На редкость странное ощущение в ногах

Дэниел, Донегол, 2010


Жил-был человек.

Он стоял на крыльце, скручивая сигарету. Погода в тот день, как обычно, была переменчивой, благотворной для пышно разросшегося сада, ветви деревьев отяжелели, напоенные влагой непроходящих дождей.

Жил-был человек, и этот человек – я.

Именно я стоял на крыльце с портсигаром в руке, глядя в сад, приглядываясь к какому-то силуэту вдали, возле ограды, где теснились осины. Там стоял другой человек.

Экипированный биноклем и фотокамерой.

«Орнитолог-любитель, – мысленно предположил я, проведя языком по папиросной бумажке, – они частенько заглядывали в наши края». Но в то же время, что я думал на самом деле? «Много ли птиц он увидит в этой северной долине?» – задался я вопросом, озабоченно вспоминая, где сейчас находится моя жена с малышом и нашей дочкой. Быстро ли, в случае необходимости, я смогу добраться до них?

Удары моего сердца резко участились, оно глухо билось о ребра. Я искоса глянул на белесое небо. Не пора ли спуститься в сад? Мне хотелось дать понять этому парню, что я увидел его, пусть он осознает, что его заметили. Мне хотелось, чтобы он и сам оценил мою статную, спортивную фигуру с рельефными атлетическими мускулами (ставшими, надо признать, в последнее время слегка рыхловатыми и ослабевшими). Мне хотелось, чтобы он осознал свои шансы против моих. Ему же не известно, что я в жизни не участвовал ни в одной драке, намереваясь и в дальнейшем придерживаться такой же линии поведения. Мне просто требовалось, чтобы тот чужак почувствовал то, что обычно чувствовал я сам до того, как мой отец вымуштровал меня. «Я выбью из тебя дурь», – бывало, говорил он, направляя указательный палец сначала на свою грудь, а потом на мою.

«Я выбью из тебя дурь», – хотелось крикнуть, нашаривая в кармане станочек для скрутки сигареты и зажигалку.

Этот парень направил бинокль на наш дом. Потом я заметил солнечные отблески на окулярах, он взмахнул рукой, возможно отбрасывая волосы со лба или открывая затвор объектива.

Далее почти одновременно произошли два события. Из двери за моей спиной выскочил и пролетел мимо меня лохматый, длинноногий и слегка страдающий артритом волкодав, обычно спавший у печки, а из-за угла дома появилась женщина.

С ребенком за спиной, головой, покрытой капюшоном зюйдвестки, в которых щеголяют рыбаки Северного моря, и с увесистым дробовиком в руке.

Более того, она – моя жена.

К последнему факту я все никак не могу привыкнуть, не только потому, что мысль о том, что это создание согласилось выйти за меня замуж, для меня почти невероятна, но также и потому, что она постоянно притягивала подобные, однако непредсказуемые неприятности.

– Господи, милая, – задыхаясь, произнес я, мгновенно отмечая, как визгливо прозвучал мой голос. Не по-мужски, это еще очень мягко сказано. Такое впечатление, будто я сварливо укорял ее за неразумный выбор обивки для мебели или за то, что она надела туфли, не подходящие к ее сумочке.

Оставив без внимания мое визгливое вмешательство – и кто бы осудил ее? – она пальнула в воздух. Разок-другой.

Если вы, подобно мне, никогда не слышали вблизи ружейного выстрела, позвольте сообщить вам, что это оглушительный взрыв. Огненные вспышки проникают в мозг, в ушах звенит тройной отзвук запредельно высокой арии, а ноздри забиты горьковатым запахом пороха.

Звуки выстрела бьют рикошетом в стену дома, в склон горы и возвращаются: точно по долине с грохотом скачет громадный акустический теннисный мяч. Я пригнулся, съежился, закрыв голову и осознавая при этом странное спокойствие ребенка. Он по-прежнему сосал свой палец, прижав голову к волне материнских волос. Кажется, что он привык к этому. Словно уже слышал такие выстрелы прежде.

Я встал, выпрямился. Отнял руки от ушей. Вдали через мелколесье сверкали пятки удирающего чужака. Моя жена слегка повернулась. Похлопала стволом ружья по сгибу руки. Свистом подозвала собаку.

– Ха, – изрекла она, перед тем как вновь исчезнуть за углом дома, – нахалов надо учить.

Должен сказать вам, что моя жена умопомрачительна до безумия. Не в том смысле, что требовал бы лечения и опеки людей в белых халатах – хотя порой я задумывался, не бывало ли таких случаев в ее прошлом, – но в каком-то утонченном, более социально приемлемом, менее показном стиле. Ее способ мышления весьма оригинален. Она полагала, по всей вероятности, что палить из ружья для острастки не в меру любопытных чужаков, околачивающихся возле нашей ограды, не только позволительно, но и вполне правомерно.

Вот голые факты о женщине, на которой я женился.

Она безумна, как я, возможно, уже упомянул.

Она предпочитает затворнический образ жизни.

Очевидно, она готова палить из ружья при любой попытке постороннего взгляда на ее потайное уединенное жилье.

Я бросился в дом, с максимальной целеустремленностью для мужчины моих габаритов, вознамерившись догнать ее. Я собирался высказать ей все, что думаю: «Нельзя держать дробовики в доме, где живут маленькие дети. Просто нельзя».

Я повторял эти фразы про себя, проходя по дому и собираясь начать с них мое протестное заявление. Однако, миновав парадную дверь, я словно попал в совершенно другой мир. Вместо серой мороси за домом в палисаднике царило ослепительное бледно-желтое солнце, поблескивая и искрясь на цветах россыпью драгоценных самоцветов. Дочь прыгала через скакалку, которую крутила ее мать. Моя жена, всего лишь мгновение назад представшая в виде грозного стража с ружьем, в длинном сером пальто и шляпе, смахивавшей на капюшон палача, успела скинуть жуткую зюйдвестку и вернуться к своему обычному воплощению. Малыш ползал по траве с мокрыми от дождя коленками, зажав в кулачке цветок ириса и выражая свою радость гортанными звуками одному ему понятного языка.

Такое впечатление, что я вступил в совершенно иные временные рамки, словно я попал в одну из тех народных сказок, где герою кажется, что он проспал всего лишь какой-то час, но обнаруживается, что пролетела целая жизнь и все, кого ты любил, и все, что ты знал, давно мертвы и остались в прошлом. Неужели я и правда пришел с другой стороны дома или мне удалось проспать сотню лет?

Я избавился от странного наваждения. Вопрос об оружии необходимо решить незамедлительно.

– С каких пор, – требовательно вопросил я, – мы владеем огнестрельным оружием?

Жена подняла голову и устремила на меня вызывающий, суровый взгляд, перестав крутить скакалку.

– Не мы владеем, – ответила она, – ружье мое.

Типичная вызывающая реплика. Она, видимо, способна решить вопрос, вовсе не ответив на него. Выбирая деталь, которая не являлась сущностью вопроса. То есть, на самом деле, уклонившись от ответа.

Однако я готов отстаивать свою позицию. У меня уже накопилось более чем достаточно подобного опыта общения.

– С каких пор ты владеешь огнестрельным оружием?

Она пожимает плечом, голым, с мягким золотистым загаром и тонкой белой полоской от майки. Вдруг ставшее тесным нижнее белье засвидетельствовало мгновенное, непроизвольное восстание мужского естества – странно, почему столь тонкая грань отделяет зрелых мужчин от внутренних подростковых проявлений, – но я возвращаюсь к нашей дискуссии. Она не сможет уклониться.

– С недавних, – коротко ответила она.

– Что такое «огнестель»? – спрашивает дочь, по-своему сокращая упомянутое мной оружие и поднимая к матери личико в форме сердечка.

– Это американизм, – пояснила моя жена, – имеется в виду «ружье».

– Ах, ружье, – воскликнула моя милая шестилетняя Марита, в равных долях фея, ангел и сильфида[2], обстоятельно добавив: – Разве ты не знал, папа, что Дед Мороз подарил Доналу новое, и тогда он сказал, что маман может взять его старое ружье.

Сообщение Мариты лишило меня на мгновение дара речи. Донал, дурно пахнущий гомункул, занимался земледелием в дальнем краю долины. У него – и, как я подозревал, у его жены – имелись проблемы с тем, что можно назвать управлением гневом. Донал готов палить без разбора по любому поводу. Он стреляет во все, что видят его глаза: белки, кролики, лисы, гуляющие по холмам туристы (просто дурачится).

– Что происходит? – возмущенно произнес я. – Ты держишь огнестрельное оружие в нашем доме, ничего…

– Ружье, папа. Говори ружье.

– М-да… ружье, не удосужившись сообщить мне? Не обсудив это со мной? Разве ты не соображаешь, как это опасно? Вдруг кто-то из детей…

Моя жена повернулась ко мне, прошелестев подолом юбки по мокрой траве.

– Разве тебе уже не пора собираться на поезд?

* * *

Я сижу за рулем машины, одна рука на ключе зажигания, в губах зажата все та же, еще не закуренная сигарета. Я ищу в кармане неуловимую зажигалку или коробок спичек. Я вознамерился выкурить сигарету рано или поздно, но еще до полудня. Меня вынудили ограничить курение до трех раз в день, и, черт побери, они мне необходимы.

Одновременно я горланю вовсю. Уединенная жизнь на природе способствует бурному изъявлению эмоций.

– Погнали уже, черепахи! – призывно кричу я, втайне восхищаясь воспроизводимой мной громкостью и тем, как эхо разносит крик по горному склону. – Я не собираюсь опоздать на поезд!

