Глава VI

… слова, которые перевернуливсе мои детские воззрения, показав, что две эти стороны небыли столь несовместны, как ядумал[14].

Марсель Пруст. «В поисках утраченного времени»

Несколько лет назад мы с женой проводили лето в Шотландии. Наш план был таков: объехать все Западное побережье, пересечь скалистый, напоминающий лунный ландшафт север, а затем на пароме отправиться на Оркнейские острова и снять там дом. Шотландия в моем воображении всегда была окружена мифами, поскольку здесь во Вторую мировую войну жил мой отец. Лорд Бальфур предоставил свое имение Уиттингем-хаус семидесяти мальчикам и девочкам из Австрии и Германии, которые, как и мой отец, бежали из своих стран с «детским транспортом».

Годы, которые отец провел в Уиттингем-хаусе, стали для него во многих отношениях большим приключением. И хотя здесь он получил известие о гибели своего отца в Бухенвальде, он всегда вспоминает Уиттингем с редким теплом и нежностью. Когда я был молод, его лицо всегда светлело при встрече со всем шотландским, будь то копченая селедка, килт или особенности произношения — все это наделялось аурой чего-то очень знакомого, как, скажем, фаршированная рыба, лапсердак или звуки идишского акцента.

Прежде чем отправиться в поездку по стране мы с женой провели несколько дней в Эдинбурге. Когда я рассказал историю моего отца владельцам гостиницы, в которой мы остановились, они настояли на том, чтобы я повидал нынешнего лорда Бальфура, сына того, который шестьдесят лет назад приютил отца. Во всяком случае, говорили мне, у меня появится возможность выразить ему благодарность за ту доброту, которую его отец проявил по отношению к моему.

К моему немалому удивлению, оказалось, что номер телефона лорда есть в справочнике. Я позвонил, и мне ответил звучный голос, окрашенный аристократическими нотками. Это и был сам лорд Бальфур. Я сказал ему, что мой отец провел войну в его имении Уиттингем. Мой собеседник, в то время еще подросток, всего лишь на год старше моего отца, помнил «еврейских детей» очень хорошо. Я спросил, могу ли я посмотреть дом, где жил отец, и выразить свою благодарность лично, и он пригласил нас с женой на чай. Лорд Бальфур был вдовцом и жил просто, как он сообщил извиняющимся тоном, но принял нас весьма радушно.

Я был настолько возбужден, что с трудом понимал его объяснения, как нам надо ехать, сопровождаемые покашливанием и произносимые в манере генерала Британской империи да еще с аристократическими модуляциями: Черрррес… кха… кха… перррекррресток по дорррроге к… кх… Вы успеваете?

Семья Бальфур продала усадьбу, и на ней выросли жилые дома. Лорд Бальфур, который также был четвертым графом и пятым лордом Уиттингемским, все еще владел небольшим участком обрабатываемой земли и жил в странном каменном сооружении, которое называлось Башня. Когда мы подъезжали, он вышел нам навстречу — благородного вида седой человек в голубой сорочке, темных свободных брюках и черно-белом твидовом пиджаке. Красивое лицо лорда выражало доброжелательность.

Понимая, что я хочу увидеть все сохранившиеся черты затерянного мира моего отца, он сразу же предложил нам с женой сесть на заднее сиденье его «пежо». Он и его лабрадор Джин сели впереди, и мы отправились осматривать окрестности.

Честно говоря, достопримечательностей оказалось не так уж много. Виды были приятные, но глаз остановить было не на чем.

Однако я ощущал волнение, и сердце билось сильнее оттого, что я физически присутствовал там, где шестьдесят лет назад жил мой отец. Я почему-то вспомнил строки Блейка: «На этот горный склон крутой ступала ль ангела нога, и знал ли агнец наш святой зеленой Англии луга?»[15] В этом стихотворении, которое сейчас является гимном Кембриджского университета, Блейк высказывал предположение, что были времена, когда на зеленые луга Англии ступала нога Иисуса Христа. Я уверен, что такая ассоциация повергла бы отца в ужас. И все же мной владело ощущение, что я нахожусь в каком-то святом месте, у врат, через которые мой отец прошел на пути из мира, разрушенного до такой степени, что мне в него уже не вернуться, сколько бы я ни мерил шагами улицы Вены.

