ларчиком.
— Геолог. А вообще-то, по социальному, так сказать, положению, преимущественно отдыхающий. Провожу здесь отпуск.
— Ага. Занятно. Отпуск на Шикотане… Девушка медленно стягивала майку — ее тело было такое же ровно смуглое, как и лицо.
Она долго ходила по берегу, подыскивая удобное — для того, чтобы лечь, — местечко, затем разостлала на песке полотенце, расшнуровала свое «ведерко», достала какую-то еду в целлофане.
— В другой раз нужно взять термос. И кофе. Кофе очень подходящий напиток для таких прогулок.
— Да. Особенно если черный, — согласился я. — И когда с коньяком.
И отметил между прочим, что Галка рассчитывала уже за двоих.
— Кофе — это вещь, — продолжал я благодушно, прислушиваясь к хриповатым интонациям Галкиной речи. — Между прочим, когда в Европе не было кофе и чаю, вина пили в пять раз больше. Абсолютно проверенные сведения из журнала «Знание — сила».
— Вот видите, — сказала Галка, — мы обязательно возьмем термос с кофе. Тогда будет весело. — Она не очень-то старалась вникать в то, что я говорил; часто вставала, ходила себе по берегу, как бы что-то выискивая; под мышкой у нее был теперь зажат вместо Мюссе продолговатый блокнот с карандашиком на шелковом шнурке. — Вы видели лов сайры?
— Да.
— А я нет. Но я еще успею. А то укладываешь, укладываешь эту сайру и даже не представляешь, как ее ловят. Лов — это уже творчество. Наша работа — работа автоматов.
— Ну да? — сказал я полувопросительно, вспомнив примерно такую же беседу с Музой.
Все же я не мог не согласиться, что, в сущности, Галка права. Только не до конца последовательна, а то добавила бы, наверное, что как бы там ни было, а ручная работа постепенно вытесняется автоматизированными поточными линиями. Даже на этом заводе, что стоит на краю света, многие процессы автоматизированы. Но пока не придуман автомат для укладки скользких, разной толщины тушек сайры. Ее и пальцами не всякий раз возьмешь.
Галка затенила глаза косынкой и полистала лежа Мюссе. На той стороне бухты ворочался по ветру траулер — зашел подзаняться текущим ремонтом, починкой ловушки. Когда корпус разворачивало так, что нос был устремлен прямо на меня, получался готовый этюд «Отдых» для воскресного номера любой газеты. Нос траулера, если смотреть от земли, когда почти скрадывалась полоса воды, как бы приближался к Галке в упор, образуя совместно с ее телом букву «Т». Непривычно было видеть большой траулер, знакомый с океанскими штормами, в этой тихой заводи. Он казался маленьким и уставшим, он действительно пришел передохнуть. Зато Галка, если смотреть в объектив, рисовалась крупно и потому тоже устало, леностно. У меня была цветная пленка, и этюд мог получиться превосходный, тем более что немало значил и весь «антураж»: красное ведерко с белой шнуровкой, «Исповедь сына века», в которую Галка углубилась, красочность ее купального костюма… Изредка она что-то записывала в блокнот карандашиком на шелковой бечевке, изредка вроде бы даже рисовала что-то, устремляя, как это отмечают в старинных романах, взгляд прекрасных глаз в задумчивую даль.
Галка покосилась на мой фотоаппарат, но ничего не сказала.
Черт побери, она, конечно, что-то там рисовала, но со знанием дела рисовалась и сама. На меня она произвела-таки впечатление. Оставалось только пасть перед нею ниц, застыть коленопреклоненно.
Но я между тем спокойно вывинтил телеобъектив, ввинтил в аппарат обычный «Юпитер-11» и закрыл футляр.
— Зачем вы сюда приехали? — спросил я в упор.
—. Официально — зашибать деньгу. А неофициально — проветриться, посмотреть, какие-такие Курилы. Выйдешь замуж — потом не очень-то поездишь: муж прикрутит гайки.
— Вы студентка?
— Нет. Не прорезало. Я просто Галка-сезонница.
После того как она поплавала немного, сходила с блокнотом к утесику, на вершине которого чубом щетинился еловый подлесок, я обнаружил «перемену декорации»: вместо клипс в мочках ушей у нее покачивались уже серьги — этакие прямоугольные дощечки, чернь по серебру. Ей очень шли эти серьги, не то что клипсы. Хотя клипсы тоже, кажется, шли. Она была все-таки необыкновенно привлекательна.
Э, черт! Я дал себе волю и откровенно залюбовался ею, стараясь не смотреть только в глаза — жаркие и в то же время обдуманно спокойные. Неподкрашенные губы усмешливо дрогнули, когда она все же встретилась со мною взглядом.
Я отвернулся.
«Губы у нее почему-то плоские, — подумал я, тщась отыскать в ее облике хоть какой-нибудь изъян. — Хотя зачем я придираюсь? Пожалуй, господь бог делает таких по одному стандарту, с незначительными отклонениями — и царицу Савскую (если не считать ее копытец), и египтянку Клеопатру, и Кармен, и Земфиру, и вот просто Галку».
— Ну что ж, пора и по домам. Мне на работу, — спохватилась Галка. — Приятно мы провели время — было мало болтовни и много чего-то такого для души, настроения, что ли… В другой раз мы прихватим кофе.
«В другой раз ты меня сюда калачом не заманишь. — подумал я, радуясь своей решимости.— В конце концов я не Антоний, и мне Клеопатра ни к чему».
Муза отнеслась к моей прогулке с Галкой неодобрительно. Логика здесь была железной: Муза не признавала иной красоты, кроме своей собственной.
Я снисходительно усмехнулся, слушая ее «разоблачения».
Соня сегодня задерживалась на работе.
Я уже давно ее не видел, но теперь предстояло встречаться чаще, так как с геологическими структурами острова на сей раз было покончено. Я ничего здесь не рассказываю о своей работе — с одной стороны, потому, что она не так-то много времени тогда у меня отнимала, а с другой — намеренно не хочу отвлекаться, как это говорят, от основной темы.
