Глава третья ДВУЛИКИЙ ЯНУС

Мадридский закат освещал вечернее небо, расплавляя его на горизонте в тусклый пурпур, а над головой черня старым серебром. День терял краски, и эти приглушенные тона были полны покоя. В то же время внизу, под балконом, начиналась оживленная ночная жизнь. Дон Мануэль вздохнул и нехотя вернулся в свой кабинет.

Он лениво окинул взглядом огромный стол, заваленный так и не тронутыми бумагами, сдвинутые в беспорядке кресла и мавританский ковер, еще дымившийся ирисовыми духами и жаром любви… Как жаль, что эта малышка Росарита просила так мало! Мануэль потянулся, словно гончая, втянул остывающий запах недавней страсти, поплотнее запахнулся в шелковый халат и, не торопясь, подошел к зеркалу. На него глянул мускулистый молодой человек с голубыми ласковыми глазами и кожей, бело-розовой, как у девушки. Что и говорить, он был весьма хорош собой! Таких мужчин еще поискать в этом королевстве! Мануэль оскалился в улыбке, и отражение в зеркале показало все тридцать два его жемчужных зуба, которые он не поленился в десятый раз на дню придирчиво осмотреть. Перспектива челюстей из алмазов, недавно заказанных себе королевой, его решительно не устраивала.

При воспоминании о королеве улыбка сбежала с холеного лица, сменившись выражением докучной обязанности. Черт бы побрал ту глупую шутку, когда несколько лет назад, сопровождая принцев из дворца Ла-Гранха в Сеговию, он ловко сымитировал падение с верного Бабьеки, а потом, как ни в чем не бывало, легко поднялся в седло и догнал эскорт. Это была только мальчишеская шалость, и он никак не мог себе представить, что это безобидное удальство кончится постелью принцессы и будет иметь такое серьезное продолжение. Разумеется, эта связь дала ему все, что только может захотеть смертный, но… Ведь предупреждал же его еще старший брат Луис, тоже не миновавший этой спальни, что Мария Луиза страшна, как смертный грех, вульгарна и… ненасытна.

Словно желая отвлечься от неприятных мыслей, Мануэль взъерошил густые золотистые волосы и отправился вниз кормить собак.

Он вовсе не был тем злым, корыстолюбивым и развратным сатиром, каким уже начинала рисовать его всеиспанская молва — скорее, просто безалаберным и жадным до всяких удовольствий малым, в котором королевское покровительство и вседозволенность породили упрямство и равнодушие. Поначалу, став фактически первым человеком в королевстве, Мануэль Годой Альварес де Фариа еще пытался проводить некоторые прогрессивные реформы в системе образования и других областях государственной жизни, ибо, как и большинство испанцев, еще с юности устал от тяжелых нелепостей жизни в их благословенной стране. Однако вскоре естественные сложности, возникавшие на этом пути и раздражавшие его все больше и больше, а — главное — равнодушие ко всем его начинаниям королевской четы, очень быстро охладили государственнический пыл молодого человека. И постепенно Годой перестал видеть в людях людей, предпочитая им общество собак, лошадей и детей, отвечавших ему трогательной взаимностью.

С неприязнью вдруг вспомнил юный премьер-министр недавний разговор с королем, не интересовавшимся фактически ничем, кроме охоты и коллекции часов. Ему было даже наплевать на то, что творится в спальне его жены, куда он сам старался заглядывать как можно реже, дабы святая инквизиция не обвинила его в сношениях с женщиной не только ради рождения потомства. Что ж, даже такой прекрасный министр, как Флорида-Бланка, слетел со своего поста только за попытку открыть глаза короля на интимную связь молодого гвардейца с королевой. И вот недавно — этот дурацкий разговор, из-за которого опять все шишки посыплются не на Их Католических Величеств, а на него, ревностного исполнителя их монаршей воли.

— Мы уже не раз говорили с вами на эту тему, — привычно громким безапелляционным голосом наседал на своего первого министра король. — Всем крестьянам, живущим в окрестностях Мадрида, давно следует разъяснить, что хватит засевать бесконечные посевы. Эти чертовы пашни, куда бы я ни направился, постоянно у меня на пути, — уже вовсю кипятился Его Величество Карлос Четвертый. — Мне приходится постоянно объезжать проклятые поля и тратить чертову уйму времени, вместо того, чтобы провести его на охоте.

— Да, да, я понимаю вас, Ваше Величество, — только и оставалось твердить Годою.

— Пусть все эти крестьяне на этот год даже и не думают приступать к работе. Да и в будущем тоже. Да и вообще никогда больше пусть не пашут землю. Скоро они и сами забудут о том, что когда-то делали это, — продолжал развивать блестящие перспективы Его Католическое Величество, возвышаясь над своим министром едва ли не на целую голову.

— Конечно, крестьянам от этого станет только легче, — вторил ему Годой.

— Вот именно. Знаете, мой дорогой, — уже спокойнее продолжал король, — я установил, что вся эта постоянная обработка земли железом ужасно вредит размножению зайцев. К тому же бедные животные лишаются естественных условий существования и становятся чрезмерно трусливыми.

— Да, Ваше Величество, если крестьяне перестанут пахать землю, дичь действительно сильно расплодится.

— Вот именно! Вот именно! Вы представляете, какое у нас начнется изобилие?! Конечно же, я понимаю, что народ думает прокормиться этими жалкими посевами. Но что за ерунда! Нужно просто оплатить им убытки из казны — вот и все.

— Да, Ваше Величество, вы совершенно правы, оплатить убытки придется.

— И Бог с ними! И Бог с ними! И хорошо. Вы представляете, что это будет для народа! Какой мужик откажется от того, чтобы вместо возни на своем клочке земли, просто положить деньги в карман?

