Найл, Сан-Франциско, 1999
Найл Салливан стоял в ожидании на крыльце школы – его отец, разумеется, опаздывал. Он приподнял руки в стороны, отстранив их от боков, и растопырил пальцы, чтобы утренний затихающий ветерок свободно обвевал все тело и пальцы, между которыми в другой жизни, возможно, были перепонки. Его кожу, самый наружный слой, покалывало, она горела как лава. Если он стоял неподвижно, то одежда не терлась о кожу. Это один из способов, придуманных Найлом для облегчения мучений от экземы. Совладающие стратегии, так называл их доктор.
Когда из-за угла донеслось шуршание отцовской машины, Найл сделал два шага в сторону, потом отступил назад – это передвижение напомнило ему ход шахматного коня – и скрылся за колонной.
Он открыл ранец, вытащил бинокль, накинул ремешок через голову на шею и слегка высунулся из-за колонны, только чтобы суметь увидеть в бинокль крупный план отца, сидящего за рулем автомобиля.
«Дэниел, – отметил он про себя, – опоздал на девять минут. Выражение лица напряженное, мрачное – еще более мрачное, чем утром».
Совсем недавно Найлу позволили взять свою первую в жизни книгу из взрослого шкафа библиотеки. Он выбрал книгу об астероидах и впервые увидел совершенно необычную компоновку страниц. По тексту были разбросаны меленькие числа, а прямо внизу страницы совсем мелкими буквами – приходилось даже щуриться, чтобы прочесть их, – приводились дополнительные сведения. Они называются «сноски», сообщил ему отец, когда мальчик спросил, и объяснил ему, как с ними связаны эти числа и как найти пояснительную информацию. Найла поразила эта система, потрясла своей строгой красотой, ведь наряду с главным изложением можно прямо тут же в конце страницы получить добавочную полезную информацию о непонятных для тебя словах. Тогда же он решил, что и его жизнь тоже нуждается в сносках и что только он сам, Найл, способен обеспечить их.
Разглядев в бинокль отца, Найл запомнил свои наблюдения: «Опоздал на девять минут. Расстроен, мрачен». Он оформил их. Он зарегистрировал их аккуратно внизу своей страницы, где они будут храниться до того, пока ему не понадобится к ним вернуться. Получилась первая сноска[17].
Наблюдая за отцом, он уловил появившуюся в уме мысль о том, что хорошо бы почесать воспаленное запястье боковой стороной ремешка бинокля, что это облегчит зуд[18]. Он уточняет эту мысль. Беспристрастно обдумывает ее. И отбрасывает.
Найл расстегнул манжету, чтобы посмотреть на часы, ремешок которых, как обычно, обхватывал его белые медицинские перчатки. Мельком глянул в небо. И вновь поднес к глазам бинокль. Он продолжал следить за отцом еще полторы минуты, заметив, что Дэниел, обхватив голову руками, раскачивался взад-вперед на кресле, похоже, споря сам с собой, поморщился, потом потер подбородок.
Найл не знал, давно ли он начал заниматься наблюдениями, собирая сведения о своем отце[19]; он также не мог четко изложить, что именно он наблюдает. Он просто знал, что должен этим заниматься. Такие же попытки он предпринимал со своей матерью, пытался составить сноски о ее действиях и передвижениях, но с ее определениями было еще сложнее. Казалось, она чувствовала, что он затеял, и ей удавалось ускользать от наблюдений, обнаруживая его потайные места. Дэниел полностью поглощался в свои мысли, что делало его отличным объектом. Найл осознал, что Дэниел многого просто не замечает.
«Тайные наблюдения, – подумал Найл, выходя из-за колонны и направляясь к парковочной стоянке, – в данное время могут казаться несущественными, однако позднее они могут стать очень важными». Пока просто ничего не известно. Как в тот раз, когда он подслушал, как его мать поучительно сказала по телефону: «Тебе следовало бы попробовать пожить с пассивноагрессивным», – и Найл, повторив эту фразу про себя, потом попросил отца объяснить ее смысл. Тот сообщил ему, что понятие «пассивно-агрессивный» представляет собой пример так называемого оксюморона, а потом, немного помолчав, спросил его, с кем тогда разговаривала его мать.
– Может, с ее кузиной? – предположил тогда его отец, а Найл ответил:
– Нет, она говорила с Крисом.
