То, что я расскажу вам сейчас, похоже на сказку, но всё это правда. Так и было.
А случилось это в феврале сорок второго года в осаждённом фашистами блокадном Ленинграде.
Приближался вечер. По заметённым снегом ленинградским улицам шёл удивительный обоз. Медленно ступающие, измученные лошади везли четверо саней, нагружённых тяжёлыми мешками. Возчицы, — молодые женщины, по самые глаза закутанные платками, в ватных брюках и овчинных шубах, — шагали каждая у своей подводы. А с передними санями шёл пожилой человек с красным обветренным лицом, похожий в своей волчьей шапке на сильно уставшего и сердитого Деда Мороза.
Возле дома, на дверях которого была вывеска «Районный комитет партии Выборгского района», обоз остановился. «Дед Мороз» поднялся на крыльцо, вошёл в прихожую и спросил дежурного, гревшегося у железной печурки:
— Где тут у вас начальник? Мы хлебушек товарищам ленинградцам привезли, надо разгрузиться и сдать…
Так и было. А как это было с самого начала, я вам сейчас расскажу.
…Много сёл вокруг Ленинграда, и зовутся они по-разному: есть Беседа и Анатольевка, Староселье и Шапки, Дылицы и Николаевка, Пятигорье и Озёра. Живут в этих сёлах тысячи людей, и до войны у них были у каждого свои заботы. С войной не ушли заботы, но главной стала одна: как разбить поскорей врага и прогнать его не только из своих сёл, но и со всей родной земли. И ещё думали они, как помочь ленинградцам в осаждённом фашистами городе. Они знали, как бомбят и обстреливают враги Ленинград, как голодают и зябнут его жители, и пытались облегчить их участь.
В феврале, когда до крыш намело сугробы и солнце пошло на лето, а зима — на мороз, крестьяне из ближних сёл стали приносить в село Озёра к колхозному бригадиру Никите Иванычу кто что мог: муку ржаную и пшеничную, сухари, толокно, овсяную крупу, горох… Всё складывали у деда Никиты во дворе в заметённом снегом сарае.
Никаких фашистских учреждений в Озёрах не было. Бланк с печатью крестьяне раздобыли в другом селе, и дочка школьной сторожихи Нина, — до войны она учила в институте немецкий язык, — написала на бланке по-русски и по-немецки справку о том, что крестьяне села Озёра везут продукты в подарок германской армии, стоящей на подступах к Ленинграду. Старшим в этой поездке колхозники попросили быть Никиту Иваныча: его затея, и сани с лошадьми он достал.
Никита Иваныч был человек многосемейный: три невестки со своими детьми жили в тёплой и поместительной дедовой избе при заботе и ласке деда Никиты и бабы Марфы. Только внук Вовка со своей матерью жил отдельно. Три сына и зять, Вовкин отец, воевали.
Внучат было семеро — как в сказке про семерых козлят. И все белые, как козлятки, все прибранные, ухоженные, шумливые и непоседливые. Маленькие, ничего особенного не делают, а есть целый день хотят. Только уберёт баба Марфа со стола после завтрака, а они уже ходят кругом неё и кричат: «Давай обедать!» С куском хлеба так и не разлучались бы, но дед запретил баловать их.
При такой ораве трудно было что-нибудь лишнее выкроить, но дед Никита постарался: полмешка муки отсыпал, и целый мешок сухарей баба Марфа насушила.
В день отъезда Никита Иваныч сказал бабе Марфе:
— Лыска у нас отелилась, с молоком теперь будете. И брюквы полподпола есть. А с картошкой надо поаккуратнее, а то до новой не хватит. И бычка прячь подальше, чтобы гансы не увидели и не свели.
Баба Марфа согласно кивнула головой.
Сероглазые, белокурые «козлята» с грустью глядели, как укладывает дед Никита в мешок румяные сухари, как зашивает его толстой иглой с суровой ниткой.
— Дед, ты зачем их прячешь? — спросил ладно подстриженный, хорошенький и ласковый внучек Костик.
— На праздник прячу, — пошутил дед. — Придёт праздник Первое мая — и будете грызть.
До Первого мая далеко, дед надеялся, что ребята о сухарях забудут. Правды же им не скажешь: проболтаются кому нельзя, маленькие ещё.
Мужчин в округе молодых и здоровых не было, и дед взял возчицами женщин. Первой позвал свою старшую невестку Лизу. Трое ребят было у неё, и забот ей хватало, но когда дед Никита спросил: «Пойдёшь, Лиза, с обозом?», она ответила: «Как прикажете, папа. Мама детей посмотрит?»
И баба Марфа сказала:
— А куда же я денусь? Не бойся, дочка, все целы будут.
Пошли ещё две молодые женщины — Катя и Надя. Нину тоже взяли: надо же кому-нибудь объясниться с немцами на проверочных постах. Прощаясь с Ниной, мать её заплакала. Нина смутилась и стала шептать ей на ухо:
— Ну, мама, ну что ты… Не на край света уезжаю. Недели не пройдёт, а уж мы вернёмся…
И мать утёрла слёзы и, наверно, подумала, что на краю света сейчас потише и поспокойней, чем в Ленинграде.
Вместе с дедом Никитой шёл ещё один мужичок — пионер Вовка. Взяли его не потому, что он был так уж необходим Никите Иванычу. Нет. Это Вовке очень нужно было сходить в Ленинград: товарищ у него там жил, сердечный друг. И надо было его повидать, отвезти ему хлеба и помочь в его трудной блокадной жизни.
Не сразу согласилась мать отпустить Вовку с обозом. Сперва отказала наотрез. Ох, и ревел же он! И мать тоже плакала и ни за что не соглашалась.
Дед Никита вступился за Вовку.
— Отпусти его, — сказал матери, — привезу каким взял. Я за него отвечаю. На фронт матери отпускают сыновей, а ты в Ленинград отпустить боишься.
И хотя Вовкина мать тоже подумала, что на фронте не так страшно — на фронте у каждого есть в руках оружие, а обоз идёт беззащитный, обороняться им нечем, — попробуй отца ослушайся. Мать поплакала, пошумела и отпустила Вовку.
С Андреем Вовка подружился давно: было их дружбе уже несколько лет. Каждые каникулы Андрей приезжал в Озёра к своей бабушке, Вовкиной школьной учительнице.
До чего же весело было с ним дружить! Никто никогда не слышал от Андрея плохого слова, зато всяких интересных рассказов было у него — не счесть. Чего только не знал Андрей! Кто и с кем воевал сто и даже тысячу лет тому назад; какие ордена были у наших героев-полководцев Суворова и Кутузова. И про трёх мушкетёров рассказывал, и про других смелых и благородных людей. И сам он был смелый и добрый: полные карманы привозил всякого добра, а уезжал с пустыми. И ножик с двумя лезвиями и с вилочкой, и батарейки от ручного фонарика, и поплавки, и крючки — всё раздаст, бывало, своим друзьям.
Но, конечно, не за поплавки и крючки любил его Вовка. Любил просто так. Любил — и всё.
Прошлым летом Андрей тоже приехал в Озёра. Но началась война, и бабушка отвезла его в Ленинград к родителям. И сама не вернулась, — нельзя, значит, было.
На перроне Андрей не постеснялся, при всех обнял Вовку и сказал, что будет вместе со взрослыми защищать свой родной город. В письмах он рассказывал Вовке, как ребята копают во дворе щели, таскают на чердак песок, устраивают убежища и смотрят за малышами. А потом письма перестали приходить. Но адрес Андрея Вовка спрятал надёжно и запомнил наизусть. И теперь он только и думал о том, как ступит на ленинградскую улицу, разыщет в городе Андрея, отдаст ему хлеб и побудет с ним в эти трудные для друга дни.
Десять одёжек надела мать на Вовку, собирая его в путь: он всё терпел. Зато кроме того хлеба, печёной картошки и сала, что взяли на дорогу для всех, мать дала Вовке две большие ячменные лепёшки.
— Отдашь, кому сам захочешь, — сказала она ему.
«Андрею приберегу», — подумал Вовка.
И вот уже скрипит снег под полозьями тяжело гружённых саней. Светлы и приветливы звёзды на тёмном полуночном небе. Снег низко гнёт ветви старых косматых елей. Сонный Вовка бредёт вслед за дедом подле его саней, скользит, порой оступается в сугроб. Устал с непривычки, и спать очень хочется, а всё равно на душе хорошо: добился чего хотел и ещё добьётся.
Отломал Вовка еловую веточку, слизнул с неё снежок, пожевал колючие горькие иголки, и запахло Новым годом, праздником в тёплой школе, мирной, хорошей жизнью. Когда же она к ним снова вернётся?
— Подсядь, внучек, — велит Вовке дед. Вовка садится на сани и дремлет.
На рассвете были уже за двадцать километров от Озёр, и все вздохнули свободнее. Страшны были им те немцы, что бывали в их селе и в соседних с Озёрами сёлах. Они могли кого-нибудь узнать, обнаружить, что не давали им никакой справки, воротить назад и отнять дорогой груз. А дальние гансы им не опасны. Мало ли ходит по дорогам машин и обозов? Была бы справка и к ней печать приложена.
Мороз к утру уменьшился, пошёл снежок. Тётя Лиза, дедова невестка, запела негромко песню. Все любили её пенье, дед звал её артисткой. Лиза пела грустно и ласково: «Вдоль по улице метелица метёт, за метелицей мой миленький придёт…»
— Придёт, — сказал дед Никита. — Непременно придёт. Куда же он, ясный сокол, денется? Победит вместе со своими товарищами фашистов и сразу явится…
И Лиза радостно засмеялась. «Ясный сокол» был её муж, лётчик дядя Саша.
Под Лизино пенье зашагали веселей, но перед первой проверкой у железнодорожного шлагбаума все взволновались и притихли: разве угадаешь, что может прийти в голову красноглазому и красноносому, до костей продрогшему фашисту, похожему на мороженого судака. Он прочитал не спеша справку, зевнул во весь свой рыбий рот и махнул рукой: проезжайте!
Следующий патруль справки не глядел, но спросил деловито:
— Вотки есть?
— Я[5], — ответил дед, из внутреннего кармана своего тулупа вытащил бутылку самогона и отдал немцу.
— Ехат далше. Бистра! Бистра! — крикнул этот знаток русского языка и любитель водки: ему, видно, очень хотелось выпить, и он торопился отправить обоз.
А дед Никита проехал немного по шоссе и повернул обоз в сторону, на едва видную лесную дорогу. Несколько километров помучились, увязая в снегу, и увидели жильё. Это был хутор двоюродного брата Никиты Иваныча, Фёдора Петровича.
Фёдор Петрович жил в своём доме тоже большой семьёй, даже побольше, чем у Никиты Иваныча: он, жена баба Даша, две дочери, две невестки и целая куча ребят. Вовка как вошёл в избу, так сразу вспомнил песенку про кота: «Баю-баюшки-баю, живёт котик на краю, он не беден не богат, полна горница ребят». Дед Фёдор на котика не был похож, но внучата его — вылитые котята: все круглолицые, смуглые и темноволосые — в бабу Дашу. Дед Фёдор её цыганкой звал.
Вовке баба Даша нравилась. Была она весёлая, добрая, когда приезжала с дедом Фёдором, привозила двоюродным внукам хороших гостинцев и не спрашивала, как ученье, как таблица умножения и всякие склонения и спряжения. Может, они её не интересовали, а может, она про них и не знала. Зато знала она много красивых песен и пела их вместе с Лизой.
Ни сыновей, ни зятьёв дома не было. А где они были, Вовка догадывался.
Дед Фёдор и баба Даша встретили гостей ласково и как будто совсем не удивились их приезду. Фёдор Петрович вышел во двор помочь убрать лошадей и покрыть хлеб, чтобы ночью не засыпало его снегом. Вовка тоже пошёл с ними. Женщин они отпустили, сами распрягли, свели в конюшню лошадей и дали им отдохнуть. Потом напоили их и насыпали им в торбы овса. Это дед Фёдор постарался: он сказал, что на сенных харчах такую тяжёлую дорогу коням не осилить, да и они, Петровы, ещё не разучились гостей принимать.
В избу вернулись уже в сумерках. Вовка сразу полез на печку, разделся до нательной рубашки. Баба Даша подала ему туда миску горячих щей и кусок картофельной лепёшки. Возчицы все уже пообедали, и теперь трое из них грелись на печке, а тётя Лиза сидела у окна и пряла бабину кудель: характер у неё был такой — минуты не могла посидеть без дела.
А Нина легла поближе к горящей на стене лампе и читала книжку. С увлечением читала, даже глаза у неё блестели, — хорошая, значит, была книжка! Вовка и так, и этак крутился и тянулся, низко опускал голову, чтобы глянуть и узнать, что за книжка. Чуть с печки не свалился, но всё-таки прочитал: «Александр Блок. Стихи». И сразу перестал завидовать, потому что стихи читать он не любил. Другое дело — рассказы про гражданскую войну и про путешествия; от них он бы не оторвался. И песни он слушать любит и сейчас слушает.
Тётя Лиза прядёт и поёт красивую песню. Баба Даша чистит со своей дочкой картошку на ужин и ей подпевает. Голос у неё тоже чистый, молодой. Они поют: «Мой костёр в тумане светит… мы простимся на мосту…»
Про любовь пели, и так хорошо у них получалось. Тётя Лиза всегда поёт про любовь. Вовка знает почему: очень она любит своего мужа, дядю Сашу, тоскует по нём и ждёт его возвращения.
Поужинали. Матери разобрали детей, уложили их. Прибрали у скотины и в избе и тоже легли.
По дороге Вовка думал: «Добраться бы только до печки! Повалюсь и засну до утра». А теперь вот заснуть не мог. Всё приглядывался, прислушивался: какова-то она — жизнь в чужой избе? Все улеглись, лампу погасили, и вместо неё мигал на подоконнике маленький светильничек. У окна сидела баба Даша и пряла. «Дня ей, бедной, не хватает», — подумал Вовка.
На печи кто-то зашевелился и тихонько-тихонько заплакал. «Надя, — подумал Вовка, — она нынче всю дорогу скучная была».
— Т-ш-ш… — успокаивала её Катя. — Баба Даша забеспокоится… И чего ты? Чего?..
— Жалко мне его, птенчика моего маленького, соловушку моего золотого, — шептала Надя.
«И откуда у неё зимой птенчик? Какой соловушка, да ещё золотой? — подумал Вовка. — Соловьи все на свете серые».
А Надя опять шептала сквозь слёзы:
— Я его прошу: «Спой мамочке!» А он: «А-ляля! А-ля-ля!»
«Никогда в жизни соловьи так не пели», — удивлялся про себя Вовка.
— А теперь плачет, наверно, заливается мой воробышек, — опять всхлипнула Надя.
— И зачем ты пошла с обозом? — спросила Катя. — Сколько девушек просилось! Сказала бы Никите Иванычу, что у тебя дитя малое, он бы сразу другую взял.
— Какую это другую? — обиделась Надя. — Думаешь, я жалею, что пошла? И нисколечко! И другой раз надо будет — опять пойду. Он же у меня не один, он с бабушкой. Плохо ли? А взгрустнулось мне, потому что очень его люблю, сыночка моего ненаглядного.
«То соловушка, то воробышек, то сыночек, — подумал Вовка. — Ничего не поймёшь!» — И стал думать о другом.
Скоро женщины замолчали, перестали всхлипывать и охать, — значит, уснули. А к Вовке сон всё не приходил, он лежал и разглядывал большую и ладную дедову избу и то, что в ней было.
Вдоль стены между окнами стояла длинная лавка. На ней отдыхали вынутые днём хлебы. Вовка их сосчитал: двенадцать караваев. И ничего удивительного — семья-то какая! Трудно приходится бабе Даше. Хоть и велика у них печь, а двенадцать караваев разом в неё не посадишь, два раза надо топить. Караваи все большие, румяные, на капустных листках печёные и все сподом к стене прислонённые.
В избе стояла полуночная тишина. Только тихо жужжала бабина прялка да сверчок верещал за печкой. И вдруг раздался осторожный стук в окно, словно градинка ударила в стекло. Чуть скрипнула половица, — это баба Даша положила своё веретёнце и тихонько своим лёгким шагом вышла в сени. Через минуту вернулась и что стала делать! Потушила мигалку, что стояла на подоконнике, приоткрыла окно, у которого сидела, и один за другим стала кому-то подавать хлебы. Все двенадцать караваев отдала, закрыла окно и пошла в горницу. Вовка слышал и видел, — луна-то светила в избу, — как подошла баба Даша к кровати, где спала младшая невестка Наташа, тихо обняла её и сказала шёпотом:
— Илья был. Жив, здоров. Велел тебя беречь пуще глаза. — Поцеловала Наташу и пошла легла на свою постель.
«Илье какому-то хлебы отдала, — позавидовал Вовка. — А не лучше бы нам? Мы бы их тоже в Ленинград свезли». Подумал и заснул.
Ночью Вовка опять проснулся: до чего ж чуток сон не в своей постели! У голландской печки сидели оба деда, курили в открытую дверцу и беседовали.
— Наверняка проедете, — говорил Фёдор Петрович. — До Борисовой Гривы вас проводят, а оттуда уже не опасно, там и по железной дороге идут поезда, везут в Ленинград хлеб.
— А до Борисовой Гривы как доставляют хлеб? — спросил Никита Иваныч.
— По Ладожскому озеру на машинах. Дорогой жизни эта дорога называется, — ответил Фёдор Петрович. — Пойдём лошадей посмотрим! — Они надели шапки и ватники и ушли во двор.
Утром Вовка проснулся, когда все уже сидели за столом и завтракали.
— Вставай, сонюшка, а то без тебя всё съедим, — пошутил дед Фёдор. Вовка спрыгнул с печки, плеснул в сенях горсть холодной воды в лицо, утёрся подолом рубахи и тоже сел за стол.
Завтрак баба Даша дала ему богатый: треску солёную с луком и горячую картошку с кислой капустой. Лошади были уже запряжены. Поели, поблагодарили добрых хозяев, распростились — и снова в путь.
И вот они опять бредут по лесу. Сыты кони, а идут с трудом: неезжена, неукатанна, чуть видна лесная дорога. Нелегко и возчицам. Не поёт песен тётя Лиза, не рассказывает Надя Кате о своём птенчике-соловушке. Чуть глядит из кармана полушубка книжка со стихами Александра Блока — когда-то удастся Нине снова вынуть её и почитать.
След в след шагает за дедом Вовка, поглядывает вокруг. Посыпала с еловых лап снежная пыль: это белка перелетела с одной ветки на другую. Качаются на рябине красавчики-снегири. Трудно Вовке поспевать за дедом, но поговорить охота.
— Дед, а дед! — окликает он. — А кто кормит зимой снегирюшек?
— Лес, — отвечает дед. — Они рябину клюют и другую ягоду, что позадержалась на кустах. И добрые люди их подкармливают, подсолнушки сыплют им.
— Подсолнушки сладкие, а рябина-то горькая! — жалеет снегирей Вовка.
— Зимой не горькая. Морозом прихваченная — она сладит! — отвечает дед.
— Дед, — наконец решается спросить Вовка. — Ты хлебы-то видел?
— Какие хлебы?
— Те, что на лавке отдыхали.
— Ну?
— Куда они ночью-то подевались? Двенадцать караваев с вечера было, а утром ни одного.
— Значит, баба Даша в ларь их сложила. Видел, какой большой ларь у Фёдора Петровича в тёплых сенях стоит?
— А вот и не в ларь! В окно она их кому-то ночью отдала.
Дед пускает вперёд коня, сам останавливается, поправляет Вовке съехавшую на лоб шапку и говорит ему:
— А ты, внучек, меньше рассказывай. Помни, в какое время мы живём: кругом враги. Может, и за этим кустом кто-нибудь притаился и слушает.
— Так они же по-нашему не понимают.
— Что им надо, поймут, — говорит дед и спешит догнать ушедшую вперёд лошадь. И вдруг, как в сказке или в кино, из-за косматой ели выходит незнакомый человек и становится поперёк дороги. Кто такой он, откуда? Не леший он — это точно. У лешего, Вовка знает, глаза зелёные, сам он пожилой и весь сивой бородой зарос. А этот парень совсем молодой, лицо у него чистое и красивое, глаза и волосы тёмные. Шапка на нём лисья, тулуп овчинный, валенки дома свалянные. На немца не похож, немцы так не ходят. И дед нисколечко не испугался, даже чуть улыбается. Они подъехали к парню близко, и тот попросил:
— Подвезите, добрые люди, издалека иду, хромаю.
Дед Никита ему отвечает:
— И рады бы калеку перехожего пожалеть, да кони еле бредут. Пойдёшь, убогонький, с нами пешком.
Дед шутит, смеются возчицы, хохочет Вовка, веселится с ними и парень. Хорош убогий! В старину, наверно, такими были русские богатыри. Он идёт впереди обоза, и женщины спрашивают, в какое царство-государство он их ведёт.
— К разбойникам прямо, — отвечает парень. А дорога всё тяжелей, а лес всё темней и дремучей.
И вдруг сразу посветлело, и открылась глазам большая поляна, а может, и вырубка, — пеньков-то под снегом не видно. На ней горушки, снегом заметённые. Это землянки, из их труб дым тянется. В стороне горит костёр, и в большом котле варится каша, слышно, как пахнет. «Партизаны!» — догадался Вовка.
Подошли к ним люди.
— Здорово, братья-разбойнички, — пошутил дед.
— Здравствуйте, купцы заморские! Какие товары в город везёте? — спрашивает их высокий партизан в барашковой шапке, со шрамом на скуле. Говорит он по-русски, но произносит слова не так, как дед. «Эстонец!» — догадался Вовка.
Партизаны стали здороваться с возчицами, сами убрали лошадей, а гостей накормили кашей. И хлеб у них был: каравай, точь-в-точь похожий на бабин Дашин, — такой же румяный и с капустным листком на споде. Очень хотелось Вовке сказать об этом деду, но он утерпел: велел ему дед помалкивать, а дед плохого любимому внуку не прикажет.
Командир отряда сказал, что дадут им отсюда до Борисовой Гривы провожатого. А там им уже никто не нужен, оттуда дорога прямая, и Гансов на пути нету. Никита Иваныч по этой дороге, наверно, не раз ездил и хорошо её знает.
Среди партизан были женщины. Они собрались все вместе в одной землянке, разговаривали, а потом принесли баян, и Лиза опять пела свои песни про войну и про дорогих людей, а женщины слушали её и плакали: ведь у каждой из них на войне был муж или брат, у молодых отцы, а у пожилых сыновья, и что теперь с ними, они не знали.
До полуночи никто не спал, а после полуночи снова тронулись в путь. И снова не счесть звёзд в зимнем небе, и снова освещала им путь луна, и снова ныряли на рытвинах и ухабах тяжёлые сани.
Ещё не рассвело, только звёзд стало меньше и луна опустилась пониже, когда пришли они в Борисову Гриву, прямо в воинскую часть.
Капитан прочитал их документы, справку для патрульных и сказал, что сделана она толково, но помогла им не только она, помогло им другое. Разве могли фашисты подумать, что они, рискуя жизнью, везут хлеб в осаждённый город?
