Паучиха

По крутому бережку, по склону суглинистому бегала в старую пору за ключевой водой с коромыслами кленовыми Дарья Паучиха. Оттого и Паучиха, что ноги ейные от горба горбушечного начиналися да в разные стороны отвёрнуты были одна от другой. Тошнёхонька болезнь согнула Дарью в три погибели, узлом завязала и отпустила, наигравшись.

Отчего ж ей, бедной, нрав-то людный было иметь? Пряталась днями Паучиха за плетнём своим высоким, в сутёмах выскакивала на зады, катилась ко воде родниковой, черпала и впопятную бежала, поскрипывая коромыслом, поплёскивая из бадейных вёдер на крутую тропу голубой водой.

Покудова бабы коров доили да чугуны на ухват принимали, Паучиха нанашивала воды той, в хозяйстве многонужной. Опосля, впотьмах вовсе, торопилась в леса ближние, а уж по звёздам ярым домой ползла, гружённая хворостом да корьём на растопку, поверх чего безотказно ехала чурка добрая, про зиму затаённая.

Сама, знать, деношно пилила Паучиха чурки те разовые. Зато уж всю зиму долгую не кизяшный дым валил из трубы её избяной, а смолянистый, запашной дух тайги.

А и было в той Паучихе знатного, что голос её. Вся песней исходила, когда было примется выводить вольные напевы. У баб в печах хлеба горели, пироги углились… Коровы в стайках бросали жвачку жевать…

Завалюха её в пластиной шапке на соломенной подкладке привалилась спиной к плетню Парамоныча, позадь бани бревенчатой белой.

Парамоныч – мужик богатый. За его доходом работников водить, а он сам в каждое дело охотник. К тому же кормил он возле себя трёх сыновей. Уж два-то сына – листвяки! Филька – грузный, кряжистый, лоб широкий, плечом хоть мосты подпирай. Да и Петряк, меньшой, тоже не споткнётся. А вот старший сын, Сенькой звали, божий человек, квёлый, телом жидковат, глазом слеповат. Семейные его и за мужика не считали. Живёт, мол, прихлебатель: не кол, не лучина – одна кручина.

А то невдоум братьям, что весь дом, почитай, только на Семёне и держится.

У Фильки к тому времени уж хозяйка была заведена, дык она с ленцой попалась: братья с батькой в поле, а она Семёна – в работу. И то подай, и свиней накорми, и двор прибери…

Это она, Анчутка Филькина, по злобе своей Дарью-то певунью Паучихой назвала.

А ещё когда работнички в дом с поля вернутся, так Анчутка муженьку жалуется перед сном:

– Нешто нянька я вашему слепню? И без того на этакую-то ораву руки отбиты, так ещё возись вам со слепошарым недоноском. Пошто не жените его? Женили бы, покуда не ослеп вовсе. Мне б в хозяйстве подмога была.

Братья и сами не прочь бы другую сноху на подхват взять, да Парамоныч заказал:

– Не бередите больное! Покуда я Семёну хозяин! Пущай доживает в спокойствии да сытости.

А какой уж тут покой, когда Филькина злыдня по толчкам день мерит? Однако терпел Семён, берёг семейный лад. Но не бывает ночки без звёздочки…

У Семёна того своя радость была, что перекинуться с Дарьей-певуньей через плетень словом добрым.

Жалела она его, хворого, да и он её, убогую, за всё соседство никак не обидел. Убог да хвора – какая ссора?

Что ни день, ладили они разговоры. Кто скажет, об чём речи ихние текли? Не мешал им народ во сердечных беседах. Ни разочку не высмеивал, не подъелдыкнул никак…

Умный народ в селе был, понимающий.

Так, может быть, до последнего часа утешался бы Семён беседами с Дарьей Паучихой, когда б, не ко времени, не помер Парамоныч. Гнедуха его на полосе чегой-то заартачилась. Он её покоить, он её по морде гладить… А она махнула через хозяина… Сама-то не задела, а сошник подхватил старого под микитки – располоснул живот поперёк. На поле прям-таки и Богу душу отдал Парамоныч, наказывая Фильке не обижать Семёна.