По извилистой дороге мы подъехали к особняку и остановились прямо напротив его огромных окон. Здесь еврейские мальчики и девочки спали по нескольку человек в комнате, и, как вспоминал мой отец, зимой было так холодно, что горячая вода в грелках, которые клали под одеяло вечером, к утру замерзала. Лорд Бальфур улыбнулся, когда я рассказал ему об этом, и признался, что и с ним такое случалось не раз. И тут я понял, что превратности военной поры пришлось почувствовать не только моему отцу, но и этому английскому аристократу. Только тогда, глядя на величественное здание, я осознал, что отец пережил Холокост в особняке английского лорда.

Видимо, это объясняет, почему отец ощущал неловкость, когда его причисляли к жертвам войны, а может быть, и то, что в детстве отец ассоциировался в моем сознании не только со страшной бедой, но и со многим другим, что не имело отношения к трагедии, — цитатами из Гете, например, фильмами братьев Маркс и, конечно, Шотландией. Эта странная смесь всего на свете, столь знакомая по Интернету, которая напоминает бесформенную груду информации и может выглядеть бегством от реального опыта, оказалась намного жизненней, ближе к действительности, чем искусственное представление отдельных истин поодиночке. Кто может сказать, что жизнь моего отца в военные годы — гибель родителей, красота Шотландии, братство таких же, как он, сирот, близость к английской знати — не столь же символична, как и любая другая жизнь?

Совершенно ясно, что в жизни отца во время войны не было ничего виртуального — он потерял родителей, свой дом, свой язык, множество родственников и друзей. Но мне стало совершенно ясно, что мое стремление жить в пути передалось мне по наследству. Мой отец покинул тот мир накануне его разрушения, не видел, как его разрушали, и все трагические подробности этого разрушения остаются неизвестными. Ему казалось, что он на пути в Израиль — мальчики и девочки учились сельскому хозяйству и изучали иврит. Правда, станция назначения для него так и осталась несбыточной мечтой. Он оказался между мирами, и, я думаю, для него это было удачей.

Моему отцу было нужно, чтобы в его воображении присутствовала война. В этом нуждался и я. Вероятно, каждый с неизбежностью доходит до последней стадии понимания только в своем воображении. Даже те, кто спасся, теряют дар речи, когда сталкиваются со страданиями погибших. Умение это понять позволило сузить огромную пропасть, которая вечно зияла между моим собственным опытом и опытом моего отца. Это также позволяет мне правильно оценить современные хаотичные формы коммуникации, которые часто обвиняют в том, что они уводят нас в сторону от истины. Хаос и несовместимости, как выяснилось, суть часть истины.

Наш гид уже успел все рассказать о жизни моего отца в этом доме и перешел к рассказам о себе самом. Он привез нас на место, что некогда было садом, который теперь зарос и одичал. Лорд стал вспоминать, как этот сад выглядел, когда он был мальчиком, и как за ним ухаживала целая армия садовников. «Времена, когда можно было себе позволить такие сады, уже миновали», — сказал он нам. И вдруг мне почудилось, что я оказался в детстве не отца, а этого английского аристократа. Над садом тяжело пролетел жирный дикий голубь. Каждый год лорд Бальфур позволяет себе на них поохотиться. «Слишком жесткое мясо, — жалуется он, — не уваришь». Лорд говорит это так, словно я уже собрался на охоту.