И снова отдых, и снова отъезд. Только теперь уже по освобождённой от врагов дороге.
И вот они бредут по тихим, словно застывшим, ленинградским улицам. Не звенят на них трамваи, не бегают троллейбусы. Во многих домах нет окон и дверей: их вырвало во время взрывов фугасных бомб. В сугробах городская улица. И стоят вдоль неё худые, измождённые люди с печальными тёмными лицами, похожими на лица древних святых, нарисованных на иконах.
Дедушка — краснолицый, усталый и суровый — подходит к женщине, закутанной в детское одеяльце, и спрашивает её, как проехать им поскорее в Выборгский райком партии. И женщина услужливо и торопливо объясняет ему застывшими на морозе губами.
Они едут дальше, и люди смотрят им вслед, и глаза у них как будто светлеют. Вот выбежала на перекрёсток военная машина и стала. И стоит, терпеливо пропуская дивный обоз.
Вовка глядит кругом, надеется увидеть Андрея. Помнит он, что живёт Андрей в Выборгском районе. А вдруг он тоже вышел сейчас на улицу и они встретятся? И тут Вовка видит у разбитого газетного киоска мальчишку. Пальто у мальчишки серое с чёрным воротником, болтаются длинные уши у меховой шапки, на ногах подшитые кожей бурки. Точно так был одет Андрей, когда приезжал к ним зимой в Озёра! И росту мальчик такого же. Ясно — это Андрей, его дорогой друг!
И Вовка бежит к нему, проваливаясь в сугробы, тащит из-за пазухи согревшуюся там лепёшку и кричит, сколько хватает голоса:
— Андрей, это же я! Озёрский Вовка!
Но мальчишка смотрит на Вовку тёмными грустными глазами и говорит тихо:
— Я не Андрей… Я Сергей… Серёжка я… Ты ошибся. — Но лепёшку берёт. Не очень смело, но берёт. Обеими руками.
— Бери, бери! У меня ещё такая есть, — говорит Вовка. — А Андрея я всё равно найду, у меня же его адрес записан: и улица, и дом, и квартира. Это мой друг — Андрей! Разве я могу его не найти?
Он машет Серёже рукой и бежит догонять обоз.
А Серёжа глядит ему вслед, и добрым становится его взгляд. Немного слов сказал ему Вовка, но Сергей сразу понял, что он за человек. Отличный он парень, вот что! И совсем не в лепёшке дело, хотя лепёшка — это лепёшка, это как во сне, как в сказке! Но и без лепёшки всё равно полюбил бы Серёжа Вовку. В такое страшное время он пришёл в осаждённый город и бегает, ищет друга. И найдёт его. Найдёт непременно: у таких ребят друзья не теряются и не пропадают. Так думал Сергей, проводив Вовку и направляясь к себе домой.
А Вовка уже догнал обоз и, запыхавшись, гребёт валенками снег вслед за дедом. Сердится и ворчит на Вовку дед:
— Куда бегал? Зачем бегал? Зачем покидал обоз?
Вольник и неслух он, и не возьмёт его дед в другой раз! Но на дедову воркотню Вовка не обижается: знает, что устал, измучился за дорогу дед Никита. В его ли годы, да зимой, да под фашистским глазом совершать такие путешествия. Вот сдаст он в райкоме свой драгоценный груз — хлебушко, отдохнёт и снова подобреет.
Свистит, поёт под полозьями городской, ленинградский снег. Хлопают варежками, топают валенками возчицы, пытаются согреть застывшие руки и ноги. Кончается ещё один день их пути.
Над Выборгской стороной — светло-голубое небо. А на западе, за далёкой за Нарвской заставой уже горит-пламенеет вечерняя алая заря.
Это было в Ленинграде в конце первой военной зимы. Город был окружён фашистами, и нашим людям жилось в нём очень тяжело.
…В тот день мама дежурила в госпитале, и Юрка, как обычно, был с нею. Днём их улицу не очень обстреливали, но зато ночью воздушные налёты почти не прекращались.
Все раненые, которые могли ходить, спустились в подвал и не поднимались наверх целую ночь. Тяжелораненых тоже снесли в убежище, и в палатах остались только те, которых никак нельзя было беспокоить. Мама, конечно, осталась вместе с ними.
В убежище солдаты окружили Юрку, стали шутить и просить, чтобы он поговорил по-немецки. Сказал бы на немецком языке: «Убирайтесь, фрицы, всё равно скоро погоним вас под Ленинградом, как погнали уже под Москвой». Но Юрка не соглашался. Это мама как-то проговорилась бойцам, что он знает немецкий так же хорошо, как и русский, и с тех пор солдаты не давали ему покоя. И Юрка злился. Потому что, когда началась война, он возненавидел немецкий язык.
Это же был язык убийц, грабителей, швырятелей бомб — язык фашистов, врагов! Как же он мог его не ненавидеть?
А научила Юрку говорить по-немецки бабушка. Она была учительницей немецкого языка и учила в школе ребят. Когда Юрка родился, она сказала папе с мамой: «Вы говорите с ним по-русски, а я буду говорить по-немецки. Это ему не помешает…» И к семи годам Юрка так хорошо знал этот язык, что даже на нём иногда думал. И читать Юрка научился по-немецки раньше, чем по-русски, еще до того, как стал ходить в школу.
Солдатам наконец надоело упрашивать Юрку, и они занялись своими делами. А Юрка подсел к своему другу сержанту, прижался к его плечу и заснул. Проснулся Юрка, когда на улице уже посветлело и по радио объявили отбой воздушной тревоги.
Он поднялся наверх и разыскал свою маму. Ему нестерпимо хотелось есть, но он не сказал об этом, так как знал, что у мамы ничего нет, и не хотел её огорчать. Мама проверила, всех ли раненых принесли в палаты, сдала дежурство другому врачу, и они отправились домой.
С улицы Маяковского, где находился госпиталь, они могли бы свернуть на улицу Жуковского, оттуда до их дома был всего один квартал. Но Юрка не любил эту дорогу: там на углу стоял дом, расколотый пополам фугасной бомбой, и смотреть на его развалины было очень страшно. Кроме того, им надо было в булочной получить свой сегодняшний хлеб, и они пошли по Невскому проспекту.
Они шли не спеша, и навстречу им так же медленно двигались другие люди. Много людей. Ведь трамваи не ходили, и на работу надо было добираться пешком. И все были такие же, как и Юра с мамой, худые и бледные, а некоторые даже пошатывались на ходу от слабости.
Они дошли до булочной, получили свой хлеб. Юрка сразу же отломил кусочек, положил в рот и зажмурился от удовольствия. И тут мама остановилась, чтобы немного передохнуть. Дома их никто не ждал, и они не очень спешили. Бабушка ещё перед войной уехала погостить к другим своим внукам да там и осталась. А папа хоть и был близко под Ленинградом, но не дома же, а на фронте. Комната их за эти сутки совсем выстудилась, и вода, конечно, замёрзла в ведре. Нет, домой им совсем не хотелось, и они стояли на углу Невского и улицы Восстания — отдыхали.
Шёл крупный снег и покрывал всё кругом, как в хорошее мирное время. Тогда Юрка очень любил снежок, мечтал о нём осенью, радовался ему зимой и сердился на дворников, когда они счищали его с тротуаров своими лопатами.
Теперь Юра смотрел на снег равнодушно. Салазки его давно уже сожгли в печке, и он о них не вспоминал, потому что ноги зябли, а руки так болели от холода, что хотелось плакать.
К тротуару, где они стояли, подошла военная машина и остановилась. Такие машины часто ходили в то время по Ленинграду. Были они летом зелёного цвета, осенью пожелтели, а зимой покрылись белыми пятнами, маскируясь под снежные сугробы. Машина остановилась, и молодой очень смуглый и черноглазый солдат открыл дверцу, выскочил на снег и закричал:
— Юрка! Ай Юрка! Не узнаёшь Баграта?!
Юрка молчал. Он, конечно, узнал Баграта, но от холода и усталости ему было так плохо, что не хотелось никого видеть.
А вот мама оживилась сразу. Ведь это был не чужой человек, а шофёр Баграт, который приезжал вместе с Юркиным папой, пил у них чай… Наверное, он сегодня видел папу и мог о нём рассказать.
А Баграт уже рассказывал:
— Я в городе по делам. Капитан здоров. Привет посылает и сахару Юрке. Двадцать кусков. Я к вам заезжал — никого нет. Во дворе у вас бомба упала, всё разрушено. Хотел в госпиталь ехать. Что капитану сказать?
И мама вдруг ответила:
— Ничего не надо говорить. Мы сами сейчас к нему поедем. У меня же свободный день… А дома, ты говоришь, всё разрушено.
Она подхватила Юрку под мышки, перенесла через сугроб и вместе с ним села в машину. Баграт забрался на своё место, захлопнул дверцу, и машина пошла.
— Ой-ой! — говорил Баграт, выводя машину на Невский проспект. — Капитан будет рад! Капитан скажет: «Молодец, Баграт, что привёз таких дорогих гостей».
Они свернули на Лиговку, потом на Обводной канал. Баграт несколько раз оборачивался и спрашивал Юрку, почему он такой скучный и даже как будто сердитый. Но Юрка не был сердитым. Он уже немного отдохнул, согрелся и, прижавшись к маме, задремал. Машина всё шла, подскакивала на сугробах, потряхивала дремлющего Юрку. У Балтийского вокзала они попали под обстрел. Один снаряд просвистел очень близко, и Баграт предложил остановиться и выйти. Но маме жаль было беспокоить согревшегося сына, и она махнула рукой. Баграт понёсся дальше.
Кончились большие дома, пошли поменьше. Встретились на пути воронки от бомб, а на улице Стачек им преградила путь баррикада. Она была сооружена из железного лома и мешков с песком и покрыта снегом. Пришлось объехать её дворами.
Наконец они выехали на окраину города, где были уже не дома, а землянки. У одной из землянок машина остановилась. Баграт побежал в неё, и тотчас же оттуда вышли двое: Юркин папа и незнакомый старый солдат с седыми усами и добрым загорелым лицом. Папа бегом бросился к машине, помог выбраться маме, вытащил Юрку и за руки повёл их в землянку. Он что-то говорил громким ласковым голосом. Юрка ещё не вполне проснулся, не всё понимал, но чувствовал, что папа рад их приезду.
В землянке Юрка совсем пришёл в себя и огляделся. Здесь было почти как в настоящей комнате. Были койки, стоял стол, на нём телефон, вокруг стола табуретки. Топилась печурка, и было очень тепло.
Мама сказала:
— Какая у вас благодать! Мы здесь весь день пробудем. Можно?
— Конечно, — ответил папа. Он усадил маму на табуретку и стащил с неё обледеневшие бурки. А Юрку раздевал старый солдат. Он размотал на нём шарф, снял меховую шапку, из которой, как яичко из гнёздышка, выглядывало маленькое и бледное Юркино личико, снял шубку, валенки, две пары шерстяных рейтуз и два свитера, и Юрка вдруг стал тоненький, как комарик.
Он сказал солдату:
— А мы к вам в гости приехали. Погреться и отдохнуть.
— Это на передний-то край? — покачал головой солдат. — Довели же вас фрицы, если вы из города на фронт отдыхать приехали…
Он снял с полки стоявшие там солдатские котелки и ушёл.
— Старик ведь… — сказала мама, когда он вышел.
— Иван Петрович? Так он же не виноват, что раньше нас родился и успел состариться. А воевать и старые хотят, — объяснил папа. — Он у меня в ординарцах, да ещё на кухне помогает. И молодых бойцов учит… Вот каков наш Петрович!
Иван Петрович вскоре вернулся. В руках он нёс по дымящемуся котелку с супом, а под мышкой буханку хлеба. Всё это он поставил на стол, а сам вытащил из-под койки деревянный сундучок, достал из него чистое полотенце и расстелил на столе. На полотенце поставил солонку, нарезал хлеба и положил ложки. Потом принёс две железные мисочки и наполнил их супом вровень с краями. Одну мисочку поставил перед мамой, а другую перед Юркой.
— Кушайте на здоровье, — сказал он и при этом поклонился.
— Вот как мы вас принимаем, — засмеялся папа.
А мама, как только попробовала суп, сказала:
— Я уеду одна. Юрку я не возьму. Пусть здесь остаётся, с вами. Ведь сколько месяцев он такого супу не видел, один сухой хлеб, и по целым дням в госпитале. А теперь и дома у нас нет.
Она положила голову на стол и заплакала. Петрович тихонько вышел из землянки, а папа одной рукой прижал к себе Юрку, а другой погладил маму по стриженой, как у мальчика, голове и сказал:
— Конечно, пусть остаётся. И ты тоже, если захочешь, сможешь перейти к нам работать. В нашей санчасти нет врача. Хочешь?
— Нет, не хочу, — ответила мама. — Как я могу уйти из госпиталя, если там лежат раненые, которым я делала операции и за которыми должна теперь смотреть? Да и новых бойцов каждый день привозят. Я уеду сегодня вечером или завтра утром с попутной машиной. А вы тут как следует воюйте и хорошо смотрите за Юркой. В госпитале сейчас так тесно, что я не могу его туда брать. А оставить негде…
Юрка в их разговор не вмешивался. Он с наслаждением ел вкусный ячневый суп, а когда мисочка опустела, вдруг ужасно захотел спать. Глаза его сами закрылись, и он не слышал, как в землянку вошёл Иван Петрович, взял его у папы и уложил в постель.
Говорили потом, что в тот раз Юрка проспал двадцать часов.
Когда он проснулся, ни папы, ни мамы в землянке не было.
— Капитан на переднем крае, маманя твоя в Ленинград уехала, солдат раненых лечить, — сказал Петрович и поднёс Юрке кружку горячего молока. — Пей! Вкусно…
— Молоко? — удивился Юрка. — Кого вы тут доите, корову или козу?
— Коров и коз мы не держим, и доить нам тут некого, — ответил Петрович. — Это сухое молоко из железной банки. Наш повар Тарас Иванович спецпаёк тебе выдал, усиленное питание. А вот дома у меня хорошая коровка есть — Бурёнушка. Дома б я тебя парным молочком напоил…
И Петрович, пока Юрка пил молоко, рассказывал ему, какое у него роскошное дома хозяйство: какой умный пёс Полкан, какой хитрый кот Василий, какие красивые голуби и какие пушистые кролики…
И вдруг началась стрельба.
— Немцы. Пришло их время. Они всегда аккуратно, по часам бьют. Не по нас бьют, а через нас по Ленинграду, — объяснил Петрович. — Слышишь, разрывы какие дальние?
— А почему мы по ним не бьём? — спросил Юрка.
Петрович не успел ответить. Неподалёку так грохнуло, что Юрка от неожиданности повалился на постель. А потом прогремело ещё раз. Снова и снова, — кажется, совсем рядом с землянкой.
— А это мы им даём! Здорово! Сейчас они притихнут, ты не бойся, — сказал Петрович.
Но Юрка не боялся. Он был рад. Ведь это стреляют наши, защищают от немцев Ленинград. И немцы вскоре действительно замолчали.
— Быстро мы их утишили. Наши артиллеристы их в строгости держат. А ты, может, думал, что мы плохо вас бережём? — спросил Петрович.
Нет, Юрка этого не думал. Правда, иногда ему казалось, что воюют наши солдаты всё-таки очень медленно. Был бы он главным командиром, он бы все войска, что под Ленинградом, бросил в бой и освободил город от блокады.
— Так и будет, — сказал Петрович. — Вверх тормашками полетят фашисты. Ты же слышал по радио, как под Москвой им дали? И блокаду уже тоже разбили. Есть теперь у нас дорога на Большую землю, и по этой дороге, по Ладожскому озеру, везут нам и боевое снаряжение, и людям пищу. Вот окрепнем, снарядами, оружием, едой запасёмся да как ударим по фрицам! Пух и перья от них полетят. А мы с тобой на радостях спляшем.
— Ещё как спляшем! — воскликнул Юрка. Ему было очень интересно слушать рассказ Ивана Петровича. Но тут в землянку спустился папа и с ним молодой лейтенант, весёлый и приветливый. Он, хоть и не был с Юркой знаком, сгрёб его сразу в охапку и два раза поцеловал.
— Здравствуй, Юрка! — сказал он. — Я про тебя уже слышал. А меня зовут Павлик. Так и называй, просто Павлик, без всякого дяди. Будем дружить и вместе воевать. Согласен?
Ещё бы Юрка не согласился!
Конечно, это была шутка. Но обернулась эта шутка серьёзным делом.
Папа спросил, не испугался ли Юрка стрельбы, и сел вместе с Павликом за стол. Вдвоём они стали читать и переводить с немецкого языка на русский какую-то бумажку. Но переводили они совсем плохо, видно, оба неважно знали немецкий язык.
Над одним словом они даже поспорили: папа говорит — так, а Павлик — не так.
Тут Юрка не вытерпел и крикнул:
— Совсем иначе! Вы же не знаете.
Тогда папа хлопнул себя по лбу и сказал:
— Что же мы ссоримся и спорим, а про Юрку-то позабыли! Он нам сейчас всё слово в слово переведёт. Иди-ка, друг, сюда, отработай солдатскую хлеб-соль.
Он посадил Юрку на колени и рассказал ему, что лейтенант Павлик взял ночью в плен одного фрица. Чтобы допросить фрица и получить от него очень нужные им сведения, они привозили из соседней части переводчицу, младшего лейтенанта Нину. Нина перевела на русский язык то, что говорил немец, и они с Павликом записали. Потом переводчицу отвезли в её часть. И тут у фрица нашли не отправленное домой письмо. За подкладку шинели завалилось.
Снова вызывать Нину — сложно. У неё в своей части работы много, да и дорога, по которой она добирается, всё время обстреливается. Вот они и решили сами перевести это письмо и узнать, что пишет к себе домой немецкий солдат о своей военной жизни.
Теперь они взялись за работу уже все втроём, и дело сразу пошло на лад, потому что Юрка знал все немецкие слова и каждое мог сказать по-русски. Вот что у них получилось:
«Моя дорогая жена и мои дорогие дети! Война у нас очень тяжёлая и с каждым днём становится всё тяжелее. Русские очень опасные враги. Они в нас стреляют с земли, с неба и даже из густого тёмного леса. Те, что воюют в лесу, называются партизанами. Морозы тоже очень мучают немецких солдат. Ваш дорогой отец уже отморозил себе две руки, две ноги и один нос. И это очень больно. Мы пришли сюда, чтобы взять прекрасный город Ленинград и поселиться в его тёплых, красивых домах. Но русские не хотят нас туда пускать и так защищают свой город, что мы, наверное, никогда в него не попадём и не увидим его, как не видим своих двух ушей. А если бы вы знали, как хочется вашему бедному отцу выбраться из окопов, войти в одну тёплую квартиру, выпить одну чашку горячего кофе и лечь в одну мягкую постель. Обнимаю вас.
Ваш любящий отец».
— Интересное письмо! Если они все пишут домой такие письма, настроение у их родственников, наверно, неважное, — сказал Павлик. — А ты, Юрка, молодец! Кто тебя обучил немецкому языку?
— Бабушка, — ответил Юрка.
— Бабушке твоей низкий поклон. А тебя, я считаю, надо зачислить к нам в часть переводчиком и взять на пищевое и вещевое довольствие. Как вы к этому относитесь, товарищ капитан?
— Положительно, — ответил папа. — Сегодня же доложу командиру полка.
Согласен ли Юрка, не надо было спрашивать: он просто сиял от радости.
Пока они занимались письмом, Иван Петрович принёс два ведра воды и поставил на плиту греться. Потом притащил откуда-то железное корыто и пристроил его на двух табуретках. Как только папа и Павлик ушли, он объявил:
— Баня готова. Сейчас будешь, переводчик, мыться.
— Голову не надо! Я голову мыть не хочу! Мне мыло глаза щиплет!.. — закричал Юрка.
— А мы потихоньку, так что не будет щипать, — пообещал Петрович.
Он налил в корыто горячей воды, закатал рукава гимнастёрки и локтем, как делала мама, попробовал воду: «В самый раз!» Раздел Юрку, посадил его в корыто и стал осторожно намыливать его мягкие светлые волосы. А сам приговаривал:
— Ты же теперь не простой человек. Ты же теперь военный переводчик на передовой линии фронта. Стрельбы из пушек не боишься, так неужто мыла испугаешься?.. А я для тебя душистого кусочек припас… — И одной рукой Петрович осторожно намыливал Юркину голову, а другой собирал мыльную пену, чтобы не попала в глаза. И всё обошлось благополучно.
А потом Петрович намылил Юрке спину и грудь, такую худую, что казалось, вот-вот выскочат рёбра. Но рёбра не выскочили, остались все на своих местах. Петрович окатил Юрку чистой водой, вынул его, красного и горячего, из корыта и насухо вытер простынёй. Белья чистого у Юрки, конечно, не было, и пришлось надеть на него папину рубаху. Очень смешно получилось: рукава болтаются, рубашка до пят… Но не в бой же идти Юрке в этом наряде! Он лежал, отдыхал после бани, а Петрович тем временем перестирал все его штанишки, чулки и рейтузы и повесил на верёвке, которую протянул над печкой. И сказал:
— К завтрему всё будет сухое, сможешь гулять пойти.
Очень приятно было Юрке лежать в тепле и беседовать с Иваном Петровичем. Он спросил его:
— А почему вас взяли на войну? Разве таких пожилых берут?
— Берут. Но только когда они сами идут. Добровольцами. Да ещё очень просятся, — ответил Петрович.
— И вы просились?
— А как же.
— Почему же вы хотели на войну, если дома у вас так хорошо? Всё есть: и голуби, и кролики, и кот с собакой…
— Всё есть, да радости нет, когда враг нашу землю родную грязными сапожищами топчет, — вздохнул Петрович. — И землю свою защищать надо, и семью. А семья у меня большая, со мной восемь человек.
— Так почему же другой кто-нибудь не пошёл воевать? Разве другие ещё старше вас?
— Ох и дотошный же ты, — рассмеялся Иван Петрович. — Ладно, сейчас я тебе свою семью покажу и про всех расскажу. — Он открыл тот сундучок, откуда брал вчера полотенце, и вынул завёрнутую в платок фотографию. — Вот, гляди, перед самым моим отъездом снимались. Эти два кавалера — сыны мои Фёдор и Михаил. Федюньке одиннадцать, а Миньке тринадцать исполнилось. Девица с косой — дочка моя Татьяна. Ей пятнадцать, она ходит в восьмой класс. Это дочка старшая — Евгения. Она бы воевала, да у неё лялька на руках — внук мой Владимир. Зять мой Сергей, муж Евгении, еще в финскую войну отвоевался. Домой без ноги вернулся. Вот тебе шестеро. Жена моя Татьяна Васильевна — седьмая. Сам видишь, в солдаты она никак не годится. Остаюсь я — восьмой. И выходит, что, кроме меня, воевать некому. Ясно?
— Ясно, — сказал Юрка. — Я бы тоже пошёл воевать, если бы меня взяли.