Да, знать, впорожню потратил батька свои последние силы на тот наказ.

Похоронили Парамоныча, крест поставили, молебен отслужили, помянули хмельно и спать легли.

Легли спать, а Анчутка Фильке зудит:

– Али ты, Филька, Иисус Христос? Душа-то у тебя, знаю, широкая, а всех не увезёшь, посадивши. Хвор-то он хвор, а жрёт-то как! Ты поглядел бы днём… Это при вас он казанской сиротой прикидывается. Без вас он только по горшкам и щёлкает.

– Ну и ну! – сердится Филька. – Мала блошка, да спать с ней тошно.

– Не я ж на тебе женилась, – резонит Анчутка. – Ты мне спину-то не кажи. Не ставь спину-то стенкой! Я ж Семёну невесту подглядела.

– Да ну! Не то Паучиху?

– Дурак ты, Господи прости! Кто же это одной коростой другую лечит?

– Да уж и не знаю, – тянет Филька, – кому он мог ещё поглянуться?

– Паруня, та, что весной у Назарихи баню купила, в самый раз нашему шпарёнку.

– Это Паруня, которая, говорят, от муженька своего убежала?

– Она!

– Так разве ж доброе дерево к трухлявому пню привьётся?

– Много ты знаешь! Она пятно своё стелькой готова прикрыть. А ты видал какая? Эта лошадь двух мужиков прокормит. Только взять-то её – никто не берёт.

– Ой, гуди, гуди… Брешете вы, бабы. Красота её глаза вам слезит. Скажи, сесть тебе на Паруню захотелось. Думаешь, кого горе согнёт, того и овца перемахнёт?

– Ишь куда по жалобе поплыл – к берегу не притянешь. Нашёл тихую! Мужика бросить – она смелая…

Ну, нонче – ночь, завтра – утро… Убаюкала Анчутка Филькину совесть, заговорила кровную жалость.

– Ладно! – отмахнулся Филька от зуды. – Загляну на неделе к Паруне.

Анчутка и неделить не стала. Из тёплой постели к Паруне явилась.

– Ай, дрыхнешь, нагулявшись?

– Не с твоим гуляно, не тобой пытано… – осерчала хозяйка. – Чего ты с утра, не оглядевшись, людей будоражишь? Дело, што ль, пытаешь?

– Дело, Парунюшка, дело! Полный короб принесла. Слушай сюды. На неделе Филимон мой со сговором к тебе пожалует. Так уж ты не сусолься шибко-то, Парунюшка.

– Ишь чо! – удивилась Паруня. – Али ты своему Фильке осточертела?

– Вот уж наляпала! – усмехнулась Анчутка. – Да в нашем дворе женихов-то лопатой греби.

– Уж не Петруха ли по мне занемог?

– Не… Петруха ж остолоп ещё. Семён квохчется. Сам-то он, вишь, какой стеснительный?

– Буде вракать! На кой леший припала мне болячка ваша?

– Болячка-то он болячка, да на каком теле сидит! Род-то какой тебе честь оказывает!

– Мне что ж от вашей чести, али соху за неё прицепить можно?

– Фу ты, простоумая! Семён-то не сегодня завтра того… упокой душу… А ты тем временем Петруху приручи. В одно хозяйство пойдёт. Чего тебе терять-то?

– Ишь ты, чумичка подлая! – подскочила Паруня. – Мало тебе Семёна, ты ещё и Петруху думаешь под себя посадить! Две шеи ей подставляй! Не широко ли сидеть будет?

– Я чо такого сказала? Ты пошто в пузырь-то лезешь? Глядите на неё! Я к ней сватом, а она – ухватом. Ну, я пойду, коли так. Другую поищу.

– Погодь, Нюрка, – позвала было сваху Паруня. – Договорить надо.

– С Филькой договаривай.

Договорились, однако, Паруня с Филькой.

Уж и пела в тот день Дарья Паучиха за плетнём своим. Анчутка сколь разов ладила кол из плетня выправить да по горбу Дарью накостылять.