— Да это прямо реформа сельского хозяйства, Ваше Величество.

— Да, если хотите. Земля начнет приносить мужикам доход без всякого труда. А нам-то какие охотничьи угодья, Годой! Какие угодья!

— Но, Ваше Величество, об этом необходимо представить доклад министру финансов.

— Вы полагаете, это нужно?

— Я думаю, необходимо, Ваше Величество.

— В таком случае, подготовьте необходимые бумаги, Годой, — сказал король и довольный собой удалился.

Дон Мануэль вспомнил, как на следующий день этот самодовольный битюг размашисто подписал под указом министру финансов «Мы, король…», и брезгливо передернул плечами.

Какие реформы, какая к черту государственная политика! Лучше заниматься собаками. Разве не прелестный разнос он устроил олухам из военной тюрьмы? Идиоты, схватили ни в чем не повинную собачонку, которой какие-то негодяи повесили на шею табличку «Я — собака Годоя. Ничего не боюсь!» Что ж, собакам, пока он жив, действительно опасаться нечего! Один только раз он ничего не смог сделать, когда сын этого урода, короля, не меньший ублюдок Фердинанд, принц Астурийский, этот недоносок с грудями, как у девицы, в отместку за то, что мать запретила ему поехать на охоту, повесил на лестнице ее полугодовалого пуделенка. Но это Годой запомнил ему навсегда.

Дон Мануэль хлопнул в ладоши, и комната мигом наполнилась его любимцами. Он тщательно выбирал кусочки мяса с блюда, которое держал один из егерей, и с ласковыми шутками скармливал их своре разношерстных псов, среди которых перемешались и кровные с королевских псарен, и бастарды с мадридских улиц. Он не торопился — королева, если что, подождет.

Затем Годой неспешно переоделся и по тайным внутренним лестницам отправился в покои Франсиско де Паулы — младшего инфанта. В том, что это был его сын, ни у кого, даже у иностранных дипломатов, сомнений не возникало, как не возникало их, к несчастью, и у самого Годоя. Выросший в большой семье, Мануэль всегда умел обращаться с любыми детьми, но этот малыш, со «скандальным сходством» на миловидном личике вызывал у него какое-то физически тяжелое чувство. Вероятно, это происходило оттого, что ребенок постоянно напоминал ему жадные, как у торговки рыбой, ласки его матери, ее желтое, крючконосое, с окончательно выпавшими во время беременности зубами, лицо. В результате даже полученные за этого мальчика титулы герцога Алькудиа, гранда высшего ранга и маркиза Альвареса не могли перевесить в нем желание видеться с сыном как можно реже.

Франсиско еще не спал и, сидя в кроватке, методично разбивал тяжелым подсвечником деревянную лошадку. Пищалка внутри игрушки, издавала пронзительные звуки. Камердинер и наставник инфанта граф Айяла стояли рядом и почтительно взирали на это варварство.

— Чего добивается, Ваше Высочество? — улыбнулся Годой. — Чтобы животное замолчало? — И он непринужденным движением вырвал сломанную игрушку из рук мальчика.

Ребенок смерил его цепким и сумрачным взглядом, необъяснимо злобным для еще совсем детского лица.

— Ты ответишь за это перед королем.

— Безусловно, — тут же согласился Мануэль и поспешил поцеловать и перекрестить инфанта на ночь, чего требовала и за чем неукоснительно, глазами графа Айяла, следила королева.

Оставалось еще два часа до полуночи, когда Мария Луиза ждала его, будто ей не хватало дневных ласк, на которые было отведено время с двух до четырех пополудни. Годой снова спустился, переоделся в шестой раз за этот день и, закрывшись до бровей капой, выскользнул на кипящие ночной жизнью весенние улицы.

Путь его лежал в простонародный квартал Маравильяс, где мужчины здоровы и крепки, а женщины носят кружевные мантильи. Но на этот раз герцога Алькудиа вели не удовольствия обоих сортов. Под темными коваными балконами, в неприметном доме ростовщика Клабьеро жила его единственная любовь — Хосефа Тудо, дочь давно покойного старого артиллериста. Мануэль познакомился с ней еще во времена своей юности в Кастуэре, перетащил по смерти ее отца за собой в столицу и теперь, несмотря на испанского инфанта и других многочисленных незаконных отпрысков, с горячим нетерпением подлинного чувства ждал от нее ребенка.

Он не хотел перевозить ее во дворец Аранхуэса[29], да Пепа и сама никогда не просила об этом. Сероглазая женщина с лицом, подобным навахе, она была настоящей махой и любила дона Мануэля не за герцогство и сказочные богатства, а за веселый нрав, доброе сердце и неутомимость в постели.

Дверь открыла сестра ростовщика и, угодливо хихикая, проводила несомненно узнанного ею господина премьер-министра в просторную комнату второго этажа.

Хосефа со здоровым румянцем на чуть пополневших щеках бросила на диван вышивание и стремительно обняла своего возлюбленного, прижавшись тугим животом.

— Все в порядке? — получая удовольствие от одного вида Пепы, улыбнулся дон Мануэль. — Сколько тебе дать денег?

— Зачем мне твои деньги, хабладорито[30], если я не могу отдаться тебе прямо сейчас? — усмехнулась эстремадурка.

— Возьми хотя бы это пока, — все же не выдержал Мануэль и в порыве признательности снял с пальца роскошный перстень с рубином. — Когда?..

Пепа задумчиво посчитала разогнутые смуглые пальцы, мимоходом любуясь своим новым подарком.

— Приходи через две недели. Да не забудь забрать волосы сеткой и надеть штаны покороче.

