БЫЛА ВОЙНА НАРОДНАЯ[1] ПОВЕСТЬ

ПРО НАШЕГО ПАПУ

Нашего папу взяли на войну только через год после того, как она началась. В нашем селе не осталось трактористов, а он хороший был тракторист, и ему пришлось работать на тракторе. Всё поле успел он вспахать весной в нашем колхозе, когда принесли ему повестку явиться завтра в сельсовет, а оттуда на машине ехать в районный военкомат.

Вечером, когда Доська уже спала, мама собирала папу в дорогу: пекла лепёшки, сушила сухари. А слёзы всё текли и текли у неё по щекам. Утрёт она их фартуком, а они опять набегают. Папа её не утешал, понимал: слова не помогут. Он сидел во дворе и на столике, где мы летом обедали, резал табак со своего огорода.

— Зачем так много? — спросила я. И папа ответил:

— Война будет долгая, и с другими солдатами надо поделиться.

В тот вечер папа говорил:

— Тебе, Санюрка, одиннадцать лет исполнилось, ты уже многое понимаешь. Мы будем воевать, а вы нам помогайте.

Я спросила папу:

— Что же нам делать? Чем мы вам поможем? И папа мне ответил:

— Не плачьте зря, не горюйте, а хорошо работайте и в колхозе, и дома. Берегите друг дружку. Маманю особо жалейте, она вам теперь и за мать, и за отца станет. Ты о Дашеньке заботься. В садик её отводи и забирай. Води чисто и косы, не ленись, почаще чеши. Стричь не думай, они ей, черноглазой, к лицу. Дров на лето и на зиму вам хватит. А вот сена я не успел припасти. Обещал бригадир воз дать, да что Лыске воз: разве возом сена её прокормишь?

Папа умолк, а я сказала:

— Ты об этом не думай и не беспокойся. Мы с Вовкой будем траву косить и во двор таскать.

— Можете, — согласился папа. — Главное, Лыску не продавайте. Пока она с вами, вы и сами сыты, и с людьми поделитесь. И меня молочком напоите, когда я с войны вернусь. Верно?

Я молча кивнула. Слёзный комок стоял у меня в горле, но я обещала папе не плакать и крепилась. Даша, моя пятилетняя сестра (мы больше звали её Доськой), по-прежнему спала. Стучала швейная машинка: это мама шила папе для его вещей заплечный мешок. А мы с отцом всё сидели во дворе.

Поднялся полный месяц, запахло цветами из нашего палисадника. Не хотела мама весной садить, но папаня настоял: «Посади, фрицам назло». Она и посадила. Вот они и расцвели теперь, перед дальней его дорогой.

Я принесла ещё одну доску и стала тоже резать табак, а папа рассказывал мне, как остался он со своей мамой и с маленькой сестрёнкой, ещё поменьше Доськи, без отца. Это было в ту войну с немцами, и папе было двенадцать лет. Сена он припас мало, и коровка их, Голубка, в конце зимы стала голодать. Почти четверть века с тех пор прошло, а папа всё помнит, — как мычала и плакала по ночам в хлеву голодная Голубка. Помогали им добрые люди: один охапку сена подкинет, другой сноп соломы… Да ведь лишнего тоже ни у кого тогда не было, время то было тяжёлое!

Хорошо, что весна ранняя в тот год была. Пришёл месяц март, стало солнышко пригревать, день прибавился. В оврагах снег ещё лежал глубокий, а на пригорках в берёзовом лесу растаял и сошёл. И показалась на тех местах хоть и жухлая, хоть и прошлогодняя, а всё же трава. И на этих проталинах папа стал пасти коровку. А пока она подбирала траву, он разжигал костёр, чтобы не очень озябнуть, и учил уроки или читал книжку. Уроки ему носили товарищи. А потом он набивал мешок этой же сухой травой и прошлогодними листьями и в сумерках отводил Голубку домой. Была ли она как следует сыта, трудно сказать. Но по ночам она теперь уже не плакала, жевала то, что было в мешке. А тут и апрель пришёл со свежей зелёной травой, а за ним май. И в мае Голубка принесла им телёночка.

Летом Голубка паслась со стадом, и папа времени не терял, припасал ей сено. Жал серпом, таскал в мешке и сушил во дворе.

— И мы так будем, — сказала я.

* * *

— Ну, Люба моя, свет Любовь Васильевна, держись! — сказал папа утром у крыльца сельского совета. Обнял маму, меня и Доську, бросил в машину свой мешок, сам перепрыгнул через борт и укатил. Воевать укатил. И не стало слышно в нашем доме весёлого папиного голоса, не видно его добрых глаз и заботливых рук. Осталась нам с мамой грусть о нём и тревожное ожидание писем.

А потом к этим печальным чувствам прибавилось ещё одно, но теперь уже радостное и гордое: полгода ещё не прошло, а нашего отца уже наградили медалью «За отвагу». Хорошим он был нам отцом и смелым защитником Родины. Но о том, как воевал наш отец и за что его наградили, я расскажу вам позже. А сейчас послушайте, как жили мы без нашего папы, как выполняли то, что он, уходя на войну, нам приказывал.

ДРУГ МОЙ ВОВКА

У наших соседей отец ушёл воевать ещё в самом начале войны. Дома остались тётя Граня и сын её Вовка, мой верный друг и помощник во всех делах.

Если я поливаю огород, Вовка сразу за вёдра — таскать воду. Говорю ему: «У тебя и дома хватает дел». А он отвечает: «Так я же мужик. А работа не волк, в лес не убежит. Справлюсь». И верно. Настоящий мужичок был мой Вовка: он и в колхозе не отставал от больших мальчишек, и в доме своём был главный человек.

По вечерам мы с ребятами и девчонками ходили встречать стадо. Собирались у околицы села, у качелей, где раньше девушки и парни по праздникам пели песни и плясали под гармонь. Не было там теперь никого. Пал на войне смертью храбрых лихой солдат и весёлый гармонист Петя. Его вдова, девятнадцатилетняя Валечка, плакала о нём и качала маленького Петрушу, такого же светлоглазого и приветливого, каким был его отец.

Возвращалось стадо. Брели коровы, поднимая розовую от заходящего солнца пыль. И каждый узнавал издали свою бурёнку и радовался, что она сытая и довольная, шествует благополучно домой. В сумерках приходили матери, доили своих коров, и все спешили поужинать, чтобы не зажигать огня. Появлялся Вовка — всегда с гостинцем для Доськи: чашкой ягод, горсткой гороховых стручков, первым закрасневшимся помидором. Доська сияла, и Вовка улыбался, хорошо так улыбался.

— Красивый наш Вовка, правда? — спросила я как-то маму.

И она мне ответила, что главное счастье не в красоте, а в уме и в добром сердце. А уж доброты у Вовки хватало! Он ни одно животное никогда не обидел и мне, бывало, напоминал:

— Ты Дружка накормила? Про Ваську не забыла?

А его белый кот Нарцисс был самый толстый и пушистый кот на всё наше село.

Приходила и тётя Граня. Мы сидели все во дворе и говорили о разном, но больше всего о наших отцах. От Вовкиного папы давно не было вестей, но в последнем письме он предупреждал, что так может быть и чтоб они не волновались. А от нашего папы письма приходили. Не очень аккуратно, — то сразу два, то месяц ни одного, — но приходили. И на каждом адрес написан папиной рукой.

Мы вспоминали, как возвращались, бывало, наши отцы с работы, как умывались во дворе. А за ужином папа часто кормил Доську с ложечки и приговаривал:

— За маму, за папу, за сестричку Саню! Чтобы солнышко грело, чтобы дождик кропил, чтобы хлеб рос, чтобы яблоки зрели… — И много разных присказок было у нашего папы, одни он помнил, другие сам сочинял.

НАША ЛЫСКА

Через несколько дней после папиного отъезда мама сказала:

— Лыску мы продавать не будем. Так что надо ей сена припасти.

Разве можно было продать нашу ласковую, щедрую Лыску, которая поила молоком Доську, подняла нас обеих после кори? Разве встали бы мы так быстро, если бы не пили её молока? У неё белое пятнышко на лбу, и потому мы её прозвали Лыской, а сама она рыжая и по вечерам, когда возвращается стадо и за лесом садится солнце, освещая дорогу, кажется золотой. И, если она идёт впереди других коров, люди радуются и говорят, что завтра будет хорошая погода. Есть у нас такая примета: светлая корова впереди — вёдро, чёрная — дождь. Я сказала:

— Ни Лыску, ни Вовкину Милку не продадим. Сами мы сена припасём, как я папе обещала. Верно, Вовка?

Вовка кивнул головой. А мама вздохнула:

— Замучаетесь…

— А молочка Лыскиного попьют и опять бодрые станут, — откликнулась Доська. Вот маленькая, а ведь соображает.

Утром рано мама ещё только растопила печку, а меня уже будит Вовка:

— Вставай! Пошли!

Я не сразу раскрыла глаза. И почему так? С вечера никак не хочешь ложиться, хоть и темно на дворе, и скучно. А утром, когда такая кругом красота, и небо голубое, и солнце ясное, и роса блестит, как серебряная, никак не раскрыть глаза? Но Вовка был тут, рядом, упрямый, настойчивый мужичок! И я поднялась.



Мы взяли по большому мешку и отправились. Шли втроём — наш Дружок увязался за нами и весело бежал по лугу. Иногда он останавливался, поднимал одно ухо и прислушивался. Я боялась, что он чует перепелиное гнездо, и просила Вовку посвистеть и отозвать его. Дружок неохотно покорялся и брёл за нами.

На лугу у лесной опушки мы нажали серпами ещё влажной от росы травы, наполнили доверху мешки и поволокли домой. Было тяжело, и мы обливались потом, но доволокли и высыпали каждый в своём дворе. Дружок напился из своего чугунка и полез в будку отдыхать. А мы решили, пока не так жарко, сходить ещё раз.

На обратном пути встретили деда Матвея. Есть у нас такой добрый дед. Мы с Вовкой всегда думали, что это про него сочинили стихи: «Дедушка, голубчик, сделай мне свисток! Дедушка, найди мне беленький грибок!»

У деда сыновья на войне, и он внуков нянчит. И ещё Галине Васильевне помогает: водит с нею ребят на речку купаться и рассказывает им сказки, когда мамы уезжают в степь и ребята ночуют в детском саду. И ещё дед Матвей правит косы косарям и, кому надо, печки кладёт. Вот какой дед Матвей!

Увидел он, как мы мешки с травой по земле тащим, как обливаемся потом, и сказал:

— Стоп! Это не дело. Пойдёмте ко мне, я вам тележку дам.

И дал. Лёгкая, прямо сама бежит! На такой тележке возить траву — радость. Мы без неё и половины б не натаскали.

ЧЕРЕДА

Есть в нашем селе такой обычай: каждая хозяйка, которая отдаёт пастуху свою корову и овечек, принимает пастуха у себя дома в свою очередь. Пастух с подпасками приходят три раза: на заре — завтракать, в полдень — обедать и вечером — ужинать. У нас это называется «череда».

Все хозяйки знают, какая у пастухов трудная работа: коров в стаде много, и надо следить, чтобы ни одна не пропала, ни одна в пшеницу не забрела и все бы сытые вернулись и с молоком. И все хозяйки стараются получше принять пастухов, повкусней накормить их и соблюсти все обычаи, которые матери и бабушки их соблюдали.

До войны это было легко. В лавке всего хватало: и колбасы, и закусок, и гостинцев для подпасков. Пряниками мальчишек оделяли, халвой. Теперь надо было небогатым домашним угощением обойтись, припасти, приберечь, придумать: не ушли бы пастух с пастушатами голодные.

В ночь под нашу череду мама почти не спала. Ещё темно было, когда она затопила печь. Я тоже вскочила: помогала ей и присматривалась.

На белый, хорошо выскобленный стол мама постелила чистый ручник, поставила хлеб, соль, горячую, только из печки, лепёшку, миску с тёртой редькой и миску со свежими огурцами. В первый раз их нынче собрали и берегли для этого случая. Лично для пастуха Ивана Федосеича мама положила на край ручника новый ситцевый кисет с домашним табаком и целую газету. Раньше клали папиросы и спички, но теперь ни того, ни другого не было. Иван Федосеич это знал и не обижался.

Как только пастухи вошли в избу, мама сказала:

— Милости просим! Иван Федосеич, Алёша, Миша, садитесь за стол. Чем богаты, тем и рады вас угостить. Не обижайтесь, коли что не так…

Иван Федосеич ответил маме, что у доброй и ласковой хозяйки и сухой хлеб пирогом покажется, а у хмурой и пирог в рот не пойдёт. Он сел за стол, а потом уселись его подпаски Миша с Алёшей. Мама вытащила из печки чугунок с горячим супом. Раньше суп варился с говядиной или бараниной, теперь он заправлен только сметаной и сухими грибами.

Мама вылила суп в большую миску, подала на стол, и гости стали хлебать.

Ели они отлично, но мама, подавая и убирая, всё приговаривала:

— Что же мало покушали? И донышка в блюде не видать. Может, не солоно? А может, не сладит?

И Иван Федосеич отвечал, утирая бороду ручником:

— Спасибо, хозяйка. В меру солоно и вдоволь сладит.

А подпаски молчали, им за столом говорить не полагалось. Зато ели они с большим аппетитом. Я замечала, что мама этому радуется, и мне тоже было приятно.

После супа мама подала толстую картофельную драчёну[2] и кувшин горячего топлёного молока. Большую бутылку холодного молока мама поставила в сумку Ивана Федосеича, положила туда полкаравая и десяток варёных яиц. Соль она аккуратно завязала в белую холщовую тряпочку.

Пастухи ушли к стаду. Я помыла посуду и легла чуток поспать. А мама ушла до вечера на колхозный огород.

В обед пастухов принимала я. Мама работала далеко и не могла прийти. Пришёл помочь Вовка, но всё равно было страшно: а вдруг что не по обычаю, вдруг что не так?

