Теория эта такая: все человечество есть неумирающий организм, люди частицы органов, имеющие каждый свое специальное призвание для служения целому. Точно так же, как клеточки, слагаясь в организм, разделяют между собою труд для борьбы за существование целого организма, усиливают одну способность и ослабляют другую и слагаются в один организм, чтобы лучше удовлетворять потребности целого организма, и точно так же, как в общественных животных муравьях, пчелах - отдельные особи разделяют между собою труд: матка кладет яйца, трутень оплодотворяет, пчела работает для жизни целого, - точно то же происходит и в человечестве и человеческих обществах. И потому, чтобы найти закон жизни человека, нужно изучать законы жизни и развития организмов. В жизни и развитии организмов мы находим следующие законы: закон дифференциации и интеграции, закон того, что всякое явление сопровождается не одним только непосредственным последствием, другой закон - о неустойчивости однородного. Все это кажется очень невинно, но стоит только сделать выводы из всех этих законов, чтобы тотчас же увидать, что законы эти клонят туда же, куда клонили и законы Мальтуса. Законы эти клонят к одному, а именно к тому, чтобы то разделение деятельности, которое существует в человеческих обществах, признать органическим, т. е. необходимым, а потому рассматривать то несправедливое положение, в котором находимся мы, уволившие себя от труда люди, не с точки зрения разумности и справедливости, а только как несомненный факт, подтверждающий общий закон.
Философия духа оправдывала также всякую жестокость и мерзость; но там это выходило философски и потому неправильно; по науке же все это выходит научно и потому несомненно.
Как же не принять такую прекрасную теорию! Стоит только рассматривать человеческое общество как предмет наблюдения, и можно покойно пожирать труды других, гибнущих людей, утешая себя мыслью, что моя деятельность, какая бы она ни была, есть функциональная деятельность организма человечества, и потому и речи даже не может быть о том, справедливо ли то, что я пользуюсь трудами других - делаю только то, что мне приятно, как и не может быть речи о том, справедливо ли разделение труда между мозговой клеточкой и мускульной. Как же не допустить такую прекрасную теорию, чтобы после можно было уже навсегда спрятать совесть в карман и жить вполне разнузданной животной жизнью, чувствуя под собой непоколебимую, по нашему времени, опору научную.
И вот на этом-то новом вероучении строится теперь оправдание праздности и жестокости людей.
XXX
Началось это вероучение недавно - лет 50. Главным основателем его был французский ученый Конт. Конту - систематику и вместе с тем религиозному человеку - пришла в голову под влиянием новых тогда физиологических исследований Бита старая мысль, высказанная еще Менением Агриппой, - мысль, что человеческие общества, даже все человечество можно рассматривать как одно целое - организм, а людей - как живые частицы отдельных органов, имеющих каждая свое определенное назначение служить всему организму. Мысль эта так понравилась Конту, что он на ней начал строить философскую теорию, и теория эта так увлекла его, что он совершенно забыл о том, что исходная точка его теории была не больше, как хорошенькое сравнение, уместное в басне, но никак не могущее служить основой науки. Он, как это часто бывает, принял любимую им гипотезу за аксиому и вообразил себе, что вся теория его построена на самых твердых основах. По теории его выходило, что так как человечество есть организм, то знание того, что есть человек и каково должно быть его отношение к миру, возможно только через познание свойств этого организма. Для познания этих свойств человек имеет возможность делать наблюдения над другими низшими организмами и из жизни их делать наведения. Поэтому, во-первых, истинный и единственный метод науки, по Конту, есть только индуктивный, и вся наука есть только такая, которая имеет своим основанием опыт; во-вторых, целью и вершиною наук становится новая наука о воображаемом организме человечества или о надорганическом существе - человечестве; новая воображаемая наука эта есть социология. Из этого же взгляда на науку вообще оказывалось, что все прежние знания были ложные, и вся история человечества в смысле его самосознания разделялась на три, собственно, на два периода: период теологический и метафизический, продолжавшийся от начала мира до Конта, и на настоящий период единой истинной науки - позитивной, начавшейся с Конта. Все это было очень хорошо; одна только была ошибка, а именно та, что все это здание было построено на песке, на произвольном и неправильном утверждении о том, что человечество есть организм. Утверждение это было произвольно потому, что для того, чтобы признать существование не подлежащего наблюдению организма человечества, мы имеем ровно столько же права, как признать существование троичного бога и тому подобных теологических положений. Неправильно же было это утверждение потому, что к понятию человечества, т. е. людей, неправильно было присоединено определение организма, тогда как в человечестве отсутствует существенный признак организма - центр ощущения или сознания [Мы называем и слона и бактерию организмом только потому, что предполагаем по аналогии в этих существах такие же объединения ощущения или сознания, каких мы знаем в себе; в человеческих же обществах и в человечестве отсутствует этот существенный признак, и потому, сколько бы других общих признаков мы ни нашли в человечестве и в организме, без этого существенного признака признание человечества организмом неправильно. (Примеч. Л. Н. Толстого.)].
Но, несмотря на произвольность и неправильность основного положения позитивной философии, она была принята так называемым образованным миром с величайшим сочувствием. Замечательно в этом отношении то, что из сочинений Конта, состоящих из двух частей: позитивной философии и позитивной политики, была принята ученым миром только первая - та, которая оправдывала на новых опытных началах существующее зло людских обществ; вторая же часть, трактующая о вытекающих из признания человечества организмом нравственных обязанностях альтруизма, была признана не только неважной, но ничтожной и ненаучной. Повторилось то же, что с двумя частями учения Канта. Критика чистого разума принята научной толпой; критика же практического разума, та часть, которая содержит сущность нравственного учения, была отвергнута. В учении Конта признано было научным то, что потакало царствующему злу. Но и принятая толпою позитивная философия, основанная на произвольном и неправильном положении, была сама по себе слишком неосновательна и потому шатка и не могла бы одна держаться. И вот в числе всех тех праздных играний мысли людей так называемой науки является то же не новое и столь же произвольное и неправильное утверждение о том, что живые существа, т. е. организмы, происходили одни из других, - не только один организм из другого, но один организм из многих, т. е. что в очень долгий промежуток времени, в миллион лет, например, не только от одного предка может произойти рыба и утка, но из роя пчел может сделаться одно животное. И произвольное и неправильное утверждение это было принято ученым миром с еще большим общим сочувствием. Утверждение это было произвольно потому, что никто никогда не видал, как делаются одни организм мы из других, и потому предположение о происхождении видов останется всегда предположением, а не опытным фактом. Неправильно же было это утверждение потому, что решение вопроса о происхождении видов тем, что они произошли вследствие закона наследственности и приспособления в бесконечно долгое время, вовсе не было решением, а только повторением вопроса в новой форме. По решению вопроса Моисеем (в полемике с которым и состоит все значение этой теории) выходит, что разнообразие видов живых существ произошло по воле бога и бесконечному могуществу его; по теории же эволюции выходит, что разнообразие живых существ произошло по случайности и по разнообразным условиям наследственности и среды в бесконечно долгое время. Теория эволюции, говоря простым языком, утверждает только то, что по случайности в бесконечно долгое время из чего хотите может выйти все, что хотите. Ответа на вопрос нет. А только тот же вопрос поставлен иначе: вместо воли поставлена случайность, а коэффициент бесконечного переставлен от могущества к времени. Но это новое утверждение подкрепляло прежнее утверждение Конта, и, кроме того, по наивному признанию самого основателя теории - Дарвина, его мысль вызвана была законом Мальтуса и потому выставляла теорию борьбы живых существ и людей за существование, как основной закон всего живого. А в нем это ведь только и нужно было толпе праздных людей для их оправдания.
Две шаткие, не стоящие на своих ногах теории подперли друг друга и получили подобие устойчивости. Обе теории несли в себе тот драгоценный для толпы смысл, что в существующем зле человеческих обществ не виноваты люди и что существующий порядок есть тот самый, который и должен быть; и новая теория была принята толпою с полною верой и неслыханным восторгом. И вот на этих двух произвольных и неправильных положениях, принятых как догматы веры, утвердилось новое научное вероучение.
И по предмету и по форме это новое вероучение необыкновенно похоже на церковнохристианское. По предмету вероучения сходство состоит в том, что как в том, так и в другом действительности придано недействительное, фантастическое значение, и это-то недействительное значение поставлено предметом исследования. В церковнохристианском вероучении действительному бывшему Христу придано фантастическое значение самого бога; в позитивном вероучении действительному существу - живым людям - придано фантастическое значение организма. По форме сходство обоих вероучений поразительно тем, что как в том, так и в другом известное понимание одних людей признано за единственно непогрешимо истинное. В церковном христианстве понимание божеского откровения людьми, назвавшими себя церковью, признано святым и единым истинным; по позитивному вероучению понимание науки людьми, назвавшими себя научными, признано несомненным и истинным. Как церковные христиане только с учреждения своей церкви признавали начало истинного знания бога и только как бы из учтивости говорили, что и прежние верующие были тоже церковь, точно так же и позитивная наука, по ее утверждению, началась только со времени Конта, и научные люди тоже только из учтивости допускают существование науки и прежде, и то только в некоторых представителях ее, как Аристотель; точно так же как церковь, так и позитивная наука совершенно исключает знания всего остального человечества, признавая все знания, вне своего, заблуждением.
Сходство продолжается и далее: точно так же, как в помощь основному догмату богословия - божественности Христа и троичности - приходит старый, по получающий новое значение догмат падения человека и искупления его смертью Христа и из двух этих догматов складывается популярное церковное учение, так в наше время на помощь контовскому основному догмату об организме человечества выступает старый, но получающий новое значение догмат, и из обоих складывается популярное научное вероучение эволюции.
Как в том, так и в другом вероучении новый догмат необходим для поддержания старого и понятен только в связи с основным догматом.
Если верующему в божество Христа неясно и непонятно, для чего бог сошел на землю, то догмат искупления дает это объяснение. Если верующему в организм человечества неясно, почему собрание особей можно считать организмом, то догмат эволюции объясняет это.
Догмат искупления нужен для того, чтобы примирить противоречие с действительностью первого догмата. Бог сошел на землю, чтобы спасти людей, а люди не спасены; то как же примирить это противоречие? Догмат искупления говорит: "Он спас верующих в искупление; если вы веруете в искупление, то вы спасены". Так же и догмат эволюции нужен для того, чтобы разрешить противоречие с действительностью первого догмата: человечество есть организм, между тем мы видим, что оно не отвечает главному признаку организма; как же помирить это? И вот догмат эволюции говорит: "Человечество есть образующийся организм". Если вы верите в это, то вы можете рассматривать и человечество как организм. И как человеку, свободному от суеверия троичности и божества Христа, невозможно даже понять, в чем состоит интерес и смысл учения об искуплении, и смысл этот объясняется только признанием основного догмата, то, что Христос сам бог, точно так же для человека, свободного от позитивного суеверия, невозможно понять даже, в чем интерес учения о происхождении видов эволюции, и интерес этот объясняется только тогда, когда знаешь основной догмат, что человечество - организм. И точно так же, как все тонкости богословия понятны только тем, кто верит в основные догматы, так и все тонкости социологии, занимающие теперь все умы людей самой последней и глубокомысленной пауки, понятны только для верующих.
Сходство обоих вероучений еще и в том, что раз на веру принятые положения, не подвергаясь более исследованию, служат основанием самых странных теорий, и проповедники этих теорий, усвоив себе прием утверждения за собою права признания самих себя в богословии святыми и в знаниях научными, т. е. непогрешимыми, доходят до самых произвольных, невероятных и ни на чем не основанных утверждений, которые они высказывают с величайшей торжественностью и серьезностью и которые с такою же серьезностью и торжественностью оспариваются в своих подробностях несогласными в частностях, но одинаково признающими основные догматы.
Василий Великий этого вероучения - Спенсер, например, в одном из первых сочинений своих выражает это вероучение так:
Общества и организмы, говорит он, подобны в следующем:
1) в том, что, зачинаясь, как малые агрегаты, они незаметно возрастают в массе, так что некоторые из них достигают до величины в десять тысяч раз больше первоначальной;
2) в том, что между тем, как в начале они такой простой структуры, что могут быть рассматриваемы, как лишенные всякой структуры, они приобретают во время своего роста постоянно увеличивающуюся сложность структуры;
3) в том, что, хотя в их раннем, неразвитом периоде не существует между ними почти никакой зависимости друг от друга частей, их части постепенно приобретают взаимную зависимость, которая под конец делается столь сильною, что деятельность и жизнь каждой части становится возможной только при деятельности и жизни остальных;
4) в том, что жизнь и развитие общества независимы и более продолжительны, чем жизнь и развитие какой-либо из составляющих его единиц, которые отдельно рождаются, растут, действуют, воспроизводятся и умирают, между тем как политическое тело, составленное из них, продолжает жить поколение за поколением, развиваясь по массе, по совершенству строения и функциональной деятельности.
