© Молодая гвардия. 1976.
Иван Косых проснулся рано утром — на улице едва брезжило, слабенький свет с трудом пробивался сквозь окно, окрашивая комнату с тремя кроватями и печушкой-«козлом» в жиденький серый цвет.
«Самая пора копалух бить, — подумал он и зевнул длинно, с подвывом, потом сделал усилие и сбросил с себя одеяло. — Снег перестал сыпать, — удивился он. — Теперь уж развиднеется. Лишь бы дождь не пошел. Дождь, он часто бывает после снега. А если уж пойдет, то надолго, и тогда вертолета не видать, как собственных ушей. Но не должен пойти, не должен. Значит, Ми-восьмой будет, вот и передам ребятам связку копалух. Надьке вручат. Пусть знает, что муж и в тайге о ней заботится», — думал Косых.
Он оделся, обернул ноги сухой прохладной портянкой, проверил, не трет ли где. Потом, прихватив из чулана малокалиберную винтовку, вышел из дома.
Рождающийся день, раздвинув тайгу, обнажил вырубленную поляну с домиками, в которых еще не было живых огней; склад соляра, расположенный на бугре, у края «песка» — длинной и узкой, как дорога, площадки-аэродромчика, оставленный жившими здесь до буровиков сейсмиками; старый гусеничный вездеход, уткнувшийся радиатором в сучкастый сосноватый комель… Вездеход походил на танк своими формами, защитной окраской бортов и большими колесами-катками; перед ним, как перед подбитым танком, темнела вдавленная в землю гусеница, съеденная ржой. Косых обошел домик с тыльной стороны, нырнул под брезентовый навес, где холодной громадой высился ЗИЛ-131. Мутные фары были похожи на рыбьи глаза. Ездили на грузовике три человека, имеющие права, — мастер Сазаков, бурильщик Жименко и дизелист Косых. Сазакова и Жименко на буровой не было — должны сегодня прилететь, поэтому грузовиком распоряжался Косых. Одной автомашины в бригаде было достаточно, ездить все равно некуда — кругом тайга, болота, зверь и птица: есть места, где вообще не ступала нога человека. Имеется, правда, проложенная бульдозерами пятикилометровая дорога — по ней перетаскивали вышку с первой скважины, когда начали проверять Тром-Аганскую площадку. Та скважина оказалась пустой, вторая, кажется, тоже… Но начальство считает, что площадку надо проверить практически — бурением. А вдруг нефть брызнет?
«Жди, брызнет, — усмехнулся Косых. — Только деньги на ветер брызнут».
Как всякий охотник, он знал, что в предзимье глухари и глухариные самки — копалухи выходят на песчаные придорожные куртины клевать кремешки. Зимой они питаются хвоей, а хвоя, известное дело, жесткая, сухая, остистая, переваривать ее, что проволоку, вот глухари и перетирают хвою в желудках кремешками. Убей сейчас глухаря, вскрой брюшко, так в распластованном «пупке», на ороговелой пленке среди складок будут лежать большие, в половину воробьиного яйца, голыши. Когда же вспарываешь желудок глухаря, убитого весной, то вместо голышей там поблескивают тонюсенькие прозрачные пластинки. Все, что остается.
Глухарь в предзимье доверчив и сонлив. Человека, если пеший идет, подпускает метров на семьдесят, а грузовик и вовсе за лесного зверя принимает — позволяет подъехать близко и взлетает из-под колеса.
Косых завел машину не сразу — мотор, остывший за ночь, капризничал минут десять, прежде чем заработать, да еще несколько минут пришлось гонять его вхолостую, чтобы прогрелся. Пока прогревался, Косых извлек из кармана нераспечатанную пачку патронов, вскрыл ее — капсюльные задки патронов поблескивали матово-черным. Целевые — с ровным завесой пороха, с хорошо подогнанной пулей.
Полюбовавшись патронами, открыл ящичек в приборной панели, положил пачку на приступку; винтовку же с выдвинутым затвором приспособил рядом. Вот и все приготовления.
Он натянул кепку на глаза, ограничивая козырьком сектор обзора, чтобы взгляд был сосредоточен на дороге, и выехал из-под навеса.
Дорога, пересекая вертолетный «песок», спускалась к Тром-Аганке — узкой, на редкость спокойной и рыбной протоке, отрывающейся километрах в десяти от реки Ялмы и километров через двадцать вновь соединяющейся с ней.
За поворотом Косых сбавил скорость. Мотор на низких оборотах завыл натужно, требуя свободы, быстроты.
— Но-но, зверюга, — успокаивающе предупредил Косых машину.
Дорога то скатывалась под радиатор, то лентой уходила вдаль, врезаясь в неподвижную стену кедровой тайги. Косых старательно объехал две заполненные мерзлой водой глубокие рытвины, подумал, что охота сегодня может выйти неудачной — ветер поднимается, а глухарь от ветра за поваленными корчами прячется, там его не углядишь, не выгонишь… Все к тому, что глухарь сегодня на дорогу не выйдет. Выбраться, что ли, из машины да побродить по тайге, вспугнуть птицу?.. Но кто же стреляет глухаря малокалиберной пулей, когда он, вспугнутый, взлетает из-под ноги? Ровно что в пустое небо палить. Нужны ружье, дробовые заряды.
За поворотом он заметил, как с дальнего облыселого кедра молнией сорвалась палюшка — черная тетерка — и низами ушла в сторону, виляя между стволами. Палюшка вселила в Косых уверенность: значит, есть птица!
На брошенной бурильной площадке он развернулся, объехал гору отработанного железного хлама, а вырулив на дорогу, увидел, что метрах в пятидесяти от него на свежую колею выскочила едва приметная серенькая копалуха и принялась решительно ковыряться клювом в песке.
— Сумасшедшая, что ли? — недоуменно пробормотал Косых.
Он сбросил скорость, машина теперь еле ползла, подкрадываясь к птице. Копалуха, спокойная, доверчивая, деловитая, и внимания не обращала на приближающуюся смерть. Когда до птицы осталось метров семь, Косых дернул рукоять тормоза. Копалуха удивленно повертела головой и, словно не было машины, вновь принялась выклевывать камешки из пробитой в снегу колеи.
— Счас я тебя и приголублю, — сказал Косых, вгоняя патрон в казенник. — Счас и откроем счет.
Он отворил дверцу кабины, пристроил ствол на ребровике полуопущенного стекла, как на упоре. Зная, что копалуха не улетит — не углядит она человека, сидящего в кабине, целился долго, основательно, нащупывая мушкой корень шеи. Потом плавно нажал пальцем собачку и, еще не услышав выстрела, увидел, как подпрыгнула копалуха и грузно шмякнулась оземь, заметелила крыльями по колее, взрыхляя и разбрасывая в стороны снег.
— Один — ноль, — сказал довольный Косых, выколачивая дымную и теплую гильзочку себе на ладонь — пустые стакашки патронов он обменяет в городском комитете ДОСААФ на полные пачки.
Он подошел к копалухе — та перестала уж биться, — поднял с земли, с несколько запоздалым удивлением заметил, что правое крыло птицы вроде бы меченое, будто помазано чем-то пегим с редким изумрудным оттенком — похоже, какой-то жидкостью, может, чернилами?.. Но нет, цвет был природным. Косых попытался припомнить что-либо, связанное с меченой копалухой, но на ум ничего не пришло, и он, подхватив птицу, зашагал к машине. Закинув копалуху в кузов, сел за руль, повернул ключ зажигания.
«Это тебе, Надежда, на рагу. Рагу из глухарки, а? Будет чем носы соседкам утереть».
Он потянулся, зевнул, потом скомандовал, включая скорость:
— Ну, зверюга, попылили дальше. Покамест один — ноль, а надо бы два…
Уже у самого «песка» у него неожиданно забарахлил и заглох мотор. Косых выругался, но делать было нечего, пришлось вылезать из теплой кабины. Он забрался на бампер, открыл капот и сразу понял, в чем дело, — с головок двух свечей сразу соскочили колпачки. Косых приладил их, проверил. Колпачки сидели слабо — на головки надо бы навернуть проволоку, но подходящей под рукой не было. Пришлось отложить операцию до деревни…
Хлопнув капотом, он спрыгнул на землю и только теперь поразился какой-то стылой покойничьей тишине, окружавшей его. Даже кедры, кланявшиеся ветру, гнулись бесшумно, без привычных стенаний и потрескивания. Он ступил на обочину дороги, поскользнулся на ягеле. Оленьего корма — ягеля в тайге полным-полно — бумажно-белый, пористый, похожий на синтетическую губку мох сверху был сух до ломкой жесткости, а снизу влажен — корнями он воду собирает, — поскользаешься на нем, как на затянутом тонкой коркой коровьем «блине».
На глаза попалась идеально круглая поляна, полная перезрелой, обкаленной снегом голубики; листья голубики, похожие на летящие капли, были красны — настолько красны на чистом снегу, что даже глаза резали. Косых нагнулся, взял несколько ягодин в щепоть, съел — голубика оказалась приторно-сладкой, слюна от нее сразу сделалась густой и тягучей, как от варенья, а когда сплюнул, увидел, что она дегтярного цвета. Неподалеку призывно синели горошины спелой шиксы — ягоды, которая, когда возьмешь ее в рот, кажется сладкой, а раздавишь языком — жгуче-горькой. Косых поддел кустик шиксы сапогом, синие горошины попадали в снег.
Вернувшись в деревню, загнал машину под навес и, прихватив с собой мелкашку, вошел в дом. Там уже плескался у рукомойника помбур Поликашин.
— Завтракать пойдем? — с порога весело закричал Косых.
«Не пьян, но в настроении», — определил Поликашин.
— М-м-угу, — промычал он.
— Намного ввинтились в землю за ночь? Не знаешь? — спросил Косых.
Поликашин, худенький пожилой человек, прополоскал рот и выпрямился. На мохнатых бровях его блестела вода, щеки голубели после бритья.
— Что-то голос у тебя звонкий. Как у пионера.
— Есть причина. Так намного?
— Ненамного. Если до Америки бурить, то еще далеко. Инструмент поднимать пришлось, сработанное долото меняли… Так, считай, вся смена на долото и ушла.
— Не горюй, Поликашин. Главное — не дрейфить, прорвемся. А я вот копалуху бабе на рагу подстрелил, — похвастал Косых небрежно, — пусть соседей поудивляет.
— Ишь ты, — вдруг ехидно произнес Поликашин, — на беззащитную птицу ходить до зубов вооруженным! Да еще на машине… Дать тебе лук в руки и стрелы, как в древние времена, вот и иди добывай копалух на рагу. Посмотрел бы я тогда.
— Ты что, не с той ноги встал? — удивился Косых. — Все стреляют, и я стараюсь.
— С той, — буркнул Поликашин. Он подошел к скамейке, на которой, свесив крыло, лежала убитая копалуха. Поликашин приподнял ее за крыло, подержал на весу, словно обдумывая что-то. — Знаешь хоть, кого ухлопал? — Он опустил копалуху на лавку, осторожно подложил под птичью тушку меченое крыло. — Ты же Катьку застрелил.
Тут у Косых словно ум прояснился — вот что он пытался вспомнить, стоя посреди дороги. Катька — ручная копалуха. Собственно, ручной копалуха была довольно условно…
Весной, когда буровая была еще на старой площадке, трое рабочих пошли с плетушками на берег Тром-Аганки, где, кроме пихт, кедрача и сосны, росли еще березы и осины, а смешанные сырые места очень любят первые весенние грибы — сморчки и строчки. На подходе к речушке наткнулись на глухариное гнездо, свитое на земле под кустом краснотала. На гнезде сидел бородатый красавец самец — видно, самку недавно сменил, еще не успел обровнять оперение после полета. Увидев подходивших людей, глухарь беспокойно завертел головой из стороны в сторону, но не поднялся — боялся гнездо застудить. Один из грибников изловчился и накрыл плетушкой глухаря вместе с гнездом. Глухарь даже не шевельнулся под корзиной. Когда ее подняли, увидели, что голова глухаря безжизненно склонена на пышную грудь — птица была мертва. Сняли с гнезда, смотрели, и в чью-то раскрытую ладонь упала с клюва капля крови — глухаря сразил удар, который случается и у людей — разрыв сердца. А гнездо было полно крупных серо-коричневых яиц.
Как оглушенные, стояли буровики у гнезда, пока не свалилась на них с ближайшей сосны отощавшая от сидения на яйцах копалуха; не пугаясь людей, она подковыляла к гнезду, привычно устроилась на нем. Увидев это, люди попятились прочь от глухариного гнезда — ни у одного из них не поднялась рука на птицу.
Потом специально приходили подкармливать копалуху, узнавали ее среди сотен других глухарок, наполнивших тайгу, узнавали по диковинному черно-изумрудному пятну на правом крыле. А кличку Катька ей дала повариха тетя Оля. Катьками она величала все ручные существа, будь то прихлебатель-кобель, ворюга-кот или ручная, добрая коза, — все для нее были Катьками. Кличка привилась. Потом переехали на новую площадку, копалуха с выводком глухарят осталась на старой. И вот теперь угодила под пулю…
Косых почувствовал себя виновным, хотя ни за что бы в этом не признался. Надо бы обрезать старого звонаря Поликашина, не то проходу не даст, скушает с костями и не поморщится.
— Не я, так другой ухлопал бы, — грубо сказал Косых, — все равно под заряд подвернулась бы, как пить дать. И потом я ее, дуреху, не видел, она же с-под ветра вышла, левым боком ко мне…
Поликашин махом нахлобучил на голову кепку и не говоря ни слова вышел. Косых — следом. На ходу посмотрел на часы — через час сорок вахта, времени остается в обрез, самый раз позавтракать да прикорнуть после завтрака. В сенцах остановился, подумал, что копалуха, выходит, общая, все кормили ее и все имеют право отведать коммунального мясца.
«Хитер бобер, но я не жадный. Нам общественная птица нужна не больше, чем в носу третья ноздря, — извините за выражение…»
В сенцах он набрал охапку дров, вернувшись, сложил их у печки, потом, отыскав под лавкой банку из-под сгущенки, зачерпнул ею соляра. Без бензина или соляра мороженые дрова не разгорятся, но бензин — опасно, печку разворотить может, да и человека опалить, а соляр — в самый раз.
На толстых чугунных колосниках скопилась зола, выгребать ее не хотелось, поэтому Косых сдвинул ее поленом в сторону, уложил на колосники мелко колотые березовые горбыли, сверху пристроил несколько располовиненных смолистых сосновых чурок и плеснул соляра. Печка затряслась от басовитого гула, когда он кинул в ее начиненное нутро зажженную спичку, и в доме сделалось уютно и покойно от этого домашнего звука. Пряно и легко запахло дымом.
— Я вам даже обработаю птичку, чтобы не лаяли. — Косых расстелил на полу газету, стал ощипывать копалуху. Ощипывалась она плохо, перед зимой оделась в перо длинное и пышное. Косых, у которого скоро устали пальцы, начал злиться.
— Сожрете, не подавитесь, — с прорезавшейся в голосе хрипотцой проговорил он, вырывая пригоршнями перья, пух и обнажая синеватую, покрытую рябью кожу копалухи. — И спасибо еще скажете…
Пулевые отверстия — входное над крылом, выходное большое, палец просунуть можно, на спине — еще не успели запечься коркой.
Не выщипывая пеньков — черных приметных остьев, из которых у копалухи должно было вырасти новое перо, Косых натянул перчатку на руку и, взяв глухарку за лапы, сунул ее в огонь. Запахло горелым волосом. Опалив птицу, он рывком, в несколько приемов сдернул шкурку и еще дымящуюся от жара тушку понес в столовую, пятная заснеженную дорожку сукровичным следом.
— На обед бригаде, — сказал он, войдя в предбанник столовой, бухнул копалуху на приступок.
Толстая добрячка тетя Оля вытерла пальцами пот с усатой верхней губы.
— Кулеш сваришь. — Косых уже не смотрел на повариху, а, повернувшись к залу, оглядывал сквозь марлевую занавеску сидящих за дощатым столом людей. — Кулеш с лесной индюшатиной, народ порадуешь…
В столовой сидела почти вся вахта — помрачневший и в несколько минут спавший с лица Поликашин, которого по осени одолевала язва и он не расставался с анальгином и питьевой содой, видимо, и сейчас его прихватили боли; еще были два К — Кеда и Колышев, неразлучные, как Пат и Паташон; и новенький, только что окончивший курсы верховой Витька Юрьев, всему удивляющийся, как десятиклассник. Все ему в новинку… На Косых застолье не обратило внимания, он хотел было бросить реплику насчет того, что вахта завтракает так звучно, что треск, стоящий за ушами едоков, слышен даже на буровой, но смолчал.
Козлами отпущения по обыкновению бывают новенькие, поэтому беседа нет-нет да и «прихватывала» Витьку Юрьева.
— Бывает, у нас молодых крестят, — сказал Кеда, длинный и тонкий, к таким, как Кеда, в детстве намертво прилипают клички «каланча», «телеграфный столб», «ходячая верста».
— Как это крестят? — спросил Витька. — В купель ногами, что ль?
— Да нет, проверяют на сообразительность.
У Витьки, все заметили, чуть что, так на щеках румянец проступает. Румянец проступил и сейчас, и Витька, круглоголовый и лопоухий, стриженный по моде двадцатилетней давности, с детской челкой, еле сдержал улыбку на припухлых губах и заморгал обиженно. С малых лет он больше всего на свете, даже больше грома и грозы, боялся насмешек, робел перед остряками, как октябренок перед председателем совета дружины.
Кеда заметил Витькину напряженность, махнул рукой.
— Ладно-ладно. Я, помню, пацаном пришел на шахту работать, старшим помощником младшего углекопа, так меня поставили посреди штрека и велели спиной потолок подпереть. Сказали — подержи, сейчас стойку поставим. Так и держал целый час… А потом вся шахта в коликах каталась. Некоторые от смеха даже челюсти вывернули, бюллетени им повыдавали, мне еле удалось от оплаты этих больничных отбояриться.
— Загибаете вы все, — сказал Витька.
— Конечно, загибаю, — подтвердил Кеда без смеха.
— Вот железный человек, все хохочут, а он хоть бы хны, даже не улыбается.
— Разве вы шахтером начинали работать? Не бурильщиком?