— А тебя уже взяли. Теперь все бумаги будут к тебе нести. А другой раз и живого фрица приведут, побеседуешь с ним.
— Мне бы не хотелось, — поёжился Юрка. — Они противные и страшные, я их боюсь.
— Пересилишь себя, если надо, — сказал Петрович.
В это время в землянку забежал Павлик.
— Держи, это тебе, — сказал он Юрке и сунул ему в руки две большие розовые морковки. И сразу ушёл.
— Как вы думаете, где он их взял? — спросил Юрка Петровича, когда Павлик скрылся.
— А это его секрет. Что ему морковки! Он и фрицев живых приводит, а где их пленил — не говорит.
— Он добрый, правда? — спросил Юрка.
— К своим добрый, а к немцам… Ох и злой! И злой, и смелый — просто отчаянный парень! — ответил Петрович.
— Я тоже постараюсь не бояться, — сказал Юрка. Откусил кусочек морковки, а остальную протянул Петровичу: — Попробуйте, какая сладкая!
Папу Юрка в тот день больше не видел. Папа пришёл ночью, снял сапоги и ватник, лёг на одну койку с сыном и прижал его к себе. Юрка спал крепко, а папа часто просыпался, прислушивался — не зазвонит ли телефон. Ушёл он ещё в темноте, а на рассвете опять началась стрельба.
В этот день папа с Павликом снова принесли Юрке бумажку для перевода. Но это было уже не письмо, а отпечатанный листок. На этом листке было написано, чтобы немецкие солдаты не боялись мороза, что мороз очень полезен для их здоровья. И ещё там говорилось, что Ленинград и Москву они скоро возьмут, так как от Москвы отошли нарочно, чтобы стать на более удобные позиции.
Папа слушал серьёзно, а Павлик всё посмеивался и подмигивал Юрке: здорово, мол, врут фашисты!
Когда этот листок прочитали, папа позволил Юрке пойти погулять. Юрка взял маленькую лопатку, которую утром сделал ему Петрович, а Петрович взял большую, и они пошли чистить снег возле землянки. Потом Юрка знакомился с бойцами и смотрел огромные пушки, у которых дула были направлены все в сторону фашистов. Началась стрельба, и Петрович увёл Юрку в землянку.
…Проходил день за днём. Через неделю приехала мама. Она так обрадовалась Юрке, что ни на минуту не отпускала его от себя. А когда Юрка рассказал ей, что он состоит при папиной части переводчиком, она даже загордилась. И ещё Юрка рассказал маме, что, когда нет стрельбы, они ходят с Петровичем помогать повару готовить солдатам кашу, выдавать хлеб, кипятить чай.
Очень радостно было Юрке видеть маму, только жаль, что гостила она у них недолго, вечером уехала. Забрать домой Юрку она не могла, так как в квартире у них после взрыва бомбы жить пока было нельзя.
Приближалась весна. Всё ярче светило солнце, всё громче чирикали воробьи. Петрович гадал, прилетят ли на фронт жаворонки и скворцы или побоятся. Снег на открытых местах блестел так, что больно было смотреть, а от пушек ложились на него густые, синие тени.
Однажды папа сказал Юрке:
— Баграт едет сегодня по делам в город и захватит тебя. Поживёшь несколько дней с мамой, она соскучилась.
Юрка обрадовался. Он тоже очень хотел видеть маму, да и проехаться с Багратом было приятно. Но тут же спросил:
— А если немецкую бумагу принесут или письмо, кто будет переводить?
— Баграт тогда за тобой приедет, — ответил папа.
Баграт отвёз Юрку в Ленинград и, сдавая маме, почему-то немного приврал:
— Очень просился Юрка домой. Так просился, что капитан сказал: «Ладно, Баграт, поедешь в военторг, отвези сына к маме. Только ненадолго. Через два дня назад привези, он нам тут очень нужен».
Такого разговора Юрка не слышал.
Баграт попрощался и уехал в военторг получать разные вещи, а Юрка остался с мамой в госпитале.
За то время, что он прожил на фронте, в Ленинграде произошло много и хороших, и грустных событий. Стали давать по многу хлеба, и хлеб теперь пекли не из дуранды, а из муки, и он был вкусный. В магазинах выдавали и другие продукты. В госпитале потеплело, и раненые были сыты. Снег уже почти весь растаял, в кранах появилась вода, зажглось электричество, и пошли первые трамваи. Ленинградцы убирали в своих домах, во дворах и на улицах, и в школах вот-вот должны были начаться занятия.
Но на перекрёстке улиц Восстания и Жуковского зияла огромная воронка от фугасной бомбы. От того дома, где раньше был молочный магазин, осталась только одна стена. На Литейном проспекте сгорел шестиэтажный дом, а рядом, где книжный магазин, появилась дыра от снаряда. В квартире у них потрескались стены и осыпалась штукатурка. И ведь Юрка видел только небольшую часть города, всего несколько кварталов, а что делалось в других районах, на Петроградской стороне, на Васильевском острове?
Но светило солнышко, он шёл по улице вместе со своей мамой, и говорить ему хотелось о хорошем.
— Мама, — спросил он, — откуда всё? И свет, и вода, и сахар в магазинах? Кто это сделал?
— Люди, — ответила мама.
— Так люди же были совсем больные. Ты помнишь, как они шатались, когда шли по улице?
— Помню, — ответила мама. — Я, Юрка, всё помню. У людей тогда совсем не осталось сил, они и шатались, и падали. А когда с Большой земли привезли в Ленинград хлеб и стали людей кормить, они понемногу окрепли и взялись за работу.
Через несколько дней приехал Баграт и забрал Юрку.
— Новость есть, — сказал он Юрке по дороге. Но какая новость, не захотел рассказывать: — Сам увидишь…
И Юрка увидел: фронт переместился на другое место. И землянка была другая. И городских домов теперь уже не было видно. И росли здесь высокие сосны, поглядишь на верхушку — шапка с головы валится.
Папа сказал:
— Мы потеснили фрицев и заняли другие позиции. Теперь их снаряды не долетают до Ленинграда. Ты рад?
Ещё бы! Разве мог Юрка не радоваться, если фрицев теснят и отгоняют от Ленинграда!
В этот день у Юрки было много работы. Пока он гостил у мамы, появились в их части новые немецкие письма и документы. Он их переводил вместе с Павликом. Павлик читал по-немецки, а Юрка каждое слово говорил по-русски, и Павлик записывал. Попадались, конечно, трудные слова, которые Юрка не мог перевести, и тогда они с Павликом догадывались по смыслу или Павлик смотрел в словарь. Папа их работой остался доволен. Он сказал:
— Отчаялись фрицы. Совсем перестали верить, что попадут в Ленинград. Мы ваши переводы отпечатаем на машинке, пошлём в военную газету и раздадим бойцам. Пусть знают, как плохо немцам под Ленинградом.
А ночью опять был воздушный налёт на Ленинград. Одно за другим шли звенья вражеских бомбардировщиков. Громко били зенитные орудия в городе и на подступах к нему.
От воя самолётов и грохота орудий Юрка проснулся. В землянке никого не было. Юрка позвал папу, но появился Иван Петрович. Он сказал, что наши лётчики стойко защищают город. Два бомбардировщика уже сбили. Он сам видел, как они загорелись и упали. И другие тоже собьют или прогонят.
— Всё равно боюсь, — повторял Юрка. — Боюсь, что в мамин госпиталь попадут… И других людей тоже жалко… — Он так дрожал, что даже зубы у него постукивали.
Петрович налил из термоса горячего чаю, напоил Юрку, и тот немного согрелся.
На рассвете в небе стало тихо. Баграт ездил по делам в город и привёз от мамы записку: госпиталь цел, и мама здорова. А через несколько дней мама приехала сама, и вот что она рассказала: прилетел дядя Саша, мамин брат, лётчик. Он летает теперь из Москвы в Ленинград, возит огородные семена и продукты. Завтра он улетает в Москву и предлагает взять с собой Юрку. В Москве он передаст Юрку своему знакомому лётчику, и тот отвезёт его в Сибирь, туда, где живёт сейчас бабушка.
— Далеко очень, — сказал папа. — Мы здесь, а Юрка будет в Сибири…
И тут в разговор вступил Петрович:
— Разрешите обратиться, товарищ капитан, — сказал он. — Зачем же Юрку везти в Сибирь, если моя семья близ Москвы живёт? Всего в восьмидесяти километрах по Казанской дороге. Туда поездом два часа езды. Жене телеграмму пошлём, и она приедет в Москву за Юркой. А там у них нынче уже и скворцы прилетели, и жаворонки, маленькие крольчата родились… Эх, жизнь!
— Вот это другое дело, — сказал папа. — Ну как, Юрка, полетишь в Москву, а потом к Петровичу?
И мама тоже смотрела вопросительно.
— Нет, — сказал Юрка. — Никуда я не полечу.
— Это почему же? — удивился Петрович. — Тебя там Федюнька и Минька на станции встретят, и Полкан с ними. Он от радости своим чёрным хвостом как застучит! Так и будете всюду вчетвером ходить: и в лес, и на речку. А осенью в школу. Соглашайся!
Юрка затряс головой:
— Всё равно не полечу. Тут буду, как все. Стрелять не даёте, так буду с Павликом немецкие бумаги переводить. И больше не говорите и не просите, а то как заругаюсь! И подраться тоже могу. Вот! — И Юрка крепко стиснул два маленьких кулака.
— Кто же это тебя ругаться научил? — спросила мама.
— А никто. Я сам научился. Вы, наверно, не слышали, как наш повар ругается, если он варит бойцам кашу, а в это время фрицы его обстреливают?
— Нет, я не слышала, — сказала мама. А папа и Петрович промолчали.
Потом, когда Юрка занялся своими делами, папа тихонько сказал маме, что, конечно, хорошо бы Юрке попасть на Большую землю, да ещё в такую семью, как у Петровича. Но отпускать его с дядей Сашей опасно. Самолёты эти сильно обстреливают фашисты. Дядя Саша, если он будет один, может в случае чего выброситься с парашютом, а если с ним будет Юрка, как тогда? Мама не возражала. В это тяжёлое время ей очень не хотелось расставаться со своим сыном.
И дядя Саша улетел один.
Вечером, укладывая Юрку спать, Петрович сказал:
— Ну и вольник же ты, самовольник! Один троих переспорил. И не стыдно тебе было грозиться!
Но Юрка не смутился, он возразил:
— А вам не стыдно? Сами такой старый, а всё воюете. А меня, совсем молодого, придумали отослать. Да ладно уж, я на вас не сержусь, потому что очень вас люблю.
На этом их вечерняя беседа кончилась.
А утром, как только Юрка проснулся, пришёл папа и сказал:
— Вставай, солдат! Сейчас мы с лейтенантом и с тобой пойдём допрашивать немецкого пленного. Не боишься?
Юрка молчал. Потом он вдруг всхлипнул, закрыл лицо руками и заплакал. Папа, Иван Петрович и Павлик, который тоже был в землянке, стояли и молчали. Видно, никто из них не ждал, что Юрка заплачет. Потом Павлик сказал:
— Может, ты думаешь, Юрка, что это какой-нибудь страшный немец? Тьфу! Самый обыкновенный фриц. Но рассказать кое-что, нам нужное, он может. Пошли!
Все улыбались, и Юрка тоже улыбнулся, вытер глаза и сказал:
— Вы не думайте, что я боюсь. Я не боюсь, но мне противно с ним разговаривать. Вы, может, лучше переводчицу Нину привезёте? Она будет с фрицем разговаривать, а я бумаги и письма читать…
Папа посадил Юрку на колени и сказал:
— Нину мы привезти не можем. Младший лейтенант Нина Борисова ранена и лечится в госпитале. Заменить тебя пока некем. Понятно, сын?
— Понятно, — ответил Юрка и слез с папиных колен. — Ладно, я пойду. — Но тут вступился Петрович:
— Как же ему идти, если на улице талая вода, а он в валенках!
— Так валенки у него с калошами, — возразил папа.
— А вода повыше калош, — не соглашался Петрович.
— Так я понесу его, — сказал папа.
Он посадил Юрку на плечи и понёс его туда, где был пленный немец, которого надо было допрашивать. Павлик шёл рядом с ними, уговаривая Юрку прокатиться и у него на плече. А Петрович пошёл по другим делам. По дороге ему встретился молодой солдат. Он спросил Петровича:
— Куда это капитан своего сынишку понёс?
— Немца допрашивать, — ответил Петрович. Ты разве не знаешь, что Юрка в нашей части переводчиком состоит?
— Надо ж! — изумился солдат. — Такая кроха!
А папа с Юркой на руках и лейтенант Павлик шли к блиндажу, где сидел пленный фриц. Они шагали по талой воде, в которой отражались синее небо, белые облака и высокие сосны. А кругом журчали, бежали ручьи, звенели птицы, и в измученный тяжкой зимой город и на фронт шла первая военная весна.
Любочке было четыре года, и жила она со своей мамой в осаждённом фашистами городе Ленинграде.
В то время была война, и враги окружили Ленинград кольцом, взяли его в блокаду.
Любочкин папа сражался на Ленинградском фронте.
Большой дом, в котором жила Любочка, совсем опустел. Мужчины ушли воевать, большинство ребят увезли подальше от фронта, а матери их работали на заводе и часто там же и жили, как солдаты на казарменном положении. Мама и Любочка жили в одной комнате, а вторую занимал пожилой токарь Иван Кириллыч. Сыновья его воевали, а жена и дочка с маленькими детьми уехали в тыл. Мама тоже могла уехать со своей Любочкой, но она знала, что папа их воюет всего в нескольких километрах от дома, и не хотела уезжать. Она думала: а вдруг папу ранят? Кто же тогда будет за ним ухаживать?
Время шло, и мама с Любочкой чувствовали себя всё хуже и хуже.
В начале войны они получали по карточкам достаточно хлеба и кое-какие продукты. Но после того, как немцы разбили склады, продуктов в городе почти не осталось, и хлеба стали выдавать на целый день крошечный кусочек, размером не больше двух спичечных коробков. Это был уже настоящий голод.
Пришла зима, и Любочка так ослабела, что почти не могла ходить по комнате и не хотела спускаться в бомбоубежище. С утра до вечера она сидела в уголке дивана в своей серенькой меховой шубке и даже с любимой куклой Алей не хотела играть.
Ударили морозы, и в комнате стало так холодно, что меховая шубка уже не согревала Любочку, а дров не было. Мама давно уже сожгла деревянный ящик, в котором они держали раньше картошку, сожгла и лестницу, по которой папа взбирался чинить электричество, потом доску для пирожков и котлет, ведь ни пирожков, ни котлет никто теперь в Ленинграде не делал… Затем в печку отправились один за другим все стулья, Любочкина деревянная кроватка и, наконец, обеденный стол. Иван Кириллыч заглянул однажды к ним в комнату, увидел, как мама суёт в печку ножку от стола, и сказал, что такую обжору мебелью не насытишь. И на другой день принёс маленькую железную печурку. Эту печурку можно было топить щепками, и в комнате становилось теплее. Но когда сожгли обеденный стол, комод Ивана Кириллыча и последнюю табуретку, не осталось щепок даже для маленькой печки.
Утром мама оставила Любочку лежать под одеялом, а сама встала и ушла на кухню поискать что-нибудь деревянное, что могло бы сгореть в печурке и хоть немного обогреть комнату. Но в опустевшей и обледеневшей кухне ничего «горючего» уже не было, не нашлось даже лучинок, на которых можно было бы согреть Любочке стакан чаю.
А Любочка чувствовала себя в этот день совсем плохо. Худенькая и большеглазая, она лежала, свернувшись клубочком, под одеялом и была похожа на маленького захворавшего зайчонка.
И тут мама с мучительным страхом подумала о том, что её Любочка, её единственный, драгоценный зайчик, может умереть от холода и голода.
Последние силы, последнее мужество покинули маму. Она опустилась на колени, положила голову на Любочкино одеяло и заплакала. Так горько мама ещё никогда не плакала: ни в тот день, когда началась война, ни тогда, когда провожала на фронт папу. А Любочка, хотя и видела, что мама плачет, но оставалась совсем равнодушной. Она так озябла и так ослабела, что ко всему была теперь безразлична.
Скрипнула дверь, и в комнату тихонько вошёл Иван Кириллыч. Он только что пришёл с работы и крепко озяб; брови у него были белые, усы тоже белые, а нос красный от мороза.
Иван Кириллыч сделал вид, что не замечает маминых слёз, и сказал:
— А температура у вас пониженная, градуса три, не больше, надо скорее затопить печку.
Мама поднялась и сказала, утирая слёзы:
— Я уже всё сожгла, что было можно. Остался только диван, но мы на нём спим, да ещё папины книги.
— Книги жечь — это последнее дело, — сказал Иван Кириллыч. Он постоял, тихонько постучал валенками, — очень озябли ноги, — погладил себя по лбу и вдруг торопливо направился к дверям.
Через несколько минут в коридоре что-то зашуршало, зашумело, и в комнату снова вошёл Иван Кириллыч, таща за собой туго набитый большой матрасник.
— Вот, — сказал он, — это я нынче летом набил. Сосновыми стружками из-под яиц. В нашей молочной взял. Теперь на нём спать некому, и мы его сейчас распорем и истопим печку.
Смолистые стружки горели жарко, с каким-то особенным гулом, свистом и даже как будто с весёлым пеньем. В комнате потеплело, но Любочка всё ещё лежала под одеялом. Мама сидела подле неё и поила её горячим, немного подслащённым чаем.
Иван Кириллыч пристроился на полу у печки, подкладывал в неё стружки и смотрел на Любочку. Он думал: «До чего же истаяла малышка. Молока бы ей сейчас тёплого, хоть полстакана, или яичко!..»
Запустив руку в матрасник, Иван Кириллыч вытащил свежую охапку стружек, хотел было сунуть их в раскрытую дверцу и вдруг вскрикнул: — Есть! Есть!
Мама обернулась и спросила испуганно:
— Иван Кириллыч, голубчик, что с вами?
Иван Кириллыч молча протянул руку. На его ладони, большой и чёрной от металлической пыли, лежало настоящее, крупное, чуть желтоватое куриное яйцо.
— В стружках откопалось, вот чудеса! — сказал Иван Кириллыч.
Мама взяла яйцо, бережно, как очень хрупкую драгоценность, переложила его из одной ладони в другую, посмотрела на свет, потом прижала яйцо к щеке и засмеялась.
— Совсем хорошее: свежее, свежёхонькое, словно вчера только снесла его курица.
— Потому что в сухих стружках лежало. И ещё бы пролежало, не испортилось, да лежать ему хватит, — усмехнулся Иван Кириллыч, — сейчас наша Любочка его — ам! — Он налил в кружку кипятку, и мама опустила туда яйцо.
Любочка съела яйцо и повеселела. Она уже не лежала, а сидела на диване и смотрела, как огненные языки слизывают одну за другой сухие стружки. Красные огоньки отражались у Любочки в глазах.
И мама тоже перестала украдкой смахивать слёзы. Ей опять стало казаться, что скоро всё будет хорошо. Ведь Любочкин папа вместе со своими товарищами бьёт фашистов и скоро прогонит их от Ленинграда. И Иван Кириллыч заботится о Любочке и о маме и в трудную минуту всегда им помогает.
Кто-то постучал. В комнату вошли две незнакомые девушки в ватниках и меховых ушанках.
— Это вы — семья товарища Сергеева? — спросили они.
— Мы, — ответила мама и поднялась им навстречу.
— Мы привезли вам дрова. С завода, где работал ваш муж. Всем семьям военных отвозим понемногу. Покажите, пожалуйста, где сложить.
— Я покажу, — вызвался Иван Кириллыч.
И мама с Любочкой скоро услышали, как девушки, тяжело ступая по коридору, потащили в кухню вязанки дров. Потом они снова зашли в комнату, погрели руки у печки и спросили маму, есть ли письма от инженера Сергеева.
— Есть, — ответила мама, — только не от инженера, а от капитана Сергеева.
— От нашего папы, — объяснила им Любочка.
Девушки попросили передать капитану их комсомольский привет и ушли.
Только заперли за ними двери, и вдруг опять стучат: пришёл новый гость, Вовка из третьей квартиры. Вовка был такой закутанный, что сначала его никто не узнал. На голове шапка, на шапке платок и ещё башлык вокруг шеи повязан. На руках у Вовки две пары варежек, а на ногах большие, верно, отцовские валенки.
— Привет юному изобретателю! — сказал Иван Кириллыч. — Как мама поживает?
— Хорошо, — ответил Вовка. — Она сегодня дежурит в госпитале, а я пришёл к вам. Смотрите, что я вам принёс. Это лампочка. Она горит ярко, а керосину берёт совсем мало.
Мама взяла у Вовки из рук маленький предмет, завёрнутый в бумагу. Это действительно оказалась лампочка. Она была сделана из флакона от духов: сверху железный кружок, в кружок воткнута трубочка, а в трубочке фитилёк из ниток.
— Чудесная лампочка, — похвалила мама. — Мы с Любочкой растопили на блюдце ёлочные свечи, но получилась ерунда: стеарин расплылся по блюдцу, фитилёк тонет, гаснет. А при такой лампочке можно даже читать.
Мама размотала Вовке платок, сняла с него башлык и усадила его греться возле печурки. Чтобы дети не скучали, она стала читать им книжку про деревянного мальчика Буратино. Книжка была такая интересная, что Иван Кириллыч тоже слушал с охотой.
Оттаявшие за день стёкла к вечеру снова покрылись ледяной корой. Мама посмотрела на окно и вздохнула. Но Иван Кириллыч сказал, что мороз крепчает и это замечательно, потому что фашистские самолёты в сильный мороз летать не могут: у них замерзает смазка. Значит, бомбить Ленинград не будут. А наша смазка мороза не боится, и наши летчики могут сегодня спокойно прилететь в Ленинград и привезти письма, газеты и даже продукты.
И вдруг зашумело радио. Мама закрыла книжку и сказала:
— Неужели опять тревога?
А радио потрещало, поскрипело, побулькало, и радостный голос сказал, что по Ладожскому озеру в Ленинград привезли продукты и с завтрашнего дня хлеба будут выдавать на 75 граммов больше.
— Ур-ра! — хором крикнули Иван Кириллыч и Вовка. И Любочке тоже хотелось закричать «ура», но у неё не хватило сил…
На другой день Любочка проснулась слабенькая, но не такая скучная, как вчера…
Через два месяца на один день приехал с фронта Любочкин папа. Блокадная зима продолжалась, но солнце светило уже ярко, дни стали длиннее, и в Ленинград по Ладожскому озеру машины везли ленинградцам хлеб, сахар, крупу…
Любочка была ещё очень худенькая и бледная, но она уже ходила по комнате, сама умывалась в тазике и нянчила свою Алю. А Вовка снял платок и башлык и, привязав к валенку один конёк, пытался кататься по снегу во дворе.
Мама, конечно, рассказала папе, как жили они с Любочкой эти месяцы в осаждённом фашистами городе. И про яйцо не забыла рассказать, как нашёл его Иван Кириллыч в стружках.