Пастухи пригнали стадо и пришли обедать в первом часу. Я налила полный рукомойник воды и поставила на стол кувшин холодного квасу. Было жарко, и все, конечно, хотели пить. Вовка достал из печки чугун со щами и горшок с кашей. Так же, как и мама, я угощала и приговаривала, но голос у меня дрожал от волнения:

— Покушайте малосольных огурчиков, — просила я, — нынче поставлены. Забелите погуще щи, сметанка свежая, только собранная.

Иван Федосеич ел потихоньку, не торопясь, а мальчишки глотали так, словно неделю не видели горячего. Иван Федосеич раза два поглядел на них сурово, а мы с Вовкой радовались, что им нравится наша еда. Встретила б я таких ребят на улице, я б и глазом на них не повела. Но здесь, в доме, они были уважаемые гости, серьёзные работники, от них зависела судьба стада. И я обращалась к ним с почтением. А Вовка ничего не говорил: не в его избе была череда, Вовка мне помогал молча.

После обеда Иван Федосеич покурил во дворе на лавочке, забрал мальчишек и пошёл на сеновал часок поспать. Через час они поднялись и снова погнали стадо пастись.

Вечером мама вернулась пораньше и сама справляла череду — кормила пастухов ужином. Уходя домой, Иван Федосеич поблагодарил маму за добрую хлеб-соль и за хозяйскую ласку. Мне он поклонился особо. Алёшка тоже покивал головой, а Мишка, когда Иван Федосеич отвернулся, гримасу скорчил. Вот какой Мишка!

На другой день череда была у тети Грани, и я им помогала.

ЯСНО УТРО, ВЕСЕЛ ЛУГ…

В школе кончились занятия, и было собрание учеников и учителей. Директор сказал короткую речь:

— Выйдем все в поле и на огороды, поможем колхозу и фронту!

Договорились так: самые младшие ученики не будут ходить каждый день, а только тогда, когда их позовут. Четвёртые и пятые классы будут ходить через день, а старшие — ежедневно. Завтра в семь утра быть на огородах. Сбор у родника возле шалаша.

Утром рано мы покормили свою живность. Чугунок с водой Вовка в землю вкопал, чтобы Дружок его не перекинул и не остался бы в жару без воды. Сами быстренько оделись, умылись, пионерские галстуки повязали и побежали на огороды.

А сейчас надо вам рассказать про наши огороды. Они известны на всю область, а может, и дальше. Потому что они у нас не простые, а семенные. Овощи на них растут не только для еды, но и для семян. Семена у нас собирают с моркови, с укропа, с редиски, с огурцов, с помидоров и тыквы. Осенью колхоз сдаёт семена государству, и всегда ему говорят: «Спасибо, но готовьте ещё больше».

Мы идём с Вовкой на огород, и я говорю ему, что, наверно, придём раньше всех.

— Спят ещё наши дружки-приятели, — говорю я.

А Вовка смеётся:

— Не иначе, как солнышко тебя ослепило. Глянь получше на луг!

Глянула, а в долине словно цветы лазоревые расцвели. Одни у родника сидят, ждут бригадиршу тётю Граню, другие огородами пробираются, а иные с Кукушкиного холма по тропинке сползают.

— Вовка, — говорю я, — да тут вся школа сбежалась.

— А чего ж! Дома сидеть глупых нету, — отвечает мне Вовка.

Тут и наши начальницы пришли: огородная бригадирша тётя Граня и её помощница — моя мама. Все учителя тоже рано сошлись и быстро поставили нас на работу. Малыши стали сухие укропные шапки отряхивать и сухие стручки с редиски собирать. А нас, пятиклассников, определили на огурцы. Это работа посерьёзнее. Одни ходят по грядам и собирают огурцы. Да не зелёные, а те, что уже перезрели и лежат на земле, как коричневые толстенькие поросята. Оторвёшь от плети, положишь на ладонь, а он тёплый, тяжёлый, шершавенький. Значит, вполне уже созрел, и семена в нём готовы.

Одни ребята эти огурцы рвут, а другие за столами сидят и их потрошат. Разрежут огурчик вдоль и выпустят семена в таз с водой, а пустые половинки кидают в верейки под стол для колхозных поросят. Семена в тазах моют и кладут на чистые столы на солнышке просыхать.

За работой время летело быстро, мы и не заметили, как полдень настал, и тётя Граня сказала:

— Соберите-ка ведро зелёных огурчиков и к шалашу: там вам обедать сготовлено.

Подошли мы к шалашу и видим: костёр догорает, и щи в большом котле булькают и вкусно так пахнут. Со свежей капустой щи, с молодой картошечкой.

Мы стали друг за дружкой в очередь, и тётя Граня с мамой нам наливали, двоим в одну миску. Мне вместе с Вовкой.

— Жених и невеста, — сказала про нас председателева Раечка. И глаза свои голубые сощурила.

Я хотела сказать ей: «Дура!», да пожалела. У неё отец с войны без ноги вернулся. Так и председательствует теперь на костылях. А он, лёгок на помине, как раз проезжал мимо, остановился и спрашивает:

— Вы что так смеётесь-веселитесь, может, война кончилась, а по радио сообщить забыли?

Тётя Граня ему отвечает:

— Нет, Иван Прокофьевич, война не кончилась. Да не всё же плакать и горевать. Радость у нас!

— Какая же у вас радость? Может, со мной поделитесь? — спрашивает председатель.

Тётя Граня ему говорит:

— А вот дети наши живы-здоровы, растут и в работе нам помогают. Разве ж это не радость?

— Ну-ну, — сказал председатель. — Пускай помогают. — И поехал дальше.

А тётя Граня взялась за своё дело. Вот и тяжко у неё на душе, страшно, что нету от мужа писем, а не плачет она, не жалуется, ещё других в горе поддерживает, — такой у неё характер.

После обеда мы перемыли посуду и хотели ещё поработать, но тётя Граня сказала:

— Хватит. А то потом спины не разогнёте. Да и все столы огуречными семенами заняты, сушить больше негде. Послезавтра придёте, и будет в самый раз: и огурчики новые созреют, и семена высохнут, сложим их в ящики.

Шли мы домой усталые, но всё равно пели песню. Эта песня всем людям была знакома, и припев у неё был: «Пусть ярость благородная вскипает, как волна! Идёт война народная, священная война».

А война в ту пору уже гремела и дымилась совсем недалеко от нас, и не видно было ей конца, и страшно было думать о сражавшихся на фронте близких людях.

На другой день мы с Вовкой снова жали и таскали траву своим коровам, но разговор у нас был всё о канунешнем дне.

Потом мы снова работали на огурцах, а через неделю перешли на помидоры.

Однажды Вовка позвал меня в поле, где убирали пшеницу.

Пришли мы и видим картину: идут наши малыши по полю и ищут обронённые колоски. Наклоняются, подбирают и складывают в пучочки. А сами такие серьёзные, такие заботливые! Я всё-таки не стерпела и засмеялась.



Вовка рассердился и говорит:

— Тебе всё смех!

А я разве виновата, что такая смешливая?

Вечером наша черноглазая Доська, конечно, стала хвалиться. Говорит:

— Я больше всех собрала! Галина Васильевна сказала, что я тридцать колосков собрала. И все такие толстые! Галина Васильевна говорит: «Надо хлеб беречь! Тогда и на фронт, и всем хватит».

КРАСНА ЯГОДА, МАЛИНКА МОЯ…

Наш директор снова собрал всех нас в школе и сказал:

— У нас новость. Через неделю из районного центра пойдёт на фронт машина с подарками. Обещали и наши захватить, если мы к тому времени приготовим.

— Всё приготовим, — сказала учительница Клавдия Михайловна. — Только скажите, Иван Петрович, что можно послать.

— А что сами придумаете. Что получше у вас есть, то и шлите, — ответил Иван Петрович. Он долгих собраний не любил и сказал, что можно расходиться.

А вечером в нашем дворе снова собрались люди и стали думать, какие же всё-таки готовить подарки.

Баба Дуня сказала:

— Я вот четыре пары шерстяных носков связала и всё думаю: когда же это они на фронт попадут?

— Теперь уже скоро, — откликнулась тётя Граня.

— Знаю. Придёт осень, на дворе холодно, в окопах сырость. Валяные сапоги солдатам ещё не скоро дадут, и ноги у них стынут. А натянут ребята мои носки, им и в кирзовых не зябко будет. Если успею, ещё парочку свяжу.

У тёти Кати, мамы полевого бригадира нашего, и у Клавдии Михайловны бумазея нашлась на портянки, а наша мама захотела ещё новый ручник послать, тот, что перед войной вышивала.

— Санюрке в приданое, — пошутила она.

Баба Дуня махнула рукой:

— Санюрке твоей ещё расти и расти! А вырастет — такую красавицу да умницу, дочь отецкую, и без приданого возьмут.

«Красавица!» Никто никогда мне такого не говорил. Вовка-то слышал ли?

Я глянула на него, а он обернулся и показал мне язык… А я-то думала…

Маму попросили, и она вынесла показала полотенце. А оно белоснежное, петушками вышито и тонким кружевом своего вязанья обшито.

— Таким ручником Герою Советского Союза утираться, — сказал кто-то.

— На войне все герои, — сказала баба Дуня и вспомнила, что в правлении обещали выписать муки солдатам на лепёшки. — Я испеку, а вы, бабы, тащите — у кого пахтанье есть или сметанка. Лепёшки будут рассыпчатые и сладкие.

— Молочка, жалко, нельзя послать, а оно теперь густое, — загрустила тётя Катя.

А Клавдия Михайловна сказала:

— Молока нельзя, а творог можно. Принесите свежего, мы его просолим, сложим в чистый деревянный ушат, и дойдёт творожок отлично.

— Может, яблоки сухие у кого-нибудь найдутся? — спрашивает баба Дуня. Но яблок сухих ни у кого не было, летошние съели, а нонешние ещё на деревьях висят, зреют.

— Малинки бы насушить, — догадалась баба Дуня. — Из сушёной малинки чай вкусный! А простудится кто-нибудь из ребят, да напьётся малинового чаю — вся хворь из него уйдёт.

Тётя Граня покачала головой:

— Малинка-то в лесу. Пустит ли нас председатель в такую горячую пору гулять по лесу?

— Вас не пустит, так мы сходим, — откликнулся Вовка. — Завтра на огороды нам не идти, свободны мы. Подхватим кузова и ведёрки, только вы нас и видели…

Только они нас и видели! Ещё пастух коров не погнал, а мы уже вышли из села. Роса большая была, так мы, чтоб не очень вымокнуть, шли не табунком, а цепочкой по тропинке, друг за дружкой. Огородами прошли — тут и лес. На опушке заяц нас поджидает. Шубка у него серая, лапки белые и хвостик будто снежок. У меня в сумке морковка была. Хотела я подманить зайчишку, да где там! Как задал косой стрекача! Будто во сне его увидели.

Малинник от опушки не очень далеко, и ведёт к нему всем известная дорожка. Прежде-то она проторённая была, утоптанная, а нынче заросла травой: некогда людям топтать в лесу стёжки-дорожки, другие их одолели заботы. Война.

Знаю, что есть на свете леса роскошнее и богаче нашего, но для меня мой лес всегда самый лучший. Особенно по утрам, когда просыпается каждый листок, каждая травинка. Сияют умытые росой ромашки, синеют колокольчики, и мёдом пахнет золотистая кашка. А птицы! Они поют, заливаются на разные голоса и как будто приветствуют нас: «Идите быстрей! Шагайте смелей! Никто не обидит вас в нашем лесу».

Малины созрело много. Была тёмно-розовая, того цвета, который и называют малиновым. Была алая, сизая, даже белая попадалась, и вся такая спелая, что сама отрывалась от стерженьков и падала нам в ладони. А ветки, покрытые ягодами, были тяжёлые, как виноградные грозди.

Мы с Доськой ели один раз виноград. Ещё до войны наш папа ездил в областной город и привёз нам оттуда и синего, и зелёного. Хорош, но малина наша лесная слаще.

А собирать её, знаете, как надо? Привязать нужно бадейку или кузовок к поясу и брать обеими руками. Оберёшь одну малиновую ветку — вот и четверть бадейки. За другую берись. Скоро все кузовки, все бадейки и ведёрки наполнились доверху, сами мы поели вдоволь и — домой.

Назад-то мы медленней шли: солнце уже поднялось и грело жарко. Я две бадейки через плечо повесила, в правой руке лукошко, а в левой Доськино ведёрко несла. Вовка полный кузов нёс и всё руки менял, перекладывал из одной в другую: тяжёл, видно, кузовок был.

Сушили малину мы на крыше сарая. Сперва сена насыпали, покрыли его чистой ветошью, рассыпали по ней малину, а сверху старой марлей легонько прикрыли и положили по краям камни, чтобы не унёс нашу малину ветер.

Солнце в июле жаркое, за два дня высушило ягоду. А какую не до конца, та в печке за ночь досохла. Мы её рассыпали в холщовые белые торбочки: душистый будет у солдат чай!

Баба Дуня только пятую пару носков связать успела, а тут и пришла в сельсовет машина, и стали матери укладывать в неё солдатские подарки. Всего принесли, чего только смогли: и холста на портянки, и носки шерстяные, и варежки. Огурцов собрали и помидоров позеленей. Машина побежит быстро, ей у семафора стоять не надо, довезёт овощи свежими. Баба Дуня напекла отличных лепёшек, и всё старалась получше пристроить их, чтоб не раскрошились на быстром бегу машины.

Много народу пришло провожать машину с подарками: все ребята и женщины собрались. Мужиков-то раз-два и обчёлся. Воюют мужики.

Всё сложили, всё погрузили. И ушла машина на фронт, повезла подарки дорогим нашим героям-воинам.

МЫ НЯНЧИМ ВАСЬКУ

Вы, может, думаете, что мы не знали про тимуровцев? Всё знали. И по радио слушали, и в «Пионерской правде» читали. И сами хотели стать тимуровцами. Но не догадывались, как начать.