— Не-а, шахтером… В Донбассе. Бурильщиком стал позже. В Северной Осетии. Женился на горянке, у нее вся семья на нефти трубила. Вот они и приобщили, по-родственному.
— А как нефтяников крестят?
— Молодых?
— Молодых.
— Свежеиспеченных крестят очень просто. Начинал, к слову, у нас один… Костя Гаврилов. Парень хороший, но доверчив, как голубь. В первый же день к нему подкатывается дизелист, посылает трубы римскими цифрами маркировать. Да кувалду велит потяжелее взять, чтобы след глубже оставался.
— Ну и что?
— Как что? Трубы же все равно в землю загонять, и маркировка нужна им не больше, чем щуке зонтик, как говорит наш штатный остряк Жименко.
Помолчали. Только ложки стучали о донышки мисок.
— Где он сейчас, этот Гаврилов?
— Как где? Инженером работает…
Хлопнула дверь, из предбанника донесся хрипатый голос, в котором сквозь простудное сипение проскальзывала насмешливость.
— Вот вам и Жименко, — сказал Колышев. — Легок на помине.
Жименко откинул в сторону марлевую занавеску, вошел первым, за ним показался Косых с копалухой, крепко зажатой в руке.
— Видали казанскую сироту? Стоит у порога с видом частника, у которого реквизировали мимозу… Чего-то ждет.
— Да не ждет он, — вмешалась тетя Оля и осеклась, свернула усатую губу трубочкой, и на животе у нее заколыхался фартук от смеха. «Ду-ду-ду-ду», — поварихин смех был похож на стрельбу скорострельной полковой пушки. Тотчас же загрохотало и застолье, даже Поликашин, который, видно, уже превозмог боли, и к нему возвращался нормальный цвет лица, улыбнулся грустно.
Жименко поскоблил пальцем затылок, взъерошил на темени редкие волосы, затем театрально отставил в сторону ногу.
— Громадяне, над кем смеетесь?
Вид у него был действительно смешной: одна щека выбрита тщательнейше и гладкостью, ухоженностью своей напоминала хорошо отутюженную ткань, а вторая была шершаво-кустистой от щетины — ну прямо одну половину лица бурильщика мог иметь какой-нибудь рецидивист, вторую — ну… предводитель губернского дворянства.
Витька Юрьев выдавил сквозь смех:
— Клоунада, — и опять залился звонко и беспечно.
А Кеда даже глаза закатил.
Поликашин поинтересовался:
— Что это с тобой? На тетеревов готовишься? Считаешь, как тетерев увидит тебя полувыскобленного, так от хохота и околеет?
— Охотники на тетеревов и без меня найдутся. — Жименко кивнул в сторону Косых. — Профессионалы: с трех патронов пять птиц щелкают. И никакого тебе хохота.
Непонятно было по его тону, одобряет он охотничий талант дизелиста или порицает.
— Опять «лорд Ремингтон» отказал?
Жименко состроил горькую мину.
— Опять.
В прошлом году он ездил туристом в Англию и привез всемирно известный «ремингтон» — бритву добротную и вполне надежную. Живя в городе, о такой бритве можно только мечтать. Но в таежных командировках «ремингтон» часто отказывал, вот и сейчас сотворил очередную шутку над бурильщиком: заело где-нибудь щетки, и пока их не почистишь, ни за что не побреешься, а в избе никого, все, кроме свободной вахты, на буровой — пришлось Жименко в таком виде и появиться в столовой, чтобы выклянчить бритву взаймы.
— Возьми-таки, теть Оль. — Косых, отвлекая внимание от бурильщика, протянул копалуху поварихе, встряхнул нетерпеливо. — Я даже опалил ее. Специально… На дровах.
— Как же, на дровах… А соляркой почему припахивает?
— Так дрова же соляром разжигают.
— Знаю, что не соплями. Кулинар!
Тетя Оля по доброте своей готова была оплакать любого снятого на охоте зверя или птицу.
«Хорошо, что хоть сосед не настучал ей про Катьку, — подумал Косых и покосился на Поликашина, — не то б она устроила сейчас…»
— Вари сам! — отрубила тетя Оля.
— Ну и… — вскинулся было Косых, но договорить не договорил — смелости выругаться на людях не хватило, уцепил копалуху за скрюченные лапки.
— Тебе б пора «Записки охотника» сочинять, — съязвила тетя Оля.
— Сочиню. — Косых в ответ хлопнул дверью, вздыбив марлевую занавеску.
Завтракать он не вернулся.
— Теть Оль, — Витькин вид был удрученным, — он же от чистого сердца…
— Браконьерит — да, от чистого сердца, — сказал Поликашин. — За это штраф положен да кое-что еще… С песочком.
— А мне Косых нравится, — заявил Витька и, взглянув на Жименко, прыснул тоненько.
— Что-то веселья у нас сегодня много… Недельную норму по смеху выполнили. Не к добру это.
— Поживем — увидим. — Кеда первым поднялся из-за стола и выглянул в темное, исполосованное изоляционной лентой оконце. — На дворе сентябрь, а белые мухи уже третий день летают.
Витька Юрьев шел к себе в избу по размякшей, заслеженной тяжелыми сапогами тропке и думал о буровой бригаде, о тех, с кем ему теперь предстоит работать. Может, даже всю жизнь.
Первым на смену вахт пришел Жименко, выудил из-за уха окурок «Орала» — так бурильщики на свой лад звали болгарские сигареты «Опал», — сунул в обветренные губы, стал придирчиво оглядывать буровое хозяйство. Вид у него был недовольным и кислым: то одно не нравится, то другое, то вертлюг в грязи, то доска у помоста выкололась, то еще какая-нибудь хреновина не на месте находится. Витька Юрьев даже не поверил, что этот хмурый человек всего час назад мог заразительно хохотать и над своим несуразным видом и над любой другой мелочью. «Вот тебе, бабушка, и Юрьев день», — вспомнилась пословица. — Начальство мягко только стелет, спать же жестко будет…»
— Товарищ Жименко, хотите анекдот? — спросил Витька.
— Валяйте, товарищ Юрьев, — нехотя бросил Жименко, чиркнул спичкой о серную боковину коробка.
— Некто запрягает лошадь. А ему и говорят ехидным голосом: «Некто, вы почему запрягаете лошадь задом наперед?» Некто не менее ехидно отвечает: «А вы откуда знаете, куда я поеду?» — Витька умолк и глянул чистым рысиным глазом Жименко в рот, ожидая, когда тот рассмеется. Тот не рассмеялся и вопреки ожиданиям пыхнул душистым дымком Витьке прямо в лицо.
— Когда я был маленьким, у этого анекдота была вот такая вот борода. — Жименко провел ладонью по животу, потом произнес скороговоркой: — Знаешь, за что Каин убил Авеля? А за то, что тот рассказал старый анекдот. Давай-ка работать.
Витька смутился, лицо его покрылось красными оладьями пятен.
Рядом остановились Кеда и Колышев.
— А вот и Два К! — резюмировал Жименко, гася чинарик о каблук сапога.
— Ты что приуныл? Выше нос. — Подошедший Кеда обхватил Витьку за плечи. — А-а, Жименке на язык угодил! Все перемелется, мука останется. Это он для виду. Психологический фактор, так сказать. Если на всякую кислятину обращать внимание, то жизнь слишком короткой будет. — Он нагнулся к Витькиному уху, зашептал хитро: — Говорят, мы пустое месторождение бурим… Одну скважину пробили — пусто, другую проколупываем — тоже, кажись, пусто. А я чую нефть. Вдруг найдем, а? — Он прищурился. — Вот ты, к примеру, найдешь… Тебе ж в таком разе благодарные потомки памятник соорудят. Представляешь? Стоишь на мраморном пьедестале, заложив лапу за борт спецовки, как Наполеон, и вид гордый. А?
Он прищурился.
Последними на вахту прибрели дизелист Косых и Сазаков, мастер. Подминая ступени, Сазаков поднялся на мостки. Он был малоразговорчивым, грузным силачом с крохотными, но очень живыми глазками, странно выглядевшими на огромном загорелом лице. Всего месяц назад он был переведен в бурмастера из НГДУ — нефтегазодобывающего управления, где жизнь для него была вольготнее и даже денежнее, чем у геологов-буровиков, которые забирались в тайгу на неделю, на две и на три и сидели безвылазно у черта на куличках — ни тебе кино, ни кафе-ресторана, ни городского тротуара… Сазаков молча поднял засаленный ватный полог, прошел в дизельную, прислушался к мощному реву работающих дизелей, постоял с минуту у верстака, где Косых уже обрабатывал рашпилем какую-то мудреную деталь, — Сазаков определил: эбонитовую ручку для ножа, но не сказал ничего, прошел к яме с глиняным раствором. Раствор был еще теплым и курился паром — вертолет привез на буровую не только вахту, но и полторы тонны бентонитовой глины — разорванные бумажные мешки грудой были сложены здесь же, на краю ямы. Сазаков, нагнувшись, поболтал пальцем в растворе, растер его на ладони.
При бурении скважин глиняный раствор играет едва ли не главную роль: глиной промывается долото, глиной укрепляются стенки скважины, которые могут обвалиться и намертво схватить километр труб, глина приводит в движение турбину, выносит разбуренную породу на поверхность, создает противодавление на нефтяной пласт, и, если нефть прорвется наружу, ее загоняют назад опять-таки глиной, глиной затыкают и скважину… Буровики даже считают, что хорошая глина — это те же премиальные.
— Давно свежий раствор начали закачивать? — спросил Сазаков, вернувшись на мостки.
— Минут пятнадцать, как начали.
— Плотность какая?
— Одна и две десятых!..
— Одну десятую сбросим.
— А если нефть? — неожиданно спросил Жименко. — Если нефть попрет?
— Откуда? Всем известно, что нефтью здесь и не пахнет. Геологи не дураки, все облазили.
— Все равно облегченным раствором не положено бурить.
— Напрасно, — спокойно проговорил Сазаков, — чем жиже раствор, тем выше скорость бурения.
— Все равно, — бросил Жименко.
— И тем не менее попробуем. Я займу ваше место, а вы у меня пока постоите помбуром. Лады? — Сазаков спустился с мостков и пошел вдоль зарослей кедрача к мокро темнеющим невдалеке домикам — переодеваться. Жименко проследил за ним взглядом, на лице — уже знакомое кислое выражение. Предложение Сазакова он принял без восторга.
— Все мы чемпионы…
— А ты не стрекочи, побереги нервы, — посоветовал Кеда. — Смену и помбуром отстоишь. А нервы, пишут, новые не вырастают.
— Из меня чемпион все равно, что из мастера — Джина Лоллобриджида.
— А что? Накрасить губки, навести реснички…
Жименко подошел к перильцам мостков, посмотрел в сторону изб — все избы стояли на своих местах, в нескольких горел свет, на единственной улочке было пусто. Со стороны густо поднявшейся за «песком» тайги наползало несколько фиолетовых, с ровно обрезанными краями туч, уже накрывавших землю ночной темнотой.
Жименко подумал, что минут через двадцать эти бомбардировщики начнут разгружаться над их головами, залепят снегом. Из-за домов показалась человеческая фигура, направляющаяся к буровой. «Быстро обернулся», — мелькнуло в голове. Сазаков широко вышагивал по тропе, постукивая веткой по голенищу кирзового сапога. Когда-то, до техникума, он работал помощником бурильщика в Башкирии, но прошло вон сколько времени… Верно, уже успел растерять навыки…
Поднявшись на мостки, он приказал закачивать в скважину раствор плотностью один и один.
Из-под полога выбрался Косых, стукнул себя кулаком в грудь.
— Воздух-от, а? Режь ножом и на хлеб намазывай. Мастер, рукавицы нужны! — потребовал он.
— Не дам, — спокойно ответил Сазаков и пожевал губами.
Раз жует — значит, недовольный.
— Не жмись. Не из своего же кармана.
— Чего жаться? Госимущество. За него я собственным котелком отвечаю. Не ты, а я… Пара рукавиц — рупь двадцать! Во! Свои-то рукавицы чего? Проворонил?
Косых, не отвечая, махнул рукой, бесполезно просить.
— Рупь двадцать козе под репку? — Сазаков еще раз беззвучно пожевал.
— Посеял, — нехотя обронил Косых. — На охоте…
— Потому и не дам тебе новых рукавиц.
Вскоре на тайгу обрушился снежный шквал — крупные сырые хлопья лезли за шиворот и неприятно обжигали тело, забивались в уши, в карманы, в рукавицы… Спас компрессор — когда включили, теплый воздух понемногу отогнал снежные хороводы от площадки, очистил от наледи. Но только внизу — на вышке же, где сидел верховой Витька Юрьев, все равно творилось невообразимое, слабо освещенная электричеством фигура беспомощно металась среди огромных хлопьев снега.
Кеда приложил руки ко рту и позвал Витьку, но из-за грохота дизелей Юрьев не услышал. Тогда Кеда спросил у Сазакова, указывая на Витькину фигурку:
— Может, заменить?
— Не знаю, — качнул головой Сазаков. — Я б, например, послал бы к черту, если мне кто из жалости вызвался помочь. В ясную погоду — пожалуйста, а когда трудно — будьте любезны, не надо!
— Что он, будущий полярник, чтоб закаляться?
— Ладно. Если через двадцать минут не кончится снег, пойдете сменить. А то мальчика действительно сдует, — съехидничал Жименко.
— Вы что, «максы» объелись? — Кеда похлопал рукавицей о рукавицу. — Он же замерзнет! На нем брезентовая куртка и свитер, больше ничего… Я сам видел. Телогрейка даже не поддета, ему не выдали.
У Жименко даже мешки под глазами набрякли.
«Максой» в этих краях называли мороженую налимью печень. У обских налимов печенка жирная, как масло, и доходит до двух килограммов весом. Вербованный Жименко появился в городе перед Октябрьскими праздниками и, определившись на работу в нефтеразведочную экспедицию, был приглашен бурильщиками за праздничный стол. Много пили, много ели, танцевали и дурачились, а когда сели за стол по второму кругу, то Колышева жена стала обносить гостей желтой, тающей во рту стерляжьей строганиной и круто посоленной «максой». Жименко, для которого печень была в новинку, перестарался на том пиру и до сих пор не может есть не только налимью печень, но и самих налимов.
Вскоре сверху, из снежного ада, вывалился стучащий зубами Витька Юрьев, машинально натягивая на голову широкий воротник куртки. Он был действительно без телогрейки.
— Герой… Надел куртку поверх свитера. — Жименко ругнулся, а Витька, покосившись на него, хотел что-то сказать в свое оправдание, но побоялся, что от холода он ничего не сможет произнести. Он попрыгал на одной ноге, выждал момент, когда взревут дизеля и голос будет едва слышным.
— Я морж, товарищ Жименко. В Оби зимой купаюсь.
— Из тебя морж, как из меня папа римский, — разозлился Сазаков. — Мотай домой одеваться!
Если Витька не подчинится, то — точно! — Витьке будет плохо. Он свалился с мостков вниз.
Кеда прокричал вслед, чтоб взял его запасную телогрейку, она на печушке сушится, но Витька не услышал — он уже скрылся в снежной круговерти.
На втором часу работы вдруг упала скорость проходки — бур бессильно вгрызался в породу, со звонким грохотом завывали дизеля, когда им давали перегазовку, но это не помогало — порода не поддавалась…
Сазаков покусывал губы, соображая, в чем же дело. Вообще-то все было ясно — обломилась одна из трех шарошек — булавчатых головок, укрепленных в основании долота. Выход один — поднимать инструмент да менять долото, но Сазаков медлил, на что-то еще рассчитывал. Увы, тащить придется почти километр труб, развинчивать их, менять долото на новое, и как минимум полторы смены на это угрохать…
— Ну что, подымаем инструмент?
— Да вот думаю…
Упрям мастер, упрям, как козел.
— А если скоростенку увеличить? Вдруг пласт не по зубам попался? Бур пройти не может, а?
— Ни к чему не приведет. Дизеля только уйму топлива съедят. И вся любовь!
— Попытка не пытка. Поднимай скорость.
Когда зашлись в реве дизеля, из-под полога на площадку выскочил Косых и, сбив набок шапку, покрутил у виска пальцем: «Вы что? В своем уме?» — но, увидев напряженную фигуру Сазакова, его шею, наливающуюся густой краснотой, ожесточенно рубанул рукой воздух и ретировался обратно в дизельный зал. Стрелка индикатора, показывающего нагрузку на долото, поползла вправо.
Безрезультатно.
— На нет и суда нет, — примирительным тоном произнес Сазаков. — Если бы я поставил на спор, проиграл бы…
Жименко заслонился рукавицей от света:
— Говорят, что из двух спорящих один, извиняюсь, дурак, другой нечестен. Нечестен потому, что знает, что прав и выиграет, дурак — потому, что не знает, а лезет спорить. А потом спорят люди, которые или слишком много знают, или же слишком мало…
Сазаков рассмеялся и сделал знак на верховую площадку, где стоял Кеда, заменивший Витьку Юрьева. Кеда скрестил руки над головой, давая понять, что готов.
Много лет инженеры пробуют найти способ бесподъемной замены долота. Пока безуспешно. Наверное, для начала надо найти новый метод бурения. Если подсчитать, сколько времени бурильщики теряют, меняя сработавшиеся долота, то цифра получится ошеломляющей. Никакой прибор не может подсказать бурильщику, когда надо менять долото, — все зависит от породы, которую пробиваешь, тут нужно чутье, художническая интуиция — бывает, поднимешь долото, а шарошки еще не сработались, еще могли бы пройти метров семь — десять. Цена каждому пройденному метру ни много ни мало — сто шестьдесят рублей. Иногда случается, что автоматический буровой ключ неплотно схватит свечу челюстями и…
Весной стряслась с ними подобная история — уронили на дно скважины два с половиной километра труб… Трое суток возились, пока не разобрали «завал». В вахтовый журнал записали как аварию. Было совещание в главке, нагоняи от тюменского и московского начальства — ославили себя, можно сказать.
А Жименко вспомнил, как он видел в пору своей юности одну допотопную скважину, где землю бурили не долотом, а… дробью. Через трубу в забой засыпали дробь, потом били по ней специальной фрезой. Били и одновременно вращали фрезу — словом, в пору жименковской молодости было ударное бурение. Потом изобрели ЭРХА — долото, похожее на рыбий хвост, оно, кстати, в документах так и называлось «рыбьим хвостом», РХ сокращенно — одна половина хвостового плавника была загнута в одну сторону, вторая — в другую. Были еще пикообразные и коронковые долота… Но все это уже история и, наверное, ничто в сравнении с тем же трехшарошечным долотом.