Далее идут пункты различия организмов и обществ, и доказывается, что различия эти только кажущиеся, а что организмы и общества совершенно подобны.
Для человека свежего прямо представляется вопрос: да о чем вы говорите? Почему человечество - организм или подобно ему?
Вы говорите, что общества подобны организмам по этим четырем признакам, но ничего этого ведь нет. Вы только берете некоторые признаки организма и под них подводите человеческие общества. Вы приводите четыре признака подобия, потом берете признаки различия, но только кажущиеся (по-вашему), и заключаете, что человеческие общества можно рассматривать как организмы. Но ведь это праздная игра диалектики и больше ничего. На таком же основании под признаки организма можно подвести что хотите.
Беру первое, пришедшее мне в голову, положим - лес: как он засевается на поле и разрастается. 1) Зачинаясь как малый агрегат, он незаметно возрастает в массе и т. д.; точь-в-точь то же делается на полях, когда они понемногу обсеменяются и зарастают лесом. 2) Вначале структура проста, потом увеличивается сложность и т. д.; точь-в-точь то же с лесом: сначала одни березки, потом лозина, орешник; сначала все растут прямо, потом переплетаются ветвями. 3) Зависимость частей усиливается так, что жизнь каждой части зависит от жизни и деятельности остальных; точь-в-точь то же с лесом: орешник греет стволы (выруби его - замерзнут другие деревья), опушка охраняет от ветра, семенные деревья продолжают породы, высокие и курчавые дают тень, и жизнь одного дерева зависит от другого. 4) Отдельные части могут умирать, но все живет; точь-в-точь то же с лесом:
лес по дереву не плачет.
Замечательно также сходство этого вероучения с церковнохристианским и всяким другим, основанным на принятых на веру догматах, по своей непроницаемости против логики. Показав, что лес вы можете с таким же правом по этой теории рассматривать как организм, вы думаете, что доказали последователям органического вероучения неправильность их определения? Нисколько.
То определение, которое они дают организму, так неточно и растяжимо, что они под это определение могут подвести что хотят. Да, скажут они, и лес можно рассматривать, как организм. Лес есть взаимодействие особей, не истребляющих друг друга, - агрегат, части его тоже могут перейти в более тесную связь, подобно пчелиному рою, сделаться организмом. Тогда вы скажете: если так, то и птиц, и насекомых, и травы этого леса, взаимодействующих и не истребляющих друг друга, можно также рассматривать вместе с деревьями, как один организм? Они и на это согласятся. Всякое собрание живых существ, взаимодействующих и не истребляющих друг друга, можно рассматривать, как организмы по их теории. Вы можете утверждать связь и взаимодействие между чем хотите, и по эволюции вы можете утверждать, что из чего хотите может выйти в очень долгое время все что хотите.
Верующим в троичность бога нельзя доказать того, что этого нет, но можно показать им, что утверждение их есть утверждение не знания, а веры, что если они утверждают, что богов три, то я с таким же правом могу утверждать, что их 17 1/2; то же самое и еще несомненнее можно доказать последователям позитивной и эволюционной науки. На основании этой науки я берусь доказать все что хотите. И что удивительнее всего, - это то, что эта самая позитивная наука признаком истинного знания признает научный метод и сама определила то, что она называет научным методом.
Научным методом она называет здравый смысл.
И этот-то здравый смысл на каждом шагу и уличает ее.
Как только те, которые занимали место святых, почувствовали, что в них ничего не осталось святого, что они все проклятые, как папа и наш синод, так они сейчас же назвали себя не святыми только, а святейшими.
Как только наука почувствовала, что в ней не осталось ничего здравомыслящего, так она назвала себя здравомыслящей, т. е. научной наукой.
XXXI
Разделение труда есть закон всего существующего, и потому оно должно быть в человеческих обществах. Очень может быть, что это так, но остается все-таки вопрос о том: что то разделение труда, которое я теперь вижу в моем человеческом обществе, есть ли оно то самое разделение труда, которое должно быть? И если люди считают известное разделение труда неразумным и несправедливым, то никакая наука не может доказать людям, что должно быть то, что они считают неразумным и несправедливым. Богословская теория доказывала, что власть от бога, и очень может быть, что она от бога, но оставался вопрос: чья власть: Екатерины или Пугачева? И никакие тонкости богословские не могли разрешить этого сомнения. Философия духа доказывала, что государство есть форма развития личностей; но остается вопрос: можно ли государство Нерона или Чингис-хана считать формой для развития личности? И никакие трансцендентные слова не могли разрешить этого. То же и с научной наукой. Разделение труда есть условие жизни организмов и человеческих обществ; но что в этих человеческих обществах считать органическим разделением труда? И сколько бы наука ни изучала разделение труда в клеточках глистов, все эти наблюдения не заставят человека признать правильным разделение труда такое, которое не признают таковым его разум и совесть. Как бы убедительны ни были доказательства разделения труда клеточек в наблюдаемых организмах, человек, если он еще не лишился рассудка, все-таки скажет, что ткать всю жизнь ситцы человеку не должно и что это не есть разделение труда, а есть угнетение людей. Спенсер и проч. говорят, что есть целые населения ткачей, и потому ткацкая деятельность есть органическое разделение труда; но, говоря это, ведь они говорят точь-в-точь то же, что говорит богослов: есть власть, и потому она от бога, какая бы она ни была. Есть ткачи - значит, таково разделение труда. Ведь хорошо было бы говорить так, если бы власть и населения ткачей делались сами собою, а мы знаем, что они делаются не сами собой, а мы их делаем. Так вот надо узнать, что делали-то мы эту власть от бога или от себя и делали мы этих ткачей по органическому закону или по чему другому?
Живут люди, кормятся земледелием, как свойственно всем людям. Один человек устроил кузнечное горно и починил свой плуг, приходит к нему сосед и просит тоже починить и обещает ему за это работу или деньги. Приходит третий, четвертый, и в обществе этих людей происходит следующее разделение труда делается кузнец. Другой человек хорошо выучил своих детей, к нему приводит детей сосед и просит учить их, и делается учитель. Но и кузнец и учитель сделались и продолжают быть такими только потому, что их просили, и остаются таковыми до тех пор, пока их просят быть кузнецом и учителем. Если бы случилось, что заведется много кузнецов и учителей, или если их работа не нужна, они тотчас, как этого требует здравый смысл и как это и бывает всегда там, где нет причин нарушения правильности разделения труда, они тотчас бросают свое мастерство и опять берутся за земледелие. Люди, поступающие так, руководятся своим разумом, своею совестью, и потому мы, люди, одаренные разумом и совестью, все утверждаем, что такое разделение труда - правильно. Но если бы случилось, что кузнецы имеют возможность принудить других людей работать на них и продолжали бы делать подковы, когда их не нужно, а учители учили бы, когда некого учить, то всякому свежему человеку, как человеку, т. е. существу, одаренному разумом и совестью, очевидно, что это не было бы разделением, а захватом чужого труда. А между тем такая-то именно деятельность и есть то, что называется по научной науке разделением труда. Люди делают то, на что другие и не думают заявлять требования, и требуют, чтобы их кормили за это, и говорят, что это справедливо потому, что это есть разделение труда.
То, что составляет главное общественное бедствие народа не у нас одних, это управление, бесчисленное количество чиновников; то, что составляет причину экономического бедствия нашего времени, - это то, что англичане называют overproduction, перепроизводство (то, что наделано пропасть вещей, которых некуда девать и которые никому не нужны).
Странно бы было видеть сапожника, который считал бы, что люди обязаны его кормить за то, что он шьет не переставая сапоги, которые давно уж никому не нужны; но что же сказать про тех людей правительства, церкви, науки и искусства, которые уж ничего не шьют, ничего не только видимого, но полезного для народа не производят, на товар которых нет охотников и которые так же смело на основании разделения труда требуют, чтобы их и кормили, и поили сладко, и одевали хорошо? Могут быть и есть колдуны, к деятельности которых заявляются требования, и им носят за это лепешки и полуштофы; но того, чтобы были такие колдуны, колдовство которых никому не нужно и которые бы смело требовали, чтобы их сладко кормили за то, что они будут колдовать, - это трудно себе представить. А это самое и есть в нашем мире с людьми правительства, церкви, науки и искусства. И все это происходит на основании того ложного понятия разделения труда, определяемого не разумом и совестью, а наблюдением, которое с таким единодушием исповедуют люди науки.
Разделение труда действительно всегда было и есть, но оно правильно только тогда, когда человек решит своей совестью и разумом, что оно должно быть, а не тогда, когда он будет наблюдать его. И совесть и разум всех людей очень просто, несомненно и единогласно решают этот вопрос. Они решают его всегда так, что разделение труда правильно только тогда, когда особенная деятельность человека так нужна людям, что они, прося его послужить им, сами охотно предлагают ему кормить его за то, что он будет для них делать. Когда же человек может с детства до 30 лет прожить на шее других, обещая сделать, когда он выучится, что-то очень полезное, о котором никто его не просит, и когда потом от 30 лет до смерти он может жить так же, все только с обещаниями сделать что-то, о чем никто его не просит, то это не будет (как и нет его на самом деле в нашем обществе) разделение труда, а будет, как оно и есть, один только захват чужого труда сильным; тот самый захват чужого труда сильным, который прежде богословы называли божеским назначением, потом философы необходимыми формами жизни, а теперь научная наука называет органическим разделением труда.
Все значение науки только в этом. Она теперь стала раздавательницей дипломов на праздность, потому что она одна в своих капищах разбирает и определяет - какая паразитическая, какая органическая деятельность человека в общественном организме. Как будто человек каждый не может этого самого узнать гораздо вернее и короче, справившись с разумом и совестью. И как прежде для духовенства, потом для государственных людей не могло быть сомнения в том, кто самые нужные для других люди, так теперь людям научной науки кажется, что не может быть сомнения в том, что их-то деятельность и есть несомненно органическая: они, научные и художественные деятели, суть мозговые, самые драгоценные клеточки организма.
Но бог с ними; пускай бы они царствовали: сладко пили, ели и праздновали, как пускай бы праздновали и царствовали бы жрецы и софисты; только бы они, как жрецы и софисты, не развращали людей.
С тех пор как есть люди, разумные существа, они различали добро от зла и пользовались тем, что до них в этом различении сделали люди, - боролись со злом, искали истинный, наилучший путь и медленно, но неотступно подвигались на этом пути. И всегда, заграждая этот путь, становились перед людьми различные обманы, имеющие целью показать им, что этого не нужно делать, а нужно жить, как живется. Стоял страшный, старый обман церковных людей; с страшными борьбою и трудом люди понемногу высвободились из него, но не успели они высвободиться из него, как на место старого стал новый обман - государственный, философский. Люди выбились и из него. И вот новый и еще злейший обман вырос на пути людей: обман научный.
Новый этот обман точно такой же, как и старые: сущность его в том, чтобы подменить деятельность разума и совести своей и живших прежде нас людей чем-нибудь внешним; в церковном учении внешнее было откровение, в научном обмане это внешнее - наблюдение.
Ловушка этой науки состоит в том, чтобы, указав людям на самые грубые извращения деятельности разума и совести людей, разрушить в них веру в самый разум и совесть и уверить их, что им самим говорит разум и совесть; все, что они говорили высшим представителям людей с тех пор, как существует мир, что все это условно и субъективно.
Все это надо оставить, говорят они; разумом нельзя понять истину, потому что можно ошибиться, а есть другой путь - безошибочный и почти механический: надо изучать факты. Изучать же факты надо на основании научной науки, т. е. двух ни на чем не основанных предположениях позитивизма и эволюции, которые выдаются за несомненнейшие истины. И царствующая наука с обманной торжественностью заявляет, что разрешение всех вопросов жизни возможно только изучением фактов природы и в особенности организмов. Легковерная толпа молодежи, подавленная новостью этого не только не разрушенного, но еще не затронутого критикою авторитета, бросается на изучение этих фактов в естественных науках, на тот единственный путь, который, по утверждению царствующего учения, может привести к уяснению вопросов жизни. Но чем дальше подвигаются ученики в этом изучении, тем дальше и дальше становится от них не только возможность, но даже самая мысль о разрешении вопросов жизни, и тем больше и больше привыкают они не столько наблюдать, сколько верить на слово чужим наблюдениям (верить в клеточки, в протоплазму, в 4-е состояние тел и т. п.); тем больше и больше форма заслоняет для них содержание; тем больше и больше теряют они сознание добра и зла и способность понимать те выражения и определения добра и зла, которые выработаны всей предшествующей жизнью человечества; тем более и более усваивают они себе специальный научный жаргон условных выражений, не имеющих общечеловеческого значения; тем дальше и дальше заходят они в дебри ничем не освещенных наблюдений; тем больше и больше лишаются они способности не только самостоятельно мыслить, но понимать даже чужую, свежую, находящуюся вне их талмуда человеческую мысль; главное же, проводят лучшие годы в отвыкании от жизни, т. е. от труда, привыкают считать свое положение оправданным и делаются и физически ни на что не годными паразитами, и умственно вывихивают себе мозги и становятся скопцами мысли. И точно так же, по мере оглупения, приобретают самоуверенность, лишающую их уже навсегда возможности возврата к простой трудовой жизни, к простому, ясному и общечеловеческому мышлению.