В ночь перед Семёновой свадьбой занялась огнём Паучихина пластянка, со всех четырёх сторон полыхнула жарко. И костей Дарьиных не доискались потом. А неделей после венчанья Паруня зафондебобилась:

– Широк ваш двор, да правит в нём вор. Дели добро! Своею печкой тепло добывать будем.

И Семён, знать, от досады за Дарью тоже в лад с Паруней упёрся:

– Дели, Филька, покуда я сам не приступил!

Ох, и не ждала Анчутка такого выверта от невестки! Однако скоро вожжу на кулак намотала, упёрлась дужно и повернула в свой огород:

– Кто ж о такую пору-времечко делёж ведёт? Буде кочевряжиться. Скирды завершим, зерно обмолотим, картошку приберём… Там и дели-распределяйся.

А у самой на уме: «По осени, должно, Сенька, окочурится, Паруню тогда – в гриву! В гриву её, шлёнку-чужедворку! Иди свою банёшку топи!»

А уж самой недужится, а уж самой неможется. Гробит Сеньку работой, голодухой добивает.

Полевая работа Паруню мужиком сделала: днюет и ночует со деверьями на жнитве да на зяби, на покосе да на озими. А Сенька чахнет на глазах, еле двор перемогает. Только и сила в нём, что до Дарьиного плетня доползёт и ляжет, ляжет и задремлет на солнышке. Тепло ему там, будто земля ещё с пожару не остыла.

Сладили крестьяне полёвки; братья с новой невесткой на ярмарку собрались. Паруня наказывает Семёну:

– Ты, Сенька, не бегай под Нюркой. Горб-то свой не подставляй под ведьму киевскую. Разумей себя: старшой ить ты.

Ну, съехали со двора обозники, постояла Нюрка у ворот, покрасовалась и домой вернулась. Вернулась и Сеньку в бок:

– Неча болявки налёживать! Велика ли работа: по лопатке, по вёдрышку… Погреб под картошку приготовь, отвори… пущай ветряет.

Погреб тот у бани самим Парамонычем был вырыт. Когда рыл его Парамоныч, сказывал: «В погребе чегой-то шибко слыхать, как Дарья поёт. То ли жила какая идёт со двора её подземно в нутро погреба?»

Покуда Семён добрёл до места, колечки цветастые в глазах закрутились, заширились… А работу надо делать, не то Нюрка поедом заест. Поскрёб Семён сколько-то, покидал наружу сор, подмёл донышко, выбрался кое-как и прилёг передохнуть у Дарьиного плетешка.

Тепла земля озноб сняла, косточки на место приткнула, чтоб не тряслись, и приголубила хворого до дремоты.

Анчутка пришла на работу глянуть и заорала, торкнувши ногою Семёна в бок:

– Я тя за сном послала? За сном я тебя послала, морда слепошарая?!

– Ну, чего ты, Анна, злом рот поганишь? – не утерпел Семён. – Почистил я. И лесенка вона… на ветерке… Пущай обыгает.

– Обыгает… – перевернуло Анчутку. – Чёрт бы тебя обыгал, притвора. Поди хворосту накидай! Подожги дымно. Червяка всякого, паучишек повыкури.

– Да чисто в погребе, сама погляди. Сухо да чисто.

– Где сухо? Где сухо? Вон в углах… Нагнись ты.

Нагнулся Семён над погребом, Анчутка его саданула в загорбок: спину, мол, боишься переломить.

Ухватился болезненный за погребушечный край, да слабые руки ослушались – сорвались. Ухнулся Семён об глинистое дно, простонал и умолк.

– Так тебя! – крикнула в погреб Анчутка. – Посиди тут денёк-другой. Может, подохнешь быстрей.

Хлобыстнула она творилом и ушла во двор.

А Семён как упал на дно, так и не мог подняться. Кое-как дополз до стеночки, спиной привалился. Так и просидел в погребе до темноты. От холода, знать, опамятовал. Вспомнил, что было, и заплакал без стону и причёту. И впервой подумал Семён о смерти как об избавлении.

Чу! Песня!

То ли смерть идёт, то ли жизнь возвращается? То ли мерещится Семёну во бреду Дарьин голос?