Придумали с Вовкой бабе Дуне дров наколоть, а она — кричать!

— Бросьте топор! Ноги себе покалечите!

— Баба Дуня, я же дома всегда колю, — умоляет её Вовка, но она и слушать его не хочет:

— Дома делай, что вздумаешь, а у нас вон какой топор! И тяжёл он, и остёр! Узнает дед Матвей, что я вам его давала, голову мне оторвёт!

— Баба Дуня, ведь вы же солдатская мать, и мы хотим вам помочь, хотим быть тимуровцами, как все пионеры, — толкую я.

— Ладно, помогите, — усмехается баба Дуня. — Вон в печке каша стоит, идите-ка поешьте.

Мы — с радостью: каша-то нынче бывает не всякий день, да к тому же ещё молочная. Хороши тимуровцы, а?

И вдруг моя мама говорит:

— Тоня совсем замучилась: Ваське-то второй год пошёл, а не ходит он, даже и не стоит ещё. Витюшке самому впору в садик ходить, а он малыша воспитывает: и кормит его, и на руках таскает.

Я не стала спрашивать маму, почему шестилетний Витя должен воспитывать годовалого Васю, всё было понятно. Очень молодая их мама была эвакуирована к нам, кажется, из города Орла. Деда с бабой при них не было, папа их воевал. Тоня получала по карточкам хлеб, но одним хлебом разве проживёшь?

Она посадила огород, а огород и полить, и выполоть надо. Ходила в колхоз, зарабатывала трудодни.

Конечно, ей помогали. Поселили их в хорошей, крепкой избе, из которой перед самой войной уехали хозяева работать на Дальний Восток. Без молока дети тоже не сидели, — и председатель выписывал, и бабы носили. А вот присмотреть за мальчишками было некому: молодые в колхозе заняты, старые — при своих домашних делах и внучатах. Баба Дуня к ним забегала, но у неё корова и куры, и за своими внуками присмотреть надо.

— Вот кому нужно помочь. Туда и идите, тимуровцы, — сказала мама.

И мы пошли. Но сперва, по маминому совету, сходили к нашей старенькой докторше Анастасии Ивановне. Мы сказали Анастасии Ивановне, что будем смотреть за Васькой, и спросили её, что нужно делать, чтобы он поправился и стал ходить.

Анастасии Ивановне теперь трудно: на два села одна. Но она сходила к Тоне в избу, посмотрела Ваську и сказала, что ему нужно солнышко и тёплое купанье. И объяснила нам, как это всё сделать.


К стр. 29




— И кормите его сами. А то, знаете, Витя его как следует не накормит, — усмехнулась Анастасия Ивановна.

Было жарко. Мы притащили с реки два ведра песку и высыпали его во дворе на траву, там, где солнышко греет. Тут же поставили корыто и налили его почти до краёв водой. Через час и вода, и песок стали горячие. Мы принесли Ваську, сняли с него рубашонку и посадили его в корыто. А ещё раньше я пустила туда Доськину резиновую уточку и собачку. Они плавали, а Васька шлёпал по воде ручонками, смеялся и кричал: «Ай-я! Ай-мама! Ай-га-ва!» А потом вдруг запел песню: «А-гу-гу! А-га-га!» Мы и не знали, что он так может, и вообще таким весёлым его никогда не видели. Раечка — она была вместе с нами — принесла из избы мочалку, кусочек мыла, и мы стали мылить и тереть Ваську, и он всё терпел. Напоследок осталось помыть головку. Раечка намылила Ваське волосики, и тут он вдруг заворчал.

— Ты чего ворчишь? — спросила Раечка.

— Наверно, мыло попало ему в глаза, — догадалась я. Набрала горстью воды и хотела промыть Ваське глазки. Но он вдруг громко заплакал и стал крутиться в корыте. И такой он был мокрый и скользкий, что удержать его было очень трудно. Я Ваську держала, Раечка поливала ему головку, а он вертелся и бился, как рыбка.

— Осторожно, — закричал Вовка, — опрокинете корыто!

Но было уже поздно. Корыто опрокинулось, вода хлынула на траву и вылилась вместе с Васькой, который выскользнул у меня из рук.

Во двор вошла баба Дуня. Она как раз шла по улице и остановилась поглядеть на нашу работу. Она ловко подхватила барахтавшегося в траве Ваську, закутала в фартук и стала вытирать.

— Голубчик ты мой, — приговаривала баба Дуня. — И до чего же ты добрый парень! С водой тебя выплеснули няньки, а ты не кричишь и не ругаешься…

Чистенького и беленького, как снежок, Ваську мы положили на горячий песок и грели его полчаса, как велела нам Анастасия Ивановна. В избе у Тони часы-ходики, и Витя бегал на них глядеть. А баба Дуня ушла по своим делам.

Потом мы вымыли заодно и Витюшку, покормили их молоком с хлебом и уложили обоих на раскладушке в холодке спать.

Тоня пришла в обед, поглядела на спящего Ваську и не узнала его.

— Это чья же такая снегурочка? Чья сестричка? — спросила она.

— Да это, мама, наш Васька, наш собственный, — ответил Витюшка, который в то время уже проснулся.

— Чудеса! — пожала плечами Тоня.

И мы стали купать и нянчить Ваську каждый день. Мы с Вовкой приходили, когда были свободны, и Раечка со своими подружками. Купали Ваську в корыте, целый час грели на солнышке, кормили и укладывали спать. И за Витей смотрели, он тоже ещё малыш.

И Васька перестал быть похожим на снежок. Теперь он был розовый, загорелый, научился новые слова говорить.

И к осени Васька пошёл. Сперва сделал шаг, потом — второй, огляделся, верно, хотел за что-нибудь ухватиться, но ухватиться было не за что, и он сел на траву. А в другой раз прошёл уже побольше, и в третий раз ещё больше, а через неделю по всему двору гулял самостоятельно и, если падал, всегда смеялся.

Тоня, как увидела в первый раз, что Васька ходит, утёрла глаза и сказала, что это от радости. А мы не плакали, но тоже были очень рады, что наш Васька стал таким молодцом.

ШЛИ СОЛДАТЫ, ШЛИ СОЛДАТЫ — ПОБЕЖДАТЬ!

Однажды, в начале осени, к нам зашёл колхозный председатель и сказал маме:

— Предупреди, Люба, своих огородниц, что у нас трое суток будет стоять полк. Скажи подругам, чтобы всё было как надо!

— Будет как надо, — сказала мама. Повязалась полушалком и пошла объявлять новость по селу.

На другое утро, — а пришлось оно на воскресенье, — мы услышали на улице шум. Первая выскочила на крыльцо Доська и заорала:

— Ой, солдаты! Полная улица!

Тявкнул Дружок, и к нам в избу вошли трое. Двое — совсем молодые, а третий — пожилой, даже седой: мы сразу догадались, что это старшина.

Старшина сказал маме:

— Здравия желаем, хозяйка! Не обидишься, если к тебе на квартиру двух кавалеров поставим? У тебя невесты, у меня женихи: может, какую сосватаем.

Мама ещё слова пригласительного сказать не успела, а уж выскочила наша Доська и закричала:

— А я не буду невестой! Я не хочу жениться! Я ещё маленькая!

— Маленькая, да, видать, удаленькая, бедовая! — засмеялся старшина. — Не хочешь невестой, будь моим ребятам сестрицей. Согласна?

Доська кивнула головой, а мама сказала:

— Здравствуйте, дорогие гости, садитесь и отдыхайте. Сейчас мы вам баню затопим, щи в печку уже поставлены.



Старшина поблагодарил и пошёл устраивать на квартиру других солдат.

Тёте Гране тоже двоих поставили, и теперь у нас стало четверо гостей.

Наших звали Федя и Женя. Федя был черномазый, черноглазый, красивый и, наверно, самый высокий в полку, а Женя — маленький, худенький, светловолосый, сероглазый и тихий. У нас такие в восьмом классе учатся, только побойчей. А у Вовки поселились сибиряки — братья-близнецы по семнадцати с половиной лет, Георгий и Иннокентий. Товарищи звали их Гоша и Кеша. Оба русые, статные, кудрявые, но не так уж похожи, как бывают иногда близнецы.

Бани наши стоят у речки. Я сразу — за вёдра! Но солдаты с Вовкой почти ничего не давали мне делать. Было как в сказке про сороку-ворону: Гоша с Кешей воду таскают, Федя с Вовкой хворост рубят, Женя печку топит, а я только полок помыла да за веником на погребицу сходила.

Солдаты вынули из мешков своих чистое бельё, а то, что было на них, сложили в предбаннике: «Потом постираем». Но мама ждать не стала, всё бельё забрала и выстирала. А пока мылила, тёрла, слёзы у неё в корыто капали. Я ей воду горячую носила, но ничего не спрашивала, потому что знала, отчего она плачет… Оттого, что такие молодые, такие хорошие ребята — и через неделю в бой идут! Вот сердце и разрывается, и слёзы текут ручьями. Не выдержала я, удрала на огород и там разревелась. О папе вспомнила и о нём тоже поплакала. Там и нашёл меня Вовка.

— Зря ревёшь, — сказал он. — Эх, был бы я постарше!..

Я знала, что бы он тогда сделал: ушёл бы на фронт воевать! А сейчас и годы не позволяют, да и маму уж очень жалко ему одну оставить. Про моего друга Вовку я всё знала.

После бани солдаты были румяные, весёлые и словно ещё на год или на два помолодели. За обедом Доська сидела у Феди на руках и говорила:

— Вы смотрите, какой у меня братик! Самый лучший! Самый красивый на свете!

Я боялась, что она ему здорово надоест, но он терпел.

Весь день солдаты были свободны, и мы ходили с ними на речку, гуляли по селу и даже на качелях немножко покачались.

Вечером мама достала из сундука полотняные простыни и наволочки и голубое наполовину шёлковое одеяло, которое ей родители дали в приданое, когда она выходила за папу замуж, и постелила солдатам в спальне на постели. Пожелала им спать крепко и увидеть во сне свой родной дом.

Два дня прожили у нас дорогие гости, а на третий день полк поднялся и ушёл. Провожали его всем селом. Плакали, не стесняясь, и обнимали всех подряд: и командиров, и солдат. Желали им счастья в бою и возвращенья с победой. А мы с Вовкой просили Федю с Женей и Гошу с Кешей, чтоб, когда будут они возвращаться с войны домой, непременно заехали к нам и тогда погостили бы уже подольше.

ПРО БАБУ ДУНЮ

Баба Дуня зашла нас проведать. Доська сразу забралась к ней на колени и обеими ручонками стала разглаживать морщинки на бабином лбу. Баба Дуня всё терпела.

— И отчего у тебя столько морщинок? — спрашивает Доська. — У Санюрки и у мамы нету, а у тебя и не сосчитать!

Баба Дуня ей объясняет:

— Оттого, что я старая. Мама и Санюрка молодые, а у молодых морщин не бывает.

— Бывают, — не соглашаюсь я. — У нашей мамы уже есть морщинки.

— Это война ей сделала, — вздыхает баба Дуня.

— А тебе кто сделал? — донимает её Доська.

— Мне тоже война. Только другая. Давняя. Как пошёл мой Матвей в солдаты и осталась я одна с детьми, тут и пошли у меня морщины.

— А дед Матвей тогда на трубе играл? — спрашивает Доська.

— В германскую войну он играл. В гражданскую бросил играть и пошёл стрелять из пулемёта.

— А какая это — гражданская война? — опять любопытствует Доська. Баба Дуня ей объясняет:

— Гражданская — это когда не за буржуев, а за Советскую власть воевали.

— Про Советскую власть я знаю, — говорит Доська.

— Так вот тебе, чуть было не забыла, получай за то, что ты такая умница. — И баба Дуня достаёт из кармана горсть сушёной кусочками тыквы: у нас её зовут «курага». — Ешьте и бабу на волю отпустите.

— Отпустим, только расскажи нам раньше про твои морщинки, откуда они у тебя взялись, — теперь уже я прошу бабушку.

— Вот одолели, — смеётся она. — Да если про всё рассказывать, так и ночи не хватит.

— А ты не про всё, ты про одну. Вот про эту самую длинную, что посередине твоего лба тянется, — просит Доська.

— Про эту? — спрашивает бабушка и проводит пальцем по лбу от виска к виску. — Про эту одну рассказать можно, да и то сказ не короткий будет. Ладно, слушайте. Эта прорезалась, когда я ещё молодая была, как ваша маманя. Деток у нас тогда было трое. Дёмушке девятый год шёл, Ванечке четыре исполнилось, а Глашенька в люльке качалась. А папанька наш воевал и дочку свою ещё не видел. Теперь порядки другие, хоть и война. Теперь заболит у кого-нибудь из нас живот или нос зачешется, сразу наш доктор Анастасия Ивановна в трубочку послушает, в горлышко поглядит, язычок обследует и, если нужно, даст лекарство. И оспа у всех привита, и уколы от всех болезней опасных детям сделаны. А раньше было не так. Раньше такого береженья не было. Шла война, и Советская власть ещё не везде крепко установилась.

Но свет не без добрых людей. Приехала к нам тогда молоденькая учительница девятнадцати лет. Звали её Мария Сергеевна. Она кончила гимназию и медицинские курсы и хотела идти на войну милосердной сестрой. Да не взяли её по здоровью и по молодости. И стала она в нашей Фёдоровке лечить людей и учить ребят. Работала Мария Сергеевна с охотой и без отказа, и рука у неё была лёгкая, помогала она всем. А моё горе ко мне ранней весной пришло в половодье.

Зима в тот год была снежная, а весна ранняя, и такой нам потоп устроила, что от избы к избе хоть на челне плавай! И тут захворал мой Ванечка. Всю ночь горит и хрипит, глотнуть не может. Чуть стало рассветать, велела я Дёмушке смотреть за Глашей, оставила им молока с хлебом, а сама закутала Ваню в одеяло и понесла к Марии Сергеевне.