XXXII
Разделение труда в человеческом обществе всегда было и, вероятно, будет; но вопрос для нас не в том, что оно есть и будет, а в том, чем мы должны руководствоваться, чтобы разделение это было правильно. Если же мы наблюдение возьмем за мерило, то мы этим самым откажемся от всякого мерила; тогда мы всякое разделение труда, какое мы будем видеть между людьми и какое нам покажется правильным, и будем считать правильным, к чему и ведет царствующая научная наука.
Разделение труда!
Одни заняты умственной, духовной, другие мускульной, физической работой. С какою уверенностью говорят эти люди! Им хочется это думать, и им кажется, что в самом деле происходит совершенно правильный обмен услуг там, где происходит самое простое, старинное насилие. Ты, или скорее вы (потому что всегда многим надо кормить одного), вы меня кормите, одевайте, делайте для меня всю ту грубую работу, которую я потребую и к которой вы привыкли с детства, а я буду делать для вас ту умственную работу, которую я умею и к которой уже привык. Вы давайте мне телесную, а я буду давать духовную пищу. Расчет, кажется, совершенно верен, и он был бы совершенно верен, если бы обмен этих услуг был свободный, если бы те, которые доставляют телесную пищу, не обязаны были доставлять ее прежде, чем они получат духовную пищу. Производитель духовной нищи говорит: для того чтобы я мог вам дать духовную пищу, вы кормите, одевайте меня, выносите за мной мои нечистоты. Производитель же телесной пищи не заявляет никаких требований и дает телесную пищу, хотя бы он и не получал духовной пищи. Если бы обмен был свободен, то условия тех и других были бы одинаковы. Ученый, художник говорит: прежде чем мы можем начать служить людям духовной пищей, нам нужно, чтобы люди продовольствовали нас телесной. Но отчего же производителю телесной пищи не сказать, что прежде чем мне служить вам телесной пищей, мне нужна духовная пища, и, не получив ее, я не могу работать? Вы говорите: мне нужна работа пахаря и кузнеца, сапожника, и плотника, и каменщиков, золотарей и др. для того, чтобы приготовлять мою духовную пищу. Каждый работник тоже должен сказать: прежде чем мне идти работать, приготовляя для вас телесную пищу, мне нужно иметь уже плоды духовной пищи. Для того чтобы мне иметь силы для работы, мне необходимы: религиозное учение, порядок в общей жизни, приложение знаний к труду, радости и утешения, которые дают искусства. Я не имею времени выработать свое учение о смысле жизни, - дайте мне его. Я не имею времени придумать уставов жизни, общей, такой, при которой бы не нарушилась справедливость, - дайте мне это. Я не имею времени заниматься механикой, физикой, химией, технологией, - дайте мне книги с указанием о том, как мне улучшить свои орудия, свои приемы работы, свои жилища, свое отопление, освещение.
Я не имею времени сам заниматься поэзией, пластическим искусством, музыкой, - дайте мне те необходимые для жизни возбуждения и утешения; дайте мне эти произведения искусств. Вы говорите, что вам невозможно заниматься вашими важными и нужными для других делами, если вы будете лишены того труда, который несут за вас рабочие люди, а я говорю, скажет рабочий, что мне невозможно заниматься моими не менее важными и нужными для вас делами, если я буду лишен религиозного и соответственного требованиям моего ума и совести руководства разумного управления, обеспечивающего мой труд, указания знания для облегчения моей работы, радостей искусств для облагорожения моего труда. Все, что вы до сих пор предлагаете мне в виде духовной пищи, не только не годится мне, но я даже не могу понять, на что это кому-нибудь может быть нужно. А пока я не получу этой пищи, свойственной мне, как и каждому человеку, я не могу питать вас телесной пищей, которую я произвожу. Что, если рабочий скажет это? И если он скажет это, ведь это будет не шутка, а только самая простая справедливость. Ведь если рабочий только скажет это, то правоты гораздо более на его стороне, чем на стороне человека умственного труда. Правоты на его стороне больше потому, что труд, доставляемый рабочим человеком, первее и необходимее, чем труд производителя умственного труда, и потому, что человеку умственного труда ничто не мешает давать рабочему ту духовную пищу, которую он обещал ему; рабочему же мешает давать телесную пищу то, что ему самому недостает этой телесной пищи.
Что же ответим мы, люди умственного труда, если нам предъявят такие простые и законные требования? Чем удовлетворим мы их? Катехизисом Филарета, священными историями Соколовых и листками разных лавр и Исакиевского собора для удовлетворения его религиозных требований; сводом законов и кассационными решениями разных департаментов и разными уставами комитетов и комиссий - для удовлетворения требований порядка; спектральным анализом, измерениями млечных путей, воображаемой геометрией, микроскопическими исследованиями, спорами спиритизма и медиумизма, деятельностью академий наук - для удовлетворения требований знания; чем удовлетворим его художественным требованиям? Пушкиным, Достоевским, Тургеневым, Л. Толстым, картинами французского салона и наших художников, изображающих голых баб, атлас, бархат, пейзажи и жанры, музыкой Вагнера или новейших музыкантов? Ничто это не годится и не может годиться, потому что мы с своим правом на пользование трудом народа и отсутствием всяких обязанностей в нашем приготовлении духовной пищи потеряли совсем из виду то единственное назначение, которое должна иметь наша деятельность. Мы даже не знаем, что нужно рабочему народу, мы даже забыли его образ жизни, его взгляд на вещи, язык, даже самый народ рабочий забыли и изучаем его как какую-то этнографическую редкость или новооткрытую Америку.
Так вот мы, требуя себе телесной пищи, взялись поставлять духовную пищу; но вследствие того воображаемого разделения труда, по которому мы можем не только прежде пообедать, а потом сработать, но можем целыми поколениями сладко обедать, ничего не работая, мы заготовили в виде оплаты народу за наш корм что-то годное только, как нам кажется, для нас, и для науки, и для искусства, но негодное, совершенно непонятное и противное, как лимбургский сыр, для тех самых людей, труды которых мы поедаем под предлогом доставления им духовной пищи. Мы в нашем ослеплении до такой степени упустили ив виду взятую на себя обязанность, что даже забыли про то, во имя чего производится наша работа, и тот самый народ, которому мы взялись служить, сделали предметом нашей научной и художественной деятельности. Мы изучаем и изображаем его для своей забавы и развлечения, мы совершенно забыли то, что нам надо не изучать и изображать его, а служить ему. Мы до такой степени упустили из виду эту взятую на себя обязанность, что не заметили даже, как то, что мы взялись делать в области наук и искусств, сделали не мы, а другие, и место наше оказалось занятым. Оказалось, что покуда мы спорили, - подобно тому, как богословы о бессеменном зачатии, - то о самородном зарождении организмов, то о спиритизме, то о форме атомов, то о пангенезисе, то о том, что еще есть в протоплазме, и т. п., народу все-таки понадобилась духовная пища, и неудачники и отверженцы наук и искусств, по заказу аферистов, имеющих в виду одну цель наживы, начали поставлять народу эту духовную пищу и поставляют ее. Вот уже лет 40 в Европе и лет 10 у нас в России расходятся миллионами книги, и картины, и песенники, и открываются балаганы, и народ и смотрит, и поет, и получает духовную пищу не от нас, взявшихся поставлять ее, а мы, оправдывающие свою праздность той духовной нищей, которую мы будто бы поставляем, мы сидим и хлопаем глазами. А нельзя нам хлопать глазами, ведь выскальзывает из-под ног последнее оправдание. Мы специализировались, у нас есть наша особенная функциональная деятельность, мы - мозг народа. Он кормит нас, а мы его взялись учить. Только во имя этого мы освободили себя от труда. Чему же мы научили и чему учим его? Он ждал года, десятки, сотни лет. И всё мы разговариваем и друг друга учим и потешаем, а его мы даже совсем забыли. Так забыли, что другие взялись учить и потешать его, и мы даже не заметили этого. Так несерьезно мы говорили о разделении труда, так очевидно, что то, что мы говорили о пользе, приносимой нами народу, была одна бесстыдная отговорка.
XXXIII
Было время, что церковь руководила духовной жизнью людей нашего мира; церковь обещала людям благо и за это выгородила себя из участия в борьбе человечества за жизнь. И та церковь, которая сделала это, отступила от своего призвания, и люди отвернулись от нее. Не заблуждения церкви погубили ее, а отступление служителей ее от закона труда, выговоренное с помощью власти при Константине; их право праздности и роскоши породили ее заблуждения. С этого права начались заботы церкви о церкви, а не о людях, которым они взялись служить. И служители церкви предались праздности и разврату.
Государство взялось руководить жизнью человечества. Государство обещало людям справедливость, спокойствие, обеспеченность, порядок, удовлетворение общих духовных и материальных нужд, и за это люди, служившие государству, выгородили себя из участия в борьбе человечества за жизнь. И слуги государства, как только они получили возможность пользоваться трудом других, сделали то же, что и служители церкви. Целью их стал не народ, а государство, и служители государства - от королей до низших чиновников, должностных лиц - и в Риме, и во Франции, и в Англии, и в России, и в Америке предались праздности и разврату. И люди изверились в государство: анархия уже сознательно выставляется идеалом. Государство потеряло свое обаяние на людей только потому, что служители его признали за собой право пользоваться трудами народа.
То же сделала наука и искусство с помощью государственной власти, которую они взялись поддерживать. И они выговорили себе право праздности и пользования чужими трудами и также изменили своему призванию. И так же заблуждения их произошли только потому, что служители ее, выставив ложно понятый принцип разделения труда, признали за собой право пользоваться трудами других и потеряли смысл своего призвания, сделан себе целью не пользу народа, а таинственную пользу пауки и искусства, и так же, как их предшественники, предались праздности и разврату, не столько чувственному, сколько умственному.
Говорят: наука и искусство многое дали человечеству.
Это совершенно справедливо. Церковь и государство много дали человечеству, но не потому, что они злоупотребляли своей властью и их служители отступили от общей всем людям и вечной обязанности труда на жизнь, но несмотря на это.
Точно так же и наука и искусства много дали человечеству не потому, что люди науки и искусства, под видом разделения труда, живут на шее рабочего народа, а несмотря на это.
Римская республика была могущественна не потому, что граждане ее имели возможность развратничать, а потому, что в числе их были доблестные граждане. То же самое и с наукой и с искусством. Наука и искусство дали много человечеству, но не потому, что служители их имели изредка прежде и теперь имеют всегда возможность освободить себя от труда, а потому, что были гениальные люди, которые, не пользуясь этими правами, двигали вперед человечество.
Сословие ученых и художников, заявляющее на основании ложного разделения труда требования на право пользования трудом других, не может содействовать успеху истинной науки и истинного искусства, потому что ложь не может произвести истины.
Мы так привыкли к тем выхоленным, жирным или расслабленным нашим представителям умственного труда, что нам представляется диким то, чтобы ученый или художник пахал или возил навоз. Нам кажется, что все погибнет, и вытрясется на телеге вся его мудрость, и опачкаются в навозе те великие художественные образы, которые он носит в своей груди; но мы так привыкли к этому, что нам не кажется странным то, что наш служитель науки, т. е. служитель и учитель истины, заставляя других людей делать для себя то, что он сам может сделать, половину своего времени проводит в сладкой еде, курении, болтовне, либеральных сплетнях, чтении газет, романов и посещении театров; нам не странно видеть нашего философа в трактире, в театре, на бале, не странно узнавать, что те художники, которые услаждают и облагораживают наши души, проводили свою жизнь в пьянстве, картах и у девок, если еще не хуже. Наука и искусство - прекрасные вещи, но именно потому, что они прекрасные, их не надо портить обязательным присоединением к ним разврата, т. е. освобождения себя от обязанности человека служить трудом жизни своей и других людей. Наука и искусство подвинули вперед человечество. Да! но не тем, что люди науки и искусства под видом разделения труда и словом и, главное, делом учат других пользоваться посредством насилия нищетою и страданиями людей для того, чтобы освободить себя от самой первой и несомненной человеческой обязанности трудиться руками в общей борьбе человечества с природою.