Снег стал идти реже, и ветер, кажется, ослаб. Жименко поднял голову. Как там, на верхотуре, чувствует себя Кеда?
— Не заглядывайся! За ключом смотри! — Это Сазаков.
Ключ вывернул свечу из паза и теперь шел вверх. Труба, задевая боками устье скважины, длинной макарониной выползала из земли, напряженно звеня металлом, а на площадке, вытянув руки, ее уже ожидал Кеда. Вот труба выбралась из скважины и, пройдя мостки, стукнулась нижней частью об тесины пола. Кеда совершил короткий, но резкий бросок и, обняв свечу, словно младенца, бережно и мягко подтянул к себе — две секунды, и он уже накидывал на верхний ее конец трос…
Жименко, приглядевшись к очередной свече, приметил, что по ней стекает густой голубоватый ручеек, а на месте стыка труб, на зазорах муфты застряло несколько комочков рыхловатой отработанной глины. Он подошел к Сазакову:
— Надо взглянуть на скважину. Что-то глины много назад выходит.
Сазаков зашевелил, зачмокал губами.
— Раствор облегченный, вот глина и пошла наверх. Обойдется…
— А вдруг нефть? Скважина переливать начнет. Колышев, дай спички!
— Проверь, — Сазаков взмахнул рукой и улыбнулся. — Проверь, вдруг в скважине «Советское шампанское»… И бокалы стоят наготове и закусь на салфетке.
Он насмешливо заморгал своими глазами-бусинами. Жименко, повернувшись к нему спиной, стал спускаться с мостков, осторожно пересчитывая ногами обледенелые ступеньки.
— И проверю, — пробормотал он.
Согнувшись, подлез под мостки, стукнувшись макушкой о бревно перекрытия, пробормотал бранное слово. В темноте с грохотом промчалась свеча, чуть не задев его, — прошла так близко, что бурильщик даже ощутил запах сырого железа, запах самой земли. Он запоздало отшатнулся, увидел, как в светлом пятне проема мелькнула черная макаронина и ушла вверх, на глазах уменьшаясь в размерах. Подобравшись к устью, он увяз сапогами в чем-то густом, клейком.
Потом чиркнул спичкой, но едва успевший вспыхнуть огонек погас в порыве ветра, тогда Жименко нашарил щепотью несколько спичек, сложил вместе. Зажег, загодя зажимая огонь ладонями наподобие ковша. Осветил и вздрогнул — из скважины, как паста из тюбика, выпирала глина. Похожая на перебродившее тесто, она бугрилась, растекалась в стороны, в ней с глухим хлопаньем взрывались пузыри, обрызгивая настил крупными каплями. Скрытая ожесточившаяся сила толкала вверх огромный глиняный столб. До сих пор ему не приходилось сталкиваться с подобными явлениями — Жименко, хоть и имел солидный стаж работы с нефтью, никогда еще не видел, как рождаются нефтяные фонтаны… Но как бы там ни было, пузырящаяся глина — явление ненормальное, поэтому он, осветив еще раз все увеличивающуюся лужу спичками, стал выбираться из-под мостков — надо было предупредить Сазакова и перекрыть скважину превентором — специальным устройством, которое, как пробкой, может заткнуть любую дыру в теле земли… А завтра утром, когда рассветет, они разберутся, в чем дело.
— Раствор прет, будто снизу его кто толкает, — сообщил он Сазакову. — Может, надвинем превентор? От греха подальше?
— Сильно прет глина?
Жименко вспомнил слова про шампанское, про бокалы и закусь на салфетке.
— Посильней… твоей шипучки.
— Так сказать, издержки слишком бурной деятельности?
Колышев, слышавший разговор со стороны, придвинулся ближе.
— Что такое стряслось?
— Кажется, скважину переливает… Но с чего бы переливать? Ведь здесь же нет нефти?
— Пойду погляжу, — сказал Колышев.
Жименко посмотрел вслед, подумал, что, не дай бог, суета, поднятая им, окажется напрасной, завтра бригада засмеет, глухари в тайге будут показывать на него лапой…
Колышев прокричал снизу:
— Посветите фонарем!
Жименко снял с крюка переносную электрическую лампу и, потянув за собой кольца загнанного в резиновую трубку провода, осветил Колышева. Тот щурился, заглядывая под мостки. Но под ними все равно ничего не было видно, он снял рукавицу и попросил дать ему переноску. Жименко спустил ее на проводе. Колышев неуклюже подхватил и, слепо зажав отражатель рукавицами, полез под мостки. Сквозь щели пробились наверх полоски света. Фигура Колышева вначале медленно двигалась в глубине, пересекая светящиеся полоски, потом вдруг стремительно метнулась в сторону, и в ту же секунду до Жименко донесся крик. Жименко не разобрал, что крикнул Колышев, и бормотнул машинально, переспрашивая:
— Что?
Но так слабо прозвучал его голос, что даже он сам не услышал его.
Колышев в это время показался у края мостков, взмахнул фонарем, прочертив им яркую электрическую дугу.
— Закрывай скважину! И Кеду вниз давайте! Кеду! — повторил он настойчиво и вновь тревожно взмахнул фонарем. В голосе Колышева прозвучали незнакомые нотки, заставившие всех подчиниться. Сазаков поднял тронутое морозным румянцем лицо, позвал Кеду и тут же с изумлением поглядел под ноги — из отверстия в мостках с металлически-звонким шипением выползла забитая глиной головка свечи и медленно двинулась вверх. Без ключа. Сама! Она поднималась на «пятки», как змея, зачарованная звуками свирели, вначале ровно, потом конец ее начал раскачиваться. Рядом запаренно вздохнул Кеда и неверяще-сипло проговорил:
— Неужто нефть нашли, а? Превентор! Превентор-то, господи!.. Не успели закрыть…
Свеча согнулась дугой, не выдержав собственной тяжести, воткнулась в землю за пределами мостков, метрах в восьми от них, а над головами все росла хорошо видимая, тонкая, на глазах меняющая свою кривизну стальная петля.
— Не перекрыть нам теперь… Не успели… Ведь нефть! — Голос Кеды лез всем в уши, но смысл того, что он говорил, доходил не сразу.
Неожиданно пугающе-громко вздохнула земля под мостками, и все ощутили далеко внизу, в глубине, огромную пустоту, в которой плескалась волнами, бурлила и трубно клокотала потревоженная нефть. Значит, не была тром-аганская земля мертвой, как предсказывали геологи… Не пустотелая она, и горе тому, кто неумелыми, грубыми руками прикоснется к чреву земли, пробудит в ней боль — страшный джинн очнется в глубине, сбросит с плеч сковывающую его дремотную вялость и ринется наверх.
Под ногами раздался гулкий толчок, потом еще один, еще и еще… Бурильная труба выползала теперь из скважины свободно, не застревая в устье — свечи тянулись одна за другой, убыстряя и убыстряя свое движение. А потом они обломились, и оставшийся в скважине стометровый конец вдруг с тяжелым свистом взметнулся в небо, лица рабочих обдало знакомо-резким запахом газа, потом пылью выбрызнуло первые капли нефти, и все тело земли, всю тром-аганскую тайгу, все реки и поляны, болота и озера заставил вздрогнуть, всколыхнуться вязкий, всепоглощающий взрыв, в грохоте которого мгновенно потонуло все… Вскинулось вывернутое из мостков огромное бревно — целая лесина с торчащими в стороны острыми суками скоб — и, медленно перевалив через дрожащие перильца, ухнуло телом о мерзлую почву.
Мимо Жименко скачками пронесся дизелист Косых, тускло блестя в темноте зубами, за ним мазутным крылом волочилась телогрейка, которую он, зажав в руке, тащил за собой.
Жименко сбежал с мостков, оглянулся — настил, едва освещенный фонарями, стал разваливаться на глазах, доски отпрыгивали в стороны и, вихляясь в воздухе, уносились в тайгу; потом рядом с телом вышки поднялся черный куржавистый столб, скрылся в выси, взметнулись большие темные предметы — обломки трансмиссии, — со звоном стукнулись о перекладины вышки в том месте, где находилась площадка верхового. И словно выпалило орудие — фонтан взорвался розовым пламенем, высветил тайгу на многие километры. Жименко отбежал к опушке и упал в сырую, остро пахнущую свежими, будто бы только что принесенными из леса, грибами канаву. Когда выглянул, чуть не закричал от боли — лицо обдало колючим жаром. Дымилась густыми клубами земля, быстро таял снег. Он расстегнул на себе телогрейку и натянул ее на голову, потом, прыжком выскочив из канавы, побежал к домикам. На бегу увидел, что от домов тоже отделяются черные муравьиные фигурки людей, бегут к Тром-Аганке, к оранжево поблескивающей светом опушке тайги.
— Куда же они? — беззвучный вопрос застрял на языке.
Жименко бежал, чувствуя, как колотится в груди поизносившееся сердце, слабеет прерывистое дыхание и противная тошнота подступает к горлу.
Он добежал до крайнего домика, у которого были настежь открыты двери, а внутри никого, увидел на столе выстроенные в длинную ветвистую дорожку костяшки домино. На лавке лежала ощипанная птичья тушка, и углу стволом к стене притулена малокалиберная винтовка с продетой в ушки веревкой, заменяющей ремень.
«Косых. Это его винтовка», — как о чем-то постороннем, подумал Жименко…
А Косых в это время сидел за толстым кедровым пнем на окраине тайги и звонко икал, неотрывно глядя на высокое зарево фонтана. На глазах его пламя высветилось ярким — рвануло бочку с соляркой. Сорокаметровая буровая вышка раскалилась до малиновой красноты и стала беззвучно стекать вниз к подножию пламени, потом долго еще чернел высокий угловатый корпус трансмиссии, не желавший поддаваться огню. Но и он вскоре раскалился, засверкал искрами-звездами, пламя подпрыгнуло еще выше, будто снизу невидимый кочегар подкинул горючего, грохот усилился, от него заныли барабанные перепонки. Пораженный этой картиной, Косых попятился от кедрового пня в глубину тайги, спотыкаясь о валежины и оскальзываясь на обледенелых куртинах, потом вдруг сорвался и с отчаянным криком покатился куда-то вниз по пологому склону, увидел, как его ноги, обутые в сапоги, по колено погрузились в воду.
«Тром-Аганка», — мелькнуло в голове.
А из-под ног стремительно метнулось в сторону сильное тело большой рыбы. Рыба проскользила по поверхности воды несколько метров, потом, звучно шлепнув хвостом по глади реки, ушла в глубину. Косых успел заметить толстые ребристые шипы на рыбьей спине. Осетр!
Косых вылез из воды и, кряхтя, цепляясь руками за ветки кедрача и краснотала, стал выбираться наверх. Там увидел в неровном свете, что голенище правого сапога разрезано, будто располосовано тупым предметом. Осетр зацепил шипом. Косых стащил один сапог, вылил из него воду. Из второго, рваного, выливать не стал, а, ступив на валежину, постучал о нее несколько раз каблуком, и каждый раз сквозь дыру в голенище с хлюпаньем выплескивалась вода.
Тут он и вспомнил о товарищах, которых оставил на буровой. Как они там?
Сазаков добежал до опушки вместе с Колышевым и Кедой, и теперь, печальный, с кристально прояснившимся мозгом, сидел на холмике-«пятачке» и безучастно, не ощущая ни мокрой стылой земли под собой, ни сильно припекающего жара, бросающего на его лицо солнечные отблески, дымил толстой, разбухшей от влаги сигаретой, пряча стреляющий вонючими кольцами красный огонек в рукаве. Он не испугался ни взрыва газа и нефти, выхлестнувшихся из глубин, ни того, что так неожиданно открыл месторождение… Он сидел безучастный ко всему происходящему, казнился, прислушиваясь к грохоту горящего фонтана и одновременно к громкому путаному разговору, который вели Кеда и Колышев. Первый испуг у них уже прошел, осталось острое любопытство.
— Слушай, какая высота у кедра? — непонятно зачем интересовался Кеда.
— У кедра? Ну, метров двадцать пять, — ответил Колышев.
— Значит, средний рост у тайги — двадцать пять метров.
— А что?
— То. Высчитываю высоту пламени. В шесть раз пламя выше тайги. Выходит, метров полтораста…
— Ну?..
— Не нукай, здесь лошадей нет, — с раздражением произнес Кеда. — А температура пламени, как думаешь?
— На расстоянии? Градусник ходячий… Тыщи две.
Кеда поплевал на палец, выставил его перед собой.
— Ветра нет. А мороз?
— Градуса два.
— При минус два на метр пространства клади пять градусов жары. От нас до фонтана четыреста метров. Две тысячи градусов, да прибавь еще пятьсот для первоначального обогрева… — Он умолк и оглянулся на одинокого Сазакова. Тот, увидев, что на него смотрят, оперся рукой о землю, ощутил, как под пухлыми буграми ладони мягко лопнули раздавленные дробины шиксы, и это вызвало у него гадливое чувство, будто подавил каких-то жучков, он отдернул руку и посмотрел на нее — ладонь была разукрашена горьким черно-синим соком. Он поводил ею по снегу, очищая от въедливой сукровицы, потом рывком поднялся.
— Что делать будем? — спросил он.
— На рацию надо идти, — сказал Кеда. — Давать знать о пожаре. Помогут…
Сазаков постоял несколько секунд с опущенной головой, потом неловко переступил с ноги на ногу, будто школьник, и произнес со злой печалью:
— Зачем я закачивал облегченный раствор? Но кто знал, что здесь нефть?
— Не горюйте. Нет худа без добра, — успокоил его Кеда.
Сазаков, не отвечая, направился сквозь редколесье к домам, хватаясь руками за стволы деревьев, опираясь на них, а со стороны казалось, что он раздвигает эти деревья, расчищает дорогу. Кеда и Колышев пошли следом.
По расписанию буровые бригады выходили на связь в шесть вечера и в двенадцать ночи, в десять же был выход необязательный, аварийный — на случай, если в буровой ушибется кто или кончатся продукты. Как правило, десятичасовой эфир пустовал, переговаривались далекими голосами чужие службы. Васильич, человек старой закваски, весьма пунктуальный мастер бригады, в которой находился заместитель начальника главка Чертюк, включил рацию на всякий, что называется, пожарный.
Когда несколько лет назад обязательный десятичасовой сеанс перевели на аварийный, мастер был даже огорчен. Поначалу он каждый день выходил в этот час в эфир, но потом, получив нагоняй от главного инженера, перестал передавать сообщения о проходке, о бурении пластов, перестал в этот час жаловаться на нехватку горючего и пара, но подслушивать эфир не перестал.
В этот раз он вернулся с буровой к себе в балок к десяти, стер мокрым веником крупные грязные следы с линолеумного пола, принес из бочки воды и, радуясь тому, что остался один и никто не допекает его вопросами и просьбами, подсел к столику. Щелкнул рычажком рации.
Рация была старая, ламповая, нагревалась не сразу — три — пять минут проходило, прежде чем в трубке неясно проступали треск, завывание, попискивание морзянки, искаженные голоса.
И сейчас мастер также услышал голос, вначале далекий, а потом быстро приблизившийся, загрохотавший барабанно.
— ЕРС — ноль-два, ЕРС — ноль-два, я ЕРС-двенадцать. Повторяю сообщение… Повторяю сообщение.
Насторожившийся Васильич проворно выдернул из стола разлинованный бланк наряда, перевернул чистой шероховатой стороной кверху и, взяв на изготовку шариковую ручку, царапнул заостренным ее концом несколько раз по столу, очищая шарик от прилипших пылинок:
«В восемь часов сорок минут на буровой номер двенадцать неожиданно обнаружена нефть. Ударил фонтан. Через несколько секунд после появления газа и нефти вспыхнул огонь. Оборудование буровой сгорело. Все люди целы, живы и здоровы. Раненых и обгоревших нет. Срочно прошу помощи. Мастер бригады номер двенадцать Сазаков. ЕРС — ноль-два, я ЕРС-двенадцать… Как поняли меня? Прием!»
В ответ послышался хрипловатый, сдобренный басовитым потрескиванием голос дежурного радиста, подтверждающий, что он принял сообщение. Мастер пробежал глазами по строчкам, сотканным из аккуратных маленьких буковок, потом, отставив листок от себя на вытянутую руку, перечитал текст. Вдруг у него кольнуло сердце, на лицо надвинулась тень. Господи, ведь на двенадцатой работает верховым его внук Витька Юрьев. Как он там? Но ведь раненых-то нет… Мастер растерянно огляделся.
— Надо начальство поднимать…
Нагнулся, подтянул сползающие книзу голенища старых сапог и двинулся к двери, чувствуя, как спину под лопатками начинает прожигать противный холодок. Он протопал по тротуарчику к балку Чертюка, прислушиваясь к грохоту собственных сапог и одновременно к звону звезд, уже проступивших в расчищенном к ночи небе, подумал, что почему-то раньше никогда не слышал звона звезд… Приблизившись к балку, стукнул костяшками пальцев по двери и, скорее угадав, чем услышав, негромкое «войдите», толкнул дверь. В балке было словно в Африке — такая стояла жара. Чертюк полулежал на кровати и, расстегнув рубашку, растирал плечо; сквозь пальцы виднелся бугристый, грубым жгутом сросшийся шрам. «Рана-то с Отечественной, должно быть», — зачем-то подумал мастер, а Чертюк, словно бы устыдившись своего шрама и расстегнутой голой груди, виновато улыбнулся и скованным голосом пригласил мастера сесть.
Но тот не сел, а, разгладив в ладонях листок с сообщением, протянул его Чертюку.
— Вот, Федор Федорович, вышел в десять в аварийный эфир, — сказал он дрожащим голосом, — и запеленговал, так сказать. Двенадцатая буровая передала в экспедицию…
Чертюк, с лица которого еще не сошла виноватая улыбка, расправил листок и словно споткнулся глазами о ровные ступеньки строчек. Откинув бумажку на стол, стал болезненно бледнеть скулами.
— Где пилотов расквартировали? — спросил он, будто вспомнив, что при нем есть вертолет.
— Недалеко, второй балок с краю отвели. Что? Нужны?
— Командир экипажа — да, остальные — нет, не нужны.