— Смотри, мне нужен мальчишка, истинный чисперо![31] А родишь девочку — отправлю тебя обратно в Бадахос! — рассмеялся Мануэль и не удержался, чтобы не стиснуть ее пышную грудь.

Пепа шлепнула его по выхоленной руке и прижалась к ней лицом.

— Ступай, ступай, дон Мануэль! И принеси мне жемчужной пудры, слышишь?

— Слушаюсь. А ты, как начнется, тотчас меня извести. Я пришлю дворцового акушера.

— Еще чего! — дернула плечом Пепа. — Пусть его услугами пользуются твои дворцовые недотроги. Настоящая женщина и сама справится. — И она надменно вновь склонилась над вышиваньем.

На темной лестнице Годой сунул ее дуэнье увесистый кошелек.

— Чтобы немедленно, и где бы я ни был.

Вскоре после этого, срывая свою неудовлетворенность, Мануэль долго насиловал королеву, стараясь увернуться от ее плотно сжатых, присасывающихся, как пиявки, губ, и царапая свое зефирное лицо бриллиантами, не снимаемыми Марией Луизой даже в постели.

Наутро герцог Алькудиа был зол, и вместо того, чтобы отправиться гулять по дворцовому парку, заперся у себя в кабинете. Дела в Испании шли плохо.

Можно сказать, дела шли все хуже и хуже. Революция во Франции продолжала бушевать, за казнью короля последовала казнь королевы, а теперь приходилось ожидать и умерщвления наследников. Дон Мануэль был совершенно равнодушен к судьбе неизвестных ему детей, но двор требовал вмешательства и спасения дофина. Порой Годой проклинал свое назначение премьер-министром в такое время. Что стоило королеве оставить этого безобидного старца Аранду — по крайней мере, пока не уляжется вся эта возня?! Герцог рвался к богатству, но отнюдь не к власти, и многочисленные посты — генерала валлонской лейб-гвардии, адмирала Кастилии, личного секретаря королевы, члена Государственного совета, председателя Королевского совета, кавалера ордена Золотого руна и, наконец, премьер-министра — мало интересовали его сами по себе. Он, младший сын разорившихся дворян, получивший вполне приличное образование и до сих пор с благодарностью вспоминавший своих учителей, среди рассеянной жизни двора до сих пор не утратил вкуса к изящной литературе и произведениям искусства. Какую прекрасную галерею начал он собирать из картин мастеров мировой живописи! Чего стоит одна «Венера перед зеркалом» Веласкеса! И вновь, как всегда при воспоминании об этой замечательной картине, Годой мечтательно втянул воздух, словно он пах любимыми духами и женским телом.

Однако бывший простой гвардеец был не только утонченным ценителем искусств. Благодаря неусыпной заботе отца он отлично владел и оружием, и гитарой, и собственным бархатным голосом. В общем, Годой был бравым малым и предпочитал роскошь и женщин, а на худой случай — лихую кавалерийскую атаку, которую он с удовольствием возглавил бы лично. Однако выскочить из установившегося распорядка жизни теперь было уже немыслимо, и потому герцог Алькудиа, как и во все предыдущие дни, в час поднялся в апартаменты королевы, где, скрестив красивые ноги и грызя ногти, развалился в кресле у окна.

Мария Луиза даже не повернула головы при его появлении.

— Если я вам не нужен, то у меня есть дела и поинтересней, — процедил сквозь зубы Годой и, не дождавшись ответа, с облегчением поднялся. Пронзительный голос королевы с так и не исчезнувшим итальянским акцентом вонзился ему в спину уже у самых дверей.

— Доколе это будет продолжаться, я вас спрашиваю?!

— Доколе — что? — лениво обернулся он.

— Эти ваши девки, камеристки, актриски, лавочницы, всякое отребье, которым вы не брезгуете даже теперь!

Мануэль невинно улыбнулся, поведя глазами с поволокой.

— Не понимаю вопроса, Ваше Величество. Я и не собирался ничего прекращать. А ваших шпионов можете уволить за плохую работу — в их перечне не хватает еще множества профессий. — Эти сцены повторялись довольно часто, и Мануэль уже давно понял, что они ему ничем не грозят. Больше того, со временем он начал находить в них определенное удовольствие, заключавшееся в том, чтобы наговорить королеве как можно больше дерзостей. Когда же она заходила слишком далеко, то он позволял себе порой даже стукнуть ее, чтобы опомнилась. — Неужели вы думаете, что меня устроит одна-единственная связь с сорокалетней женщиной? Нет, воистину ваше требование нелепо, смешно и, я сказал бы, даже противоестественно.

Мария Луиза взвизгнула.

— Подонок! Я подарила тебе всю страну, а ты бегаешь по Лавапьес[32] и Маравильяс!

Упоминание о Маравильяс насторожило Годоя, и он подлил масла в огонь, чтобы спровоцировать королеву на дальнейшие откровения.

— Что же делать, девчонки в Лавапьес любят открыто, при свете — им стесняться нечего.

Королева покраснела до корней волос: Мануэль бил по самому больному.

— Даже своего нагулянного брюха?! Посмотрим, как она взвоет, когда я прикажу швырнуть ее в Буэн-Сукес[33]!

— Заткни свой гнилой рот! — рявкнул Мануэль и прыжком оказался лицом к лицу с королевой. — И не забывай: я нужен тебе больше, чем ты мне! Думаешь, я сплю с тобой ради твоих прелестей? Ты, должно быть, не знаешь, что мне приходится перед тем, как идти к тебе, ставить с десяток шпанских мух!?

Не помня себя от обиды и ярости, королева топнула ногой.

— Ты низложен! Разжалован! Лишен всего! Вон отсюда!