XXXIV
"Но только разделение труда, освобождение людей науки и искусства от необходимости вырабатывать свою пищу и дало возможность того необычайного успеха наук, который мы видим в наше время, - говорят на это. - Если бы все должны были пахать, не были бы достигнуты те громадные результаты, которые достигнуты в наше время, не было бы тех поразительных успехов, которые так увеличили власть человека над природою; не было бы тех астрономических, так поражающих человеческий ум открытий, упрочивших мореплавание; не было бы пароходов, железных дорог, удивительных мостов, тоннелей, паровых двигателей, телеграфов, фотографий, телефонов, швейных машин, фонографов, электричества, телескопов, спектроскопов, микроскопов, хлороформа, Листеровой повязки, карболовой кислоты".
Я не перечисляю всего, чем так гордится наш век. Перечисление это и восторги перед самим собою и своими подвигами можно найти почти в каждой газете и популярной книжке. Восторги эти перед самим собою до такой степени часто повторяются, мы все до такой степени не можем достаточно нарадоваться на самих себя, что мы серьезно уверены, что наука и искусства никогда не делали таких успехов, как в наше время. Всем же этим удивительным успехам мы обязаны разделению труда. Так как же не признавать его?
Допустим, что действительно успехи, сделанные в наш век, поразительны, удивительны, необычайны; допустим, что мы тоже особенные счастливцы, что живем в такое необыкновенное время. Но попытаемся оценить эти успехи не на основании нашего самодовольства, а того самого принципа, который защищается этими успехами, - разделения труда. Все эти успехи очень удивительны, но по особенной несчастной случайности, признаваемой и людьми науки, до сих пор успехи эти не улучшили, а скорей ухудшили положение большинства, т. е. рабочего. Если рабочий может вместо ходьбы проехаться по железной дороге, то за то железная дорога сожгла его лес, увезла у него из-под носа хлеб и привела его в состояние, близкое к рабству - капиталисту. Если, благодаря паровым двигателям и машинам, рабочий может купить дешево непрочного ситцу, то за то эти двигатели и машины лишили его заработка дома и привели в состояние совершенного рабства - к фабриканту. Если есть телеграфы, которыми ему не запрещается пользоваться, но которыми он, по своим средствам, не может пользоваться, то зато всякое произведение его, которое входит в цену, скупается у него под носом капиталистами по дешевой цене, благодаря телеграфу, прежде чем рабочий узнает о требовании на этот предмет. Если есть телефоны и телескопы, стихи, романы, театры, балеты, симфонии, оперы, картинные галереи и т. п., то жизнь рабочего от этого всего не улучшилась, потому что все это, по той же несчастной случайности, недоступно ему. Так что в общем, в чем согласны и люди науки, до сих пор все эти необычайные изобретения и произведения искусства если не ухудшили, то никак не улучшили жизнь рабочего. Так что если к вопросу о действительности успехов, достигнутых науками и искусствами, мы приложим не наше восхищение перед самими собой, а то самое мерило, на основании которого защищается разделение труда, - пользу рабочему народу, то увидим, что у пас еще нет твердых оснований для того самодовольства, которому мы так охотно предаемся.
Мужик проедет по железной дороге, баба купит ситцу, в избе будет не лучина, а лампа, и мужик закурит трубку спичкой - это удобно; но по какому же праву я могу сказать, что железные дороги и фабрики принесли пользу народу?
Если мужик едет по железной дороге и покупает лампу, ситец и спички, то только потому, что нельзя этого запретить мужику; но ведь мы все знаем, что постройка железных дорог и фабрик никогда не делалась для пользы народа. Так зачем же случайные удобства, которыми нечаянно пользуется рабочий человек, приводить в доказательство полезности этих учреждений для народа? Ведь мы все знаем, что о рабочем человеке если и думали те техники и капиталисты, которые строили дорогу и фабрику, то только в том смысле, как бы вытянуть из него последние жилы. И как мы видим, и у нас, и в Европе, и в Америке вполне достигли этого.
Во всем вредном есть полезное. После пожара можно погреться и закурить головешкой трубку; но зачем же говорить, что пожар полезен?
Не будем, по крайней мере, самих себя обманывать. Ведь все мы знаем мотивы, по которым строятся дороги и фабрики и добываются керосин и спички. Техник строит дорогу для правительства, для военных целей или для капиталистов, для финансовых целей. Он делает машины для фабриканта, для наживы своей и капиталиста. Все, что он делает и выдумывает, он делает и выдумывает для целей правительства, для целей капиталиста и богатых людей. Самые хитрые изобретения техники направлены прямо или на вред народа, как пушки, торпеды, одиночные тюрьмы, приборы для акциза, телеграфы и т. п., или на предметы, которые не могут быть не только полезны, но и приложимы для народа: электрический свет, телефоны и все бесчисленные усовершенствования комфорта, или, наконец, на те предметы, которыми можно развращать народ и выманивать у него последние деньги, т. е. последний труд: таковы прежде всего - водка, пиво, вино, опиум, табак, потом ситцы, платки и всякие безделушки. Если же случается, что выдумки людей науки и работы техников иногда нечаянно пригодятся и народу, как железная дорога, ситец, чугуны, косы, то это доказывает только то, что на свете все связано и из каждой вредной деятельности может выходить и случайная польза для тех, кому деятельность эта вредна.
Люди науки и искусства могли бы сказать, что деятельность их полезна для народа только тогда, когда люди науки и искусства поставили бы себе целью служить народу так, как они теперь ставят себе целью служить правительствам и капиталистам. Мы бы могли это сказать тогда, когда бы люди науки и искусства поставили бы себе целью нужды народа; но таких ведь нет. Все ученые заняты своими жреческими занятиями, из которых выходят исследования о протоплазмах, спектральные анализы звезд и т. п. А каким топором, каким топорищем выгоднее что рубить; какая пила самая спорая; как месить лучше хлебы - из какой муки, как ставить их, как топить, строить печи, какая пища, какое питье, какая посуда самая удобная и выгодная в данных условиях, какие грибы можно есть и как их разводить, приготовить удобнее, - про это наука никогда и не думала. А ведь это все дело науки.
Я знаю, что, по своему определению, наука должна быть бесполезна, т. е. наука для науки; но ведь это очевидная отговорка. Дело науки - служить людям. Мы выдумали телеграфы, телефоны, фонографы, а в жизни, в труде народном, что мы подвинули? Пересчитали два миллиона букашек! А приручили ли хотя одно животное со времен библейских, когда уж наши животные давно были приручены? А лось, олень, куропатка, тетерев, рябчик всё остаются дикими. Ботаники нашли и клеточку, и в клеточках-то - протоплазму, и в протоплазме еще что-то, и в этой штучке еще что-то. Занятия эти, очевидно, долго не кончатся, потому что им, очевидно, и конца быть не может, и потому ученым некогда заняться тем, что нужно людям. И потому опять со времен египетской древности и еврейской, когда уже была выведена пшеница и чечевица, до нашего времени не прибавилось для пищи народа ни одного растения, кроме картофеля, и то приобретенного не наукой. Выдумали торпеды, приборы для акциза, а прядка, ткацкий станок бабий, соха, топорище, цеп, грабли, ушат, журавец - всё такие же, как были при Рюрике. И если что переменилось, то переменилось не научными людьми. То же и с искусством. Мы произвели пропасть людей в великих писателей, разобрали этих писателей по косточкам и написали горы критик, и критик на критики, и критик на критики критики; и картинные галереи собрали, и школы искусств разные изучили до тонкости; и симфонии и оперы у нас такие, что уже нам самим трудно становится их слушать. А что мы прибавили к народным былинам, легендам, сказкам, песням, какие картины передали народу, какую музыку? На Никольской делают книги и картины для народа, в Туле - гармонии, и ни в том, ни в другом мы не принимали никакого участия. Поразительнее и очевиднее всего ложность направления нашей науки и искусств именно в тех самых отраслях, которые, казалось бы, по самым задачам своим должны бы быть полезными народу и которые вследствие ложного направления представляются скорее пагубными, чем полезными. Техник, врач, учитель, художник, сочинитель по самому назначению своему должны бы, кажется, служить народу, - и что же? При теперешнем направлении они ничего, кроме вреда, не могут приносить народу.
Технику, механику надо работать с капиталом. Без капиталов он никуда не годится. Все его знания таковы, что для проявления их ему нужны капиталы и в больших размерах эксплуатация рабочего, и, не говоря уже о том, что он сам приучен к тому, чтобы проживать по меньшей мере 2000 - 1500 рублей в год, а потому не может идти в деревню, где никто не может дать ему такого вознаграждения, он по самым занятиям своим не годится для служения народу. Он умеет вычислить высшей математикой дугу моста, вычислить силу и передачу двигателя и т. п., но перед простыми запросами народного труда он становится в тупик. Как улучшить соху, телегу, как сделать проездным ручей - все это в тех условиях жизни, в которых находится рабочий? Он ничего этого не знает и не понимает, - меньше, чем самый последний мужик. Дайте ему мастерские, народу всякого вволю, выписку машин из-за границы, - тогда он распорядится. А при данных условиях труда миллионов людей найти средства облегчить этот труд, этого он ничего не знает и не может и по своим знаниям, привычкам и требованиям от жизни не годится для этого дела.
В еще худшем положении находится врач. Его воображаемая наука вся так поставлена, что он умеет лечить только тех людей, которые ничего не делают и могут пользоваться трудами других. Ему нужно бесчисленное количество дорогих приспособлений, инструментов, лекарств и гигиенических приспособлений квартиры, пищи, нужников, чтобы ему научно действовать; ему, кроме своего жалованья, нужны такие расходы, что, для того чтобы вылечить одного больного, ему нужно заморить голодом сотню тех, которые понесут эти расходы.
Он учился у знаменитостей в столицах, которые держатся пациентов только таких, которых можно лечить в клиниках или которые, лечась, могут купить необходимые для лекарства машины и даже переехать сейчас с севера на юг и на такие и другие воды. Наука их такова, что всякий земский врач плачется на то, что нет средств лечить рабочий народ, что он так беден, что нет средств поставить больного в гигиенические условия, и вместе с тем этот же врач жалуется на то, что нет больниц и что он не поспевает, ему нужно помощников, еще докторов и фельдшеров. Что же выходит? Выходит то, что главное бедствие народа, от которого происходят и распространяются и не излечиваются болезни, это недостаточность средств для жизни. И вот наука, под знаменем разделения труда, призывает своих борцов на помощь народу. Наука вся пристроилась к богатым классам и своей задачей ставит, как лечить тех людей, которые все могут достать себе, и посылает лечить тех, у которых ничего нет лишнего, теми же средствами. Но средств нет, и потому надо их брать с народа, который болеет и заражается, а не вылечивается от недостатка средств. Вот и говорят защитники медицины для народа, что теперь еще это дело мало развилось. Очевидно, что мало развилось, потому что, если бы, избави бог, оно развилось и на шею народа вместо 2-х докторов, акушерок и фельдшеров в уезде посадили бы 20, как они хотят этого, то половина народа перемерла бы от тяжести содержания этого медицинского штата, и скоро бы и лечить некого было. Научное содействие народу, про которое говорят защитники науки, должно быть совсем другое. И то содействие, которое должно быть, еще не началось. Оно начнется тогда, когда человек науки - техник или врач - не будет считать законным то разделение, т. е. захват чужого труда, который существует, не будет считать себя вправе брать от людей - не говорю уже сотни тысяч, а даже скромные 1000 или 500 рублей за свое содействие им, а будет жить среди трудящихся людей в тех же условиях и так же, как они, и тогда будет прикладывать свои знания к вопросам механики, техники, гигиены и лечения рабочего народа. Теперь же наука, кормящаяся на счет рабочего парода, совершенно забыла об условиях жизни этого народа, игнорирует (как она выражается) эти условия и пресерьезно обижается, что ее воображаемые знания не находят приложения к народу.
Область медицины, как область техники, лежит еще непочатая. Все вопросы о том, как лучше разделять время труда, как лучше питаться, чем, в каком виде, когда, как лучше одеваться, обуваться, противодействовать сырости, холоду, как лучше мыться, кормить детей, пеленать и т. п., именно в тех условиях, в которых находится рабочий народ, - все эти вопросы еще не поставлены.
То же и с деятельностью учителей - научных, педагогических. Точно так же наука поставила это дело так, что учить по науке можно только богатых людей, и учителя, как техники и врачи, невольно льнут к деньгам, у нас особенно к правительству.
И это не может быть иначе, потому что образцово устроенная школа (как общее правило, чем научнее устроена школа, тем она дороже), с скамейками на винтах, глобусами, и картами, и библиотеками, и методиками для учителей и для учеников, - такая, на которую надо удвоить подати с каждой деревни. Так требует наука. Народу нужны дети для работы и тем более нужны, чем он беднее.
Научные защитники говорят: педагогия и теперь приносит пользу народу, а дайте, она разовьется, тогда еще будет лучше. Да если она разовьется, и вместо 20 школ в уезде будет 100, и все научные, и народ будет содержать эти школы он обеднеет еще больше, и ему еще нужнее будет работа своих детей.