Он подвел нас к тису, которому, как он думает, тысяча лет. Ветви дерева свисали до самой земли. Прежде чем мы вступили под его крону, он тростью сбил с веток утреннюю росу. Мы оказались под сенью этого великана вместе с собакой, которая весело бегала туда-сюда. Лорд Бальфур любил здесь играть в детстве, и я легко представил, как здесь резвились все поколения этого рода. «А еврейские дети, то есть мой отец, тоже здесь играли?» — наконец решился спросить я. Он не знал, но высказал большие сомнения на этот счет.

Мы с женой уже были готовы уехать, как нас пригласили в Башню, которая служила прачечной, когда особняк еще принадлежал их семье. Лорд показал нам, где стояли огромные медные котлы, в которых слуги кипятили белье. Состоянию семейства Бальфур война нанесла немалый урон.

Слуг больше не осталось, если не считать старого садовника в твидовой кепке, который попался нам на глаза, когда мы входили в дом. Он был занят тем, что ручной косой уничтожал сорняки. Бальфур вскипятил воду и достал, говоря его словами, «милый добрый чайник». Пока чай настаивался, лорд достал коробку печенья «Орео», которое, как он признался, очень любил. Потом на столе появились кексы с шоколадной крошкой. Мы расположились в гостиной, и лорд, то бросая кусочек печенья собаке, то закуривая очередную сигарету, рассказывал нам о своей жизни, о службе на флоте, об отношении к современной политике — «все меняется к худшему». Он показал нам портреты нескольких поколений лордов Бальфуров, висевшие на стене, а также портрет герцога Веллингтона — «большого друга» его прабабки. После его смерти, объяснил он нам, Башня и титул отойдут сыну его сестры, поскольку сам он бездетен.

Я вдруг понял, что лорд — одинокий вдовец, обрадовавшийся случайным собеседникам, хотя рассказать ему мне было почти нечего. Тем не менее у меня возникло к нему очень теплое чувство, почти любовь. Наших отцов, как, собственно, и нас, странным образом свела вместе история. Если бы не желание лорда Бальфура приютить еврейских детей, то вполне вероятно, что мой отец остался бы в Вене и погиб. Другими словами, я обязан жизнью отцу стоящего передо мной человека, хотя лорд Бальфур отмахнулся от всех моих благодарностей и честно признался, что еврейское агентство оплачивало пребывание всех детей, что во время войны этот особняк содержать все равно было бы дорого и что еврейские дети работали в поле и окупали свое содержание. Но даже это признание не сделало меня менее благодарным. То обстоятельство, что подобное проявление душевной щедрости — без подготовки, экспромтом — позволило сохранить жизнь моему отцу, придавало этому поступку и загадочность, и трогательность. Мне было даже страшно подумать, сколько еще жизней можно было спасти, проявись эта доброта не случайно, а целенаправленно.

Мою жену тоже тронула эта поездка. Вестибюль особняка был превращен в своего рода музей рода Бальфуров, и, разглядывая документы в стеклянных витринах, моя жена вдруг заплакала. Перед ней лежала копия Декларации Бальфура, написанная, как выяснилось, в этом самом доме человеком, которому наш хозяин приходился внучатым племянником. Если бы не этот датируемый 1917 годом документ, позволявший евреям иммигрировать в Палестину, родители моей жены, переехавшие туда в 20-е годы прошлого столетия, никогда бы не выбрались из Польши.

Еще раньше лорд Бальфур показал нам стоявший в его владениях дом, где некогда жил преподобный Робертсон, который из христианских побуждений страстно отстаивал право евреев на иммиграцию в Палестину. Робертсон вместе с Хаймом Вейцманом, другом министра Бальфура, убедили последнего в том, что позволить евреям иммигрировать в Палестину — это прекрасная идея. В результате появился листок бумаги, который спас жизнь бабушке и деду моей жены, а следовательно, и ее жизнь тоже. А кусочек земли в Шотландии стал убежищем для моего отца и определенным образом для меня тоже. Можно представить, что мы оба жили здесь под одной крышей. Эта комбинация истории и политики, случайности и чьей-то воли, судеб масс и одного человека действует совершенно ошеломляюще.