Марита не обращает ни малейшего внимания на столь громогласные призывы, кои достойны одобрения в одном смысле и утомительно раздражающи – в другом. Стоя спиной к стене дома, она играет с положенным в носок теннисным или резиновым мячиком, громко отсчитывая удары (по-ирландски, замечаю с волной удивления). С каждым разом «aon, dó, trí, ceathair»[3] – она вколачивает этот спрятанный в носке мяч в стену, в опасной близости от самой себя. Продолжая свои призывы, я отметил, однако, что девочка вполне преуспела в этой забаве. Внезапно я поймал себя на мысли, где же она наловчилась так играть. Не говоря уже об ирландском языке. Она училась дома под руководством матери, так же как ее старший брат, пока он не восстал и не поступил (с моей тайной помощью) в закрытую английскую школу.

В силу моего рабочего расписания обычно будни я проводил в Белфасте, возвращаясь в нашу долину Донегола на выходные. Я преподавал курс языковедения в университете, обучая студентов разбираться в том, что они слышат в миру, задаваться вопросом конструирования фраз, задумываться о словоупотреблении и подталкивая их к осознанию причин. Я поглощен моими исследованиями развития языка и не отношусь к тем традиционалистам, которые стонут, бия себя в грудь, по поводу деградации грамматических норм и снижения семантических критериев. Нет, я приветствую и принимаю идеи перемен.

В связи с этим в исключительно узком кругу академического языковедения я сохраняю дух индивидуалиста. Не ахти какая заслуга, но так уж обстоит дело. Если вам случалось слушать радиопередачу о неологизмах, или грамматических отклонениях, или о том, как подростки узурпируют права на изобретение своих собственных правил, зачастую ниспровергая классику, то вполне вероятно, что я мог заглянуть туда и заметить, что такие перемены благотворны и что следует признать пользу языковой гибкости.

Однажды я сказал об этом мимоходом моей теще, и в тот же момент она устремила на меня надменный взгляд густо накрашенных глаз и заявила на своем безупречном парижском варианте английского: «Ах, как интересно, но вряд ли я вас слышала, поскольку всегда выключаю радио, когда слово предоставляется американцам. Меня попросту коробит от их произношения».

Невзирая на произношение, через несколько часов мне предстояло читать лекцию о туземских и креольских диалектах английского, основанную на единственном невразумительном предложении. Если я опоздаю на этот поезд, то следующий отправится слишком поздно, не позволив мне вовремя приехать в университет. И, следовательно, не будет никакой лекции, никаких туземцев и креолов, зато группа студентов навсегда лишится просвещенности насчет очаровательной, сложной лингвистической генеалогии фразы, с классической точки зрения воспринимаемой как набор несогласованных слов: «Ему вор, она манго».

После лекции мне также надо успеть на самолет в Штаты. Под всесторонним трансатлантическим давлением моих сестер и вопреки собственным убеждениям я решился слетать туда на празднование девяностолетия моего отца. Интересно глянуть, какого рода компания могла остаться у него к этому возрасту, хотя я ожидаю множество бумажных тарелок, картофельный салат, тепловатое пиво и общество, всецело стремящееся игнорировать тот факт, что сам юбиляр что-то хмуро бурчит в углу. Мои сестры сообщили, что отец готов покинуть бренный мир, ибо сердце его в любой момент может перестать биться, и хотя они понимали, что мы с ним, мягко выражаясь, никогда не находили общего языка, я буду сожалеть всю оставшуюся жизнь, если не прилечу в ближайшее время, и продолжали в том же духе капать мне на мозги своими вздорными доводами. «Знаете, – сказал я им, – старик проходит ежедневно по две мили, ест достаточно мексиканской свинины, чтобы истребить свиней в целом штате Нью-Йорк, и определенно не наводит на мысль о дряхлении, когда слышишь его по телефону: он по-прежнему не испытывает ни малейших затруднений, указывая на мои недостатки и заблуждения. К тому же что касается причины его достохвальной потенциальной кончины, то, на мой взгляд, вместо сердца у него всегда был камень».

Сидя в ожидании моего семейства за рулем машины, я внушал себе, что этот чертов визит – первый после пяти лет – не являлся причиной для стресса, или для нервного подергивания века, или для жажды курева. Все это не имело ничего общего с чертовым визитом, совершенно ничего. Просто я стал слегка нервным. Только и всего. Я поеду в Бруклин, навещу старика, буду ханжески вежлив и тактичен, пойду на юбилейную вечеринку, вручу подарок ко дню рождения, купленный и запакованный моей женой, поболтаю с племянницами и племянниками, я выдержу требуемое число дней… а потом свалю оттуда с огромным удовольствием.

Распахнув дверцу машины навстречу влажному воздуху, я крикнул:

– Ну, где вы там? Я же опаздываю на лекцию! – и тогда заметил на полу салона смятую упаковку спичек. Я нырнул за ней, точно за жемчужной раковиной, и с триумфом вынырнул, завладев коробком.

В этот момент моя жена рывком открыла заднюю дверцу и начала пристегивать малыша к детскому креслу.

Я вздохнул, чиркнув спичкой. Уж если мы, наконец, едем, то следует срочно запастись терпением.

Марита устроилась сзади на своем месте; собака протиснулась в салон и перебралась через заднее сиденье в багажник; наконец открылась пассажирская дверца, и жена проскользнула в машину. Я заметил, что свои мужские брюки она подпоясала на талии чем-то подозрительно напоминавшим один из моих шелковых галстуков. На плечи наброшена куртка, когда-то фактически стоившая больше моего месячного жалованья – громоздкая и бесформенная конструкция из кожи и твида, с ремешками и петлями, – на голову водружена кроличья шапка с затейливыми наушниками. Очередной подарок Донала? Мне хотелось прояснить этот вопрос, но я промолчал, осознавая присутствие Мариты.

– Фу, – изрекла моя жена, – как здесь грязно.

На заднее сиденье она перекинула плетеную корзину, джутовую сумку, нечто похожее на латунный канделябр и, напоследок, древнюю и потускневшую сбивалку для яиц.

Я продолжал молчать.

Включив первую скорость, я отпустил педаль тормоза, с извращенным ощущением победного завершения, словно собрать все семейство для выезда всего на десять минут позже являлось моим главным достижением, и тогда первая затяжка никотина проникла в мои легкие, где свернулась уютно, как кошка.

Жена, склонившись, вытащила сигарету из моего рта и затушила ее.

– Эй! – протестующе взвыл я.

– В машине же дети, – пояснила она, качнув головой в сторону задних сидений.

Я готов подхватить этот аргумент и развить его – у меня имеются весомые доводы по вопросам опасности для несовершеннолетних огнестрельного оружия и сигарет, – но моя жена повернулась ко мне лицом, укротив меня чарующим взглядом нефритовых глаз и одарив такой нежной и интимной улыбкой, что все слова моей заготовленной речи иссякли, как вода в сливной трубе.

Она положила руку мне на ногу, едва ли не выходя за рамки приличий, и прошептала:

– Я буду скучать по тебе.

Чисто лингвистически я сделал своеобразное открытие относительно многочисленных способов, изыскиваемых взрослыми людьми для обсуждения секса так, чтобы у детей не закралось ни малейшего подозрения, о чем на самом деле идет разговор. Это доказательство и в какой-то мере торжество семантической адаптации. Чарующе улыбаясь и говоря: «Я буду скучать по тебе», – моя жена, в сущности, имела в виду: «Пока ты будешь в отъезде, мне придется поститься, но как только ты вернешься, я поведу тебя в спальню, сброшу с тебя всю одежду и получу свое».

Смущенно прочистив горло, я ответил:

– Я тоже буду скучать по тебе, – естественно, думая, с каким нетерпением буду ждать того момента всю предстоящую неделю.

– Ты ведь с удовольствием оправляешься в путешествие?

– В Бруклин? – уточнил я как можно небрежнее, но тон все-таки получился слегка подавленный.

– К твоему папе, – добавила она.

– Ах, это будет славная встреча, – соврал я, затейливо повертев рукой. – Да. Э-э… пожалуй, все будет в порядке. И к тому же неделя пролетит быстро, верно?

– Ну, – протягивает она, – мне думается, что он…

Марита, очевидно, следила за дорогой, поскольку мы вдруг услышали ее излишне громкое восклицание:

– Ворота! Маман, ворота!

Я затормозил. Моя жена отстегнула ремень безопасности, открыла дверцу, вышла и захлопнула ее за собой, стерев ромбик дождевого марева с пассажирского окошка. Через мгновение она появилась в панораме ветрового стекла, удаляясь от машины. Это инициирует своеобразный довербальный синапс в малыше: неврология, видимо, говорит ему, что вид удаляющейся матери является дурной новостью, что она может не вернуться, что он будет оставлен здесь на погибель и что общество его рассеянного и лишь иногда появляющегося отца недостаточно для гарантии выживания (надо признать, у малыша верное понимание). Он издал отчаянный вой, взывая к материнским чувствам: аварийное прекращение миссии, требование немедленного возвращения.

– Кэлвин, – повернувшись к мальчику, сказал я и, пользуясь случаем, убрал свою сигарету с приборной панели, – верь нам немножко, малыш.

Моя жена выдвинула засов и открыла дорогу. Я выжал сцепление, надавил на газ, и машина проехала в ворота, тут же закрытые за нами женой.