Что ж, геология — дело моей жизни, и, в свою очередь, она потребовала бы серьезного и обстоятельного разговора. Когда-нибудь я расскажу все же о тех приключениях в горах и тайге Дальнего Востока, какие мне довелось пережить только за первых три года работы. О множестве огорчений. И о малом числе удач, таких дорогих мне…
— Уж эту Галку я как-нибудь знаю, — говорила Муза, встопорщенно расхаживая по комнате и задевая всякий раз угол стола. — Знаю, какая она. Тоже мне роковая женщина! Мюссе! Мюссе — это у нее для отвода глаз. Очень он ей нужен.
Я смотрел на нее уже сожалеюще. Муза злилась.
— И вообще, кто такой этот Мюссе? Я даже рот разинул.
«Вот вопрос вопросов! Существовал ли когда-нибудь в природе некто Альфред Мюссе? Не мистифицируют ли нас эти комики французы?..»
— И блокнотик у нее для форса, чтобы думали, будто она художница. — Муза притормозила в очередном «забеге» по комнате и растерла на голых руках пупырышки «гусиной кожи». — Что-то я замерзла. Вика, брось мне клифт — во-он на кровати.
Меня покоробило это словечко из блатного жаргона.
Я и прежде замечал, что Муза без стеснения употребляет в своей речи всякие такие «клифты», «корочки»… Есть необъяснимая связь между языком человека и его внешностью. Прописные физиологи, психологи и лингвисты могут, конечно, с этим не согласиться. Но стоило мне услышать из уст хотя бы Музы подобный «перл», как я всерьез начал подозревать, что ее роскошные волосы, пожалуй, не такое уж откровенное золото. Не крашеные ли они в самом-то деле?..
И вообще красота Музы была какой-то неактивной, замытой и размытой перекисью водорода, неуверенной в себе. Особенно если сравнить Музу с той же Галкой, за которой в глубину веков по ранжиру выстроились Земфира, Кармен, Клеопатра и даже царица Савская с ее бесовскими копытцами.
Наверное, об этом смутно печалилась и сама Муза.
Сегодня она явно была в расстройстве чувств.
Поскользнувшись на лужице, выругала новую жилицу Настю. Но та была неуязвима для окриков. Что-то было в ней от нерушимого в своем деревянном спокойствии идола.
— Что ж — налила?!. Налила — вытеру. Оторвавшись от штопки, Вика сообщила Насте:
— Володька был, знаешь?
— Ну, был и был. Слез-то…
И впрямь ничем ее не удавалось пронять: ни резким словом, ни даже вестью о том, что приходил ухажер…
Остров ей не нравился. На заводе работала себя не щадя и на книжке уже кое-что имела. Но завод ругала. Скорей бы домой, куда-то за Урал, там молочные реки…
Вика обычно ее урезонивала, приводила в припер японского императора:
— Тут даже микадо отдыхал — и ничего, ему нравилось, наверно, а тебе, видишь, нет. Ты, наверно, не такие места видела, да?..
Настя упрямилась:
— Император! Микада! И чего он здесь не видел? Нешто тумана? Нешто ипритки? Нешто этих крыс, что вы здесь порисовали для смеху?
Вика извлекла из сумочки карандаш.
— Ужо подпишем, — усмехнулась она, — чтобы не путали. Подпишем мою вот так: «КЫСА». Муза, а, знаешь, комендантша грозилась, что нашу комнату в стенгазете «обрысуют» за этих кошек.
Муза холодно отозвалась:
— Пусть. В конце концов что за шум, уедем — сотрем. Простой карандаш. Он легко стирается резинкой, и будут чистые обои. Да и обои — их нужно сдирать, потому что клопы. Вот клопы — это действительно гадость. Кстати еще, когда будем уезжать, завернем нашу электроплитку в вощеную бумагу, обвяжем лентой из твоей косички и подарим это неуловимое нарушение правил пожарной безопасности электрикам. Они будут тронуты.
Вошла невзрачненькая Сидоркина — только что с работы, — в узких своих брючках, отглаженных остро, как для воскресной прогулки, но неистребимо пахнущих рыбой. Она поздоровалась как-то равнодушно, рассовала в разные углы комнаты свое рабочее платье, ополоснула над тазом руки и затем уж извлекла из тумбочки хлопчатобумажный пузатый мешочек. Лизнув что-то в нем, счастливо произнесла, будто в мажоре ноту вывела:
— Здравствуй, сахарок!
Глаза ее засветились наслаждением.
Потом она чистенько приоделась, расчесала и схватила сзади мятой ленточкой куцый хвостик выгоревших волос — и ее опять неудержимо повлекло к тумбочке.
— Здравствуй, сахарок! — сказала она, и процедура в точности повторилась.
К этой ее причуде все уже попривыкли, никто не обращал на Сидоркину внимания — и вообще она была девушкой, которую не замечали, будто ее вовсе и не существовало на белом свете.
Ее принимали всерьез только ночью, потому что во сне Сидоркину что-то терзало, и, не просыпаясь, она жалобно-требовательно упрашивала нараспев:
— Подымите, пожалуйста, мне голову. Очень вас прошу, подымите, пожалуйста, мне голову!
Когда с Сидоркиной такое приключилось впервые, никто не смел к ней подойти, не будучи уверенным, лучше или хуже станет оттого, что ей поднимут голову. Просили почему-то Вику — она была помоложе других.
— Слушай, Вика, ну подними же ей голову! Вика подняла. Вика подняла бы и без просьбы, только она поначалу тоже растерялась.
Всего-то и нужно было поднять и опустить Си-доркиной голову — и наваждение исчезало.
И, вздохнув во сне, с глубоким удовлетворением Сидоркина шептала:
— Спасибо-о. Настя сделала вывод:
— Заучилась, бедная.
Сидоркина спросила в тот первый раз у Вики:
— Я кричала что-то ночью?
Делая круглые глаза, Вика ответила со вздохом:
— Знаешь, уж-жасно.