— Сейчас пошлю, кликнут, — заторопился мастер.
— Пожалуйста, — попросил Чертюк.
Вскоре пришел вертолетчик, огромный человек в куртке с цигейковым воротником и короткими рукавами, из которых по запястье вылезали громадные кулаки, вошел молча и, не говоря ни слова, уселся на табуретку, упершись кулаками в колени.
— Ночью летали когда-нибудь? — спросил Чертюк.
Вертолетчик поднял кулак. Не разжимая пальцев, пригладил волосы.
— Когда в военной авиации служил, летал.
— А сейчас могли бы?
— Мог бы, да не разрешат.
— А если я по рации добьюсь разрешения?
— Бесполезно. Из-за вас же и не разрешат.
— А на свой страх и риск?
Вертолетчик опять пригладил кулаком волосы.
— Не могу. Узнают — спишут. А если спишут…
Он не договорил и так глянул на Чертюка, что стало ясно, чего больше всего боится этот огромный и, наверное, смелый человек. Чертюк подумал: «Если боится, значит, из военной авиации его наверняка списали за какой-нибудь подобный полет. А теперь, один раз обжегшись на молоке, на воду дует».
— Значит, только завтра? — сморщившись, спросил он, сожалея, что не сможет сегодня улететь на пожар, не сможет поддержать людей… Самому Чертюку нефтяные фонтаны были знакомы, более того, в Баку он окончил курсы «для высшего командного состава» как раз по тушению подобных пожаров.
— Далеко лететь? — спросил вертолетчик.
— Километров двести.
— Куда именно?
— На двенадцатую буровую, — сказал стоящий у двери мастер. — На Тром-Аганке это…
Вертолетчик помолчал, что-то высчитывая, потом разлепил припухлые губы.
— Пятьдесят километров прибавьте. Двести пятьдесят будет, — поднялся, сунул руки в карманы куртки. — Случилось что?
— Пожар, — вновь подал голос мастер.
— Та-ак, — протянул вертолетчик, тряхнул головой, и на лице его появилось упрямое, даже чуть обозленное выражение. — И-эх, была не была!
И, не спрашивая согласия Чертюка, который после разговора мог переменить решение — лететь ночью на вертолете, не оборудованном специальными навигационными приборами, — жизни может стоить, — вышел из балка.
Чертюк начал торопливо складывать в портфель дорожные причиндалы — бритву, книги, зеркальце, носовые платки, прочую мелочь, взятую из дома, и одновременно думал о том, что каждое новое месторождение — это обязательно новый пожар. Огонь и нефть всегда сосуществуют рядом.
Когда открыли Уренгойское месторождение — около поселка Тарко-Сале на берегу реки Пур-пе, вырвался из-под земли газ и сразу же вспыхнул… На месте буровой образовался кратер, который все расширялся и вскоре соединился с рекой. Вода вошла в кратер, и газ пробивался сквозь речную толщу. Зрелище было пугающим: ненцы, привозившие на упряжках оленину, становились на колени, видя огромный, занимающий полнеба столб пламени, черно-рыжие космы, отлетающие на рябоватую поверхность. Пур-пе. Фонтан задавили лишь спустя полгода после злополучного ночного выброса. Сейчас на его месте — целое озеро, круглое, как монета.
Чертюк торопился, и собственная нервозность, болезненное внутреннее состояние казались ему какими-то жалкими, суетливыми — Чертюк был от природы человеком деликатным и смущающимся, — сейчас его, например, смущало присутствие Васильича, бестолково застывшего у двери, и он не мог отправить его назад — почему-то не хватало пороха. А тут еще платочки, носочки, зеркальце — будто он холеная барышня, не проживет в тайге без надушенной батистовой тряпицы, и Чертюк мысленно поругивал жену… Он попробовал отвлечься, вновь стал думать о пожарах, о людях, работающих на нефти. Да, нефть и огонь всегда сосуществуют рядом — с тех пор, как только человек вонзил в земную толщу буровые долота, чтобы напоить прожорливые двигатели автомашин и тракторов, накормить турбины самолетов и кораблей, добыть сырье для производства духов и тончайших синтетических тканей.
Летопись нефтяных и газовых промыслов — это не только внушительные колонки цифр добытых земных богатств, это еще и трагический перечень огромных и злых пожаров. Один из самых страшных пожаров случился на скважинах в районе Мексиканского залива. Там взбунтовалась одна из скважин компании «Шелл», ударил нефтяной фонтан, который сразу же превратился в факел. Первые вести об этой катастрофе были краткими и горькими: «Четыре человека погибли, тридцать два тяжело ранены…» За первой скважиной запылали соседние, и вскоре огромный участок земли на берегу Мексиканского залива представлял сплошное море огня. Тяжелый маслянистый дым пожара, гонимый ветром, двинулся на Новый Орлеан.
Справиться с огнем удалось очень не скоро, пришлось бурить новую, так называемую наклонную скважину, закачивать в нее бентонитовую глину…
Чертюк вспомнил некоторые детали борьбы с этим пожаром, о которых читал сам, вспомнил, что тушили его шестьсот пятьдесят первоклассных специалистов, появившихся на пожаре спустя несколько часов; вспомнил, что одну скважину удалось накрыть с вертолетов металлической крышкой; что нефть сильно загрязнила море. Судам невозможно было приблизиться к берегу, потому что в огне море кипело, и долго еще не могли определить, из какой скважины нефть стекает в залив — компании «Шелл» пришлось распылить специальный препарат, и два судна буксировали огромный плот, на котором стояли баки, а команда вручную очищала море от густой нефтяной пленки…
По причиненному ущербу этот пожар сравнивают со знаменитым лесным пожаром 1969 года в Мексике. Убытки в долларах обозначены восьмизначным числом…
— Да. Восьмизначным числом, — вслух повторил Чертюк, застегивая замки портфеля…
— Поосторожнее там, — предупредил мастер и вздернул вверх обросший сахарной щетиной подбородок, указывая на чернеющее в окне балка небо. — Пусть повыше вертолет поднимут, чтоб издали пламень увидеть. Огонь, он ночью заметен километров за сто, как пить дать. Не менее. И еще… Федор Федорович, у меня к вам просьба. На двенадцатой буровой внук мой… Витька… Юрьев. Человек он молодой, родительского окорота нет, полезет куда не следует. Присмотрите за ним, а? А то никого с ним рядом.
Чертюку стало теплее от этой дедовской заботы, и недавняя досада исчезла совсем.
— Ладно, — сказал Чертюк. — Обещаю. Присмотрю.
— Тогда ни пуха, — тихо сказал Васильич и первым протянул Чертюку руку, тот подал ему свою, ощутил ладонью твердые, как дерево, мозольные бугры на ладони мастера.
— А вам счастливо оставаться, — сказал он. Потом оглядел балок — не оставил ли чего; подумал с сожалением, что работу свою на этом месторождении не успел закончить и на совещание в главке он выйдет неподготовленным.
На улице Чертюк подивился чистому, густо усеянному звездному небу, и ему припомнился разговор с белесым вертолетчиком — ни он, ни вертолетчик не сказали ни слова о погоде, будто ее не существовало вовсе. Никогда не вспоминаешь о погоде, если она хорошая, и последними словами клянешь, когда она оказывается нелетной, — в таких разах погода всегда на уме.
Ми-4 стоял на ровном, хорошо утоптанном пятачке, расположенном на берегу озерка-старицы, самого вертолета не было видно, но горел заметный издали синий огонек в пилотской да светился фонарь в распахнутой настежь грузовой кабине, похожей на судовой трюм, выхватывая из темноты окрашенную в бойкий канареечный цвет скамейку и облупленный бок огнетушителя.
Чертюк, уцепившись за поручни, забрался в трюм, а когда уселся на скамейку, поморщился от боли, впившейся в раненое плечо. В трюм заглянул вертолетчик, удивленно свел светлые, почти невидные на лице брови.
— Уже?
Чертюк кивнул.
— А я думал, вы собираться долго будете…
— Как видите, нет. — Чертюк поднял воротник пальто, отгораживаясь от всего окружающего. Ему необходимо было собраться с мыслями. Вертолетчик истолковал его жест по-своему.
— Взлетим, печи включим. Теплее станет.
— Скорее бы, — не желая разубеждать его, отозвался Чертюк.
Тяжело заерзал, заворочался винт над потолком, в выхлопных трубах защелкали дымные выстрелы, корпус вертолета задрожал, затрясся, будто в падучей. Пока гоняли двигатель на разных оборотах, Чертюк углубился в себя и пропустил миг, когда отрывались от земли, — выглянул в иллюминатор, а огни буровой уже исчезли из виду, лишь смутно ощущалась невидимая, погруженная в непроницаемую сажевую мглу тайга. Он прислушался к стуку двигателя, и вдруг у него в ушах возник знакомый маршевый ритм — вертолетный гул способен настроить либо на сон, либо на музыку.
Минут через двадцать к нему опустился из кабины бортмеханик, прокричал на ухо:
— Огонь уже виден! Но еще далеко!
Чертюк взглянул в иллюминатор — за бортом по-прежнему черная ночь, и по-прежнему никакого проблеска, кроме звезд.
— Вы в кабину ступайте. Отсюда не увидите, а оттуда видно.
Чертюк поднялся по лесенке наверх. Лица пилотов были слабо высвечены горящими приборными циферблатами. Звонко щелкал какой-то счетчик. Чертюк стал вглядываться в ночь. Собственно, самого пламени еще не было видно — просто метались по горизонту розовые сполохи, будто солнце играло за далеким краем земли.
— Еще лететь и лететь, — выпалил над ухом белесый вертолетчик.
Эх, пожар, пожар… Говорят же: «Каждому месторождению — свой пожар», или: «Каждой скважине — свой факел». При обработке скважины в специально вырытый земляной бассейн выливается примерно шестьсот тонн нефти-сырца. Нефть эта густеет до вазелинового состояния, хоть на хлеб мажь, потом ее сжигают. Многие дни она чадит, заплевывая копотью деревья. Мегион, Нижневартовск, Сургут по ночам стиснуты сполохами огней — горит попутный газ — драгоценное топливо, прекрасное химическое сырье. Ну, в Сургуте, правда, эту проблему решили — построили огромную ТЭЦ, в газетах о ней много писали, правительство приезжало. А в других сибирских городах? Нигде — ни в Башкирии, ни в Средней Азии, ни в Азербайджане, ни в Белоруссии — не сжигают газ так безжалостно и откровенно, как в Сибири. Огненные сполохи стали привычной частью пейзажа, вот ведь как! Не притерпелись ли мы к пожарам?
Не знали в эту минуту ни Сазаков, ни Два К, ни белесый вертолетчик, ни мастер Васильич, ни сам Чертюк, никто еще не знал, что уже вскинулись дежурные аэропортов в Тюмени и Нижневартовске, что тревога дошла до Москвы, что с лихорадочной быстротой уже начали грузить на баржи громоздкое оборудование, чтобы успеть до ледостава забросить в Тром-Аганку, за две с половиной тысячи километров. По тревоге подымались спецотделения и пожарные части. Словом, в эту минуту делалось все, чтобы помочь оказавшейся в беде буровой.
Тревожным и ой каким долгим показался ночной полет Чертюку, наверное, из-за того, что был опасен, а может, потому, что он не переносил темноты… Чертюк облегченно вздохнул лишь тогда, когда пошли на посадку, полукругом огибая яркий, ярче горящего ацетилена факел, плоский, верткий, как рыба угорь, и, как рыба угорь, длинный. Сквозь иллюминатор лицо обдало жаром, и Чертюк прикрылся ладонью, стараясь рассмотреть факел, но в это время Ми-4 развернулся хвостом к огню, понесся совсем низко над землей к домам — командир искал площадку поудобнее. Перед глазами мелькали светлые пятна камней, блестко мокрая от растаявшего снега земля, пронеслась поленница дров, на которой болтался красный, с облохмаченными краями флажок, за поленницей Чертюк совсем близко увидел влажный бревенчатый бок избы.
«Откуда здесь избы? — подумал Чертюк. — Они что, хоромы понастроили себе? Чепуха какая-то…»
Вертолет, растопырив широко расставленные лапы-колеса, осторожно опустился неподалеку от поленницы, подняв столб сырого песка, пулеметной очередью пробарабанившего по борту машины и залепившего оконце, в которое глядел Чертюк.
Сверху спрыгнул бортмеханик, толкнул ногой дверцу. Чертюк поднялся и хотел было выйти, но бортмеханик вытянул перед ним руку, останавливая, а потом растерянно взглянул на потолок, где дрожали, как гитарные струны, тросовые тяги. Бортмеханик, сорвавшись с места, взлетел по лесенке в кабину, но тут же скатился вниз, сказал растерянно:
— Выключили мотор, а он почему-то работает…
— Это фонтан грохочет.
Бортмеханик выглянул наружу и успокоенно махнул рукой — над самым выходом, то тяжело наклоняясь к земле, то вскидываясь вверх, повисла остановившаяся лопасть.
— Смотрю на приборы — двигатель вырублен, а машину, — бортмеханик стер пот со лба, — трясет и трясет. На звук мы не обращаем внимания, только на вибрацию.
Сбоку от поленницы, низко пригибаясь, бежал человек, придерживая руками сползающую с головы каскетку.
— Кого привезли? — хриплым голосом спросил он и облизал росные от пота губы. Широкое лицо показалось Чертюку смешным: нос маленький, глазки маленькие, губы тонкие, а лицо — как рулевая баранка самосвала.
Бортмеханик стрельнул глазами в сторону Чертюка.
— Вот товарища к вам…
И не договорил, потому что Чертюк перебил его:
— Заместитель начальника управления…
— Товарищ Чертюк! — подхватил широколицый и, как почудилось Чертюку, яростно сверкнул своими птичьими, прямо как у воробья, глазами. — Я мастер бурбригады Сазаков.
Последним в поселок бурильщиков, убедившись, что ничего опасного нет, вернулся Иван Косых. Как ни в чем не бывало, он напился воды в сенцах, громыхая кружкой о ведро, а войдя в комнату, увидел Поликашина, небрежно повел головой в сторону факела.
— Во огонек, а?
Поликашин не ответил, он, сумрачно нахохлившийся, сидел в углу, притулившись спиной к выступающему из стены горбатому бревну.
— Что молчишь, дед? Язык проглотил? — Косых, не дожидаясь ответа, шаркнул распоротым сапогом по полу. — Видал, дед, чтобы осетр так сапог сумел распороть? До кости мог зацепить…
— А что, разве осетр? — холодно спросил Поликашин.
— Черт его знает. Может, и железяка, — Косых поморщился, — зацепил не помню где. А осетр мне рвал сапог вообще-то. Было такое, когда в рыболовной артели трубил. Только резиновый сапог-то…
— Трубил ли? Может, браконьерил?
— Опять двадцать пять! Тебе говоришь: белое, а ты талдычишь о черном…
Поликашин шевельнулся в углу, выглянул в окно, блики разбежались по его лицу, делая неузнаваемым, чужим.
— Чего огонь-то не зажигаешь? Фонтан и светит и греет? — хмыкнул Косых.
— А чего зря электро жечь? Годится еще…
— Экономный ты у нас.
— Не тебе чета… Свое-то ты до полушки считаешь, а чужое…
Добродушие с Косых как ветром сдуло. Он метнулся в угол, ухватил Поликашина за борт ватника.
— Ну повтори!..
— А что повторять-то? — Поликашин спокойно оторвал руки Косых от ватника, проговорил, как обычно, свежо и ровно: — Не распускайся-кось, Аника-воин. Если что, окорот найдется.
Косых круто, как солдат на учениях, повернулся. Сдерживая себя, сказал миролюбиво:
— Язык без костей, им до бесконечности молотить можно. Взял бы ты, дед, свою высоконравственную фразу назад, а?
— Слово не птица, — отозвался Поликашин, — вылетело — уже не вернешь.
— Ладно, философ, — сказал Косых остывшим голосом, — копалуху что ж не сварил?
— Вари сам.
— А ты что, моралист, не будешь мясо?
— Не буду.
— Сыт?
Поликашин не отозвался.
— А кто на вертолете пожаловал? Начальство?
— Начальник…
Косых с придыханием зевнул:
— Пока поспим. Минут шестьсот.
Поликашин шевельнулся, провел ладонью по столу, смахивая с него хорошо видимые в свете фонтана хлебные крошки.
— За копалуху тебя под товарищеский суд подвел бы…
— Больно жирно будет, — отозвался Косых. — Теперь не до товарищеского. Теперь кое-кого настоящим судом судить надо.
В другой избе тоже шел разговор. Едва Федор Федорович Чертюк появился в ней, как попросил пожарче растопить печь, затем, сняв шапку и расчесав седину, спросил у Сазакова, в напряженной позе стоявшего посреди комнаты:
— Как получилось, что ударила нефть? А? Да садитесь же вы! Буровую уже не спасешь, и нефть назад не загонишь.
Сазаков присел на табурет, стоящий к нему ближе других, каскетку пристроил на плотно обтянутом штаниной колене.
— Кто ж знал, что здесь нефть есть? — бормотнул сбиваясь; он почувствовал робость перед этим седым и много повидавшим человеком, облеченным большой властью. — Скважина разведывательная. Геология для нефти неподходящая. Бурим же, чтобы убедиться: нефтью не пахнет. А ею вон как запахло… Земля, куда ни ткни буром, всюду нефтью отзывается.
— Глину закачивали? — Чертюк поднялся и, морщась и покрякивая, стянул с себя пальто, свернул его вдвое, положил на кровать.
— Закачивали. — Сазаков нащупал глазами в ноздреватых досках пола неровно обрубленную огромную шляпку гвоздя, окаймленную блеклым ржавым пятном, похожим на силуэт женской головы, и теперь не сводил с него глаз, будто в пятне этом, в шляпке гвоздя заключалась суть ответа. — Я виноват в том, что скважину перелило. Только я…
— Виноваты, не виноваты — не разговор. Думаю, что не виноваты, — непривычным для себя жестким тоном (ох, как он не любил этот тон и как редко к нему прибегал) проговорил Чертюк. — Конкретно, в чем?
— Велел закачивать в скважину облегченный раствор.
— Так. Для ускорения?
— Но никто же не ожидал нефти. Скважина бурилась как пустая. Как непродуктивная. Не ожидали мы нефть, — повторил Сазаков горьким, будто от табака охрипшим, голосом, — нет…
— «Не ожидали», — передразнил Чертюк. — А в результате — целое месторождение. С какой глубины пошла нефть?