Должен пояснить, что между нашим домом и трассой находится дюжина ворот. Дюжина! И это первый из дюжины раз, когда ей придется вылезать из машины, открывать и закрыть эти чертовы засовы и возвращаться в машину. До шоссе всего полмили по прямой, но добираться туда чертовски долго. А если приходится ехать в одиночку, то это утомительное занятие, причем обычно оно проходит под дождем. Бывают случаи, когда мне нужно что-то в деревне – пакет молока, зубная паста или обычная поездка по хозяйственным нуждам, – и как только, поднимаясь с кресла, я осознаю, что мне придется открыть не меньше двадцати четырех ворот, сгоняв туда и обратно, то тут же опускаюсь обратно с мыслью: «Черт, да кому это надо каждый божий день чистить зубы?»

Определение «уединенный» даже близко не описывает наш дом. Мы живем в одной из самых малонаселенных долин Ирландии, на высоте, которую обходят стороной даже овцы, не говоря уже о людях. Да, моя жена предпочла жить в высочайшем, самом удаленном уголке этой долины, достигаемом только тропами, проходящими через огороженные пастбища. Отсюда и ворота. И надо исполниться терпения и искреннего желания, чтобы добраться до наших владений.

Дверца машины резко распахнулась, и моя жена вернулась на пассажирское сиденье. Осталось одиннадцать выходов. Малыш разразился слезами облегчения. Марита восторженно завопила:

– Одни! Одни ворота! Одни, папа, одни проехали! – ей, единственной, нравились эти ворота.

Тут же сработала сигнализация, истерически запищав и сообщая, что моей жене необходимо пристегнуться. Мне следовало бы уведомить вас, что пристегиваться она больше не собиралась. Предупредительные вспышки и писк будут продолжаться до самой дороги. Это яблоко раздора нашей семейной жизни: по-моему, трудность застегивания и расстегивания ремня безопасности перевешивается прекращением этого адского писка, но она не согласна.

– Итак, твой папуля, – продолжила моя жена, – я, правда, думаю…

Помимо прочих многочисленных талантов, она обладала изумительной способностью помнить и возобновлять незаконченные разговоры с нужного места.

– Может, ты просто застегнешь ремень? – огрызнулся я. Никак не смог удержаться. У меня низкий порог восприятия длительных электронных помех.

– Прошу прощения? – вопросительно ответила она.

– Ремень безопасности. Может, просто застегнешь его разок…

Я безмолвствовал до очередных замаячивших в тумане ворот. Она вышла, удалилась к ним, малыш опять заревел, Марита выкрикнула номер et cetera, et cetera[4]. К предпоследним воротам глухое биение в моих висках угрожало перерасти в пульсирующую головную боль.

Когда жена направилась обратно к машине, оживший радиоприемник начал прерывисто шипеть и потрескивать. Мы никогда не выключали его, поскольку наличие приема являлось главным желанием в здешних краях, и любой обрывок музыки или диалога с восторгом приветствовался.

«Ох, Брендан! Брендан! – убедительно звучал взволнованный голос актрисы из радиостудии. – Будь осторожен!» – Связь осложнялась треском помех.

– Ох, Брендан! Брендан! – восторженно подхватила Марита, молотя ногами по спинке моего кресла.

Малыш, быстро уловив общее настроение, издал ликующий визг, вцепившись в борта своего креслица, и неожиданно, выбрав момент, появилось солнце. Ирландия выглядела уже цветущей и благословенно славной на нашем стремительном пути к финальным воротам по фонтанирующим лужам.

Жена и Марита обсуждали, зачем Брендану могло понадобиться быть осторожным, малыш на все лады распевает звук «н», а я, подумывая, не рановато ли он вошел во вкус болтовни, лениво настраивал приемник на более приемлемую станцию.

Наконец мы достигли последних ворот. Сквозь белый шум, заполняя салон, прорвался голос явного уроженца Глазго, он смущенно пытался произвести серьезные интонации диктора. Существует географический прорыв, позволяющий нам, время от времени ловить и шотландские новости. И нам сообщили кое-что по поводу приближающихся местных выборов, превышении скорости каким-то политиком и нехватке учебников в школах. Я прокрутил волны пустых диапазонов в поисках речи членораздельного человеческого голоса.

Жена вылезла из машины, удалилась к воротам. Я наблюдал, как ветерок играючи спутывал ее волосы, отмечал изящную балетную поступь, ее руку в митенке, опускающуюся на засов.

Радиоантенна напряглась и выловила из эфира женский голос: спокойный, но неуверенный. Речь шла о гендерных различиях и рабочих местах, одна из тех спорных журналистских программ, что запускали по Би-би-си в первой половине дня. Восьмидесятилетняя старушка с юго-запада Англии сообщила, что стала первой женщиной, нанятой на инженерную работу, и я уже собрался переключиться на другой диапазон, поскольку такого рода сведения захотела бы послушать моя жена, а мне сейчас пришлась бы по душе хорошая музыка. Однако внезапно из маленького перфорированного динамика на уровне моих колен раздался другой голос: растянутые гласные и выразительность речи образованной англичанки.

– И тогда я подумала: «Боже мой, – сообщила женщина из радиоприемника моей машины, наполняя своим голосом уши моих детей, – должно быть, это тот самый «стеклянный потолок», о котором я так много слышала. Неужели его действительно так трудно пробить моим черепом?»

Эти слова пробудили во мне глубинный звон узнавания. Совершенно неожиданно из памяти всплыли картины давней молодости: мощеный тротуар в туманной дымке, прицепленный к ограде велосипед, деревья, источавшие густой сосновый аромат, податливая хвойная подстилка под ногами, телефонная трубка, прижатая к мягкой раковине уха.

«Я знаю эту женщину, – захотелось мне воскликнуть, – я знал ее». Я едва удержался от того, чтобы повернуться к детям и сообщить им: «Я знал когда-то эту особу».

Мне вспомнилась черная накидка, которую она обычно носила, и ее страсть к невообразимым для пешехода туфлям, странным, шарнирным драгоценностям, сексуальным играм на природе, но вот этот голос затих, и эфир прорезал голос радиоведущей, которая сообщила нам о том, что мы прослушали интервью с Николь Джэнкс, записанное в середине восьмидесятых годов прошлого века.

Я прихлопнул ладонью руль. Почему именно Николь Джэнкс? Никогда с тех пор мне не приходилось встречать эту фамилию. Она оставалась единственной известной мне Джэнкс. У нее было, кажется, припоминаю, какое-то экзотическое второе имя, вроде греческого или римского, обусловленное родительской склонностью к мифологии. Как же оно звучало? Я напомнил себе с сожалением, что в тумане, окутавшем мои воспоминания, нет ничего удивительного, учитывая число пролетевших с той поры лет и…

Но внезапно все мои мысли улетучились.

Напряженный и сдержанно печальный голос радиоведущей мог означать только то, что Николь Джэнкс умерла вскоре после записи этого интервью.

Мое сознание выдало серию сбоев, подобно готовому заглохнуть механизму. Невольно я поискал взглядом жену. Она уже распахнула ворота и ждала, когда я проеду.

Такое ощущение, что где-то резко распахнули окно или одна костяшка домино уронила другую, породив целую череду падений. Приливная волна накатила и отступила, но все, что побывало под ней, невозвратимо изменилось.

Я сосредоточил взгляд на жене. Она продолжала держать ворота открытыми. Привалилась спиной, удерживая створ, чтобы тот не поддал по багажнику машины. Она держала ворота, веря, что я смогу проехать через них в машине, где сидят ее дети, ее отпрыски, ее любимые. Ее шевелюра вздымалась, как парус, под ирландским ветром. Ее пристальный взгляд устремился на мое лицо за ветровым стеклом, она явно недоумевала, почему я медлю, но с того места, где она стояла, в стекле было видно лишь отражение облаков. С места, где она стояла, скорее всего, просто невозможно увидеть меня.

* * *

Двигаясь в восточном направлении, поезд подъезжал к границе, ныряя в ливневые зоны и выныривая из них. Жена купила мне газету, и я свернул ее в рулон, наподобие дирижерской палочки, словно мне вот-вот предстояло сыграть симфонию с незримым оркестром.

Минуло десять лет с тех пор, как я прилетел сюда, совершив своего рода паломничество. Тогда я впервые оказался в Ирландии: просто раньше никогда не выпадало случая такой поездки. Я не из тех ирландских американцев, оглушенных чувством обременительной ностальгии по славной республике, переполняемых причудливыми воспоминаниями о стране, которую наши давние предки были вынуждены покинуть, чтобы выжить. В моей семье я в этом плане белая ворона: все мои сестры носили Кладдахские кольца[5], участвовали в шествиях в День святого Патрика и давали своим детям имена с мудреными сочетаниями букв «д», «б» и «х», вроде Идбхард или Сэйбх.

Я работал в Беркли на отделении когнитивистики в несколько стесненной обстановке. Мой брак тогда как раз забуксовал: обнаружилось, что жена давно крутила роман с сослуживцем. Это открытие побудило меня тоже завести легкую интрижку, что, в свой черед, подстегнуло мою жену возбудить дело о разводе. Я жил в квартире одного приятеля, улетевшего в длительный творческий отпуск в Японию; а наставивший мне рога сослуживец поселился в доме, из которого меня выставили. Моя в скором времени бывшая жена превратилась в мстительную гарпию, запросив астрономическую сумму алиментов за возможность моих редких контактов с детьми. Неделю за неделей она отказывалась принимать опекунское соглашение, которое выработали наши адвокаты. Я вложил в эту тяжбу целое месячное жалованье; у меня были две неблагоразумные связи с двумя разными особами, и препятствия их обнаружению породили чрезмерные осложнения и ухищрения.