– А кто такой Крис? – поинтересовался отец, и вступившая в разговор Феба сообщила, что Крис работал с мамой, и однажды Крис вместе с мамой приехал забирать Фебу из детского садика и повел обеих есть мороженое, и что он и мама разделили порцию сливочного мороженого с фруктами, сиропом, орехами и сбитыми сливками, только мама сказала, что ей не стоит есть такие изыски, а Крис спросил: «К чему эти вечные запреты?» – но в результате сам съел больше, чем мама, и Феба сочла это совсем нечестным. Их отец, Дэниел, выслушал все очень внимательно. Он даже выключил радио, заметил Найл, чтобы лучше слышать. А когда Феба закончила, на лице отца появилось какое-то отрешенное выражение, словно он думал о чем-то совсем другом. Потом он сказал: «Странно», и Найл отметил это сноской[20].
Он резко открыл дверцу машины и забрался на пассажирское сиденье. Его отец, как обычно, вздрогнул, одарил его широчайшей улыбкой[21] и сказал:
– Ах, привет. Я подумал, что мне удастся заехать и вызволить тебя отсюда.
Вызволяют, насколько знал Найл, обычно из тюрьмы, а школа совершенно на нее не похожа, это своеобразное учебное заведение Найлу нравилось и не нравилось[22] одновременно.
Найл застегнул ремень безопасности, но ничего не сказал, его отец не ждал от него болтовни[23], что является приятным разнообразием по сравнению с остальным мировым населением.
– Итак, – продолжил его отец, разворачивая машину и выезжая из школьных ворот на дорогу, – нам назначен прием на два часа, и мы уже в пути, но примут ли нас вовремя, это уже никому не известно.
Найл склонил голову. Он нащупал бинокль, спрятанный под молнией ветровки, пальцы скользнули по окружностям его окуляров. Ранец лежал на коленях, и его наличие действовало обнадеживающе уместно.
– И вообще, как у тебя дела? – спросил отец, не сводя глаз с дороги. – Ты хорошо продержался?
Найл поднял плечи, позволил им опуститься, мучительно почувствовав, как ткань рубашки коснулась самых болезненных участков его кожи. «Скоро, – мысленно успокоил он себя, – скоро мне станет легче».
Отец склонился в сторону и перевернул ближайшую к нему руку Найла. Вместе они уставились на медицинскую перчатку, испачканную рыжими пятнами на запястье, в местах суставов пальцев и на ладони.
– М-да, – пробормотал отец, – я говорил ей[24], что следовало поменять их вчера.
Найл перевернул руку, скрыв пятна. Потом посмотрел на отца.
– У тебя все в порядке? – спросил он.
– У меня? – Отец, видимо, удивился. Машина затормозила на красный свет, и он бросил взгляд на Найла. Их взгляды встретились. – Все отлично, – ответил ему отец хрипловатым голосом, отводя глаза. – Почему бы могло быть иначе?
Странно, но, общаясь с отцом, Найл понимал, что тот думал и чувствовал. Он мог настроиться на мысли отца, точно на волну радиостанции[25]. Именно сейчас он понимал, что отец расстроен, но старается не показать этого. В его взгляде таился тот еле сдерживаемый, яростный и слегка угрожающий огонь, который Найл однажды подметил в глазах лошади, удерживаемой перед стартовым барьером. Это наблюдение наполнило мальчика трепетным страхом: когда отец в таком настроении, могло случиться все что угодно.
Найл сменил позу, закинув левую ногу на правую, потом опять выставил правую, пытаясь определить, какое положение причиняет сейчас меньше боли.
– Вперед, – произнес он, и отец вместо ответа нажал на газ.
Найл всю жизнь, сколько себя помнил, ходил в Педиатрический амбулаторный центр острой дерматологии[26]. Это самое жестокое и мучительное место в городе: вам не придется ходить сюда, если у вас только легкий зуд или легкая сыпь под коленками. Оно предназначено для детей, пораженных экземой с ног до головы, детей, не имевших никакой возможности спокойно спать и носить обычную одежду[27].
Поэтому раз в неделю Дэниел перестраивал, как он это называл, свое расписание и привозил Найла туда, в эту амбулаторию, где медсестры в колпаках и застиранных туниках смешивали ингредиенты в керамических чашечках и сочувственно цокали языками, обмазывая Найла холодной, как глина, мазью[28], пока он не становился похожим на маленькое привидение или какого-то актера из пантомимы[29], потом обертывали его, с пяток до шеи, мягкими клейкими бинтами. Облегчение могло продлиться целый день, если вести себя осторожно и если Найл умудрится не сдвинуть эти бинты.
