Глава 5 АНЕЧКА И КАПОЧКА

Из-за двери доносился злобный заливистый лай. Самоваров по голосу определил: вздорная, истеричная, явно немолодая собачонка. Он позвонил ещё раз. Рядом с кнопкой обычного звонка торчал ещё один звонок — старинный, в нём надо было поворачивать какую-то штучку вроде ключика. Этот звонок был плотно закрашен отвратительной коричневой краской, и ключик не вертелся. Дом был старый. Несмотря на широкую лестницу со стёртыми мраморными ступеньками и запредельно высокий потолок, в нём пахло подвалом и тленом.

Собачка за дверью захлебнулась собственным лаем и ударилась в астматический злобный сип. Загремели запоры, из темноты выглянула старушечья голова.

— Вы Самоваров? — спросила старушка.

— Да, — коротко ответил он.

— Проходите.

Получилось глупо: Настя позвонила ему вчера вечером, дала адрес Лукирич, а сама не пришла — слишком была занята живописью. Теперь его, как какого-нибудь контролёра вентиляции, с казённой миной встретила малоприветливая старушенция, наследница авангардиста. Зачем ему всё это надо?

Он всё-таки стал раздеваться в просторной тёмной передней. Старуха не удосужилась даже зажечь лампочку. Она прижимала к груди дрожащую и стонущую от злобы чёрную собачонку, которая оказалась ещё безобразнее, чем это можно было предположить по лаю.

— Уголёк, Уголёк! — нежно ворковала старушка, зарываясь лицом в кудлатую шерсть.

Наконец Самоваров освободился от одежд, почтительно разулся и почувствовал сквозь носок живой ноги холод нехоженого пола большой квартиры. Потому он снова надел ботинок (не снимать же протез, не щеголять же в одном носке и в одном ботинке!). Старуха осуждающе посмотрела на его ноги и двинулась по темноватому, ненужно широкому коридору, одному из тех, которые поражают теперешних людей в старых квартирах. Они миновали пару дверей с волнистым стеклом и вошли в третью. Огромная комната после темноты коридора ослепила обилием света и всяческих любопытных вещиц. Морозное солнце, мучительно резкое на бесснежных улицах, бросало здесь уютные розовые полосы, поблёскивало и дробилось в рамках, рамочках, стёклышках. Здесь было много картин, и среди пейзажей Венедикта Лукирича Самоваров заметил пару вещей, выполненных в тонкой коричневой гамме, — такие писал теперешний квартирант хозяйки Валерик Елпидин ещё полтора года назад в Афонине. В глубине этого пёстрого царства, в обшарпанном маккартовском кресле, сидела ещё одна старушка. Вот в ней-то Самоваров и узнал наконец дочь Лукирича (кто же была первая?). Конечно, он видел старую даму в музее. Этакая головка в стиле рококо: надо лбом взбиты белоснежные кудри, брови аккуратно прочерчены чёрным карандашом в виде правильных полукругов, ниточки губ крашены пурпурной помадой. Забавное и по-своему красивое личико. Глаза живые — чуть старчески мутноватые, но блестят. Солнце безжалостно освещало множество мелких напудренных морщинок, но даже они выглядели чем-то изящным, вроде кружева. Старушка улыбнулась и позволила Самоварову осмотреться. По её знаку он присел на диван, в отличие от кресла вульгарный, но такой же обшарпанный.

— И ты, Капочка, садись, — обратилась дочь Лукирича к старухе с Угольком. — Моя школьная подружка, Капитолина Петровна, сегодня весь день обещала провести со мной. После вчерашнего я что-то неспокойна, — объяснила она.

Капочка уселась в другом углу дивана. Уголёк на её коленях подозрительно косился на Самоварова закисшими глазами и время от времени утробно рычал. Капочка, серенькая старушка с детсадовской стрижкой, тоже глядела не слишком приветливо, и Самоваров решил повернуться к солнышку и дочери Лукирича.

— Хорошо у меня? — кокетливо поинтересовалась та.