— Я его съела и стала поправляться, — объяснила папе Любочка.
— Верно, — согласилась мама. — С того дня тебе стало лучше. Но поправилась ты оттого, что о нас всё время заботились наши товарищи, наши смелые и добрые ленинградцы: и Иван Кириллыч, и девушки-дружинницы с папиного завода, и Вовка, и шофёры, возившие в Ленинград хлеб.
В магазине было очень холодно и очень темно, только на прилавке у продавщицы мигала коптилка. Продавщица отпускала хлеб.
У прилавка с одной стороны тянулась очередь. Люди подходили, протягивали карточки и получали кусочек хлеба, маленький, но тяжёлый и влажный, потому что муки в нём было совсем мало, а больше воды и хлопкового жмыха, который ленинградцы называли дурандой.
А у другой стороны прилавка кучкой столпились дети. Даже при слабом свете коптилки было видно, какие у них худые, измождённые лица. Шубки не облегали ребят, а висели на них, как на палочках. Головы их поверх шапок были закутаны тёплыми платками и шарфами. Ноги — в бурках и валенках, и только на руках не было варежек: руки были заняты делом.
Как только у продавщицы, разрезавшей буханку, падала на прилавок хлебная крошка, чей-нибудь тоненький озябший пальчик торопливо, но деликатно скользил по прилавку, поддевал крошку и бережно нёс её в рот.
Два пальца на прилавке не встречались: ребята соблюдали очередь.
Продавщица не бранилась, не покрикивала на детей, не говорила: «Не мешайте работать! Уйдите!» Она молча делала своё дело: отпускала ленинградцам их блокадный паёк. Люди брали хлеб и отходили.
А кучка ленинградских ребят тихо стояла у другой стороны прилавка, и каждый терпеливо ждал своей крошки.
Троллейбусы и трамваи не ходили в Ленинграде блокадной зимой. Добираться домой пешком было очень тяжело, и Танин папа часто ночевал на заводе. Но в этот вечер папа пришёл домой. Он сказал:
— В городе два дня не выдают хлеба. Я беспокоился, как вы тут?
— Так же, как и все, — ответила мама.
А Таня молчала. Плохого ей говорить не хотелось, а что она могла сказать хорошего, если целых два дня у них с мамой не было ни крошки во рту. Да и говорить ей было трудно, от слабости всё время хотелось спать.
— Хлеб будет ночью, — сказал папа. — Его уже пекут и завозят в булочные. Я схожу и получу.
Папа взял карточки и ушёл. Потянулся тёмный и длинный вечер. Мама затопила печурку, поставила греться чайник и сказала Тане:
— Мороз большой, немецкие самолёты сегодня летать не будут. Поспи до папиного прихода. — Она потеплей укутала Таню, и та закрыла глаза.
Но заснуть в тот вечер Таня не смогла. Сначала ей очень хотелось есть и всё время мерещилась большая горбушка чёрного хлеба, чуть подгоревшая и густо посыпанная крупной солью. Потом Таня стала думать о папе. Кончился вечер, наступила ночь, а его всё нет и нет. Где он и почему не возвращается?
Таня знала, что её папа работает на оборонном заводе, который фашисты бомбят и обстреливают чуть ли не каждый день. Но там папа не один. Там вместе с ним его друзья, его товарищи.
А сейчас… Темно в комнате, но ещё темнее за окном: там настоящая чернота. И в этой черноте папа бродит один и ищет булочную, где уже есть хлеб, чтобы получить его и накормить маму и Таню. Он может попасть под обстрел, на него могут напасть диверсанты… И ведь он очень устал, потому что весь день работал в холодном цеху и на обед ел пустой дрожжевой суп… Зачем они его отпустили? Зачем дали ему уйти?
И Таня заплакала. Она плакала горько, но очень тихо, глубоко зарывшись в подушку. Ведь рядом была мама, она тоже прислушивалась к каждому шороху, тоже боялась за папу, и не хотелось огорчать её ещё больше.
Папа вошёл без стука, у него был свой ключ. Он вошёл очень тихо и положил на стол хлеб.
— Третий час ночи, — сказала мама и зажгла коптилку.
— А на улице народу, как днём, и хлеб будут выдавать всю ночь. Разбудим Таню? — спросил папа.
— Право, не знаю, что дороже, сон или хлеб, — ответила мама. Но Таня уже сидела на постели.
— Папа! — сказала она. — Папа всего нам дороже! — и потянулась к отцу.
— А почему у тебя подушка мокрая? — удивился он.
— Это ничего, я переверну её, и она будет сухая. А вы дайте мне кусочек ночного хлеба, если можно, горбушку, — попросила Таня.
В одном со мной доме, в соседней квартире, жила девочка. Шёл ей двенадцатый год, а звали её Кирой.
Все жильцы нашего дома называли её Кирюшкой: уж очень похожа она была на сорванца мальчишку. Худенькая, быстроглазая, курчавая и подвижная, как волчок, она минуты не могла усидеть на месте и командовала не только девчонками, но и всеми ребятами нашего двора.
Никто никогда не видел Кирюшку с куклой в руках. Но зато она отлично играла в футбол и городки и ловко мастерила рогатки.
Помню, сидела однажды я у себя дома и вдруг услышала звон разбитого стекла. Глянула — обе фрамуги прострелены насквозь. Была зима, и морозный ветер, вместе со снегом врывавшийся в комнату, не доставлял большого удовольствия. Пришлось пойти в домоуправление, попросить, чтобы прислали стекольщика.
В конторе топтались у двери двое самых озорных наших мальчишек и, разумеется, Кира.
— Это я… — виноватым голосом докладывала она домоуправу. — Только я совсем не думала разбивать стекло. Я просто поспорила с Андреем и Генкой, что собью сосульку у тёти Нади под окном. Мне так неприятно… Честное пионерское… Я сейчас побегу за стекольщиком.
Это было зимой, а весной — новый случай, и произошёл он в день открытия футбольного сезона в нашем дворе. В открытое кухонное окно к нам влетел мяч. Сперва он резво запрыгал по столу, сбросил на пол стакан и чашку, потом шлёпнулся в большую кастрюлю с горячим молоком и, выбросив целый сноп молочных брызг, притих.
Я вытащила мяч из кастрюли, бросила его в раковину, а молоко решила отдать кошкам.
В окно я даже не выглянула: знала, что виновники преступления сами найдутся. Явятся как миленькие, не пропадать же мячу!
В самом деле, через несколько минут в дверь деликатно постучали.
Первая появилась на пороге взъерошенная и уже загоревшая на весеннем солнышке Кира. Сзади смущённо улыбались представители команды Андрей и Геннадий.
Кира вежливо поздоровалась.
Я сообщила ей о гибели целой кастрюли молока. Кира, похлопывая по мячу, сказала укоризненно:
— Эх, тётя Надя, тётя Надя! Надо ж было его сразу ополоснуть, а теперь пенки к нему присохли и трудно будет его отмыть.
Ну и девчонка?
…И вдруг эта озорная девчонка, эта сорвиголова Кирюшка, совершенно изменилась.
Началась война. Отец Киры ушёл на фронт, её мать, врача, тоже мобилизовали, и работала она в одном из ленинградских госпиталей. Я поступила на оборонный завод и дома бывала редко. Большинство детей увезли в глубокий тыл, а те, кто остались, сбились в крепкое звено, в котором по-прежнему верховодила Кира.
Ребята собрали бутылки, пустые ящики, стащили на чердак; наполнили бутылки водой, а ящики песком: чтобы гасить зажигательные бомбы.
В бомбоубежище Кира и её друзья тоже навели порядок. Они взяли на себя заботу о самых маленьких детях. Притащили кое-какую детскую мебель, книжки, игрушки. В большом бидоне всегда была свежая вода, а вокруг электрической лампочки появилась металлическая сетка — это чтобы какой-нибудь хулиган не вздумал выкрутить лампочку и оставить людей без света. И в убежище стало даже уютно, насколько может быть уютно в убежище во время бомбёжки и артиллерийского обстрела.
Но наступила первая блокадная зима, и убежище опустело. Не потому, что наверху стало спокойнее. Нет, осада города продолжалась. Но люди так сильно ослабели от голода, что им трудно было спускаться вниз.
Как только на Ладожском озере окреп лёд, снова начали вывозить из Ленинграда детей и взрослых. Но Кира уехать не согласилась.
— На кого я оставлю маму? — говорила она. — Кто ей печку истопит, кто воды принесёт?.. А за Леночкой кто ухаживать будет? Её папа тоже на фронте, а мама больна. И не думайте меня уговаривать… И силой тоже не увезёте, я царапаться и кусаться буду!
Куда уж такую — силой! И откуда только бралась энергия у этой маленькой, худенькой девочки? Она трудилась у себя дома и помогала больной жене офицера, жившей с годовалой дочкой двумя этажами выше нас.
А тяжёлые блокадные дни складывались в недели, недели в месяцы. Однажды, это было уже в феврале, я, уходя на работу, увидела Киру. Она медленно спускалась по лестнице с ребёнком на руках. По розовому стёганому одеяльцу я догадалась, что Кирюшка несла Леночку. В то время мы не задавали друг другу лишних вопросов. Я только внимательно посмотрела ей в глаза.
Она молча кивнула головой и, отвернувшись, вытерла рукавом мокрое от слёз лицо. Я поняла: ещё один маленький ленинградец осиротел в осаждённом городе.
Я помогла Кире внести девочку в комнату и развернула одеяло. Леночка была так мала и худа, что выглядела не годовалым — где уж там! а пятимесячным, да к тому же ещё слабеньким ребёнком. Попробовали её посадить, ничего не вышло. Леночка даже не могла держать головку. Вечером я снова зашла к Кире. В комнате было тепло. Топилась печка-времянка, и на ней грелось ведро с водой. Кира разрезала на куски большую простыню.
— Делаю пелёнки, чтобы завернуть Леночку после купанья, — сообщила она.
— Где же ты воду брала? Неужели таскала из Ковенского переулка? — спросила я. В Ковенском переулке во дворе каким-то чудом текла из крана вода.
Кирюшка усмехнулась:
— Да разве оттуда натаскаешься? Собрала снегу и растопила. У нас во дворе снежок беленький! Даже голубой.
Мы вместе купали Леночку. Она с наслаждением вытягивала в воде ручки и ножки и даже пыталась улыбаться. А потом Кира кормила её с ложечки манной кашей и поила тёплым чаем.
— Хорошо, что крупы у нас чуточку сбереглось, — радовалась Кира.
Когда девочка уснула, я сказала:
— Надо отдать Леночку в ясли: ты ведь одна всё равно с ней не справишься. К тому же в яслях у ребят есть соевое молоко и рис.
Кира задумалась.
— Нет, — ответила она твёрдо. — В яслях всего две няни, а ребят много. А я буду всё время с Леночкой. Да и мама теперь станет посвободней: в госпитале прибавилось врачей. А молока соевого и риса я достану. Пойду в ясли и попрошу. И никто не откажет.
Верно, никто не отказал. И на другой день у Леночки появились все продукты, которые полагались в то время маленьким осаждённым ленинградцам.
…Врачей в госпитале, может, и прибавилось, но раненых тоже стало больше, и Кирина мама была занята по-прежнему. Кире приходилось нянчить Леночку одной.
Вскоре мне стало не под силу ходить ежедневно пешком на Выборгскую сторону, и я совсем поселилась на заводе, перешла, как тогда говорили, на казарменное положение. Дома я почти не бывала и Киру не видела.
А в Ленинград тем временем медленно, но уверенно шла весна, и жить становилось легче. В город привезли продукты и огородные семена; оттаял водопровод; загорелось, сначала слабо, потом ярче, электричество; заработали бани, и, как в том стихотворении, «звенящий, гремящий, совсем настоящий» пошёл ленинградский трамвай. В общем, назло фашистам, город-герой не только не покорился врагам, но упорно налаживал свою жизнь.
Я очень соскучилась по Кирюшке и однажды весенним солнечным днём отправилась её проведать. На душе было тревожно: я не видела Киру больше месяца, и за этот срок в осаждённом городе чего только не могло произойти. Но, к счастью, ничего дурного не случилось.
Подходя к дому, я ещё издали увидела Кирюшку. Она сидела возле парадного и держала на руках Леночку.
— Гуляем! — весело сообщила мне Кира и добавила гордо: — Смотрите, Леночка уже сидит.
В самом деле, одетая в тёплую кофточку и капор, Леночка сидела у Киры на коленях.
— Вот видите! Совсем поправилась Леночка, ликовала Кира. — А вы говорили: «Не справишься, в ясли её отдай». Ведь говорили, верно?
Я молча обняла Киру.
Впереди оставалось всего несколько человек, но Серёжа так сильно озяб, что готов был всё бросить и уйти. В это время стоявший уже у самого крана молодой солдат вышел из очереди, подошёл к Серёже и сказал:
— Становись на моё место и бери воду. Живо!
Ледяная струя ударилась о дно Серёжиного бидона.
Через минуту Серёжа поставил бидон на санки и повёз по улице.
У своего парадного он остановился передохнуть. Сунул в рот окоченевшие пальцы и подул на них, стараясь хоть немного согреть.
Кто-то положил ему руку на плечо. Серёжа обернулся и увидел того же самого солдата. Солдат поставил своё ведро на тротуар и сказал:
Люблю зимы твоей жестокой
Недвижный воздух и мороз,
Бег санок вдоль Невы широкой,
Девичьи лица ярче роз…
— Кто это написал, знаешь? — спросил он Серёжу.
Тот молчал.
Ему было странно и даже обидно, что в такой страшный холод, когда от боли сводит руки и ноги, можно читать стихи да ещё спрашивать, кем они написаны.
— Это Пушкин сочинил. Про петербургскую зиму, — сказал солдат.
— Пушкину хорошо было сочинять, ведь тогда в Петербурге блокады не было, — непослушными от мороза губами сердито пробормотал Серёжа.
Из глаз его выкатились две колючие, едкие слезинки, поползли по щекам и замёрзли.
Солдат подхватил ведро и Серёжин бидон.
— Тебе на какой этаж? — спросил он и, не дожидаясь ответа, бегом пустился по лестнице.
Серёжа, громыхая санками, едва поспевал за ним.
В комнате солдат скинул свой бараний полушубок, усадил Серёжу на стул и, стащив с него валенки, стал растирать ему ноги.
Чем теплей становились ноги, тем веселей делался Серёжа и внимательней разглядывал своего гостя.
Это был ещё совсем молодой солдат с румяным лицом, серыми весёлыми глазами и светлыми, словно выгоревшими на солнце, бровями.
В полушубке он выглядел толстым и неуклюжим, а сейчас, в одной гимнастёрке, оказался худым и подвижным, как мальчишка.
— Горят ноги? — спросил он Серёжу.
— Горят.
— Мать на работе?..
— Ага…
— И сестрёнка моя — тоже. Надо нам к их приходу обед состряпать.
— А ваша сестра где живёт? — поинтересовался Серёжа.
— Да в этом же доме. Этажом выше. Может, ты с нею знаком? Её Клавой зовут.
— Тётя Клава? — обрадовался Серёжа. — Так она же вместе с моей мамой работает, в одном цеху… Значит, вы её брат?
— Родной и единственный, — ответил солдат и вышел из комнаты.
Вернулся он очень скоро с мешком и стал его развязывать, приговаривая:
— Вот, получил сухим пайком: суп — гороховое пюре — раз, копчёное сало — два, сахар и хлеб — три. Сейчас затоплю печурку, а ты поставь на конфорку кастрюлю с водой, а сюда — сковородку.
Печка-времянка скоро запела, затрещала. Сбрызнув веник, Серёжа тщательно подметал пол: ему хотелось, чтобы солдату было уютно и хорошо у них в гостях.
Солдат сидел на полу, подкидывал в печурку маленькие сосновые чурочки и, помешивая жарившееся на сковороде сало, говорил:
— Ты вот сказал, что Пушкину было хорошо, потому что блокады тогда не было. Да разве блокада навек? И страдать нам совсем недолго осталось. Со всех сторон нашей земли собрались вокруг Ленинграда солдаты, чтобы защищать его от фашистов. Разобьют скоро их, прогонят вон, и заживём мы, как и раньше жили: тепло, светло, радостно… Солдат помолчал немного, потом заговорил снова: — А Пушкин всю жизнь свою мучился: в изгнании был, в ссылке жил, друзей самых близких потерял и погиб молодым… На дуэли его царские холуи убили. А какие стихи писал! Как город этот любил Александр Сергеевич!
— Я тоже люблю Ленинград, — сказал Серёжа.
— Я знаю, — кивнул солдат. — Да разве можно его не любить? Иду я от Финляндского вокзала и думаю: ведь здесь Ленин выступал. А вот там, в Академии художеств, Тарас Шевченко учился. И по Невской набережной Пушкин сколько раз проходил…
— А вы ленинградец? — спросил Серёжа.
— Нет. Я издалека, из Сибири. Воюю под Ленинградом, а в Ленинграде в первый раз. Меня начальник по делу послал и сказал: «Выполнишь задание и до двадцати трёх ноль-ноль будешь свободен…» Закипела вода, сейчас горох кинем.
Солдат покрошил в кипяток две пачки горохового концентрата, бросил туда зарумянившееся сало.
Порезал аккуратными ломтиками хлеб и уложил его на сковороду.
— Обед готов. Тащи посудину, да побольше, — приказал он Серёже.
— Может, подождём маму и тётю Клаву? — нерешительно заикнулся Серёжа.
— Я их подожду, а ты с ними в другой раз пообедаешь. Э, нет, тарелка нам ни к чему…
Он раскрыл буфет, разыскал в нём глубокую миску и до самых краёв наполнил её жёлтым, густым, горячим, как огонь, супом.
— С хлебом рубай, — велел он Серёже и водрузил сковороду на стол. — Ешь, не скупись, теперь уже голодать больше не будете.
— Почему?
— А потому. Про Дорогу жизни слыхал?
— Мама что-то мне говорила. А вы её, эту дорогу, сами видели?
— Ну ещё бы?
— Большая она?
— Конца-краю не видно. Через всё Ладожское озеро тянется.
— А почему её называют Дорогой жизни?
— Потому что по ней везут ленинградцам жизнь. Хлеб и другие продукты везут по этой дороге машины, нагружённые до самого верха.
— Да, а кругом Ладожского озера фашисты. Они могут машины с самолётов разбомбить, из пушек расстрелять, — сказал Серёжа.
— Немцы рядом, и они не зевают, — согласился солдат. — Но Дорогу жизни охраняют самые лучшие наши пилоты. А против пушек немецких есть у нас русские пушки. И стрелять из них мы умеем.
— А если вдруг метель закрутит? Если будут заносы и машины вдруг забуксуют, и снегом их заметёт? — не унимался Серёжа.
— Вот дотошный, — усмехнулся солдат. — Одни забуксуют, другие помогут. Там теперь, знаешь, какая дружба! Все силы свои, все мысли обратили люди на то, чтоб помочь ленинградцам. А ты сомневаешься.
— Не сомневаюсь я, а просто хочу всё знать. Ребятам-то рассказать надо. А ведь правда, если бы Пушкин был жив, он бы о Дороге жизни и о людях наших стихи написал, а может, поэму? И назвал бы её «Ленинград».
— Конечно, написал бы, — согласился солдат. — И наши советские писатели тоже напишут. Не сейчас, может, но через год-другой непременно напишут и стихи, и поэмы, и толстые книги… Супу добавить? Наелся? Тогда, может, чаю налить?
— Нет уж, чай пить я маму и тётю Клаву дождусь, — твёрдо сказал Серёжа.
Но дождаться мамы и Клавдии ему не удалось. Разморённый горячим, сытным обедом, он крепко уснул, свернувшись калачиком под солдатской бараньей шубой. Ничего, что шуба эта пахла войной, фронтом, окопами и даже порохом: спалось под нею Серёже спокойно и сладко.
Не видел Серёжа, как выходил солдат встречать сестру и Серёжину маму, как угощал их обедом и поил чаем.
Не видел он, как обнимала Клавдия брата, смотрела на его первый боевой орден и шептала ему:
— Братишка, родной, береги себя, меньшенький мой!
И не слышал, как отвечал ей солдат насмешливо и добродушно:
— Не переживай, Клава. Как только он забомбит или застреляет, я сразу и притаюсь. Пусть, значит, другие ребята бьются за твой город и за тебя…
Говорил, а сам еле удерживался, чтобы не рассмеяться, — боялся разбудить Серёжу.
И всё-таки разбудил, когда наклонился с ним попрощаться и, не разобрав впотьмах, где Серёжины губы, чмокнул его в нос.
Серёжа проснулся, обхватил за шею своего нового друга и прижался щекой к его колючему стриженому затылку.
С тех пор, как ушёл воевать отец, никого не обнимал Серёжа с такой любовью, как этого молодого сибирского солдата, приехавшего за тысячи километров защищать от врагов город Ленина, город Пушкина и Шевченко и его, Серёжин, родной и любимый город.
До войны Наташина мама работала на игрушечной фабрике. Она раскрашивала красивых фарфоровых кукол, завивала их льняные и каштановые локоны и специальной краской расписывала розовые и голубые платьица так, что они получались как вышитые.
Но, когда началась война, фабрика перестала делать игрушки. Теперь в цехах, где раньше улыбались красавицы-куклы, где выдували и раскрашивали стеклянные шары и посыпали снежными блёстками белокурых снегурочек и бородатых Дедов Морозов, занимались совсем другим делом. Теперь здесь плели маскировочные сетки для военных машин и шили маскировочные халаты бойцам. Шили для них тёплое бельё, ватные брюки и телогрейки и вязали шерстяные носки и варежки. Теперь фабрика работала на оборону. Ольга Николаевна умела шить и стала работать на фабрике закройщицей.
Фабрика от их дома была далеко, но до войны это не имело значения, за десять — пятнадцать минут мама доезжала до самой фабричной проходной. Теперь же троллейбусы и трамваи не ходили, потому что в городе не было тока да и мостовые давно замело снегом, который никто не чистил, и маме приходилось ходить пешком.
Каждый день мама вставала ещё затемно, наливала из термоса полную кружку кипятка и выпивала его с маленьким кусочком хлеба, чтобы согреться перед дорогой. Если с вечера оставался суп, мама его не ела. Супа всегда оставалось очень мало, и мама берегла его для Наташи. Потом она укутывала покрепче Наташу, сама одевалась потеплее и, поцеловав дочку, выходила на улицу. На улице было ещё совсем темно, но мама так хорошо знала дорогу, что темноты не боялась. Да и людей на улице было уже много, ведь в это время все шли на работу. Люди шли по тротуару и по мостовой. У многих на груди, как большие медали, светились круглые синие бляшки. Их надевали для того, чтобы впотьмах не сталкиваться со встречными, не наскакивать друг на дружку.
Шла мама медленно: улицы были занесены снегом, а если ночью по городу гуляла метель, то приходилось брести прямо по сугробам.
Но когда по дороге не бывало воздушного налёта или артиллерийского обстрела и не надо было отсиживаться в бомбоубежище, мама приходила на работу вовремя.