— Ах, вот как?! — огрызнулся Годой, но быстро взял себя в руки и, придвинувшись едва не вплотную к трясущейся Марии Луизе, расправил плечи и дрогнул туго обтянутой лосинами ногой. — Прекрасно, я уйду и посмотрю, как тебя смогут ублажать все эти жалкие придворные выродки, среди которых нет ни одного настоящего мужчины. Сама живо побежишь в Лавапьес.

И с ухмылкой на капризных губах герцог Алькудиа покинул королеву.

Однако уже в приемной лицо его приняло серьезное выражение. Он быстро распорядился перевести Хосефу Тудо, несмотря ни на какие ее возражения, на другую квартиру. Местом ее пребывания он выбрал незаметный дом на площади Альмиранте, вблизи монастыря Святого Иосифа, тот самый, где однажды впервые остановился, приехав в столицу, никому еще неизвестный кандидат в королевскую гвардию из Эстремадуры… Отдав это приказание, Мануэль поспешил на другую половину дворца.

Его Королевское Величество не отрывало глаз от золотых карманных часов, сверяя по ним остальные. Всем было известно, что Карлос Четвертый страшно гордился тем, что ему впервые в истории удалось добиться невероятного: все двадцать пять уникальных часов его коллекции шли с удивительной точностью, всегда показывая одно и то же время.

Годой без предупреждения вошел в кабинет.

— Я пришел к вам по весьма неприятному делу, Ваше Величество. Речь идет о Ее Величестве и… обо мне.

В углах королевских глаз собрались веселые морщинки.

— Неприятное дело, Мануэль? Вы поссорились? — Годой виновато опустил голову. — С королевой или с Марией Луизой?

— Ее Величество сказала мне, что я недостоин занимаемых должностей. Я же вспылил, наговорил дерзостей и, можно сказать, оскорбил испанскую корону. Словом, я достоин ареста. — Карлос понимающе усмехнулся, и его красное лоснящееся лицо на мгновение помолодело. — Во избежание публичного скандала можете арестовать меня тайно, можете отправить в Африку и запретить газетам даже упоминать мое имя, можете…

Карл закашлялся, скрывая душивший его смех.

— Но что вам делать в Африке, друг мой? Мне приятнее видеть вас здесь. Новый премьер потребует столько хлопот и расходов. Мы же с вами отлично понимаем друг друга, не так ли? А с королевой вы скоро помиритесь… — Король посмотрел на часы. — Еще и полдня не пройдет. Впрочем, надо бы и вам сделать шаг навстречу, придумать для Ее Величества что-нибудь приятное. Кстати, чем закончились разговоры о возмездии этим якобинцам?

— Вы мой единственный друг, Ваше Величество, — улыбнулся Мануэль. — Итак, именем народа и короля война объявлена?

* * *

Первый месяц объявленной испанским королевским домом военной кампании оказался блестящим. Не вводя в действие основную армию, только силами каталонских полков и добровольцев, испанцы перешли Пиренеи, взяли Руссильон и во имя христианского милосердия сожгли его. Затем наступила очередь Перпиньяна, Кольюра и Баньюльса, откуда были изгнаны все, от кого лишь попахивало республиканским душком, и где набожные каталонские солдаты насиловали всех женщин, невзирая на возраст. В Мадрид летели победные реляции, и двор развлекался, как мог. Премьер-министр лично возглавлял все празднества и даже затеял настоящий конный турнир, в котором приняли участие триста отпрысков благородных домов в офицерских мундирах времен Филиппа Второго, специально для этого изготовленных за счет казны. Для них также были выделены триста лучших лошадей из королевских конюшен.

Турнир был в самом разгаре, и наступал уже самый интересный и впечатляющий момент — бурхарт — финальный поединок сторон, когда Браулио, преданный валет Годоя и его товарищ по ночным похождениям, неслышно возник на балконе и коснулся плеча своего господина. Мануэль недовольно сбросил руку, но ко всему привыкший слуга положил руку снова.

— Какого черта, Браулио?

— Пепа рожает, — одними губами ответил валет.

Разумеется, внезапно покинуть турнир на глазах всего двора и столпившегося за решеткой дворца простонародья было невозможно и еще более невозможно было в такой ситуации отделаться от службы наблюдения королевы.

— Беги немедленно. — Дон Мануэль вспомнил, сколько раз дворцовый акушер, принимавший самого инфанта, выручал его в самых щекотливых случаях, и добавил, продолжая изображать на лице полную заинтересованность поединком: — Да прихвати с собой этого старикашку Авельяноса.

Браулио исчез столь же неслышно, как и появился. Однако турнир был для Годоя испорчен. Он то и дело представлял себе Хосефу, то бьющуюся в крике, то отдающую ему свое здоровое крепкое тело, и даже забыл поздравить юного победителя турнира — графа Аланхэ. Последнему, впрочем, это пошло на пользу, поскольку премьер так и не заметил откровенно презрительного взгляда юноши, брошенного им на выскочку-«колбасника».

В новом жилище Пепы Годой оказался лишь далеко заполночь, особенно старательно в этот раз выполнив перед этим свои обязанности в отношении Марии Луизы, дабы она не вздумала оставить его до утра. К его радости, Хосефа, хотя еще и с восковой бледностью роженицы, но уже пережившая страдания, полулежала в постели, прикрытая лишь до пояса. В комнате было душно и жарко.

— Можешь отослать своего старикашку, — были ее первые слова. — Я же говорила тебе, что он не понадобится. Ты принес жемчужной пудры?

— А, черт! — Мануэль шутливо хлопнул себя по лбу. — И костюм не тот, — он обвел рукой свой небесно-голубой камзол, так выгодно оттенявший золото волос. — Ну, что, как? Сын?!