Самоваров любезно кивнул и стал всматриваться в большой фотографический портрет в раме, висевший прямо над головой Анны Венедиктовны. С фотографии улыбалась очень красивая молодая дама со строгими чертами лица и низким лбом, почти скрытым двумя волнами завитых волос. На плече дамы, снятом не в фокусе и таявшем в зыбком тумане, была начертана какая-то надпись, где разобрать Самоваров сумел только дату «1913 г.». Дама несколько походила на Анну Венедиктовну, и Самоваров глупо спросил:

— Это не вы ли?

Анна Венедиктовна тоненько рассмеялась:

— Что вы, молодой человек. Так долго не живут! Это моя мама.

Она подняла кверху тоненький пальчик и, не поворачиваясь, привычно указала на портрет:

— Она была генеральская дочка, урождённая баронесса фон Шлиппе-Лангенбург. Институтка. Этот снимок сделан в год выпуска. Дедушка был здесь лицом видным, командовал гарнизоном. Происходил из чопорной остзейской семьи. А бабушка — казачьих кровей. Вот и получился дьявольский букет. Мама ведь была удивительная! Сюда из столицы футуризм привезла!

— Она писала стихи? — удивился Самоваров.

— О нет! — с гордостью возразила Анна Венедиктовна. — Ни стихов не писала, ни картин. Она сама была поэзией. Посмотрите, разве можно было в неё не влюбиться?

Самоваров поднял глаза на портрет, на густые брови и фестоны волос баронессы, и согласился.

— В неё и влюбился московский футурист Красенков и за ней сюда приехал, — сообщила Анна Венедиктовна. — А местная молодёжь просто с ума по ней сходила! Она обожала левое искусство. Здесь образовался футуристический кружок. Из него вышли известные люди — вы знаете, Камнев, Рогожин, композитор Хвалынский. А началось всё с того, что они были прыщавыми юнцами и гурьбой бегали за мамой. Она устраивала литературно-музыкальные вечера, одевалась в розовый хитон, как у Айседоры Дункан (кстати, и босая часто бывала), и распускала свои дивные волосы. Представляете, что творилось?

Самоваров ещё раз взглянул на портрет, на тающие к краям снимка очертания явно роскошных плеч и бюста, не совсем поместившегося в рамке, вообразил прыщавую ватагу и снова согласился с хозяйкой.

— А Венедикт Лукирич? — спросил он, потому что маститая персона авангардиста никак не вписывалась в прыщавую провинциальную компанию.

— О, это был роман! — ещё больше оживилась Анна Венедиктовна, и даже Уголёк заёрзал на Капочкиных коленях.

Самоваров понимал, что не надо слушать россказни о романах живописца и девицы Шлиппе, что следует быстренько узнать, как тут вышло с Валериком позапрошлой ночью, а потом идти упаковывать выставку. Но после морозной пробежки по улицам он разомлел в тепле, ему даже самому не хотелось шевелить языком, и поэтому он слушал.

— Папа, собственно, приехал с генералом Акуловым, — рассказывала Лукирич. — В Нетске полно было офицеров, промышленников, поэтов — самые громкие имена, какие местным прежде случалось встречать только в газетах. Всё это очень быстро катилось на Восток маньчжурской границе, всего неделю-то Нетске и поблистало такое дивное обществ» Быть бы папе со всеми в Харбине, но он заболел тифом. Его прямо на вокзале сняли с поезда. Генерал Акулов велел нести знаменитость в дом к генералу Шлиппе. Тот оставался в городе, потому что дочка никак не решалась рас статься со своим футуристическим кружком. Она была очень левая, в смысле искусства, конечно. Нет, в партии не вступала, разве чт симпатизировала эсерам, как все девушки тогда. Этим безумцам с бомбами. Мама стары быт ломать хотела и замуж не шла. Дедушка Шлиппе очень огорчался, но делал всё, как он желала. Когда папу принесли к ним в дом, мама просто прыгала от счастья, потому что о; был чуть ли не мировой знаменитостью в левом крыле. Это вот он в Париже снимался.