— С малой… С девятисот девяноста метров.
— Совпадение какое — облегченная глина и нефть на архималой глубине. Один случай из миллиона. М-да! Идите-ка вы отдыхать. До шести утра. В шесть — аврал. Начнем расчищать площадку…
Наклонившись, он выглянул в окно, всмотрелся в огромный беснующийся язык, в раскаленные, густо переплетенные полосы железа, поваленные на землю, в мрачную глыбу сгоревшей трансмиссия, увидел косматую, плывущую с запада шеренгу облаков, будто спешащую к огню погреться…
Сазаков почти беззвучно встал с табуретки и вышел. Чертюк оперся руками о вымытый до белесости стол, подумал, сколько богатства псу под хвост уходит. Ежесуточно.
— Ежесуточно, — подтвердил он вслух, глядя, как на язык пламени уже надвинулся край облаков, и огонь легко пробил его, и красный вымпел пламени заметался вверху, слабо просвечивая сквозь плотное ватное сито.
Много пожаров видел Чертюк в своей жизни — не пересчитать. Он поморщился от проколовшей плечо боли — в который уже раз за сегодняшний день. Боль тоже напомнила об огне, о том, как прорывались они в горячем бою из окутанного дымными космами Днепропетровска к усыпанному осколками речному берегу и первыми переправились на ту сторону, еще занятую врагом. И был рукопашный бой в окопах, жестокий и страшный. Бились кто чем — штыками, саперными лопатками, прикладами винтовок и автоматов. У лейтенанта Чертюка кончились в пистолете патроны, и запасные обоймы были все расстреляны, и он дрался рукояткой, добавляя кулаком, благо силы было хоть отбавляй. А сзади шел ординарец Федя Свищев, прикрывая его, орудовал автоматом, как палицей. И не было в этом странном бою выстрелов — раздавалось лишь сопение, тупые, приглушенные удары, мат да редкие вопли раненых. А потом из боковой ниши выскочил шальной гитлеровец в мокрой и вонючей от пота майке и всадил Чертюку штык в плечо, выдернул и замахнулся во второй раз, и была бы крышка командиру роты, не подскочи Свищев, ударивший гитлеровца расщепленным прикладом автомата. Тот лишь ойкнул сдавленно, заваливаясь на спину… Чертюка переправили через Днепр в медсанбат, а оттуда в госпиталь, и он потерял следы своей роты.
В эту ночь он почти не уснул — до утра пролежал на койке вверх лицом, оглаживая раненое плечо, и забылся уже перед самым рассветом. Но, когда забылся, раздался грохот, будто ахнул залп, от которого Чертюк мгновенно вскочил на ноги, шало закрутил головой. В стене избы, пропоров бревна, как снарядом, застрял синевато-серый камень, окутанный дымом. Еще секунду назад он находился в глубине, фонтан выплюнул его и с силой, как снаряд, всадил в избу, находившуюся к нему ближе других.
Вспыхнул сухой мох в пазах бревен. Чертюк схватил с печки чайник, плеснул через край. В лицо со злым постреливанием ударил пар, ожег щеки. Чертюк, откидываясь назад, плеснул еще.
Потом, уже успокоившись, он подумал, что, доверни камень тридцатью сантиметрами правее, угодил бы в него как пить дать. Мог бы и ноги оторвать, и оторвал бы, в стене избы застряла лишь половина камня, вторая, в ворохе стеклянных брызг, лежала у противоположной стенки. Окно от удара — вдребезги, хрустальное крошево блестело не только на полу, но и на столе и на одеяле.
Чертюк заткнул окно подушкой. «Придется запретить хождение любопытных по «фронтовой» стороне поселка — опасно», — устало заключил он.
Утром Чертюк облачился в грубую, пахнущую мышами и чем-то залежалым спецовку, напялил положенную по инструкции пластмассовую каскетку и стал мало чем отличаться от рабочих.
— Бульдозер на ходу? — прокричал он Сазакову, тот в гуле фонтана ничего не услышал, крикнул что-то в ответ, но безголосо: люди в этом страшнейшем грохоте походили на выброшенных из воды рыб — открывались рты, и двигались губы, голосов не было слышно. Ревел фонтан. Содрогалась земля под ногами…
Сазаков тронул себя пальцем за ухо, показывая, что ничего не слышит, потом, порывшись в кармане, подал Чертюку блокнот, покрытый разводами машинного масла.
«Пора расчищать площадку. Бульдозер на ходу?» — написал Чертюк крупно и вернул блокнот мастеру. Тот кивнул несколько раз подряд, показывая, что бульдозер есть и что он на ходу. Губы его шевельнулись — Сазаков что-то произнес… Что? Не разобрать. Чертюк вспомнил, что в Москве в министерстве работает совершенно глухой тридцатилетний инженер — пострадал, когда воевал с нефтяным пожаром на Мангышлаке; вспомнил, как сам, вернувшись с Пур-пе, четыре дня не слышал улицы — ни гудков автомашин, ни звонков трамвая, ни голосов прохожих. Тоже оглох.
«Закажите по рации танковые шлемы. Иначе все мы оглохнем», — написал на блокнотном листке и показал Сазакову. Тот еще раз наклонил голову.
Минут через двадцать мимо поленницы прополз беззвучный бульдозер, посверкивая траками, двинулся к горящей скважине. Нож вгрызся в поваленное наземь дерево, поддел его вместе с какими-то проржавевшими до дыр коробками, поволок к Тром-Аганке, спихнул вниз, вероятно в воду. Потом бульдозер попятился обратно. Чертюк огляделся — опушка тайги отступала от скважины довольно далеко, значит, не придется валить деревья, специально расчищать «жизненное пространство», слева прорехой уходила в тайгу дорога. «Видать, к старой буровой», — подумал он… Потом вновь взял в руки блокнот и написал: «Откуда здесь деревня? Она что, брошенная?»
Сазаков, приладив блокнот на колене, поплевал на огрызок, вывел: «До нас здесь целый год сейсмики жили. Они и построили». Потом поскреб пальцем лоб, добавил: «Нам деревня по наследству досталась».
«Богато живете! — написал в ответ Чертюк. — Пойдемте смотреть вертолетную площадку».
Едва миновали дома, как грохот ослаб, перестал забивать уши, хотя, странное дело, в самих домах грохот был едва слышен.
— Тут у нас целый аэродром, — пояснил Сазаков. — Сейчас придем, увидите. Вон, за бугром, поле…
Вдруг Сазаков остановился.
— Фед Федрыч, подождите. Я на всякий случай ружье прихвачу! — прокричал он. — Тайга ведь!.. — И вприпрыжку понесся к своему увенчанному радиоантенной дому. Едва войдя, выскочил, таща на плече хлопающую по заду двустволку и набитый картонными патронами пояс. Шумно пыхтя, догнал Чертюка. — Чем черт не шутит, — он ударил ладонью по прикладу двустволки. — Тайга ведь.
Довольно хорошо укатанная поляна, которую Сазаков назвал аэродромом, устраивала Чертюка — площадка ровная, песок мелкий и твердый, малость прихваченный морозом. Явно здесь раньше было нечто похожее на аэродром — даже кое-где вешки сохранились; надо лишь подрубить несколько новых и поставить их на линии, привязать цветные флажки. Сюда и самолеты и вертолеты сажать можно. Все типы, кроме тяжелого транспортного Ми-6, — а ему доставлять бульдозеры, пожарные машины, лебедки и краны, новую буровую вышку, которая понадобится, едва огонь загонят в отводные трубы, — поэтому для Ми-6 придется отвести площадку в другом месте и выложить ее бетонными плитами. Сазаков словно прочитал его мысли.
— Для «Михаила шестого» есть хорошая плешка.
— Как вы сказали?
— Плешка. «Пятачок», что ли…
— А вертолет как назвали?
— «Михаилом шестым». А что?
— Как царя величаете.
Они прошли по обочине площадки, оставлял за собой частую строчку следов.
Обещанная Сазаковым плешка была площадкой, припорошенной ослепительно белым, не стаявшим еще снежком: жар сюда не доставал… От плешки тянулась в сторону кривая просека, сворачивала к домам.
— Плиты, может, и не понадобятся, — сказал Сазаков. — Бревнами выложим. Все равно просеку расширять придется.
— Добро, — кивнул Чертюк.
Вдруг Сазаков метнулся вперед, остановился шагах в двух от Чертюка и, наклонившись, стал рассматривать след на снегу — отпечатки лап были длинными, сильно вдавленными, с глубокими царапинами в «изголовье», оставленными когтями.
— Косолапым пахнет, — прокричал Сазаков. — След свеженький. И псиной отдает. Кружит гад возле деревни, похоже, не ляжет на зиму… Шатун. Опасный медведь.
«На фонтане все опасно, — тяжело подумал Чертюк, — огонь, газ, камни, вылетающие с километровой глубины, а теперь вот медведь».
— Человека поджидает. Шатун, который вовсе не ложится, самый злой. Есть еще шатун-лентяй: берлогу себе не строит, выпадет снег, зароется кое-как, а ударит мороз, зад припечет, вот он от холода и просыпается. Вскакивает да идет куролесить по тайге. Не приведи бог встретиться в такое время с ним. Осторожнее, Фед Федрыч, — предупредил он, — к кустам не подходить.
Чертюк отступил от плотно-зеленой изгороди стланика, на крыше которого лежала кедровая шишка с ершисто раскрытыми гнездами, в притемненных пазах виднелись глубоко утопленные в них орехи. Он посмотрел на нее с недоумением — как это так, нельзя взять? Увидел краем глаза, как Сазаков, быстро переломив двустволку, сунул в ружье патрон, потом, не глядя, выдернул из кармана второй и тоже загнал в ствол.
— Совсем запахло медведем? — спросил Чертюк и… осекся.
Из-за края стланика, как раз там, где лежала набитая орехами шишка, показалась крупнолобая голова, шишкастая от неровно отросших клочьев шерсти, зверь широко открыл пасть, будто зевая, в лицо им ударил липлый, но грозный рык. Медведь поднялся на задние лапы, превратился в великана. Он был огромен, как вообще может быть огромен таежный зверь — голова его доставала до ветвей ели. Чертюк не успел ни испугаться, ни подумать о чем-либо, когда прозвучал голос Сазакова:
— Уходи, миша. Без бою. Уходи лучше…
Медведь провел лапой по стланику, кедровая шишка, сыпля зернами, шлепнулась к ногам Чертюка. Казалось, еще мгновение — и медведь раздвинет изгородь, разделяющую его и людей, ринется вперед. Сазаков поднял двустволку. Чертюк отчетливо услышал, как щелкнули почти одновременно оба курка.
— Мирно разойдемся, — уговаривал Сазаков медведя.
Тот стоял, не двигаясь, и Сазаков медленным, очень точным движением поднес ружье к плечу — медведь моргнул недоуменно, приподнял недовольно сморщенную верхнюю губу, обнажив желтые, иссеченные в драках резцы, затем вдруг спешно откинулся назад, спрятавшись за кустами, будто за кулисами. И пошел прочь, колыхаясь из стороны в сторону.
— Так-то лучше, — сказал Сазанов, опуская ружье. Отдышался.
— М-да, смотри-ка, — Чертюк, опасливо взглянув на стланик, нагнулся за шишкой. — Орехи подарил.
— На том спасибо. — Сазаков настороженно огляделся. Огромное лицо его поугрюмело. — У меня товарищ был, до техникума буровиками вместе работали. Так он на медведя с мелкашкой ходил. Надкусывал пулю и делал крестообразные насечки — пуля становилась как бы разрывной. И бил медведей прямо в сердце либо спереди, либо сзади, под лопатку. Глаз такой точный имел. Пуля, когда входила, отверстие маленькое оставляла, а в выход кулачина мог пролезть — на кресты клок мяса наворачивала и вырывала… Пойдемте, что ль? — Он закинул ружье за плечо, но не разрядил его и не спустил курков.
— Медведь не вернется? Ведь может людей покалечить…
— Не вернется, — убежденно мотнул головой Сазаков. — Иначе зачем мы с ним по душам говорили? Один, правда, раз после такого разговора возвернулся. Ну, решили мы его наказать, сели вдвоем с приятелем в ЗИЛ сто тридцатый и поехали по следу. Снег был мелкий. Догнали. Он как увидел машину, так прыгнул на капот. Приятель выставил ружье, да не успел стрельнуть, медведь лапой съездил по стволу, ружье в руках перевернулось, и прикладом полчелюсти моему другу вынесло. А я в это время с другого бока медведя уложил…
— С товарищем ничего?
— Ничего. Полежал в больнице, оклемался.
Поднявшись на бугор, перестали разговаривать. Грохотала горящая нефть. Пламя заметно поблекло в занявшемся дне; извиваясь на ветру, оно пускало длиннотелые, цветистые, будто покрытые радужной пленкой, языки, которые отрываясь, огромными простынями неслись к домам, но не долетали до них, гасли.
Совсем маленький и неприметный ползал по площадке трудяга бульдозер, старательно распихивая по углам, по канавам коряги, жженое железо, свернутые после выброса в узлы бурильные трубы. Столкнув очередную кучу хлама в какую-то воронку, он лихо развернулся и на полной скорости припустил к поленнице.
— Что это он? — прокричал Чертюк.
Сазаков недоуменно поднял плечи. Когда подошли к поленнице, увидели, как бульдозерист, маленький и черный, словно грач, черпая из бочки пенистую, похожую на пиво, воду, окатывал ею курящиеся бока машины. Вода не успевала стечь на землю — высыхая, превращалась в пар.
«Надо бы срочно пожарную установку, иначе загорится и земля и лес», — подумал Чертюк, потом посмотрел на часы — было ровно восемь утра… Бульдозерист неловко мазнул водой из ведра по капоту, от него отрикошетили крупные, как картечь, брызги, обдав с головы до пят стоящих рядом людей. Чертюк отер платком мокрое лицо, поднял глаза. Буквально над головой висел огромный, незаметно подкравшийся вертолет: «Михаил шестой», — вспомнил Чертюк, а под брюхом его на толстых витых тросах раскачивался тупоносый бульдозер с широким, отполированным до зеркального сияния лемехом. В восемь утра начались работы по тушению. Так и запишем в журнал. Хотя начались раньше, бригадный бульдозер еще ночью полез в пекло расчищать «жизненное пространство».
К вечеру на буровую номер двенадцать было заброшено четыре бульдозера, два крана, поставленные на мощные тяжелые КрАЗы, две «мортиры» — противопожарные реактивные установки, чьи короткие толстостенные жерла действительно напоминали старые крепостные орудия, четыре лебедки. Чертюк, посмотрев запись в журнале, механически отметил цифровую закономерность: четыре, два, два, четыре… Как в футболе.
Прибыли и люди — спасатели, пожарные, прилетел из Тюмени майор Сергованцев, плотный, невозмутимый, похожий больше на актера или на важного барина. Впрочем, важность — это не без оснований — майор был большим спецом по части укрощения нефтяных пожаров: ни один факел не тушили без него, и смелостью он обладал редкой. О Сергованцеве часто писали газеты, популярностью майор пользовался.
Чертюк встретился с ним в избе. Сергованцев сидел за столом и, низко нагнув голову, колол складным охотничьим ножом куски сахара рафинада, деля их на четыре, идеально похожих друг на друга кубика. Он готовился пить чай.
— Федору Федоровичу! — Сергованцев привстал с табуретки и вежливо, что ему придало еще больше сходства с маститым актером, поклонился. Он действительно был похож то ли на Евгения Матвеева, то ли на Сергея Бондарчука. — Здравствуйте, дорогой наш Федор Федорович! — пророкотал он вежливым львиным басом.
Чертюк сел на скамейку, стянул с головы каскетку, чувствуя, как освобождаются от тяжести виски и затылок, пригладил волосы.
— Чаю? — предложил Сергованцев и, несмотря на то, что гость отказался, нагнулся, выдернул из-под стола алюминиевый, фыркающий паром чайник с приплющенными боками, наполнил эмалированные кружки, стоящие тут же, на столе. — Чаю! — утвердительно-приказным тоном проговорил он, добавил, как бы поясняя свою безапелляционность: — Обязательно, раз уж в гости пришли.
В каждую из кружек он опустил по пористому мешочку, приделанному к нитке, нитку же забросил за бортик кружек. Его огромные руки, совсем не актерские, не барские, постоянно что-то делали, находились в «вечном движении». Даже во сне они были, наверное, заняты.
— За границей выдумали — заварку в пакетики, а наш Аэрофлот, не будь дурак, перехватил.
Кипяток быстро окрасился в коричневатый винный цвет, пахнул теплым ароматом. Чертюк не выдержал, взялся за кружку.
— И то… Пока костюмы готовят, мы как раз по кружке и осилим, — пророкотал Сергованцев.
— Вот. Об этом я и хочу поговорить. Надо б к скважине подойти. Площадку очистят за три-четыре дня, а там работа уже у самой скважины начнется.
— Противопожарных костюмов у меня два. Хотите быть вторым? Тогда я лейтенанту скажу, чтобы со мной не ходил.
— Хочу или не хочу — не те слова. Обязательно надо быть.
— Вы сахар как? Вприкуску или в чай кладете?
— Лучше вприкуску.
— Хорошо. Прикусывать будете четвертушками, вот я наколол, или цельными кусками?
— Лучше цельными.
На этом разговор кончился. Чай они пили в молчании, каждый думал о своем и вместе с тем об одном и том же… Жизнь на фонтане все равно, что на фронте, — встаешь утром и не знаешь, ляжешь ли ты вечером спать, мало ли что может учудить фонтан.
Сергованцев поедал сахарные четвертушки, как семечки, громко хрумкал ими. Запивал крупными глотками. Запивая, добродушно щурился, поглядывая в окно. Потом широким махом руки сгреб крошки в газету, скомкал ее и швырнул в помятое — шоферское, судя по запаху бензина, — ведро, стоявшее у порога.
— Пора одеваться.
Костюмы сделали их похожими на летчиков — «молнии» спереди и по бокам, гермошлемы, перчатки, — смущала лишь невесомая тонкость ткани — как бы не прогорела; температура пламени минимум две тысячи градусов, ощущение в таком костюме, будто неодетым идешь, — не верилось, что такая легкая ткань не прогорит, устоит.