Еще более странным казалось то, что, сидя в уютном доме лорда Бальфура, я чувствовал себя так, словно находился в гостях у своей покойной бабушки, когда она еще была жива. Печенье. Чай. Смесь желания остаться и нетерпения, любопытства и скуки. Понимание того, что перед тобой — одинокий человек, которому не так много еще жить на этом свете, благодарный за то, что ему есть с кем перемолвиться словечком, и в то же время дарящий тебе то, чего нигде не найти. Нет, я ощущал не величие истории, а непритязательность человеческих отношений. Я думал, что иду по следу отцовского опыта, что с этого места смогу совершить путешествие в прошлое, к его родителям, к трагедиям войны. Но оказалось, что я сижу со своей бабушкой и распиваю чай.

Конечно, это не должно было меня удивлять. И не только потому, что равнинная Шотландия — не то место, куда вы направляетесь, чтобы добраться до самого сердца того, что погружено во мрак, но потому, что я сам никогда не смогу воссоздать для себя все ужасы прошлого — как не смогу и окончательно выйти из тени утрат, накрывшей мое рождение. Для меня важно не оставаться в стороне от страданий окружающего мира, но и не потеряться в трагическом опыте, который мне не принадлежит. Иначе говоря, моя цель — примирить себя с тишиной и уютом собственной жизни и при этом не стать глухим к чужим страданиям.

Я всегда знал, что откровенно писать об ужасах Холокоста мне не хватит ни сил, ни умения. Да и вообще искусство вряд ли обладает такими возможностями. Моя задача как писателя и, пожалуй, как личности — воздать должное пережитому моими обеими бабушками: женщиной, которая умерла в возрасте девяноста пяти лет в окружении своих близких, и женщиной, расстрелянной где-то в лесу в Восточной Европе. Но даже, пожалуй, и это — непосильная для меня ноша. Может быть, я сумею хоть как-то выразить пережитое мною самим, внуком этих двух женщин.

В цикле «В поисках утраченного времени» Марсель, от имени которого ведется повествование, проводит пасхальные каникулы в доме своей тетушки в Комбрэ. У дома есть две калитки, расположенные с противоположных сторон. Каждая калитка — это выход на свою дорогу, тропинку, «путь». Один такой путь ведет в Мезеглиз, или к Свану; второй — к Германтам. Эти дороги символизируют две стороны жизни: мир любви, который олицетворяет Сван, и мир светского общества и политики, олицетворением которого является семейство Германт. Мысль о том, что, следуя по пути к Свану, можно добраться до поместья Германтов, или наоборот, кажется Марселю такой же бессмыслицей, как если бы кто-то пошел на восток, чтобы оказаться на западе[16].

Однако в конце завершающего романа, «Обретенное время», Марсель, уже в годах, вновь посещает Комбрэ и обнаруживает тропинку, которая, по сути, соединяет оба пути. Так оказывается, что обе стороны — Германтов и Свана — не так уж противоположны.

Мне еще предстоит найти тропинку, которая связала бы унаследованные мною пути, символически ведущие в разные стороны. Я знаю, что жизни — и смерти — моих двух бабушек могут оказаться несводимыми к чему-то одному. Но поскольку я, буквально и фигурально, являюсь их общим произведением, то обещаю и себе и им, что продолжу этот поиск.

Даже теперь, когда я пишу эти строки, я понимаю, что люди не могут символизировать собой что бы то ни было. Живые или мертвые, они не перестают противоречить самим себе и обнаруживают совершенно неожиданные стороны — вот и лорд Бальфур вдруг напомнил мне мою бабушку. А в Йоханане бен Заккае и Иосифе Флавии удалось найти значительно больше общего, чем могло бы показаться на первый взгляд. И вот, подобно книгам родительской библиотеки, Талмуд, который выглядывает из-за них, и Интернет, который светится на экране чуть поодаль, сумели каким-то образом пересечься в моей жизни.