— Ты подняла мне голову?
— Да. Ты же просила!
— Спасибо тебе. Пожалуйста, ты и дальше так делай.
Однако она ни разу не сказала, что ее мучает, в чем, собственно говоря, причина ее странного поведения, а девушки не спрашивали: соблюдали такт… В конечном счете мало ли какие у человека могут быть тайны. Да и если разобраться, как ведет себя во сне любая из них? Никто же сам себя во сне не видел, наверное, и разговаривают, и сбрасывают на пол одеяла… Есть очень во сне буйные. Ну, а за то, что делает человек во сне, он не отвечает. Спасибо, хоть за это не отвечает.
Ночью ли, днем ли, а у каждого из нас, у каждой из этих девчонок есть своя причуда, свой «сахарок». Хорошо, конечно, если «сахарок», а то попадается и «горчичка».
С «горчичкой», конечно, сложнее. Но ведь и один только сахар — это уже не очень-то вкусно, сплошная будет литься патока.
Терпимость вообще ключ не ко всем хитро закрученным случаям жизни, как это уже было сказано. Но если вы любите сахар, а вам вдруг подсунут в качестве принудительного ассортимента еще и горчицу, нельзя сгоряча забывать, что и она имеет все права на существование. Абсолютно равные с сахаром. Весь вопрос в том, что к чему подходит.
На стадионе кричали:
— Судью на сайру!
Дела обстояли серьезно, если уж дошло до такого «оргвывода».
Но я футболом не «болел» и равнодушно прошел мимо стадиона. Я спешил к киоску, в котором выдавали корреспонденцию «до востребования», а заодно можно было купить газету либо книгу. Тут всем писали до востребования, и в ясную погоду, когда на соседний остров прилетал самолет, стоило ожидать, что оттуда катером доставят почту и сюда.
Я избегал встреч с «просто Галкой», но, когда завязано столько знакомств, волей-неволей с кем-то встречаешься, а там, глядь, вот она и Галка…
Сейчас я увидел ее около магазина — она обстоятельно толковала о чем-то с Адмиралом, любителем «поразмять кости» на танцах.
В ее руках были какие-то пакетики и банки с крабами. Крабы стали дефицитным продуктом даже здесь, на востоке, в районах непосредственного их промысла. И этим продуктом Галку снабжали безвозмездно знакомые матросы и штурманы с краболовов. Вообще она не терялась и жила насыщенно — только не так, как Жанна Вертипорох, только не так. Она ни на чьем не была иждивении, разве что не отказывалась от крабов. Но она была очень красивая, просто замечательно красивая. А много ли на свете замечательно красивых девушек, способных устоять перед соблазном нести свою красоту открыто, да еще пофлиртовать чуть-чуть, поводить простачков за нос?..
Я удачно обошел ее, и у киоска вскоре повстречал Музу в пышном, как бы взбитом платье. И вся Муза была праздничная, как ее платье, и воздушно светящаяся. А рядом стояла Вика в очках — тоже праздничная и светящаяся.
Я спросил, как жизнь, как настроение…
— Как жизнь? Ничего себе жизнь, — ответила Муза. — Вот гудок утром загудит — и встрепенешься, кажется, что это паровоз во Владике. Соскучилась я…
— Кто бы мог подумать, что вы такая мамина?
— Да, она такая, — улыбнулась Вика. — Она мамина. У нее к дому тяготение, к уюту.
Подошли к киоску.
— Вы знаете, у Сони сегодня день рождения, — сообщила Вика. — Она сказала, если мы вас увидим, чтобы пригласили. Нужно купить подарок — какую-нибудь книгу.
— Вот Рабле, подарочное издание, три рубля… Мы купим ей Рабле, специально подарочное издание, — сказала Муза, меланхолически окидывая взглядом книжные полки.
Вика позволила себе усомниться.
— Рабле — это вещь, конечно, если подарочное « издание. И содержание такое, что на пустой желудок возбуждает аппетит. Но ведь она и без Рабле способна осилить две банки сгущенного молока зараз.
Муза покивала.
— Это верно. Вовремя вспомнили. Ну, тогда вон ту, перевязанную голубой ленточкой, — «Неизбежность странного мира». Это насчет теории относительности? Она обожает насчет теории относительности. И ленточка в хозяйстве сгодится. Как, Павел?..
Мне о таком увлечении Сони ничего не было известно, но и я тоже «проголосовал» за теорию относительности, в конечном счете за неизбежность странного мира. Со своей стороны я купил десять плиток шоколада «Экстра», чтобы про запас, действуя, наверняка: уж что-что, а шоколад Соня обожала, тут сомневаться не приходилось.
Когда я покупал в магазине шоколад, вдруг застрекотала цикада. Я оглянулся, но девушки в красном свитере не было. Цикада стрекотала где-то между банок с компотом из мирабели и корюшкой в масле.
«Уже рефлекс, — подивился я. — А жаль, что нет той девушки. Чего-то не хватает без нее. Чего-то постоянно ждешь, какого-то события».
Темнело, и, никуда более не заходя, я пошел с девушками в общежитие.
Соня выглядела в своей рубашонке из японского тетрона очень свежо и нарядно. Она никогда не носила ни клипсов, ни сережек, а тут вдруг в мочках ушей у нее я увидел маленькую такую как бы ягоду-брусничку, нанизанную на длинные проволочки. И так Соня нынче была хороша, и так была к лицу ей эта алая брусничка, эта белая рубашонка, что у меня сердце захолонуло от нежности и как бы даже приостановилось.
Похоже, что Соня тоже мне обрадовалась.
— Я думала, что увижу вас в эти дни и приглашу. Но хорошо, что вы встретились с девчонками. А то бы я пошла в гостиницу. Что ж, теперь можно и за стол. Извините, но вина нет.
Зато все остальное, что обычно покупалось под вино в качестве закуски, на столе было, включая прославленную баранью колбасу, знаменитую тем, что ее запасы не иссякали на острове в продолжение всего лета. С болгарскими томатами и баклажанной икрой она была весьма недурна.