В общем, Найл любил посещать амбулаторию. Ее посещение означало двадцать четыре часа свободы от сводящего с ума, изнурительного зудящего состояния. Означало также полдня свободы от школы. Означало, что он будет сидеть рядом с Дэниелом в приемном покое, поглядывая, как Дэниел разбирает бумаги[30]. Если отцу надо было поработать, он всегда приносил что-то интересное для Найла[31]: журнал, или книжку, или набор магнитов, или, однажды, шагомер, чтобы Найл мог пристегнуть его к ремню и ходить туда-сюда по коридору, считая, сколько понадобится шагов, чтобы добраться от автомата с напитками до лаборатории ультрафиолетового излучения.
Сегодня, правда, отец не стал разбирать бумаги. Он положил их на колени. Найл заметил половину названия на верхней странице пачки, надпись черными чернилами слегка смазана, но отец не смотрел на документы. Он сердито уставился в потолок, точно эти листы как-то обидели его, и постукивал концом маркера по зубам.
Самое трудное, как уже знал Найл, это ожидание. Сейчас 14.27, почти полчаса прошло после назначенного им времени. Приемная залита солнечным светом, и жара в ней кажется одурительной[32], она размягчает пластиковые стулья, нагревает стопки журналов с выгоревшими обложками. Найл присел возле стола, пытаясь запустить гироскоп, который сегодня принес ему Дэниел, но это раскрученное блестящее устройство выскальзывало из его рук из-за белых перчаток.
В дверях появилась медсестра, на фоне бежевых стен кабинета видна голубая колонка хирургической обработки рук, медсестра пробежала пальцем по списку имен в ее планшете.
Скоро Найл пойдет в операционную, буквально через мгновение. Сейчас она назовет его имя, он уверен[33]. Он смотрит на ее губы, которые готовы произнести начальный звук «Н»; он видит, как она вздыхает. Сейчас будет его очередь, он знает это.
Медсестра произносит имя.
Но не его[34].
Найл сжал скованные перчатками пальцы – ногти всегда коротко острижены, подпилены до самой кожи – и сделал глубокий вдох, как пловец при виде огромной волны, как путешественник, узнавший, сколько еще много миль впереди. Он осознал, какое разочарование испытала его кожа, ее поверхность, его внешний слой, волна жара прошла между одеждой и той внутренней частью, которую он считал «самим собой».
Зуд, боль, пот, воспаление, краснота, безумие, отвлекающие недомогания: все это не его. Они посторонние захватчики. Существует он сам и отдельно его состояние. Это два бытия, вынужденных жить в одном теле.
Часы показывают 14.36. Найл сглотнул слюну, прижал обрезанные ногти к ладони, и через защитный хлопок перчаток ощутил их возможности, их силу. Очередные полчаса, может, и больше.
Он вновь вздохнул, откинул волосы с глаз, попытался сосредоточиться на гироскопе, но не смог отрешиться от жгучих, палящих ощущений на внутренней стороне руки, между лопатками; шею и лодыжки, казалось, сдавливал раскаленный жгут.
Дверь в процедурный кабинет закрылась со щелчком, пропустив другую семью (маму, папу и девочку, еще младше Фебы, с кровоточащей, покрытой рубцами кожей, не такой страшной, как у него). И они с отцом остались в приемной одни.
Внезапно он осознал, что рядом с ним что-то стремительно переместилось. Отец вскочил со стула. Кажется, он бросился вперед, специально разбрасывая бумаги, куртки и очки. Все силы, разочарования и ярости, которые, как понимал Найл, отец сдерживал скрученными в глубине себя, видимо, готовы вырваться на волю, и Найл затрепетал от страха. Он вздрогнул, отклонившись в сторону.
– Папа? Папа? – произнес он, даже не сознавая, что эти слова вырвались у него, ведь он отлично знал, с тех пор как сел в машину и даже раньше, что все это копилось в отце. Найл не знал, что намерен делать отец – в такие моменты он не понимал его, – но знал точно, что это будет плохо.
– Папа! – шепотом воскликнул он, надеясь отвлечь отца на себя.