На ходу Сергованцев ткнул пальцем в железный патрубок, торчащий из земли, — такими патрубками была забита вся площадка, потом, оттянув на груди костюм, помял его пальцами — Чертюк догадался: предупреждает, как бы не порвал ткань…
Они обошли факел кругом, почти прикасаясь к нему плечами. У самого факела было не так жарко, как метрах в двадцати пяти — тридцати от него… Из устья торчала головка чугунной колонны — «окурок». Сама колонна забита в землю метров на четыреста, поэтому фонтан не осилил ее; над ней, почти касаясь боковиной струи, висел уцелевший превентор. То, что есть колонна, уже хорошо: остается приварить к ней фланец, посадить превентор, и можно будет загонять огонь в отводные трубы. Плохо только, что старый превентор завис над скважиной. Придется ставить артиллерийское орудие на прямую наводку и стрелять по нему чугунными болванками. Струя нефти с бешеной скоростью проходила колонну и вырывалась наружу — к ней было опасно прикоснуться: сунь палец — оторвет палец, сунь руку — оторвет руку, она была плотной, как металл, — вырываясь из черного, на пол-ладони приподнятого над землей «окурка» колонны, тут же расширялась в поперечнике до метра, взметывалась вверх, загораясь высоко над землей. Огонь не мог подобраться к устью — слишком велик был напор струи, и пламя разбивалось о нее, ускользало в высоту. Такую струю и снарядами не обрубишь, она как металл и даже тверже металла.
От грохота в ушах появился цепкий звон, который Чертюк почему-то сравнил с морозной тишиной, когда в полном безмолвии вдруг возникает тонкий упрямый звук — то ли деревья запевают свою печальную песню, то ли собственное сердце подает голос, и звон этот убаюкивает человека, делает его сонным и безвольным, неспособным сопротивляться…
Чертюк повертел головой, стараясь стряхнуть с себя звон, но тот не отставал, и он подумал, что сейчас ему хочется одного — уйти подальше от фонтана, что он начинает трусить, а ему, фронтовику, такое не к лицу. Сбоку прибрел Сергованцев (сила фонтана, видать, подействовала и на него), медленно поднял голову, и Чертюк тоже посмотрел вверх, на широкую шляпу огненного гриба, пускающего по ветру плоские цветистые протуберанцы, и ему вспомнились абстрактные картинки — все разом, которые он видел в Америке, где был в командировке. Он пошел вслед за Сергованцевым, удивляясь его неторопливым шагам и нарочито спокойному, размеренному помахиванию рук, поочередно, одна за одной, вперед и назад, хотя понимал, что это спокойствие сопрягается с раскаленной внутренней настороженностью…
У поленницы они присели, из спасительной тени вынырнул Сазаков. Лицо его было невозмутимо. Чертюк показал пальцами, что нужен блокнот…
«Орудие, чтоб сбить превентор, будем заказывать?» — написал он.
Сергованцев, прочитав, упрямо покрутил головой.
«Пока ни к чему. Попробуем стянуть тросом, накинем петлю и дернем трактором».
Чертюк согласился.
«Хорошо, — написал он. — Начинайте поливать площадку, не то земля закипит».
«Не закипит, — возразил Сергованцев. — У меня четырнадцать противопожарных стволов».
«Так приступайте сегодня же. Через два дня, как расчистят, начнем приваривать фланец. А там и превентора очередь».
«Сварщик есть?»
«Должен быть. В бурбригаде. Полагается по штату», — ответил Чертюк.
«Сварщик есть в бригаде?» — написал он и подал блокнот Сазакову.
Тот вывел неторопливо. «Есть. Косых его фамилия».
Чертюк, не раздумывая, перечеркнул запись мастера размашистой поспешной строчкой: «Освободите от всех работ. Через два дня будем варить фланец. Пусть готовится».
Два дня Иван Косых, по определению Поликашина, ходил гоголем. Героем себя чувствовал — все знали, что ему, а не кому другому, поручено приваривать фланец к «окурку» колонны, от чего — впрочем, как и от любой другой операции, все операции были одинаково важны, — зависел успех дела.
Даже тетя Оля, которая не могла простить ему убитую копалуху, сжалилась и соорудила роскошнейший суп с душистыми приправами, с неизвестно откуда, похоже, из-под земли, добытыми свежими перьями лука, с укропом и морковкой, не суп, а объеденье — все, кто пробовал, хвалили… И ни слова о злосчастной копалухе.
За день до того, как Косых пойти к фланцу, в далеком вечернем небе появились пролетные утиные стаи. Птицы шли высоко — у самого окоема подсвеченных облаков — и хотели, видно, пролететь мимо, но яркая струя огня гипнотизировала, протягивала к себе, как пламя керосиновой лампы примагничивает различных ночных мотыльков и букашек. Сперва одна стая, а за ней другая и последующие приблизились к огню; построенные углом, утки были хороши видны в небе. Окрашенные в алый тон, они показались вначале зловещими пришельцами из иных миров, пока не приблизились к языку фонтана. Тут строй неожиданно рассыпался, пятнышки утиных тел сбились в кучу, и стая беспорядочно клубком вдруг сорвалась вниз, покатилась в пламя. Раскаленный ветер тут же расшвырял птичьи тушки по земле, по песчаному берегу Тром-Аганки. Часть стаи спохватилась и рванулась вверх, но было поздно — от факела сбежали лишь несколько уток, а с небесной выси пикировала в огонь следующая стая.
Первым понял, в чем дело, Иван Косых, кинулся к дому, спотыкаясь в темноте о гулко бухающие пустые металлические коробки — понабросали, черт бы всех побрал! — схватил в сенцах бумажный мешок из-под бентонита, метнулся к Тром-Аганке, заранее тревожась, — вдруг его кто опередил. И такая досада охватила Косых, что он в темноте стал видеть почти как днем.
Он увидел, что неширокая Тром-Аганка затянута облаком пара, как бывает затянута кипящая кастрюля, когда ее выносят на мороз поостыть. У берега, где еще можно было что-то разглядеть, плавало несколько белобоких сваренных рыбин — вытаскивай, посыпай солью и закусывай! Днем сильный ветер пригнул язык пламени к Тром-Аганке, вот и сварилось несколько десятков окуней, шокуров, сырков. От веток стланика и краснотала, окаймляющих речку, резко пахло паленым — там еще шебаршили умирающие утки. Косых схватил одну, затрепыхавшуюся под рукой в последнем смертельном усилии, и его лицо скорчилось от сострадания — у утки до основания были спалены крылья, вместо хвоста торчал пупырчатый «бубенчик», от жара лопнули перепонки на лапках, вытекли глаза.
— Ах ты, утя, — вдруг жалостливо бормотнул Косых, — угораздило тебя… Гусь небось хитрее, он перепрыгивает через пожар либо стороной облетает.
Потом, словно вспомнив, что жалости здесь не место, бросил тушку на дно мешка, уцепил за лапы следующую, потом еще и еще… Он продвигался вперед, чувствуя, как тяжелеет мешок, класть уже скоро некуда, а с неба сыпанула очередная стая. Кажется, куличков. Тоже съедобная дичь! Один из них огрел Ивана по спине, но не так сильно, как огрела бы утка.
— Ах вы, ути, — пробормотал он с неподдельной нежностью, с трудом вытаскивая мешок на кромку берега. Так, волоком, и потащил мешок к домам, оставляя в земле широкую царапину. Потом отыскал запрятанный в изголовье и припахивающий терпкой плесенью от долгого лежания рюкзак, поспешил обратно, на второй заход. В стланике нос к носу столкнулся с кем-то, похоже, с Сазаковым, набрал еще полрюкзака и радостный от мысли, что молодая жена Надька будет довольна — и на заморское рагу, и на печеную утятину с яблоками, и на утячьи котлетки хватит, и на чердак вывесить еще останется штук пятнадцать. Запас на зиму!
В избе он зажег коптюшку, поскольку в этот вечер света не дали, пересчитал уток — оказалось ни много ни мало семьдесят пять штук. Радуясь, что в избе нет нудного, приставучего Поликашина, который не замедлил бы прочитать мораль, стал потрошить уток, боясь, что, если вертолет завтра в город не полетит (небо обкладывает облаками, и, похоже, вызревает непогода), утки могут протухнуть. Он швырял в ведро кишки, печенки и прочую муть, отдельно откладывал пупки — любил их. И Надька любила. Но, потроша четвертый примерно десяток, он обессилел; руки устали, нос и рот были забиты пухом, изба пропахла, руки стали черными от горелых перьев, которые приходилось счищать, чтобы мясо не прогоркло. Он уже злился, ругал себя и свою затею, потом вдруг ему пришло в голову отнести десяток уток в столовую — пусть пойдут в общий котел, тем более мастер его в стланике засек, а он с начальством, кажись, в дружбе… Так что лучше поосторожнее.
Косых успокоился, отобрал десяток уток похуже и, стянув их за лапы бечевой, бросил гроздь на лавку. Не сейчас же понесешь… Все равно ему понадобится час. Пока-то он управится с остальными!
В столовой никого не было, но все равно он вошел тихо, старательно пошаркав сапогами о мокрую тряпку, брошенную у порога, потом с равнодушным и небрежно отрешенным лицом шмякнул утиную гроздь на стол.
Тетя Оля молча, прямо как птица какая, взметнула руками, в глазах засверкала жалость и одновременно проступила готовая выплеснуться гроза.
— Стая шла пролетом на юг из пункта А в пункт Б, — пояснил Косых, — у «фонтана» подзадержалась… Погреться, что ли? Огонь примагнитил. Вишь, как обжарил?
— Жалость!
— А ты меня за копалуху позорила. Вот за что надо позорить… Конечно, тех, кто виновен, — добавил он.
— Что поделаешь, стихийное бедство.
— «Стихийное бедство», «стихийное бедство», — передразнил Косых. — Вари-ка, тетя Оля, утей. Это получше копалухиного супа.
— Значит, подарочек с неба свалился?
— С неба, — подтвердил Косых. — Как манка.
— Да, дорого дается нефть. И людям и зверям.
— Не зверям, а птицам, — поправил Косых.
— Я и говорю. — Тетя Оля вытерла руки о фартук и, покраснев от натуги, подняла гроздь за бечевку. — Килограммов пятнадцать никак… Не меньше.
Открылась дверь, и в столовую гуськом втиснулись Два К и Витька Юрьев, свеженький, круглоголовый, краснощекий, быстроглазый, заразительно пахнущий молодостью и беззаботностью.
— Что-то я вас давно не видел, — сказал Косых, — спите и ждете, когда за вас другие героизьм будут проявлять? — Все слова на «изм» он произносил с мягким знаком.
Витька Юрьев, салага необстрелянный, вздернул брови и рот открыл. Косых, увидев это, решил на всякий случай приструнить:
— Ты школу-то кончил хоть?
— Так точно! — зыркнув глазами, отбарабанил Витька Юрьев.
— А я думал, на вызревание тебя надо откомандировать. Ан ты, оказывается, ученый…
— Не приставай, — сказал Кеда, сегодня что-то мрачный и не склонный к шутке.
— А-ах, герой, — переключился Косых. — Спалось как? Вон даже потемнел ото сна.
— Вовсе не спалось, — отозвался Колышев, — площадку заканчиваем чистить. Все гоним к завтрему — завтра твой день, тебе работа…
— Еще что новенького на производстве? — по инерции съерничал Косых.
— Ничего. Танкошлемы сегодня выдали. Хоть тише в ушах стало, и голова не идет кругом от грохота. И котелок защищает, а то мало ли что может с небес свалиться.
— Вчера начальству в дом каменюкой заехало. — Кеда крякнул и сел на лавку. — Стекло — начисто и дырку в стене проломил. Ничего камушек. В пуд весом. Прибить мог.
— Что каменюка?! — Косых сделал жест рукой, показывая, что камень — это детский лепет, на землю падают не только камни. — Вот уток понавалило сегодня. Тетя Оль, покажь…
— Чего птичье горе показывать? — Она все же подняла гроздь и с лица Витьки Юрьева мгновенно съехала улыбка, а щеки сделались бледными. — Иван Косых в кустах поднасобирал…
— Видел я, как он по кустам шастал, — по-прежнему мрачным тоном объявил Кеда. Не было у него желания поднимать собственное настроение, хотя бы за счет чужой удачи.
— Ну ладно. — Косых поднял короткопалую, в черных, въевшихся в кожу пятнах соляра руку, сделал приветственный жест. — До завтра.
Назавтра пошел дождь. Косых высунулся из дома, глянул на небо, неприятно поражаясь серой его непроницаемости, — ему казалось, что день обязательно должен быть слепяще солнечным, радостным, поймал ртом толстую, витую, как веревка, струю и отцыкнул ее далеко вперед, метко угодив в лужу, собравшуюся в выбоине; потом, отвлекаясь, подумал о глухариной охоте. Охоты в такую погоду совсем нет, сидят продрогшие глухари под корягами, кукуют ребята, глядя в запруженные тучами небеса. Ему показалось, что он услышал, несмотря на грохот, как шумит неподалеку сонная мокрая тайга, бубнят о чем-то совсем пьяные в предзимье пихтачи и кедры, и ему стало жаль себя — сегодня ему надо лезть в это прожорливое пекло, в пламя и жар, к фонтану, варить фланец, будь трижды неладна эта огромная толстая шайба, и ему вдруг захотелось заплакать. Он скривил нос и даже хлюпнул им. На память пришло, как он убивал птиц и зверей, бил, не жалея, из всех видов оружия, кроме пулемета…
— Родные вы мои, — вдруг прошептал он, обращаясь ко всем убитым им птицам и зверям, обращаясь к самому себе.
Чтобы успокоиться, подставил под струю ладонь, плеснул холодной дождевой водой в лицо и словно устыдился приступа жалости. Утерся рукавом рубахи, затем, прячась от дождевой сыпи под далеко вынесенным тесовым накатом крыши, побрел под навес, к машине. Он потянул к себе сухо ожегшую стылым дверцу, скользнул к рулю и в приливе особой, прощальной, что ли, нежности провел ладонью по шершавой от царапин баранке, тронул рычаг скоростей — все здесь было знакомо до нутряного икания, знакомы каждая рукоять, каждая педаль, каждая кнопка, и выщербленное нечаянным ударом мелкашечного приклада боковое стекло, и ржа на рифленом резиновом коврике — глухариная кровь, и в брызги разнесенное стекло спидометра — выдавил локтем, справляясь с заклиненной дверцей, — все знакомо. Он посидел несколько секунд молча, ощущая, как где-то внутри растет жалость к собственному естеству, потом почти в беспамятстве выбрался из-за руля и, резко хлопнув дверцей, вприпрыжку бросился в дом. Он понял, что боится фонтана, боится сегодняшней работы.
Присел на табурет и уставился взором в неряшливые быстрые облака, лохмотьями пролетающие над крышей дома, понемногу успокаиваясь, приходя в себя. Сидел так, наверное, с полчаса, пока не стукнула дважды в в дверь тетя Оля — аккуратничала, боялась, как бы Ивана Косых неодетым не застать, — и подивилась его печальной прибранности, сосредоточенному выражению глаз, отрешенной позе.
— Иван! — позвала она. — А Иван…
Косых навел на тетю Олю зрак, куснул губу верхними зубами. Увидев, что герой дня обратил на нее внимание, тетя Оля взбодрилась.
— Утей заказывал? — пропела она. — Готовы ути. И суп готов. С индейскою приправою, — добавила она, решив удивить Косых, — духмяной и вкусной, с языком проглотить можно. Специально молодую крапиву для приправы выписывала — из города на вертолете привезли, бабку мою тревожили.
Косых чуть ожил, в зраке затрепетал золотистый огонек, розовость выступила на скулах, шевельнулись крепкие толстокрылые ноздри, чувствуя вкусное тети Олино едово. Но завтрак стоял в программе вторым номером.
— Тетя Оль, — позвал он. — Вертолет будет сегодня?
— А откуда ж я знаю? — удивилась она.
— Ты все знаешь, — с печальной убежденностью произнес Косых.
— Погода, думается мне, нелетная. Сазаков с начальником говорил уже с городом, выяснял прогнозы… Вообще город вертолет пообещал.
— А когда?
— Думается, как дождь перестанет, раньше вертолет не выступит.
Она постояла, держа руки под фартуком и оглядывая Косых заботливым взглядом, потом села напротив и позвала вполголоса:
— Пойдем-ка завтракать.
Но Косых не слушал ее — он повеселел на глазах, выглянув в окно, щеки украшала теперь не легкая младенческая розоватость, а багряная здоровая пунцовость. Тетя Оля тоже пригнулась к окну, дивясь одновременно скоротечному преображению дизелиста, и увидела, что над лесом медленно разворачивал хвост страшноватый в своей огромности, с покатыми, будто порохом покрытыми от дымовых выхлопов, боками грузовой вертолет… Под самым брюхом неподвижно висели на стропах металлические, испещренные предупреждающими надписями ящики.
— Новую буровую завозят, — резюмировала тетя Оля. — Пожару еще конца не видно, а буровую загодя забрасывают. Хорошо! — шумно восхитилась она, а Косых обернулся на нее с неприязнью.
Тетя Оля перехватила взгляд.
— Пора завтракать, — произнесла она тоном, не допускающим возражений.
— Счас, — встрепенулся Косых, — нацеди супца в чашку, положи сбоку самую большую ложку и кус хлеба мужской толщины, а я счас…
Косых метнулся в сенцы, приподнял за бечеву мешок, набитый утками, и, оставив открытой дверь, буквально выпрыгнул на улицу. Перемахнул через стенку краснотала и помчался вприпрыжку, боясь, что опоздает на плешку, куда садился «Ми-шестой», — отцепит груз и упрет назад, и не успеет он передать посылку в город. За первой стенкой последовала вторая. Таежная опушка была обрамлена двойным ярусом краснотала, перебиваемым кое-где стлаником — кедрачом. Косых, подпрыгнув, преодолел и ее, но споткнулся, кувырком покатился по земле, загребая воротом, штанами, сапогами песок. Вскочил, матерясь и отряхиваясь на бегу незанятой рукой, вымахнул на плешку и понял, что понапрасну спешил — «Ми-шестой» не собирался взлетать, его лопасти замедляли свой бег, а в открытом трюме светлели какие-то мешки, пакеты, обернутые рогожей детали, ящики — все наготове! Вертолет еще минимум час будет разгружаться.
