- Внепартийный социалист, - усмехнулся Зайченко.

- Да? - удивился Алексей Алексеевич. - Это что-то новое!

- Кажется, он уже нашел свою партию, - четко выговаривая слова, сказал голубоглазый.

- Вот что, товарищ Лацис! - поднялся из-за стола Алексей Алексеевич. - Оформляйте ордер на обыск и задержание, берите людей и езжайте по этому адресу. Захватите товарища, на всякий случай... Вас, кажется, Кузьмой зовут?

- Да... - кивнул Кузьма и встал.

- Дом он вам укажет, но думаю, что адрес совпадет с указанным в шифровке. Все ясно?

- Ясно, - кивнул Лацис. - Кроме одного: где взять людей? Вы же знаете...

- Да... - задумался Алексей Алексеевич и обернулся к Зайченко. Хотим подчистить сегодня все концы. С людьми - зарез! Выручай, Ваня...

- Комсу возьмите. - Зайченко глазами указал на Степана. - Целую роту могу дать!

- И все такие же? - Алексей Алексеевич смешно согнул голову и посмотрел на Степана поверх очков.

- Что ты! - засмеялся Зайченко. - Где ты второго такого возьмешь? Днем с огнем не отыщешь!

- А мы в основном по ночам ищем, - весело сказал Лацис и опять подмигнул Степану. - Подойдет!

- На ваше усмотрение, - сухо сказал Алексей Алексеевич, но Степан заметил, что глаза у него смеются. - Действуйте!

Когда все вышли из комнаты, Алексей Алексеевич сложил бумаги в сейф, оставив на столе только листок с шифровкой, подвинул поближе лампу и долго протирал очки, откинувшись на спинку стула.

Нити заговора вели в штабы, где засели военспецы из белых офицеров. Поступили тревожные сообщения с фортов Кронштадта. А Юденич рвался к городу!..

VII

С наступлением осени холод гнал зажиточных владельцев квартир из одной комнаты в другую, пока они не обосновывались в самой маленькой, куда сносили все необходимые вещи и ставили "буржуйку". Круглая железная печка с изогнутой коленчатой трубой, выходящей в форточку, была спасением. За нее отдавали полмешка муки или лисью шубу, ублажали ее с трудом добытыми сосновыми чурками и коротали долгие осенние вечера у раскаленных от жара боков.

Стрельцов перебрался в кабинет, перетащив туда из других комнат все, что можно было сбыть на толкучке, а "буржуйку" топил преимущественно книгами из дядюшкиной библиотеки, кучей свалив их на диване. Спал он на дачной раскладушке среди стоящих на полу фарфоровых китайских ваз и составленного на рояле хрусталя.

Под раскладушкой стоял ящик с бутылками вина, а на круглом столике красного дерева лежала разодранная вобла и обломанная краюха хлеба. Стрельцов пил всю последнюю неделю, и пил один, чего раньше никогда не делал. Из дома ему было приказано не выходить и ждать прихода неизвестных ему людей, которых он должен впустить по паролю. Людей этих он заранее боялся, но протестовать не смел и целыми днями валялся на раскладушке или сидел у "буржуйки", потягивая вино. Он не брился, оброс неопрятной белесой щетиной и потерял счет времени. За окном уже стемнело, но лампу Стрельцов не зажигал, сидел, кутаясь в клетчатый плед, не глядя брал из кучи книг первую попавшуюся и кидал ее в открытую дверцу печки. Долго смотрел, как язычки пламени лижут страницы и они желтеют, сворачиваются и вспыхивают разом, чтобы тут же почернеть и рассыпаться. Потом тянулся за бутылкой, наливал коньяк в хрустальный фужер и плескал в рот так же безучастно, как кидал в печку книги. И так же ждал, когда разольется внутри блаженное тепло и бездумной и легкой станет голова. Ему казалось, что не пьянеет, хотя он давно уже разговаривал вслух сам с собой.

- Коньяк под воблу. Прелестно.

Стрельцов тяжело встал с раскладушки и поднял фужер.

- За поруганную мою мечту! Растоптали хрустальную коваными сапожищами. Мечтал российский интеллигент Петр Стрельцов быть апостолом юношества, а стал холуем. Так сему и быть!

Он крупными глотками выпил коньяк, опустился на раскладушку, поставил фужер на пол, отщипнул от краюхи и нехотя пожевал. Потом взял с дивана книгу, выдрал из коленкорового переплета, кинул в печку и сел, обхватив голову руками.

У входной двери зазвонил колокольчик. Стрельцов поднял голову и прислушался. В колокольчик зазвонили еще раз, сильнее.

- Кого это несет с парадного хода? - сам себя спросил Стрельцов, но с места не двинулся.

В дверь позвонили настойчивей.

- Черт бы вас побрал! - выругался Стрельцов и встал. Пошатываясь, вышел в коридор, постоял у двери и спросил:

- Кто?

- Это я, Петр Никодимович.

- Лена? - удивился Стрельцов.

Он долго шарил руками по двери, отыскивая засовы и цепочку, наконец это ему удалось и дверь открылась.

- Как у вас темно... - встала на пороге Лена.