"Что же делать! - говорят на это. - Правительство устроит школы и сделает обязательным обучение, как в Европе". Но деньги-то возьмутся ведь опять-таки с парода, и он тяжелее будет работать, и у него будет меньше досуга от труда, и образования насильственного не будет. Опять одно спасение - то, чтобы учитель жил в условиях рабочего человека и учил за то вознаграждение, которое свободно и охотно дадут ему.
Таково ложное направление науки, лишающее ее возможности исполнять свою обязанность - служить народу.
Но ни на чем это ложное направление не видно с такою очевидностью, как на деятельности искусства, которое по самому значению своему должно бы было быть доступно народу. Наука еще может ссылаться на свою глупую отговорку, что наука действует для науки и что когда она разработается учеными, она станет доступною и народу; но искусство, если оно искусство, - должно быть доступно всем, а в особенности тем, во имя которых оно делается. И наше положение искусства поразительно обличает деятелей искусства в том, что они и не хотят, и не умеют, и не могут быть полезными народу.
Живописец для изготовления своих великих произведений должен иметь студию, по крайней мере такую, и которой могла бы работать артель человек 40 столяров или сапожников, мерзнущих или задыхающихся в трущобах; но этого мало: ему нужна натура, костюмы, путешествия. Академия художеств истратила миллионы, собранные с народа, на поощрение искусств, и произведения этого искусства висят в дворцах и не понятны и не нужны народу. Музыканты, чтобы выразить свои великие идеи, должны собрать человек 200 в белых галстуках или в костюмах и израсходовать сотни тысяч для постановки оперы. И произведения этого искусства не могут вызвать в народе, если бы он когда-нибудь и мог пользоваться ими, ничего, кроме недоумения и скуки. Писатели, сочинители, казалось бы, не нуждаются в обстановке, в студиях, натуре, оркестрах и актерах; но и тут оказывается, что писателю, сочинителю, не говоря уже об удобствах помещения, всех сладостей жизни, для изготовления своих великих произведений нужны путешествия, дворцы, кабинеты, наслаждения искусствами, посещения театров, концертов, вод и т. п. Если сам он не наживет, ему дают пенсию, чтобы он лучше сочинял. И опять сочинения эти, столь ценимые нами, остаются трухою для народа и совершенно не нужны ему.
Что, если разведется еще больше, чего так желают люди наук и искусств, таких поставщиков духовной пищи, и придется в каждой деревне строить студию, заводить оркестры и содержать сочинителя в тех условиях, которые считают для себя необходимыми люди искусств? Я полагаю, что рабочие люди зарекутся скорее никогда не видать картины, не слыхать симфонии, не читать стихов или повестей, только бы не кормить всех этих дармоедов.
А отчего бы, казалось, людям искусства не служить народу? Ведь в каждой избе есть образа, картины, каждый мужик, каждая баба поют; у многих есть гармония, и все рассказывают истории, стихи; и читают многие. Как же так разошлись те две вещи, сделанные одна для другой, как ключ и замок, разошлись так, что не представляется даже возможности соединения? Скажите живописцу, чтобы он писал без студии, натуры, костюмов и рисовал бы пятикопеечные картинки; он скажет, что это значит отказаться от искусства, как он понимает его. Скажите музыканту, чтобы он играл на гармонии и учил бы баб петь песни; скажите поэту, сочинителю, чтобы он бросил свои поэмы и романы и сочинял песенники, истории, сказки, понятные безграмотным людям; они скажут, что вы сумасшедший. А разве не худшее сумасшествие, что люди только во имя того, что они будут служить духовной пищей тем людям, которые возрастили их, и кормят, и одевают их, освободили себя от труда и потом так забыли свое обязательство, что разучились делать эту годную для народа пищу и это-то самое отступление от обязательства считают своим достоинством?
"Но так везде", - говорят на это. Везде очень неразумно и будет неразумно до тех пор, пока люди, под предлогом разделения труда и обещания служить народу духовной пищей, будут только поглощать труды этого народа. Служение народу науками и искусствами будет только тогда, когда люди, живущие среди народа и как народ, не заявляя никаких прав, будут предлагать ему свои научные и художественные услуги, принять или не принять которые будет зависеть от воли народа.
XXXV
Говорить, что деятельность наук и искусств содействовала движению вперед человечества, подразумевая под этой деятельностью то, что теперь называется этим именем, все равно, что говорить, что неумелое, мешающее ходу судна болтание веслами на судне, идущем по течению, содействует движению судна. Оно только мешает ему. Так называемое разделение труда, т. е. захват чужого труда, ставший в наше время условием деятельности людей науки и искусства, был и остался главной причиной медленного движения вперед человечества.
Доказательства этого в том признании всех людей пауки, что приобретения науки и искусств недоступны рабочим массам вследствие дурного распределения богатств. Неправильность этого распределения по мере успеха наук и искусств не уменьшается, а только увеличивается. Люди наук и искусств делают вид, что они очень сожалеют об этом не зависящем от них несчастном обстоятельстве. Но это несчастное обстоятельство производится ими самими, потому что возникает это неправильное распределение богатств только из теории разделения труда, проповедуемого людьми науки и искусства. Наука отстаивает разделение труда, как закон неизменный, видит, что распределение богатств, основывающееся на разделении труда, неправильно и гибельно, и утверждает, что ее деятельность, признающая разделение труда, приведет людей к благу.
Выходит, что одни люди пользуются трудами других, но что если они очень долго и в еще больших размерах будут пользоваться трудами других, то тогда это неправильное распределение богатств, т. е. пользование трудом других, прекратится.
Люди стоят у постоянно увеличивающегося источника воды и заняты тем, чтобы отводить его в сторону от жаждущих людей, и утверждают, что они-то и производят эту воду и что вот-вот скоро наберется ее столько, что всем достанет, А ведь вода эта, которая текла и течет не переставая и питает все человечество, не только не есть последствие деятельности тех людей, которые, стоя у источника, отводят его, а вода эта течет и разливается, несмотря на усилия этих людей остановить ее развитие.
Всегда была истинная церковь в смысле людей, соединенных в наивысшей доступной в известный период человечеству истине, и всегда эта церковь была истинною не потому, что она называла себя таковою, и всегда была наука и искусство, но истинными науки и искусства были не потому, что они называли себя этим именем. Признающим себя представителями науки и искусства известного времени всегда кажется, что они сделали и делают, и, главное, вот-вот сейчас сделают удивительные чудеса и что, помимо их, не было и нет никакой науки и никакого искусства. Так это казалось софистам, схоластикам, алхимикам, кабалистам, талмудистам и нашей научной науке и нашему искусству для искусства.
XXXVI
"Но наука, искусство! Вы отрицаете науку и искусство, т. с. отрицаете то, чем живет человечество!" Мне постоянно делают это - не возражение, а употребляют этот прием, чтобы, не разбирая их, отбрасывать мои доводы. "Он отрицает науку и искусство, он хочет вернуть людей к дикому состоянию; что же слушать его и говорить с ним?" Но это несправедливо. Я не только не отрицаю науку и искусство, но я только во имя того, что есть истинная наука и истинное искусство, и говорю то, что я говорю; только для того, чтобы была возможность человечеству выйти из того дикого состояния, в которое оно быстро впадает, благодаря ложному учению нашего времени, только для этого я и говорю то, что я говорю.
Наука и искусство так же необходимы для людей, как пища, и питье, и одежда, даже необходимее; но они делаются таковыми не потому, что мы решим, что то, что мы называем наукой и искусством, - необходимо, а только потому, что они действительно необходимы людям.
Ведь если для телесной пищи людей будут готовить Сено, то то, что мы убеждены в том, что сено есть пища людей, не сделает того, что сено станет пищей людей. Я ведь не могу сказать: "Что же ты не ешь сена, когда оно необходимая пища?" Пища необходима, но может случиться то, что то, что я предлагаю, - не пища. Вот это-то самое и случилось с нашей наукой и искусством. А нам кажется, что если мы приложим к греческому слову слово логия и назовем это наукою, то будет наука, и если какое-нибудь гадкое дело, как плясание обнаженных женщин, назовем греческим словом хореография и скажем, что это искусство, то оно и будет искусство. Но сколько бы мы ни говорили этого, дело, которым мы занимаемся, считая козявок и исследуя химический состав звезд Млечного Пути, рисуя русалок и исторические картины, сочиняя повести и симфонии, наше дело не станет ни наукой, ни искусством до тех пор, пока оно не будет охотно приниматься темп людьми, для которых оно делается. А до сих пор оно не принимается.
Если бы только одним людям разрешено было производить пищу, а всем остальным было бы запрещено это делать, или бы они были поставлены в невозможность производить пищу, я полагаю, что качество пищи понизилось бы. Если бы люди, имеющие монополию производить пищу, были бы русские крестьяне, не было бы другой пищи, кроме черного хлеба, щей, квасу и т. п., - кроме того, что они любят и что им приятно. То же самое случилось бы с той высшей человеческою деятельностью наук и искусств, если бы монополию ее присвоила себе одна каста; но только с тою разницею, что в телесной пище не может быть очень больших отклонений от естественности, а хлеб и щи хотя и не очень вкусная пища, но все-таки удобоедома; в духовной же пище могут быть самые большие отклонения; и некоторые люди могут долгое время питаться прямо им ненужной или вредной, отравляющей духовной пищей, могут сами медленно убивать себя духовным опиумом или спиртом и эту самую пищу предлагают массам.
Это самое и случилось с нами. И случилось потому, что положение людей науки и искусств привилегированное, потому что наука и искусство (в наше время) в нашем мире не есть вся та разумная деятельность всего без исключения человечества, выделяющего свои лучшие силы на служение науке и искусству, а деятельность маленького кружка людей, имеющего монополию этих занятий и называющего себя людьми науки и искусства и потому извративших самые понятия науки и искусства и потерявших смысл своего призвания и занятых только тем, чтобы забавлять и спасать от удручающей скуки свой маленький кружок дармоедов.
С тех пор как существуют люди, у них всегда была наука в самом ее простом и широком смысле. Наука, в смысле всего знания, приобретенного человечеством, всегда была и есть, и без нее немыслима жизнь; и ни нападать на науку в этом смысле, ни защищать ее нет никакой возможности. Но дело в том, что область знания вообще всего человечества так многообразна - от знания, как добывать железо, до знания движения светил, - что человек теряется в этой многочисленности существующих и в бесконечности возможных знаний, если у него нет руководящей нити, по которой бы он мог располагать эти знания, распределять их по степени их значения и важности. Прежде чем человек познает что бы то ни было, он должен решить, что этот предмет познания важен для него и важнее и нужнее, чем те другие бесчисленные предметы познания, которыми он окружен. Прежде чем изучать что-нибудь, человек решает уже, для чего он изучает этот предмет, а не остальные. Изучать же все, как проповедуют в наше время люди научной науки, без соображения о том, что выйдет из этого изучения, прямо невозможно, потому что число предметов изучения бесконечно, и потому, сколько бы и какие бы предметы мы ни изучали, изучение их не может иметь никакого значения и смысла. И потому в древние времена, даже не очень давно, до тех пор, пока не явилась научная паука, как церковь, высшая мудрость людей всегда состояла в том, чтобы найти ту руководящую нить, по которой должны быть расположены знания людей: какие из них первой, какие меньшей важности. И это-то руководящее всеми другими знаниями знание люди всегда называли наукою в тесном смысле. И такая наука всегда и до нашего времени была в людских обществах, выходивших из первоначального дикого состояния. С тех пор как существует человечество, всегда, у всех народов являлись учители, составлявшие науку в этом тесном смысле: науку о том, что нужнее всего знать человеку. Наука эта всегда имела своим предметом знание того, в чем назначение и потому истинное благо каждого человека и всех людей. Эта-то наука и служила руководящей нитью в определении значения всех других знаний.
Такова была наука Конфуция, Будды, Моисея, Сократа, Христа, Магомета и других; наука такая, какою ее разумели и разумеют все люди, за исключением нашего кружка так называемых образованных людей. Наука такая всегда занимала не только первенствующее место, но была одной наукой, из которой определялось значение всех других. И это происходило совсем не потому, как это думают так называемые ученые люди нашего времени, что обманщики-жрецы - учители этой науки - придали ей такое значение, а потому, что действительно, как каждый может это узнать и внутренним опытом и рассуждением, без науки о том, в чем назначение и благо человека, не может быть никаких настоящих наук и искусств, ибо предметов наук и искусств бесчисленное количество (я подчеркиваю слово бесчисленное, так как понимаю его в точном значении); и без знания того, в чем состоит назначение и благо всех людей, нет возможности выбора в этом бесконечном количестве предметов, и потому без этого знания все остальные знания и искусства становятся, как они и сделались у нас, праздной и вредной забавой.