Косых бочком подобрался к машине, не обращая внимания на предостерегающие вскрики бортмеханика, — сердешный боялся, что Косых зацепит лопастью. Потом заскользил взглядом по застекленной покатой кабине, надеясь узреть знакомое лицо, но ничего не различил — кабина находилась высоко, лица сливались в единые блеклые пятна. «Не то чтобы знакомого летчика, тут маму не узнаешь», — подумал Косых.
Но вот лопасти прекратили свой бег и застыли, пригнувшись тяжелыми стеблями к земле, бортмеханик выпрыгнул из трюма, подошел к Косых.
— Тебе что, лохматый, жить надоело? Шарахнет лопастью — полкотла снесет!
Эх, и смешлив летный человек. Молод еще, юморист из «Доброго утра». Косых разжал кулак и отпустил бечеву, врезавшуюся до кровяной красноты в кожу.
— Слушай, друг, в город не передашь, а? — попросил он униженно.
— «Не передаешь»… Посылки отправляй по почте, — усмехнувшись, посоветовал бортмеханик.
— Не оскаливайся. Жена больна, а я здесь… Выбраться никак не могу.
— Надо не на нефти тогда работать, а сидеть в городе.
— Фланец мне нынче к «окурку» приваривать, — канючил Косых. — Это те не птицей вдоль небес летать, а героизьм, рисковое мероприятие.
— В огонь полезешь? — неверяще полюбопытствовал бортмеханик.
— В огонь, — подтвердил Косых, узрев краем глаза, что просеку запрудили буровые рабочие, — пришли разгружать вертолет, — впереди вышагивал Поликашин, резко взмахивая руками, будто строевую ходьбу разучивал. Поликашина здесь только не хватало! А тот, увидев Косых, направился прямехонько к нему.
— Все передачи супруге? — Голос у него был по обыкновению свеж и громок, будто и не было бессонной ночи, проведенной в работе, не было клейма усталости на лице, фиолетовых разводов под глазами, темных впадин под скулами.
— Говорит, что фланец будет сегодня варить, — вставил бортмеханик.
— Эт-то верно. — Косых даже удивился неожиданной поддержке, посмотрел в упор на бортмеханика, и тот по расширенным жестким зрачкам и зло напрягшейся шее понял, что перед ним не просто жалкий рядовой проситель, который еще порою встречается в селе, умоляя перебросить купленную корову из одной деревни в другую.
— Ну, — спросил Косых, — не ты, так командира попрошу, а тебе не спущу, земля-то ведь круглая, и люди нет-нет, а встречаются.
— Ладно, — помедлив для приличия, согласился бортмеханик.
— Что домой переправляешь? — спросил Поликашин. — Может, и я переправлю…
— Бельишко постирать и, — Косых ткнул в мешок носком сапога, — по мелочи кой-что да пару уток из подпаленных вчера…
— А кому передать? Придет кто? — спросил бортмеханик.
— Теща придет, необхватная женщина такая… Таисией Павловной величают, либо жена-красотка, и не моги на нее заглядываться. Надькой величают. А я знать по рации дам и номер борта сообщу. На вертолетную площадку к пилотскому балку и подойдут, а ты мешок-то выгрузи и оставь в балке.
— Добро, — сказал бортмеханик, — Ты, как утки снова будут падать, отложи для меня пару. Не одна твоя жена утятину любит.
Он слазил в трюм, забросил мешок в пилотскую кабину, успокоенный Косых побрел в столовую, к остывшему утиному супу с индейской приправою, а оттуда на площадку.
Площадка, странное дело, была суха, несмотря на дождь. Косых задрал голову посмотреть, в чем же дело, и увидел, что дождь не долетает до земли — его сжирает пламя.
На площадке уже стоял рослый, с серо-голубыми волосами человек, о котором Косых слышал, что он большой начальник. Еще стояли майор Сергованцев (о нем ходили легенды, и Косых его знал), мастер Сазаков, Кеда с Колышевым, Витька Юрьев да еще какие-то парни, кажется, прибывшие из Тюмени пожарники — на площадке находился весь таежный гарнизон.
Сивоголовый наклонил голову, приветствуя Косых, улыбка тронула его губы.
Косых, ежась от того, что захолодели лопатки, подошел к ящику, механически проверил электроды — не сколупнулась ли обмазка, но электроды были специально подобраны, один к одному… На ящике лежала новенькая фибровая маска с синим стеклом. Рядом был вдавлен в песок бидон из-под молока. Он подошел к бидону, на крышке которого стояла эмалированная кружка с диковинным остролистым цветком, нарисованным на боковине, зачерпнул квасу. Стоял, сосал кисловатую жижу и чувствовал, как леденеет нёбо, ломит зубы, но кружку допил до конца. Потом зачерпнул вторую, но понял, что не осилит, так и поставил наполненную на бидон.
Неподалеку, широко раздвинув ноги в заляпанных глиной кирзачах, ждал пожарник со шлангом наизготове, поигрывал латунным, начищенным до солнечного сияния наконечником. Косых понял — его ждет, окатить водой собирается, и ощутил себя сродни космонавту, готовящемуся взлететь, когда перед стартом каждый хочет внести свою лепту, помочь чем-нибудь. Он важно кивнул и подставил пожарнику спину, тот окатил его, и брезентовая куртка на Косых сразу сделалась деревянной, сухарно-хрустящей, — кажется, сотвори он лишнее движение, начнет ломаться… Косых повернулся грудью, пожарник прошелся несильной струей, от которой приятно защекотало под рубашкой, холодный ручеек пополз за шиворот, остужая плечи и живот, и Косых коротко и нервно хихикнул.
К нему подошел сивоголовый, сказал что-то. Косых увидел, как открылся рот и задвигались беззвучные губы, когда же тот подал руку, он понял, что сивый произносил напутственные слова.
«Как генерал». — Косых, помедлив еще немного, подхватил ящик с электродами и, прикрыв лицо маской, с места ринулся к огню. И ему показалось на секунду, что со стороны он выглядит большой бесстрашной птицей, к которой сейчас обращены все взоры.
На него действительно в эту минуту смотрели все, кто был на площадке, следили, как неуклюже-гибкая, похожая на жучка-таракана фигура с горбом раздувшейся спецовки на спине преодолевает пятидесятиметровую — перед факелом — полоску земли. Эта полоска наиболее жаркая, самый подступ. От нестерпимого жара здесь полыхает все — земля и камни, краска на бортах бульдозеров и одежда на людях…
Косых скачками продвигался вперед. У самого фонтана жар отпустил, стало легче дышать, и ощущение того, что из грудной клетки выпрыгивает сердце, а он пытается догнать его и накрыть своим телом, исчезло.
Около устья он отдышался, хлопнул рукавицы оземь… На закопченно-мокрый от нефти патрубок колонны уже был надет фланец — ребята сделали это за него. Он подумал о них с неведомой дотоле нежной благодарностью, от которой даже запершило в горле. Оглянулся — да, на площадке были все — и сивый следил за ним, и пожарный майор — безбоязненный человек с внешностью артиста, и все-все-все — даже женщины, были на площадке. Наверное, и тетя Оля пришла из столовой… Затем Косых взглянул вверх, где с клекотным грохотом, будто на землю свалилась бомба, а гул взрыва был непрерывным, — распушил свою шляпу оранжевый, с пробивающейся кое-где чернотой гриб. Гриб злорадно хлопал краями, извивался и все норовил соскочить вниз, облачить Косых в огненный полушубок. У Косых, когда он увидел это, даже колени подломились, он присел на корточки, задрав голову, и, подминаемый ужасом, все рассматривал эту жадную до него заразу… Он вспомнил инструкцию, где говорилось, что вокруг фонтанов собираются газовые облака, ухают время от времени взрывы — может, и сейчас, сию секунду, вокруг него сгущается газовый мешок… Если рванет, раскидает Косых по частям, по макушкам кедров развесит, по веткам, по сучьям. Говорят, что человека в момент взрыва может выбросить из одежды; значит, его брезентовая роба останется комом лежать на земле, в то время как самого его уже не будет на свете? Две крохотные и колючие, обжигающие кипятком слезинки поползли у него по щекам и, соединившись на обросшем щетиной гребне подбородка, сорвались вниз, в песок. Он вывернул беспомощно голову, увидел, что все смотрят на него, чужое внимание придало немного бодрости. Надо было варить фланец. Он достал прут электрода и, воткнув его в рожки плавильника, нечаянно коснулся им фланца. Дуга резанула по глазам алмазным всплеском, и Косых отшатнулся, оставив на фланце быстро тускнеющий комочек расплавленного металла. Он попробовал взять себя в руки, но сердце протестующе гулко забухало в ушах, сигналя об опасности, и он, едва справляясь с сердцем и с гулом в ушах, ткнул электродом в стык фланца с «окурком» колонны. Алмазные брызги опять заплясали перед ним, и Косых, прикрывшись маской, начал варить, почти не видя, что варит и как варит, — перед глазами, словно спроецированный, застыл оранжевый, с легкой чернотой гриб, а в ушах, одолевая грохот, почему-то звучали три фразы: «Шов встык», «Шов втавр», «Шов внахлестку», которые долдонил грубый испитой голос — и Косых дергал методично головой, словно пытался вытряхнуть эти фразы из ушей. Куртка на нем быстро высохла, сделалось жарко, он почувствовал себя будто засунутым в топку; казалось, что на нем должны вот-вот вспыхнуть одежда, волосы. Неожиданно он коснулся маской струи. Фибровые бока ее, будто опиленные, непонятно как удержались на рукояти, середины же со стеклом не было — струей, как ножом, срезало. И Косых не выдержал, заорал на всю тайгу, выпустил из руки плавильник и привстал в рост, не видя уже, как тает прикипевший к фланцу электрод, а синий драгоценный светящийся огонь брызжет металлом на сапоги, окропляет землю вокруг. Косых отпрыгнул от фонтана и захолодел, когда понял, что ему отказали ноги: от звериного страха он даже не мог держаться на них. И пополз на четвереньках прочь от фонтана, зарываясь по локоть в сухую, кипяще потрескивавшую разрядами пыль, ойкая от боли, — на ошпаренных пылью руках вздувались волдыри…
Добравшись до людей, он упал грудью на землю, прижался щекой к холодному боку бидона, прохрипел:
— Не могу… Варить не могу… А заставлять не имеете права. Нету такого права…
Потом произнес единственно разумное, что пришло ему в голову:
— Паспорт на эт-ту работу нужен. Сложная работа… У меня нету паспорта. Нету…
С площадки, низко склонив голову, отчего со стороны казался набычившимся, уходил, глубоко засунув руки в карманы куртки, Чертюк, и шаг у него был неровный, как у плачущего человека, — видно, переживал чужую трусость. За ним, нагоняя, легкой спортивной походкой двигался майор Сергованцев.
Обедали в тяжелом молчании — каждый стыдился произнести первым фразу, все поглядывали на Косых, который уже успел оправиться и теперь довольно ловко орудовал за столом перебинтованными руками. Он первым решил, что молчание за обеденным столом ни к чему, поэтому заговорил, ни к кому не обращаясь:
— Такое чувство, что фонтан на голову тебе вот-вот грохнет. У него, как посмотришь снизу, огонь грибом, целая шляпа… А тут еще газовый мешок начал собираться, я принюхался, смотрю, муравьиной кислотой в ноздри шибает. Того и гляди рванет, тем более сварщик я… того… никудышный. Дизелист я…
— А доплату за сварщика получать, так кудышный? — спросил Жименко.
— Так то ж… работа по мелочам. Справиться немудрено. Вон руки себе пожег…
— Руки что? — ехидно сощурился Жименко. — Бригаду ославил. Руки завтра заживут, а слава? Ничем не смоешь — ни керосином, ни бензином… Так и прилипнет ярлык.
— Будем надеяться, ненадолго, — вставил Кеда.
— А сырая нефть действительно муравьиной кислотой припахивает? — спросил Витька Юрьев. Он был добрым, очень добрым малым, этот вчерашний школяр Витька, и поэтому трогательным, наивным образом решил предотвратить тяжелый, но необходимый разговор, который все равно должен был состояться. Косых обрадовался неподдельному Витькиному участию, ответил, глядя прямо в глаза:
— Не нюхал? А нюхнешь, так чихать захочется. Будто муравей в ноздрю прыснул. И сразу голова кругом…
— Молчал бы, отец-наставник… Герой. — Тетя Оля села на свободный угол скамейки, передразнивающе подбоченилась. — Суп из утей. Я ему супу сготовила, а он у него в портках учутился… И-э, хлеб мужской толщины, — фыркнула она.
— Что-то новое? — сощурился Жименко.
— Да вон… Изобрел. — Повариха округлым жестом указала на Косых. Тот растерял цвет лица, на скулах даже сеточки сосудов проступили. Витька Юрьев увидел это и вновь трогательно-наивно вмешался в разговор, боясь одновременно, что его обрежет тот же Жименко или Кеда.
— А нефть, говорят, на черный кофе похожа, правда? И жидкая, как керосин, да? Не застывает, но на морозе становится вязкой?..
Витька пулеметил одним вздохом все, что знал о нефти, без запятых и без точек. Жименко даже есть перестал и с интересом, будто встретил доисторическое ископаемое в живом виде, разглядывал теперь Витьку Юрьева.
— Я читал, что нефть бывает меловая, юрская, девонская, карбонская, кембрийская. Кембрийская — самая древняя, имеет наивысшее октановое число и чистая, как авиационный бензин.
— Правильно, — сказал Сазаков, которому тоже был неприятен разговор насчет Косых, тем более с главковским начальством и с майором он уже объяснился (сказал, что произошел нервный срыв, шок своего рода, и те согласились). — На Лене, в Маркове, — кембрийская платформа. Нефть светлая, как спирт, заправляют ею моторки и гоняют по реке.
— Прямо-таки научно-популярная лекция, — усмехнулся Жименко, — только школьной доски, исчерканной химическими формулами, не хватает. Говорили о Косых, а стали говорить о нефти. Давайте еще о небе поговорим, о квасе, о тетерках, о бульдозерах.
— Товарищ Сазаков, — выпалил Витька Юрьев, едва Жименко перевел дыхание. — Из привезенных бульдозеров один простаивает. А я в школе специальность тракториста приобрел… Посадите меня поработать на бульдозере!
Сазаков недоуменно повернул к нему лицо, моргнул пуговками, а Жименко неторопливо облизал деревянную ложку и, перегнувшись через стол, легонько щелкнул Витьку по темени.
— Сиди, круглолицый!
Два К дружно засмеялись и посмотрели на Сазакова.
— Напрасно, — огорченно проговорил Витька. — Я б смог…
— Ну и что с Косых будем делать? — взялся за старое Жименко.
Все умолкли, и в столовой вновь воцарилась неловкая тишина. Кеда отодвинул-тарелку в сторону и, задумавшись о чем-то, повернулся к Поликашину. Колышев тоже оторвался от еды и проследил за взглядом друга — Поликашин был в бригаде самым старшим по возрасту, самым справедливым, это признавали все, да к тому же еще и парторг. Жименко также узрел направление Кединого взгляда. Не вылезая из-за стола, он подал через плечо тарелку, поводил ею в воздухе из стороны в сторону:
— Тетя Оля, подсыпь-ка чего второго.
Повариха с верхом навалила ему картошки, пришлепнула две ноздреватые, щекотно отдающие чесноком котлетины и, присыпав луком, сунула тарелку Жименко в руку. Тот водрузил ее на стол, потом копнул концом ножа перец, растряс его над тарелкой.
— Семеныч, ты наша партийная голова, что ты скажешь?
— Ольга, меня тоже угости вторым, — попросил Поликашин вместо ответа и, соображая, поскоблил пальцем подбородок, потом оглядел по очереди бурильщиков. Бригада ждала. — Что ска-жу? — протянул Поликашин. — Мое мнение — гнать надо Косых из бригады. Но это мнение только мое. Частное, так сказать…
— Почему только твое? — спросил Жименко. — И мое тоже.
— И мое, — сказал вдруг Кеда. Где Кеда, там и Колышев, недаром их прозвали Два К; Колышев, не говоря ни слова, повел плечами, соглашаясь.
Косых есть перестал, глянул на Поликашина презрительно; Витька Юрьев, сидевший напротив дизелиста, засек этот мимолетный взгляд и подумал болезненно, что здесь дракой пахнет, — Косых звероват, хоть и труслив, а Поликашин уже стар.
— Чтоб выгонять по правилам, надо профсоюзное собрание созывать, — сказал Витька Юрьев, — протокол должен быть. Мотивировка…
— Мотивировка ясна как божий день, — отозвался Поликашин. — Нечист на руку, халатен в работе, нечистоплотен и безынициативен…
— Нечистоплотен? — спросил Витька. — Таких формулировок не бывает.
— Бывает. Давеча мешок подгорелых утей в вертолет сунул, наказал Надьке передать. Слышал бы он, что летуны про него говорили, шкурой обзывали.
— Все равно надо собрание, — проговорил убежденный Витька.
— Ты не прав, верховой, — сказал Жименко. — Собрание — это все мы. А мы все здесь. Так что давайте проголосуем. Кто за?
Первый в жизни раз Витька видел такое собрание, как, наверное, первый раз в жизни видел, как старшие жестко и непреклонно решали человеческую судьбу, не давая дизелисту ни опомниться, ни оглянуться. Хотел вскричать было, воззвать к рабочим — остановитесь, мол, люди ведь он же еще исправится… Да понял вдруг по их лицам, что возможность исправиться когда-то была предоставлена Косых, но тот остался прежним, и нет ему теперь прощения.
Проголосовали. Против — ни одного. Воздержавшихся двое — Сазаков и Витька Юрьев. За — все остальные.
Косых встал. Он изменился до неузнаваемости — глаза побелели, крепкие прямые плечи осели мешком, будто их кто обстругал, пальцы, в которых застрял мятый ржаной мякиш, тряслись, а кончики их, сами ногти, даже фиолетовостью покрылись. Витька читал где-то, что концы пальцев и ногти обычно синеют у человека перед смертью, и ужаснулся про себя — ему было жаль Косых.
Около Поликашина Косых задержался, зыркнул бесцветным глазом, а ладонью нежно провел по его спине, будто паутину снял.
— Иногда люди на тропе нос к носу сходятся. Бывает ведь, а, Поликашин?