Хотел Семён на помощь позвать, да силушки в нём осталось только прошептать имечко доброе:

– Дарья! Ах, Дарьюшка…

Откинулось творило, пахнуло в яму теплом и голосом:

– Ктой-то тут меня зовёт? Неужто Семён! Раненько ты, батюшка мой, под землю забрался. Да я тебя и под землёй нашла.

Опустила горбыня лесенку в погреб, зовёт:

– Вылазь сюда.

А Семён уж с ног на руки валится.

– Друг ты мой бесталанный! Погодь времечко… – Сбежала легонько Дарья по лесенке, подхватила Семёна, что дитя малое, под звёзды вынесла. – Ах, ты, Сенюшка, Сенюшка. Сколь лёгонек-то ты, сколь хрупенёк. Всё высосала кровопийка ненасытная, а меня ж ещё, подлая, Паучихой нарекла.

Посмотрела Дарья строго так в сторону избы, где Анчутка бока на перине грела, и пошла к лесу со своей ношею.

Ну ладно…

Отползла ночь от села, за оборком леса спряталась, и нет её.

Не успела Анчутка, спросонья зевнувши, рта перекрестить – вот она, ярмарка, в ворота стучится.

Не ждала злыдня такого поворота, залебезила перед своими: про товар, про дорогу, про цены спрашивает…

Паруня ж Семёна глядит:

– Где Семён?

– А пёс его знает, – отвечает Анчутка. – Ночью всё дверями хлопал, всё ходил – спать не давал. Может, где на сене дрыхнет?

А самой не стоится. И такие у неё прыткие глаза, прям не знает, на чём бы их остановить.

– Пошли завтракать, чего среди двора стоять, – зовёт. – А Семён никуда не денется.

Однако и в избе под нею лавка прыгает.

– Сидите, – суетится она, – с дороги и так притомились. Пойду Семёна покличу.

Не привыкли домашние к такой заботе, удивляются. Не усидела Паруня, вышла следом за Нюркою. А та прямиком к погребу шпарит. Паруня юбку – в горсть и за ней. Анчутка уж творило погребное откинула, шумит:

– Вылазь, Семён, куда забился? Вылазь, говорю! Не то в погребу погребу…

Яма ж ей пустой ответ бубнит.

Полезла она в погреб и уж не видит со страху, что следом Паруня опускается и Филька с Петром прискакали, смотрят сверху.

Нюрка будто вовсе ослепла: шарит руками по стенкам погребушечным, ищет… Паруня же стоит в погребе посередине, глядит на неё, а сама дрожит мелкой дрожью, и такие у неё глаза, что у Фильки с Петром волосы дыбом поднялись.

Анчутка кидается на стены, бормочет чего-то… В одном месте стенку боднула и увязла головою, что в квашне. Дёрнулась освободиться, земля и поплыла в погреб, как вода в половодье полилась. Не успели бабы и ноги вытянуть: закрутило их в месиво земляное, что в воронку речную.

Скоро и макушек не видно стало.

Братья за лопатами в пригон кинулись. Пока бегали туда-сюда, полный погреб грязи наплыло, под самое творило. И вся она поверху уже заткана крепкой паутиной. А на самом видном месте сидит здоровенная паучиха, шипит, ядом плюётся…

Хотели её братья держаками с места согнать, но дохнул на них погреб могильным холодом, и побежал наружу злой шепоток:

– Пошли, пошли со двора. Не то в погребу погребу-у…

И завыло ветром-позёмкой.

Братья и лопаты побросали, друг на друга смотрят: в уме ли они?

Тут и послышалось им: поёт кто-то под землёй. Идёт песня нутром земным туда, где стояла раньше Дарьина пластянка.

Братья за песней как привязанные пошли, сами не знают, что делается с ними.

Уж было через плетень в Дарьину ограду полезли следом за тем голосом. Да только видят: стоит за плетнём Паруня. Живёхонька. Будто не её сейчас плывуном в погребе залило. Стоит Паруня и ладошкой братьям путь загородила: мол, нет вам дальше дороги и ходить не смейте.

Сказать ничего не сказала, поглядела и отвернулась, и пошла к лесу. Пошла в ту сторону, куда ночью Дарья-певунья Семёна унесла…

Загрузка...