Глава 8 ТАЙНА СИНЕГО ЧЕЛОВЕКА

Кажется, этот чай затеяли специально для него. Обе старушки были возбуждены: Анна Венедиктовна слишком говорлива, Капитолина Петровна чересчур немногословна. Уголёк недовольно урчал. Обе дамы и не думали прикасаться к своему жидкому на самоваровский вкус чаю, к донельзя засахаренному малиновому варенью и жалкой горстке карамелек «Раковые шейки». Дамы в качестве светской беседы долго выпытывали у Самоварова подробности его сыщицкой службы (Валерик им уже успел насочинять с три короба про подвиги Николая) и нескоро приступили к рассказу о распирающей их души тайне.

— Я, знаете ли, — изящно потупилась Анна Венедиктовна, — довольно хорошо знала Пундырева. Он был ученик моего отца, самый восторженный. Так всё это было давно! Я полагала, никого уж и не осталось, кто мог бы об этом помнить… Но это нападение на скульптуру, эти отбитые ноги…

Самоваров ничего не понимал, а Анна Венедиктовна умело держала паузу. Художественный театр!

— Да не тяни так, Аночка! — не выдержала Капочка.

«Ага, Аночка, значит. Я почти угадал», — порадовался про себя Самоваров.

— Ну хорошо, — кротко согласилась Анна Венедиктовна. — Вот что. Есть байка, или сплетня, или легенда — как хотите называйте — про эту скульптуру. Сплетня известна была ещё перед войной; может быть, из-за неё памятник и упрятали с площади в музей. Уркаганов тогда опасались. Дело в том, что Пундырев отливал свою вещь в двадцать четвёртом году. Было ему двадцать лет. Совсем мальчик такую вещь сделал! Папа, конечно, ему помогал, советовал… Был у Пундырева друг, Миша Горман. Тот постарше, но тоже молодой, служил в ЧК. Судя по фотографиям, очень красивый молодой человек, такого кавказского типа… И вот как раз в двадцать четвёртом году кто-то пустил слух, что Горман утаил бриллианты. Зажилил то есть. В двадцатом году, после ухода белого генерала Акулова, был обыск у купчихи Кисельщиковой…

— У той старухи, которой принадлежал киот? — поинтересовался Самоваров.

— Ну да. Вот и вы знаете. Богатейшая была старуха, у ней и мучная была торговля, и прииски. В Харбин не поехала, потому как лежала уже без ног, в параличе. Реквизировали у неё всё подчистую. И киот, который теперь у вас в музее, и червонцев что-то много, и все в доме. Только драгоценностей не нашли. А был у неё, например, убор редчайший, алмазный, очень старый — полная парюра, и вообще много всего. Ничего того не нашли, решили, что спрятала старуха, зарыла. Ходили потом охотники, в огороде копались, стены простукивали, печки, трубы расковыряли, прямо «Двенадцать стульев»…

— Ты забыла сказать, что старуха умерла, — тихо вставила Капочка.

— Ну да, умерла. Естественно, никому о сокровищах ничего не сказав, как бывает в романах, — весело продолжала рассказ Анна Венедиктовна. — Впрочем, она же парализованная была, всё равно говорить не могла. И вот почему-то в двадцать четвёртом году проходит слух, что ценности стащил Горман. Он тогда, в двадцатом, руководил обыском как самый политически грамотный из чекистов. Ходил он всегда в кожаном, с акушерским саквояжем. То ли сам был акушером, то ли тётка его была акушерка…

— Ну что ты такое говоришь! — смутилась Капочка. — К чему здесь это?

Анна Венедиктовна вспыхнула:

— Капочка! Не перебивай! Про саквояж и акушерство мне мама рассказывала, она этого Гормана прекрасно знала. А саквояж тут затем, что именно в него якобы Горман во время обыска и запихал бриллианты Кисельщиковой. Якобы послал рядовой состав по буфетам, по колодцам, а сам в спальне что-то вскрывал и ничего якобы не нашёл. Но это слух, повторяю, только слух, который появился к тому же только в двадцать четвёртом году. Тогда Горман повздорил с кем-то у себя в ЧК. А этот кто-то написал донос, что Горман утаил украшения Кисельщиковой и хранит их у себя дома, в чемодане с партийной литературой. По-моему, глупо.

— Не знаю, — отозвался Самоваров, — это зависит от того, стащил ли он эти бриллианты.