— Я всегда говорила, что ты настоящий хабладорито! В отличие от тебя, я умею держать слово — да, мальчик. — И Пепа повела роскошным плечом в сторону второй кровати, на которой, туго запеленатый, лежал крупный младенец.

Мануэль склонился над свертком — на него бессмысленно смотрели иссиня-черные глаза на бело-розовом, как у отца, личике.

— Какой красавец! — восхищенно выдохнул Мануэль, вспомнив красное, сморщенное лицо инфанта, показанного ему через час после рождения. — Лучшей награды мне от тебя и не надо!

— А мне надо, — серьезно ответила Пепа. — Во-первых, мне надо денег. И много.

Мануэль удивился: Пепа никогда не просила у него денег, довольствуясь многочисленными роскошными подарками, на которые он не скупился. Но, в конце концов, у женщины должны быть прихоти. Тем более, после родов.

— Пять тысяч дуро хватит?

Женщина задумалась, нахмурив белый лоб, а потом беспокойно огляделась.

— Нет, шесть… Да-да, шесть! Подойди ко мне, Мануэлито! — вдруг позвала она тем жарким дурманящим голосом, от которого у Годоя всегда туманило голову. — Я так давно тебя не видела! Отпусти же скорей этих, — она махнула в сторону соседней комнаты, — давай останемся одни.

За стеной, вокруг колченогого стола, Мануэль обнаружил троих: Браулио, Авельяноса и какую-то женщину в черном, вероятно, хозяйку, присматривавшую за Хосефой последние дни, после того, как она покинула дом ростовщика. Троица упоенно играла в тресильо[34] и даже не поднялась при появлении Годоя.

— Бросай карты, ребята! — весело приказал он. — Вы здесь больше не нужны.

В ответ Браулио жестом фокусника очистил стол, акушер принялся суетливо протирать очки, а женщина мелодичным голосом, совершенно не вязавшимся с ее сутулой худой фигурой, и с какой-то странной улыбкой на губах пропела:

— С сыном вас, ваше сиятельство!

Он бросил ей несколько монет, но, к его удивлению, соседка или хозяйка дома и не подумала их поймать. Браулио быстро поднял деньги и потащил прочь обоих партнеров.

Хосефа лежала, отвернувшись к стене, и лихорадочными глазами глядела в пустоту.

— Они ушли. Мы вдвоем. Вернее, втроем, — рассмеялся Мануэль и, обняв Пепу, присел на край кровати. Где-то наверху — вероятно, в мансарде — надрывно заплакал ребенок. Пепа сжалась, как от удара. — Ты, что, Пепита? Нашему малышу плакать не с чего, правда?

— Мы назовем его Игнасио, — устало сказала Хосефа и прижала бледное лицо к вышитому шелку камзола.

* * *

Несмотря на радости отцовства, Годой в последующие дни появлялся у Пепы Тудо редко, ибо война с молодой республиканской армией Франции после первых триумфов вдруг обернулась обидными поражениями. Французы неожиданно заняли Ирун, Сан-Себастьян, Бильбао и Виторию. Королева все чаще закатывала ему истерики, требуя каким угодно способом сохранить честь испанской короны, а король смотрел на молодого друга глазами загнанного оленя.

Годой послал на переговоры в Базель своего верного секретаря и помощника, весьма ловкого дипломата дона Мигеля Бермудеса, велев ему намекнуть французской стороне, что Испания не прочь заключить мир с французами, если они отдадут им детей казненного Людовика.

Но Франция наотрез отказывалась выдать сына и дочь покойного короля. Испания же считала их освобождение делом чести, и Бермудес не шел в этом пункте ни на какие уступки. Переговоры надолго зашли в тупик.

Тем временем секретарь Великого инквизитора, жестокого и фанатичного кардинала архиепископа Толедского, аббат дон Диего начал распускать слухи о том, что фаворит настаивает на выдаче королевских детей лишь потому, что носится с тайной мыслью жениться на освобожденной французской принцессе и сделать ее королевой Наварры. Мануэлю донесли об этом немедленно. Он рассмеялся и приказал доставить ему портрет дофины.

На него глянуло унылое не по возрасту лицо, с висячим бурбонским носом, который уже изрядно надоел Годою и у собственного монарха со всеми его родственниками. «Кому она теперь интересна? — подумал он. — Этой крысе самое место в монастыре». Вздохнув и в который раз подивившись тому, от чего может зависеть человеческая судьба, двадцатипятилетний премьер спрятал портрет подальше и не стал предпринимать никаких мер ни по поводу слухов, ни по поводу зашедших в тупик переговоров. Но Мария Луиза, до которой, конечно же, дошли отголоски этих нелепых слухов, все больше стала склоняться к тому, чтобы отказаться от спасения дофина и его сестры ради скорейшего заключения мира.

Франция по-прежнему категорически отказывалась выдать наследников, а испанская сторона из соображений чести никак не могла найти возможности отказаться от этого требования. Поэтому переговоры о мире так и продолжали стоять на мертвой точке до тех пор, пока всех не поразило неожиданное известие — королевский отрок, так и не став Людовиком Семнадцатым, скончался.

Испанский двор втайне вздохнул с облегчением: спорный вопрос отпадал сам собой, без ущерба для чести Испании.

Однако против всех ожиданий переговоры о мире опять не сдвинулись с мертвой точки, ибо теперь гордая своими победами Французская республика потребовала уступки провинции Гипускоа с главным городом Сан-Себастьяном и возмещения военных издержек в размере четырехсот миллионов. Королева и слышать об этом не хотела.