Человечество жило-жило и никогда не жило без науки о том, в чем назначение и благо людей; правда, что наука о благе людей для поверхностного наблюдения кажется различной у буддистов, браминов, евреев, христиан, конфуцианцев, таосистов; хотя стоит только вникнуть в эти учения, чтобы увидать одинаковую сущность, но все-таки, где мы знаем людей, вышедших из дикого состояния, мы находим эту науку; и вдруг оказывается, что люди нашего времени решили, что эта-то самая наука, до сих пор бывшая руководительницей всех человеческих знаний, что она-то и мешает всему. Люди строят здание, и один строитель составил одну смету, другой - другую, третий - третью. Сметы несколько различны, но сметы верны, так что всякий видит, что если все будет исполнено по смете, то здание построится. Таковы строители Конфуций, Будда, Моисей, Христос. Вдруг приходят люди и уверяют, что главное дело в том, чтобы не было никакой сметы, а чтобы строить так - на глазомер. И это-то "так" люди эти называют самой точной научной наукой, как папа называется святейшим. Люди отрицают всякую науку, самую сущность науки - определение того, в чем назначение и благо людей, и это отрицание науки называют наукой.
С тех пор как существуют люди, в среде их зарождались великие умы, которые в борьбе с требованиями разума и совести задавали себе вопросы о том, в чем состоит благо, назначение и благо не одного меня, а всякого человека. Чего хочет от меня и от всякого человека та сила, которая произвела и ведет меня? И что мне нужно делать, чтобы удовлетворить вложенным в меня требованиям личного и общего блага? Они спрашивали себя: я целое и частица чего-то необъятного, бесконечного. Какие мои отношения к таким же подобным мне частицам - людям и ко всему целому - к миру?
И из голоса совести, и из разума, и из соображений того, что говорили им прежде жившие и современные люди, задававшие себе те же вопросы, эти великие учители выводили свои учения, простые, ясные, понятные всем людям и всегда такие, которые могли быть исполняемы. Такие люди были первой, второй, третьей и самой последней величины. Такими людьми полон мир. Все живые люди задают себе вопрос: как помирить свое требование блага личной жизни с совестью и разумом, и из этого общего труда вырабатываются медленно, но безостановочно новые, более близкие к требованиям разума и совести формы жизни. Вдруг является новая каста людей, которые говорят: все это пустяки, все это надо оставить. Это дедуктивный способ мышления (в чем разница дедуктивного от индуктивного, никто никогда понять не мог), это приемы теологического и метафизического периода. Все то, что открывают внутренним опытом и сообщают друг другу люди о сознании закона своей жизни (функциональной деятельности на их жаргоне), все, что с начала мира сделали на этом пути величайшие умы человечества, все это пустяки и не имеет никакого веса. По этому новому учению выходит так: вы клеточка; и то, что вы, как клеточка, имеете очень определенную функциональную деятельность, которую вы не только наблюдаете, но и несомненно внутри себя чувствуете; и то, что вы клеточка мыслящая, говорящая, понимающая, и что вы поэтому можете у другой такой говорящей клеточки спросить, так ли она, как и вы, чувствует, и этим еще проверить свой опыт; то, что вы можете воспользоваться тем, что прежде жившие говорящие клеточки записали об этом же предмете; и то, что у вас есть миллионы клеточек, своим согласием с теми записавшими свои мысли клеточками подтверждающих ваши наблюдения, - все это ничего не значит, все это дурной, ложный метод. Верный научный метод такой: если вы хотите знать, в чем ваше назначение и благо и назначение и благо всего человечества и всего мира, то вы прежде всего должны перестать слышать голос и требования своей совести и разума, заявляющие себя и в вас самих, и в подобных вам, вы должны перестать верить всему тому, что говорили великие учители человечества о своем разуме и совести, считать все это пустяками и начать все сначала. И, чтобы понять все сначала, вам надо смотреть в микроскоп на движение амеб и клеточек в глистах или еще покойнее верить во все то, что вам будут говорить об этом люди с дипломом непогрешимости. И, глядя на движение этих амеб и клеточек или читая про то, что видели другие, приписывать этим клеточкам свои человеческие чувства и расчеты о том, чего они желают, куда стремятся, что соображают и рассчитывают и к чему привыкли, и из этих наблюдений (в которых что ни слово, то ошибка мысли или выражения) по аналогии заключать о том, что вы такое, какое ваше назначение и в чем благо ваше и других подобных вам клеточек. Вы должны, чтобы понять себя, изучать не только глисту, которую вы видите, но и микроскопические существа, которых вы почти что не видите, и трансформации из одних существ в другие, которых никто никогда не видел, и вы наверно никогда не увидите.
То же самое и с искусством. Искусство - там, где была истинная наука, было всегда выражением ее. С тех пор как есть люди, они из всей деятельности выражения разнообразных знаний выделяли главное выражение знания о назначении и благе человека, и выражение-то этого знания и было искусство в тесном смысле. С тех пор как есть люди, были те особенно чуткие и отзывчивые на учение о благе и назначении человека, которые на гуслях и тимпанах, в изображениях и словами выражали свою и людскую борьбу с обманами, отвлекавшими их от их назначения, свои страдания в этой борьбе, свои надежды на торжество добра, свое отчаяние о торжестве зла и свои восторги в сознании этого наступающего блага. С тех пор как были люди, истинное искусство, то, которое высоко ценилось людьми, не имело другого значения, как выражение науки о назначении и благе человека. Всегда и до последнего времени искусство служило учению о жизни, - только тогда оно было тем, что так высоко ценили люди. Но одновременно с тем, как на место истинной науки о назначении и благе стала наука обо всем, о чем вздумается, - с тех пор и исчезло искусство, как важная деятельность человеческая. Искусство во всех народах существовало и существует до тех пор, пока то, что теперь у нас презрительно называется религией, считалось единой наукой. В нашем европейском мире пока была церковь, как учение о назначении и благе, и учение церкви считалось единой истинной наукой, искусство служило церкви и было истинное искусство; но с тех пор как искусство вышло из церкви и стало служить науке, наука же служила чему попало, искусство потеряло свое значение, и, несмотря на заявляемые по старой памяти права и на нелепое, доказывающее только потерю признания утверждение, что искусство служит искусству, оно сделалось ремеслом, доставляющим людям приятное, и, как такое, неизбежно сливается с хореографическими, кулинарными, парикмахерскими и косметическими искусствами, производители которых с таким же правом называют себя артистами, как и поэты, живописцы и музыканты нашего времени.
Оглянешься назад и видишь: в продолжение тысячелетий из миллиардов живших людей выделяются десятки Конфуциев, Будд, Солонов, Сократов, Соломонов, Гомеров, Исаий, Давидов. Видно, редко между людьми они встречаются, несмотря на то, что тогда не из одной касты только, а из всех людей выбирались эти люди, видно, редки эти истинные ученые и художники, производители духовной пищи. И недаром человечество так высоко ценило и ценит их. Теперь же оказывается, что эти все прошедшие великие деятели науки и искусства уже не нужны нам. Теперь научных и художественных деятелей можно, по закону разделения труда, делать фабричным способом, и мы в одно десятилетие наделали больше великих людей науки и искусства, чем их родилось среди всех людей от начала мира. Теперь есть цех ученых и художников, они заготавливают усовершенствованным способом всю ту духовную пищу, которая нужна человечеству. И заготовили они ее так много, что старых, прежних, не только древних, но и более близких уж не нужно и поминать, - это все была деятельность теологического и метафизического периода, то все надо стереть; а настоящая разумная деятельность началась так - лет 50 тому назад, и в эти 50 лет мы наделали столько великих людей, что на каждую науку приходится человек по 10 великих людей, а наук наделали столько - благо их легко делать, стоит приложить к греческому названию слово логия и расположить по готовым рубрикам - и готова наука, - наделали наук столько, что не только один человек не может знать их, но ни один не запомнит всех названий существующих наук; названия одни составят толстый лексикон, и каждый день делают еще новые науки. Наделали очень много, вроде того учителя-чухонца, который выучил детей помещика чухонскому вместо французского языка. Выучил все прекрасно, одно только горе, что никто, кроме нас, ничего этого не понимает и считает все это ни на что не нужной чепухой. Но, впрочем, и на это есть объяснения. Люди не понимают всей пользы научной науки потому, что они находятся под влиянием теологического периода, того глупого периода, когда весь народ и у евреев, и у китайцев, и у индейцев, и у греков понимал все, что говорили им их великие учители.
Но отчего бы это ни случилось, дело в том, что науки и искусства всегда были в человечестве, и, когда они действительно были, они были нужны и понятны всем людям. Мы же делаем что-то такое, что мы называем пауками и искусствами, но оказывается, что то, что мы делаем, не нужно и не понятно людям. И потому какие бы прекрасные вещи ни были те, какие мы делаем, мы не имеем права называть их науками и искусствами.
XXXVII
"Но вы только даете другое, несогласное с наукой, более тесное определение науки и искусства", - говорят мне на это; остается все та же научная и художественная деятельность Галилеев, Врунов, Гомеров, Микеланджелов, Бетховенов и всех меньшей величины ученых и художников, которые всю жизнь свою посвящали служению науке и искусству и которые были и останутся благодетелями человечества, стараясь забыть тот новый принцип разделения труда, на основании которого наука и искусства занимают теперь свое привилегированное положение и на основании которого мы имеем возможность уже не голословно, а по данному мерилу решить, имеет или не имеет основание та деятельность, которая называет себя наукой и искусством, так величать себя.
Когда египетские или греческие жрецы производили свои никому не известные таинства и говорили об этих таинствах, что в них заключается вся наука и искусство, - я не мог на основании пользы, приносимой ими народу, проверить действительность их науки, потому что наука, по их утверждению, была сверхъестественное; но теперь у всех нас есть ясное, простое определение деятельности науки и искусства, исключающее все сверхъестественное: наука и искусство обещаются исполнять мозговую деятельность человечества для блага обществ или всего человечества. И потому мы имеем право называть наукой и искусством только такую деятельность, которая будет иметь эту цель и будет достигать ее. А потому, как бы ни называли себя ученые, придумывающие теории уголовных, государственных и международных прав, придумывающие новые пушки и взрывчатые вещества, и художники, сочиняющие похабные оперы и оперетки или такие же похабные романы, мы не имеем права называть всю эту деятельность деятельностью науки и искусства, потому что деятельность эта не имеет целью блага обществ или человечества, а, наоборот, направлена ко вреду людей.
Точно так же, как бы ни называли себя те ученые, которые в простодушии своем всю свою жизнь заняты исследованием микроскопических животных и телескопических и спектральных явлений, или художники, которые после старательного исследования памятников старины заняты писанием исторических романов, картин, симфоний и прекрасных стихов, - все эти люди, несмотря на все свое усердие, не могут быть названы людьми науки и искусства, во-первых, потому, что их деятельность науки для науки и искусства для искусства не имеет целью блага; во-вторых, потому, что мы не видим последствий этой деятельности для блага общества или человечества. То же, что из их деятельности выходит иногда полезное и приятное для некоторых людей, как и из всего может выйти приятное и полезное для некоторых людей, никак не дает нам права, по их научному определению, считать их людьми науки и искусства.
Точно так же, как бы ни называли себя люди, выдумывающие приложение электричества к освещению, отоплению и движению или новые химические соединения, дающие динамит или прекрасные краски, люди, играющие правильно симфонии Бетховена, играющие на театре или пишущие хорошие портреты, жанры, пейзажи и картины, пишущие интересные романы, цель которых только в развлечении от скуки богача, - деятельность этих людей не может быть названа наукой и искусством, потому что деятельность эта не направлена, так же как мозговая деятельность в организме, на благо целого, а руководится только личной выгодой, привилегиями, деньгами, получаемыми за изобретение, и потому деятельность такого рода науки и искусства также не может быть отделена от всякой другой корыстной, личной деятельности, прибавляющей приятности жизни, как деятельность трактирщиков, и наездников, и модисток, и проституток, и т. п. Деятельность как тех, и других, и третьих не подходит под определение науки и искусства, на основании разделения труда, обещающих служить благу всего человечества или общества.
Определение наукою науки и искусства совершенно правильно, но, к несчастию, деятельность теперешних наук и искусств не подходит под него. Одни прямо делают вредное, другие - бесполезное, третьи - ничтожное, годное только для богачей. Они не исполняют того, что они, по своему же определению, взялись исполнить, и потому так же мало имеют права считать себя людьми науки и искусства, как испорченное духовенство, не исполнявшее взятых на себя обязанностей, не имеет права признавать себя носителем божеской истины.
И понятно, почему деятели нынешней науки и искусств не исполнили и не могут исполнить своего призвания. Они не исполняют его потому, что они из обязанностей своих сделали права.
Деятельность научная и художественная в ее настоящем смысле только тогда плодотворна, когда она не знает прав, а знает одни обязанности. Только потому, что она всегда такова, что ее свойство быть таковою, и ценит человечество так высоко эту деятельность. Если люди действительно призваны к служению другим духовной работой, то они в этой работе будут видеть только обязанность и с трудом, лишениями и самоотвержением будут исполнять ее.