Но Дэниел проскочил мимо журнального столика, мимо журналов с потрепанными уголками и брошюр с рекламой обезболивающих и безопасных очищающих средств, мимо ненавистных игрушек в пластиковых ящиках. Он пересек комнату за два широких шага, достиг противоположной стены, замер лишь на мгновение, чтобы выхватить ручку из кармана пиджака, и тогда Найл догадался, что надумал сделать Дэниел.
– Папа, – сказал Найл, – не надо… пожалуйста, не надо. Нет. Нельзя. Пожалуйста. Папа?
Но его не слышали. На самом деле Найл и не надеялся быть услышанным. Когда отец в таком настроении, до него ничего не доходит[35], он не восприимчив к мольбам, доводам, требованиям, просьбам. Папа взмахнул рукой, держа маркер, точно кинжал, и с невнятным ворчанием начал перечеркивать дерматологические рекламные проспекты, один за другим.
– Я не могу, – произнес он сквозь стиснутые зубы, – смотреть на это вранье ни секунды больше. Этот день настал, друзья. Пора сказать немного правды.
Найл даже не представлял, к кому обращался отец, к этим рекламным буклетам или к людям в них. Но какая, в сущности, разница? Папа всегда ненавидел такие плакаты: они приводили его в ярость. Они покрывали практически целую стену приемной и представляли улыбающихся детей, играющих в натуральном хлопковом белье, или в одежде с уплощенными швами, или в защитных митенках на длинной ленте, спускающейся с шеи. Отца разъярило то, что кожа всех этих рекламных героев идеальна: бледная, гладкая, чистая, умиротворенная. Они прыгают на кроватях в длинных пижамах, они сцепляют свои защищенные перчатками руки и упираются в них подбородком, они резвятся на газонах, очевидно не осознавая, что их нарядили в своеобразные, застегнутые на спине детские смирительные рубашки, от которых им не удастся избавиться самостоятельно, без помощи взрослых.
– Я хочу сказать, – произнес отец, пририсовывая смеющейся девочке очажки воспаления на лице и шее, – трудно ли найти рекламную модель с настоящей экземой? Показать ребенка, который действительно нуждается в этих изделиях? – Он перешел к детям на газоне, пририсовав на их ногах участки сыпи и стафилококковых язвочек[36]. – Вместо этого они оскорбляют нас, подразумевая, что такое состояние нефотогенично, неприятно на вид. Лицемерие самого гнусного толка. Почему только мы, на всем белом свете, вынуждены смотреть на это дерьмо?
Работая быстро, он сосредоточенно разрисовывал рекламные постеры, один за другим. Методично и неуклонно он продвигался вдоль стены слева направо. На торсе мальчика с накладными рукавами появилось отвратительное воспаление, распространяющееся до запястий; а рядом с ним, на шее и лодыжках малыша, образовались мокнущие покраснения.
Повергнутый в ужас, Найл скованно сидел на стуле, вцепившись в свой гироскоп.
– Папа… папа… – шептал он, обращаясь к отцовской спине, опасаясь, что медсестра может услышать его, выглянуть из-за двери и увидеть увлеченную деятельность отца. Что будет, если его застанут за этим занятием? Отправят в тюрьму? Сажают ли в тюрьму за порчу больничной рекламы?
– Да? – пробасил отец, не оборачиваясь, очевидно не волнуясь о том, что кто-либо заметит его художества.
– Папа, – опять едва слышно прошептал Найл, выразительно шевеля губами, – не надо.
– Успокойся, – ответил отец, зажав зубами колпачок маркера. – Это никого не касается. Надо показать реальность.
– Пожалуйста, не надо.
Услышав шаги из коридора, его папа отступил от стены, проскочил столик и сел. Найл вдруг осознал, что вновь может дышать, только когда медсестра открыла дверь. Он оживился и выпрямился на стуле, готовый вскочить с него. Облегчение, только о нем он и мог думать. Помощь придет сейчас, она близка, уже скоро.
Однако медсестра прошла через приемную, не взглянув на них, и удалилась в коридор.
Найл почувствовал, как глаза наполнились слезами, жгучими, сдерживаемыми слезами. Руки сами по себе взлетели и начали отчаянно скрести шею, расчесывая горло. Острое ощущение запрещенного жестокого облегчения. «Да, – мысленно успокоил он себя, – я чешусь, и все тут, конечно, не следовало бы, но какое же приятное, изумительное чувство, хотя ужасно будет, когда перестану, если перестану, если смогу прекратить это почесывание.