Пока тянулась эта разводная заваруха, умерла моя бабушка и, согласно неожиданным распоряжениям ее завещания, была кремирована. Засим последовали обычные семейные разногласия по поводу того, что нам следует сделать с ее пеплом. Моей тетушке нравилась идея помещения его в урну, а именно в антикварную китайскую керамическую вазу, увиденную ею на распродаже; мой отец упорно настаивал на традиционном похоронном обряде. Один из дядюшек внес предложение о создании фамильного участка; другой – добавил, что горит желанием упокоиться в какой-нибудь лесистой местности или лесной полосе. А моя кузина сказала: «Не лучше ли нам подзахоронить ее к дедушке?»

Все мы начали переглядываться. Дело шло к концу поминок: священник уже ушел, гостей заметно поубавилось, комнату заполняли кольца сигаретного дыма, мятые салфетки и раскрошенные кексы. Отец с братьями и сестрами сидели, опустив глаза.

Когда речь зашла о похоронах, на свет выплыла неприглядная правда: решительно никто не знал, где покоились останки дедушки. История гласила, что много лет назад они с бабушкой отправились в свой первый, по общему признанию, отпуск в Ирландию. Дедушка уже отошел от дел, а они никогда еще не видели родину своих предков, где побывали все их друзья, к тому времени им удалось сделать небольшие накопления, и так далее в том же духе. Прикиньте сами, по каким обычным причинам людям хочется отправиться в отпуск.

Они прилетели в Дублин. Проехали по кольцу Керри[6], осмотрели достопримечательности графства Корк и полюбовались природными красотами полуострова Дингл. Лицезрели и знаменитого дельфина в заливе городка Дингл. По какой-то причине – никому не ведомой – они оказались в Донеголе, заехали на самый лоб этого ирландского спаниеля[7] с загривком, оттяпанным пограничными британскими графствами. Неужели кто-то из наших предков жил в Донеголе – хотел бы я знать – или, может, приобщился к северным протестантам. Последнее предположение заглушил возмущенный вопль. Мой дядя настаивал, что испокон веков весь наш род, как и все мы, исповедовал католичество. Иное предположение сочли бы страшным оскорблением.

Кем бы ни были их предки, наши отпускники остановились – опять же по неведомой причине – в каком-то отеле сети «B&B»[8] городка Банкрана. Моя бабушка подпиливала ногти, сидя возле своеобразного «armoire»[9] – как она обычно рассказывала впоследствии, а мой отец вечно уточнял этот момент, – когда мой дедушка, отвернувшись от окна, сказал ей: «У меня появилось на редкость странное ощущение в ногах».

Она не посмотрела на него. И вскоре пожалела об этом. «Дэниел, – говаривала она мне позже, – всегда смотри на того, кто говорит с тобой, всегда». Я могу с уверенностью сообщить, что обычно никто и не думает пялиться на собеседника. В данном случае она не взглянула на него. Продолжая подпиливать ногти, она сказала: «Тогда присядь».

Но он не присел. Он упал прямо на ковер, перевернув прикроватный столик и разбив декоративную вазу, которую моей бабушке пришлось купить, прежде чем выписаться из отеля. Кровоизлияние в мозг. Умер мгновенно. В шестьдесят шесть лет.

«У меня на редкость странное ощущение в ногах». Как вам такие последние слова?

Короче говоря, бабушка принадлежала к поколению, которое не устраивало переполохов. Не поднимало шума. Они проглатывали любые горькие пилюли, преподносимые жизнью, и стойко продолжали жить. Ей даже в голову не пришло бы возвращаться с телом своего мужа в Штаты, дабы его могли с почетом проводить многочисленные отпрыски. Нет, она не хотела никого волновать, поэтому прямо на следующий день, в присутствии местного священника, деда кремировали. Она выполнила свой долг, выписалась из отеля и улетела домой. Ей пришлось заплатить за перевес багажа, доставив домой дедушкин чемодан, эта подробность неизменно вызывала у моего отца приступ ярости (обычно он с трудом воспринимал любые, излишние, на его взгляд, финансовые затраты). Однако что случилось с пеплом, никому не известно.

Положение моего давно почившего дедушки задело меня за живое. Я покинул поминки в состоянии яростного отвращения: слишком типично для моей родни позаботиться о доставке домой одежды умершего, но не уделить внимания его пеплу. Как могли быть забыты его останки, вверенные какому-то заокеанскому Чистилищу в стране, где никто из нас никогда не жил, где они пребывали в одиночестве и забвении? Разумеется, я живо представил, как урну с моим собственным прахом оставят гнить в каком-то далеком хранилище и мои дети никогда не навестят его, поскольку им и сейчас-то, чисто формально, позволяли видеться со мной лишь раз в неделю с трех до пяти часов дня, в местах, выбранных их матерью. Но всякий раз, когда приближались эти несправедливо короткие часы наших встреч, их мать оставляла сообщение у секретарши их отца, сообщая, что: «Дети больны/ отправились на школьную экскурсию/ готовятся к контрольной/ или просто не могут встретиться со мной в тот день». Увы, законодательная система неизменно снисходительна к матери, независимо от того, насколько она вероломна и мстительна. И как бы ни старался отец…

Но это уже другая тема.

Итак, после возвращения в Сан-Франциско я раздобыл названия всех похоронных бюро в том городке Ирландии и между телефонными разговорами со звонившим мне адвокатом, посещением судебных заседаний – хотя мог бы с тем же успехом выбросить несколько тысяч долларов в мусорную урну вместе с зажженной спичкой, – редкими посещениями двух любовниц, попытками найти квартиру, где я мог бы жить, когда мой приятель вернется из Японии (до слез дорогущую квартиру с тремя спальнями, потому как – по словам адвоката – важно показать, что я «способен обеспечить детей нормальным домом»), да, между всеми этими делами я упорно названивал в Ирландию, вычислив, что их время отличается от нашего на 8 часов. Вот я и просиживал штаны на кухне в три часа ночи, с таким упорством держась за телефон, словно от этого зависела моя жизнь – а может, и зависела, – и звонил по номерам из моего погребального списка. Бывало, я слышал в ответ мягкие, как подушка, гласные звуки: «Алло». Звучало это скорее как «э-э-лл-оу»: закрытые звуки удлинялись, язык опускался гораздо ниже, чем во рту американца. За приветствием также не следовало: «Чем могу вам помочь?» – ответ ограничивался протяжно лаконичным «э-э-лл-оу».

Мне понадобилось время, чтобы привыкнуть к этому.

Итак, страдая от бессонницы, я просиживал по ночам в кухне моего коллеги, окруженный цветными рисунками чужих для меня детей, и время от времени спрашивал ожившую телефонную трубку: «Не могли бы вы помочь мне, подскажите, пожалуйста, кремировали вы двадцать два года тому назад, примерно в конце мая, Дэниела Салливана?» Да, вдобавок к сюрреализму ситуации, мы с дедушкой – полные тезки. Порой, глухой ночью в Сан-Франциско, мне казалось, что я пытаюсь отследить место захоронения пепла самого себя в прошлой жизни.

За моим вопросом обычно следовала пауза, и, после периода странного шелеста и обмена, безусловно, зачастую ирландскими фразами, глухого стука выдвигаемых ящиков картотеки, я обычно слышал отрицательный ответ: «Не-е-е-т».

До того самого дня, когда одна женщина (вероятно, девушка – с юным голосом, слишком юным, на мой взгляд, для работы в таком заведении) ответила: «Да, его кремировали у нас».

Я прижал трубку к уху. В тот день в зале суда мне сообщили, что все мои прошения отклонены: по их мнению, я никак не мог гарантировать достойного участия в воспитании моих сына и дочери; не существовало законного способа заставить бывшую жену соблюдать соглашение о порядке общения с детьми; мне оставалось надеяться, что она образумится; а по словам моего адвоката, мы «прошли весь до конца этот путь». «Главное, родительские чувства. И на их дороге не бывает такого конца», – взревел я в сводчатом вестибюле здания суда так, что все стоявшие поблизости оглянулись на меня и быстро отвернулись, все, за исключением моей бывшей жены, которая невозмутимо следовала к выходу, не оглядываясь, и даже покачивание ее «конского хвоста» выглядело триумфально.

Мне уже казались невероятными любая справедливость, хоть какой-то положительный ответ: «Да, его кремировали у нас», – добавило, однако, каплю сладости к океану горечи, в который я постепенно погружался.

– Так его пепел у вас? – недоверчиво воскликнул я.

Последовала краткая пауза, точно девушку потрясли мои эмоции.

– Да, – вновь повторила она.

– И где же? – Мне говорили, что в похоронных конторах избавляются от пепла, если его не забирают родственники. Мне хотелось узнать, где его разбросали, чтобы я мог сообщить семье и мы решили, как поступить с бабушкой.

Но вместо слов о том, что они выбросили его с черного хода, развеяли по ветру над морем, над ближайшим розовым кустом, с удобного утеса, она произнесла еще более невероятную фразу:

– Он находится в цокольном хранилище.

На безумный момент мне представилось, как мой дед слоняется под низкими, но светлыми сводами подвальных залов, одетый, как обычно бывало, в широкие слаксы, горчично-желтого цвета рубашку и галстук-бабочку, проведя последние пару десятков лет в усовершенствовании методов хранения урн или за игрой в теннис, после установки там теннисного стола, или разбирая ящики с гвоздями, или что там еще может находиться в подвалах. Мы-то думали, что он умер, едва не закричал я. А он просто провел все это время в вашем подвале!

Прочистив горло, я покрепче обхватил трубку.

– В подвале?

– Да, полка четыре Д.

– Четыре Д, – повторил я.