По дороге мама думала о Наташе. Конечно, она уже большая и разумная девочка, летом ей пошёл двенадцатый год, и всё-таки оставлять её на целый день одну дома было страшновато. А вдруг она так крепко уснёт, что не услышит воздушной тревоги и не сойдёт в убежище… Или увлечётся книжкой и не заметит, как из железной печурки выпал красный, опасный уголёк. Не наденет валенки или тёплый платок и простудится в очереди за хлебом…
…Но вот наконец и фабрика. Мама вешает в проходной номерок и по коридору идёт в свой пошивочный цех. Здесь она здоровается с подругами, растирает застывшие на морозе руки и берётся за работу.
На большом столе лежит несколько рулонов материи, а на полу целая гора серой ваты. Из этой материи и ваты надо за день сшить стёганые телогрейки и брюки.
Очень тяжело после долгого пути работать стоя, за высоким столом. Но сегодня мама не узнаёт своего стола: то ли она выросла, то ли стол стал гораздо ниже. К ней подходит пожилая женщина, работница их цеха Романовна, и говорит:
— Ты, Ольга Николаевна, не удивляйся. Это я велела ножки у стола подпилить. Не могу глядеть, как ты стоя кроишь. Теперь садись, как все люди, на стул и крои сидя. Ну-ка, попробуй!
Мама садится. Конечно, так можно работать. И гораздо удобней! И гораздо лучше! Отдыхают натруженные тяжёлой дорогой, отёкшие ноги. Умница Романовна! Добрая, заботливая у неё душа.
В цеху работают одни женщины. Среди них есть пожилые, есть средних лет, есть и совсем молоденькие. Но все они как будто похожи: уж очень худые и серые у них лица. Одни строчат на машинках, другие шьют на руках: простёгивают вату, обмётывают петли, пришивают пуговицы. Всем тяжело работать, но все работают на совесть, потому что знают, как нужна защитникам Ленинграда тёплая одежда и как трудно привезти её сейчас с Большой земли.
Рядом с пошивочным цехом — вязальный. Машин там нет, и женщины вяжут носки и варежки на спицах. Вяжут весь день, и есть такие мастерицы, что могут связать по паре, а то и по две больших солдатских носков. Тепло в таких носках будет нашим воинам в окопах.
Романовна и завхоз в цеху, и истопница, и повар: она растапливает железную печку и ставит на неё большую кастрюлю с водой. Печка топится щепками, горит жарко, и в цеху скоро становится тепло. Когда вода закипает, Романовна кладёт в неё полную горсть соли, немного муки и несколько пачек дрожжей. Через пять минут суп готов — это их рабочий обед. Романовна разливает его по мискам.
Мама глотает немного пересоленный дрожжевой суп и думает о том, что вчера они с Наташей получили по карточкам крупу. Наверно, Наташа топит сейчас печку и варит себе кулеш. Сегодня она тоже будет сыта. И от этой приятной мысли и от горячего супа мама чувствует себя бодрее и крепче.
— А теперь компота попейте, — говорит Романовна и из большого бидона наливает в кружки зелёного горьковатого отвара.
— Очень полезный! На сосновых и еловых иголках настоянный, чистый витамин, — добавляет она.
За обедом женщины отдыхают и беседуют. Говорят больше о войне. О том, что разогнали же немцев под Москвой, побили и под Ростовом, разобьют и погонят под Ленинградом. Ещё потерпеть немного, и всё будет хорошо!
После обеда — опять за работу. Романовна моет посуду, подбрасывает в печку угля — и где она только берёт! — и, чтобы веселей работалось, что-нибудь рассказывает. Много она знает всяких историй, и рассказы у неё всегда занятные и часто смешные.
— Есть у нас в доме один мужчина, — рассказывает она сегодня. — Не мужчина, а прямо картина: здоровый и даже сейчас щекастый. На фронт не спешит, фрицев бить не торопится, а в убежище первый бежит. И с чемоданом… — Романовна показывает руками, какого размера у щекастого чемодан. — Прыг-скок! Прыг-скок! Только не под мосток, а под дубовую колонну. У нас в убежище четыре такие колонны поставлены. Управдом говорит — для сопротивления материалов, чтоб убежище, если бомба в дом попадёт, не завалило. Сидит этот мужчина под самой колонной на своём чемодане, глаза зажмурит и до самого отбоя не шелохнется.
Ну, а ребята в нашем доме глазастые, языкастые! Они его вмиг разгадали и прозвали Дядька Паникёр на Чемодане. И нарочно его стращают. Есть у меня внучек Лёнька, озорник. Так вот этот дорогой мой Лёнька прислушивается, прислушивается и заявляет: «Фашистский бомбовоз прямо над нашим домом кружит! Затыкайте, ребята, уши, сейчас как бабахнет!»
Бомбовоз-то, может, над Васильевским островом летает или над Выборгской стороной, а Паникёр Лёньке верит. Сидит на своём чемодане, и руки-ноги у него так и трясутся…
Женщины посмеиваются, а молодая швея Марина говорит:
— Совсем никудышний он человек. Не ленинградский у него характер.
…А вот у тёти Кати, шофёра фабричной грузовой машины, характер ленинградский. Тут хоть бомбы падайте, хоть снаряды рвитесь, а в половине пятого её машина всегда у фабричных ворот. И сама она ходит по цехам, командует:
— Грузите одежду, девушки! Надо засветло мне на фронт добраться.
И доберётся. Машину она водить умеет. И фронт, — он тут неподалёку, у Нарвской заставы.
На улице темнеет, и работа в швейном цеху кончается. При лампочке-мигалке много не нашьёшь. У вязальщиц дело другое. Вязать можно и в полутьме. Сиди себе да позвякивай спицами хоть до полуночи. Некоторые так и делают.
Многие женщины не уходят домой совсем. Те, у кого мужья на фронте, а дети увезены на Большую землю или ночуют в детском саду, тут и живут, на фабрике.
Но Ольге Николаевне надо домой. Дома у неё Наташа. Худенькая, бледная, терпеливая Наташа. Весь день она прожила без мамы, очень соскучилась и теперь уж, наверно, ждёт не дождётся и посматривает всё время на часы.
Ольга Николаевна кончает работу и выходит на улицу. Если ничего не случится, через полтора часа она будет дома.
Мороз к вечеру усиливается, и снег скрипит под валенками. На улице быстро темнеет, и опять навстречу Ольге Николаевне идут люди с синими светящимися медальонами на груди.
…Вот уже больше половины трудной дороги осталось позади. Ещё каких-нибудь тридцать — сорок минут, и она будет дома. Но на Литейном проспекте мама не выдерживает и заходит в книжный магазин. Покупателей в нём сегодня мало. Молодая девушка просматривает медицинские учебники, и мальчишка лет двенадцати, присев на корточки, ищет на нижней полке какую-то, видно, очень нужную ему книжку. Продавщица в меховой шапке сидит у свечи и читает. Она узнаёт Ольгу Николаевну, свою постоянную покупательницу, и говорит ей:
— Я приготовила вам «Белеет парус» Катаева и «Два капитана» Каверина и ещё одну очень хорошую книгу старого русского писателя Аксакова «Детские годы Багрова-внука». Ваша дочка будет довольна.
Мама улыбается.
— Ну ещё бы! Большое вам спасибо.
И бережно укладывает книжки в сумку.
Когда-то ведь мама тоже была девчонкой. Теперь ей кажется, что это было давным-давно, чуть не сто лет назад. И она тоже очень любила читать. Когда какая-нибудь страшно желанная книжка попадала ей в руки, она забывала обо всём на свете. И Наташа тоже очень обрадуется, оживится, повеселеет. И при мысли о Наташиной радости маме становится легче идти.
…Вот и их дом. Ольга Николаевна останавливается и, приподняв голову, оглядывает окна: нет ли где щели, не пробивается ли свет. Все окна чёрны и глухи, словно в доме никто и не живёт.
На скамейке у ворот, закутанная так, что еле видны глаза, в мужском тулупе, с противогазом на боку, сидит их дворничиха Прасковья Васильевна: она дежурит. Прасковья Васильевна узнаёт маму и говорит ей:
— Отдохните немножко, вам же подыматься на четвёртый этаж…
И мама садится с нею рядом. Она посидит только одну минутку, и зато по лестнице будет всходить гораздо быстрее.
Прасковья Васильевна наклоняется и в темноте разглядывает мамино лицо.
— Что вы так мучаетесь? — говорит она маме. — За пять вёрст на работу ходите. У вас же дочка, пожалели бы себя ради неё. Посидели бы дома.
— У вас двое детей, а вы же работаете, — отвечает ей мама.
— Я тут с ними рядом. А вы на другом краю города.
— Ничего. Весной, может, трамвай пойдёт, а до весны не так уж и далеко, — не сдаётся упрямая мама.
— До весны ещё долго нам мёрзнуть, а о дочке надо подумать, — вздыхает Прасковья Васильевна.
— Я думаю, — говорит мама. — Я всегда думаю о моей Наташе. И по дороге, и в цеху… Я о ней ни на минуту не забываю. Нигде… Никогда… Но для фронта работать надо…
— Надо, — соглашается Прасковья Васильевна. — С вашим-то характером можно ли не работать!
…И вот одну за другой преодолевает мама ступеньки своей широкой и когда-то такой нетрудной, удобной лестницы. Ничего. Самое тяжёлое уже позади. Сейчас мама постучит, и Наташа мигом откроет, как будто она стояла под дверью и всё время ждала этого стука. И весь вечер, и всю ночь они будут вместе, будут вдвоём.
А ночь зимой в Ленинграде длинная-предлинная, и, если не налетят фашисты, можно вполне выспаться, отдохнуть и набраться сил для нового трудового дня.
Всегда они жили дружно и вдруг поссорились. Поссорились без всякого серьёзного повода, из-за ерунды. Таня споткнулась в коридоре об Валькины санки и уронила охапку дров. Дрова рассыпались со стуком и грохотом. Валька проснулся и заревел. Из комнаты выскочила Зоя Петровна и закричала на Таню:
— С ума сошла! Ребёнок всю ночь не спал, а ты грохочешь, как ненормальная!
Таня сперва растерялась, а потом ответила резко:
— А зачем санки посреди коридора бросили? Я не кошка, впотьмах не вижу! — Собрала поленья и ушла в комнату, сильно хлопнув дверью.
С этого дня они перестали разговаривать.
Маме Таня ничего не сказала. У мамы в госпитале огорчений хватает, зачем посвящать её в мелкие домашние неприятности. Зоя Петровна тоже не стала жаловаться, она очень устала, и ей было не до того.
Зоя Петровна работала на заводе кассиром. До войны она выдавала рабочим только заработную плату, а теперь ещё хлебные и продуктовые карточки. Раньше ездила на завод трамваем, а теперь ей приходилось ходить пешком.
Рано утром Зоя Петровна отвозила своего четырёхлетнего сына Вальку в детский сад и шла на завод. Вечером, возвращаясь с завода, она забирала Вальку домой. Оба отца, и Танин, и Валькин, работали на том же заводе и жили там на казарменном положении, как и многие ленинградцы этой зимой. Ведь силы надо было беречь для работы и нельзя было их расходовать на дальнюю дорогу. Дома оставались три женщины и только один мужчина — большеглазый и белобрысый четырёхлетний Валька.
— Танюша, — говорила Тане мама, — мы с тобой уже большие, и нам легче, чем Зоечке. Ты ей помогай.
И Таня получала соседке хлеб, мыла посуду, развлекала Вальку и заботилась о нём, если он почему-либо оставался дома.
И вот, вместо доброго слова, на неё накричали ни за что ни про что. Правда, она тоже ответила очень грубо, но просить прощения и первая идти мириться всё равно не станет. Хлеб получать она им, так и быть, будет, а в комнату заходить и не подумает. Положит на стол в кухне, и ладно. Но думать так было гораздо легче, чем выдержать характер.
Через два дня Таня так сильно соскучилась по Вальке, что просто не находила себе места. Ведь этого мальчишку она знала почти с первого дня его рождения. Нянчила его, помогала купать и играла с ним. Когда Валентин Иванович, — так называет его отец, — отбывал с детским садом на дачу, Таня ездила его навещать.
Она сберегала деньги от завтраков и покупала Вальке леденцовых петушков на палочках и другие любимые им гостинцы.
Несколько дней Вальки не было дома. Стояли сильные морозы, и Зоя Петровна оставляла его ночевать в детском саду.
Но прошла неделя, и он появился снова.
Утром Таня слышала, как Зоя Петровна говорила маме, что у Вальки сильный насморк и она боится вести его по морозу.
— Я схожу на работу, отпрошусь дня на три и посижу с ним дома, — сказала она и вместе с Таниной мамой вышла из дому.
Таня сидела у себя в комнате и пыталась читать книжку, но не могла. Она думала о том, что рядом за стеной, в запертой на ключ комнате томится одинокий, простуженный Валька. А ведь он мог бы сейчас сидеть вместе с нею, и она показывала бы ему картинки или вырезала из бумаги разные фигурки. И ключи ведь у них одинаковые. Нет, ни за что не откроет Таня своим ключом комнату Зои Петровны и не войдёт туда! Ни за что!
Но поговорить с Валькой через запертую дверь она может. Таня вышла в коридор, подошла к двери и тихонько окликнула:
— Валька!
— Таня! — обрадовался он. — Таня, иди ко мне!
— А что ты делаешь? — спросила Таня.
— Скучаю, — хриплым от простуды голосом проговорил он. — Таня, почему ты к нам не приходишь?
— Мне некогда. Ты будь умником, возьми цветные карандаши и нарисуй котика или собачку.
— Я лучше бегемота нарисую и крокодила, — гудел за дверью Валька.
— Ладно. Ты рисуй, а я тебе вырежу два танка. Такие, как шли мимо нас на фронт. Помнишь?
— Помню. А как ты мне их дашь? Мама заперла дверь на ключ, чтобы я не бегал в холодную кухню.
— А я их под дверь подсуну, — пообещала Таня и отправилась в свою комнату. Но не успела она взять тетрадку для рисования и сесть за стол, как за окном послышался знакомый свистящий звук. И репродуктор тотчас же объявил: «Артиллерийский обстрел района!»
Один снаряд пронёсся над крышей соседнего дома, взвихрил снег и разорвался, видно, неподалёку, потому что грохот был очень сильный. Таня надела пальто. Немедленно в убежище! А Валька? Разве может она его оставить?!
Сейчас не время думать, чьим ключом она отопрёт их комнату…
Валька стоял у порога: наверное, ждал танки. У него были красные глаза и из носа текли ручейки. Но вытирать их сейчас не было времени. Таня нахлобучила на него шапку, надела шубку, закутала ему ножки одеялом, взяла его на руки и побежала.
Снаряды с отвратительным воем проносились один за другим над их домом и разрывались где-то совсем близко. Но Таня и Валька были уже в убежище, куда ни один снаряд не мог попасть, — так глубоко оно находилось и такие крепкие были у него стены. А главное, рядом были друзья, а с друзьями всегда не так страшно, как одним в пустой квартире.
Валька, счастливый, что снова сидит вместе с Таней, кротко терпел, пока она вытирала ему нос, застёгивала тугие крючки у шубки и надевала варежки на маленькие озябшие ручонки.
Артиллерийский обстрел продолжался минут двадцать. Когда на улице стало совсем тихо, в убежище заглянула комендант Полина Ивановна и сказала, что можно идти домой.
Уже стемнело. Таня не спеша поднялась с Валькой по лестнице и довела его до их комнаты. Но услышала стук парадной двери и убежала. Встречаться з Зоей Петровной она не хотела, но из коридора слышала всё, что у них делается.
Зоя Петровна опрометью пробежала по коридору, вбежала в свою комнату и, увидев Вальку, громко разрыдалась. Валька подошёл к ней и, ухватив за пальто, забормотал:
— Мам… Мы с Таней в убежище были. Я видел Любочку… Ты слышишь?
Зоя Петровна молча, тяжело вздрагивая от плача, ощупывала его голову, плечи, руки… Потом, убедившись, что Валька цел, вышла из комнаты. В коридоре было темно, но Зоя Петровна нашла Таню, обняла её и крепко прижала Танину голову к своей груди.
— Танюшка, родная моя… — говорила она, всхлипывая и не вытирая бегущих из глаз слёз.
— Тётя Зоя, не надо… выпеите лучше воды, — убеждала её Таня.
И принесла стакан холодной воды.
Зоя Петровна маленькими глотками пила воду и плакала уже тише.
Таня помогла ей размотать платок и снять пальто. Они вошли в комнату. Валька возился на коврике со своими игрушками.
Зоя Петровна подвела Таню к окну. В стекле зияла большая дыра, вокруг неё расходились лучами трещины.
— Я ведь эту дыру ещё на улице увидала, — сказала Зоя Петровна снова дрогнувшим голосом. — Вспомнила, что заперла Вальку на ключ и подумала… — Она нагнулась и подняла с пола довольно тяжёлый металлический осколок.
Таня сказала:
— Не надо, не надо больше об этом! Мало ли что было… Осколок этот я сейчас выброшу. И давайте поскорее заклеим окно, из него очень дует, а у Вальки и так насморк.
Накануне Нового года приехал с фронта боец и привёз Вовке от папы в подарок два больших куска сахару.
Один кусок мама расколола на мелкие кусочки, чтобы пить чай, а другой велела Вовке отнести Гале. Она сказала:
— Бедная Галочка прямо в ниточку вытянулась. Только глаза на лице у неё остались, так похудела. Пусть хоть чаю сладкого попьёт.
Галя сперва обрадовалась, а потом застеснялась:
— Не возьму! У самих ничего нет, а сахар раздариваете. Подумаешь, богачи! — сказала она.
— Нет, возьмёшь! — сердито прикрикнул на неё Вовка. — У нас ещё один есть. А станешь ломаться, я его в печку брошу!
— В печку сахар бросать! — возмутилась Галя.
Взяла в руки белый, чуть голубоватый кусок рафинаду, полюбовалась им, погладила его и положила на стол.
— Ладно. Вечером, когда мама вернётся, устроим с нею пир, — сказала она Вовке. Тот успокоился и вскоре ушёл.
А Галя принялась за уборку. Ведь завтра наступит Новый год, и надо привести в порядок комнату, чтобы в ней чувствовался праздник. Кончила убирать, взяла карточки и отправилась в булочную за хлебом.
На лестнице сидела и отдыхала Таня.
— Я в аптеку ходила, — сказала она. — У Вальки жар, насморк… Достала ему сушёной малины, да не знаю, будет ли он пить. Он ведь любит, чтоб сладко, а посластить нечем.
Таня отдохнула и стала подыматься выше. А Галя зашла в булочную, взяла хлеб, посмотрела, как на улице падает снег, и пошла домой.
По дороге она думала о Вальке. Какой он голодный и больной. До войны ребята звали его Товарищ Клюквин, такой он был кругленький и румяный. А теперь мордочка у него с кулачок, а шейка такая худенькая, что посмотришь — и хочется плакать. А тут ещё и простуда на него навалилась. Непременно надо напоить его малиновым чаем.
Дома Галя нашла сахарные щипцы и отколола от своего куска четвертушку. «Нам с мамой хватит и даже ещё останется», — подумала она. И пошла к Вальке.
Там уже топилась печка и грелся чайник. Вместе с Таней они заварили целый пакетик сушёной малины, положили сахар, и Валька с удовольствием выпил полную кружку малинового чаю. Потом они потеплей его укрыли, и он уснул.
Дома Галя застала Серёжу Лаврикова. На столе стояла маленькая, пушистая зелёная ёлочка.
— Это мне один боец подарил, — объяснил Серёжа. — Он ехал на машине, остановился и говорит: «Эй, дружок, получай ёлку, и желаю тебе счастья на Новый год!» Я ёлку взял, тоже поздравил его и пожелал поскорей разбить фашистов.
— Будешь её убирать? — спросила Галя.
— Ага. Для Катюши и Славика. Они же у нас самые маленькие. У тебя ёлочные игрушки есть?
— Найдутся! — ответила Галя.
Они сняли со шкафа большую коробку, открыли её и залюбовались: в белой вате лежали жёлтые, красные и голубые стеклянные шары, а рядом хлопушки, золотой и серебряный «дождик». Нашлось даже несколько бенгальских огней и в подсвечниках разноцветные свечи.
— Красота! — радовался Серёжа. — Мы им такую ёлку устроим, что они запляшут. Кира Леночку принесёт. Жаль только, что ничего сладкого нету.
— Вот чего захотел! — усмехнулась Галя. И вдруг обрадовалась. — Будут конфеты! Будут! Я сейчас сделаю.
Она снова взяла Вовкин сахар и отщипнула от него три кусочка, стараясь, чтобы они были одинаковые, завернула каждый кусочек в серебряную бумагу и перевязала разноцветными нитками.
— Замечательные конфеты! Прямо как настоящие! — восхищался Серёжка.
Он забрал ёлку и пошёл её убирать, а Галя достала из потайного уголка свою работу. Это был подарок маме к Новому году. На кусочке парусины она вышила кота. Пушистого, огненно-рыжего, прямо золотого, с длинными усами и с такими зелёными глазами, как лампочки у светофора. Галя прикрепила кота кнопками к стене, и в комнате сразу стало нарядно.
Мама пришла с работы такая озябшая и усталая, что даже сама не могла раздеться. Галя развязала на ней платок, сняла с неё шубу, стащила валенки и обула её в тёплые комнатные туфли. Мама отдохнула, увидела на стене Галиного кота и сказала:
— Какой красавец! Совсем как живой! Я буду его звать Василий Иваныч. — Потом она лукаво усмехнулась и попросила Галю, чтобы та поискала в шкафу на верхней полке её косынку.
Галя открыла шкаф и воскликнула:
— Ой? Да тут что-то интересное! — И достала коробку с акварельными красками и книжку в красивом переплёте. На обложке было написано: «Приключения Тома Сойера».
— Мамочка, — сказала Галя, — как ты всегда догадываешься, чего мне больше всего хочется?
— Теперь и у нас настоящий праздник, — сказала мама. — Поедим супу, выпьем чаю.
— Сладкого! Вовка нам сахару к чаю принёс, — вспомнила Галя.
Они сели ужинать. И тут постучался Иван Кириллович.
— С праздником вас! — сказал он. — С наступающим Новым годом!
— И мы вас тоже поздравляем! Садитесь с нами ужинать, — пригласила его мама.
Иван Кириллыч сел, но от ужина отказался.
— Я к вам с просьбой, — сказал он. — Нет ли у вас лекарства от кашля? Наша Любочка так кашляет, что даже не может уснуть.
Лекарство нашлось, и очень хорошее. Мама достала из шкафчика маленький пузырёк и объяснила Ивану Кириллычу, что надо капнуть две капли на кусочек сахару и дать Любочке. Через пять минут кашель пройдёт.
— А в воду можно? — спросил Иван Кириллыч. — Сахару-то у нас сейчас нету.
Галя посмотрела на маму.
— У нас есть сахар, — сказала мама. — Берите, пожалуйста, не стесняйтесь. Кусочек порядочный, хватит Любочке на два раза.