Как дошла, и сейчас вспоминать страшно: Авдотья Замочи Подол[3] на совесть со своим делом справилась.

Осмотрела Мария Сергеевна моего Ванечку, побледнела и молвит:

— Похоже, Дуня, на дифтерит.

— Это страшно? — спрашивает Доська.

— Страшней не бывает, — отвечает ей баба Дуня. — Я стою, дрожу, плачу, а Мария Сергеевна мне говорит:

— Не дрожите, не плачьте, Дуня, а поезжайте сейчас в Лысые Горы в больницу и отдайте доктору вот эту мою записку. А он даст вам лекарство. Мы его впрыснем вашему Ванечке, и болезнь пройдёт. И не беспокойтесь о своём сыне: нынче половодье, в школе ученья нет, я буду дома и от ребёнка ни на шаг не отойду.

Спрятала я записку, вышла на улицу и думаю: «Конь наш Сивушка, конечно, конёк старательный, сердечный и служить нам, кормилец наш, всегда рад. Но по такой распутице и он не добредёт. А я дойду. Я лесом пойду, тропинками. Там кое-где ещё снег лежит и воды поменьше».

Верно. Лесная дорога много легче была проезжей. Семь вёрст отмахала я и в полдень была уже в больнице. Доктор Борис Васильевич увидел меня и спрашивает:

— Что у вас, молодица, болит? Отчего вы такая измученная?

Я ему отвечаю:

— Ничего у меня, доктор, не болит. — И подаю ему записку от Марии Сергеевны. Доктор прочитал записку и говорит:

— Сейчас, голубчик, всё сделаем. — Велит позвать больничного кучера и просит его немедленно запрягать и ехать в Фёдоровку за больным ребёнком. Кучер качает головой и возражает ему:

— Нельзя, Борис Васильевич, это сделать. Сейчас такая распутица, что ни конь, ни вол, ни даже верблюд не пройдут по дороге.

Доктор указывает ему на меня:

— А вот человек прошёл же!

Кучер говорит:

— Так ведь это женщина, мать! Она ради своего дитяти по воздуху пролетит, не то что по воде пройдёт.

Тогда доктор зовёт нянечку и велит ей принести кружку горячего чаю и большой кусок хлеба. А сам уходит за лекарством и писать записку Марии Сергеевне.

Еле проглотила я чай…

— Такой горячий был? — спрашивает Доська.

— Да помолчи ты, Доська, — прошу я сестру. — Дай рассказать бабане.

И баба Дуня продолжает рассказ:

— Проглотила я чай, а хлебушко — порядочный был окрайчик — спрятала в карман, не шёл он мне тогда в рот.

— А мне всегда идёт, — говорит Доська. Отламывает кусок от лепёшки, что лежит на столе под ручником, и с аппетитом жуёт. Ей про хлеб только напомни! Два раза к ужину приглашать не надо.

Доська ест, а баба Дуня рассказывает:

— Дал мне доктор лекарство и записку к Марии Сергеевне, что и как надо больному Ванечке делать, и говорит мне:

— Не плачьте! Выздоровеет ваш сынок. Не затем он родился, чтобы умереть. Будете ещё на него радоваться.

Попрощались мы, и я пошла. Лесом идти назад не посмела: в марте темнеет рано, да и день хмурый был. Проезжей дорогой шла. Где по косточки, где и по колено в воде. Сапоги промокли — словно пудовые гири к ногам привязаны. Под водой ещё лёд местами — скользко!

Журавли пролетели в небе, видела я их, а людей никого не встретила. Добралась в село уже ночью.

Подошла к дому Марии Сергеевны, а постучать не смею. Сердце бьётся, вот-вот выскочит. И одна дума в голове: жив ли мой сынок ненаглядный, голубок мой беленький? Богу молюсь про себя, а постучать в двери нету сил…

— Я тоже не посмела бы войти, — говорю я и чувствую, как хочется мне заплакать, как жаль бабу Дуню и Ванечку.

— А я бы сразу вошла, — хвалится Доська. — Чего в мокрых сапогах и на холоду стоять?

— Ты у нас смелая, а я такой не была. Хорошо, что Мария Сергеевна то ли услышала, то ли угадала. Вышла на крыльцо и спрашивает:

— Что ж вы, Дуня, стоите? Лекарство принесли?



Услышала я, что лекарство надобно, и поняла: жив Ванечка! Протянула Марии Сергеевне замотанную в платок коробку, а сама села у крыльца наземь. Кончились мои силы. Мария Сергеевна подняла меня, ввела в избу, дала капель попить и говорит: «Держитесь, Дуня. Лекарство вы принесли, теперь всё будет хорошо».

Сижу я на лавке, смотрю на своё дитя, а Мария Сергеевна так ласково ему шепчет: «Потерпи, дорогой мой, одну минутку, зато завтра здоровенький будешь».

И он, умница моя, чуть слышно ей отвечает: «Потерплю, коли надо».

Впрыснула Мария Сергеевна Ванечке лекарство, уложила его, а мне даже подойти к нему не дала.

— У вас, — говорит, — ещё Дёмушка с Глашенькой есть. Берегитесь, чтобы их не заразить.

Всю мокрую одежду мою велела снять, всю свою дала и приказала умыться тёплой водой.

— А хлебушек, что несла, ты съела? — спрашивает Доська.

— Нет, девонька, не съела. Размок мой окрайчик, раскрошился. Вода талая и до кармана моего добралась.

Я ночью-то не спала. Не утерпела и снова пошла под Марии Сергевнино окошко. Стою, думаю: как он там? Будить, конечно, не стала, но Мария Сергеевна и тут услышала. Вышла в валенках на босу ногу на крыльцо и говорит, нисколько не удивлённая, что я пришла:

— Спит хорошо наш Ванечка, дышит легко, и жар у него уже упал. Идите и вы отдыхайте, Дуня.

Ушла я, но так и не заснула в ту ночь. Чуть рассвело, подоила коровушку, истопила печь, вскипятила молочка и большую драчёну испекла. Отделила Дёмушке с Глашей и понесла Марии Сергеевне с Ванечкой.

А уж он, мой голубчик, совсем получше стал. И молочко выпил, и ручкой мне в окно помахал. И с каждым днём стал поправляться. Но в дом к себе Мария Сергеевна меня десять дней не пускала, и школа все дни была закрыта, чтобы никто не заболел. Никто больше не заболел в селе, и Ванечка мой выздоровел.

— Баба Дуня, а теперь расскажи нам, как Дёмушка с Глашей жили в тот день, когда ты в больницу ходила, — прошу я.

— Скучно жили, но порядок был. Дёмушка Глашу в люльке укачивал, молоком поил, тетёшкал её. Вернулась я, вижу, спят оба: Глаша в люльке, Дёмушка на лавке, а рядом сапожок Дёмин лежит, молоток и гвозди. Это он прибивал подмётку, чтобы обуться и идти меня искать.

— И прибил подмётку? — спрашивает Доська.

— А как же! Всё сделал как надо. Ведь не маленький был, девятый год шёл. Мужичок. Да, видно, крепко уморился, сеструху качаючи, тут подле неё и уснул.

— Баба Дуня, так эта морщина оттого у тебя сделалась, что ты очень жалела Ванечку? — спрашивает Доська.

— От этого самого, моя умница, точно от этого, — отвечает бабушка и поглаживает Доську по голове.

— А Мария Сергеевна у вас ещё долго после того жила? — спрашиваю я.

— Нет, не долго. Кончилась вскоре война, и приехал за Марией Сергеевной её жених — красный командир. Мы и свадьбу их тут сыграли. Я посажёной матерью была у них, в медовой браге гребень мочила, и косу Марусе на две расплела, и фату белую на головку ей надела. И красавица же она была! А к венцу чуть не всем селом провожали мы их…

— Да разве они венчались в церкви? — спрашиваю я.

— В сельсовете записывались. Но свадьба-то была, столы с угощеньем на улице поставили и гуляли всю ночь до утра. Брагу пили, стаканы били, молодых князя с княгиней славили…

— Князья они были! — удивляюсь я.

— Были, — отвечает бабаня. — Каждый человек раз в жизни бывает князем. Это в тот день, когда он свою невесту в первый раз назовёт женой.

Через два дня уехали они от нас. Владимир Юрьевич поступил в самое высшее военное училище, а Мария Сергеевна стала учиться на доктора: исполнилось её заветное желание.

— А письма она писала вам?

— Писала. И мы ей отвечали. Соберёмся, бывало, компанией: кто грамотный — пишет, а другие подсказывают, что писать. А потом уехали они далеко в чужие края, и перестали приходить письма. Слышал кто-то, что перед самой войной вернулись. А недавно прочитал дед Матвей в газете, что стал Владимир Юрьевич в нынешнюю войну большим генералом и начальником. И Мария Сергеевна с ним вместе. Лечит раненых в его армии. Здоровья бы им и сил!

Вот и кончился мой рассказ, и Дашеньке нашей черноглазой спать пора. Умой её, Саня, и укладывай. Да вон и мама ваша идёт.

Стукнула калитка, и залаял радостно Дружок.

«ТВОИХ ОГРАД УЗОР ЧУГУННЫЙ…»

Этой осенью наш учитель русского языка тоже ушёл воевать.

Через неделю директор школы Иван Петрович пришёл к нам в класс с никому не знакомой женщиной и сказал:

— Познакомьтесь с Ниной Николаевной, вашей новой учительницей. Слушайтесь её и учитесь хорошо.

Наш директор много слов говорить не привык. Сказал, попрощался и ушёл.

Нина Николаевна смотрит на нас, а мы на неё. Такая она худенькая, бледная, волосы белокурые, как у мальчика, подстрижены, — похожа на школьницу, а не на учительницу. Она говорит:

— Вот и познакомились. А теперь я вам почитаю поэта Александра Сергеевича Пушкина. Кто из вас с ним знаком? Знаете его стихи?

Многие наши ученики подняли руки, а Раечка, дочка нашего председателя, когда Нина Николаевна ей кивнула, встала и говорит:

— Мы все знаем: «К няне», «Румяной зарёю покрылся восток» и «Буря мглою небо кроет».

Нина Николаевна говорит:

— А теперь узнаете и другие его произведения. Сегодня я прочитаю вам вступление к поэме Пушкина «Медный всадник». «Медным всадником» называют в Ленинграде памятник, поставленный много лет тому назад царю Петру, основавшему этот город.

И Нина Николаевна стала читать:

— «На берегу пустынных волн стоял он, дум великих полн, и вдаль глядел…» — Нина Николаевна читала не торопясь, ясно и громко, и хоть были в стихах некоторые слова мне незнакомые, но всё главное я понимала и чувствовала их красоту. Иногда я жмурила глаза и тогда видела удивительную картину: как из тьмы лесов и из топи болот возносится пышно, горделиво большой и красивый город. И в нём не просто стоят дома, а «громады стройные теснятся дворцов и башен, корабли толпой со всех концов земли к богатым пристаням стремятся…» До чего же хорошо!

Осенний дождь моросит на улице… А мы сидим в тёплом классе (председатель сказал, что фашисты не заставят его детей морозить, что для садика и для школы дрова всегда будут) и слушаем такие прекрасные стихи, что лучше их, наверное, нет на свете. Но вот Нина Николаевна кончила читать и говорит:

— А теперь спрашивайте, не стесняйтесь о том, что вам не понятно и что вы хотели бы знать.

Но мы, конечно, стеснялись и сперва молчали. Первый расхрабрился Вовка, поднял руку и спросил, что значат слова «твоих оград узор чугунный». И Нина Николаевна объяснила нам, что в Ленинграде много садов и парков и окружают их очень красивые ограды. Они и тогда были, когда Пушкин писал эти строки, и теперь стоят.

А потом и другие вопросы пошли. Я спросила: стои́т ли сейчас «Медный всадник», не разбили его фашисты бомбами?

И Нина Николаевна ответила:

— Стоит, и ничто ему не угрожает. Как только началась война, ленинградцы укрыли памятник мешками с песком, сверху обшили досками, и никакие бомбы ему не опасны. А теперь, — попросила Нина Николаевна, — поднимите руки те, у кого дома есть сочинения Пушкина.

Всего четыре руки поднялись, в том числе Вовкина и моя, и Нина Николаевна велела, чтобы мы позвали к себе вечером тех, у кого Пушкина нету, и прочитали все вместе повесть «Дубровский». Напомнила, что сегодня суббота, значит, и времени нам хватит.

Мы так и сделали. Со всей домашней работой управились, и тут к нам двое ребят пришли, Вовкины приятели, и председателева Раечка. Мама с тётей Граней к нам тоже подсели. И Доська сперва слушала, а потом затомилась и полезла на печку. Читали мы по очереди, оторваться не могли и скоро так разволновались, что все зябнуть стали, и мама разожгла самовар. И мы пили чай, но чтение всё равно не бросили: тот, чья была в это время очередь, читал. Как жалко нам было Машу и Владимира Дубровского! Разбойник, конечно, он, да не своей же виной грабить пошёл. Троекуров богач — из дому выгнал его и на большую дорогу погнал…

Мальчишки наши крепились, а мы, девчонки, только что не в голос ревели, и у мамы с тётей Граней слёзы стояли в глазах.

За ребятами мамы их прибежали, испугались, что те долго не идут. Но увидели, что хорошим заняты делом, и бранить не стали.

Чтение кончилось, и все вместе они домой пошли.

Тут мама вспомнила, что за чтением забыла хлебы поставить. Ничего! Вдвоём с ней быстро управились, прибрались и легли.

Только я не сразу заснула, вспоминала разные случаи из того, что читали. Лежала и думала: «Сердечный наш, дорогой Пушкин… Как хорошо, что ты жил на свете и такие прекрасные книжки писал. Спасибо тебе».

А Доська уже давным-давно спала и, наверно, десятый сон видела. Её время дружить с писателем Пушкиным ещё не пришло.

ХЛЕБНЫЕ КОРОЧКИ

Утром в воскресенье мама вынула из печки хлебы, остудила их, завязала одну пышку в белый платок и говорит мне:

— Снеси бабе Дуне: у неё квартиранты стоят.