Анна Венедиктовна загнула сухой суставчатый пальчик за другое плечо, и Самоваров вытянул шею, чтобы рассмотреть на стене не большой снимок. Впрочем, этот снимок он видел в разных изданиях в качестве иллюстрации к Ольгиным статьям, видел болезненное это лисье личико, ввалившиеся острые глазки и мятую блузу с мятым бантом.

— Папа очнулся чуть ли не через месяц и первое, что увидел, — это маму. Она за ним всё время ухаживала и сидела у кровати. Знаете, в то время она уже всюду появлялась в хитоне и с распущенными волосами, даже на рынок так ходила. В этаком виде и у папиной кровати сидела. На щеке футуристы ей розу нарисовали — она всё ждала, когда папа очнётся и увидит её левую красоту. Так представьте, папа рассказывал: когда глаза открыл и увидел маму с волосами и с розочкой на щеке, решил, что попал всё-таки в рай, что его всё-таки пустили! Рассказывал, что самым жутким разочарованием для него было узнать, что он жив, что он в Нетске, что почти месяц, как красные пришли, и надо дальше что-то делать.

— Полагаю, им нелегко пришлось, — посочувствовал Самоваров, — ведь тут ещё папа, генерал Шлиппе.

— Ах, представьте, это всё устроилось, — утешила его Анна Венедиктовна. — Дедушка уже старенький был, а мама очень левая. Она к тому времени и лозунги какие-то писала, и рабочих детей учила революционным мимическим сцепам. Папа тоже оказался левым флангом в искусстве, так что они с мамой даже в отделе искусства заправляли. Квартиру эту вот тогда же получили. Правда, папа болел сильно — и печень, и лёгкие — и больше живописью занимался. Вы видели его серию женщин на спектральных фонах? Он их с мамы писал.

Женщин этих Самоваров видел и теперь подумал, что угасающий хилый Лукирич своей левой кистью с какой-то бессильной мстительностью преображал красивую здоровую жену в отвратное, неуклюжее чудовище, будто наскоро сложенное из косоватых жёлтых и бурых ящиков. Впрочем, Самоваров в прелестях авангарда ничего, к стыду своему, не смыслил.

— Папа умер в двадцать шестом году, — вздохнула Анна Венедиктовна. — Мама была ещё очень молода, занималась пластикой, ходила в хитоне и босая, когда снегу не было (а с футуристами, в девятнадцатом году, и по снегу!). Только волосы она остригла. Из-за хитона и пластики её считали чуть ли не городской сумасшедшей, причём всерьёз, даже наш профессор Бершадский. Она потом вышла замуж за начальника ГПУ, а потом за директора облпродбазы. Разве это безумные поступки?

— Напротив! — горячо воскликнул Самоваров, окончательно отогревшийся и решивший пробиться наконец к криминальной теме. —

Как хорошо, Анна Венедиктовна, что вы все свои сокровища сохранили!

— Да, причём тогда, когда другие выбрасывали всё как устаревший хлам, — с самодовольной улыбкой отозвалась она, — я, скромная преподавательница географии, терпеливо ждала, когда придёт час новой славы Венедикта Лукирича!

Самоваров взялся сбавить патетический тон беседы и скромно поинтересовался:

— Бриллианты тоже папины были? Которые якобы ваш квартирант украл?

Анна Венедиктовна несколько оторопела от такого виража, потом повернулась к молчаливой и недоверчивой подружке:

— Капочка, будь добра, пригласи к нам Валерия, он ведь дома?

Капочка поднялась, осторожно опустила на пол Уголька, и он, цокая старческими когтями, поплёлся за ней.

Анна Венедиктовна продолжала рассказ:

— Конечно, бриллианты не папины. Шлипповские они. Можно сказать, фамильные. Мама только два кольца прикупила в Торгсине, когда была замужем за завбазой (его как-то очень скоро репрессировали). Чудные были вещи, особенно камэ был прелестный. Браслет дутый, да, но работа-то старинная; такой точно есть на одном портрете Винтергальтера.

— А бумаги? — допытывался Самоваров. — Украденные ценные бумаги? Говорит, это бумаги Пикассо?