— А неизвестно, — загадочно улыбнулась Анна Венедиктовна. — Тут другая легенда начинается. Или слух. Когда донос в ЧК (или как там его назвать?) поступил, решили у Гормана сделать обыск. Времена были строгие. Но Горман всё-таки был опытный чекист: что-то узнал, что-то почуял. Взял он мешочек с драгоценностями и побежал к своему другу Пундыреву. Тот как раз Ленина отливал. «Спасай меня, — заявил, — вот бриллианты, спрячь понадёжнее!» Пундырев был человек новой эпохи и ответил Горману так: «Зачем тебе эта гадость, накипь гнилого прошлого? Кинь в Неть, вот и не будет головной боли». Только Горман не захотел оставаться без головной боли. «Нет, — сказал, — хоть это и пережитки прошлого в виде побрякушек, но мне- их жалко». Рассказал, что у него чуть ли не двенадцать сестёр и столько же тёток где-то в Могилёве, и всем необходима спокойная старость. В общем, Горман уговорил Пундырева, и тот ляпнул мешочек (обычный ситцевый мешочек!) с брильянтами прямо в гипс, прямо в ленинские ботинки. К Горману пришли, сделали обыск — и не нашли ничего. Сам он вскоре уехал. Говорят, он пел потом в Саратове, в опере. Только, может, это совсем другой Горман? Фамилия у певца, впрочем, другая была. Я когда сегодня увидела по телевизору отбитые ноги, просто ахнула. Ведь это бриллианты искали!

— Ну что ж, если это такая распространённая байка, то отчего бы каким-то жлобам и не поохотиться за камешками, — безнадёжно протянул Самоваров, его не очень впечатлила история с Горманом.

— В том-то и дело, что нераспространённая, — вдруг возразила Капочка. — Аночка, как всегда, преувеличила. Никто ничего не знал. Это ей Пундырев по секрету рассказал.

Анна Венедиктовна замахала руками:

— Нет, что ты! Какие секреты! — Она снова повернулась к Самоварову и потупилась. — Дело в том, что Пундырев был страшно влюблён в мою маму…

Сухой пальчик привычно взмыл в сторону портрета дамы с низким лбом (кажется, низкие лбы были модны в 1913 году?), и Самоваров услышал знакомое:

— Она была урождённая фон Шлиппе-Лангенбург, институтка…

— Да, вы прекрасно об этом рассказывали, — с жаром перебил Самоваров уже известный ему рассказ о биографии родителей и вежливо посмотрел на фотографию девицы Шлиппе. Он не хотел ещё раз слушать про папу-генерала, тиф и розовый хитон.

— Да? — удивилась Анна Венедиктовна и недоверчиво, как бы припоминая, кто же это сидит перед ней, оглядела Самоварова своими живыми и быстрыми птичьими глазками. — Ну, хорошо. Пундырев страстно, как и все, был влюблён в мою маму и, конечно, обожал папу. Меня, маленькую, он на руках носил. Он был тогда зелёный мальчик, энтузиаст, и обещал многое. Вы знаете, что потом случилось с левым искусством…

Анна Венедиктовна вздохнула и молитвенно подняла глаза на яркий кубистический натюрморт кисти своего отца, пылавший ржавью и охрой над буфетом.

— Папа умер, ученики его рассеялись, Пундырев оставался, но прозябал, лепил жалкие статуэтки, стал попивать. А я выросла, — снова вздохнула Анна Венедиктовна. — И Пундырев влюбился в меня до безумия. Некстати. Он был, конечно, очень интересный человек, внутренне богатый, но такой неказистый. Неудачник. Сорока с лишним лет… В общем, шансов у него не было никаких, он понимал это и, кажется, от понимания ещё больше влюблялся. Письма писал мне безумные. Я их не читала. Тяжело читать любовный бред уважаемого с детства человека. Он и писал, и говорил мне при встречах (мама перестала его пускать в дом, и он часами ждал меня в сквере напротив пединститута — небритый, синий, в каком-то летнем чесучовом засаленном пальто)… Я от него прямо бегала! Неловко было даже показать перед друзьями, что я знакома с таким синим человеком, автором дрянных статуэток (они стояли в Клубе пожарных, в Доме офицеров, какие-то кошмарные корявые парашютисты и пионеры с кроликами!)… И он ведь пил, не забывайте! Иногда ему удавалось схватить меня за руку (сильно! довольно больно!) и наговорить немного своего бреда, пока я отбивалась от него портфельчиком. А как раз напротив, у памятника, — этого самого! — стоял молодой красивый милиционер, весь в белом (такие были до войны). Милиционер бежал меня спасать, свистел… Ужас… Так вот, Пундырев говорил мне и писал плохим почерком, но умно и ужасно затейливо, что я его спасу от гибели, от трясины, в которую он погружается, что он бросит к моим ногам бриллианты, о которых он один знает. Теперь ещё мне доверяет тайну… Я этих писем не читала!!! Бред больного, несчастного, пьяного человека (он ведь умер в конце войны, замёрз на улице)… Но когда я по телевизору увидела Ленина с отшибленными ногами…

Она задохнулась и остановилась. На её щеках увял румянец, от которого она и постарела и помолодела одновременно. Но сама для себя она была сейчас прелестной девочкой с портфельчиком, и Капочка с грустью смотрела в её морщинистое лицо.