— Эх, девчонки, скоро будем во Владике, — завела свою песню Муза. — Разве такой стол мы там сообразим!
— Соответственно — на стипендию, — съязвила Вика. — Вот я, рабочий человек, я закачу…
— Почему на стипендию? — возразила Муза.— Втравим мамку в это полезное начинание. Мама моя в буфете работает, она все достанет.
— Что касается меня, то мне и здесь хорошо, — тихо сказала Соня, разглаживая встопорщенные складки ситцевой юбки.
— Куда уж хорошо, — засмеялась Муза, сморщив сдобный носик. — Только дома пониже да асфальт пожиже.
Я и сам не сообразил, почему вдруг очутился между Музой и Сидоркиной. Вовремя не сориентировался, что ли…
Выпили за здоровье именинницы «Сахалинского освежающего» — было известно, что этот напиток, приготовляемый на Сахалине из ягод лимонника китайского, имеет тонизирующие свойства.
Муза без умолку что-то щебетала и постепенно овладела моим вниманием. Она рассказывала о своем доме, о том, как жили они когда-то в Харбине, и как из семьи ушел отец, теперь уже подполковник, и как был у нее отчим, шофер, он избивал мамку и тоже наконец-то ушел, да и лучше, что ушел, чем такая жизнь… А Муза училась себе, была такая рослая, завлекательная; непонятно, как вышло, что «втянули меня в преступный мир», вот откуда все эти «корочки» и «клифты», до сих пор на языке тарабарщина разная воровская, но не успело засосать ее это болото, сумела выкарабкаться, мать очень переживала, даже в больницу слегла из-за нее — в общем вовремя помогли ей, поддержали, выручили из беды… Решила поступить в техникум — в вуз трудно, а в техникум легче со средним образованием, сразу на третий курс. А мать была против, говорит — и зачем тебе эта «гидромуть» нужна, иди, мол, по торговой части, вот как я, мол, тут хоть с голоду не помрешь. А Музе нравилась именно «гидромуть», иначе поискала бы другой техникум. Кроме того, она знала, что если пойдет по торговой части, то с голоду действительно не пропадет, а душой завянет, обрюзгнет, что ли…
Откровенно говоря, в жизни мало случалось хорошего. Даже влюбиться по-настоящему не влюбилась, а ведь не страхолюдина какая-то, могла бы голову хоть кому закружить.
Настя слушала в пол-уха эти речи Музы и, морщась, прихлебывала «Сахалинский освежающий». По-видимому, ее он недостаточно тонизировал. Наконец не утерпела, выволокла из-под кровати хозяйственную сумку.
— Что ваш квас? Вот вам косорыловка! — хмуро возвестила она, стукнув донцем бутылки по столу. — Хоть чудок градусов, вроде пива…
То был медок, сваренный здесь же, в поселке,— изредка им приторговывали в столовых. Муза, смеясь, чуть со стула не слетела.
— Ой, держите меня! Косорыловка! — и вытерла платочком слезы. — Первобытный юмор…
Воспользовавшись общим оживлением, я пересел к Соне, налил ей в рюмку шикотанского зелья.
— Нет, нет, Павел, я пить не буду, — замахала Соня руками.
— Ну хорошо. Я и не настаиваю. Я тоже не буду пить.
Мы помолчали, сразу оробев. Потом я сказал:
— Соня…
Она быстро-быстро проговорила:
— Не нужно. Не сейчас, Павел! А, была не была! Давайте-ка выпьем все же этой косорыловки — день рождения у меня сегодня или нет? Имею я право или не имею?..
— Я провожу вас немного, подышу свежим воздухом, — сказала Соня, надевая свой черный с клиньями джемпер.
Воздух был чуть моросисто влажен. Пахло морской капустой.
На корявом, с гнутыми досками мостке через речку («Уберите эту речку») стояли в кружок девушки — так, что и не обойти их («Уберите этих девок»). Они довольно слаженно, сильными голосами пели о том, что «…денег нет, денег нет в карманах узеньких брюк, а жить так хочется без всяких забот и мук…».
На столе ритмично покачивалась тусклая лампочка.
Одна из певиц неожиданно хлопнула меня по плечу.
— О дядя, свитер у тебя хороший!
Я опешил, пробормотал в ответ что-то наудачу. Сразу почему-то вспомнилась Жанна Вертипорох — и я допустил здравое предположение, что эта, которой понравился свитер, тоже в свое время мечтала стать шофером такси.
Соня глухо, но с силой проговорила:
— Ненавижу!
— Кого?
— Вот этих… которым жить так хочется без всяких забот и мук.
Я растерялся.
— Ненависть — это в конечном счете не лучшее из чувств, — сказал я, помешкав, не сразу подбирая нужные слова. — Следовало бы поискать общий с ними язык. Ну, даже как-то побороться с тем дурным, что в них есть. Даже в дружинники ради этого пойти…
Соня вздохнула.
— Можно и в дружинники. Но это всего лишь полдела. Да и потом, чтобы бороться с безобразиями, с разной такой грязью, вовсе не обязательно быть на это уполномоченным, носить в карманчике удостоверение. Вопрос — как бороться? Это ведь нужно умеючи делать. Ну хорошо, а вы… вы знаете, как можно изменить, перевоспитать… таких вот?
Вздохнул и я.
— Э, я был бы Лев Толстой тогда. Я только убежден, что нельзя создавать искусственных барьеров между такими, предположим, как Жанна Вертипорох, как эти певички на мосту, с одной стороны, и между вами, Музой, Викой, Дианой — с другой… Вы должны быть вместе и заодно.
— А мы и так вместе… в общем. Но разговор у нас о частных случаях.
Я остановился.
— Кстати, мне вспомнился один такой частный случай. Вы дали денег Жанне Вертипорох, когда она уезжала. Это как будто не в ваших правилах…
Остановилась и Соня, но так, будто налетела на невидимую в темноте преграду. Я даже испугался, что она ушиблась.