– Когда вы хотите зайти и забрать его?

Вопрос застал меня врасплох. Мне и в голову не приходило, что может понадобиться забирать дедушку, точно ребенка с детского праздника. И в то же мгновение я осознал, что на самом деле не надеялся отыскать его: все эти поиски служили мне просто отвлечением от напастей в этот самый тяжкий период моей жизни. И его обнаружение казалось ошарашивающим, неожиданным, нереальным.

Ирландия: мне представились склоны холмов, покрытых яркой зеленью, горбатые каменные мостики над серебристыми потоками, женщины с пышными золотисто-каштановыми шевелюрами, чьи пальцы перебирают струны арфы.

– На следующей неделе, – почти выкрикнул я, – я приеду на следующей неделе.

Вот так десять лет тому назад я и оказался на весенних каникулах среди холмов Ирландии в полном одиночестве, попеременно то надираясь до самозабвения, то заправляясь готовой едой из столовых сети отелей «B&B», где вас обеспечивают исключительно порционными упаковками молока, а постельные покрывала в номерах постоянно соскальзывают на пол.

Я говорю «в одиночестве», хотя на самом деле компанию мне составлял дедушка, который расположился в картонной коробке на пассажирском месте взятого напрокат автомобиля. Мы с ним прекрасно поладили, что приятно отличалось, помнится мне, от нашего общения при его жизни.

– Помнишь, как-то раз ты отшлепал меня какой-то клюшкой, когда я дерзил тебе за столом? – общительно вопрошал я моего пассажира, пока мы кружили по сельским ирландским дорогам, пейзажи которых оказались на удивление близкими к тому, как я представлял их: горбатые мостики и прочие детали. Хотя добавилось множество овец: я даже не думал, что их бывает так много.

Или:

– Как насчет того раза, когда ты заявил моей сестре, что никто из приличных парней и не взглянет на нее всерьез, раз она ест руками баранью отбивную?

Дедушка помалкивал. Он не ворчал даже, когда я резко сбрасывал скорость или выезжал на встречную полосу дороги, а на ланч неизменно употреблял только картофельные чипсы и «Гиннесс» или затягивался косячком марихуаны, используя курение в качестве отсрочки времени ночного сна.

И вот однажды, ближе к концу выделенного мне двухнедельного отпуска, я ехал с побережья в сторону границы. Мы с дедушкой обсуждали, хотим ли мы еще куда-нибудь съездить отметиться – может, в графства Голуэй и Слайго, или перебраться в Ольстер – достаточно ли мы уже насладились пребыванием в Ирландии (он-то наверняка более чем достаточно). Свернув на перекрестке, я вскоре заметил на обочине дороги ребенка. Он просто сидел на земле, обхватив ладошками подбородок. Ударив по тормозам, я дал задний ход, медленно подъехал к нему и опустил окно.

– Привет, малыш, – сказал я как можно дружелюбнее, – все в порядке?

Он встал. Босоногий, лет шести или семи, одетый в странную теплую безрукавку, которая смотрелась так, будто ее соорудили беззаботные вольнодумцы под влиянием хипповой идеи.

Он открыл рот и выдал начальный звук. Может, он пытался сказать «Не» или «Мне». Последовала пауза. Но молчание его было своеобразным: напряженное, испуганное, мучительное молчание. Он пристально смотрел в землю перед собой, сжав зубы и кулачки. Я заметил, что малыш силился перевести дух. Он глянул в мою сторону и отвел глаза. Он вполне умело скрывал свои чувства, что обычно печально потрясало мою душу: бесстрашие и борьба, на которые оказывались способны бедные малыши. Мальчик возвел очи к небесам, изображая глубокую задумчивость или попытку выбора вежливого ответа, но меня ему не удалось одурачить. На заре карьеры я работал научным ассистентом на проекте, посвященном изучению заикания, и мне вспоминались все те малыши, которых мы обследовали, в основном мальчики, для которых речь представлялась минным полем, невыносимым испытанием, жестоким требованием человеческого общения.

Поэтому, глубоко вздохнув, я обратился к нему.

– Я понимаю, ты заикаешься, – заметил я, – так что, пожалуйста, успокойся и говори так медленно, как сможешь.

Он стрельнул в меня взглядом, на лице его отразилось недоверчивое потрясение. Такое я тоже помнил. Они не могли поверить, что их недостаток так легко обнаружить.

И конечно, этот малыш спросил, в стремительной манере опытного заики:

– Как вы узнали?

Я не удивился, не услышав ирландского языка. Мальчик выглядел приезжим, поселенцем – мне говорили, что в этих краях встречаются английские хиппи. Я привалился к открытому окну и пожал плечами:

– Это моя работа. Отчасти. В общем, когда-то я этим занимался.

– Вы л-лог-г… – он запнулся, вполне для меня понятно, пытаясь произнести слово «логопед». По иронии судьбы это буквосочетание чертовски трудно произнести заикам. Скопления согласных и гласных, требующих гибкости языка. Мы ждали, мальчик и я, пока он сумеет хоть приблизительно произнести это слово.

– Нет, – в итоге сказал я, – я занимаюсь лингвистикой. Изучаю язык и процессы его развития и изменения. Но раньше мне приходилось работать с такими детьми, как ты, у них тоже возникали речевые трудности.

– Вы – американец, – сказал он, и я осознал, что его произношение сложнее, чем я предположил сначала. В основном он правильно говорил по-английски, но с примесью неизвестного мне акцента.

– Угу.

– Вы из Нью-Йорка?

Я вытащил сигарету из бардачка.

– Я поражен, – откликнулся я, – у тебя тонкий слух на акценты.

Он пожал плечами, но выглядел довольным.

– Я жил там одно время, когда был маленьким, но обычно мы жили в Лос-Анджелесе.

– Правда? – Я удивленно приподнял брови. – Но где же сейчас твои мама и папа? Может, они…

Он перебил меня, но я не воспринял это как невежливость: таким детям приходится говорить, когда они могут, не дожидаясь нужной паузы в разговоре.

– У нас был дом в Санта-Монике, – выпалил он, вовсе не отвечая на мой вопрос. – Прямо на берегу, и мы с маман плавали каждое утро, а потом ее достали эти люди, и маман сбежала с лодки, она… она… она…

Он беспомощно умолк на этом интригующем моменте сообщения, щеки его покраснели от напряжения в хаотической борьбе с изменчивым союзничеством собственного языка, неба и дыхания.

– Да, Санта-Моника прекрасна, – выждав приличную паузу, заметил я. – Видимо, тебе там славно жилось.

Плотно сжав губы, явно не доверяя своему языку, он просто кивнул.

– Значит, теперь вы живете здесь? В Ирландии?

Он опять кивнул.

– С мамой? С твоей… маман?

Очередной кивок.

– И где же она сама? Может, она… – я замялся, размышляя, как лучше спросить, чтобы не напугать малыша навязчивостью, – где-то поблизости или?..

Он мотнул головой куда-то за спину.

– Она где-то там?

– Ш-ш-ш… ш-ш-шина… л-о-п – лоп-нула.

– Вот как, – сказал я, – понятно.

Поставив машину на тормоз, я вылез на дорогу. Улыбнувшись малышу, я не стал подходить слишком близко. Дети могут занервничать, и вполне оправданно.

– Как ты думаешь, не нужна ли ей помощь?

Он с готовностью нырнул в кусты и вскоре появился на дороге, не замеченной мной раньше. Усмехнувшись, он углубился в окрестные холмы, следуя за изгибами известного ему пути. Мы сделали один поворот, потом другой, мальчик быстро забрался на дерево и спустился, то и дело оборачиваясь и весело поглядывая на меня, точно считал отличным случаем, что ему удалось увлечь меня за собой. Приближаясь к очередному повороту, он опять нырнул в подлесок. Оттуда донеслись какие-то шорохи, смешки и женский голос:

– Ари? Это ты?

– Я нашел друга, – заявил Ари, когда я вышел из-за поворота.

Впереди на подъеме дороги стояла машина, поддерживаемая с одной стороны домкратом. Рядом валялось множество инструментов, и среди них сидела на земле женщина. Из-за ослепительного солнца я разглядел лишь смутный силуэт и длинные, касавшиеся земли волосы.

– Друга? – повторила она. – Как мило.

– Вот он, – сообщил Ари, поворачиваясь ко мне.

Женщина резко оглянулась и поднялась на ноги. В тот миг я отметил только, что она довольно высока и худощава. Даже костлява, ее ключицы на груди выпирали, словно плечики для пальто, а окружность запястий наводила на мысль о том, что вряд ли руки ее обладают достаточной силой для работы с разложенными на земле приборами. Лицо обрамляла густая шевелюра медового оттенка, но изгиб надутых губ выдавал явное недовольство. Рабочий комбинезон с закатанными штанинами позволял видеть залепленные грязью резиновые сапоги. В общем, далеко не героиня моего романа. Помню, я сознательно дал такое определение. Слишком костлявая, слишком заносчивая, слишком соразмерная. Лицо ее, правда, казалось крупноватым, словно виделось через увеличительное стекло: чрезмерно крупные черты, огромные глаза, чересчур полная верхняя губа, да и сама голова великовата по сравнению с телом.

Склонив голову, она что-то говорила и жестикулировала: она что-то делала, не помню, что именно. Я осознал лишь, что в следующий момент передо мной предстала идеальная красавица, просто потрясающе. Вероятно, тогда впервые я лично столкнулся с ее способностью, подобно Протею, преображаться, талантом мгновенно перевоплощаться в другого человека (главная причина, как обычно думал я, по которой ее любили кинематографисты). Честно говоря, в первый момент она показалась мне жутко костлявой и пучеглазой; но всего через мгновение выглядела безупречно. Но, опять же, слишком безупречно, словно иллюстрация волшебного преображения в кабинете пластического хирурга: скулы подобны кафедральным контрфорсам, изящный изгиб губ с рельефным желобком под носом, отливающая перламутром кожа с очаровательной легкой россыпью веснушек на безукоризненном носике.