Анна Венедиктовна возмутилась:

— Да какой Пикассо! Бумаги как раз мои. Ума не приложу, кому они нужны?

— Может, перепутали? — предположил Самоваров. — Может, хотели Пикассо взять, а схватили ваши бумаги? Или что-то там было важное? Вы ведь очень просите их вернуть. Что там было в бумагах?

— Ах, я не помню! — всплеснула руками старушка. — Письма, записочки, всякая ерунда. Я сто лет в эту коробку не заглядывала — зачем? Но вернуть, да, очень хочу, что же, это моя юность, моя жизнь…

«Поди, письма любовников», — решил Самоваров и повернулся к двери, в которой вслед за Угольком и суровой Капочкой появилась долговязая фигура Валерика Елпидина.

Валерик, в отличие от Насти, нисколько не похорошел за прошедшие полтора года, только больше приблизился к тому аскетическому, нервному типу, какой предопределила ему природа. Самоваров пожал худую тёмную руку.

— Извините, что задержал, — оправдывался Валерик, — я писал натюрморт, пришлось мыть руки постным маслом.

— Он всё время работает, — вставила Анна Венедиктовна. — И прогрессирует на глазах! Как эти милицейские олухи могли выдумать, что он ворует брошки? Чепуха! Бред!

Она так горячо защищала Валерика, что Самоваров заинтересовался, как студент попал в этот далеко не обычный дом.

— Слушай, Валерик, тебе здорово повезло. Ты что, конкурс прошёл, чтобы поселиться в доме самого Лукирича? — прямо спросил Самоваров.

Валерик уставился в пол и глухо откашлялся. Вид у него был жалкий. «Интересно, он всё так же без надежды влюблён в Настю?» — подумал Самоваров и снова вспомнил Настину определившуюся красоту.

За мямлю Валерика ответила Анна Венедиктовна:

— Я сама его пригласила. Уж три года назад.

— Два, — уныло поправил Валерик.

— Да? — удивилась Анна Венедиктовна. — Мне казалось, что больше. — И, обращаясь уже к Самоварову, она пояснила: — Я ведь уже двадцать лет подрабатываю в художественном институте — позирую для портретов. Раньше нуждалась в средствах, а теперь хоть изредка хочется повертеться среди людей, увидеть молодые лица. Портретов моих, наверное, уж сотен пять за эти годы сделано, не меньше! И студентов на квартиру я брала прежде из материальных соображений. Вы, конечно, думаете, что мне приличней девочек держать. Так большинство старух и делают. Девочки ведь стирают, убираются и всё такое делают получше. Но посудите сами, в такой квартире с девочкой будет страшновато. Ну их, девчонок, они вздорные, мелочные, да и воруют больше, это уж проверено. Главное, чтобы мальчик был интеллигентный, хорошего нрава. Валерий у меня из удачных. Такой скромный, работает много. И талант! Его комната — просто мастерская, там всё холстами забито. Поэтому, когда его в милицию забрали, я страшно возмутилась.

Валерик во время тирады сидел багровый от смущения, ёрзал на стуле и усиленно отворачивался к окну. Самоваров решил приступить к делу:

— А позапрошлой ночью что случилось? Вас ведь дома не было?

— Капочка гриппом болела, — вздохнула Анна Венедиктовна. — Конечно, у неё соседи славные, не оставят, но она скучала. Тосковала. Бывает, что я ночую у неё. Заночевала и позавчера. Грипп у Капочки почти уже прошёл. Говорят, через три дня он уже незаразен. Я ни разу у неё не была, пока она болела, и она совсем скисла. Но инфекция! Я ведь могла заболеть! Это, может, вам покажется эгоистичным, но в мои лета надо думать о здоровье, и к тому же серьёзно. Зато когда стало неопасно, я пришла! И с ночевой. Мы все пили чай и проболтали до утра.