— Мы желаем, чтобы заключение мира позволило нам вести более широкую жизнь, — холодно ответила Мария Луиза принесшему это известие Годою. — Я же, кроме того, надеюсь, — более мягко добавила она, — что вашими трудами, дон Мануэль, Испания выйдет из войны великой державой.

Выйдя от королевы и проклиная в душе ненасытность своей августейшей любовницы, распространявшуюся даже на вопросы войны и мира, Мануэль тут же вызвал секретаря и, изобразив на лице мрачную гордость, заявил:

— Я испанец! Я не могу уступать Сан-Себастьян и платить французам такую огромную дань.

— В таком случае позвольте, ваше сиятельство, высказать вам некоторые соображения, — против всех ожиданий не растерялся ловкий дипломат. — В результате личных контактов во время переговоров мне удалось нащупать интересную возможность, которая позволит нам с честью выйти из этого затруднительного положения.

— И что же это за возможность? — сразу же оживился Годой, всегда стремившийся к полюбовному решению любых конфликтов, кроме конфликтов с королевой.

— Мы можем заключить с Францией военный союз!

— Военный союз?! Но весь здравомыслящий мир отвернулся от этих смутьянов!

— Да, ваше сиятельство. Но нам достаточно лишь просто пообещать им это, даже не внося в условия договора. На самом деле им самим сейчас очень нужна передышка, а более того, надежда хотя бы на одного потенциального союзника. И если мы даже пока только просто пообещаем Директории в будущем заключить такой союз, она согласится значительно смягчить условия заключения мира.

— А вы уверены, дон Мигель, что Париж удовольствуется одним только обещанием?

— Да, ваше сиятельство, — уверенно ответил секретарь, — если вы направите собственноручно заверенное послание кому-нибудь из видных членов Директории, например… Сиейесу.

— И в этом случае Республика перестанет настаивать на двух этих неприятных пунктах?

— Да, ваше сиятельство.

Годой, не раздумывая, бросился к королеве.

— Что вы имеете нам сообщить, мой дорогой личный секретарь? — искренне удивилась Мария Луиза.

Королева Испании сидела за туалетным столиком, и ей церемонно прислуживали высокородные фрейлины. Движения фрейлин были строго определены этикетом, жесты округлы и плавны, лица-маски набелены и нарумянены. Дамы плавали по апартаментам легко и меланхолично, словно заведенные куклы. Годой смотрел на все это и никак не мог решить — смешон или величествен этот извечный обряд.

— Ваше Величество, я добьюсь от Франции не только вполне приемлемого, но даже почетного мира, если только Ваши Католические Величества дадут мне полномочия вступить в личные неофициальные переговоры с членами Директории.

— А не кажется ли тебе, мой чичо, что ты слишком переоцениваешь свои возможности? — язвительно спросила Мария Луиза. Впрочем, язвительность ее была предназначена, скорее, для фрейлин, ибо главные свои возможности чичо два часа назад доказал — лучше некуда.

— В таком случае сами спасайте свое королевство, — вспылил Годой и вышел, по-простонародному хлопнув дверью. — Проклятая баба! — прошептал он уже в приемной и отправился на псарню проверить, дал ли главный псарь серы заболевшим собакам.

Ни королева, ни фрейлины даже не подали вида, что произошло нечто из ряда вон выходящее, хотя в душе каждой вспыхнул целый костер эмоций. Королеву охватила страшная досада. Пожилая обер-гофмейстерина, весь смысл жизни которой заключался в том, чтобы неукоснительно поддерживать дворцовый этикет, негодовала в связи с недостойным поведеним невоспитанного мужлана. А самая молоденькая фрейлина, недавно вступившая в эту должность сеньорита Лусия де Бермудес, едва сдерживала рвущийся наружу лукавый смех. Она прекрасно понимала, как переворачивается все внутри у старой обер-гофмейстерины, и по этому поводу ей вспомнился услышанный на днях от подруг анекдот, давно уже гулявший по двору. «Говорят, наша старая обер-гофмейстерина никогда не меняет белье. — Почему? — Потому что дворцовый церемониал не дает на этот счет никаких указаний».

Тем не менее ритуал продолжался все также легко и непринужденно до тех пор, пока не было произведено последнее положенное движение.

Мария Луиза отпустила фрейлин и стала играть с ручной обезьянкой, раздумывая, не позвать ли Годоя и не успокоить ли его. А не то, не приведи Бог, он снова пустится по всем злачным кварталам или, того хуже, уйдет на всю ночь к этой шлюхе Тудо. Однако даже эти предположения не могли унять ее досаду. Мария Луиза в который уже раз взглянула на себя в зеркало и отвернулась. В сорок лет красивыми у королевы остались только руки да осанка. И Мария Луиза не стала звать своего личного секретаря.

Размолвка неожиданно оказалась долгой. Королева заупрямилась, а Годой, у которого и так голова шла кругом, обрадовался счастливой передышке. Для виду погрузившись едва ли не в траур из-за размолвки с Ее Величеством, он отменил вечерние приемы просительниц, прогулки с королем, посещения инфанта и в полном упоении проводил время на охоте да в неостывающих объятиях Пепы. В результате переговоры в Базеле окончательно зашли в тупик. Потерявшая терпение Директория дала приказ генералу Периньону перейти в общее наступление, и стремительным броском французы захватили Фигерас и крепость Сан-Себастьян уже в самой Каталонии. В Мадриде поднялась паника, двор засобирался в Андалусию.

Мария Луиза, приложив к телу святые мощи и отхлестав по щекам двух горничных, вызвала наконец своего личного секретаря.

При его появлении, которого пришлось немало подождать, она против обыкновения, не встала ему навстречу, но продолжала столь царственно восседать в своем широком роброне, что ни одно перо в ее прическе не дрогнуло.