— И вот… — вопросительно повернулась Анна Венедиктовна к Самоварову.

— Всё это очень серьёзно, — ответил он. — По-моему, даже серьёзнее, чем вам кажется. Вы ведь не знаете, но три дня назад в подвале, как раз напротив хранилища скульптур, был зверски убит слесарь-сантехник Сентюрин. Он сидел себе, выпивал, а кто-то вошёл и проломил ему голову. Через день в хранилище испортили статую Ленина. Резонно предположить, что некто и третьего дня рвался к ленинским ботинкам, а случайно нарвался на Сентюрина. Ночью там никого не бывает, это же подвал, но накануне была получка, и Сентюрин запил. Искатель сокровищ оказался настолько алчным и хладнокровным, что через день после убийства проник в хранилище и изувечил Ленина. Бриллианты, значит, теперь у него…

— Вовсе не обязательно, — возразила Анна Венедиктовна. — Пундырев, конечно, чаще всего про эти ботинки говорил. Но в другой раз захохочет и объявит, что мешочек замурован в другой фигуре. Там ведь ещё семь рабов! Разве можно было догадаться, когда он говорит правду? Синий, полупьяный, даже полубезумный, по-моему. Всё обещал мне эти бриллианты! Мол, я ничего подобного не видела.

— Как вы считаете, — спросил Самоваров, — Пундырев ещё кому-нибудь говорил подобные вещи?

— Что влюблён? — передёрнула плечиками Анна Венедиктовна.

— Да нет, Аночка, про бриллианты, — вмешалась Капочка. — Я не думаю. Всё это было на моих глазах. Он прямо помешался на Аночке. Она ещё в школе училась, а он всё ходил за ней, подглядывал через штакетник, когда Ариадна Карловна (это мама Аночкина) его в дом перестала пускать. Ведь так и сходят с ума? Правда, бывает? Но сам он тихий очень был, такой горький пьяница, замкнутый, подозрительный. Совсем сломанный человек.

— Капочка помнит, — покачала Анна Венедиктовна головой. — Она и про бриллианты в ботинке от меня знала. Но Капочка — могила, ни та что не выдаст.

— Допустим, ни сам Пундырев, ни Капитолина Петровна ничего никому об этом не говорили, — согласился Самоваров. — А вы-то, Анна Венедиктовна?

Анна Венедиктовна обиженно заморгала, скривила губки, долго молчала. Наконец она изрекла:

— Почему я должна была скрывать? Я что, клятвы давала? Я всегда считала, что это выдумки и пьяный бред. Да если кому и сказала, те люди давно умерли. Я сто лет не вспомнила бы эту глупую историю, если б не «Актуальный пульс»… Кажется, я говорила вашей Олечке из музея, когда она про архив спрашивала и просила что-нибудь интересное для публикации. Я ей, конечно, публикован» ничего не дала, в общих чертах только описала, подразнила…

— Так письма Пундырева у вас целы? — вскричал Самоваров.

— Какие-то целы, но не все. Меня же третьего дня обокрали, вы что, забыли? — сокрушённо вздохнула старушка.

Ба-тюш-ки! Так вот какие бумаги украли! А на другой день в подвал за бриллиантами пришли! Самоваров обрадовался — показалось, что две мешавшие друг другу картинки совместились и вдруг слились в нечто явное, рельефное, резко отчётливое. Сентюрин, шлипповские брошки, Ленин… Но ведь ограбление квартиры и убийство Сентюрина были совершены в одну ночь! Стоп! Преступления совершили одни и те же люди, одно за другим. Взяли бумаги, уточнили, что к чему, пошли за камушками, а туг вылез Сентюрин.

У Самоварова даже голова закружилась, так близко мелькнуло искомое и очевидное.

Мелькнуло и затуманилось. Надо бы Стасу всё рассказать. И к Ольге отправиться — срочно!

Самоваров стал прощаться, отхлебнул для приличия два глотка чаю, холодного и безвкусного, как вода в рукомойнике. Анна Венедиктовна попросила:

— Проводите, пожалуйста, Капочку до дому. Темно уже. Она тут напротив живёт, совсем рядом.

Самоваров галантно согласился, надеясь, что «совсем рядом» — не слишком большое преувеличение. Они одевались у вешалки, и он увидел, как Капочка облачилась в совершенно неожиданные вещи, которые висели в прихожей, но которые он ни за что в жизни не признал бы за Капочкины. Из плохо различимой в полутьме груды вещей она извлекла и надела громадные мужские ботинки, дамское осеннее пальто с какими-то глупейшими аппликациями в виде кожаных дубовых листьев, ярко-зелёное (в каком году это было шокирующе модно?) и розовую подростковую шапочку с громадным помпоном. Упирающийся, злобно чихающий Уголёк был заключён в ужасное вязаное пальтецо с крупными пуговицами на спине.