— Какие квартиранты?

— Дальние. Эвакуированные из Ленинграда. Молодая мама с сыночком Серёжей и с дочерью Алей. Серёже — пятый год, а сестрёнка — твоя ровесница: будет с тобой и Вовкой учиться в одном классе. А мама их будет вас учить.

— Учит уже. Её Ниной Николаевной зовут. Я же тебе вчера говорила, да ты, видно, о другом думала. А папа Серёжин где?

— Где и все. Воюет, — ответила мама.

Я взяла хлеб, держу его и стою.

— О чём задумалась? — спрашивает мама.

— Маманя, — говорю я. — А не стыдно это, что я моей учительнице хлеб подаю? Не обидится она?

— Да кто же на хлеб обижается? — говорит мама. — Я разве от богатства им даю? Я же от сердца с ними делюсь. Какие наши запасы… Иди и не придумывай!

— Не буду придумывать, — сказала я и побежала.

Баба Дуня во дворе была, и я отдала ей хлеб: она же теперь их хозяйка, так пусть и распоряжается.

— Возьму, — сказала баба Дуня. — Хлебушко лишний не бывает.

И велела мне идти с нею в избу.

Я вошла и вижу: сидит за столом вся троечка. Нина Николаевна в углу под бабиными образами книжку листает и пишет себе в тетрадку. А дочь её Аля рисует Серёже картинку и что-то тихонько ему рассказывает.

Я с ними поздоровалась, и они мне все трое ответили, а Серёженька даже ручонкой помахал. Всмотрелась я в бабиных гостей и удивилась, как они друг на дружку похожи. Все трое худенькие, тоненькие, белокурые. Хоть и коротко подстрижены, а всё равно видно, что волосы вьются. И глаза одинаковые: большие и светлые. А Серёженька хоть и бледненький, хоть и слабенький, а всё равно красивый — на цветок ромашку похож.

Баба Дуня начала собирать на стол. Нина Николаевна встала помочь, но она ей не велела, а меня послала в погреб за солёными огурцами. Я мигом слетала, принесла огурцов, а на столе уже дымится картошка, пышка наша порезана, и Аля кормит Серёжу печёной тыквой и даёт ему запивать молоком. Усадили и меня за стол и заставили позавтракать вместе со всеми. А когда поели и убрались, баба Дуня сказала:

— Ты, Санюрка, сходи с Алечкой в лавку. Им свой паёк — муку — надо взять. И люди говорили, что будут давать в лавке спички по коробку на два двора. Возьми коробок на себя и на нас. Сейчас, пока не холодно, можно и за угольками сбегать, а придёт зима, заметёт пурга — не очень разбегаешься. Тогда каждая спичка золотая станет.

Серёжа тоже запросился пойти с нами, но Нина Николаевна не пустила его:

— У него ножки слабые, он устанет далеко шагать, а нести его вам тяжело.

И баба Дуня стала Серёжу уговаривать:

— Ты же у нас мужичок, тебе и возле дома работы хватит. Пойдём мы с тобой во двор. Хворосту наломаем, потом деда нашего встретим, он рыбки нам принесёт, а мы её почистим.

Услышал Серёжа, какие хорошие дела его ждут, и остался. Мы ушли вдвоём.

От бабаниного дома до лавки с полкилометра. Мы шли не спешили, разговаривали. Я вспомнила стихи, что читала нам вчера Нина Николаевна, и спросила Алю:

— Очень жаль тебе было покинуть Ленинград?

— И не спрашивай! Если б не Серёжка — ни за что б не уехала! Всё бы терпела. И бомбы зажигательные тушила бы, и за хлебом по ночам стояла бы, и огород в сквере сажала бы… Только бы в Ленинграде…

— А Серёжка же тут при чём?

— Как при чём? Серёжка для меня главный. Очень люблю Ленинград. А Серёжку больше всего на свете! Он же маленький и совсем беспомощный. Даёшь ему кусочек хлебца, а он просит: «Ты мне корочку дай! Я её дольше грызть буду». Я даю ему, а он говорит: «Не надо. Себе возьми. Ты тоже голодная». Всю зиму лежал, почти не поднимался, а я подле него сидела. Сижу и одно думаю… Одного боюсь…

Аля так и не сказала, чего она боялась, но я и так поняла.

А у неё вдруг ручьями потекли слёзы, и она задрожала, словно в лихорадке.

Скамейка тут была, и я уговорила её сесть. Она села, лицо руками закрыла и всё плачет. Я ей говорю:

— Не плачь, не убивайся! Ваше главное горе прошло. Нас много, и мы вам поможем. — Я утешала Алю, успокаивала её как умела. Она перестала наконец плакать, утёрла глаза и сказала:

— Я знаю, что теперь будет хорошо. Я тоже в школу пойду, а баба Дуня пока за Серёжей посмотрит. А вернусь домой, всё с ним тогда буду и бабушке помогу, сделаю всё, что мне скажет. Только б Серёжка поправился.

— Ещё как поправится, — сказала я. — Придёт весна, а его и не узнать. Поглядишь однажды и спросишь: «Это чей же такой румяный? Такой статный? Такой боевой?»

Аля улыбнулась.

— А прогонят фашистов от Ленинграда, и уедете вы к себе домой. Мы и соберём вас, и проводим, и «Медному всаднику» привет с вами передадим.

Вот так разговаривая, мы дошли до лавки. Получили Алину муку, коробок спичек на два наши двора и отправились домой.

У бабиных ворот с Вовкой сошлись. Он нёс ведро картошки. Хорошая была картошка, крупная, чистая. Вовка мне только глазом показал, кому несёт её, да я и так догадалась.

Баба Дуня с Серёжей сидели на брёвнах во дворе, грелись на осеннем солнышке. Бабаня чистила рыбу, что принёс им дед Матвей. А один карасик уберёгся от сковороды и плавал в банке с водой. Серёжа глаз от него не мог оторвать, даже порозовел от радости. Но увидел свою Алю и про карася забыл. Бросился к ней, обхватил её ручонками, да так и замер от счастья, словно год её не видал. Аля спросила бабаню, была ли передача по радио? Баба Дуня ответила, что была, только она не всё запомнила. Про Сталинград всё больше говорили… Аля побежала в избу узнать подробности от Нины Николаевны, а я отдала бабе Дуне муку, коробок со спичками и сдачу и заторопилась домой: уроки-то не учены, и другие дела есть.

Подхожу к нашему двору, а там Доська прохлаждается. Раскраснелась, будто с мороза. И что баловница придумала! Дружка поставила на задние лапы, взялась за передние и танцует польку. Увидела меня, обрадовалась и кричит:

— Санюрка пришла! Иди становись, Санюрка, с нами в круг!

Любит меня моя озорная сеструха. И я её тоже очень люблю.

КЛЕНОВЫЙ ЛИСТОК

Мы с Вовкой учились тогда в первом классе. Пришла к нам ученица девятого класса Валя Никитина и сказала:

— Вы — октябрята, а я — комсомолка. Я буду вашей вожатой. Согласны?

Ещё бы да не согласны! Даже «ура!» от радости закричали. Мы же считали Валю самой лучшей девочкой в нашей школе. Умная — раз! Добрая — два! Круглая отличница — три! И при том — красавица: русая коса до пояса, глаза карие, золотистые и ресницы — что крылья у ласточки! Вот какая она была. И учителя, и ученики её любили, и все звали Валечкой.

Отлично мы с нею ладили. Она и учиться нам помогала, и к ёлке готовиться, и на праздниках выступать. Не заметили, как зима прошла. А весной решили мы с нашей вожатой посадить возле школы цветник и огород.

Вспахал нам землю тракторист Петя. Он школу окончил, учился теперь в техникуме и работал в нашем колхозе. Боевой парень был. Отличный работник.

Он трактор вёл, а мы неподалёку стояли, смотрели, как работает машина, как бродят по вспаханному полю грачи, выклёвывают червяков. И Валечка с нами была. Тётя Паша, школьная уборщица, рассказывала, что Петя, как только Валечку увидел, сразу в неё влюбился и стал просить, чтобы она вышла за него замуж. Но Валечка ему ответила, что, пока школу не кончит, даже разговаривать не будет о замужестве. А когда кончит, тогда подумает.

Петя так обрадовался её ответу, что сразу пошёл в правление колхоза и попросил земли и материалов, чтобы для будущей семьи построить дом. Он работник хороший был, ему пошли навстречу. Товарищи помогали, и, пока Валечка училась, они отличный дом выстроили: кухня, зал, спальня и сени кругом стеклянные. Валечка на окнах кисейные занавески повесила и на подоконниках цветы поставила: калачики, розовую гречку и бальзамин. А на огороде чего только они с Петей не посадили: и петунью, и ноготки, и лазоревый цвет, и бархатцы; а на задах — смородинные кусты и яблоньки.

Экзамены на аттестат зрелости Валечка сдала, и они поженились. Жили очень хорошо: Валечка работала в детском саду воспитательницей и училась заочно в педагогическом институте, а Петя кончил техникум и тоже готовился в институт.

Но через год загремела война. Двадцать второго июня в двенадцать часов дня Петя вместе со своими товарищами ушёл воевать. А через полгода пришло Валечке письмо от командира той части, где служил Петя. Командир писал, что сержант Пётр Деев пал смертью храбрых, защищая родную землю, свою любимую жену и сына. А сыну Петиному Петруше было тогда три месяца, и был он сероглазый и кудрявый, весь в своего папу.

Мама наша и тётя Граня почти две недели помогали Валечкиной маме ухаживать за больной дочкой и маленьким внуком. И баба Дуня приходила. Она говорила:

— Пятую войну в своей жизни переживаю. Нагляделась на вдов и сирот… — И вздыхала так глубоко, что колыхались развешанные в избе пелёнки. И ночами не уходила, не покидала Валю и малыша. У неё и лекарства были особые, и слова свои, ласковые.

Выздоровела наконец Валя, и стала она жить вдвоём с Петрушей. Утром относила его к своей маме, шла на работу, вечером училась.

А недавно идём мы с Вовкой мимо её дома и слышим, что в избе что-то погромыхивает да вроде посвистывает. Я говорю Вовке:

— Зайдём?



Другой мальчишка, наверно, спросил бы: «А кто тебя там дожидается?»

Вовка не такой. Вовка сразу — шасть на крыльцо. Постучались мы и вошли. Перерыв на обед был, и Валя с сыном пришли домой. В избе как всегда — чистота. Цветут на окнах цветы, солнце глядит в окошки, и Петина карточка висит над Петрушиной кроваткой. В кроватке сидит чистенький румяный Петруша и играет со своими игрушками. А Валя на ручной мельнице мелет сыну пшеницу на кашу. Спасибо этим мельницам, низкий поклон им. Много помучили нас, но много помогли они людям в войну. Получим аванс на трудодни — два-три кило ржи, не тащиться же с ними на большую мельницу, не смешить людей. Попросишь у кого-нибудь на денёк ручную мельницу и давай крутить ручку.

Покрутишь с полдня, потом руки не разведёшь. А мука на лепёшки зато есть. Терпели.

Валечка была в белой, наверное ещё пионерской, кофточке, худенькая, причёсана в две косы, — больше похожа на пионерку, чем на маму такого большого сына. Вовка отнял у неё мельничную ручку и сам стал молоть, а я взяла на руки Петрушу и спросила:

— Гулять хочешь?

— Тпру-а! — ответил Петруша и кивнул головкой.

Валя надела на него синие штанишки, голубой стёганый ватничек (сама сшила) и вязаную шапочку с кисточкой.

Мы вышли на лужайку возле их дома и сели на сложенные у забора брёвна. Лужайка была солнечная и совсем ещё зелёная, кое-где даже одуванчики цвели. Я пустила Петрушу походить.

В доме погромыхивала, посвистывала мельница: Вовка, видать, молол Петруше кашу про запас. Мы с Валей грелись на солнышке и любовались сине-голубым Петрушей: как он шагает, держась за брёвна, и смешно переступает своими круглыми ножками в красных вязаных башмачках, — подарок бабы Дуни.

У забора рос клён. Был он большой, пышный, летом зелёный, а сейчас весь золотой, и на лужайку падали его красивые большие листья. Петруша поднял один листок и крепко сжал черенок своей маленькой загорелой ручкой. Я подумала: «Что он с ним сделает, зачем ему кленовый листок?» А он держится теперь уже одной ручкой за бревно и шагает, направляется к своей маме. Подошёл, протянул Вале листок и говорит:

— На!

Слово-то совсем коротенькое, а сказал Петруша своей маме очень много. Он сказал ей:

«Посмотри, какой золотой, какой красивый кленовый листок! Я дарю его тебе, моя мама, потому что я тебя очень люблю».

Вот что сказал Петруша своей маме. И Валя всё поняла. Она взяла листок, обняла Петрушу, крепко прижала его к себе и заплакала. Так сильно задрожали её плечи, так побежали по лицу слёзы и покатились в траву!

Из избы вышел Вовка. Я замотала головой, он понял и стал у калитки.

А Валя гладила Петрушу и всё плакала. Понятно о ком. О своём муже Пете, которого она теперь никогда больше не увидит, о Петруше, который остался сиротой. И слёзы у неё текли и текли. Я обняла её и тоже расплакалась.



СНОВА О ПАПЕ И О ВОЙНЕ

От папы редко приходили письма. О себе он не очень рассказывал, больше спрашивал о нашей жизни. Поподробнее про медаль и про то, как был ранен, написал только зимой. Я спросила папу в своём письме, за что ему дали медаль, за какое дело, и он ответил, что «если сказать по-военному, так привёл в часть языка. А если описать подробнее, так сходил в разведку к немцам и приволок оттуда толстого фрица с большим красным носом и маленькими, как пуговки, глазками». Фриц сперва никак не хотел идти, думал, его убьют, но, когда папа объяснил ему словами и жестами, что никто убивать его не будет, что ему даже каши с хлебом дадут, фриц обрадовался и затрусил рысью. Переводчику он сказал, что вовсе он не хотел воевать и очень рад плену. И рассказал то, что знал о своей части: все сведения были очень нужные.