Я проявил несправедливость к бабушке по отцу, когда еще молодым превратил ее в символ всего, что казалось скрытым от меня, утраченным, трагическим. Между тем это была грузная женщина, которая выглядела весьма внушительно на фотографии 1937 года рядом со своим мужем и детьми — моим отцом и тремя его сестрами. Даже в воспоминаниях отца она была вполне земной женщиной: вот она на его день рождения печет маковый пирог; вот стирает в подвале белье, а потом несет его наверх — тяжелое и мокрое — целых пять лестничных пролетов, чтобы развесить на чердаке для сушки; вот она языком вынимает соринку из глаза отца. Понимать, что когда-то она была плотью, еще более тяжко, чем представлять ее символом, олицетворяющим все эфемерное в этом мире. В конце концов, нацисты убивали живого человека, а не некую тень.

В то же время было бы неправильным и несправедливым видеть в моей бабушке по материнской линии только лишь одну телесность. Не потому, что смерть забрала ее в мир теней, где другая моя бабушка, как мне казалось, обитала всегда, но потому, что ничья жизнь не может быть только олицетворением американской мечты. Даже тот, кто живет в культуре изобилия, иногда сталкивается с личной утратой. В конце концов, всему есть своя противоположность.

За несколько лет до смерти бабушки мы с женой сидели в ее гостиной и пили чай. Вдруг жена спросила, почему у моей бабушки всего один ребенок. Бабушка была не тем человеком, с которым можно разговаривать на подобную тему, но жена отличалась любопытством. Я же весь поджался и ждал возмущенного ответа, но, к моему удивлению, бабушка совершенно спокойно ответила, что у нее был и второй ребенок.

Мы смотрели на нее, разинув рты.

Она сказала, что ребенок родился мертвым.

Для меня это было новостью. Никто никогда мне этого не рассказывал. Моей жене не терпелось, и она стала расспрашивать дальше: знала ли бабушка пол этого ребенка?

Да, сказала она, это был мальчик.

После этих слов жена спросила, вспоминает ли бабушка этого мальчика и сейчас?

Каждый день вспоминаю — ни минуты не раздумывая, ответила бабушка. Ей в то время было девяносто два года.

Вот еще один урок. Ее образ довольного собой человека служил лишь ширмой, за которой скрывалась вечная печаль. Это позволило мне кое-что понять и о себе. Мне казалось, что я знаю ее очень хорошо, и вопрос жены поразил меня в той же мере, что ответ бабушки. Бабушка была для меня предсказуема и постоянна, как планета на небосводе. Чему еще она могла научить меня после стольких лет? Но она сумела доказать мне, что я ее знал недостаточно хорошо.

Я мог бы и не знать о ее ребенке, однако я же знал, что у нее был муж. Но и здесь от меня ускользнула ее вдовья печаль. Отца матери я совсем не знал — он умер, когда мне был всего год от роду. Как и я, он родился в феврале, и наши дни рождения — мой первый, а его последний — наша семья отмечала в один день. Но спартанское поведение моей бабушки привело к тому, что я о нем почти забыл. После его смерти она переехала на новую квартиру, не взяв с собой многое из того, что у них было нажито совместно. Она полностью посвятила себя внукам и казалась во всем человеком самодостаточным. Только после смерти бабушки у меня оказались несколько вещей, которые она сохранила в память о муже: массивные золотые карманные часы, золотой портсигар с монограммой, несколько медалей за победы в легкой атлетике, когда он был студентом, портмоне, которое он, вероятно, успел передать, когда в последний раз лежал в больнице (в нем были водительские права и карточка члена масонской ложи). От вида этих предметов у меня возникло ощущение его физического присутствия.

Мне стало стыдно оттого, что я решил, будто утраты касались только одной моей бабушки. Это было слишком инфантильно — я по-детски хотел, чтобы люди и вещи значили одно и то же, имели одну и ту же идентичность. Теперь, когда моя бабушка по матери уже умерла, она мне кажется уже не такой далекой от мира моей второй бабушки. Это достаточно парадоксально, но после ее смерти я стал думать о матери отца совсем по-другому. О том, кого я когда-то знал в телесной оболочке, но кого больше нет, легче думать как о тени, которая когда-то была телом.