Мыслитель и художник никогда не будут спокойно сидеть на олимпийских высотах, как мы привыкли воображать; мыслитель и художник должен страдать вместе с людьми для того, чтобы найти спасение или утешение. Кроме того, он страдает еще потому, что он всегда, вечно в тревоге и волнении: он мог решить и сказать то, что дало бы благо людям, избавило бы их от страдания, дало бы утешение, а он не так сказал, но так изобразил, как надо; он вовсе не решил и не сказал, а завтра, может, будет поздно - он умрет. И потому страдание и самоотвержение всегда будет уделом мыслителя и художника.
Не тот будет мыслителем и художником, кто воспитается в заведении, где будто бы делают ученого и художника (собственно же делают губителя науки и искусства), и получит диплом и обеспечение, а тот, кто и рад бы не мыслить и не выражать того, что заложено ему в душу, но не может не делать того, к чему влекут его две непреодолимые силы: внутренняя потребность и требование людей.
Гладких, жуирующих и самодовольных мыслителей и художников не бывает. Духовная деятельность и выражение ее, действительно нужные для других, есть самое тяжелое призвание человека - крест, как выражено в Евангелии. И единственный, несомненный признак присутствия призвания есть самоотвержение, есть жертва собой для проявления вложенной в человека на пользу другим людям силы. Без мук не рождается и духовный плод.
Учить тому, сколько козявок на свете, и рассматривать пятна на солнце, писать романы и оперу - можно не страдая; но учить людей их благу, которое все только в отвержении от себя и служении другим, и выражать сильно это учение нельзя без отречения.
До тех пор была церковь, пока учители терпели и страдали, а как только они стали жирны, кончилась их учительская деятельность. "Были попы золотые и чаши деревянные; стали чаши золотые - попы деревянные", - говорит староверческая пословица. Недаром умер Христос на кресте, недаром жертва страдания побеждает все.
Наши же и наука и искусство обеспечены, дипломированы, и только и заботы у всех, как бы еще лучше обеспечить, т. е. сделать для них невозможным служение людям.
Истинной науки и истинного искусства есть два несомненные признака: первый - внутренний, тот, что служитель науки и искусства не для выгоды, а с самоотвержением будет исполнять свое призвание, и второй - внешний, тот, что произведение его будет понятно всем людям, благо которых он имеет в виду.
В чем бы ни полагали люди свое назначение и благо, наука будет учением об этом назначении и благе, а искусство - выражением этого учения. Законы Конфуция - наука; учение Моисея, Христа - наука; постройки в Афинах искусство, псалмы Давида тоже искусство, обедня - искусство; но изучение тел в 4 измерениях, и таблицы химических соединений, и наши поэмы, и симфонии, и картины никогда не были и не будут ни наукой, ни искусством. Место настоящей науки и искусств занимают в наше время богословие и юридические науки, место настоящего искусства занимают церковные и правительственные обряды, в которые одинаково никто не верит и на которые одинаково никто не смотрит серьезно; то же, что называется у нас наукой и искусством, есть произведения праздного ума и чувства, имеющие целью щекотать такие же праздные умы и чувства: науки и искусства наши непонятны и ничего не говорят народу, потому что не имеют в виду его блага.
С тех пор как мы знаем жизнь людей, мы находим всегда и везде царствующее учение, ложно называющее себя наукой, не раскрывающее для людей, а затемняющее для них смысл жизни. Так это было у греков (софисты), потом у христиан (мистики, гностики, схоластики), у евреев (кабалисты и талмудисты), и так везде и до нашего времени. Что за особенное счастье наше жить в такое особенное время, когда та деятельность умственная, которая называет себя наукой, не только не заблуждается, но находится, как нас уверяют, в каком-то необычайном преуспеянии! Не происходит ли это особенное счастье оттого, что человек не может и не хочет видеть своего безобразия? Отчего же от тех наук и софистов, и кабалистов, и талмудистов ничего не осталось, кроме слов, а мы так особенно счастливы? Ведь признаки совершенно те же: то же самодовольство, слепая уверенность, что мы, именно мы и только мы, на настоящем пути, и с нас только начинается настоящее. Те же ожидания, что вот-вот мы откроем что-то необыкновенное, и тот же главный, обличающий наши заблуждения признак: вся мудрость наша остается при нас, а массы народа не понимают, и не принимают, и не нуждаются в ней.
Положение наше очень тяжелое, но почему же не посмотреть на него прямо?
Пора опомниться и оглянуться на себя. Ведь мы не что иное, как книжники и фарисеи, севшие на седалище Моисея и взявшие ключи от царства небесного, и сами не входящие и других не впускающие. Ведь мы, жрецы науки и искусства, самые дрянные обманщики, имеющие на наше положение гораздо меньше прав, чем самые хитрые и развратные жрецы. Ведь для привилегированного положения нашего у нас нет никакого оправдания; мы мошенничеством захватили это место и обманом поддерживаем его. Жрецы, духовенство, наше или католическое, как оно ни было развратно, имело право на свое положение, - они говорили, что учат людей жизни и спасению. Мы же, люди науки и искусств, подкопались под них, доказали людям, что они обманывают, и стали на его место; и не учим людей жизни, даже признаем, что учиться этому не надо, а сосем соки народа и за это учим своих детей греческой и латинской грамматике, для того чтобы и они могли продолжать ту же жизнь паразитов, какую мы ведем. Мы говорим: касты были, у нас теперь нет. А что же значит то, что одни люди и их дети работают, а другие люди и их дети не работают?
Приведите индейца, не знающего языка, и покажите ему европейскую и нашу жизнь нескольких поколений, и он признает такие же две главные определенные касты рабочих и не рабочих, какие есть у него. И как у него, так и у нас право не работать дает особенное посвящение, которое мы называем наукой и искусством, вообще - образованием. Вот это-то образование и все извращение разума, соединенное с ним, и привело нас к тому удивительному безумию, вследствие которого мы не видим того, что так ясно и несомненно. Мы поедаем людские жизни наших братии и считаем себя христианами, гуманными, образованными и совершенно правыми людьми.
XXXVIII
Так что же делать? Что же нам делать? Этот вопрос, включающий в себя и признание того, что жизнь наша дурна и неправильна, и вместе с тем как бы отговорку о том, что все-таки переменить этого нельзя, - этот вопрос я слышал и слышу со всех сторон, и потому я только и выбрал этот вопрос заглавием всего этого писания. Я описывал свои страдания, свои искания и свои разрешения этого вопроса. Я такой же человек, как все, и если отличаюсь чем-нибудь от среднего человека нашего круга, то, главное, тем, что я больше среднего человека служил и потворствовал ложному учению нашего мира, больше получал одобрений от людей царствующего учения и потому больше других развратился и сбился с пути. И потому думаю, что решение вопроса, который я нашел для себя, будет годиться и для всех искренних людей, которые поставят себе тот же вопрос.
Прежде всего на вопрос, что делать, я ответил себе: не лгать ни пред людьми, ни пред собою, не бояться истины, куда бы она ни привела меня.
Мы все знаем, что значит лгать перед людьми, но лжи перед самими собой мы не боимся; а между тем самая худшая, прямая, обманная ложь перед людьми ничто по своим последствиям в сравнении с той ложью перед самим собой, на которой мы строим свою жизнь.
Вот той-то ложью нужно не лгать, чтобы быть в состоянии ответить на вопрос, что делать. И в самом деле, как же ответить на вопрос, что делать, когда все, что я делаю, вся моя жизнь основана на лжи, и я эту ложь старательно выдаю за правду перед другими и перед самим собой? Не лгать в этом смысле значит не бояться правды, не придумывать и не принимать придуманных людьми изворотов для того, чтобы скрыть от себя вывод разума и совести; не бояться разойтись со всеми окружающими и остаться одному с разумом и совестью; не бояться того положения, к которому приведет правда, твердо веруя, что то положение, к которому ведет правда и совесть, как бы страшно оно ни было, не может быть хуже того, которое построено на лжи. Не лгать в нашем положении людей привилегированных, умственного труда - значит не бояться учесться.
Может быть, уже так много должен, что и не рассчитаешься; но как бы ни много было, все лучше, чем не считаться, как бы ни далеко зашел по ложной дороге, все лучше, чем продолжать идти по ней. Ложь перед другими только невыгодна: всякое дело решается всегда прямее и короче правдой, чем ложью. Ложь перед другими только запутывает дело и отдаляет решение; но ложь перед самим собою, выставляемая за правду, губит всю жизнь человека. Если человек, выбравшийся на ложную дорогу, признает ее настоящею, то всякий шаг его по этой дороге отдаляет его от цели; если человек, долго идущий по этой ложной дороге, сам догадается или ему скажут, что это дорога ложная, но он испугается мысли о том, как далеко он заехал в сторону, и постарается уверить себя, что он, может быть, и тут выедет на путь, то он никогда не выедет. Если человек сробеет перед истиной и, увидав ее, не признает ее, а примет ложь за истину, то человек никогда не узнает, что ему делать. Мы, люди не только богатые, но люди привилегированные, так называемые образованные, так далеко зашли по ложной дороге, что нам надо или большую решительность, или очень большие страдания на ложной дороге для того, чтобы опомниться и признать ту ложь, которой мы живем. Я увидал ложь нашей жизни благодаря тем страданиям, к которым меня привела ложная дорога; и я, признав ложность того пути, на котором стоял, имел смелость идти, прежде только одною мыслью, туда, куда меня вели разум и совесть, без соображения о том, к чему они меня приведут. И я был вознагражден за эту смелость.
Все сложные, разрозненные, запутанные и бессмысленные явления жизни, окружавшие меня, вдруг стали ясны, и мое прежде странное и тяжелое положение среди этих явлений вдруг стало естественно и легко.
И в новом положении этом определилась совершенно точно моя деятельность совсем не та, какая представлялась мне прежде, но деятельность новая, гораздо более спокойная, любовная и радостная. То самое, что прежде пугало меня, стало привлекать меня. И потому я думаю, что тот, кто искренно задаст себе вопрос, что делать, и, отвечая на этот вопрос, не будет лгать перед собой, а пойдет туда, куда поведет его разум, тот уже решил вопрос. Если он только не будет лгать перед собой, он найдет, что, где и как делать.
Одно только, что может помешать ему в отыскании исхода, - это ложно высокое о себе и о своем положении мнение. Так это было со мной, и потому другой, вытекающий из первого ответ на вопрос, что делать, для меня состоял в том, чтобы покаяться во всем значении этого слова, т. е. изменить совершенно оценку своего положения и своей деятельности: вместо полезности и серьезности своей деятельности признать ее вред и пустяшность, вместо своего образования признать свое невежество, вместо своей доброты и нравственности признать свою безнравственность и жестокость, вместо своей высоты признать свою низость. - Я говорю, что, кроме того, чтобы не лгать перед самим собой, мне нужно еще было покаяться, потому что, хотя одно и вытекает из другого, ложное представление о моем высоком значении так срослось со мною, что до тех пор, пока я искренно не покаялся, не отрешился от той ложной оценки, которую я сделал сам себе, я не видал большей части той лжи, которою я лгал перед собой. Только когда я покаялся, т. е. перестал смотреть на себя как на особенного человека, а стал смотреть, как на человека такого же, как все люди, только тогда путь мой стал ясен для меня. Прежде же я не мог отвечать на вопрос, что делать, потому что самый вопрос я ставил неправильно.
Пока я не покаялся, я ставил вопрос так: какую избрать деятельность мне, человеку, приобретшему то образование и те таланты, которые я приобрел? Как отплатить этими талантами и этим образованием за то, что я брал и беру у народа? Вопрос этот был неправилен потому, что он включал в себя ложное представление о том, что я не такой же человек, а особенный, призванный служить людям теми талантами и образованием, которое я приобрел 40-летним упражнением. Я задавал себе вопрос, но, в сущности, уже отвечал на него вперед тем, что вперед уж определял тот род мне приятной деятельности, которою я призван был служить людям. Я, собственно, спрашивал себя, как мне, такому прекрасному писателю, приобретшему столько знаний и талантов, употребить их на пользу людям.
Вопрос же надо было поставить так, как бы он стоял для ученого раввина, прошедшего курс талмуда и выучившего число букв всех священных книг и все тонкости своей науки. Вопрос как для раввина, так и для меня должен был стоять так: что мне, проведшему, по несчастию моих условий, лучшие учебные года, вместо приучения к труду, в изучении грамматики, географии, юридических наук, стихов, повестей и романов, французского языка и фортепианной игры, философских теорий и военных упражнений, - что мне, проведшему лучшие годы моей жизни в праздных и развращающих душу занятиях, - что мне делать, несмотря на эти несчастные условия прошедшего, чтобы отплатить тем людям, которые во все это время кормили и одевали меня, да и теперь продолжают кормить и одевать меня? Если бы вопрос стоял так, как он стоит передо мной теперь, после того, как я покаялся, - что мне делать, такому испорченному человеку? - то ответ был бы легок: стараться прежде всего честно кормиться, т. е. выучиться не жить на шее других и, учась этому и выучившись, при всяком случае приносить пользу людям и руками, и ногами, и мозгами, и сердцем, и всем тем, на что заявляются требования людей.