Иван Кириллыч взял сахар, пузырёк с каплями, поблагодарил и ушёл, а мама с Галей продолжали ужинать.
Ничего, что чай был несладкий. Всё равно это был очень хороший вечер. Настоящий новогодний. Электричество горело, ни разу не потухая, и все время говорило радио. Солдаты и офицеры с фронта, рабочие и колхозники с Большой земли поздравляли маму и Галю и всех ленинградцев с Новым годом, желали им здоровья и счастья и обещали всё возможное сделать, чтобы разорвать кольцо блокады. До двенадцати часов играла по радио весёлая музыка и пели песни.
В двенадцать часов, когда наступил Новый год, мама с Галей убрали со стола и легли спать. Всласть наглядевшись на красивую ёлочку, спали Славик, Катюша и Леночка. Любочке помогло лекарство, она перестала кашлять и тоже уснула. И бывший Товарищ Клюквин, милый худенький Валька, тоже крепко спал, подсунув под щёку кулачок. От чая с малиной жар у Вальки прошёл, и снились ему хорошие сны.
Кончилась в Ленинграде первая блокадная зима.
Весной Серёже Лаврикову исполнилось девять лет, и старшие ребята сказали, что пора принять его в пионеры. Стали думать, где и когда устроить сбор, и послали Володю поговорить с Клавой.
Клава была уже совсем взрослая. Перед войной окончила школу, работала теперь на военном заводе и была комсомольским секретарём. Она всегда находила время поговорить с пионерами и, если надо, чем-нибудь им помочь.
Ребята любили Клаву и гордились ею. Она была добрая, умная и красивая. Правда, зимой она так похудела, что казалось, — дунет ветер покрепче и унесёт её, такую тоненькую и лёгкую, как пёрышко. Но ветер дул, выл, ревел, а Клава жила, работала, и никто не слыхал, чтобы она жаловалась, никто не видел слёз на её глазах.
— Серёжу я хорошо знаю, — сказала она Вовке. — Мы с ним вместе тушили зажигательные бомбы. И Полина Ивановна, комендант нашего дома, мне о нём рассказывала. У Полины Ивановны, знаешь, какая работа! Каждый дом в Ленинграде сейчас — крепость, а быть комендантом крепости не так просто. Надо в убежище во время воздушных налётов всех увести и за окнами следить, чтобы свет где-нибудь не пробился, и дрова доставать, чтобы люди не замёрзли… А у неё двое малышей, за ними присмотр нужен. И спасает её Серёжа Лавриков. Он и посидит с детьми, когда мать уходит на дежурство, и спать их уложит, и даже суп научился варить. Вот какой наш Серёжка! Принимайте его обязательно!
— Мы и сами хотим, — сказал Вовка, — но не знаем, где устроить сбор. Галю, Татьяну и меня ещё до войны принимали. Накануне Октябрьских праздников, на торжественной линейке. Тогда ещё в первый раз снег пошёл.
— А мы торжественное обещание у Смольного давали, — вспомнила Клава. — Перед Первым мая. Ох и день был чудесный! Прямо золотой. Перед тем мы съездили в лес, набрали там подснежников, вербы цветущей и положили у памятника Владимиру Ильичу. Почти десять лет с того дня прошло, а помнится, будто вчера всё было… А Серёжу мы в бомбоубежище будем принимать, всё равно нигде в другом месте нам не разрешат собраться. Ивана Кириллыча пригласим, — он старый большевик, участник революции, пусть повяжет Серёже галстук.
— Хорошо, — сказал Вовка. — Только мало нас очень осталось. В школе вся дружина на линейку выстраивалась, а сейчас только одно звено соберётся.
— Ничего не поделаешь, — сказала Клава, — Дружину теперь не соберёшь. Одни в эвакуации, другие…
Она замолчала, и Вовка не стал её спрашивать, где другие. Он знал: другие так далеко, что никогда уже не вернутся… Нет их на свете… Страшно думать, как много людей погибло зимой от холода, голода, от налетов и обстрелов.
— Ладно! Грустить и плакать будем потом. Сейчас надо жить и, значит, бороться. Соберём ваше звено в следующее воскресенье.
И вот оно наступило.
— Все мы должны жить и бороться, — сказал Иван Кириллыч и подошёл к Серёже, держа в руках красный галстук.
Серёжа стоял в белой рубашечке, в синих, отутюженных мамой, брючках, очень худенький, очень бледный и очень счастливый. Конечно, он был немного смущён: так много людей, и все говорили о нём такие хорошие слова. Неужели он и правда их заслужил? Первой попросили выступить его маму. Она сказала:
— Серёжин отец на фронте с самого начала войны. Но мне легче, чем многим, потому что со мной Серёжа — мой сын и мой друг. Я рекомендую его в пионеры и знаю, что он будет настоящим ленинцем.
Потом говорила комендант Полина Ивановна о том, как терпеливы и мужественны были пионеры их дома минувшей блокадной зимой. Она не успела кончить: страшный грохот потряс бомбоубежище. Дрогнул пол, и качнулись стены. Висящий над дверью репродуктор сообщил: «Артиллерийский обстрел района!» Прогремело ещё два раза, и снова наступила тишина.
Тогда сказала Галя:
— Я тоже хочу что-то рассказать. Однажды зимой мы с Серёжей стояли на улице в очереди за хлебом. Ну и мороз был! Прямо губы сводило. Мы варежками тёрли себе носы, чтобы не обморозить, и мечтали: как получим хлеб, дома напьёмся горячего чаю.
К стр. 156
Но когда мы вошли в магазин, продавщица сказала, что хлеб кончился, и сегодня больше не привезут. Некоторые заплакали. И мне тоже хотелось зареветь. Словно что-то душило меня, слёзы вот-вот побегут. И тут меня тронул за руку Серёжа: «Пойдём!» Такой маленький, а глаза у него были сухие, и плакать он вовсе не собирался. И мне расхотелось тоже. Комок в горле растаял, и я сказала Серёже: «Пойдём скорее! У нас дома есть большой сухарь. Мы его расколем и с ним будем Пить чай». И мы ушли.
Кажется, ничего особенного Галя не рассказала, но когда она кончила, все ей захлопали.
— К борьбе за дело Ленина, за свободу и честь нашей Родины будь готов, пионер Сергей Лавриков! — сказал Иван Кириллыч и повязал Серёже красный галстук.
— Всегда готов! — ответил Серёжа.
Все поздравляли его. В осаждённом Ленинграде в этот день одним пионером стало больше.
Кто-то постучал, и Галя отворила дверь. На площадке стоял их старый знакомый, почтальон, и протягивал письмо.
— От папы! — воскликнула Галя и сжала в руке маленький бумажный треугольничек. Да, это было письмо с фронта, письмо от папы.
Больше двух месяцев не получали они от него ни строчки; волновались, не спали по ночам и плакали тайком друг от друга. А сейчас Галя держала в руках самое настоящее, самое драгоценное на свете — папино письмо — и смеялась от радости.
Через минуту она уже знала, что папа их жив и здоров и послал им в этом месяце четыре письма. Что от них он давно не имеет вестей и день и ночь думает о том, как живут они в осаждённом Ленинграде.
Галя аккуратно разгладила письмо и прочитала ещё раз. Потом она сложила его, спрятала на груди и посмотрела на часы. До маминого прихода с работы оставалось ещё очень много времени. Неужели всё это время мама не будет знать, что от папы пришло письмо?
— Пойду к маме на работу, — решила Галя.
Мамина фабрика была далеко, трамваи не ходили, и Галя знала, что ей придётся долго идти заснеженными улицами. Но сейчас это её не пугало. Она представляла себе, как обрадуется мама, увидев письмо, и ей становилось так весело, что хотелось петь и смеяться.
Во дворе она увидела Вовку. Верный друг вызвался её проводить. Они вышли из своего дома и направились к Невскому проспекту. Долго шли молча, с тоской и обидой смотрели вокруг.
Как сильно изменился их город за эту длинную и страшную блокадную зиму! Разбитые и обгорелые дома, выбитые стёкла, чёрные отверстия от попавших снарядов, воронки на мостовых.
Вот большое красивое здание. До войны в нём была школа, а совсем давно, ещё до революции, женский институт. Сейчас здесь разместился госпиталь. Сюда привозили с фронта раненых и контуженых бойцов… И на этот дом, где лежали больные, беспомощные люди, фашисты тоже сбросили бомбу.
На главной улице Ленинграда, на Невском проспекте, все витрины забиты досками, и в магазинах темно, как ночью на улицах. На Аничковом мосту, что лежит через речку Фонтанку у самого Дворца пионеров, не видно знаменитых коней и их укротителей. Этих громадных коней ленинградцы зарыли глубоко в землю, чтобы в них не попала фашистская бомба или снаряд.
И теперь Аничков мост выглядит пустым и скучным, словно кто-то его обокрал.
Но до реки Фонтанки Галя и Вовка не дошли. Они свернули раньше и вышли на Владимирский проспект. Не успели они пройти по нему и двух кварталов, как завыла сирена… Значит, летят фашистские самолёты. Вовка сказал:
— Может, не будем прятаться?
Галя вздохнула:
— Мне тоже не хочется. Да ведь я маме слово дала…
И они вошли в ворота большого дома. На стене была нарисована стрелка и под ней надпись: «В убежище!» В этом убежище они просидели около часа, и Галя успела два раза прочесть папино письмо.
Сначала тихонько про себя, а потом вслух для Вовки. Вовка слушал, нахмурив брови, а потом сказал:
— Очень тихо они воюют. Если бы я был на фронте, я бы воевал не так. Я бы день и ночь бил фашистов. Я бы ни одной минуты покоя им не дал.
— А ты думаешь, наши солдаты им покой дают? Ого! — сказала Галя. — Пошли. Отбой.
Они опять шли по улице и опять не могли оторвать глаз от покалеченных и разбитых домов. Вот на этом углу совсем ещё недавно стоял небольшой двухэтажный дом. Фугасная бомба попала в соседнее высокое здание, а маленький домик снесло воздушной волной, и он превратился в груду кирпичей, железа и деревянных обломков.
— Смотри, — говорит Галя Вовке, — ведь разбиты самые обыкновенные мирные дома. И возле нас так же: в госпиталь попал, в детскую консультацию и в овощную лавку… Если бы ты знал, как я их ненавижу!
— Знаю. А они опять палят. Слышишь?
Галя и Вовка бегом бросились в ближайшее парадное. Там тоже было написано, что «убежище во дворе направо», но в убежище они не пошли. Вовка успокоил Галю, сказал, что в это парадное снаряд залететь не может. Не с той стороны обстрел.
— И все-таки страшно, — вздохнув, сказала Галя… — Никак не пойму тех людей, которые ничего не боятся. А я и бомбёжки, и обстрела — всего боюсь.
— Так, может, вернёшься домой? А я один схожу.
— Что ты! Я буду прятаться, а ты пойдёшь один? — возмутилась Галя. — Я потерплю. Мне страшно, но не особенно. А главное, я хочу увидеть, как обрадуется мама.
Стрельба наконец прекратилась. Вовка выглянул за дверь и сказал:
— Пошли, пока тихо.
Вскоре они подошли к перекрёстку, не похожему на другие перекрёстки, потому что здесь было не четыре угла, а пять. Пять улиц лучами сходились к одной точке, и трамвайная остановка называлась тут «Пять углов».
— У тебя ноги не мокрые? — заботливо спросил Вовка.
— Нет. Только болят немного. А как ты думаешь, такой блокады, как ленинградская, никогда раньше не было?
— Конечно, не было. В старину тоже бывали города в осаде, но ведь с самолётов тогда не бомбили, самолётов тогда ещё не было, из тяжёлых орудий тогда не стреляли.
А потом о блокаде они уже больше не вспоминали, а всю остальную дорогу говорили об интересных книжках. Галя любила читать книжки про школу, а Вовке больше нравились приключенческие повести и о путешествиях.
Так потихоньку и добрались они до маминой фабрики. На часах возле проходной было без десяти минут пять. Значит, мама уже кончает работать, и разыскивать её в конторе или в цеху нет никакого смысла. Галя и Вовка решили подождать её на проходной. Скоро мама вышла. Увидев ребят, она остановилась и прикрыла рукой глаза: верно, подумала, что случилось что-то плохое. Галя подошла, обняла маму и вложила ей в руки письмо.
— От папы! — сказала она. — Он жив и здоров!
Мама торопливо развернула письмо и стала читать, с трудом разбирая слова, потому что на глаза её всё время набегали слёзы. Но это было от радости, и Галя не мешала ей плакать.
У ворот стояла машина, гружённая солдатскими фуфайками, которые шили на этой фабрике. Шофёр Катерина Васильевна приоткрыла дверцу и крикнула маме:
— Нам по дороге, садитесь, я вас подвезу!
Галя и Вовка страшно обрадовались. Катерина Васильевна помогла им забраться в кузов и устроиться на ватниках. А мама села в кабину.
Ехать было очень хорошо. Просто даже отлично. Где-то далеко, должно быть за островами, садилось прохладное мартовское солнце. Вовка рассказывал Гале о новой, недавно прочитанной книжке. А мама в кабине, наверное, в десятый раз перечитывала папино письмо.
У нас кончились все дрова и щепки, и я попросила Вовку прийти и помочь что-нибудь распилить. Он пришёл перед вечером и спросил:
— Что будем нынче обрабатывать?
И тут оказалось, что обрабатывать-то нам нечего. Посудный шкафчик и табуретку мы сожгли на днях, и оставался только книжный шкаф и обеденный стол. Но шкаф был наполовину стеклянный, да и книжки куда девать? А на столе мама кроила солдатские ватные фуфайки, когда ей привозили работу на дом.
Сжечь стол было просто невозможно. И я предложила Вовке:
— Давай сходим в наш сад и распилим одну скамейку.
Вовка сказал:
— Скамейки-то все в снегу, как же мы будем пилить?
— Раскидаем снег и распилим. А больше всё равно ничего нет.
И мы пошли. По дороге зашли в дворницкую и взяли две лопаты полегче.
Сад назывался нашим, потому что он находился совсем рядом с нашим домом. Он не был такой красивый, как Таврический или Прудки, но в нём тоже росли деревья. Цвели летом цветы и стояли зелёные деревянные скамейки. На скамейках сидели мамы и бабушки, рядом стояли коляски, по дорожкам топали малыши, шлёпались, иногда ревели, а чаще смеялись и щебетали, как птицы. А мы, ребята постарше, играли здесь в классы, прыгали через верёвочку, а зимой катались на санках и бегали на лыжах.
Сейчас уже был март месяц, и снег лежал не пушистый и мягкий, как в декабре или в январе, а осевший, плотный. На деревьях в тот вечер висел серебряный иней, в небе светила луна, и было так тихо, как будто ни войны, ни блокады не было.
Мы вошли в сад и зашагали прямо по снегу. Но если бы даже снег не был такой твёрдый, так мы всё равно не провалились бы и не завязли: уж очень мы были тогда худые и лёгкие. Мне кажется, что такими худыми ещё никогда не бывали дети, ни в какую войну. Мы были тогда как пух!
Я показала Вовке, где стоит скамейка: там снег был повыше и росло дерево, чтобы летом она была в тени. Мы стали сбрасывать снег, и скамейка вскоре очистилась. Тогда я сказала:
— Ты погляди, какая у неё толстая и длинная доска! Её надо распилить на десять частей, иначе не влезет в печку. Бери пилу, и начнём.
Но Вовка пилы не взял и стоял молча, засунув руки в карманы.
— Ну давай! — торопила я. — А то объявят воздушную тревогу, и потащимся мы в убежище с лопатами и без дров.
И вдруг Вовка, всегда спокойный и вежливый, топнул ногой и закричал:
— «Давай-давай!» Что «давай»?!! Привыкла командовать! А скамейку тебе не жалко?
Я удивилась и спросила нарочно тихим голосом:
— А чего мне её жалеть? Живая она, что ли? Если бы это было дерево или куст…
Вовка не дал мне договорить и опять закричал таким же злым голосом:
— Не хватало ещё деревья рубить! Негодяи фашисты дома в Ленинграде уничтожают, а мы будем скамейки пилить. Помогать им будем!
Я никогда не видела Вовку таким злым и даже испугалась. Я сказала:
— Не хочешь пилить скамейку — и не надо. Может, другое придумаем. Может, у вас есть немножко дров?
— Ничего у нас нету, — ответил Вовка. — Мы на днях тумбочку сожгли и мой ещё детский стульчик. Пойдём на улицу Маяковского, там у разбитого дома чего-нибудь найдём.
Я вздохнула. Идти надо было два квартала, а у меня опухли и очень болели ноги. Но ничего другого придумать мы не могли и отправились туда.
На улице Маяковского ещё в начале зимы упала фугасная бомба. Она расколола шестиэтажный дом и воздушной волной повалила флигель и все другие постройки, которые стояли во дворе. Топлива тут валялось уйма, но выкопать его из-под снега было для нас почти невозможно.
И всё-таки мы взялись за работу. Потные, страшно измученные, но счастливые, приволокли мы домой по две доски.
Поздно вечером мы с Вовкой и моей мамой (Вовкина мама дежурила в госпитале) сидели у печки и ели овсяный суп, заправленный вкусным белым жиром. В магазине говорили, что это масло, только получается оно не из коровьего молока, а из того, которое находится в кокосовых орехах.
Воздушного налёта в ту ночь не было, и мы спокойно разговаривали и, конечно, мечтали о том, как будем жить, когда кончатся блокада и война, как будем хорошо учиться, любить пионерский лагерь, и костёр на лугу, и прохладную речку…
Теперь мы стали довольно часто ходить на улицу Маяковского и откапывать дрова. Сперва было очень трудно, но вскоре снег начал таять, с каждым днём его становилось меньше и вытаскивать доски легче.
Прошёл ещё месяц, и наступила настоящая весна. Как только земля просохла, мы убрали в нашем саду: сгребли и сожгли прошлогодние листья, подмели дорожки, подмазали стволы деревьев.
И вот однажды, — это было через несколько дней после Первого мая, — на дверях нашего дома появилось объявление. В нём было написано, что все жильцы приглашаются сегодня в наш сад: там будут выделять участки для огорода и раздадут семена.
Объявление писал Вовка, а мы с Кирюшкой и Таней и с нашим комендантом Полиной Ивановной делили семена и рассыпали по бумажным пакетикам. Семена были разные: и лук-чернушка, и салат, и морковь, и брюква, и даже огурцы и кабачки. Эти семена доставили в Ленинград самолётом с Большой земли.
Вечером все собрались в саду, и тут вдруг разгорелся спор: сажать или не сажать в этом году цветы? Одни говорили — и таких было большинство: ни в коем случае! Каждый клочок земли — под овощи! Кончится война, тогда весь Ленинград засадим цветами и налюбуемся, и нанюхаемся всласть! А сейчас морковь и брюква важнее!
А другие — такие всё-таки были — говорили, что без цветов тоже плохо, что цветы — это большая радость, и зачем нам себя этой радости лишать.
Решили голосовать: кто за цветы — кто против. И когда подсчитали, то оказалось, что все подняли руки за цветы, даже те, кто говорил против. Вот как иногда получается!
В тот же вечер вдоль дорожек вскопали полоски земли и посадили петунью, настурцию, табак и душистый горошек: семена нашлись у нескольких женщин.
Мы с Вовкой попросили Полину Ивановну, и она дала нам участки рядом. Мы поработали и сели отдохнуть на скамейку.
Это была та самая скамейка, которую я хотела зимой распилить.
— Помнишь? — спросила я Вовку.
— Что помню? Как мы хотели её распилить? — сказал он и похлопал по скамейке рукой. — Стоит! И мы на ней сидим, отдыхаем. И дерево над ней растёт и распускается.
Да, дерево уже начало распускаться. Листьев на нём ещё не было, но почки уже набухли и полопались… Совсем не таким было оно в тот вечер, когда мы с Вовкой добывали дрова.
И мы тоже были сейчас другие. Как и прежде, худые, но совсем не такие бледные. Ведь мы теперь каждый день работали в нашем саду, дышали здесь свежим воздухом и отдыхали на зелёной скамейке.
В начале первой блокадной весны в Ленинграде в один из дворов на улице Некрасова упала бомба замедленного действия, и пришлось поспешно эвакуировать всех жильцов.
Но рассказ будет не о бомбе, не о том, как её выкапывали и обезвреживали, — этого я не видела, — рассказ будет о другом.
Полине Ивановне, коменданту большого дома по улице Восстания, тоже прислали двух детей из заряженного бомбой двора. Девочку и мальчика, Люду и Васеньку. Девочка выглядела тринадцатилетней, но в разговоре выяснилось, что ей скоро шестнадцать, а мальчику было семь.
Очень худенькие и бледные, оба белокурые и большеглазые, они напомнили вдруг Полине Ивановне героев её любимой детской сказки про сестрицу Алёнушку и братца Иванушку, и она почувствовала к ним какую-то особенную симпатию.
Дети стояли перед ней, вытянувшись, как два солдатика, и кротко ждали своей участи. В руках у мальчика был ящик с его игрушками, девочке оттягивали руки две большие сумки с домашними вещами.
— Где же мне вас устроить, чтобы было вам потеплее? — сказала Полина Ивановна и задумалась.
Поселить детей в какую-нибудь пустую, за зиму выстудившуюся и обледеневшую комнату было невозможно. Там и до лета квартира не обогреется, даже если поставить железную печурку. Да и где взять дрова?
Пораздумав, Полина Ивановна решила устроить детей в комнату, смежную с конторой, где раньше была бухгалтерия, а теперь стоял старый диван, стол и стулья. В конторе топилась печка, её тепла хватало на обе комнаты.
Девочка сразу согласилась и стала устраиваться на новоселье.
Полина Ивановна своим зорким взглядом не могла не заметить, в каком порядке были детские вещи: бельё постирано и даже поглажено, две кастрюльки — сияют. Мальчишка был беленький, будто только что умытый, а в то время и взрослые не могли похвалиться чистотой. Полина Ивановна сказала об этом Люде.
— Так у нас в доме уже второй месяц идёт вода, грех не помыться и не постирать, — объяснила ей Люда. — А дрова папа нам ещё той весной купил и привёз. Мы и соседям давали.
— И никто в нашей квартире зимой не умер, потому что было тепло, — сказал Васенька.
Потом Люда рассказала Полине Ивановне, что всю эту зиму они с братом прожили вдвоём. Отец их воюет на Карельском перешейке, а мать ездит проводником по железной дороге между Москвой и Горьким.
— Раньше она ездила «Стрелой» между Москвой и Ленинградом, но немцы перерезали путь, и мама не смогла к нам вернуться. Она нам пишет и всё спрашивает: часто ли плачет её дорогой сынок, её белый голубок — Васенька? И сильна ли растерялась Люда, оставшись одна в такое тяжёлое время?
…Нет, Люда не растерялась. Было голодно, было холодно, было страшно, но Люда не пала духом. Не маленькая.