Позднее я выяснил, что ее тень никогда не падала на дверь кабинета пластического хирурга, что ее ждет стопроцентное, как ей нравилось выражаться, биологическое разложение. Я также мог бы подметить, что под грязным комбинезоном скрывается пара на редкость пышных округлостей. Однако в тот момент я полагал, что предпочитаю женщин с более весомыми формами, женщин, чьи тела соблазнительно прельщают, женщин, в чьей красоте имелись легкие изъяны, странности и скрытые тайны: легкое косоглазие, большой нос с горбинкой, как на римских монетах, и чуть оттопыренные уши.

Нагнувшись, эта костлявая Мадонна Боттичелли подняла гаечный ключ и погрозила им мне.

– Стойте там, где стоите! – крикнула она.

Я замер на дороге.

– Не беспокойтесь, – откликнулся я и едва не добавил: «Я пришел с миром», но вовремя опомнился; может, я еще находился слегка под кайфом? Возможно.

– У меня нет намерений вредить вам.

– Ближе не подходите! – воскликнула она, взмахнув гаечным ключом.

Господи, какая-то дерганая особа.

– Ладно, – примирительно ответил я, поднимая руки, – я остановился.

– Кто вы? Что вам надо?

– Да просто я увидел этого мальчика на дороге. Он сказал, что у вас спустила шина, и я пришел глянуть, не смогу ли чем-то помочь. Только и всего. Мне…

Не сводя с меня взгляда, она слегка повернулась к мальчику и вступила с ним в долгий разговор по-французски. Ари быстро отвечал ей, и я заметил, что по-французски он вроде бы и не заикался. Интересное наблюдение, отметил я для себя.

– Non, – слегка раздраженно продолжал возражать Ари, – non, maman, non.

– Как вы нашли меня? – крикнула она мне.

– Не понял?

– Кто послал вас?

– О чем вы? – Я совсем смутился. Похоже, мы вляпались в скверный шпионский роман. – Никто.

– Не верю. Кто-то подговорил вас. Кто? Кому известно, что я здесь?

– Послушайте, – заявил я, чувствуя, что сыт по горло. – Я понятия не имею, кто вы… Мне просто случилось проезжать мимо, я увидел одинокого мальчика на обочине и остановился спросить, все ли у него в порядке. Он упомянул про это спущенное колесо, и я подумал, что мог бы дойти и глянуть, не нужна ли помощь. Но, судя по обстановке, – я махнул рукой в сторону пикапа, – вы вполне справитесь сами, так что я ухожу. – Я поднял руку. – Хорошего вам дня. – Я повернулся к малышу: – До свидания, Ари. Приятно было познакомиться с тобой.

– Д… – попытался он, – д-д-д…

– Знаешь, что ты можешь сделать, если спотыкаешься на первой букве слова? – спросил я, поймав его взгляд.

Ари ответил мне смущенным, испуганным взглядом заики.

– Подыщи подходящую замену, другое слово, которое тебе легче произнести. Держу пари, – добавил я, что такой смышленый мальчик, как ты, сможет найти много слов для замены слова «до свидания».

Я отвернулся и начал удаляться по дороге.

– Увидимся! – крикнул Ари мне вслед.

– Отлично, – бросил я через плечо.

– Hasta la vista![10] – подпрыгивая, воскликнул он.

– Молодчина, – откликнулся я.

– Удачного дня!

– Береги себя! – Я обернулся и взмахнул рукой.

– Au revoir![11]

– Adiós[12].

Я миновал первый поворот, когда услышал шаги за спиной.

– Эгей! – позвала она. – Эй, вы.

Я остановился.

– Вы отправились за мной с вашим гаечным ключом? Должен ли я испугаться?

– Что это вы тащите в руках? Фотокамеру? Наверняка это фотокамера. Я хочу, чтобы вы открыли ее и достали пленку, немедленно, прямо на моих глазах, чтобы я сама все проверила.

Я пристально посмотрел на нее. В основном я переживал из-за Ари: неужели ему действительно приходится жить с такой чокнутой особой? Неудивительно, что мальчик имел проблемы с плавностью речи, живя с матерью, страдающей исключительной паранойей, странными маниями и страхами. О какой фотокамере она твердит? Достать пленку? На какой-то момент, впрочем, пока мы взирали друг на друга, что-то в ее лице показалось мне знакомым: легкая ложбинка между нахмуренных бровей. Я видел где-то такое выражение прежде. Неужели видел? Неужели я знал эту женщину? Нервирующая идея, если вы попали в какую-то глушь, в тысячах миль от дома.

– Так это камера? – настаивала она, показав на мою руку.

Опустив глаза, я обнаружил, к собственному удивлению, что держу перевязанную коробку дедушки. Должно быть, я машинально захватил ее, вылезая из машины. Наш дедушка ведь всегда любил погулять.

– Это не камера, – ответил я.

Она прищурилась, точь-в-точь как полицейский следователь.

– Тогда что же это?

Я обхватил рукой уже знакомый картонный куб с перевязанными веревкой гранями, слегка смявшимися по углам.

– Уж если вам так необходимо знать, – сказал я, – то это мой дедушка.

Она поджала губы и подняла брови: легкая модуляция выражения лица. Нет, правда, как странно. Ее лицо казалось на редкость знакомым, и его выражение вполне узнаваемым: где же я видел ее прежде?

– Ваш дедушка? – повторила она.

Я пожал плечами. Я не думал, что должен предоставлять ей какие-то объяснения.

– Последнее время он слишком чувствителен к переменам погоды.

– Серьезно? Вы таскаете его повсюду с собой?

– Так, видимо, получается.

Она перебросила гаечный ключ в другую руку.

– Ари сказал мне, что вы помогаете детям с речевыми недостатками.

Я поморщился.

– Определение «недостатки» принято считать слегка уничижительным. Можно сказать с «проблемами».

Вздох примадонны.

– Ну, с речевыми проблемами.

– В общем, я помогал им. Много лет назад.

У нее замечательные глаза – я никогда не видел таких глаз, светло-зеленых с темной окантовкой, – посматривающих на меня оценивающе, отчаянно. Ее изысканное фарфоровое лицо приобрело выражение уязвимости, и можно было с легкостью понять, что это не та компоновка, к которой привычны ее мимические мышцы.

– Вы думаете, его можно вылечить?

Я нерешительно помедлил. Мне хотелось сказать, что слово «вылечить» мне тоже не нравится.

– Я думаю, что ему можно помочь, – осторожно ответил я, – во многом ему можно помочь. Будучи аспирантом, я участвовал в исследовательской программе помощи таким детям, как Ари, но, строго говоря, моя специализация…

– Пошли, – властно бросила она в такой повелительной манере, которой обычно подчиняются беспрекословно. Я почти ожидал, что она вот-вот щелкнет пальцами, точно хозяйка, призывающая пса. – Вы подержите домкрат, пока я закреплю колесо, и заодно расскажете мне об этой программе. Пошли.

«Нет, я не пойду, – подумал я. – Я не намерен подчиняться приказам какой-то крикливой мадам. Она привыкла получать желаемое, поскольку природа случайно одарила ее лицом богини. Я никуда не пойду с вами». И закончив размышления, тут же поплелся за ней. Я послушно держал домкрат, пока она меняла колесо. И пока она закручивала болты, поведал все, что смог вспомнить о программе восстановления плавности речи. Мне с трудом удавалось отводить взгляд от ворота ее рубашки, расстегнутой до талии под передником комбинезона. Я поступил так, как следовало приличному мужчине: помог и удалился.

Позднее тем вечером я лежал на кровати номера «B&B», обозревая остатки моих тайных запасов травки, которых, осознал я, не хватит мне до возвращения в Штаты. Как же я легкомысленно не озадачился покупкой достаточного количества в том сомнительном баре Дублина? В этой глуши мне явно не светит найти что-то подобное. «А растет ли эта травка на лугах Ирландии? – размышлял я, – И не слишком ли много здесь дождей для нее?»

Послышался стук в дверь, и передо мной предстала хозяйка отеля, миссис Спиллейн, дама с шевелюрой, вздымавшейся над головой точно шапка отцветшего одуванчика, и в фартуке, завязанном впереди на хирургический манер. Я поспешно затушил косячок и разогнал рукой волны дыма, как обычно – непонятно зачем? – поступают трогательные курильщики, однако на лице ее застыло выражение женщины, точно знающей, что ее ограбили, но пока не способной доказать это.

– Мистер Салливан, – сказала она.

– Да? – откликнулся я.

Совсем один, заброшенный судьбой в глушь в тысячах миль от дома, я даже напряженно выпрямился, чтобы противостоять любым ее нападкам и опровергнуть обвинения в обкуренности.

– Это доставили для вас. – В руках она держала, как я наконец заметил, посылочку, упакованную в хлопковый мешок.

– Спасибо. – Я протянул руку, чтобы взять посылку, но она отвела руку в сторону. Оглянувшись, она покрутила головой в разные стороны, словно проверяя наличие в коридоре агентов ФБР. – Она хочет вас видеть, – прошептала миссис Спиллейн.

– Кто хочет? – спросил я, заметив, что также перешел на шепот. Ситуация выглядела занятной.