И потому-то я говорю, что для человека нашего круга, кроме того, чтобы не лгать перед другими и собой, нужно еще покаяться, соскрести с себя вросшую в нас гордость своим образованием, утонченностью, талантами и сознать себя не благодетелем народа, передовым человеком, который не отказывается поделиться с народом своими полезными приобретениями, а признать себя кругом виноватым, испорченным, никуда не нужным человеком, который желает исправиться и не то что благодетельствовать народу, но перестать только оскорблять и обижать его. Я слышу часто вопросы хороших молодых людей, сочувствующих отрицательной части моего писания и спрашивающих: ну, так что же мне делать? что делать мне, кончившему курс в университете или в другом заведении, для того чтобы быть полезным? Молодые люди эти спрашивают, а в глубине души у них уже решено, что то образование, которое они получили, есть их великое преимущество и что служить народу они желают именно этим своим преимуществом. И потому одно, чего они никак не сделают, это то, чтобы искренно, честно отнестись критически к тому, что они называют своим образованием: спросить себя, хорошие или дурные свойства суть то, что они называют своим образованием. Если же они сделают это, то они неизбежно будут приведены к необходимости отречься от своего образования и к необходимости начать учиться снова, а это одно и нужно. Они никак не могут решить вопроса: что делать, потому что вопрос этот стоит для них не так, как он должен стоять. Вопрос должен стоять так: как мне, беспомощному, бесполезному человеку, по несчастию моих условий погубившему лучшие учебные года на развращающее душу и тело изучение научного талмуда, поправить эту ошибку и выучиться служить людям? А он у них стоит так: как мне, приобретшему столько прекрасных знаний человеку, быть этими прекрасными знаниями полезным людям? И потому-то такой человек никогда не ответит на вопрос - что делать, до тех пор, пока он не покается. И покаяние не страшно, так же как не страшна истина, и так же радостно и плодотворно. Стоит принять истину совсем и покаяться совсем, чтобы понять, что прав, преимуществ, особенностей в деле жизни никто не имеет и не может иметь, а обязанностям нет конца и нет пределов, и что первая и несомненная обязанность человека есть участие в борьбе с природою за свою жизнь и жизнь других людей.
И это-то сознание обязанности человека и составляет сущность третьего ответа на вопрос - что делать?
Я старался не лгать перед собой, я старался выварить из себя остатки ложного мнения о значении моего образования и талантов и покаяться; но на дороге решения вопроса, что делать, становилось новое затруднение: дел так много разных, что надо было указание на то, что именно делать. И ответ на этот вопрос дало мне искреннее покаяние в том зле, в котором я жил.
Что делать? Что именно делать? - спрашивают все и спрашивал я до тех пор, пока под влиянием высокого мнения о своем призвании не видел того, что первое и несомненное дело мое было то, чтобы кормиться, одеваться, отепляться, обстраиваться и в этом же самом служить другим, потому что, с тех пор как существует мир, в этом самом состояла и состоит первая и несомненная обязанность всякого человека.
В самом деле, в чем бы человек, ни полагал своего призвания: в том ли, чтобы управлять людьми, в том ли, чтобы защищать своих соотечественников, совершать ли богослужение, поучать ли других, придумывать ли средства для увеличения приятностей жизни, открывать ли законы мира, воплощать ли вечные истины в художественных образах, - для разумного человека обязанность его участвовать в борьбе с природою для поддержания жизни и своей и других людей всегда будет самая первая и самая несомненная. Обязанность эта будет первой уже потому, что людям нужнее всего их жизнь, и потому для того, чтобы защищать и поучать людей и делать их жизнь более приятной, надо сохранять самую жизнь, а между тем мое неучастие в борьбе, поглощение чужих трудов есть уничтожение чужих жизней. И потому безумно служить жизни людей, уничтожая жизни людей, и нельзя говорить, что я служу людям, когда я своей жизнью очевидно врежу им.
Обязанность человека борьбы с природою для приобретения средств жизни всегда будет самой первой и несомненной из всех других обязанностей, потому что обязанность эта есть закон жизни, отступление от которого влечет за собой неизбежное наказание - уничтожение или телесной, или разумной жизни человека. Если человек, живя один, уволит себя от обязанности борьбы с природой, он тотчас же казнится тем, что тело его погибает. Если же человек уволит себя от этой обязанности, заставляя других людей, губя их жизнь, исполнять ее, то он тотчас же казнится уничтожением разумной жизни, т. е. жизни, имеющей разумный смысл.
В этом одном деле получает человек, если уже разделять его, полное удовлетворение телесных и духовных требований своей природы: кормить, одевать, беречь себя и своих близких есть удовлетворение телесной потребности, делать то же для других людей - удовлетворение духовной потребности. Всякая другая деятельность человека только тогда законна, когда она направлена на удовлетворение этой первейшей потребности человека, потому что в удовлетворении этой потребности состоит и вся жизнь человека.
Я так был извращен своей прошедшей жизнью, так скрыт в нашем мире этот первый и несомненный закон бога или природы, что мне показалось странным, страшным, стыдным даже исполнение этого закона, как будто может быть страшно, странно и стыдно исполнение вечного несомненного закона, а не отступление от него.
Сначала мне представлялось, что для исполнения этого дела нужно какое-то приспособление, устройство, сообщество единомышленных людей, согласие семьи, жизнь в деревне; потом представлялось совестным как будто выказываться перед людьми, делать такое непривычное в нашем быту дело, как телесный труд, и я не знал, как взяться за него. Но стоило мне понять, что это не есть какая-нибудь исключительная деятельность, которую нужно выдумать и устроить, а что эта деятельность есть только возвращение из ложного положения, в котором я находился, к естественному, есть только исправление той лжи, в которой я живу, - стоило мне сознать это, чтобы устранились все эти затруднения. Устроивать и приспособлять и ожидать согласия других никогда не нужно было, потому что всегда, в каком бы я ни был положении, были люди, которые кормили, одевали, отопляли, кроме себя, и меня, и везде при всех условиях я мог делать это сам для себя и для них, если у меня доставало времени и сил. А испытывать ложный стыд в занятии непривычным и как бы удивительным для людей делом я тоже не мог, потому что, не делая этого, я испытывал уже не ложный, а настоящий стыд.
И тут-то, придя к этому сознанию и практическому из него выводу, я был вознагражден вполне за то, что не заробел перед выводами разума и пошел туда, куда они вели меня. Придя к этому практическому выводу, я был поражен легкостью и простотою разрешения всех этих вопросов, которые мне прежде казались столь трудными и сложными. На вопрос, что нужно делать, явился самый несомненный ответ: прежде всего, что мне самому нужно: мой самовар, моя печка, моя вода, моя одежда - все, что я могу сам сделать. На вопрос, не странно ли это будет перед людьми, делавшими это, оказалось, что странность эта продолжалась только неделю, а после недели сделалось бы странным, если бы я возвратился к прежним условиям. На вопрос, нужно ли организовать этот физический труд, устроить сообщество в деревне, на земле, оказалось, что все это не нужно, что труд, если он имеет своею целью не приобретение возможности праздности и пользования чужим трудом, каков труд наживающих деньги людей, а имеет целью удовлетворение потребностей, сам собою влечет из города в деревню, к земле, туда, где труд этот самый плодотворный и радостный. Сообщества же не нужно было никакого составлять потому, что человек трудящийся сам по себе, естественно примыкает к существующему сообществу людей трудящихся. На вопрос о том, не поглотит ли этот труд всего моего времени и не лишит ли меня возможности той умственной деятельности, которую я люблю, к которой привык и которую в минуту самомнения считаю не бесполезною другим, ответ получился самый неожиданный. Энергия умственной деятельности усилилась и равномерно усиливалась, освобождаясь от всего излишнего, по мере напряжения телесного. Оказалось, что, отдав на физический труд восемь часов - ту половину дня, которую я прежде проводил в тяжелых усилиях борьбы со скукою, у меня оставалось еще восемь часов, из которых мне нужно было по моим условиям только пять для умственного труда; оказалось, что если бы я, весьма плодовитый писатель, 40 почти лет ничего не делавший, кроме писания, и написавший 300 листов печатных, - если бы я работал все эти 40 лет рядовую работу с рабочим народом, то, не считая зимних вечеров и гулевых дней, если бы я читал и учился в продолжение пяти часов каждый день, а писал бы по одним праздникам, по две страницы в день (а я писывал по листу печатному в день), то я написал бы те же 300 листов в 14 лет. Оказалось удивительное дело; самый простой арифметический расчет, который может сделать семилетний мальчик и которого я до сих пор не мог сделать. В сутках 24 часа; спим мы 8 часов, остается 16. Если какой бы то ни было человек умственной деятельности посвятит на свою деятельность 5 часов каждый день, то он сделает страшно много. Куда же деваются остальные 11 часов?
Оказалось, что физический труд не только не исключает возможность умственной деятельности, не только улучшает ее достоинство, но поощряет ее.
На вопрос о том, не лишит ли этот физический труд меня многих безвредных радостей, свойственных человеку, как наслаждение искусствами, приобретение знания, общения с людьми и вообще счастия жизни, оказалось совершенно обратное: чем напряженнее был труд, чем больше он приближался к считающемуся самым грубым земледельческому труду, тем больше я приобретал наслаждений, знаний и приходил тем более в тесное и любовное общение с людьми и тем более получал счастья жизни.
На вопрос о том (так часто слышанный мною от людей не совсем искренних), какой результат может произойти от такой ничтожной капли в море, от участия моего личного физического труда в море поглощаемого мною труда, получился тоже самый удовлетворительный и неожиданный ответ. Оказалось, что стоило мне сделать физический труд привычным условием своей жизни, чтобы тотчас же большинство моих ложных, дорогих привычек и требований при физической праздности сами собой, без малейшего усилия с моей стороны, отпали от меня. Не говоря уже о привычках обращать день в ночь и обратно, о постеле, одежде, условной чистоте, прямо невозможных и стесняющих при физическом труде, пища, потребность качества пищи совершенно изменились. Вместо сладкого, жирного, утонченного, сложного, пряного, на что тянуло прежде, стала нужна и более всего приятна самая простая пища: щи, каша, черный хлеб, чай вприкуску. Так что, не говоря уже о влиянии на меня примера простых рабочих людей, довольствующихся малым, с которыми я при физической работе приходил в общение, самые потребности незаметно изменились вследствие рабочей жизни, так что моя капля физического труда в море общего труда, по мере моей привычки и усвоения приемов работы, становилась все больше и больше; по мере же плодотворности моего труда и требования мои труда от других становились все меньше и меньше, и жизнь естественно, без усилий и лишений приближалась к такой простой, о которой я не мог и мечтать без исполнения закона труда. Оказалось то, что самые дорогие требования мои от жизни - именно требования тщеславия и рассеяния от скуки - происходили прямо от праздной жизни. При физической работе не было места тщеславию и не было нужды в рассеянии, так как время было приятно занято, и после усталости простой отдых за чаем, за книгой, за разговором с близкими был несравненно приятнее театра, карт, концерта, большого общества - всех тех вещей, которые нужны при физической праздности и стоят дорого.
На вопрос о том, не расстроил ли бы этот непривычный труд здоровья, необходимого для возможности служения людям, оказалось, что несмотря на положительные утверждения знаменитых врачей, что физический напряженный труд, особенно в мои года, может иметь самые вредные последствия (а что лучше шведская гимнастика, массаж и т. п. приспособления, долженствующие заменить естественные условия жизни человека), оказалось, что чем напряженнее был труд, тем я сильнее, бодрее, веселее и добрее себя чувствовал. Так что оказалось несомненно то, что точно так же, как все те ухищрения человеческого ума: газеты, театры, концерты, визиты, балы, карты, журналы, романы суть не что иное, как средство поддерживать духовную жизнь человека вне его естественных условий труда для других, что точно таковы же все гигиенические и медицинские ухищрения человеческого ума для приспособления пищи, питья, помещения, вентиляции, отопления, одежды, лекарств, вод, массажа, гимнастики, электрических и всяких других лечений - что все эти хитрости-мудрости суть только средства поддержать телесную жизнь человека, изъятую из естественных ее условий труда. Оказалось, что все те ухищрения человеческого ума для приятного устройства жизни физически праздных людей совершенно подобны тем хитростям, которые бы придумывали люди для устройства в герметически закрытом помещении, посредством механических приборов, испарения и растений, наилучшего для дыхания воздуха, когда стоит только открыть окошко.