— Перестань дуться, чичо, — начала она без обиняков, однако, стараясь сохранить в голосе твердость, — сделай же что-нибудь.

— Ах, вот как… — протянул Мануэль, пытаясь сообразить, куда на этот раз дует ветер. — Вы, собственно, о чем, Ваше Величество?

Мария Луиза скривилась от невольного предположения вариантов.

— О спасении родины, дон Мануэль.

— В таком случае не вижу никаких сложностей — я спасу Испанию… и вас! — сразу же оживился он. — Так вы даете мне полномочия?

— Оставь эти ненужные церемонии, все полномочия и так давно в твоих руках.

— Надеюсь, сейчас вам от меня ничего больше не нужно, Ваше Величество? — все же сузил глаза Годой.

Королева вспыхнула и отвернулась, отпустив его жестом.

— Давно бы так! — фыркнул премьер. Грядущий мир сулил ему неслыханные доходы и славу.

* * *

Эммануэлю Жозефу Сиейесу, бывшему аббату, прославившемуся на всю Францию брошюркой «Что есть третье сословие», написанной в форме катехизиса, а теперь серому кардиналу Директории, было уже далеко за сорок. На этот момент он был единственным оставшимся в живых знаменитым деятелем уже бесконечно далекой предреволюционной поры. Из всех, кто вместе с ним начинал пять лет назад политический переворот, не осталось в живых никого. Выжил лишь молчаливый Сиейес, перешедший кипящий поток, даже не замочив ног. Когда впоследствии его спрашивали, что он делал в те годы, когда старые товарищи один за другим отправлялись на гильотину, как всегда немногословный Сиейес отвечал просто: «Я оставался жив».

И вот этот Сиейес, самый знаменитый член Директории, получил витиеватое послание испанского фаворита дона Мануэля Годоя, в котором председатель Королевского совета Испании предлагал Франции возможность заключения военного союза. Прочитав это послание, верный себе Сиейес молча передал его главнокомандующему вооруженными силами Франции Баррасу. В торжественном молчании Сиейеса было столько значительности, что Баррас воспринял его жест как руководство к незамедлительному действию.

При всех неисчислимых пороках и недостатках Барраса ему нельзя было отказать ни в энергии, ни в решительности. Аристократ по рождению, он начинал свой жизненный путь традиционной для дворянина службой в армии. Получив чин лейтенанта, он участвовал в индийской экспедиции. Однако сами военные действия и все, что с ними связано, ему не понравились. Гораздо более привлекали его интриги и возможность безоглядного прожигания жизни. Поэтому, бросив службу в армии, он предпочел окунуться в гущу парижских событий, став, в конце концов, одним из наиболее видных вождей революционного движения.

Баррас немедленно вызвал к себе генерала Периньона, как раз ожидавшего аудиенции у военного министра.

— Генерал, что можете вы сообщить мне о доне Мануэле Годое? Что это за птица?

— Ах, гражданин Баррас, Годой — попросту говоря, любовник испанской королевы и в качестве такового сейчас является едва ли не главным человеком в испанском государстве.

— Небось красавчик, — хмыкнул Баррас, всегда очень трепетно относившийся к своей внешности и постоянно сравнивавший себя с другими.

— Да, ничего не скажешь, хорош. И совсем еще мальчишка. Всего пару лет назад он был только лейтенантом королевских гвардейцев. Королева очень быстро сделала из него фельдмаршала и своего личного секретаря. А при идиотизме ныне здравствующего испанского короля оказалось недалеко и до председателя Королевского совета.

— Так значит, христианнейший король по сравнению с этим молодчиком ничто не только в постели?

— Вы угадали, гражданин Баррас. Дело зашло даже дальше: говорят, что младший инфант — вылитая копия красавчика-премьера.

— И сколько же лет этому счастливому отцу?

— Двадцать семь.

— Славный возраст.

— Я слышал, он прекрасно играет на гитаре, поет и ловко выделывает двадцать два коленца в каком-то старинном испанском танце.

— Любопытно. А как, генерал, можно ли доверять этому ферту? Не игрушка ли он в чьих-либо умелых руках?

— Нет, гражданин Баррас, этот молодой человек — не игрушка. Я бы даже сказал, что сейчас — это единственное лицо в Испании, которое обладает реальной властью. Я уже давно варюсь в этом испанском котле и точно знаю, что все в Мадриде делается только через Годоя. Именно поэтому на этого молодого человека у меня уже готово досье. Желаете ознакомиться? — И генерал протянул Баррасу изящно исписанный лист.

Главнокомандующий принялся читать.