Миссис Спиллейн рассматривала меня в нашей новой непосредственной близости. Я представил на мгновение, что же она видит: крупный американец, с начавшими седеть висками, с белками глаз, исчирканными красными каракулями. Могла ли она прочесть в этих рунах расстройство биоритмов, вызванное перелетом через океанские дали, мою затянувшуюся бессонницу, привычку покуривать травку и неоспоримое отцовское горе? Трудно сказать.

– Ну, она же! – выразительно откликнулась хозяйка, подавшись вперед, и попыталась, видимо, подмигнуть мне.

Травка превращает большинство курильщиков в параноиков, но я не мог списать на наркотик мое вездесущее ощущение того, что этот мир ополчился против меня: оно бывало и прежде, до того как я начал этот загул. О чем она толковала? Может, я что-то упустил?

– Простите, – начал я, – но я понятия не имею…

Она сунула сверток мне в руки. На секунду у меня мелькнула безумная идея, что моя бывшая жена выследила меня и послала какой-то отвратительный пакет: экскременты, сперму своего любовника, отрезанную собачью голову.

Потом я взглянул на знакомую голубую тесьму, опоясывающую картонную коробку. Это был дедушка.

– Ох, – недоуменно произнес я. – Откуда…

– Вы забыли это возле ее машины. Когда помогали ей.

Я прижал к себе дедушку. Мне вспомнилось, что я отставил его в сторону, взявшись за домкрат, но как же я мог забыть забрать его?

– Прости, дедушка, – пробормотал я.

– Упокой Господь его душу, – афористично молвила миссис Спиллейн, перекрестившись.

– Да, спасибо вам, – сказал я. – Что ж, – я потянулся к двери, – думаю, мне пора спать и…

Миссис Спиллейн взялась за край двери, не позволив мне закрыть ее.

– Она хочет поговорить с вами, – опять прошептала она.

– Кто она?

– Да она же, – раздраженно выдала хозяйка.

– Вы имеете в виду… ту… – в одурманенном травкой состоянии мне с трудом удалось сосредоточиться, чтобы не назвать ее «костлявой вешалкой», – длинноволосую женщину?

Миссис Спиллейн склонилась ближе ко мне. Сосредоточенно нахмурившись, она разглядывала меня с таким видом, словно намеревалась купить, но в итоге, видимо, пришла к заключению, что у меня слишком много недостатков.

– Вы же знаете, как ее найти? – прошептала она, в очередной раз глянув через плечо.

– Кого?

– Так вы не знаете? – помедлив, повторила миссис Спиллейн.

– А должен? – спросил я, подумав, долго ли еще мы с ней будем продолжать этот сомнительный разговор.

– Она не сообщила вам?

Я немного смутился, но быстро пришел в себя, спросив:

– С чего бы ей сообщать?

– Гм-м, – озадаченно протянула миссис Спиллейн, помолчала и, резко развернувшись, добавила: – Мне придется позвонить.

Я остался стоять с дедушкой возле дверного проема. Закрыв дверь, я прижался лбом к полированной древесине. Что-то в столь близком созерцании струящейся древесной текстуры побудило меня принять решение, поднявшееся из глубины моего существа точно живительные соки: пожалуй, с меня хватит. Эта таинственная глупость стала для меня критической точкой. Хватит с меня здешних дождей, травки, одиноких вечеров, поездок с дедушкой. И вместо того, чтобы докурить потушенный косячок, я решил запаковать вещи и рвануть в аэропорт. Вернусь домой более ранним рейсом: я получил то, ради чего приехал, и устал от сюрреалистичных умственных вывертов местного населения. Я чувствовал себя не в своей стихии, не то чтобы уж совсем как выброшенная из воды рыба, а скорее как рыба, беспомощно барахтающаяся у берега в приливной волне. Я покину Ирландию и никогда в нее не вернусь. А дома попытаюсь исправить то, что осталось от моей жизни.

Я выпрямился. Пересек комнату, открыл чемодан и начал закидывать в него вещички. Размышляя, как предпочел бы путешествовать дедушка – в ручной клади или в багажном отсеке, – я услышал очередной стук в дверь.

Миссис Спиллейн, как прежде, стояла в коридоре: передник, волосы, скрещенные руки.

– Она будет ждать вас завтра, – сообщила она приглушенным замогильным голосом. – В десять на том перекрестке.

Я недоуменно хмыкнул.

– Я сообщила ей, что завтрак заканчивается в половину девятого, поэтому вы могли бы добраться и раньше, но Клодетт сказала, что десять часов ее прекрасно устраивает.

– Погодите минутку…

– Я покажу вам, как добраться до того перекрестка. За завтраком получите карту.

Она исчезла, удалившись вправо по коридору, а я стоял, тупо таращась в пустой дверной проем.

– Разумеется, ее никак не могли звать попросту Джейн или Сара, – разглагольствовал я перед дедушкой, швыряя книги в портфель. – Нет-нет, никаких Эми, Лаура или Клэр. Это определенно могло быть только нечто иностранное и причудливое, типа Клод…

Окончание ее имени так и не сорвалось с моего языка, когда в моем сознании что-то сдвинулось. Казалось, обрушилось целое здание и вокруг меня валялись кирпичи и балки. Я внезапно прозрел, внезапно вспомнил, где видел ее раньше. Она была танцовщицей. Или врачом? Она представала перед моим мысленным взором последовательно в образах инвалида, убийцы, сыщицы, няни. Я мог ожидать, что она окажется француженкой, испанкой, итальянкой, персиянкой. Она ловко обманывала смерть, умирала от рака, в автомобильной аварии, от пневмонии или от нападения тигра. Она умела убивать и умирать. Я мог представить ее пятнадцатилетней девчонкой или почтенной шестидесятилетней матроной. Она умела на глазах у всех бороться, драться, красть, лгать, мошенничать, спасать жизни, рожать детей, делать минет, стрелять, плавать, танцевать, одеваться, раздеваться и так далее в том же духе.

Не вполне точно было бы назвать ее известной. Известностью она обладала и до того, как стала заниматься знаменитым делом; а позже известность переросла в некую позолоченную, божественную сферу популярности. В наши дни ее признанную славу фильмов превзошло таинственное исчезновение на самом пике карьеры. Она исчезла, словно по мановению волшебной палочки. «Та-да-да-дам!» – под звуки фанфар. Вот такая история. Тем самым она превратилась в одну из самых обсуждаемых загадок нашего времени.

Не знаю, надеялась ли она своим исчезновением уменьшить свою известность, но в реальности оно возымело противоположный эффект. Пресса не склонна легко воспринимать такое безрассудство, а еще меньше – чокнутые киноманы – зачастую бородатые типы, готовые по малейшему поводу цитировать текст, обсуждать сценарные ошибки или вспоминать эпизодические роли, сыгранные актерами до их восхождения на олимп славы. Они вечно задавались вопросами, как, почему и куда она исчезла, жива ли она еще, с кем она может еще общаться и вернется ли когда-нибудь в мир кино? С завидным постоянством они до сих пор пытались разыскать ее, рассылали всевозможные сведения о ней по Интернету, и эти поисковые сайты изобиловали размазанными, зернистыми снимками тех, кто имел с ней мимолетное сходство. Я не особо активный кинозритель, но даже мне в общих чертах известна ее история: взаимоотношения с известным режиссером, их спорное сотрудничество, ее вспыльчивая репутация и завершающее исчезновение. Не умыкнул ли ее какой-то журналист или фотограф? Неужели она бросила съемки в середине фильма, доведя солидную студию до банкротства? Ответа на подобные вопросы никто не знал. И, что бы ни случилось на самом деле, она удачно совершила то, о чем таким звездам приходится только мечтать: она бросила прежнюю жизнь, покончила с ней, она просто исчезла.

А я нашел ее.

* * *

Человек за письменным столом. Голова склонилась, лоб покоится на руках. Экран компьютера изливает на его волосы и одежду холодный, анемичный свет.

Этот человек за письменным столом – я.

Я сидел там, в своем кабинете, подперев опущенную голову кулаками. Мой блуждающий взгляд перемещался с края стола на покрытые брюками колени, на каблуки моих туфель, и завершал этот обзор оранжевый параллелограмм ведомственного паласа. Я по-прежнему в куртке, и по-прежнему со мной большая дорожная сумка. Нос еще улавливал остаточные запахи кабинетов, заполненных поездов, всех тех мест, которые я обычно пытался избегать. Сумка теснилась рядом со мной на кресле, ее ручка далеко не эргономичного размера, похоже, тоже претендовала на свое место в этом пространстве.

Из-за двери доносились голоса студентов, шатавшихся по коридору, их болтовня, ворчание, случайные столкновения. Перестук каблуков. Просигналил чей-то мобильник, получив сообщение. Чей-то вопрос: «Да, и в любом случае, кто бы мне поверил?» – возмущенный голос.

Лекция прочитана. Все слова сказаны, странная фраза разобрана. Теперь студенты осведомлены, каковы различия между «пиджинами и креолами». Им даны теоретические основы креольской грамматики, и будем надеяться, что они попытаются осмыслить их. Я отстоял перед ними около часа. Благополучно закончил доклад. Мы обменялись взглядами в отведенное для вопросов время. Я сделал то, ради чего явился сюда.

И что теперь? Пора отправляться в аэропорт. Надо бы собрать вещи, привести в порядок стол, ответить на несколько последних писем.

Но я способен только праздно сидеть за письменным столом. Мои мысли хаотично метались между Бруклином и Николь Джэнкс, не в силах ни на чем сосредоточиться. Мой отец, этот чертов юбилей, и ошеломляющая новость.