— Нет, нет, — сказала Соня, — это просто от неожиданности… это вы уличили меня в предосудительном поступке. — Она немного успокоилась.— Да, я на самом деле дала ей денег. Но по-иному я с ней никак не сумела бы разговаривать. Я сказала ей: «Ты накрашенная дура». Я так и сказала ей: «ты дура», а что ей можно еще сказать?.. Ты дура, говорю, весь твой прелестный цвет лица при таком образе жизни — с натяжкой до двадцати двух лет, а тебе уже девятнадцать. А потом уже тебе мальчики не станут таскать масло, чтобы ты жарила свои несчастные блинчики. А она говорит: ладно. Все мы, мол, теряем цвет лица так или иначе. Я говорю: да, с той только разницей, что я рассчитываю на хороший цвет лица в худшем случае хотя бы до тридцати пяти лет, а ты на этот срок рассчитывать не можешь. Да и вообще — на что ты можешь рассчитывать?.. Вот я даю тебе деньги, но это чистая случайность, на меня что-то нашло, я презираю таких, как ты, но я даю тебе деньги, которые мне самой вот как нужны, — даю, потому что у тебя действительно безвыходное положение, и уезжай ради бога отсюда, и не связывайся больше ради бога с такими подонками, как этот твой артист-ветеринар. Неужели ты такое, говорю, ничтожество, что даже на муку и масло для себя не заработаешь?.. Вот так мы поговорили славно. Я думала, правда, что после этого разговора она денег у меня не возьмет, но она взяла. Ей еще в завкоме от излишней сентиментальности какую-то сумму отчислили — и подалась она на материк.
Соня говорила напористо, с искренней досадой на Жанну. Я слушал ее и думал, что все-таки у нее задатки воспитательницы, она ведь выложила Жанне все, что и положено было выложить в подобных обстоятельствах, другие слова, более тонкие интонации тут заведомо были бы ни к чему.
Это Жанна, а есть и другие, которые вовсе не так воспитывались, без персональных мотороллеров, то ли сплошь безотцовщина, то ли без матерей. Вот даже Муза. И у Сони с родителями что-то неладно… Нужно все-таки постараться понять этих девчонок. Но и девчонкам… Уважения к самим себе — вот чего им остается иногда пожелать, больше уважения к самим себе.
Я мог бы добавить, что этого самоуважения зачастую недостает и парням, но разговор-то сейчас шёл не о парнях, нам проще, мы неуязвимей…
В мире много противоречий. Но тем интереснее жить в нем — бороться, работать, горюя от поражений и шумно празднуя победы. Здесь, на острове, маленькое звено этого бесконечного мира, полного противоречий. Маленькая его ячейка, вокруг которой плещется безграничная вода — лужица, если разобраться. Океан, если говорить всерьез. Для человека — океан.
В сущности, многое зависит еще и от проекции, милые девушки: крохотный Шикотан может стать огромным, как вселенная. В зависимости от того, светит ли солнце, брызжет ли дождь, цвет юпитеров, образующих эту проекцию, меняется; тем лучше, что он переменчив, что он непостоянен. Можно отвлечься после нещедрого солнца. Можно обсохнуть после унылого дождя. Распрямив плечи, можно отряхнуть с них докучливые хлопья тумана.
Точнее говоря, все зависит от взгляда на вещи. Глаза должны, быть как юпитеры, цвет которых по ходу действия можно переключить. Черт побери, они для того и дарованы человеку, чтобы использовать их с наибольшей разрешающей способностью, на полную светосилу!
Собственно, с острова пришло время уезжать: Соне, Музе, Динке, еще многим и многим — учиться, мне — в отпуск, к маме, в любую сторону Советского Союза… Прежде всего к: маме — я давно не видел мамы, это свинство забыть о ней совсем…
Я мог бы и раньше уехать — так и быть, с заездом в Южно-Сахалинск, чтобы потолковать в обкоме комсомола обо всем, что узнал и увидел. Но без Сони я уже не мог…
Хотелось бы повстречаться и с Машей Ростовцевой, чтобы вручить ей грамоту из рук в руки, для верности, для собственного успокоения.
Мы решили с Соней в последний раз пройтись на Матокутан. Уже начался октябрь, а пятого числа ожидали пароход. Но на острове в узких бухтах вода стала теплей, чем летом.
Соня вышла заспанная и невыспавшаяся. Она постоянно недосыпала — вероятно, из-за боязни пропустить что-нибудь интересное и значительное, что могло бы произойти в мире, пока она спит.
Как обычно, мы прошли к самой горловине бухты, куда доносился слабеющий шум океанского прибоя, где вода была позлей, и расположились на давно облюбованном дощатом щите.
Было парновато, душно: недавно отшумел очередной тропический циклон — наверное, последний, — им в этом году и счет уже потеряли.
Ерзая боками по шероховатым доскам, косились друг на друга — это был тот случай, когда без слов трудно, как-то неуверенно и неуютно. А говорить слова — боязно.
Я ждал, что Соня расскажет больше о себе, о жизни, которою жила свои двадцать два года, о родителях. Даже незначительные слова приобретали в ее произношении звон серебра и меди, до озноба меня волнуя.
Может, Соня поняла это, может, уже невмочь стало ей, но она сказала впервые «ты», впервые назвав меня уменьшительным именем:
— Видишь ли, Павлик… Мне очень хорошо было в Вильнюсе… не знаю почему, вообще хорошо. На производстве. В городе. Все знакомо, все были такие свои. А в семье мне было скверно, очень скверно. Мать моя умерла еще в годы войны, я немножко жила у теток — то у одной, то у другой… А папа там, на фронте, сошелся с одной женщиной… тоже военной. Лейтенант она медицинской службы. Вот эта женщина-лейтенант и стала моей второй матерью.
Я не нашла с ней контакта. Я, конечно, не была на войне, но это не моя вина, и если бы пришлось, я ведь тоже рукодельем не занималась бы, а взяла бы автомат… в общем чего там гадать?.. Я бы вела себя не хуже других. Но если она была на войне, это еще не повод, чтобы на меня кричать. Я не люблю, когда на меня кричат. Не то что я к этому крику не могу привыкнуть — я не люблю крика.