***

Перед тем как мы отправились в Шотландию, один из друзей принес мне кассету с записью «Одиссеи» в исполнении известного английского актера Иана Маккеллена. В машине у нас была магнитола, и мы с женой накручивали километры вдоль побережья, слушая пленку. Не так давно я полюбил аудиокниги, считая, что слушать намного легче, чем читать. Я бы никогда не стал перечитывать «Одиссею», сидя в комнате с книгой на коленях. Помимо всего прочего, «Одиссея» создавалась не для чтения в одиночку. Она выросла из устной культуры и предназначалась для чтения вслух — так же как Тора, которая читалась вслух по базарным дням. Поэтому, слушая пленку, я как бы возвращал книге ее изначальное значение, а для себя возрождал один из элементов устной культуры.

Исполнение было великолепным! Иногда нам не хотелось выходить из машины — ощущение иного мира пересиливало даже наши впечатления от посещения лорда Бальфура. Суровое побережье Шотландии превращалось в «песчаный брег» Пилоса или «скалы родимой Итаки» Одиссея. Овцы, перебегавшие через узкие дороги, казалось, нагуливали жир перед тем, как их принесут в жертву Зевсу. Воспоминания о визите к лорду Бальфуру и мысли о странствиях отца в годы его юности хорошо сочетались с рассказом Гомера о человеке, который всей душой стремился домой.

В одиннадцатой песни, которую мы слушали по дороге из Лох-Ломонда к месту на побережье, которое называлось Крайнан, Одиссей безуспешно пытался обнять свою мать в Аиде, а ее тень ускользала из его рук. Он взывал к ней, а я, как всегда, думал, о моем отце и его погибшей матери. Но у меня были и другие ассоциации. Я уже был старше, рядом в машине сидела моя жена, и я сам ощущал себя немножечко Одиссеем, пытавшимся ухватить неосязаемое.

Мне всегда хотелось понять, что для отца, родившегося в Вене, означала утрата дома, но еще менее ясным представлялось мне мое собственное возвращение к истокам. Я живу в Манхэттене в семи кварталах от дома, где жила моя семья, когда я родился. Откуда же тогда такое чувство смещения? Откуда потребность искать место, которому я принадлежу?

В иудаизме идея возвращения имеет одновременно и метафизический, и буквальный смысл. Но возвращение никогда не было простым в культуре, которая долгое время развивалась в изгнании. Рабби указывают на то, что Адам и Ева были созданы за пределами Рая, и только в конце творения были помещены Богом в райский сад. Другими словами, когда Бог выселяет их оттуда, они в каком-то смысле возвращаются в свой настоящий дом, имя которому — изгнание. Именно Рай для них — чужая земля.

Понять такое, разумеется, можно, только находясь внутри культуры, порожденной изгнанием, когда собственное изгнание оправдывается через переопределение самого существования. В изгнании мы дома — так утверждают рабби и идут дальше, говоря, что даже Дух Божий, Шехина, присоединился к евреям диаспоры. Но они же говорят, что Бог изучает Талмуд. Сионизм твердил обратное: возвращение домой реально и физически осуществимо. Слово вновь обретает конкретность. Но даже сионизм не способен окончательно стереть тень диаспоры.

Талмуд, который мы читаем с женой, принадлежал ее деду, уехавшему в 1924 году в Палестину благодаря Декларации Бальфура; в 1948 году он был ранен в Войне за независимость и всю оставшуюся жизнь посвятил изучению Талмуда. Тот факт, что евреям удалось вернуться на родную землю, не означал, будто у него пропало желание изучать слова, которые были написаны для того, чтобы евреи смогли выжить в изгнании. Наоборот, борьба за создание государства дала ему возможность вновь оказаться в древнем океане изгнаннической мудрости. Образование Государства Израиль, то есть возвращение в буквальном смысле, не освобождает от ощущения, что правила жизни в изгнании никто не отменял, как оно не освободило рабби, привыкших к изгнанию, от надежды увидеть возрожденный Храм.