- Это после солнца, - сказал Стрельцов.

- Какое солнце? - засмеялась Лена. - Уже вечер.

- Разве? - пробормотал Стрельцов. - Впрочем, это не имеет значения. Давайте руку!

- Я сама, - отстранилась Лена и медленно пошла по темному коридору.

- Осторожней! - предупредил Стрельцов. - Там у меня черт ногу сломит.

Он прошел вперед, загремел спичками, несколько раз выругался, но лампу зажечь все-таки сумел и теперь стоял посреди комнаты и держал ее в высоко поднятой руке.

- Да будет свет! - провозгласил он. - Прошу!

Лена вошла в комнату и с удивлением огляделась.

- Вы открываете антикварный магазин, Петр Никодимович?

- До этого еще не дошло! - с нервным смешком ответил Стрельцов. - В остальных комнатах мерзость и запустение. Не ровен час, нагрянет из Парижа мой драгоценный дядюшка и потребует отчета за свои финтифлюшки!

- Из Парижа? - удивилась Лена. - Его же арестуют!

- Кто?

- Чека.

Стрельцов засмеялся и сказал:

- Могу вас уверить, что, пока существует Чека, встреча двух любящих родственников невозможна!

- Значит?

- Значит, Чека не будет.

- Не понимаю, - наморщила лоб Лена.

- Я шучу, - спохватился Стрельцов. - А вам вообще не стоит думать о такой чепухе. Ведь у вас нет дяди в Париже?

- Нет.

- Ну и прелестно! Давайте лучше выпьем!..

- Не стоит, - покачала головой Лена. - Могу я говорить с вами серьезно?

- Не сегодня... - поморщился Стрельцов.

- Тогда я уйду, - пошла к дверям Лена.

- Нет! - бросился к ней Стрельцов. - Нет, нет!.. Не оставляйте меня одного!

- Что с вами? - всмотрелась в его лицо Лена. - Вы больны, Петр Никодимович?

- Так... Ерунда... - взял себя в руки Стрельцов. - Голова немного... О чем вы хотели говорить? Садитесь!

Стрельцов скинул с дивана часть книг, усадил Лену и встал напротив, обхватив плечи руками.

- Я вас слушаю.

- Боюсь, что вы мне не скажете правды... - покачала головой Лена.

- Почему же? - размашисто откинул со лба волосы Стрельцов.

- Так... - Лена помолчала и спросила: - Против кого и за что мы боремся, Петр Никодимович? С кем мы?

- Вы со мной! - ушел от ответа Стрельцов.

- Перестаньте! - поднялась с дивана Лена. - Неужели вы не понимаете, как это важно для всех нас?

- Ах, Леночка! - загрустил вдруг Стрельцов. - У вас так было развито чувство прекрасного и вдруг... К чему это все? Будьте выше.

- Мы хотим найти свое место в борьбе за новую жизнь, что может быть выше? - прижала руки к груди Лена. - А вы принимаете нас за слепых щенков, которым все равно, куда их ткнут носом! Или вы заблуждаетесь, или...

- Договаривайте, - деланно улыбнулся Стрельцов.

- Или делаете это умышленно. Тогда это подлость! - Лена в упор смотрела на Стрельцова. - Почему вы молчите?

- Любуюсь вами, - галантно поклонился Стрельцов. - Вам всегда нужно быть такой злой, Леночка!

Лена повернулась и пошла к дверям, но Стрельцов опередил ее и встал на пороге, широко раскинув руки.

- Не покидайте меня! - сказал он и покачнулся.

- Вы пьяны, Петр Никодимович?!.

Лена только сейчас увидела его воспаленные глаза, помятое лицо, дрожащие руки. Ей стало стыдно, что она не заметила этого раньше и говорила о том, что казалось ей самым важным, самым необходимым в жизни. Она смотрела на Стрельцова с отвращением, и он видел это, но не хотел понимать, или понимал, но ему уже все было безразлично.

- Что вы на меня так смотрите? - Стрельцов все еще стоял в дверях и обеими руками держался за притолоку. - Ну да, я пьян. Я не апостол Петр, черт возьми! Я обыкновенный грешник, как все смертные.

Он схватил Лену за руки и, то отпуская ее, то опять притягивая к себе, заговорил, заглядывая ей в глаза и пугаясь собственной откровенности:

- Да, да! Я могу быть мучеником великой идеи, могу пожертвовать собой ради долга, но это там, там, на глазах у всех! А мои грехи - мое сокровенное, и никому до них нет никакого дела. Я тоже имею право тосковать и пить вино, влюбляться, целовать красивых девушек. Таких, как вы, Лена!

Он обхватил ее за плечи, запрокинул голову и поцеловал в губы. Лена вырвалась и стояла перед ним бледная, с красными пятнами на щеках.

- Вы... Вы... - пыталась она что-то сказать, но губы у нее дрожали, в горле встал комок, который никак было не проглотить. Она вынула из кармана платок, с ожесточением оттерла губы, сунула платок обратно в карман, неумело размахнулась и ударила Стрельцова по щеке.

Постояла, закрыв лицо руками, и вышла из комнаты.