Я понимаю, что она женщина нервная, и ничего не говорю против. Понимаю, что фронт. Но я не могла позволить, чтобы на меня кричали по каждому пустяку. У нее нервы, но ведь и у меня не веревки! Так не лучше ли было уйти вообще? Уважая ее нервы, но уважая и себя…
Правда, перед этим я серьезно потолковала с отцом. Мне это надоело. Я сказала наконец: папа, давай поговорим, как коммунист с коммунистом…
Я живо к ней повернулся. Я был изумлен. Я переспросил :
— Ты коммунистка?
—- Да. А разве я тебе не говорила?
— Нет. Ты мне вообще ничего о себе не говорила.
— Ну уж, неправда. Я говорила про отца, еще что-то о техникуме… Ты слушаешь дальше?
— Конечно!
— Ну вот… С отцом в общем мы ни к какому конструктивному решению не пришли, я забрала свои манатки, чемоданчик, то, се — и была такова. Понимаешь, получилась такая ненормальная картина, что я жила в общежитии, а моя подруга у нас, у моих родителей, то есть как бы на квартире, что ли. Это же смешно!
Ну, как бы там ни было, а я в конце концов очутилась во Владивостоке в техникуме, без ломаного гроша… Я, разумеется, рассчитывала, что изредка отец будет присылать сколько-нибудь, а он меня, блудную дочь, в свои расчеты не принял. Когда-то я любила одеваться, в смысле модничать, когда на шее бедных родителей сидела. Вот и продавала поначалу раз за разом кое-что из одежды. Отец однажды золотые часики подарил, какие-то несусветные, не иначе трофейные, с цепочкой, как медальон. Они и тогда шли плохо, а потом вовсе остановились. Снесла в ювелирный, но им там поломанный механизм ни к чему. Ну, я и растаскивала их по частям: сперва цепочку отнесла, потом крышечку, а потом и весь корпус. Этим и жила. Да вот еще зимой подрабатывала — сторожем.
Не смейся! Ночной сторож! Сидела в конторе одной и отвечала на телефонные звонки полуночников разных. Словом, дежурила: готовилась к занятиям, читала романы, чтобы не заснуть. Вообще немного подремывала — тащить из конторы все равно было нечего.
В прошлом году отец не поздравил даже с днем рождения. Не знаю, как в этом он поступит. У нас на четыре дня разница в днях рождения. В прошлом году я, конечно, не могла ему никакого подарка послать, а в этом, с сайрозого заработка, что-нибудь пошлю. Я ему все-таки пошлю что-нибудь!
Соня приумолкла, комкая в руке косынку.
— Соня, — тихо сказал я, — ответь, пожалуйста, почему ты вступила в партию? Я имею в виду — в такие молодые годы…
— Если ты ждешь высоких слов, то…
— Я как раз не жду высоких слов. Откровенно, я считаю людей, стыдящихся высоких слов, просто ограниченными. Они не зря существуют в нашем языке — высокие слова. Они придуманы для точной передачи высоких чувств.
Соня как-то нехотя согласилась:
— Да, да, я понимаю. Но все равно я не умею и не могу говорить такие слова — может быть, я как раз ограниченная. Я вступила в партию, чтобы чувствовать личную свою ответственность и за собственные поступки и за все вообще, что вокруг меня происходит.
Я медленно сказал, запинаясь от восторга:
— Мир не видел такой коммунистки.
— Ну что ж, пусть он посмотрит, мир, если ему это интересно.
— Ты не обижайся. Я действительно не встречал таких юных коммунисток. Это, может, только в гражданскую войну или, может, в отечественную…
Она подсказала с легкой завистью:
— А Ленин в семнадцать лет, знаешь, что говорил?
— Знаю. Он сказал — мы пойдем иным путем…
— Вот видишь: в семнадцать лет он уже твердо знал, каким путем пойдет. Каким путем он поведет других!
— Так то же Ленин все-таки…
— Но и мне уже не семнадцать, а двадцать два. Кроме того, я действительно знаю — с помощью Ленина, — каким путем мне идти. Хотя бы в масштабах собственной моей жизни…
Справедливо, конечно. Но мне представлялось почему-то, что в ее словах больше самоуверенности, чем убеждения. Может, давал себя знать именно возраст, сказывались ее двадцать два года…
— Ты не подумай чего-нибудь такого, — вдруг спохватилась она. — Я себя не сравниваю, это же глупо, я себя только равняю по Ленину.
Я не ответил. Я не знал, что тут можно ответить. Мне было хорошо слушать ее слова, а т а к и е слова и подавно.
Но все же вдруг не утерпел, брякнул:
— Ленин косорыловки не пил.
Вновь переходя на «вы» — похоже, сама того не замечая, — Соня терпеливо проговорила:
— Вы хотите меня разозлить почему-то. Но я человек в общем спокойный. А вам — вам и вовсе не удастся меня разозлить… по одной тайной причине. Что касается Ленина… Ленин! Может, он и пил когда-нибудь такую штуку, откуда вы знаете? Такую — или она по-другому называлась. Поднимая тосты за хороших людей, за революционные преобразования, за будущее… Делаем иногда из него икону. А он человек. Справедливый, волевой, необъятно умный, но человек. Не икона.
Соня встала — на ее теле полосато-прерывисто отпечатались дощечки — и пошла к воде.
А я, оставшись в одиночестве, задумался… О разговоре с нею, о том, зачем ей понадобилось так по-босяцки приезжать во Владивосток, без пропуска, просто приключения ради, и это при своей-то парт-принадлежности. Несолидно как-то. Правда, она потому без осложнений и устроилась во Владивостоке, что была человеком серьезным и с серьезными документами. Думал я и о словах, какие мне еще предстояло Соне сказать. До сих пор я мог говорить непринужденно — ну, мало ли о чем?.. Теперь мне оставалось сказать о своей любви — и мысли спутались, а сердце начало биться часто.