В январе, когда весь наш народ ликовал после разгрома фашистов у Сталинграда, папа написал, что его опять наградили, он снова ранен и лежит в госпитале под Москвой. И его обещают после выздоровления отпустить на неделю домой на поправку. «Вроде и не время сейчас ездить, в большое наступление мы пошли, — писал папа, — но врачи сказали, что надо поехать, немного окрепнуть, чтобы снова хорошо воевать». Спрашивал папа, как живут «дочери отецкие, Александра Николаевна и Дарья Николаевна», крепко ли дружат с мамой и скучают ли по своему папе.

Мы с мамой писали папе всегда вечером. И в этот раз тоже. Я вытерла насухо стол, и мы уселись за него все трое, каждый со своим листочком. Я написала своё письмо раньше мамы и смотрю, что делает «Дарья Николаевна». А она рисует картинку: стоит домик — это их детский сад; кругом снег летит красивыми звёздочками; идёт по дорожке девчонка — по платку, намотанному на голове, можно догадаться, что это Доська; а на снегу двое мальчишек валяются — это «дочь отецкая» их отколотила и в сугроб повалила.

Кончила Доська рисовать и просит написать папе, за что она мальчишек побила: «За косы меня таскают, вот за что».

— И не стыдно тебе драться? — спрашивает её мама.

— Отчего стыдно? Папаня же наш фашистов бьёт!

— А-я-я-яй! — ахнула мама и стала ей объяснять, что одно дело — бить врагов и совсем другое — драться с товарищами. Доська слушала, лобик свой морщила, брови сдвигала и наконец поняла. Сказала:

— Вы папе не пишите. Я больше не буду.

Потом мама читала вслух газету, как крепко разбили наши немцев под Сталинградом, сколько взяли пленных и трофеев и какая это огромная, радостная победа.

— Теперь фрицы уже вряд ли поправятся, — сказала мама. — Не хватит у них сил. А ума не было, наверно, и раньше. Если б был ум, не пошли бы они на советский народ войной. Превеликое счастье — эта победа.

И мы с моей маманей после этих её слов обнялись, и поцеловались, и рассмеялись, и я стащила маму с лавки, и мы с ней закружились и заплясали по кухне. А Доська смотрела, смотрела на нас своими чёрными глазами и вдруг сказала взрослым укоризненным голосом:

— И чего вы всё балуетесь? Чего смеётесь? Занялись бы хорошим делом!

Так Галина Васильевна детям велит, когда они очень разбалуются.

— Хорошо, — сказала мама. — Садись-ка, Санюрка, уроки делать, а я своей арифметикой займусь.

И мама взяла толстую тетрадь, в которую записывала, сколько собрали всяких семян, сколько проверили на всхожесть, сдали государству и оставили себе. Мама была тёти Граниной помощницей и вела все записи. А весна уже не за горами, и у огородниц было много работы.

— Доська, — спросила я сестру, — а ты знаешь, почему мы пляшем и веселимся?

— Знаю, — ответила Доська. — Нам дед Матвей сказал. Он у нас печку делал. А когда кончил, говорит: «Давайте плясать. Потому что фашистов разбили, и теперь им скоро конец». И повёл нас хороводом. Очень весело было.

Пришёл Вовка и сказал:

— Сегодня всем весело. Добились наши солдаты, что фрицы заревели. Мне Николай, наш полевой бригадир, говорил, что у фрицев по всей Германии траур объявлен. А траур — значит, ни петь, ни веселиться, ничего хорошего делать нельзя, а надо всем плакать о тех, кто под Сталинградом убит. Вот что такое траур. А тебе я по случаю победы семечек принёс. — И Вовка высыпал на стол из кармана целую горку тыквенных жареных семечек. — Задачу решила? — спросил он меня.

— Половину…

— Ну, Санюрка, и смешной же ты человек, — улыбнулся Вовка. — Наверно, одна в целом свете умеешь по ползадачи решать…

— Другие совсем не умеют, — сказала я. И вместе с Вовкой села решать задачу.

Вовка учился отлично и часто помогал мне, особенно по арифметике.

БЛОКАДНЫЙ СУП

Мы заглянули вечером к бабе Дуне и видим: Серёжа с Алей сидят одни. Дед Матвей ферму сторожит, баба Дуня с Ниной Николаевной в школе на собрании: у бабы Дуни внуки — ученики.

Аля стихотворение учит. Серёжа своего деревянного коня запрягает (ему дед Матвей вырезал), а вместо телеги — табуретка. В избе тепло. Печка-голландка топится, потрескивают дрова. Вовка сразу за печку взялся: пошевелил кочергой жар, разгрёб угли и поставил греться чугунок, что стоял рядом, дожидался своего времени.

— Это суп Серёже на ужин, — сказала Аля. Она уже выучила стихи, спрятала в сумку книжку, и мы все втроём сели у печки смотреть, чтоб не ушёл суп, не залил угли.

— Ты зачем на ночь глядя суп варишь? — спрашиваю я Алю. — Попили б молочко, вон у вас в кринке стоит топлёное.

— Это Серёжка просит. Он привык в Ленинграде и днём и вечером суп есть, — другого-то ничего не было, — и теперь без супа не ляжет.

— А с чем же вы там суп варили? — спрашиваю я.

Аля посмотрела на меня большими глазами, поёжилась, будто от холода, и говорит:

— Всяко бывало. В начале войны нам крупу по карточкам давали. Мама за капустными кочерыжками и листьями ездила… А потом огороды заминировали и запретили туда ходить. В октябре и в ноябре мы ещё паёк тянули, а в декабре пришёл такой день, когда и капуста, и крупа кончились. Утром мы последнюю ложку сварили, а что делать вечером, не знаем. Мама на работу ушла. Мы с Серёжкой вдвоём остались. Он просит меня с ним поиграть, а я всё думаю, что я ему дам, когда время придёт. И игра у нас с ним не клеится.

И вдруг приходит мой друг и товарищ Рудик и говорит, что из нашего магазина поехали за дурандовой мукой, будут её выдавать по карточкам, и надо поскорей идти и занять очередь…

Мы с Вовкой не знали, что такое дуранда, и Аля нам объяснила:

— Что такое хлопок, вы знаете? Из его семян тоже выжимают масло, как из подсолнухов, а то, что остаётся, в Ленинграде зовут дурандой. Её на муку мололи, и можно было варить суп.

У нас молодая соседка была. Её муж, лётчик, над Ленинградом сбивал фашистов. Он иногда к ней приезжал и что-нибудь привозил: мяса конского, хлеба немного, а иногда сахару. И она всегда с нами делилась. Сама голодает, а нам всё равно несёт. Серёжке… Я её никогда не забуду.

— Разве можно хорошего человека забыть? Вернёшься и снова её увидишь, — говорю я.

— Нет, не увижу, — сказала Аля. Сжала губы и как будто что-то жёсткое проглотила, и глаза у неё заблестели.

— Мне тётя Надя книжки дарила, — откликнулся Серёжа.

Немножко помолчали, а потом Аля снова стала рассказывать:

— Я отвела Серёжку к Надежде Андреевне, надела на себя две кофты, лыжный костюм, мамину старую шубку, на голову два платка, ноги — в валенки, и мы пошли.

— Мороз был большой?

— Не очень. Но мы же не знали, сколько придётся стоять на улице. Поехать-то за дурандой поехали, да кто его знает, когда вернутся: могут и под обстрел попасть, а может, ближняя дорога окажется перекрытой, и придётся им ехать дальней.

— А почему вы стояли на улице, почему не пошли в магазин?

— Да в магазине ещё холодней было. И темнота. Окна-то забиты досками, стёкла все от обстрела давно вылетели. А на дворе всё-таки солнышко, белый снежок ночью выпал.

— А вы не боялись, что фашисты прилетят на самолёте, увидят вас и сбросят бомбу? — спрашиваю я.

— А днём бомбы не кидают, днём только разведчики летают, — говорит Серёжа. — Бомбы ночью кидают.

— Верно, Серёженька, днём летают разведчики. И в тот раз тоже летали. Один покружил, покружил над нашей улицей и полетел дальше.

Я говорю:

— Я бы, наверно, умерла со страху.

Аля усмехнулась:

— Привыкла бы. — И продолжала рассказывать: — Встали мы в очередь часов в одиннадцать, а муку привезли уже в сумерках. Я за это время успела сходить проведать Серёжку. Его Надежда Андреевна напоила чаем и уложила спать. Вернулась, а Рудик уже стоит в магазине и достаёт из кошелька карточки. Меня к нему пропустили, и скоро мы получили наш паёк. Пробираемся с пакетами к выходу, стараемся, чтобы не просыпать муку, и вдруг как завоет сирена и по радио объявляют воздушную тревогу.

Директор магазина просит нас:

— Граждане! Выходите во двор и спускайтесь в убежище! Не имеем мы права держать вас во время воздушной тревоги в магазине.

Все поворчали немножко: вот, мол, только дождались муки, и вдруг иди в подвал! Но ничего не поделаешь, пошли.

— И вы тоже?

— Ага! Дураки мы были? Серёжка дома голодный, а мы будем в убежище отсиживаться?.. Мы вышли вместе со всеми, а потом все повернули направо, а мы прямо к воротам. Темнота была, ни зги не видно! Дежурный нас не заметил, и мы выбрались на улицу.

А вокруг как всегда: самолёты гудят, ревут, зенитки бьют… Всё небо прожекторами расчерчено… Прошли мы шагов десять, и вдруг как грохнет, как тряхнёт! Я кричу: «Рудик, ложись!» А он: «Алька, ложись!» Повалились мы в снег, но о пакетах своих помним, боимся, чтобы не просыпать муку. Полежали немного, отдохнули — ведь целый день в очереди стояли и устали ужасно. Немецкие самолёты попритихли, погнали их, значит, наши. И вдруг слышим: кто-то подходит, освещает нас фонариком с синим стёклышком и говорит:

— Вы что тут лежите, чего ждёте? Бомба давно разорвалась.

Помог нам встать и провёл до нашего дома. Этого дяденьку мы узнали. У него одной руки не было, он её в самом начале войны потерял. И теперь уж больше не воевал, а дежурил возле ворот.

Мы пошли домой.

— А бомба близко упала? — спрашивает Вовка.

— Не очень. Там, где улицы Восстания и Жуковского пересекаются. Полтора квартала от магазина. Да ведь вы наших улиц не знаете! Ничего. Вот приедете, когда кончится война, в Ленинград, я вам тогда всё покажу: и Невский проспект, и Зимний дворец, и Смольный, и броневик, с которого выступал Ленин, и Летний сад с дедушкой Крыловым…

— Непременно приедем, — сказал Вовка.

А я спросила:

— Суп-то ты Серёже сварила? Вкусный был?

— Тогда всё было вкусное. Но как ни берегли мы дуранду, а через неделю всё равно она кончилась. Опять беда! Тут пришла одна знакомая женщина и говорит: «Нате вам новый кожаный пояс. Порежьте его и варите подольше».

— Ну?!

— Вот тебе и ну! Мы послушались, и, пока времянка горела, всё время кипел, варился наш пояс. Я положила в суп лавровый лист, соли, и получилось совсем неплохо, даже копчёной колбасой пахло.

— И Серёжа ел?

— А что ему было делать? Сперва я сама немного поела, увидела, что не вредно, и тогда ему дала. Покрошила хлебца. Всё съел.

— А потом что ты ему варила?

— А потом по Дороге жизни привезли в Ленинград настоящую муку, крупу, даже мясо. И хлеба нам прибавили, так что почти стало хватать. А летом мы уехали к вам и будем теперь жить у вас. Вовка, дай кочергу, я вытащу чугунок: кипит.

— Прольёшь, — сказал Вовка. Аккуратно подтянул чугунок к дверце, подхватил его фартуком и понёс на стол. Серёжка закричал:

— Суп! Суп!

А когда Аля стала его кормить, ложек пять съел и спрыгнул на пол. А суп был очень хороший: картофельный, подправленный луком, забеленный молочком.

— Наелся уже, — сказала Аля. — Он теперь всегда сыт. Баба Дуня ему всё, что получше, бережёт. Рыбку вари, когда дедушка приносит.

— И р-р-рака варит, — сказал Серёжа. Аля засмеялась:

— Верно. Как-то раз дедушка рака поймал, так баба Дуня тоже сварила.

— И про суп из пояса уже забыл? — спрашиваю я.

— Наверно. Как мы здесь, ни разу не вспоминал.

В сенях загремела щеколда. Вошла баба Дуня, сказала, что Нина Николаевна через полчаса придёт. Похвалила нас, что навестили Серёжу с Алей, и велела нам получше укутаться: на дворе пурга.

ЗАЖИГАТЕЛЬНЫЕ БОМБЫ

В этот вечер Аля с Серёжей пришли к нам. И опять мы были одни, потому что мама с тётей Граней ещё с работы не возвращались.

Серёжа с Доськой сразу затеяли игру: поставили посреди горницы лавку, с двух боков по табуретке — это самолёт, а они лётчики. Хорошо играли, ладили. А мы втроём сидели у печки, следили, чтобы не спустить жар, вовремя положить картошку. Вовка попросил Алю:

— Расскажи ещё про Ленинград.

Про войну и про Ленинград Вовка может без конца расспрашивать и слушать.

— Я вам про зажигалки сегодня расскажу, — предложила Аля. — Мы своих пионеров — дежурных — назначали сами. Не на улице стоять, — кто бы нас на улицу пустил, — а следить за порядком в убежище и во дворе: вдруг зажигалка упадёт.

— А зажигалки — это что такое? — спрашиваю я.

— Это тоже бомбы. Только не такие, как фугасные. Те взрывают дома, а эти поджигают.

— И на ваш дом тоже падали?

— Да. В один вечер четыре штуки упало.

— Испугались вы?