Понимание того, что мы созданы за пределами райского сада и возвращены в родную стихию, конечно, послужит утешением будущим поколениям — правда, если человечество откажется от мысли переселиться в космос. Перестройка нашей современной, утрачивающей корни культуры, а также коллективное освоение киберпространства, к которому мы приступили, говорят о том, что мы уже сейчас находимся в некоем комфортабельном изгнании. Но осознание того, что мы в каком-то метафизическом смысле там пребываем, увы, никак не защищает нас от тоски по дому.

***

Мне всегда нравилась история о рабби, который носит в кармане клочок бумаги со словами «пыль и прах». В другом его кармане тоже есть бумажка, на которой он написал «чуть пониже ангелов». Каждый день он достает из карманов эти бумажки, читает их и задумывается над человеческой судьбой.

Этой истории удалось схватить суть Талмуда, который создал культуру, занимающую некую середину между крайними точками — разрушением и новым творением, мертвыми и живыми, Богом и человеком, домом и изгнанием, сомнением и верой, внешним поведением и внутренними склонностями.

Это может быть и великой иллюзией, но я чувствую, что изменения, происходящие в современной культуре, не составляют антитезу моему желанию соединить древность и современность, светскость и религиозность. Рыхлая, ассоциативная логика Интернета и культура, которую он отражает, не являются просто зеркалом, в котором отражается фрагментарность разрушающегося мира, — скорее, это некий вид гармонии, гармонии разрозненного, разъединенного. Талмуд помогал евреям выжить после разрушения Храма, создав подвижную и обращенную к личности еврейскую культуру. Во всеохватности Интернета тоже существуют элементы, хорошо согласующиеся с миром, который, с одной стороны, теряет свои корни, а с другой — никогда не был таким единым, как сегодня. Поиски дома в изгнании, единства в бесконечности, поиски себя в море спорящих друг с другом голосов — это одновременно и древняя, и современная задача.

Пока я писал эту книгу, до рождения моего первого ребенка осталось два месяца. Благодаря современной медицине, мы знаем пол младенца — это девочка. Нам даже сказали, какого числа она родится: 10 ноября. Этот день — годовщина нашей свадьбы, а также годовщина «хрустальной ночи», которая разрушила мир моего отца и накликала неописуемую трагедию ХХ века.

Для моего ребенка все это уже мало что будет значить, разве только дочка будет знать, что родилась в годовщину свадьбы ее родителей. Но наша девочка, возможно, окажется единственным ответом, который я могу дать перед лицом катастрофических событий. Она появится на свет всего лишь за несколько недель до наступления нового тысячелетия, и я хочу ей пожелать, чтобы мир, в котором ей придется жить, очищенный трагедиями прошлого столетия, сумел удерживать свойственные ему противоречия в здоровом талмудическом равновесии.

Мою сестру назвали в честь погибшей матери моего отца, а меня — в честь его погибшего отца. В традиции ашкеназского еврейства не называть детей в честь живых людей. Поэтому свою дочь я назову в честь моей бабушки по материнской линии.

Конечно, мы с женой хотим, чтобы со временем она узнала все про своих дедов и прадедов, которые жили в Израиле и Польше, в Вене и Америке. Мы хотим, чтобы со временем она сумела проникнуть в прошлое глубже, чем это удалось нам, чтобы оказаться ближе к дому и узнать все, что можно, о тех мирах, которые она унаследует. Но мы начнем с того, что дадим ей имя. Мы сделаем это не для того, чтобы она ощутила бремя смерти, но чтобы соединить ее легкой, невидимой нитью с осколком любимого нами прошлого, которое, уповаю я в молитвах, она сохранит и унесет собой в неведомое будущее.

Загрузка...