Я смотрел, как быстро, не опасаясь камней, входит Соня в воду, как свободно она плывет и при этом обкатанными голышами сверкают под солнцем ее плечи. Она при всем строговато-сдержанном складе натуры была такой женственно теплой… Странно — потому что и стать она имела скорее юношескую, нежели девичью: развитые плечи, зауженные бедра, едва намеченную грудь.
Я надел маску, привычно, как в галоши, сунул ноги в ласты, сразу — нырком — окунулся… Вскоре в поле моего зрения прошло крупным планом тело Сони — вытянутое, как у рыбы, окруженное ворохом белесых, стеклянно мерцающих пузырьков.
Я отвернул в сторону, ушел вглубь.
В маску почти уперся огромный кирпично-красный окунь, тупое рыло его этак передернула гримаса брезгливости: шляются тут всякие… Я вознамерился ткнуть ему пальцем в бок, чтобы не нагличал, но окунь небрежно вильнул хвостом и опустился в заросли моховидных водорослей.
Подскочил еще неведомо откуда роскошный чилим — зеленоватый, студенисто просвеченный, в черных франтоватых кружочках и усатый, как таракан…
Понаблюдав за картинами здешней жизни, полюбовавшись как бы размочаленными в воде лучами солнца, я успокоился, обрел ровное состояние духа. Холод меня освежил.
Соня уже отдыхала на щите, закрыв лицо согнутой в локте рукой. Вокруг ее грудей, скрытых линялой полоской ситчика, кольцами обозначилась белизна.
Подходя к Соне, я смотрел куда-то в пространство.
Океан струился вдали, дробно отражая поверхностью солнце, и казалось, что то не океан вовсе, не горько-соленая, плотная, почти ледяная вода, а кипение овеществленных, грубо зримых квантов света.
Над водою бухты, притихшей проникновенно-сине, летели гуси-лебеди Рылова — точно так же, как на полотне, медлительно и картинно.
Когда я склонился над Соней, она быстро убрала с глаз руку. Я впервые засмотрелся в них без опаски, будь что будет. Они были светло-зеленые — если это имело хоть какое-нибудь значение. Потому что ничего решительно не изменилось бы, окажись они голубыми или карими. Они были ее глаза. В их светло-зеленой бездне задумчиво плыли облака, взялись откуда-то и лебеди Рылова… Они отражались в ее глазах точно так же, как отражаются облака и лебеди в беспредельности океана. И бесшабашно кувыркались в Сониных глазах какие-то чертики-фотончики: ни числа, ни счета — целый океан.
— Красота такая, — прошептала Соня, — что кружится голова.
Влажно блеснули подковки ее зубов.
Я отвел со лба у нее прядь и осторожно поцеловал Соню в губы, в подковки зубов.
Она не успела отвести лица, чуть только шевельнулась. И тотчас запрещающе покачала перед лицом у меня пальцем — тик-так, тик-так, будто качнулся туда-сюда маятник. И пока этот палец-маятник покачивался, я медленно бледнел, я просто болезненно ощущал это.
Я ничего не сказал, да и к чему слова?
Я только мучительно бледнел, будто вся моя кровь капля по капле впитывалась песком, как промокашкой.
Я прилег и перевернулся на спину. Сунул руку под голову.
Я ни за что не поцеловал бы ее, не почувствовав -сердцем, не прочитав в блеске глаз, что она ждет этого поцелуя. Я не поцеловал бы ее ни за что! Значит, сердце ошиблось. Что ж, оно не электронно-счетное устройство, может и ошибиться, может дать заведомо ложную информацию, лишь бы она только обнадежила и успокоила…
Соня заговорила сразу, но с усилием — что-то в ней происходило и что-то волновало ее. До меня, наконец, дошло, что ничего страшного не случилось, что Соня растеряна, что ей этот поцелуй, наверное, не безразличен. И кровь опять хлынула к лицу. Я как бы ожил. Но притаился, еще ничему не веря.
— О тебе хорошо отзываются девушки на заводе, — сказала она. — С юморком, как это многие умеют, с подковыркой, но и уважительно, тепло. Говорят, что ты интересную беседу в десятом бараке провел. Хотя и про геологию, а, говорят, все равно интересно.
Я сказал мрачно:
— Просили в другой раз про любовь… Соня улыбнулась.
— Чем ты их все же привлек? Помимо внешности, разумеется. Для нас, девушек, внешность мужчины — далеко не самое важное.
— Не знаю, — все так же мрачно сказал я. — Не только геологией. И, должно быть, не внешностью. Тем, должно быть, что к ним я тоже всегда относился уважительно.
— Это допустим. Но тут что-то у тебя есть такое… от природы, что ли…
— Флюиды какие-нибудь, — суховато отозвался я; мне очень не хотелось говорить на эту тему. — Феномен пси.
— Что это такое — феномен пси?
— Способность человека к телепатическим передачам, что-то в этом роде. Внушение на расстоянии…
— А я серьезно, Павел…
— Феномен пси — это тоже серьезно. — Я насупливал брови, что-то обиженно соображал, но вот все же мои губы сложились в улыбку, вспомнилась мать. — Хочешь, — сказал я, — хочешь, Соня, расскажу тебе о матери?.. Чтобы ответить на твой вопрос?..
Она сказала одними глазами: да!
— Видишь ли, мы, я и моя сестра, мы очень любим, можно сказать, идеализируем нашу маму. Она для нас образец Женщины с большой буквы. Дело в том, что наша мама осталась с нами двумя на руках, когда ей исполнилось всего только двадцать четыре года. Она тогда была лишь на два года старше тебя. Но мужчин в доме мы не встречали ни разу за всю нашу жизнь. Мама красавица, ей, наверно, не трудно было бы связать свою жизнь с мужчиной, даже имея детей. Но она не захотела приводить в дом отчима, тянула лямку забот сама. Все хорошее в нас, если считать, что оно все же есть в нас, — от мамы… Между прочим, на службе ее называли «женщиной с черемухой».