— Иди-иди, — спокойно посоветовал Жименко и пристукнул кулаком по столу, звук получился глухой, будто в бок двинул. — Тронешь Поликашина, со всеми нами дело иметь будешь. Не рекомендую…
Вызвали другого сварщика, опытного. Вертолет забросил его на следующее утро, и Чертюк несколько удивился, увидев парня лет двадцати, одетого в солдатский ватник, — видно, недавно демобилизовался из армии. Но парень, несмотря на молодость, дело знал и на фонтане чувствовал себя как дома; единственной фразой, которую от него услышали, было: «Ничего себе змей-горыныч грохочет…»
И все. Пошел к фонтану — не бегом, на высокой скорости, а нормальным шагом, только от огня все рукавицей прикрывался, нос берег, боялся, как бы не обжарился. У фонтана он аккуратно разложил свою нехитрую амуницию, прутья, запасный щиток, кинул под колени рукавицы и начал варить — очень буднично, не спеша, будто показывал в учебном классе, как сооружается тот или иной шов. И руки не тряслись, и маской в струю не лез. Иногда вставал, неторопливо обходил фонтан и был похож в эти минуты на садовника, который обходит больное дерево, прикидывая, с какой стороны к нему удобнее подступиться. Один только раз, когда припекло окончательно — во всяком случае, с площадки показалось, что очень припекло, — он встал, расстегнул ремешок танкового шлема, сдвинул его на самую макушку и вытерся полой брезентовой куртки, подосадовав, наверное, что не прихватил с собой носового платка. О чем думал он в минуты, когда стоял у нефтяной струи, никому не рассказал. А ведь приставали — и в обед за столом и ночью, уже в балке, когда тела у всех наполнились гудом и спать хотелось больше, чем жить, — от всего парень отмахнулся. Одного, особо докучливого вышкомонтажника обрезал:
— Что ты заладил: герой да герой… Завидуешь, не пойму? Будь горд, но никогда не завидуй. — И добавил, сожалея о чем-то, одному ему ведомом: — Не я это сказал, Скрябин сказал.
В мелких приготовлениях прошел еще день — к вечеру уже никто не говорил об Иване Косых, забыли. За столом беседовали кто о чем: о луноходе, о политике, только не о фонтане, не о Косых.
Потом пришел Чертюк, попросил у тети Оли кофе — та нацедила в кружку густой, как сметана, жижи, утопила ломтик масла, отчего кофе пожирнел и пожижел, пить его стало приятно.
Чертюк отхлебнул глоток, и лицо словно от пыли очистилось — прояснило подскулья, щеки и подбородок, — помолодел человек. Он держал кружку обеими руками, как пиалу.
— Завтра превентор сажать будем, — Чертюк говорил, будто ни к кому не обращаясь, мыслил вслух, — фонтан больно свирепый. Как сутки, так двенадцать миллионов кубов козе, простите, под репку, а это — ни много ни мало — норма Москвы… У нас в стране при наводке превентора на фланец раз пять взрывы случались… Неизвестно отчего. Как бы в шестой?..
Чертюк выпил кофе и ушел озабоченный, а слова остались, повисли в воздухе — кто был в столовой, будто к месту прикипел, тревогой подернулись глаза, призадумались все. Потом молча разобрали шапки, каскетки, танковые шлемы и разбрелись.
Утром в серых, покрытых рябоватой мглой сумерках ударили по фонтану «мортиры» — из кургузых, обрубленных стволов вода выхлестывала с такой силой, что когда ею нечаянно мазнули по опушке, вмиг опрокинули несколько кедров, только корни, будто ноги, в воздухе мелькнули. Длинные, гибкие жгуты ввинтились в пламя, раскроив его на несколько рваных кусков, словно гигантский флаг располосовали, и фонтан взвыл с басовитым возмущением, земля заходила ходуном. Огонь минут десять сопротивлялся воде, потом оторвался от нее и, плоский, извивающийся, страшный, с самолетным воем описал над головами осевших на четвереньки людей полукруг, метнулся в тайгу. И вздрогнуло под ногами, когда он устало, всей грудью приложился о твердь, а фонтан ухнул освобожденно, взбрыкнул под самые тучи.
— Ого, взял метров пятьдесят! — отметил Чертюк, ощутил, как под низко надвинутой, не по размеру выбранной каскеткой запотел лоб, повлажневшие волосы склеились, и, не сдерживаясь, почему-то озлился на собственное недомогание, хотя знал, что в такие моменты как никогда должен быть спокоен и расчетлив. Выждав момент, он дал отмашку красным флажком — пора! — повел ноздрями, учуяв муравьиный запах — газ пришел, начал гулять над головой. Он с надеждой посмотрел в сторону домиков, пожелал — ветра бы, ветра! — будто ветер прятался за серыми, вылущенными дождями и жаркой сухостью бревенчатыми коробками. Но по столбу вспарившего под облако дыма и робкому горестному затишью понял, что ветра не предвидится, осунулся и даже уменьшился в росте, переместил взор на лебедки, на людей, сгрудившихся на изготовку, на гусеничный кран, червячными рывками придвигающийся к фонтану и толкающий всем корпусом повисшую на крюке грузную карминно-яркую тушу превентора, несуразно нарядную среди строго серого обличья природы, серой нефти, серых фигурок людей.
Что-то сдавило ему грудь, мешая дышать. Хорошо, что в последнее время плечо хоть не тревожит, — всегда в пиковые моменты, когда нервы натянуты до предела и готовы вот-вот порваться, рана смирнеет.
Он вдруг вспомнил о просьбе Васильича приглядеть за его внуком; Виктором, кажется, его зовут… Да, мастер называл имя… А то отец на отдыхе, дед от внука бог знает каким куском земли отделен. Он опять скользнул глазами по группе людей, окруживших правую, ближнюю к нему лебедку, потом переместил взгляд на тех, кто оседлал правую дальнюю, посмотрел на кран — тот все так же упрямо, но все же еще робко толкал превентор вперед — и неторопливо прошелся пальцами по пуговицам спецовки, как по кнопкам баяна, — не только Чертюка, всех, кто был на площадке, стоял у лебедок, одолевало беспокойство.
А Витьке Юрьеву, о котором только что думал Чертюк, было чуждо беспокойство — он стоял у второй лебедки, загнанной в пахучий и липко-мокрый, будто облитый обмылками студня, кедрач. Нашел несколько разбухших, отменно крупных ягодин голубики и возрадовался им, словно никогда не ел, — голубика была сладкой, как виноград благородного сорта — «изабелла» или «абрау-дюрсо». Даром, что ль, в народе голубику сибирским виноградом называют? Потом в упор схлестнулся с чьим-то взглядом; покачиваясь на березовой ветке и вцепившись в нее так прочно, что даже побелели изгибы алых лап, на него печально смотрел крупный старый щур. Знатная пестристость его оперения никак не вязалась с человеческой печалью во взгляде. Вещая и редкая это птица — не каждому повезет увидеть. Витька хотел крикнуть: «Смотрите, щур!», но вспомнил, что рядом находятся ребята не из их бригады, а совершенно незнакомые вышкомонтажники — чужие, большетелые, плечи по метру… Не поймут они его возликованного вопля, и Витька, растопырив руки, будто хотел обняться со щуром, а заодно обняться со всем птичьим и звериным населением, сделал шажок вперед. Лишь чуть ступил, а взгляд у щура построжал, потемнел, он разомкнул крючок клюва, словно желал заговорить, и, вздыбив перья, упал в голубичную россыпь.
Витька кинулся к нему, взял в руки, а щур уже был мертв. И пожалел Витька, что человечество не изобрело еще живой воды, способной возвращать в этот прекрасный мир людей, зверей, птиц — всех, кто дышит, у кого в груди стучит сердце.
Он положил щура под кедрач и снова встал к лебедке. Подумал, что слишком старым и бесстрашным был вещий щур, коли осмелился, взял да и прилетел к людям умирать у них на глазах, — видно, и птица знает, что умирать на людях легче.
Раздвигая кусты кедрача, подошел Сазаков, невыспавшийся, с тяжелым лицом.
Постоял с секунду молча около Витьки, потом зашевелились его губы: говорить-то говорит, но Витька никак разобрать не может, о чем толкует.
— Как дела, парень? — наконец услышал Витька. Улыбнулся.
— Улыбка у тебя, парень, от уха до уха, — сказал Сазаков. — Шесть на девять…
— Не виноват я, мама с такой улыбкой родила, — ответил Витька.
Сазаков похлопал его по плечу и вновь врубился в кедрач. Кран тем временем уже подал превентор в струю, превентор вошел в нее, как нож в масло. Брызги осколками сыпанули по площадке, будто град пробежал по ней, — взбивая пыль. Затем Чертюк махнул заметным издали красным флажком, и крановщик, отворачиваясь от гипнотизирующей его струи, стал «майнать» превентор — по сантиметру, по миллиметру опуская его на фланец. Вышкомонтажники вдвоем, взявшись за рукоять лебедки, напыжились так, что лица будто вином налились, и закрутили колесо. Трос визжал, потрескивал электричеством, но натягивался исправно.
Так превентор полз вниз, вышкомонтажники сменяли друг друга, и Витьке тоже досталось подержаться за ручку, покрутить. И он, взмокший от напряжения, вращал колесо до тех пор, пока его не оттолкнул — небольно и необидно — рослый и загорелый, вроде бы только что приехавший с юга сменщик. Витька оторвался от колеса, почувствовал, как ладони обдало морозцем, — горяча же была деревяшка рукояти.
Когда до фланца оставалось всего ничего — полторы-две ладони зазора — зазор этот мизерный, со стороны его хоть в микроскоп рассматривай, и то не разглядишь, а Витька посчитал, что превентор уже сел, осталось только гайки закрутить, вдруг взметнулся в небо огненный вулкан, и вязкий гул вновь заставил вздрогнуть землю под ногами. Огонь накрыл кран, человека, находящегося в нем, и все, застывшие окаменело на площадке, увидели, как из огненного смерча, раздвинув его толстую оранжевую плоть, выскочил крановщик. За спиной его трепетали раздуваемые ветром крылья пламени. Крановщик огромными скачками понесся к опушке, к редколесью пихт и молодых кедров — там протекала Тром-Аганка. Вдогонку стеганули водным жгутом — это очнулся поначалу растерявшийся пожарный, потом с другого конца брызнула трассером еще одна водная нить, струи скрестились, сбили крановщика с ног, пламя затихло, и онемевшему Витьке показалось, что над упавшим плашмя человеком взмыло облако пара. Стоящий рядом Витькин сменщик нагнулся и облегченно вытер полою куртки глаза и лоб.
Потом Витька увидел, что загорелся кран, огонь танцует на брезентовой кабине, а трос, на котором болтается превентор, раскален и уже отдает малиновостью, еще самая малость — и он перегорит, как нитка. Тогда ухнет в пламя превентор, а это значит, пожар будет еще две недели беситься, встряхивать грохотом тайгу, плеваться хлопьями смрада, загаживать землю вокруг. Да и крана другого нет — пока закинут, много времени пройдет.
Все это беспорядочно вертелось в Витькиной голове, одна мысль наскакивала на другую, в какой-то невообразимый хаос погрузился его мозг. Неожиданно он вспомнил свой давешний разговор в столовой о том, что хотел бы сесть на бульдозер, — ведь есть же у него права тракториста, — а Сазаков, сидевший рядом, неверяще глянул на него, усмехнулся, наверное, про себя, и даже бледный перетрухнувший Косых на секунду навел на него тусклое око.
Витька раздвинул спины стоящих перед ним вышкомонтажников, вырвался из собственного минутного оцепенения, бросился вперед и начал отмеривать площадку длинным эластичным шагом, словно вспомнил свои школьные успехи в беге — он хорошо бегал в десятом классе на длинные дистанции.
…Чертюк увидел, как от правой дальней площадки оторвалась долгоногая фигурка, и в первый момент даже не понял, чего она хочет. А потом крикнул с отчаянием, понимая, что человек все равно не услышит его.
— Куда? Хрен с ним, с краном! Сгоришь! — Чертюк твердо знал, что у лебедок в эти минуты стояли бурильщики да вышкомонтажники — люди, для которых крановое хозяйство незнакомо, никто из них никогда — и это бесспорно, считал Чертюк, — не имел дела с кранами, да еще с гусеничными. Помочь этому безумцу было нечем — в любую секунду мог рвануть топливный бак.
А Витька взбивал сапогами буруны пыли. Он не думал о том, что может вместе с краном взлететь на воздух, а только на секунду подивился, почему это кран взбрыкивает, дергается, подпрыгивает, приплясывая из стороны в сторону. И еще он отметил на бегу, что крышу крана огонь уже сожрал и провалился в кабину. Главной Витькиной целью было сейчас добежать до крана. Быстрее, быстрее, быстрее!
Витька почувствовал, что ожгло рот — треснули спекшиеся заскорузлые губы, и кровь кипящей струйкой потекла по подбородку, с подбородка на шею и за воротник. Он ухватился руками за поручни кабины и закричал от боли — кожа прилипла к горячему металлу, боль словно током пробила все тело, от макушки до ступней. Он перемахнул через гусеницу и с размаху опустился на глухо урчавшее огнем сиденье, отметив подсознательно, что брезентовым штанам жар не страшен, расплавит их не скоро. Сторонясь огня, он натянул куртку на уши, потом натащил ее на голову и, оставив только щель для глаз, глянул в пламя. Ему показалось, что лебедочные тросы провисли, и он с благодарностью подумал — молодцы ребята, с тросами догадались! — не обратив внимания, что тросы накалились, вот и прогнулись, что стоявшие у лебедок не успели бы раскрутить барабаны.
«Работает мотор или не работает? Трясти трясет, а что-то непонятно…»
Он рывком двинул рукоять газа от себя и почувствовал мелкую тряску, от которой зашлись в щекотливом зуде ноги, — двигатель не заглох, работал.
«Теперь надо отжать тормоз и включить заднюю скорость… Да где же она, задняя скорость-то, где? Вот черт! Забыл! Ага… Вот она!»
Витька громыхнул рычагом скорости, добавил газа, кран дернулся, попятился, из пламени вылезло грузное дымное тело превентора и, чертя по земле глубокую борозду, двинулось следом, а огонь стал выплескиваться из окна кабины, будто хотел выброситься на ходу…
На ярком этом, больно режущем глаза фоне пламени, как на экране, все увидели неуклюже сгорбившееся тело Витьки Юрьева.
Вполсилы ударила запоздалая «мортира», вдребезги разнесла стекло кабины, и Витьку с головы до ног окатило водой. С ней пришло на мгновение облегчение. Всего лишь на мгновение — Витька Юрьев даже не успел испугаться предстоящего нагоняя, когда увидел, что вслед за превентором тянутся на тросах опрокинутые лебедки, до испуга в груди родилось гордое удовлетворение — он спас превентор, который ни много ни мало, а несколько тысяч стоит, этим превентором они обязательно заткнут горло фонтану, — как вдруг сзади раздалось странное, с присвистом шипение, и Витьку со страшной силой швырнуло из кабины на землю, а сверху на него выплеснулся горящий соляр. Он лежал на спине в полыхающей луже, с удивлением отмечая, что пламя лижет его одежду, его самого, что горят его руки и лужу вперехлест разбрызгивают несколько сильных водяных струй, стараясь сорвать огонь с соляра, но тот уже просочился в землю, питал огонь, как питает фитиль лампу, и ничем нельзя было выгрызть его оттуда.
Очнувшись, Витька первым делом увидел белый потолок над собой и смутно представил, что он в больнице — не мог он умереть, его обязательно должны довезти живым до больницы, а там? — там врачи из мертвых вытаскивают, ставят на ноги.
Был еще один признак больницы — тишина. На фонтане от грохота голова болела и трясло так, что зубы того гляди выскочат, а здесь тишина, настоящий больничный покой. Он увидел над собой лицо, старое, исполосованное бороздами морщин, очень знакомое лицо, — а чье? Витька узнать сразу не смог, потому что лицо тут же заволокло мутной белесой пленкой, будто полиэтиленовой клеенкой накрыто.
Васильич, звучно сглотнув слюну, в который раз вгляделся в черное, чужое лицо.
Витька шевельнул обгорелыми веками и только тут узнал деда — значит, это его лицо он видел над собой.
— Деда, это ты? — спросил он.
— Ага, — отозвался дед.
— Я в больнице? — спросил Витька.
— Нет, — дед замотал головой. — На фонтане мы…
— А почему так тихо?
— Да задавили фонтан. В тот же день, когда рвануло, а ты превентор вытащил… Накинули превентор во второй раз и как кляп забили…
— Хорошо, — сказал Витька, вздохнул глубоко, — а я на бульдозер хотел проситься, думал, работы много будет. Как считаешь, дали бы мне бульдозер, а? У меня права тракториста есть…
— Тебе не то что бульдозер, тебе орден дали, — шепотом сообщил дед. — Орден… А месторождение, мне сказали, назвали твоей фамилией, Юрьевским. Юрьевское нефтяное месторождение, вот как будет официально.
— Ну! — не поверил Витька, потом спросил, частя и путаясь в словах: — Ты не скажешь матери, а?
— Об чем? — не понял дед.
— Ну… Обжегся… Отлежусь… Главное, чтоб она не узнала. Расстроится мать, у нее сердце слабое.
Дед согласно кивнул.
— Спать хочу, — сказал Витька. — Ты иди, я один…
— Ладно, — Васильич поднялся, боднул головой воздух и, перебирая руками бревна на стене, нащупал выход, глотнул на улице свежего ветра.
Постояв так, он неровной походкой пошел к фонтану, молчаливый и отрешенный, лишь беспрерывно гонял кадык сверху вниз, сглатывая сухую, будто чем припорошенную слюну. У фонтана остановился, посмотрел, как из двух отводных труб выхлестывает нефть, а когда нечаянно наклонился, рассмотрел вдруг под ногами овальное нефтяное оконце. Нефть запеклась тонюсенькой корочкой, на которую налипли крупные песчины.
Васильич нагнулся, сковырнул пальцем корочку, под ней обнажилась темно-блестящая, уже загустевшая жижа. Он зачерпнул ее пригоршней, глянул и увидел самого себя, свое небритое старое лицо, и морщины на нем, и глаза, в уголках которых скапливались слабые слезы. Он вздохнул и проговорил, рассматривая черное пахучее озерцо, заключенное в его ладонях:
— Витькина нефть…