«Хороша помощь больной», — подумал Самоваров. Он уже понял, что дружба эта держится на столетнем обожании Капочкой своей очаровательной подружки, которая сохранила детские легкомыслие и эгоизм. Самоваров представил их молодыми. Даже школьницами. Школьницы сквозь морщины, осевшие фигуры, неновые одежды проступали куда сильнее, чем во времена женского расцвета. Особенно Капочка — своей детской стрижкой, худобой, поставленными внутрь маленькими ножками напоминала девочку-скромницу. А Анечка, как про себя уже называл Анну Венедиктовну Самоваров, была, конечно, кокеткой, раннего развития подросточком с бесконечными мальчиками на уме. Если ещё учесть наследственность со стороны мамы Шлиппе-Лангенбург… Ведь всё-таки похожа! Только в тяжёлые шлипповские черты вкралось что-то и тонкое, лисье от Лукирича, так что Анечка, пожалуй, была более хорошенькой, чем мать, хоть и не такой вальяжной.

Анна Венедиктовна по-своему истолковала задумчивость Самоварова.

— Вы подозреваете, что я никого не предупредила? Валерию я говорила накануне, что собираюсь к Капочке, и оттуда звонила. Когда? Постойте-ка… Часов в семь!

Валерик согласно кивнул. Самоваров обратился к нему:

— Ты-то как, ничего не видел?

— Меня дома не было, — буркнул всё такой же красный Валерик. Его смущённое лицо блестело от пота.

— Где тебя носило?

— Ну, вы уж слишком наступаете, — лукаво улыбнулась Анна Венедиктовна. — Валерий — молодой человек, симпатичный… Как можно! Дело молодое. — Чувствовалось, что она одобряет воображаемые шашни Валерика, тогда как неразговорчивая Капочка уставилась на него с суровым укором.

— Никакого молодого дела у меня не было! — воскликнул Валерик. — Я в институте был. Работал.

Нарисованные брови Анны Венедиктовны полезли вверх и образовали на лбу два ряда полукруглых морщин. Валерик в отчаянии бросился к Самоварову.

— Вот не верят мне. Нигде! Николай Алексеевич, вы-то хоть постарайтесь понять! Я рисовал всю ночь… Гипсы. Понимаете, последнее время я вижу, что рисунок у меня ни к чёрту. Писал-писал, цветом баловался, а теперь вижу — ломаное, беспомощное лезет, в наезженную колею гонит. Чего хочу, того не могу, неуменье не пускает. Вот и взялся снова за гипсы, за всех этих дурацких Давидов да Антиноев. Понимаете, это после и забыть можно, и бросить, но коли этого никогда не делал, будешь вечно скован: будешь раскрашивать и бояться, как бы не пришлось ноги рисовать. Знаете, нога — пальцы, пятка (дьявольская такая штука) — не стоит, у меня она как переломанная. А скажем, у Пикассо в самых диких ракурсах все суставы вертятся! Я и стал по ночам в институт ходить, гипсы рисовать. Сторож меня пускает. Вот и позавчера был.

— И сторож тебя видел? — уточнил Самоваров.

— Ну да. Впустил же! — пожал плечами Валерик. — А потом, в пустой мастерской рисовал, а он шут его знает где был. Да спал, конечно. В милиции зато говорят: ложное алиби. Нету алиби! Ты, говорят, вошёл в институт, потом тихонько вышел и стал брошки воровать. Сторож ведь не видел, как ты рисовал? И рисунок твой не доказательство — ты, может, его год назад сделал. Если б я знал, я бы ходил да будил сторожа: посмотри, тут я! А так… — Он безнадёжно махнул рукой: — Есть майор

Новиков такой, тот говорит: «Считай, что ты сел. Выдавай брошки и уголовных дружков». А какие дружки? Какие брошки? Брошки-то мне зачем?

Он замолчал, и обе старушки горестно вздохнули. Яркие солнечные полосы со стен съехали уже куда-то вбок, за окошко, и вокруг стало не так нарядно и весело. Уголёк задремал, а Самоваров вспомнил, что ему надо на работу.

— Ты не тужи, — сказал он Валерику, — придумаем что-нибудь.

И снова вспомнил, как Настя уверяла, что «все в шоке», что «этого не может быть, чтобы Валерик украл драгоценности и какие-то письма». Так ли не может? Парень вообще-то странноватый…

Загрузка...