Они вышли во двор. Фонарь горел только над мусорными бачками.

— Скорей бы выпал снег! — произнесла Капочка дежурную фразу, которую по сто раз на дню повторяли теперь все в Нетске. Изо рта шёл пар, ледяной ветер трепал Капочкины волосы, висящие из-под шапки. Уголёк петлял под ногами, несколько раз мотался к бачкам, возвращался назад и злобно облаивал нередких ещё прохожих. Он был так безобразен в своём пальто, что Самоваров стеснялся его общества, как юная Аночка стеснялась синего Пундырева. Капочка ступала несколько вкось и вразвалку. В ней не было никакой грации, как в её одежде не было никакого кокетства; просто нелепый набор вещей. Вот Анна Венедиктовна всегда была в немодном, но некогда с выдумкой и вызовом сшитом наряде (Самоваров подозревал, что ярко-зелёное пальто с дубовыми листьями дарёное, Аночкино). Сегодня Аночка встретила его в чёрном, на шее были какие-то безнадёжно старомодные янтари. Руки в кольцах. И блеск в глазах!

— Ведь это банда, — вдруг сказала Капитолина Петровна, — вам не кажется?

— А?

— Ну, те, что ограбили Аночку, разбили статую и даже убили человека?

— Не знаю. Наверное, — неопределённо ответил Самоваров.

— Ведь она сама кому-то болтнула про эти бриллианты в ботинках! И про письма! Господи, они ведь всю жизнь её мучили, обманывали, а теперь вот обокрали и ещё в могилу сведут!

— Кто «они»? — изумился Самоваров.

— Да мужчины, кто же ещё? — убеждённо воскликнула Капочка. — Ведь что только она не пережила! Сколько страдала! Ладно бы я: на роду написано было не ждать чудес. Я некрасивая. Муж ушёл, сын умер в шестнадцать лет от нефрита. Но она! Она! Вы представить себе не можете, какая она была прелестная, какие люди без памяти в неё влюблялись! А ей вечно нужны были какие-то смазливые мерзавцы. Она четыре раза была замужем. За четырьмя мерзавцами. Они терзали её, бросали, обирали. Она йодом травилась, два раза вены себе вскрывала!

Самоваров не верил своим ушам: такое море бед у нарядной жизнерадостной старушки, с которой он только что беззаботно пил чай? Капочка угадала его мысли.

— Её характер один и спасает. Лёгкий. Только в этом ей счастье — быстро всё забывает. Страшно страдает, но излечивается. Мы её в школе Наташей Ростовой звали. Она в девятом классе влюбилась в гидроинженера Фырко и с ним до самого Владивостока в поезде, в мягком вагоне, доехала. Совсем бы сбежала, но Ариадна Карловна догнала и вернула. Такая влюбчивая девочка была. Вею жизнь. Да вот недавно совсем, лёг пятнадцать назад, один молодой мерзавец голову ей заморочил, жил с ней, не работал, деньги её себе на сберкнижку перевёл, а потом сбежал с какой-то официанткой. Я умоляла её: «Аночка, одумайся, он же сопляк, сорок два года, стало быть, альфонс». А она: «Это любовь! Я ещё могу нравиться!» И слегла с невралгией, когда молодой подлец исчез!

Самоваров, которому было тридцать шесть, согласно кивал, осуждая низость юного сопляка. Капочка остановилась у подъезда (действительно, жила она недалеко, если это был её подъезд. Да, её! Уголёк заскрёб и закружился у двери). Капочка сказала:

— Я к чему это веду… Я всё смотрела на вас эти два дня. Вы, кажется, порядочный человек. Лицо у вас хорошее. Я вас прошу: помогите! Ей надо уберечься, ей, беспомощной, доверчивой. Вечно крутятся возле неё какие-то выжиги. Хотя бы Саша этот Ермаков. Любители авангардизма!.. А сейчас и вовсе вокруг неё что творится! Вы же чувствуете, что это какое-то страшное кольцо! Да её же убьют! Когда вы рассказывали про то убийство в музее, у меня упало всё внутри. И я поняла: Аночке теперь не спастись. Это страшные люди, страшные!..

Самоваров промямлил что-то вроде того, что сделает всё, что в его силах, и пообещал проинструктировать Валерика.

— Что Валерик! — уничижительно фыркнула Капочка. — На что он способен? Милый мальчик, не спорю, но дальше своего носа не видит. Ведь он только пишет свои картины, как сумасшедший, и всё.

«Неглупая бабка», — оценил Самоваров, но стал решительно прощаться и пятиться в сторону шумевшей многолюдным проспектом арки. Бежать надо. Ещё, чего доброго, поздно будет и неприлично заскочить к Ольге.

Загрузка...