Он слышал, как рядом с ним отец шарил по карманам, пытаясь найти лосьон или спрей, что первым попадется под руку. Потом он попытался оторвать ногти Найла от шеи, просовывая пальцы под руки мальчика, но Найл не позволял, стискивая пальцы и прижимая их к горлу, он не мог остановиться, шея охвачена огненным кольцом боли, доводящим до безумия рубиновым ожерельем, и он должен срывать его или сдирать до тех пор, пока от кожи не останется и следа, пока он не достигнет жил и костей, и, может, тогда, только тогда этот нестерпимый зуд исчезнет.
Отец и думать забыл про рекламные постеры. Найл осознал это. Папа крепко прижал его к себе. Найл почувствовал запах лосьона после бритья и мягкую ткань отцовской голубой рубашки. Отчасти это объятие, отчасти захват, удерживающий его руки. Отец пытался завладеть его ладонями, пальцами, вынудить их оторваться от шеи. Найл почувствовал отцовскую силу, но он и сам не слаб, особенно когда им овладевает такая почесуха, однако отец все-таки сильнее. Найл отчаянно сопротивлялся, брыкался и лягался. Точно в тумане он слышал собственный крик:
– Нет, нет, отпусти меня, отвяжись от меня.
– Все будет в порядке, все будет в порядке, – снова и снова повторял отец, уткнувшись носом в волосы мальчика и одновременно перемещая Найла по комнате, ногой открыл дверь в процедурную и воззвал: – Может кто-нибудь помочь нам, пожалуйста, моему сыну нужна помощь, он не может больше держаться, ни минуты, пожалуйста, может кто-нибудь помочь ему?
Бесшумно к ним подбежала медсестра.
Найл делал первые медленные шаги, с трудом передвигая негнущиеся ноги[37], надо привыкнуть к тому, что все суставы замазаны, проклеены, крепко обмотаны бинтами. Он шел по процедурному кабинету, а все медсестры улыбались ему, желали здоровья. Когда он был маленьким, его обычно приводила сюда мать, и они сидели здесь только вдвоем, а когда родилась Феба, она тоже стала приходить, и Найл катал ее в коляске по коридору, пока не приглашали на процедуру. Теперь Феба уже учится в начальной школе и больше не может приходить сюда. Из-за этого она топала ножками: когда Найл возвращался домой в новых обмотках, она бросала на него взгляд и взвывала:
– Почему вы не взяли меня в амбулаторию, мне так нравится там, почему я не могу ездить с вами?
Мать тоже больше не ездила с ним, она опять вернулась на работу[38]. Найл прошагал по кабинету мимо поста медсестры и зашел в помещение с ультрафиолетовой установкой, где обычно мало людей. Если он сможет провести здесь достаточно времени, до возвращения в приемную, то отец, возможно, решит, что не стоит отправлять его обратно в школу. Он может отвезти его в космический научный центр, где они будут вместе ходить по залам, стоять под усыпанным мелкими звездами куполом планетария, и Найл будет закидывать назад голову, вглядываясь в далекую космическую высь и чувствуя себя в безопасности в своих бинтах.
Найл проехался пару раз на лифте. Он специально медлил в коридоре. Прошелся мимо ультрафиолетовых установок, наблюдая за синими людьми, лежащими под их лучами. Он добрел до автомата с напитками, но вспомнил, что в карманах нет денег, поэтому удовольствовался фонтанчиком для питья. Подумав, что пора возвращаться к папе, он повернул обратно к приемной и уже собирался открыть дверь, когда до него донесся женский голос:
– Мне нравятся ваши художества.
Найл резко вздрогнул и отступил от двери. Ему знаком этот голос, он уверен. Он принадлежал женщине, которая приходила, как и они, по средам со своей дочерью, уже почти девушкой. Она носила женский брючный костюм, длинные волосы зачесаны на одну сторону, и ее туфли постукивали по больничному линолеуму. Она всегда приставала к папе Найла с разговорами, и порой Найлу так и хотелось сказать: «Оставьте его в покое, не видите, что ли, он работает, разбирает бумаги».
– Ради определенности[39], – донеслось до мальчика тихое ворчание отца, вероятно, он поглощен чтением, – кто говорит, что они мои?