Васенька, правда, вначале поплакивал: ни папы с ними, ни мамы. По ночам падают бомбы, спать нельзя, и надо сидеть в убежище. Есть всегда хочется, а хлеба дают маленький кусочек. Хныкали и другие ребята, но не все. Некоторые даже смеялись и играли в убежище в лото и в «тише едешь — дальше будешь». А один мальчишка, тот, у которого дома съели его футбольный мяч, говорил, что если фашисты узнают, что ленинградские дети плачут, так они очень обрадуются. Плакать нельзя. И Васенька, не желая радовать фашистов, сдерживал слёзы. А Люда, если когда-нибудь и всплакнула, так никто этого не видел. А вообще — вряд ли. Некогда ей было заниматься глупостями.
В школе разместился госпиталь, и она стала работать в нём санитаркой. Врачи заметили, какая она аккуратная и как ласково разговаривает с ранеными, и посоветовали ей поступить на курсы медицинских сестёр. И она стала учиться.
Конечно, жилось им трудно. В начале зимы ещё были маленькие запасы, мать, уезжая в рейс, всегда оставляла дома продукты. Ведь Люде надо было тогда и в школу, и уроки учить, и покормить Васю с папой. Когда же ей было бегать за крупой или за макаронами!
Всё, что у неё было, Люда собрала, подсчитала и поделила на каждый день. Каши она теперь уже не варила, только — суп. Картошки тоже не жарила, хоть Васенька и очень просил, а клала по две штучки в похлёбку. Зато и соседской девочке выделяла она иногда тарелку супа.
Было голодно. Съели бы, кажется, в пять раз больше, но надо было терпеть. Зато протянули со своими продуктами до конца января. А в феврале стало уже легче. Стали выдавать полную норму хлеба, сахар, масло. А Васеньке раз в десять дней плитку шоколада. Он, конечно, мечтал съесть её сразу, но Люда делила плитку на несколько дней. Худенькая, маленькая была эта Люда, а характер крепкий!
На новой квартире Люда была занята по-прежнему: утром — госпиталь, потом — курсы. Вечером она варила Васеньке суп и оставляла на другой день.
Булочная была здесь рядом, и свой хлеб Васенька получал самостоятельно и за день съедал. А вечером Люда приносила свой паёк и делилась с братом. Васенька сперва отказывался у неё брать, но она убедила его, что сыта, потому что обедает в госпитале, и этот хлеб всё равно останется и засохнет. Васеньке было жалко губить такой мягкий, такой прекрасный хлеб, и он помогал ему не сохнуть.
Бомбу на Некрасовской улице выкопали и обезвредили, жильцы вернулись в свои квартиры. Но в комнате у детей воздушной волной выбило стёкла, и они всё ещё жили на улице Восстания под крылом у Полины Ивановны.
За это время и с ребятами из нового дома у Васеньки завязались отличные отношения. Старшие девочки во время воздушной тревоги и обстрела уводили его в убежище, читали ему там книжки. А в хорошую погоду, если не было стрельбы, он вместе со всеми гулял во дворе. Люда могла спокойно ухаживать за ранеными и учиться на курсах.
Но однажды случилось происшествие. Васенька получил утром хлеб, положил его в карман, нарочно сшитый для этого Людой, расплатился и отправился домой. На крыльце его поджидали две девочки Таня и Галя. Галя спросила:
— Хлеб получил?
— Вот он. Хочешь кусочек? — сказал Васенька и опустил руку в карман. Хлеба там не было. — Потерял, — растерянно сказал он. Сел на ступеньку и закрыл руками лицо.
— Потерял? — эхом откликнулась Таня. — Как же это ты так?
— Чепуха, — сказала Галя. — Карман глубокий — не мог он его потерять. Забыл в булочной на прилавке. Сейчас мы с тобой, Таня, сходим и возьмём его. — И девочки убежали.
Полины Ивановны в конторе ещё не было. Васенька попробовал заняться игрушками — неохота! Через несколько минут дверь отворилась, и на пороге появились девочки. Галя сказала:
— Вот видишь, я угадала. Твой хлеб лежал на прилавке. — И она протянула Васеньке довольно большой кусок.
— И хватит тебе тут киснуть, вон солнышко как отлично греет, иди-ка скорей гулять, — велела Таня.
— Гулять я пойду, — согласился Васенька, — а хлеб есть не буду. Не мой это хлеб, а ваш. У меня же была горбушка. И лучше вы меня не обманывайте.
— Да кто же тебя обманывает, пошутить нельзя, — возмутилась Галя. — Представь себе, что этот хлеб мы тебе подарили. Ешь и не выдумывай!
— Самого чуть видать, а характер тоже уже ленинградский, — добавила Таня. — Поешь и беги во двор.
Во дворе, у входа в убежище была большая куча песку. Её привезли ещё осенью, чтобы тушить зажигательные бомбы. Но бомб в этот двор падало мало, и песок остался. Сейчас он был тёплый и сырой, и очень приятно было из него строить и лепить.
Ребята построили крепость и крепостной вал. Серёжа принёс зелёный танк, а Васенька зенитную пушку, и они установили их на валу. Очень хорошо получилось. А потом все устали и разошлись отдыхать.
Полина Ивановна была в конторе. Она согрела Васеньке суп, велела ему помыть руки и обедать, а сама стала говорить по телефону.
Васенька ел суп и прислушивался к разговору. Полина Ивановна просила кого-то, чтобы тот дал ей стёкол вставить в разбитые окна её дома. А тот не соглашался и давал вместо стёкол фанеру. Полина Ивановна сердилась и кричала, что фанеры она не возьмет, что не могут люди всегда сидеть впотьмах, что она всё равно не отступится и стёкла вырвет…
Васенька представил себе, как Полина Ивановна станет вырывать у кого-то стёкла, и руки у неё будут порезанные, и очень испугался. Он бросился к ней, хотел попросить, чтоб она этого не делала. И вдруг он увидел, что она уже не сердится, а говорит весёлым голосом:
— Вы угадали. Конечно, ленинградский, а какой же ещё другой характер у меня может быть?
Потом тот, с кем она спорила, видно, сказал что-то хорошее, потому что она ответила:
— Большое вам спасибо. Спасибо за всех. Машина у нас есть, через час мы прибудем.
Полина Ивановна положила трубку и сказала Васеньке:
— Ну вот, мой дружок, теперь все окна в нашем доме будут застеклены. Представляешь себе, какая это радость? И в вашей комнате тоже вставим стёкла, и вы вернётесь к себе домой.
— Мне бы не хотелось, — вздохнул Васенька. — Я бы лучше жил здесь, с вами, пока наша мама не вернётся.
— Можно и так, — согласилась Полина Ивановна и спросила, почему на столе лежит нетронутый хлеб. Может, Васенька нездоров?
— Здоров? — ответил он. — А хлеб этот мне девочки подарили, и я не знаю, можно его съесть или нет.
— Конечно, можно. Немедленно ешь, — сказала Полина Ивановна. — А может, хочешь со мной за стёклами съездить? Тогда скорей собирайся, машина уже стоит у ворот.
…Ох, какое это было счастье сидеть в кабине грузовой машины между комендантом дома Полиной Ивановной и шофёром дядей Федей, который хотя уже и «отвоевался» — рука-то у него одна была не настоящая, — но всё равно был человек насквозь военный, ходил в солдатской шинели и рассказывал интересно про войну.
По дороге Васенька вспомнил, что захватил с собой хлеб. Вытащил его из кармана, разломил на равные доли и протянул по куску своим взрослым друзьям.
Полина Ивановна покачала головой.
— Ешь сам, мой дорогой, я не хочу.
И дядя Федя тоже наотрез отказался:
— Ещё чего не хватало!
Но Васенька заупрямился:
— А я всё равно один есть не буду. Не буду и всё! Галя говорит, что у меня тоже такой, как у вас, характер… Ленинградский.
Полина Ивановна засмеялась и сказала:
— Похоже!
А дядя Федя пробурчал:
— Во-во…
И остановил машину. Потому что в это время они как раз приехали туда, где людям с ленинградским характером выдают стёкла для их разбитых войной окон.
Поезд шёл медленно, часто останавливался, подолгу стоял на разъездах. Но Вале не было скучно. Очень слабая, она часами дремала на верхней полке, а когда чувствовала себя лучше, читала или смотрела в окно.
За окном расстилалась белоснежная равнина: снега, снега и снега. Стоял конец марта, снег искрился на солнце, а тени от деревьев были густые и тёмно-синие.
…А когда они ехали лесом и навстречу им бежали огромные, раскидистые ели, Вале казалось, что живёт она в старые-престарые времена и что вот-вот засвистит в лесу Соловей-разбойник и, пробираясь сквозь чащу леса, выедут на дорогу Илья Муромец и Добрыня Никитич.
А иногда Валя просто лежала, закрыв глаза, и тихонько думала. Все её мысли были о Ленинграде, об осаждённом городе, голодном, измученном и бесконечно ей дорогом.
Она вспоминала оставшихся там ребят, представляла себе, что они сейчас делают, и скучала по ним.
Много товарищей было у Вали и раньше, но совсем по-особенному сблизилась она с ними во время блокадной зимы.
Вале теперь казалось, что, если бы в убежище не было с нею её друзей, она бы не пережила, не перенесла этих страшных бомбёжек и обстрелов.
Валя знала: уехать из Ленинграда было необходимо… У мамы так отекли ноги, что она едва передвигалась по комнате. И сама Валя так исхудала и ослабела, что с трудом поднималась на второй этаж.
Там, далеко, куда они сейчас ехали, за густыми лесами и снежными полями, не падают бомбы, не рвутся снаряды. Там, в тихом бревенчатом доме, их ждут не дождутся дедушка с бабушкой. Там будет у Вали с мамой мягкий хлеб и тёплое молоко. Там можно будет спать спокойно, не боясь воздушной тревоги. В тишине и на свежем воздухе оживёт и поправится мама, окрепнет Валя.
И всё-таки, если бы не мама, Валя ни за что не уехала бы из родного своего Ленинграда.
Поезд подошёл к станции. Глядя в окно, Валя читала надписи: «Кипяток» — и пониже: «Ленинградцам без очереди». «Душевая» и опять: «Ленинградцы — без очереди». Вот как заботливо встречают ленинградцев на Большой земле.
Соседка по купе, молодой врач Ольга Николаевна, помогала маме и Вале. Сейчас она собрала их посуду и отправилась в буфет за обедом.
Поезд остановился, и в вагоне вдруг стало очень шумно. Затопали ноги в валенках, зазвучали громкие голоса. Запахло снегом, морозом, овчинными полушубками и как будто бы даже яблоками.
Валя поленилась открыть глаза, но сквозь дремоту она слышала, как Ольга Николаевна вышла в коридор и, вернувшись, рассказала маме, что это пионеры едут на ближайшую станцию в кино и попросились в их вагон.
— Какие они румяные, загорелые! — говорила Ольга Николаевна. — До чего ж непохожи на наших ленинградских ребят!
— Охота пуще неволи, — сказала мама. — За сорок вёрст в кино!
— Верно. Но они не одни: с ними их вожатая и учительница. У каждого по горбушке хлеба: это вместо обеда. И фильм очень интересный, особенно для тех, кто учит сейчас русскую историю, — добавила Ольга Николаевна. — Называется «Александр Невский».
Вскоре она ушла в соседнее купе, где разместились школьники. Звала с собою Валю, но та отказалась.
Ворвавшиеся в вагон ребята, разговор о кино и об уроках истории напомнили Вале о том, что в бабушкином селе её тоже ждёт школа. Ждёт чужой класс, незнакомые ученики, совсем чужие, не то что её ленинградские друзья. И она им будет чужая…
И Валя снова вернулась мыслями к покинутым ею товарищам.
«Что они сейчас делают? — думала она. — Как провели эту ночь? Носились ли над ними фашисты или сидели на своих аэродромах из-за морозной погоды? Привезли в их магазин сахар и сушёную картошку или всё ещё обещают?»
А в соседнем купе собрались пионеры. Они сидели на полках и на коленях друг у дружки, стояли в дверях и в коридоре. Тихо, почти не дыша, с широко раскрытыми глазами слушали они Ольгу Николаевну. Она рассказывала им об осаждённом городе, который оставила всего два дня назад. Дети слушали, не сводя с неё глаз, стараясь не пропустить ни одного слова.
А Валя опять заснула и не слышала, как они подъехали к станции, не заметила суеты, которая всегда поднимается в вагоне, если поезд стоит недолго, а пассажиров выходит много.
Пионеры вышли и отправились в железнодорожный клуб смотреть «Александра Невского». Поезд тронулся дальше, и в вагоне стало опять просторно и тихо.
В сумерках Валя проснулась, и первое, что ей бросилось в глаза, была горка хлебных горбушек, возвышающаяся на столике у окна.
Все горбушки были ржаные, но все разные. Были побольше и поменьше; были со сподкой, присыпанной мукой, и с прилипшими капустными листками; были с чуть пригорелой верхней корочкой, порумяней и побледней; но все, как одна, круто посоленные.
Мама спала на нижней полке. Ольга Николаевна лежала на верхней и читала книжку.
— Ольга Николаевна, — окликнула её Валя. — Вы не знаете, откуда взялось столько горбушек?
Ольга Николаевна посмотрела на столик, покачала головой и засмеялась:
— Это всё тебе, чтобы ты поскорее поправилась. И когда они успели их тут положить? Я даже не заметила…
Если вы не знаете, что такое чечевица, я вам сейчас расскажу. Это круглые, плоские, похожие на маленькие пуговки зёрнышки. Вкусом они немного напоминают горох.
Чечевицу готовили и охотно ели в самые древние времена. Даже в библии рассказывается, как в одной почтенной семье старший брат продал младшему брату своё первенство за чечевичную похлёбку. Но рассказ будет не об этих братьях и не об их густой похлёбке. Рассказ будет о людях, переживших войну и блокаду в городе Ленинграде.
В большом доме на одной из ленинградских улиц жила с папой и мамой маленькая девочка Наташа. Мама её лечила в поликлинике больных, а папа был военный. Майор.
Когда Наташе было пять лет, папу её послали служить в другой, далёкий от Ленинграда город Летом мама с Наташей собрались к нему съездить, но тут началась война. Ленинград окружили враги, и он пробыл в осаде два с половиной года.
Всё это время мама работала в госпитале, и Наташа часто была вместе с нею. А папа их водил в бой сперва полк, а потом дивизию, да не простую, а гвардейскую. На войне он стал подполковником, потом полковником. Два раза был ранен, вылечился, но немного хромал. Был награждён двумя орденами Красного Знамени и другими орденами и медалями.
К стр. 246
Папа часто писал маме с Наташей и всегда старался, чтобы его письма не волновали их и не пугали. В одном письме он, правда, написал, что стал совсем седым, но что это даже неплохо, потому что после войны он сможет на новогодней ёлке представлять Деда Мороза без всякого парика. И ещё он писал, что за войну вовсе не вырос, наверно, потому, что и до войны был высокого роста. А вот солдаты некоторые растут. Пришли воевать худенькие и маленькие, а сейчас — орлы!
И ещё папа писал, что очень соскучился по маме с Наташей и, как только будет возможно, приедет к ним хотя бы на один день. Очень ему хочется посадить Наташу к себе на колени, накормить её манной кашей, уложить в кроватку и спеть песенку про кота, что живёт «сам не беден, не богат, полна горница ребят!»
Наташа смеялась, читая эти письма. Да разве папы растут?! Разве восьмилетних девочек кормят с ложечки и укладывают спать? И котов-то в Ленинграде нету сейчас ни одного. Хорошо, что их раньше рисовали в книжках, а то многие ленинградские дети так и не знали бы, как выглядит котёнок.
Мама тоже старалась писать папе поменьше грустных писем. Зачем, например, сообщать ему о том, что ночью на их город налетели фашистские бомбардировщики и сбросили много бомб? Об этом папа узнает из газет. И о том, что в кране у них давно нет воды, а в сарае дров, и что топят они теперь маленькую печурку, которая называется «времянкой», она тоже не писала. Но она писала о том, что им снова прибавили хлеба, стали давать другие продукты, что их умница-дочка уже научилась читать. А когда Наташа пошла в школу, мама стала писать папе о её пятёрках. Вот о чём писала мама в своих письмах.
Некоторые говорят, что если дети долго не видят своих отцов, они их забывают. Неправда! Не может ребёнок забыть папу, даже если был совсем крошечный, когда его папа уходил на войну. Когда папа вернётся, ребёнок непременно что-нибудь вспомнит: может, как папа катал его на саночках, а может, как играл с ним в солдатики или как говорил: «Гопля!» — и сажал к себе на плечо…
А Наташе, когда она рассталась с папой, было пять лет. Они уже вместе собирали грибы, зимой папа учил её кататься на коньках, и над столиком, за которым она теперь готовила уроки, всегда висела папина фотография. Разве могла Наташа забыть своего папу?!
Это случилось в мае. Ровно через четыре месяца после того, как отогнали от Ленинграда фашистов. Был тёплый весенний день. Недавно прошёл дождик, и молодая зелень казалась особенно свежей и яркой, и в лужах отражалось синее небо.
Наташа возвращалась из школы и увидела издали возле их дома машину. Военный фронтовой автомобиль! Из машины выскочил молодой солдат и открыл дверцу. На тротуар ступил высокий седой военный и, прихрамывая, вошёл в подъезд.
Бедное Наташино сердце громко заколотилось. Кажется, молодой солдат улыбнулся ей и подмигнул весёлым голубым глазом. Но она не обратила на это никакого внимания, она уже была в подъезде и бежала по лестнице. Военного она догнала на площадке третьего этажа, у дверей своей квартиры.
Сколько раз, мечтая о папином приезде, Наташа придумывала хорошие, ласковые слова, которые она скажет ему при встрече. А сейчас все эти слова куда-то пропали. Она смотрела на высокого седого полковника с худым, загорелым лицом и только счастливо улыбалась.
Военный вдруг распахнул свои большие руки и, прямо как волк Красную Шапочку, обхватил её вместе с кожаным ранцем. Он высоко её поднял, очень крепко прижал к себе и сказал:
— Совсем другая. А всё равно моя!
Они вместе вошли в дом, и папа сразу позвонил по телефону в мамин госпиталь. Ему ответили, что мама занята на операции и освободится через два часа. Папа положил трубку, даже не сказав, кто звонит.
— Не будем волновать маму на её боевом посту, — сказал он Наташе и попросил её сбегать вниз, позвать сержанта Васю Волошина, чтобы он шёл сюда с вещами и с черёмухой.
— Вы черёмуху с фронта привезли? — обрадовалась Наташа.
— По дороге Василий наломал в лесу, — ответил папа. — Готовь побольше банку, чтобы её поставить.
Но ни в одну банку букет черёмухи не влез, пришлось его поставить в ведро с водой. Сержант Волошин сказал Наташе, что ломал её всего полчаса тому назад, поэтому букет такой свежий, душистый и влажный.
Да, черёмуха была чудесная, Наташа никогда такой не видела. Она любовалась ею, гладила цветы, думала о том, как обрадуется цветам мама. Не знала тогда она, что пройдёт после того дня много лет и многое позабудется. Но каждую весну, когда вновь зацветёт черёмуха, будет вспоминать Наташа синий майский день, освобождённый от осады родной, оживающий город и папин приезд…
Наташа хотела согреть обед и покормить гостей, но они отказались, решили подождать маму.
Сержант Волошин возился на кухне с вещами, что-то вынимал, что-то перекладывал из чемодана в шкафчик. Папа сел у открытых на балкон дверей и закурил папиросу. А Наташа пристроилась возле папы и с ним разговаривала.
Папа всё хотел знать. Он спрашивал, как жили они с мамой в первый год блокады, в самый тяжёлый год, как добывали воду и дрова, что получали по карточкам и когда упала бомба на улице Маяковского, так близко от их дома.
Во время блокады Наташе было шесть лет, она всё понимала и ничего не забыла. И с каждым её ответом всё серьёзнее и грустнее становился папа, а сержант Волошин оставил свои дела на кухне и, стоя в дверях, печально смотрел на Наташу.
Наташе стало совестно, что своими ответами она расстроила дорогих гостей. Она решила исправить ошибку и рассказать что-нибудь хорошее и смешное, чтобы развеселить папу и сержанта. Она сказала:
— Конечно, это плохо, если ешь один только хлеб. И мы очень обрадовались, когда в госпитале сказали, что вырежут из наших карточек талоны, на которых написано «крупа», и будут каждый день давать нам горячий суп. Как только стали раздавать обед, я пошла к нашей поварихе тёте Даше, и она налила мне полный котелок супу. Я несла его так осторожно, что не пролила ни одной капли. Мы с мамой сели в докторской комнате и стали есть. Суп был горячий, солёный, вкусный. Только ничего в нём не плавало — вода и всё… Мы съели суп и заглянули в котелок: не лежит ли что-нибудь на дне. Лежит! Чечевица! Сосчитали — двенадцать штук. Я одна её съела, мама сказала, что ей не хочется.
Наташа увлеклась своим рассказом и не сразу заметила, что у папы по его коричневой щеке ползёт слеза. А когда заметила — растерялась. Хотела спросить папу, почему он плачет, и не успела: папа вынул из кармана платок и вытер слезу. И в ту же секунду зазвонил телефон. Наташа взяла трубку и закричала:
— Да! Да! Приехал! Наш папа! Хороший! Скорее приходи!
— Бегу! — ответила мама.
— А мы бежим тебе навстречу, — крикнул папа. Он успел подойти к аппарату и перехватить трубку. Наташа позвала сержанта Волошина, и все втроём они стали спускаться по лестнице.
Мама сказала Вовке:
— Все едят зелёный борщ. Надо и нам приготовить.
— А где же мы возьмём щавель? — спросил Вовка.
— Зачем непременно щавель? Можно сварить из крапивы, — ответила мама. — Сходи с ребятами в Таврический сад, там молоденькой крапивы теперь целые поляны.
Утром Вовка со своими дружками отправился в Таврический сад.
До войны они в Таврический сад ходили часто и считали, что он близко, а теперь показалось далеко: пока добрались — устали. Валька пыхтел, как маленький паровозик, и Таня предложила:
— Давайте посидим, отдохнём.
Сели на скамейку и стали вспоминать, как было раньше. Вовка сказал:
— Вот тут были качели, а там карусель кружилась. Помните?
— Ещё бы, — обрадовался Серёжка. — Когда мы с папой сюда приходили, я по пять раз катался.
— По пять! — усмехнулась Кирюшка. — Я и по десять раз прокатилась бы. Под музыку и верхом на лошадке!..
— А мне папа мороженое покупал, и ситро мы пили вон в той будочке, — сказала Таня.
Неподалёку стоял маленький павильончик, насквозь пробитый снарядом.
— А почему теперь нету ситро? — спросил Валька.
— Чего захотел! — засмеялся Вовка. — Ты забыл, как зимой воды не было?
— А у нас была вода, — сказал Валька. — Мама на санках привозила. А мороженого почему нету?
— Ох и чудак же ты, Валька! — вздохнула Галя. — Ужасный чудак. Мороженое из чего делают? Из молока. А где же ты видел молоко?
— Нигде не видел, — признался Валька. — А ты видела?
— Никто не видел, — сказала Галя. — И хватит тебе, Валька, задавать глупые вопросы. Тебе уже пятый год идёт, пора поумнеть.