Я поднял голову. В поисковой строке браузера видны два слова. Они появились там полтора часа тому назад, когда я вернулся в свой кабинет.

«Николь Джэнкс», – сообщил мне монитор, его крошечные пиксели сформировали буквы ее имени. Не думаю, что мне доводилось печатать их раньше, до того как в мою жизнь вошли компьютеры. Сейчас даже странно подумать о тех годах, когда мы вполне счастливо жили без их постоянного присутствия.

Курсор маячил за последней буквой фамилии, пульсируя, ожидая указаний – щелчка по клавише ввода – верной ищейке, готовой выполнить распоряжения и отыскать все, что мне требуется.

Все это время я сидел здесь, не в силах решить, хочу ли я что-то знать. Стоит ли мне нажать на эту клавишу. Что будет, если нажму, и что будет, если не нажму? Изменится ли что-нибудь в любом случае? Мысли, что крутились обломками в водовороте моего ума: «Пожалуйста… пусть это случилось не в том году. Пусть это случилось позже. Пусть она умерла в конце восьмидесятых или в начале девяностых. Пусть это случилось с ней в тридцать или сорок лет, вполне благопристойно. Пусть она попала в аварию, ее сбила машина, она упала с велосипеда или со скалы. Пусть она заразилась какой-то редкой неизлечимой болезнью. И главное, пусть она умерла быстро, безболезненно, в компании родных и близких. Что еще, в конце концов, может просить любой из нас?»

Просто пусть это случилось не в том безлюдном лесу в бархатных сумерках рассвета. Пожалуйста.

В детстве я любил играть в раскраски-головоломки с набором, казалось бы, совершенно несвязных точек. Но соединяя номер за номером карандашной линией, можно нарисовать некую форму в этом кажущемся хаосе, извлечь смысл из точечной путаницы. Больше всего мне нравилось, добравшись до середины пути – когда уже видны четкие линии, попытаться догадаться, что же получится в итоге. Ракета? Трактор? Пальма, парусник, динозавр, остров? Могло оказаться все что угодно. И лучшими оказывались те рисунки, которые никак не угадывались. Ты думал, что получается паровоз, но в результате получался извергающий дым дракон. Ты думал, что рисовал кошку, а дорисовал игуану.

Такое же ощущение беспорядка между мыслимыми и реальными действиями окутывало меня, пока сидел в кабинете, вжимая локти в столешницу. Я привык думать, что моя жизнь шла по накатанной колее, но, оказывается, на этой самой колее могла разверзнуться пропасть.

Я снял ремень сумки с плеча, позволив ей упасть на пол. Достал сигареты, ослабил узел галстука и развернулся на кресле, переложил какие-то документы с одного края стола на другой, и вдруг, стремительно, не дав себе времени остановиться, повернулся к компьютеру и щелкнул по клавише ввода. Сильно щелкнул, даже палец заныл от удара.

Появилась иконка песочных часов, крошечные зернышки электронного песка проскальзывали в тонкую талию. Часы перевернулись, раз, другой. И вот появляется синий список. Библиотечные каталоги, в основном из университетов. Номера и коды ее академических документов, участие в редактуре учебников, упоминание о более ранней радиопередаче, с предложением загрузить аудиоподкаст. Насколько я понял, последнее предложение должно выявить сведения о ее биографии, поэтому я щелкну по этой иконке, и вот она развернулась передо мной… короткая жизнь Николь Джэнкс.

Дата рождения, национальность, школы, колледжи, дипломы, степени, преподавательские должности, публикации: какие странные извлечения, как будто в конечном счете мы являемся лишь набором географических координат и профессиональных достижений. Неужели такой набор останется после каждого из нас – закодированные в компьютере голые факты?

Четыре цифры этой биографии режут мне глаза, точно холодная сталь. Год ее смерти, увы: «1986» – кажется одновременно опустошительным и неизбежным. «Конечно, – подумал я, – конечно, это случилось именно тогда». И вдруг я осознал, что уже предчувствовал, даже знал это. Возможно, знал давно.

Пятью минутами позже я прошел по серым бетонным плитам, отделявшим университет от окружающего мира. Мне необходимо глотнуть воздуха, пройтись, сменить обстановку. Нужно найти такси. Нужно отвлечься. Я не мог больше оставаться в том замкнутом кабинете перед обличающим монитором. В моем портсигаре три свернутых сигареты, и я намерен выкурить их, одну за другой, прежде чем поеду в аэропорт.

По мосту навстречу мне, едва не задевая край тротуара, мчался плотный поток машин. Впереди велись ремонтные работы, от цистерны с обезвоженным дегтем расползались дымные облака, распространяя удушливый смрад. Под мостом коричневела взбухшая от дождя река, ее маслянисто блестящие волны плескались в каменных берегах.

Перейдя мост, поблизости от набережной я заметил скамейку, опустился на нее и начал шарить по карманам в поисках зажигалки. Время еще есть, мысленно отметил я, бросив взгляд на часы. Времени предостаточно. Мне просто нужно немного успокоиться, а потом быстро продолжить путь.

Скамейка стояла в одном из тех скверов – островков зелени, заполнявших свободные уличные пространства, причем изумляло уже само наличие таких пустых участков в центре города, наводя на мысль о возможном кризисе или разгуле стихий, освободивших часть улиц от застройки. Сидя в окружении декоративных живых изгородей и преклоненных головок хризантем, я дрожащей рукой щелкнул зажигалкой и, затянувшись сигаретой, представил себе собственную жизнь, как череду элизий, то есть своеобразных уловок в дымовой завесе, порождавших дыры на жизненном полотне. С виду вроде бы все достойно – муж, отец, преподаватель, гражданин, но в свете тайных подробностей я становлюсь в каком-то смысле дезертиром, обманщиком, убийцей и вором. Внешне я вполне респектабелен, но, если копнуть, в той самой респектабельности полно дыр и ям, как в известняковых пещерах.

«Такси, – монотонно напомнил я себе, – мне нужно найти машину, чтобы добраться в аэропорт и улететь в Бруклин к сестрам и отцу. Мне нужно успеть на самолет и провести с родственниками несколько дней. Мне нужно отметиться на этом юбилее… а потом? Потом я вернусь сюда. Вернусь на свою накатанную колею и успешно пойду по жизни дальше. Я не стану рыскать повсюду, выясняя, что произошло с Николь Джэнкс, не стану докапываться до правды. Все осталось в прошлом. Эта женщина давно умерла. Прошло уже больше двадцати лет. Я не стану погружаться в прошлое, точно спелеолог в те изобилующие дырами и ямами пещеры, не стану ничего раскапывать. Надо сосредоточиться, перестать дрожать, успокоить мой галопирующий пульс. Необходимо пока положить Николь Джэнкс на полку памяти, найти такси в аэропорт и настроиться на то, чтобы нормально провести следующие несколько дней с моим папашей и…»

Мое одиночество нарушено. Слева подошел мужчина с ребенком, с девочкой, они устроились рядом на скамейке. Я мельком заметил пару шаркающих кроссовок, с мигающими огоньками на подошвах, брючки с подвернутыми краями. Из памяти непрошено вспыли слова «на вырост», и я повернулся к ним. Увидел девочку и ее отца.

Именно ребенок мгновенно привлек мой взгляд. Она стояла, вытянув руку перед собой. Я заметил, что рука покрыта коростой и девочка чесала ее с той отчаянной и увлеченной сосредоточенностью, что обычно свойственна больным экземой. Бедняжка раздирала внутреннюю сторону локтя, царапая ее ногтями, поглощенная поиском облегчения, поиском каких-то ощущений, каких угодно, отличных от той извечной зудящей пытки. Я сразу узнал ту мрачную решимость в детском взгляде, исполненное сосредоточенности страдание.

И вот тогда обнаружилась очередная дыра, очередная яма в жизни Дэниела Салливана. Возможно, самая большая, самая опустошительная из прочих. Мне пришлось резко подняться со скамьи, встать, заставить себя удалиться, так велико оказалось раздирающее мне сердце горе. Я двинулся вперед, с трудом переставляя ноги, но шаг за шагом упорно увеличивал расстояние между мной и той парой в сквере. Я постарался сосредоточить взгляд на аллее. Моя походка отличалась неуверенностью и осторожностью, словно твердость здешней земли вызывала у меня сомнения, а именно зыбкой она мне и казалась, виделись те подземные потоки, из-за которых почва в любой момент могла разверзнуться под моими ногами. Глянув на проезжую часть улицы, я поискал взглядом свободное такси. Где-то я успел потерять или уронить сигарету. Дрожь, начавшаяся в ногах, постепенно охватила все мое тело, словно предвещая приближение сейсмической волны.

На выходе из сквера я смогу позволить себе оглянуться на того ребенка возле скамейки. Так я успокаивал себя, по мере удаления от них. Я увидел такси, поднял руку, и машина замедлила ход. За мгновение до ее остановки я оглянулся. Девочка плакала: отец, склонившись над сумкой, видимо, искал мазь, лосьон, что-нибудь успокаивающее. Пытаясь увидеть результат его поисков, я вытянул шею и подался вперед, тут же почувствовав, что в ребра мне уперся какой-то твердый предмет. Ощупав внутренний карман куртки, я скользнул ладонью по шелковистой подкладке. Пальцы наткнулись на успокоительный четырехугольник моего паспорта. С вложенным в него билетом. Итак, мне предстоял полет в Штаты, первое за пять лет возвращение в дом моего отца. Таково содержимое моего нагрудного кармана, прямо под которым ухает, трепеща, мое предательское сердце.

Загрузка...