— Да не очень. Мы ведь тогда уже много чего нагляделись. Видели, как снаряд разбивает дом и как фугасная бомба большой дом пополам раскалывает. У нас на Литейном проспекте бомба так в дом попала, что одна часть его совсем рассыпалась, а другая стоит целая, и даже зеркало висит на стене.

— Какое зеркало? — спрашиваю.

— Хорошее. В рамке. Вот такое овальное. — Аля показала руками, какое красивое зеркало висело на стене в разбитом доме, и продолжала рассказывать: — Вот если бы такая бомба упала на наш дом — это страшно. А зажигалка — что? Если она упадёт, например, посреди двора, её можно потушить в одну минуту. Только не растеряться. Если на крышу, тогда страшней. Она может и железо прожечь, и потолок зажечь, и весь дом сжечь. На крышу надо опрометью бежать и бомбу швырять во двор. В тот день, про который я вам рассказываю, налёт начался в шесть часов вечера. Дежурили двое мальчишек из нашего подъезда, Лёня и Рудик, — мои товарищи. Стояли у дверей убежища и увидели, как упали на крышу нашего дома одна за другой две бомбы. Рудик бросился первый, Лёня за ним. Вы дома высокие видели?

— Вовка в городе видел, а я — нет.

— В нашем доме шесть этажей. Это значит — десять квартирных лестниц и две на чердак. А они их мигом пролетели. Железные щипцы там лежали, заранее приготовленные. Рудик — хвать щипцами одну бомбу! Лёня — другую! И сбросили их во двор. А во дворе ещё две такие же дожидаются: одна у самого входа в убежище, другая мечется посреди двора. Лёня остался стеречь на крыше, а Рудик сбежал во двор, и мы с ним быстро потушили все бомбы: засыпали их песком.

— А почему вы их песком тушили, а не водой? — спрашивает Вовка.

— Водой зажигательные бомбы не потушишь, — говорит Аля. — Вода от их пламени прямо на лету высыхает. А если и попадёт на них, так только зашипит и огненными брызгами разлетится. А песку лопату-другую на бомбу бросишь, она и попритихнет. Подбросишь ещё — и совсем потушишь. Мы свои зажигалки потушили, а Лёня всё бродит по крыше, сторожит — не упадёт ли ещё одна. Вышла во двор Лёнина мама, увидела его на крыше и как закричит: «Лёнечка, мой голубчик, не подходи к краю! Не сорвись!» А он ей отвечает: «Не бойся! Не сорвусь! А сорвусь, так ребята меня подхватят».

— Хорошие они ребята, — сказал Вовка. — Напиши им, чтобы они сюда к нам ехали, будем с ними дружить.

— Напишешь? — спросила я Алю. И она ответила хмуро:

— Некому писать. Лёня к своей бабушке в Сибирь уехал, не знаю его адреса, а Рудик…

И не договорила. Стала вдруг на меня кричать:

— Ты чего картошку не смотришь? Вон она горит у тебя!.. — И отвернулась.

И мы её больше не спрашивали. Зачем человека расстраивать? Она же и так нагляделась и натерпелась горя.

«СНЕЖНЫЕ КОРОЛЕВЫ»

До зимних холодов работали наши матери в поле и на огородах. Помогали мы им и тогда, когда уже в школу пошли: выходили на уборку по субботам и в воскресенье.

Всё убрали. И огороды, и хлеб, только одни подсолнухи остались беспризорные. Не дошли до них руки, замели их снега. А землю под них пахал наш папа, и посеяно их было порядочно. И выросли они, и отцвели, как всегда, золотым цветом, и созрели в свою пору, и стоят теперь, опустили свои головы под тяжёлыми снежными шапками. А сеяли у нас так много подсолнухов, потому что была в колхозе своя маслобойня. На ней били масло, сдавали государству и оставляли людям на трудодни. Маслобойня стояла у реки. И какая же радость была для нас, ребят, когда она работала. Мы толпились вокруг и ждали горячей избоины. До чего она была вкусная! Лучше всяких конфет и халвы… А теперь стояла маслобойня остывшая, тоже под снежной шапкой, и как-то даже не верилось, что совсем недавно бурлила в ней жизнь и из окна нашей избы весело было на неё глядеть.

В воскресенье вечером мама и тётя Граня сидели на лавке у окна и вязали шерстяные варежки бойцам: колхоз снова готовил для фронта посылки. Тётя Граня глянула в окно на застывшую и словно понурившуюся маслобойню и сказала горестно:

— Сил нет терпеть! Как бы сейчас свежее маслице и в госпитале, и простым людям сгодилось. В селе ребята картошку жуют сухую. А тут пропадает такое добро.

— Пропадает, — кивнула мама. — А ты, Граня, скажи, пусть машину дадут. А мы срежем. И срежем, и погрузим, и выгрузим… А выколачивать семечки будем уже под крышей.

Тётя Граня говорит:

— Снег-то в поле почти по пояс.

И тут откликнулся Вовка:

— А на фронте снега, что ли, нету! На фронте зелёная травка нынче?.. И солдаты на сухих дорожках воюют? Я тоже с вами пойду и буду срезать подсолнухи. Иди, маманя, к бригадиру, увидишь, он машину достанет.

А про нашего бригадира надо сказать особо. Ему было восемнадцать лет, он только закончил школу, и в армию его не брали: одна нога была чуть короче другой. Когда был он маленький, женщины говорили о его матери: «Бедная Катя, один сынок — и тот хроменький». А теперь говорили по-другому: «Счастливая Катя, хоть один сынок, да при ней».

Коля учился в школе отлично и хотел ехать в Москву в Сельскохозяйственную академию поступать, чтобы выучиться на агронома. Но колхоз его не пустил: все мужики на фронте, и некому было хозяйством управлять. Сказали: «При первой возможности отпустим. А сейчас считай, что это фронт!» И он так и считал, работал изо всех сил. Теперь женщины говорили: «Молодчина Катя, одного сына вырастила, да зато боевого!»

Тётя Граня ушла к бригадиру и вернулась довольная.

— Завтра, Люба, ещё затемно будь готова: машину в районе на один только день дают. А тебе, Вовочка, дома сидеть. Были мы у директора, и отпустил он ребят только с восьмого класса.

Я видела, что очень мой друг Вовка огорчился. Зато мама моя обрадовалась, словно не в поле её повезут резать заметённые снегом, заиндевевшие на морозе шапки подсолнухов, а в театр.

Вечером я к тёте Гране за закваской ходила, а у неё полна изба народу: одни явились узнать, когда выезжать будут, другие посоветоваться, что лучше надеть, чтоб и не замёрзнуть, и работать ловчей было. Трудное дело обсуждают, а сами шутки шутят, смеются. Тоже рады, значит, что едут.

Утром мама обулась в валенки и затолкала, где пусто было, бумагу, чтобы снег не забивался. Надела папины ватные брюки и его старый коротенький кожушок. Платком голову не повязывала, убрала повыше косы и надела папину шапку. И стала похожа на мальчишку: такая смешная, а всё равно красивая.

Зашла за ней тётя Граня, велели мне вовремя вынуть из печки хлебы и ушли.

День прошёл как обычно. Отучились мы в школе, забрала я Доську пораньше: говорили — пурга к вечеру будет, — и стала заниматься домашними делами. Ещё утром было решено, что тётя Граня придёт к нам поужинать и согреться. Вовка управился со своей Милкой, накормил кур и овечек и пришёл мне помогать. Мы вытопили хорошо голландскую печку, положили в золу чисто помытую картошку. Приготовили самовар — только лучину поджечь и бросить. Сидим, ждём. Уроки не учим — беспокоимся. Метель, и правда, к вечеру поднялась, словно горстями снег в окна кидает. И дома-то скучно, а уж каково в поле?

— Не сломалась бы машина, — шепчу я Вовке. — Не занесло бы их в пути.

— Не занесёт, — отвечает Вовка. — А случится авария, пешком дойдут. Свет недальний, пяти километров не будет.

И вдруг в тёплых сенях залаял Дружок. Да так радостно! Мы — к дверям и замерли на пороге: стоят в холодных сенях два белых снеговика, и один говорит маминым голосом:

— Дай, Саня, веник, мы на улице отряхнёмся, чтобы в избу снег не тащить. А сами-то отсюда скорей, а то простудитесь.

Мы ушли, но в щель видели, как наши мамы стаскивали с себя задубевшую, заледеневшую, всю в снегу верхнюю одежду и ставили её на пол в холодных сенях. Именно ставили, а не вешали и не клали, потому что ни повесить, ни положить её, такую, снегом забитую и замёрзшую, было нельзя. Так и стояла она, как железная, а мы смотрели, и было бы нам дивно, если бы не было страшно.

Мама вынула из сундука сухие кофты и юбки, достала шерстяные чулки, они с тётей Граней переоделись, а мы вытащили из печки горячие, как огонь, щи, и Доська стала палочкой выкатывать из золы спёкшуюся картошку. Тётя Граня сказала:

— Ох и есть сейчас будем — как волки! На морозе только хлеба чуть пожевали. — И принялись они хлебать щи.



А когда поели и отогрелись, рассказали, как было.

Снегу — где по колено, а где и по пояс, сугробами намело. Женщин пришло много, и старших ребят в школе отпустили. Но ученикам директор только до обеда разрешил, боялся — замёрзнут. И сам с ними работал. Срезали подсолнухам шапки, выбивали снег и — в мешки. Из мешков в машину, а та уже отвозила на усадьбу. Всё убрали! Последние, правда, резали уже впотьмах. Месяц молодой подсвечивал. Всё свезли, а выколачивать семечки будут уже под крышей. Я спросила маму:

— А крепко озябли в поле?

— Да не так, чтобы насмерть, — ответила она. — На работе разогреваешься. А вот когда уже в последний раз машина пришла, подсолнухи в неё погрузили, сами сверху уселись, тут как завьюжило! Нас и позамело. Приехали на усадьбу — снежные бабы. А Николай говорит: «Не бабы, а снежные королевы!» Книжек-то начитался наш бригадир!

А мы с Вовкой тогда сказок Андерсена ещё не читали и про «Снежную королеву» не слышали.

Заговорили про бригадира и вспомнили, что он им семечек дал, они у них остались в сенях, в карманах. Я закуталась в шаль и пошла в сени взять семечки. А брюки-то и фуфайки стоят, как стояли, ещё не оттаяли.

Я полную сковороду семечек нажарила на углях. И мы все впятером забрались на печку, лежали и щёлкали семечки, словно был праздник, а не простой будний день.

А потом тётя Граня с Вовкой ушли домой: печку тоже надо топить, скотину проведать…

Мама хотела слезть с печки и сходить к Лыске, но я её не пустила:

— Спи с Доськой, а я сама схожу.

— А не боишься? — спросила мама.

— Ни крохи!

А у самой колени дрожат, и пошевелиться боюсь: вдруг кого сбоку увижу! Надела старую мамину шубейку, повязала платком голову и вышла во двор. Дружок прежде меня выскочил. Уселся на снег и смотрит на небо. А кругом красота! Тучи разошлись, метель кончилась, и снег на свету у месяца блестит и сияет. Ну прямо как в «Ночь перед рождеством» писателя Гоголя. А месяца как раз половина, и лежит он на боку. Тут я вспомнила поговорку, которую наш папа говорил, а привёз эту поговорку ещё дедушка, он во флоте матросом служил: «Месяц лежит — моряк стоит». (Беспокойное, бурное, значит, будет море.) Вот и нас, видно, ждут метели и вьюги. Не придётся на печке с книжкой полёживать, надо будет снег сгребать и у дома, и у школы. Увидала я эту зимнюю красоту, и совсем мне не страшно стало. Правда, писатель Гоголь рассказывал, что в эти ночи летают и ведьмы, и черти. Но когда ж это было! А теперь, говорит мама, в наших местах ничего такого не слышно.

Я открыла в коровник дверь, и Лыска глянула на меня своими добрыми и разумными глазами. Подкинула ей хорошую охапку сена (натаскали мы с Вовкой, хватит до весны), покрепче прикрыла дверь и пошла в избу. Дружок опять проскочил спереди — продрог. Я размяла ему три картошины, налила туда ещё тёплых щей и забелила молоком. Он всё съел, миску вылизал и улёгся спать под лавкой, а я полезла на печку. Мама с Доськой спали в обнимку, а мне ещё надо было прочитать географию и выучить начало стихотворения про деда Мазая и зайцев поэта Некрасова. Очень хорошее стихотворение.

Я ГОРЮ ОТ СТЫДА

Я шла из школы домой. Прокатывалась на ледяных дорожках и притворялась, что мне весело. А на самом деле мне было очень стыдно. Так стыдно, что не хотелось смотреть в глаза ребятам, а главное, Вовке. А ведь могло ничего не быть, если бы я вчера… Ладно! Расскажу всё по порядку.

Вчера Вовка пошёл за Доськой в садик и почему-то задержался: репетиция там была, они же готовят утренник ко дню Красной Армии.

Я прибрала и подмела в избе и выложила на стол книжки и тетрадки, нужные для занятий. Вспомнила, что задача на завтра по арифметике задана, открыла Вовкину тетрадку, а она уже там! Наверно, ещё вчера решил и переписал. И я подумала так: я эту задачу решать не буду, времени у меня много, что ли? Спишу у Вовки и ладно. Он-то, конечно, спросит, но я скажу, что сама решила. А то он, если узнает правду, как начнёт, как начнёт! И про солдат вспомнит, что они с фашистами воюют, а я боюсь с задачей повоевать. А не будешь знать арифметики, алгебру с геометрией ещё хуже решать будешь… Вот как стал бы рассуждать мой друг Вовка, если бы узнал, что я списала, а не решила задачу.

Кончила переписывать и слышу: Вовка с Доськой на крыльце топают, снег отряхивают. Я раздела Доську, дала ей молока с хлебушком, — она в эту пору всегда хочет есть, — и мы с Вовкой сели заниматься. Он спрашивает:

— Ты задачу не пробовала решать?