«Дон Мануэль Годой, герцог Алькудиа, личный секретарь королевы и председатель Королевского совета Испании невысок ростом, строен, красив; волосы светлые вьющиеся, глаза голубые; вспыльчив, любвеобилен. Граф встает рано и с утра отдает приказания шталмейстерам и слугам на весь день. В восемь часов он отправляется в манеж своего загородного дома; каждое утро в девять часов принимает там королеву, с которой совершает верховую прогулку. Герцог Алькудиа — прекрасный наездник. Если король успевает возвратиться с охоты, он присоединяется к ним. В одиннадцать часов герцога Алькудиа ожидают многочисленные посетители по самым разнообразным вопросам. За четверть часа он успевает отпустить всех, после чего начинается официальный туалет в присутствии десятка благородных дам и лучших музыкантов. В час дня герцог отправляется в королевский дворец, где у него имеется особая квартира со столовой, кабинетом и спальней. Он присутствует на официальном обеде короля в качестве камергера. После обеда удаляется в свои личные апартаменты, расположенные непосредственно под покоями королевы. У себя герцог Алькудиа обедает в присутствии королевы, спускающейся к нему по потайной лестнице. Король тем временем вновь выезжает на охоту. Около семи часов вечера герцог Алькудиа отправляется с докладом к королю. В восемь часов он снова возвращается к себе домой, где его ждут многочисленные просительницы всех званий и состояний. Вечером на Таинственный возлюбленный аудиенцию к Годою допускают только женщин. За женскую ласку через него можно получить любой пост в Испании. Соломы, передняя и коридоры бывают полны женщинами всех возрастов и сословий, обычно от 200 до 300. Выходят дамы, как правило, с помятыми прическами и другими неаккуратностями в туалете. Дипломатам Годой охотно рассказывает об этих приемах, не утаивая ни имен, ни подробностей. Разбор подобных прошений отнимает у него обычно около двух часов. Своих советников он приглашает к десяти, и только в это время начинается настоящая работа. Все текущие дела он разрешает быстро и без задержки. На письма, не требующие особого разбирательства, отвечает в тот же день. Ум у него быстрый и точный. Долго заниматься делами не любит, но меткость суждений смягчает зло, происходящее из-за недостатка времени, отведенного на работу.

Жалованье Годоя превышает жалованье всех юристов Испании, вместе взятых, а таковых сегодня в Испании более пятнадцати тысяч».

— Ну что же, этот дон Мануэль Годой, несмотря на молодость, справляется со своими тяжелыми обязанностями весьма неплохо, — улыбнулся Баррас.

— Да, гражданин Баррас. Такому управляющему мог бы позавидовать любой королевский дом в Европе.

— Судя по этому досье, у вас стоящие осведомители в Эскуриале.

— Осведомитель. И стоит он действительно немало. Золотая голова, хотя и сущий ракалья. Он…

— Так о чем вы собирались поговорить со мной, генерал?

— Гражданин Баррас, как вы сами изволили убедиться, этот Годой не такой легкий орешек, как может показаться человеку поверхностному. Боюсь, он так и не отступит в своих условиях, а потому не вижу смысла еще чего-то ждать…

— Уж не намереваетесь ли вы взять Мадрид, генерал?

— А почему бы и нет, черт возьми?!

— Что ж, с нашими войсками это вполне возможно, чему свидетельства Италия и Голландия. На суше у нас противников нет. Однако не слишком ли много наберется у нас врагов, генерал?

— Вы думаете, гражданин Баррас, что если мы возьмем Мадрид, Испания…

— Именно так, дорогой генерал. У нас в боку будет ужасная язва. Поэтому сейчас я предлагаю вам пойти на уступки. Франция нуждается в мире…

* * *

Неделю спустя уже был подписан предварительный мирный договор. Франция возвращала все занятые испанские крепости, довольствуясь уступкой части острова Сан-Доминго из Антильского архипелага, и отказывалась от притязаний на провинцию басков. Военные издержки, которые Испания должна была выплатить Франции, решено было распределить на десять лет и, кроме того, выплачивать их натурой — андалузским скотом. Более того, Франция даже согласилась отпустить дочь Людовика Шестнадцатого — принцессу Марию-Терезу — правда, не в Испанию, а в Австрию.

Испания ликовала, хотя для всех оставалось загадкой, каким образом первый министр смог буквально в мгновение ока превратить проигранную войну в едва ли не почетный мир. На председателя Королевского совета посыпались бесконечные почести. Он получил в дар имение под Гранадой, звание генералиссимуса всех испанских войск и почетный титул Князя мира.

Карлос в порыве; восторга не знал, чем еще можно ублажить своего юного друга.

Гуляя с ним по аллеям королевского парка, разбитым словно по линейке и посыпанным шлифованной галькой, король в десятый раз обратился к Годою:

— Чего бы вам хотелось более всего, дон Мануэль?

«Послать к чертям вашу разлюбезную супругу!» — вертелось на языке Годоя, но он лишь лукаво улыбнулся.

— Обладая милостями Королевских Величеств, чего можно желать более? Впрочем, если бы вы, Ваше Величество соблаговолили подарить мне щенка от вашей борзой…

— Какие мелочи, дон Мануэль! Я придумал гораздо лучше! Представляете, при вашем появлении герольд всегда будет нести перед вами голову двуликого Януса!

— Вы считаете меня…

— Боже упаси, дон Мануэль, Боже упаси! Это всего лишь знак того, что вам дано верно судить о прошлом и будущем. Двуликий Янус — это символ осторожности и мудрости!

И король действительно распорядился на этот счет. В ближайшие же дни герцог Алькудиа испытал бремя этой новой милости короля — при церемонии открытия Академии наук перед ним торжественно шествовал герольд и нес голову двуликого Януса, на что все собравшиеся взирали в полном недоумении. Злясь в душе на своего монаршего друга, но не имея возможности сразу же отменить эту «почетную привилегию», новоиспеченный Князь мира решил еще одним способом подтвердить эту почесть и впервые за много месяцев в установленный час поднялся в покои королевы.

На следующий вечер двор давал невиданный в последние годы праздник. Над деревьями взлетали ракеты; огненные фонтаны, похожие на огромные водометы, рассыпали звездный дождь. По прудам, выбрасывая светящиеся пули, скользили лодки, и ливень шутих обрушивался на королевский дворец с грохотом взорванных пороховых складов. Потом в воздух полетели бесчисленные ракеты. А когда из дыма и пламени возник гигантский, вычерченный пурпурными линиями и медленно гаснущий вензель королевской четы — К. М. Л. — в несмолкающие рукоплескания вплелось задорное перешептывание толпы, по-своему расшифровывающей этот вензель: «Карл — Мануэль — Луиза».

Загрузка...