— Я поумнею, — пообещал ей покладистый Валька.
Таня вступилась за своего любимца:
— Ты чего, Галя, от него хочешь? Он же в войну растёт и ничего хорошего не видит. Откуда же ему так быстро умнеть?
— Зато про войну он всё знает, — заступился за Вальку Серёжка. — Все сводки слушает. А полетит «ястребок», он его с «юнкерсом» никогда не спутает. И зенитки все по голосу узнаёт. Правда, Валька?
— Ага, — согласился Валька.
До войны в Таврическом саду было много цветов. Теперь цветов не сажали, но земля во многих местах была вскопана. Валька спросил:
— Таня, зачем землю вскопали?
— Огород будут садить, — объяснила Таня. — Редиску, лук, морковь, огурцы… Ты огурчики любишь?
Валька покачал головой. Огурцов он не видел два года и забыл, какие они. Отдохнули и отправились дальше. Вовкина мама говорила, что крапива растёт ближе к пруду.
На одной лужайке земля была взрыта и покорёжена. Вовка сказал:
— Глядите, ведь это то самое место, где осенью фашистский самолёт грохнулся. Самолёт убрали, а место я всё равно узнал.
Крапиву нашли, как и ожидали, на берегу пруда.
— Ого сколько! Да тут на тыщу борщей хватит, — обрадовался Серёжка и голой рукой схватился за стебелёк.
— Ой! Ой! — завопил он. — Кусается!
— Никогда крапивы не рвал, — сказала Галя. — Её надо под самый корешок брать, а ещё лучше в перчатках.
Перчаток, конечно, ни у кого не было, — кто же носит перчатки в мае? Рвали под корешок и маленько пообожглись, но кошёлки набили доверху. Теперь зелёного борща хватит на несколько дней. Спешить было некуда, и опять уселись погреться на солнышке. Смотрели, как зеленеет трава, как дружно и весело распускаются деревья.
Пожалели большой, старый клён, словно молнией, разбитый бомбой. Ни одного листочка на нём, ни одного живого побега. Не ожить ему, не распуститься, не увидеть новой весны…
А весна — всегда весна, всегда радостна. И на Большой земле, и в осаждённом городе. Счастливы те, кто её дождался, и очень жаль тех, кто её уже никогда не встретит.
Всё на свете имеет конец. Кончилась и первая блокадная ленинградская зима. Ей на смену пришла тоже полная трудностей, опасностей и лишений, но всё-таки самая настоящая весна. Прогоняя холод и темноту, входили в осаждённый Ленинград тёплые, светлые и длинные дни. И ленинградцы трудились, насколько хватало сил, приводили в порядок свой город, чтобы устроить весне достойную встречу.
Уже во дворах и переулках растаял последний снег.
В раскрытые окна остуженных и продымлённых квартир вливался свежий и тёплый воздух, и поговаривали о том, что в школах скоро начнутся занятия.
А пока ребята восстанавливали силы, ходили каждый день завтракать и обедать в специально открытые для детей столовые и всё свободное время, истосковавшись за зиму по свежему воздуху, проводили во дворе.
Однажды Кирюшка и Таня сидели вместе со своими друзьями на лавочке и думали, во что бы им поиграть.
— Давайте в пряталки, — предложил Серёжа.
— Не в пряталки, а в прятки, — поправила его Таня. — А палочка-выручалочка у тебя есть?
Палочка у Серёжи нашлась. Все стали в круг, сжали руки в кулаки, и Таня стала считать.
— Колпачок,
Колпачок,
Маленькие ножки,
Красные сапожки,
— приговаривала Таня и постукивала по каждому кулаку.
Это была очень старинная считалка, но, пока не придумали новой, можно было отлично пользоваться ею.
Водить выпало Гале. Она уселась на лавочку и крепко зажмурила глаза. Все разбежались.
— Раз, два, три, четыре, пять, я иду искать! Раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь, я иду искать совсем! A-у! Я иду! — несколько раз громко повторила Галя.
Никто не откликнулся — значит, все спрятались. Тогда Галя открыла глаза и встала. И сейчас же, ну прямо в ту же секунду палочка громко заколотила по скамейке.
Эта хитрость была тоже старая-престарая. И те, кто играл в прятки при царе Петре, наверное, уже её знали. Надо было осторожно притаиться за спиной у водящего и, как только он откроет глаза, сразу же застучаться. Серёжа знал эту древнюю хитрость и застучался первым. Теперь он восседал на лавочке с видом победителя и наблюдал, как Галя, ступая на цыпочках и осторожно оглядываясь, ходит по двору.
Но, несмотря на все Галины предосторожности, Таня успела выбежать и застучаться. А Вовка попался. Он зазевался в подъезде, в углу под лестницей, и Галя первая добежала до скамейки и схватила палочку.
Теперь надо было найти и застучать Киру. Галя снова обошла весь двор и даже выглянула на улицу, хотя по правилам игры на улице прятаться не разрешалось. Киры нигде не было. Неосмотренным оставался только чердак над флигелем, на который вела длинная и узкая, как змея, пожарная лестница. Галя подошла к лестнице и, закинув голову, старалась разглядеть, что делается на чердаке. В этот миг за её спиной раздался быстрый и громкий топот.
Кирюша пролетела, как вихрь, и, подхватив на бегу выручалочку, заколотила ею по скамейке.
— Где ты была? — набросились на Киру ребята.
Она не успела ответить: неподалёку грохнул и разорвался снаряд.
— Пойдём в убежище? — спросила Галя.
— Не надо! Сыграем ещё один раз, — умоляла Кира. — Я такое место нашла — целый день можно просидеть, и никто не найдёт…
Второй снаряд просвистел и разорвался где-то поближе. Со стороны Невы загремели наши орудия.
«АРТИЛЛЕРИЙСКИЙ ОБСТРЕЛ РАЙОНА!» — объявил репродуктор. Комендант дома Полина Ивановна вышла во двор и сказала строго:
— Марш в убежище! Живо!
С Полиной Ивановной не поспоришь. Друг за дружкой ребята сошли вниз. Здесь было совсем безопасно. Представьте себе довольно глубокий подвал с крепкими дубовыми колоннами. Подвал этот находился под двухэтажным флигелем. Можно сидеть в убежище спокойно и ничего не бояться. И всё-таки, когда один снаряд разорвался где-то совсем рядом и в убежище противно дрогнул пол и качнулись стены, ребята поёжились и притихли. Потом Серёжа сказал:
— По госпиталю бьёт. Пристрелялся, подлый фашист, и лупит.
Вовка не согласился:
— Нет. Госпиталь гораздо левее. Скорее всего в молочную попал.
Это был последний удар. Обстрел кончился, и ребята вышли во двор. Игра в палочку-выручалочку продолжалась. Теперь водил Вовка.
Убегая прятаться, Кира позвала Галю:
— Пойдём со мной, я тебе покажу своё место. Спрячемся вдвоём.
И они отправились. В конце двора был высокий забор. Кира отогнула одну доску, и они пролезли в дыру.
— В чужом дворе прятаться можно? — спросила Галя.
— Пожалуйста! На улицу выходить нельзя. А в другом дворе прячься сколько хочешь! — ответила Кира. — Бежим скорей, здесь за домом есть маленький сарайчик, в нём мы и спрячемся.
Взявшись за руки, они обогнули дом и остановились растерянные. Там, где всего полчаса назад стоял сарайчик и где так хорошо пряталась Кира, сейчас валялась груда обломков. Доски и куски ржавого железа смешались в одну кучу. И над этой кучей, как дым над трубой, вилась скучная серая пыль.
— Вот куда он попал! — сказала Галя. — А Вовка думал — в молочный магазин. До молочной отсюда ещё целый квартал. Давай спрячемся хоть за домом, а то слышишь, Вовка уже считает…
Девочки быстро забежали за угол дома и прижались к стене. А из двора слышался громкий Вовкин голос:
— Раз, два, три, четыре, пять, я иду искать! Раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь, я иду искать совсем! A-у! Я иду!..
В начале первой блокадной весны корреспонденту военной газеты Игорю Иванычу поручили написать очерк о самых младших защитниках города — ленинградских пионерах.
— Не ищите каких-нибудь особенных героев, — сказали корреспонденту. — Зайдите в любой дом, познакомьтесь с самыми обыкновенными ребятами и попросите, чтобы они рассказали вам, как они живут в тяжёлых условиях блокады, как помогают взрослым в обороне города, как заботятся о малышах.
Игорю Иванычу задание понравилось. На следующее утро он облюбовал большой, неплохо сохранившийся дом, разыскал коменданта и, показав редакционное удостоверение, объяснил, зачем он сюда пришёл.
Комендант Полина Ивановна, молодая энергичная женщина, сказала:
— До войны мне случалось иногда ссориться с нашими ребятами: то из-за разбитого стекла, то из-за шума и драки во дворе. Но сейчас я не только не могу ни на кого из них пожаловаться, но я должна вам сказать, что таких трудолюбивых, терпеливых и смелых детей, как в нашем доме, наверное, нет на всём свете.
Корреспондент спорить с Полиной Ивановной не стал. Он только спросил её, с кем из ребят советует она ему побеседовать.
— Поговорите с каждым хотя бы понемножку, — ответила Полина Ивановна. — Например, с Серёжей из пятой квартиры. Познакомьтесь с ним поближе и непременно о нём напишите.
Игорь Иваныч поблагодарил коменданта и отправился в пятую квартиру.
Серёжу корреспондент застал за работой. Намотав на щётку мокрую тряпку, Серёжа протирал пол. Игорь Иваныч представился и спросил:
— Занимаешься генеральной уборкой?
— Угу, — коротко ответил Серёжа и вслед за щёткой нырнул под кровать.
— Давай-ка устроим перерыв и побеседуем, — предложил корреспондент. Сел к столу, вынул блокнот и ручку и приготовился записывать.
Серёжа послушно перевернул щётку тряпкой вверх, поставил её у печки и тоже уселся за стол.
— А о чём мы будем беседовать? — спросил он.
— Обо всём. О том, как ты жил нынче зимой в осаждённом городе, как помогал взрослым защищать Ленинград от фашистов. Я твой рассказ запишу, а потом его напечатают в газете.
Серёжа пожал плечами.
— Жил, как все жили, плохо. Да вы же сами знаете, как жилось зимой ленинградцам. Теперь лучше живём, потому что кольцо блокады наши войска разбили и есть Дорога жизни. И с Большой земли все нам теперь помогают.
— Это я знаю, — сказал Игорь Иваныч.
— А защищать Ленинград я не мог, потому что совсем ничего не умею: ни на крыше дежурить, ни стрелять… — Серёжа вздохнул. Игорь Иваныч кончил записывать и сказал:
— Никто и не думает, что ты умеешь стрелять. Окна бумагой заклеивал?
— Да.
— За затемнением следил?
— А как же!
— Воду и песок на чердак таскал?
— Таскал…
— И бомбы зажигательные тушил?
— Ни одной! Это Вовка из третьего номера. Он в нашем дворе за один вечер четыре зажигалки потушил. А я только ящик с песком к нему подтаскивал…
— И правильно делал, — похвалил корреспондент. — А если бы Вовке пришлось самому и ящик тащить, и бомбы тушить, он бы, наверное, так ловко не управился. Верно?
Но Серёжа не согласился:
— Управился бы. Вы не знаете, какой у нас Вовка.
— А Вовка — это кто? Твой товарищ? — спросил Игорь Иваныч.
— Мой друг. Самый лучший. Вот о нём напишите в газету. Он, знаете, какой парень! Он почтальона всегда внизу ждёт. Возьмёт у него почту и по всем квартирам разносит. Потому что почтальон уже старенький и сердце у него слабое. А у Вовки сердце ещё здоровое.
— И должно быть, хорошее, доброе, — сказал корреспондент.
— Очень доброе… — подтвердил Серёжа. — Он ещё и лампочек тридцать штук сделал и всем подарил. — Серёжа взял стоявшую на тумбочке лампочку-ночник и показал Игорю Иванычу.
— Это называется коптилка, — сказал Игорь Иваныч.
— Неправда. Она совсем не коптит, если аккуратно чистить фитилёк и не очень его вытягивать. Зато керосину в неё надо чуть-чуть, а горит она так хорошо, что даже читать можно.
Корреспондент кивнул головой и сказал:
— Вот видишь, твой лучший друг Вовка тоже из тяжёлых орудий не стрелял, а жить людям помогал. Зимой ленинградской ночи конца нет, и без света не только от бомбы, а и от скуки пропасть можно. А зажёг Вовкину лампочку — можешь и книжку почитать, и порисовать, и в шахматы поиграть.
— Всё можно, — согласился Серёжа. — Вы к Вовке сейчас сходите и про него напечатайте. Про него всем интересно будет читать.
— Спасибо за добрый совет, — сказал Игорь Иваныч, пожимая на прощание Серёжину руку.
Вовки дома не оказалось. Соседи сказали, что он во дворе, и Игорь Иваныч отправился его разыскивать. Во дворе было уже почти сухо, но у крыльца, на северной стороне дома, ещё лежал сгрудившийся почерневший снег. Вовка раскалывал его на куски железной лопатой.
— С зимой воюешь? — спросил Игорь Иваныч.
— Зима давно кончилась. А эта куча до Первого мая не растает, если ее не разбить, — ответил Вовка. — А вы, наверное, коменданта разыскиваете?
— Нет. Мне тебя надо. Ведь ты Вова?
— Вова.
— А я — Игорь Иваныч, сотрудник газеты. Хочу написать о том, как ты зажигательные бомбы тушил. Расскажешь?
Вовка сдвинул на затылок шапку, пригладил взмокший чуб и сказал:
— А чего рассказывать? Как все, так и мы. Был снег. Бомбы на снег упали. А мы с Серёжкой песком их засыпали.
— А ты подробно расскажи. Где упали, сколько их было и как вы их засыпали? Почему песком, а не снегом?
— Да нечего тут рассказывать, — усмехнулся Вовка. — Увидел бы кто другой, тоже потушил бы. Если про каждую бомбу писать в газету, так и газеты на всех не хватит…
— Уж больно суровый ты парень, — сказал корреспондент. — Другой бы обрадовался, что хотят напечатать в газете о том, как он людей от пожара спас, а ты недоволен.
— Да никого я не спасал, — развёл руками Вовка. — Такие зажигалки трёхлетний ребёнок может потушить. А вот у нас одна девочка из девятой квартиры в самом деле мальчишку спасла.
— Как же это? — заволновался корреспондент и уже вытащил из кармана блокнот, чтобы ничего не пропустить, всё записать.
— А очень просто, — сказал Вовка. — Вы садитесь на крыльцо и пишите, а я вам буду рассказывать.
Игорь Иваныч послушно уселся на ступеньку, а Вовка, опершись на лопату, стал рассказывать:
— Её зовут Таня, ей скоро двенадцать лет. А его зовут Валька, ему четыре года. Они живут в одной квартире. Их папы на том заводе работают, где делают танки. И мамы тоже у них на работе. Когда начался обстрел, ни одной мамы не было. Таня схватила Вальку на руки и понесла в убежище… А в это время снаряд за окном — грох! Стекло у них в комнате — дзинь! И осколок, такой порядочный, на пол — бряк! Да как раз в том месте, где Валька перед этим с игрушками возился. Кубики все разлетелись, и полуторка заводная — в щепки! Вот и всё.
— Большое тебе спасибо, — поблагодарил Вовку корреспондент. — Ты отлично рассказал, и я всё успел записать. Но в девятую квартиру я всё-таки загляну: хочу познакомиться с Таней и Валькой.
Игорь Иваныч ушёл, а Вовка остался во дворе заниматься своим делом. Он расколол весь снег, потом сгрёб его в кучу и поволок в заднюю часть двора, где снег мог спокойно лежать и таять, никому не мешая.
Таня была дома. У Вальки с утра немного побаливал живот, он решил не ходить в детский сад. Таня стирала мамин рабочий халат, а Валька, примостившись на табуретке у кухонного стола, рисовал самолёты.
Представившись и дав Вальке полюбоваться красивым корреспондентским удостоверением, Игорь Иваныч тоже присел к столу и спросил Вальку, что он рисует.
— А вы разве не видите? — искренне удивился Валька. — Это же наши «ястребки». — И он показал на крылатые фигурки, раскиданные по всему листу. — А это фашистские бомбовозы, — ткнул он пальцем в какие-то хвостики и закорючки, сбившиеся в самом низу листа.
— Ястребки-то похожи, а вот бомбовозов я что-то не вижу, — сознался дотошный корреспондент.
— И не увидите, — сказал Валька. — Потому что наши лётчики их уже разбомбили. Это обломки от них валяются, — указал он на хвостики. — Сейчас я ещё дым нарисую, и тогда они совсем сгорят. — И толстым чёрным карандашом стал рисовать на бумаге круги, изображая клубы густого дыма.
Тем временем Таня кончила полоскать халат, отжала и повесила его на верёвке.
— Ну, Танюша, — попросил её Игорь Иваныч, — расскажи, как в вашу квартиру попал осколок снаряда и как ты спасла этого гражданина.
Таня смутилась.
— Обыкновенно попал, — сказал Валька. — Через окно и прямо в мою грузовую машину.
— А вы-то где же в это время были? — притворился, что ничего не знает, Игорь Иваныч.
— Где все, там и мы. Сидели в бомбоубежище, — ответила Таня. Она взяла со стола ленту и, заплетая косу, сказала: — Не могла же я одна убежать, а Вальку бросить? Только вы, пожалуйста, в газету об этом не пишите, вы лучше напишите про Киру из седьмого номера. Она взяла маленькую девочку, и купает её, и гуляет с ней, и кашу ей варит. Даже платье сама ей сшила и капор.
— У этой Леночки мама умерла. Она теперь Киру мамой зовёт, — вступил в разговор Валька.
— А как вы думаете, Кира сейчас дома? — поинтересовался корреспондент.
— Дома! Дома! Идите скорее к ней и про неё напишите, — оживилась Таня. Она проводила корреспондента до дверей и вернулась в кухню.
— Одевайся, и пойдём в магазин, — приказала она Вальке. — А то этот дяденька может ещё вернуться и опять захочет про нас писать. А зачем о нас писать, если мы никаких подвигов не совершали. Верно, Валька?
И Валька, конечно, согласился, потому что он всегда во всём соглашался со своим другом Таней.
Кира и Леночка недавно возвратились с про гулки. Свежий весенний воздух разморил их обеих. Кира уложила Леночку на диван, сама прикорнула с нею рядом и тоже уснула.
На счастье Игоря Иваныча, Кирюшкина мама была сегодня дома. Она встретила корреспондента, пригласила его в другую комнату и по его просьбе рассказала ему всю грустную историю. О том, как умерла в середине зимы от голода и холода Леночкина мама, как принесла Кира осиротевшую девочку и как выхаживала она чуть живое, измученное блокадой дитя.
— Очень трудно было Кирюшке, — рассказывала мама. — Ведь я по нескольку суток не приходила тогда из госпиталя домой и ничем не могла ей помочь. Приходилось Кире и воду таскать, и печку топить, и пелёнки стирать, и добывать для девочки соевое молоко, — ведь на одном сухом хлебе ребёнок ни за что бы не выжил… Но что я так хвалю мою девочку? — спохватилась мама. — В блокаду всем тяжело живётся. И другие ребята трудятся не меньше моей Киры. В нашем доме живёт один мальчуган, сын капитана-танкиста Лаврикова. Так вот этот мальчик двух ребятишек нянчит: тоже дети фронтовика-офицера.
— И матери у них нет? — спросил Игорь Иваныч.
— Упаси бог! Мать и жива и здорова. Она комендант нашего дома. Очень умная и энергичная женщина. Благодаря ей и дом наш, и бомбоубежище в образцовом порядке. У нас сейчас и вода идёт, и дрова есть, и уголь. Даже прачечная начала работать. Но детей Полине Ивановне часто приходится оставлять одних. Сначала у неё в квартире был пионерский пост: дежурили по очереди все наши пионеры. Но получалось не совсем ладно. Сегодня малыши слушаются одного, завтра другого, а послезавтра явится третий командир и приказы двух первых отменит.
И тогда Лавриков взялся один смотреть за ребятами. И, представьте себе, навёл порядок. Малыши в нём души не чают и слушаются его беспрекословно. И Славик, и маленькая Катюша.
— Хотел бы я повидать этого Лаврикова, — сказал Игорь Иваныч.
— Конечно, повидайте! Но дома вы его не ищите, а ступайте прямо к коменданту, в четвёртую квартиру, — посоветовала мама.
Корреспондент так и сделал. Через минуту он уже стучался в четвёртую квартиру, где жили дети коменданта дома, Катюша и Славик.
А Кирина мама пошла топить печку и готовить двум своим девочкам нехитрый обед.
Игорю Иванычу открыл двери Серёжа.
— А, и ты тоже здесь, — сказал корреспондент. — Ты не знаешь, комендант дома?
— Нету её, она ушла по делам.
— А дети?
— Дети дома, — улыбнулся Серёжа. — Только чего о них писать, они ещё маленькие.
— Я бы хотел с ними познакомиться.
— Пожалуйста, — вежливо пригласил Серёжа. — Только лучше снимите шинель, а то на ней могут быть какие-нибудь бациллы.
— Слушаюсь, — согласился Игорь Иваныч. Снял шапку и шинель, вытер об половичок ноги и следом за Серёжей отправился в комнату.
Это оказалась довольно большая и светлая комната. Стёкла в окнах были целы, а солнце золотыми дорожками разбегалось по полу.
Посреди комнаты на коврике возились с игрушками два малыша в одинаковых бумазейных шароварчиках. Мальчик был постарше, лет около трёх, с серыми, как мышки, глазёнками и тёмными бровками. Девочка напоминала одуванчик, такие у неё были белые, кудрявые и пушистые волосики. Старший воздвигал дом из кубиков, девочка пыталась его разрушить.
— Сеёжа, — проговорил старший, — вели Катеине мне не мешать!
Серёжа взял за руку Одуванчика-Катерину и отвёл в сторону.
— Не надо мешать Славику. Мы лучше будем сейчас с тобой кофе варить, — предложил он ей.
Игорь Иваныч молча наблюдал за детьми. Когда отношения наладились и на печурку была поставлена кастрюля с ячменным кофе, он спросил Серёжу:
— А где же Лавриков?
— Лавриков — это я, — ответил Серёжа.
— Сын капитана-танкиста?
— Да. Мой папа танкист.
— Так вот оно что! — засмеялся корреспондент. — Ну, теперь, хитрый пионер Лавриков, ты от меня не уйдёшь. Уж теперь-то я о тебе напишу! — Он сел прямо на пол рядом со Славиком, достал блокнот, в котором осталось уже совсем мало чистых страниц, и стал писать.
Серёжа подошёл и остановился за его спиной. Немного подумал и сказал:
— И охота вам…
— Чего это мне охота? — спросил Игорь Иваныч.
Серёжа покачал головой:
— Охота вам писать о самых обыкновенных ребятах. Вы бы лучше поискали настоящих героев… В Ленинграде их очень много.