Соня завистливо прошептала:
— Тебе повезло. У тебя такая мама. А я своей почти и не помню. И эта символическая черемуха. Тебе страшно повезло, Павлик, ты это сознаешь хотя бы?
— Да, конечно, — согласился я по привычке.— Мама у нас прелесть. Знаешь, иногда мне кажется, что я тоже, ну… с черемухой. Что я, ну…. мужчина с черемухой. Но вроде бы это уже не звучит.
Наверное, мне и впрямь не стоило об этом говорить вслух. Но Соня запротестовала даже с горячностью :
— Нет, нет, звучит! — Голос ее осекся. — Для меня это звучит…
Вдруг она стремительно перевернулась со спины на живот, стремительно поцеловала меня в бровь, прижалась на секунду как-то робко-самозабвенно.
Я бережно отвел от себя ее голову, еще не веря тому, что произошло.
— Это навсегда, Соня?..
Чуть припухшие ее глаза были влажны, в лоб бисером вжались песчинки.
Я искал слов необычно приподнятых, торжественных, как праздничные знамена. Я не мог их найти. Я проклинал себя за скудость ума…
Но что-то меж нами уже яростно зазвучало — быть может, эти невысказанные слова. Да, они уже стали музыкой, просыпались дробью мелких колоколов, загудели густым набатом…
Соня взволнованно привстала. Все понимая, она смотрела на меня, не сводя глаз.
И, посуровев, вдруг тихо, еле слышно подтвердила :
— Навсегда.
Но жаль, что я не нашел все-таки слов…
Я уважаю высокие слова. Потому что, если существуют такие звезды, как Солнце, такие девушки, как Соня, и переливающиеся тонким золотом закаты, и ребристо взлетающие в поднебесье горы, и грохочущий океан, то должны быть и высокие слова. Их не зря придумали — чекан этих слов, и сверкание, и звон. Но я оскорбляюсь и испытываю обиду, когда их, такие многоценные, произносят всуе, говоря о том, что подобных слов не заслужило. Тогда-то они теряют вес, блекнут — им уже никто не верит.
Я люблю высокие слова, но не чураюсь и низких. Потому что если кто-то поет: «Водки нету — ну и что же? — будем пить одеколон», то должны быть и уничтожающие, презрительные, низменные слова. Без них пока не проживешь.
— О чем ты задумалась? — спросил я, гладя ее плечи — сильные покатые плечи пловчихи.
— О тебе. О том, что из всех девушек в мире только у меня есть парень с черемухой.
Мне ни к чему была монополия на черемуху.
— Ты здорово обеднила и обидела мужскую половину рода человеческого. Я думаю, нас, которые «с черемухой», больше. Кто-то, может, из соображений мужской гордости стесняется в этом признаться, но такие вещи не скроешь, они ощущаются.
— Извини. Но сейчас я эгоистка. Я думаю, что ты все же один такой на всем земном шаре.
У окна в комнате кто-то стоял, листая книжки, горкой сложенные на подоконнике.
Прежде чем Соня успела меня познакомить, я шестым чувством уже догадался, что это Маша Ростовцева, — догадался по тонкому личику, как бы подсвеченному изнутри, тронутому нездоровым румянцем. Таких одухотворенных трепетных девушек писали еще в восемнадцатом веке, а то и раньше. Чем-то Маша напоминала княлшу Лопухину, писанную Боровиковским, даже точнее — Урсулу Мнишек Левицкого…
Совсем не такую Машу видел я в своем воображении. Совсем не такой представлял ее.
— Наверно, это вы… это вы меня искали?
— Это он тебя искал, — подтвердила Соня, как-то по-особому, со значением выделяя слова.
— Мне поручили… отдать вам грамоту.
— Да, я знаю, — сказала Маша. — Они уже привозили ее. Могли бы оставить…
— Ну вот, все-таки она попадет к вам…
Я испытывал неловкость оттого, что такой здоровый, а сегодня просто, наверное, цветущий, возбужденный, чуточку даже ненормальный от счастья, — что вот я стою перед этой слабенькой девушкой, которой трудно живется, и не могу скрыть своего настроения. И еще — зря я, оказывается, воображал, что имею какое-то представление об этой огромности девчонок, обо всей их тысяче, воображал, что будто бы изучил их запросы, вник в быт, познал внутренний мир. Познакомившись по счастью или несчастью с десятью или двадцатью, я уже самонадеянно решил, что такова и вся тысяча.
Но вот явилась Маша — и с первого взгляда стало ясней ясного, что она ни на кого не похожа, что она ликующе, победно выделяется возвышенностью облика, тонкостью душевных движений, простотой и выверенностью жизненных правил…
Каждая из них — это мир в себе. Целый мир со сменой дня и ночи, с приливами и отливами, с молниями гроз и зеркальными полосами штиля…
И стало мне грустно. Стало грустно со всеми ими расставаться, не отдав им больше от своей души, от своих знаний, не взяв щедрее от их душ, доверчивых, чистых, иногда неспокойно-задиристых.
И стало волнительно до слез — со мною навсегда теперь Соня.
— Жалко уезжать отсюда, — сказала Соня, привычно подключая электроплитку к патрону лампочки. — Столько здесь было доброго, светлого, впервые изведанного. Всякого было…
— Доброе и светлое — оно обычно летом, — тихонько заметила Маша, робко переводя взгляд с Сони на меня. — Зимой здесь дико и трудно, хотя и люди как будто бы, и снабжение, все как положено. А летом — как в цветнике. Вон сколько тут нашего брата! Приезжайте еще как-нибудь летом.
«А тебе не страшно даже зимой, — подумал я с внезапно возникшим чувством уверенности в ней, такой вроде бы с виду непрочной. — Ты выдержишь. Ты такая же, как этот весь просветленно-сквозной остров: океан не океан, извержение не извержение, а он стоит, раз такое его суровое призвание».
И я засмеялся легко, освобождённо.
— А и правда, Соня, когда-нибудь мы сюда приедем летом. Вот именно летом, когда идет сайра.