– А как иначе вы поняли, о чем я говорю, если они не ваши? – опять вопросил женский голос.
– А кто говорит, что я знаю, о чем вы говорите?
– Я заметила, как вы глянули на стену, когда упомянула художества…
– Какую стену?
– …и это доказывает, что они – ваших рук дело.
Короткая пауза. Найл представил, как отец устремил на женщину пронзительный насмешливый взгляд.
– Неужели доказывает?
Найл разглядывал информационный стенд. Совет о защите от солнечных лучей для чувствительной кожи. Реклама антибактериальных лосьонов. Способ наложения повязок на лицо.
– Ладно, – продолжила приставания женщина, – где ваш сын?
– В процедурной.
– Он пошел туда самостоятельно?
Отец, должно быть, просто кивнул в ответ.
– Послушайте, я не собираюсь обвинять вас в причастности к изменению этих постеров. Мне просто захотелось подумать об этом. Кому захочется смотреть рекламу продукции для больных экземой, представленную детьми с охренительно безупречной кожей и…
– Не мне.
– Не вам. И не мне. И никому из нас. Браво, – заключила она, – поэтому я и высказалась.
«Охренительно» – это слово впечаталось в память Найла, как чертежная кнопка. Так говорят дети в школе. Один из учителей отправил кого-то домой на прошлой неделе за то, что тот кричал это на переменке. Ему не приходилось слышать, чтобы взрослые говорили такое слово друг другу, даже случайно оно не срывалось с их языка в обычной речи. Тишина за стеной, казалось, набухала, как тесто в духовке, и Найл не в силах больше терпеть шагнул к двери и вошел в приемную.
– А вот и ты, – сказал папа.
Женщина резко повернула голову, чтобы взглянуть на него, и надо заметить, что она находилась в очень близком соседстве с его отцом, не слишком ли близком?
– Привет! – воскликнула женщина, скаля зубы. – Похоже, тебе очень удобно и уютно в этом костюме.
Найл остановился перед отцом.
– Пойдем, – лаконично произнес он.
Отец посмотрел на него и, мельком глянув на собеседницу, начал запихивать все в портфель: бумаги, ручки, журналы. Он передал Найлу куртку, помог надеть ее, поскольку понимал, как трудно самому всунуть забинтованные руки в рукава. Найл забрал со стола гироскоп; карман оказался маловат для такой игрушки, поэтому он осторожно держал ее в руке. И вот они с отцом потащились со своими вещами к выходу и уже готовы были выйти, оказавшись практически в безопасности, когда женщина вдруг вскочила, догнала их и тронула отца за руку.
– Вы забыли, – сказала она, протянув ему очки со скрещенными хрупкими дужками.
Найл оглянулся на нее, ощущая давление ее прикосновения на своей собственной руке, словно у них с отцом имелась неврологическая связь. Он видел, как папа повернулся, выразил благодарность и взял очки, которые он вечно забывал[40], и тут Найл заметил под дужками какую-то бумажку. Клочок линованной желтой бумаги[41], никогда не используемой его отцом. Он заметил также, что отец увидел этот клочок, но притворился, что не увидел. Очки нырнули в нагрудный карман пиджака, и после нескольких дополнительных благодарностей они наконец ушли.
Найл пока сам не осознавал того, насколько этот заключительный момент впечатался в его память: геометрические отражения солнечного света, проникающего через подлокотники стула и под столешницы, разворот отца навстречу этой женщине, голос, говорящий «вы забыли», клочок желтой бумаги, принятой и спрятанной отцом, жесткие края гироскопа, прижатые к слившимся с перчатками пальцам. Через какие-то несколько месяцев случится невероятное, и отец исчезнет из его жизни, и они не увидят друг друга долгие годы, а мать будет говорить об отце страшные вещи, а Найл и Феба будут слушать эти ужасы и верить им, и в то же время не верить. В любом случае, отец уйдет, и в доме станет так пусто, словно его никогда там и не бывало, но иногда Найл, лежа без сна, будет представлять себе отца, придумывать его. Был ли папа в реальности? Потом он будет вспоминать тот день, когда отец извлек из кармана гироскоп, и как они вместе запусками его на столике в Педиатрическом амбулаторном центре острой дерматологии, и как он крутился в безупречной уравновешенности, стабильно посылая на стены скользящие стрелы света[42].