— Уже, — отвечаю я. — Мне мама помогла. Давай будем правило учить и упражнение по грамматике переписывать. — И хоть бы чуть при этом покраснела.

Сделали мы уроки, пришли наши мамы, все вместе послушали радио и порадовались, что наши-то всё время вперёд идут. А тут и ночь наступила.

В школе арифметика была на первом уроке. Клавдия Михайловна ходила по классу, смотрела во все тетрадки и тому, кто решил задачу, говорила: «Хорошо». А тому, у кого задача не получилась, говорила: «Ничего, сейчас будем решать вместе». Всех обошла, вернулась к своему столу и вдруг говорит:

— Саша, у тебя задачка решена. Иди к доске и расскажи, как ты её решала.

Ох! Вот ужас-то! Вы бы видели, как я шла к доске. Ноги у меня только в шерстяных носках — валенки-то мы у дверей оставляем, — а кажется, будто они в чугунных сапогах: так и заплетаются. В классе у нас не жарко, а лицо у меня горит. Стала я у доски, взяла в руки мел. Клавдия Михайловна диктует условие задачи, я пишу, а руки у меня дрожат.

— Начинай рассуждать, — говорит учительница.

Где там рассуждать! Я даже рот раскрыть не могу. Я же задачу сама не решала. А когда переписывала, так спешила, что ничего не запомнила.

Вовка широко раскрытыми глазами на меня смотрит. Догадался мой друг Вовка, достанется мне от него теперь.

А Клавдия Михайловна ни о чём не догадывается, она спрашивает меня:

— Саша, ты отчего так волнуешься?

А я губы кусаю и вот-вот разревусь. Никогда такого позора со мной в школе не было.

Я вижу, с каким удивлением смотрят на меня ребята. Качает головой отличница наша Раечка. Растерянно смотрит Аля. А Вовка даже не глядит в мою сторону: глаза опустил, руки положил на парту и сжал кулаки. Клавдия Михайловна налила в кружку воды, протягивает мне и говорит ласково:

— Выпей, Саша, и успокойся, иди садись. Я тебя потом вызову.

И велела идти к доске другому ученику. Он решает на доске задачу, стучит мелом и объясняет громким голосом. А я сижу и боюсь поглядеть на ребят, боюсь, что будут они теперь меня стыдить и надо мной смеяться.

Но на переменке никто и не вспомнил, как я осрамилась у доски. Девчонки подошли и стали говорить об утреннике, который мы тоже готовим, и я немножко успокоилась. Я думала, что Вовка подойдёт на большой перемене, но он не подошёл. Нахлобучил шапку и побежал играть с мальчишками в снежки. И домой когда возвращались, тоже не подошёл. Всегда ходили вместе, а сегодня врозь.

Перед вечером я понесла Лыске пойло и вижу: Вовка у себя во дворе расчищает дорожку к погребу. Я взяла лопату и тоже стала, где надо, сгребать снег. Во двор вошла Доська. Я повязала ей потуже платок, а она взяла свою маленькую лопатку, поскребла немножко и спрашивает:

— Сань! А вы с Вовкой почему молчите?

Никто ей, понятно, не отвечает.

— Сань! Вы почему ничего не говорите?

Ох уж эта Доська!

— Сань, вы, может, поссорились? У нас в садике тоже есть ребята, которые ссорятся. А другие даже дерутся и кусаются.

— А мы не дерёмся и не кусаемся, — говорит Вовка. — Зачем мы будем кусаться: я же не Дружок, а Саня не Жучка…

Тут я не выдержала и расхохоталась. И Доська — тоже. А Вовка перепрыгнул через плетень в наш двор и предлагает мне:

— Снег мягкий, давай слепим Доське снеговика.

Я, конечно, с радостью согласилась, и мы принялись катать снежные шары. Отличный снеговик получился.

А задачи я после того случая больше никогда не списывала, даже если бывали очень трудные.

ГЕРАКЛ РОДИЛСЯ

А весна уже шла. Далеко ещё, потихоньку, но уже была в дороге. Доська пела: «Жаворонки-гуски, дубовые носки, нам зима надоела: весь хлеб переела, всю куделю попряла…» Верно, хлеба совсем мало осталось, к весне в нашем селе со свёклой пекли, картошку тёрли, а вот кудель лежала нетронутая: когда было её прясть? Шерсть ещё пряли: вязали варежки и носки солдатам. А льняную кудель держали до лучших времён. «Жаворонки-гуски» — это бабуся научила петь нашу Доську, а в садике они пели: «Уж тает снег, бегут ручьи, в окно повеяло весною…» Тоже хорошая песня.



В этот день мы с Вовкой притопали по лужам из школы, заглянули-проведали Вовкину Милку и пошли к нам. Надо было написать изложение по рассказу писателя Льва Толстого «Акула» и задачу решить с примером: уроков всегда хватает… Сидим, читаем «Акулу», и вдруг стук в окно. Глядим — баба Дуня. На плечах полные вёдра качаются, а не уходит: значит, что-то важное хочет сказать. Открываю форточку, а она говорит:

— Лыска-то ваша отелилась! Скорее забирайте телёнка в избу, не то озябнет. — И пошла.

Мы схватили мамину шаль и половичок чистый, что на сундуке лежал, и пустились бегом в коровник. А Лысонька наша уже лижет, моет своё дитя, и телёночек такой же золотистый, как она, только ножки в белых чулочках, и на эти тонкие ножки он, голубчик, уже пытается встать. Бычок.

Окутали мы его платком, обернули половичком и понесли в избу. А Лыске насыпали сена в кормушку, самого мягкого, самого пахучего, чтобы ела она с охотой и не очень скучала по своему сыночку. А бычку настелили в углу соломки, уложили его, половичком покрыли и стали думать, как его назвать. Доська — она к тому времени тоже дома была — говорит:

— Может, Чижик?

Вовка смеётся:

— Вырастет здоровый бык, как на ферме колхозной, а звать Чижиком. Вот смеху-то будет! Ему нужно имя серьёзное. Назовём его лучше Гераклом, помните, летом книжку про него читали?

Кто же могучего Геракла может забыть? Я согласилась.

Мама пришла — мы ещё изложение писали. Она говорит:

— С весной вас, учёные люди.

Тут Доська запела:

— Улица, улица! Чем она красуется? Мама! — кричит. — У нас Геракл родился!

Вышла мама из горницы в кухню, стоит и смеётся.

— Ах ты герой! А у меня ещё лучше новость есть. Совсем драгоценная: скоро наш папаня к нам на поправку приедет.

Я говорю:

— Шутишь…

А она письмо мне показывает. Ей почтальонша встретилась и отдала. Очень я обрадовалась. Так что и словами не скажешь. Но если бы от Вовкиного папани тоже пришло письмо, я бы обрадовалась ещё больше. Так нету же!

ВЕСНА В ОКНО СТУЧИТСЯ…

Приходит время, и весна в нашем крае начинает спешить. Не останавливается, не оглядывается назад: дел-то у неё очень много. Вот и день посветлел, и воды весенние тронулись, на холмах по верхам проталины. Вот и жаворонки-гуски прилетели на Доськин зов и звенят в синем небе над ещё белыми в полях снегами.

Утром вышла я на крыльцо, а на ветке у своего домика сидит скворец и тоже поёт-заливается. Говорю ему:

— Здравствуй, скворушка! Здравствуй, соседушка! Каково же тебе леталось? Не испугала тебя война на твоём пути? Не обидели тебя враги? — «Жив и дома!» — поёт он в ответ.

Утро раннее, а уже капель. И ручьи бегут, и облака голубые в них купаются.

Тут на крыльцо вышла Доська со своей куклой, рукой машет и говорит:

— Санюрка, ты на дорогу-то глядишь?

Поглядела я туда, куда она мне показывает, а там дорога вся солнцем залитая, и шагает по ней человек. Слепит солнышко, а я всё равно сразу узнала… И походка его, и рост, и шинель солдатская! Он, он! Самый наш родной! Самый дорогой человек!

Мам! — крикнула я не своим голосом. — Наш папаня по большаку спешит.

И мы все, как были, — я с непокрытой головой, мама в котах на босу ногу, Доська со своей куклой, — побежали папе навстречу. Сошлись и прижались к нему, и он обнял нас сразу всех троих…

В это утро никто никуда не пошёл. Папа только сел на лавку и вытянул свою ещё не очень окрепшую раненую ногу, сразу послал меня за Вовкой и тётей Граней. Он сказал им, что знает точно об их отце. Папаня их жив и здоров, но воюет в таких местах, откуда письма не шлют. Вот прогонят фрицев из тех мест, где их папа находится, и тогда он сразу пришлёт им письмо. Тётя Граня просто сияла от счастья, а Вовка ухватился за рукав папиной гимнастёрки и, пока тот говорил, глаз не мог от него отвести. Потом тётя Граня ушла на работу, Вовка побежал в школу, а мы с мамой стали папе баню топить — с дороги попариться. Стали думать, чем его в обед кормить, и мама хотела зарезать курицу, но папа не велел.

— Не огорчай дочек. Я и постных щей две тарелки съем.

Так и было. Обедали мы все вместе. Папа в красном углу сидел, мы с Доськой по обе его руки, рядом со мной Вовка, с ним рядом тётя Граня, а мама на самом краю: она же всё подавала. Щи были постные, но со сметаной, картофельные лепёшки румяные, а тыква пареная сладкая на редкость. Папа очень её хвалил. Вечером собралось у нас много народу, и все расспрашивали папу про войну и, главное, когда она кончится. И папа говорил, что теперь мы воюем совсем не так, как прежде. Тогда мы отступали, оставляли и землю свою, и своих людей. А сейчас освобождаем их и больше никому никогда не отдадим. Рассказывал папа и про Сталинград. Там в одном доме были наши солдаты, а в другом, почти напротив, фрицы. И наши фрицев разбили и победили, хоть и очень трудно это им было. О сталинградской победе папа рассказывал очень много. Он ведь сам тоже там воевал и видел, как вели по дороге пленных немцев. Шли, шли они, и конца им не было. Все худые, грязные, оборванные… Так им и надо. Большого счастья ждали фрицы от этой войны, а вот как она для них обернулась.

Конечно, папу спросили, за что он получил медаль «За отвагу» и орден Красного Знамени. И папа пошутил, что медаль ему помог получить толстый немец, которого он привёл, когда ходил в разведку. А орден Красного Знамени ему дали за Сталинградскую битву. И ещё он рассказал, как переходили реку по тонкому льду. Впереди шёл комбат и толстой палкой проверял лёд. За ним шёл папа, а за папой другие солдаты их батальона. Шли хорошо. И вдруг, когда уже почти подошли к берегу, раздался громкий треск, лёд проломился, и комбат провалился в воду. Папа нырнул за ним, помог ему выбраться… Все солдаты им помогали… И потом они в мокрой, обледеневшей одежде целый километр бежали до села. В первой хате им дали переодеться во всё сухое, затопили погорячей печку, и они улеглись на ней. Старенькая бабушка, солдатская мать, отпаивала их горячим чаем с липовым цветом и растирала козьим салом со скипидаром.

Потом папа расспрашивал, как живут и работают сейчас наши люди, сколько хлеба и семян сдали государству.

Наш бригадир Коля сказал:

— Хорошо живём. Вот молодое поколение подрастает, работает отлично. И пожилые не сдаются. Посмотрите на нашего деда Матвея: трое внуков у него, а дедом себя звать не велит и работает по-ударному. «Война кончится, тогда буду дедом». Вот что он говорит.

Спрашивали папу, когда кончится война. И он рассказал случай, который слышал во время лечения в госпитале. Пристали солдаты к шофёру, возившему командира дивизии:

— Ты с комдивом всегда рядом. Спроси его, когда кончится война? Уж он-то, наверно, знает.

Но комдив разговоров в машине не любил, и шофёр ждал минуты, чтобы встретиться с ним на воле. И дождался. Мыл он как-то вечером у колодца машину, и тут из избы вышел на крыльцо комдив. Поглядел на небо, на звёзды, — журавли в ту пору клином на юг летели, — и говорит, вздохнувши: «И когда эта война, наконец, кончится? Надоели фрицы хуже горькой редьки…»

Стали гости расходиться. На прощанье говорили папе, чтобы он хорошо воевал, уничтожал фашистов и освобождал свою землю, а уж без него тут как-нибудь управятся.

Но утром, когда я проснулась, папы уже не было.

— Николай его увёл, — сказала мама. — Машины к пахоте подготовить надо.

И так все дни, что положено было папе отдыхать. Утром уходил, вечером возвращался, и только тогда мы его и видели. Да в последний день свёз на мельницу рожь, что мы с тётей Граней получили на трудодни, и смолол её.

Мама напекла ему на дорогу пирогов, собрала творогу…

Ничего, кроме хлеба, с собой не взял. Сказал:

— У нас теперь всё есть: и горячее, и сухой паёк. А вам до новины ещё долго ждать.

Всех перецеловал, сказал:

— Победим — увидимся! — И ушёл.

А мы с мамой и Доськой долго стояли на том месте, где неделю назад его встретили, и смотрели ему вслед.

Горько плакала мама, когда вернулась домой. Легла на постель, уткнулась лицом в подушку, и видно было, как вздрагивают её плечи. Я её сперва утешала, но вижу, что не утешается, испугалась, что от слёз она заболеет, и стала её стыдить.

— Встань, — говорю, — опомнись! У других и письма не приходят, и никто к ним не приезжает! А у нас такая радость была!

Вот и кончается мой рассказ о том, как мы жили в войну. Так и дальше было. Но с каждым месяцем всё радостней, потому что почти каждый день слушали мы передачи по радио, которые назывались: «В последний час». В этих передачах бывали такие сообщения, что сердце замирало от счастья. Один за другим освобождали наши войска сперва советские города, а потом стали гнать фашистов из оккупированных стран.

А папа наш всё воевал. Вместе со своими товарищами бил фрицев и вместе с ними победил.


Киев — Ирпень

1976 г.


Загрузка...