Стрельцов потер щеку, долго рассматривал свою ладонь, словно отыскивая на ней следы пощечины, потом пьяно продекламировал:

Печальный рыцарь, гордость всей Ламанчи,

Сражен рукой прекрасной Дульцинеи!..

Тряхнул головой и с тоской сказал:

- Чепуха какая, господи!..

Кинулся ничком на раскладушку и, потянув к себе плед, закрылся им с головой, будто прятался от кого-то...

Женька Горовский стоял на углу и смотрел, как мимо него, стуча сапогами по булыжной мостовой, проходит отряд вооруженных рабочих. Их вел усатый матрос, в бушлате, с деревянной коробкой маузера на длинном ремне.

Сегодня город казался Женьке особенно тревожным. Несколько раз его обгоняли грузовики, на бортах которых сидели люди с винтовками, а в кузове что-то тряслось и позвякивало. В одном Женька увидел наваленные кучей гранаты и пулемет, лежащий почему-то кверху колесами. Попадались ему и грузовики со штатскими, которых везли куда-то под охраной. Все это было непонятно и вызывало тревогу. И то, как сейчас мимо него прошли эти вооруженные рабочие, молча и торопливо, тоже было тревожным!

Женька сворачивал за угол, когда увидел идущую навстречу Лену. Она шла опустив голову, в руке у нее был зажат скомканный платок, которым она вытирала то глаза, то почему-то губы. Лена прошла бы мимо, если бы Женька не окликнул ее. Она остановилась, посмотрела на Женьку покрасневшими от слез глазами и отвернулась.

- Ты что? - забеспокоился Женька. - Плакала?

- С чего ты взял? - пожала плечами Лена.

- Глаза красные, - сказал Женька.

- Ветер... - Лена подняла воротник пальто. - Ты куда?

- К Стрельцову. А ты?

- Домой.

- Что-нибудь случилось? - робко спросил Женька.

- Ровным счетом ничего, - как-то слишком спокойно ответила Лена и двинулась дальше.

Женька догнал ее и пошел рядом, заглядывая ей в лицо, но Лена отворачивалась и еще выше подняла воротник, потом остановилась и сказала:

- Иди куда шел. Я дойду одна.

- Но почему? - заволновался Женька.

- Иди, Женя, - твердо сказала Лена и пошла вперед.

Женька растерянно смотрел ей вслед, пока она не скрылась за углом, и медленно пошел к дому Стрельцова.

Ночное дежурство в домовой охране начиналось позже, и парадное было открыто, но в подъезде уже стоял табурет и лежала толстая доска, которая служила засовом.

Женька поднялся на третий этаж и взялся за медную шишечку колокольчика, когда увидел, что дверь полуоткрыта. Он удивился и вошел. В коридоре было темно, только в распахнутых настежь дверях кабинета красновато светилась дверца печки. Женька ощупью прошел туда и вгляделся в полумрак.

- Петр Никодимович!

- А?!. Что? - Стрельцов вскочил с раскладушки, запутался в упавшем пледе, с трудом удержался на ногах и с испугом смотрел в темноту: - Кто?! Кто здесь?

- Это я, Петр Никодимович, - шагнул в комнату Женька. - Горовский.

- А!.. - вытер пот со лба Стрельцов. - Вы что, завели отмычку?

- Дверь была не закрыта.

- Не может быть!

Стрельцов уже в коридоре сообразил, что дверь не закрыла за собой Лена, потрогал щеку и поморщился от отвращения к самому себе. Задвинул тяжелые засовы, вернулся в кабинет, вывернул фитиль у лампы и, сев на раскладушку, потянулся к бутылке.

- Хотите коньяку?

- Я не пью, - присел на краешек дивана Женька.

- И совершенно напрасно! - Стрельцов плеснул в фужер из бутылки, выпил и пожевал хлеба. - Непьющий поэт - это несерьезно!

Женька вежливо улыбнулся и сказал:

- У них опять начал выходить журнал.

- У кого это "у них"?

- У комсомольцев... - Женька вынул из-за обшлага шинели свернутый в трубку журнал. - Вот... Бумага, правда, неважная... Но даже стихи есть!

- Да? - поднял брови Стрельцов и пообещал: - У нас будет свой журнал, Женя. И на отличной бумаге! Какую вы предпочитаете? Меловую? Веленевую? С золотым обрезом? С серебряным?..

- Вы все шутите... - вздохнул Женька. - А ведь вам совсем не весело, я знаю.

- Какие еще великие истины вам открылись? - вяло поинтересовался Стрельцов.

- Не надо, Петр Никодимович! - вскочил Женька. - Почему вы стараетесь не замечать того, что происходит? Нас становится все меньше и меньше... Нужно искать новые пути! И вы сумеете их найти... Я знаю, я верю... Вы бескорыстно преданы нашему делу. Ведь я не ошибся в вас? Почему вы не отвечаете, Петр Никодимович?

Стрельцов закрыл лицо ладонями и почувствовал, что пальцы его мокры от слез. "Слишком много выпил!" - уговаривал он себя, не желая признаваться, что этот мальчишка подслушал его недавние мысли. Его тронула эта детская преданность и наивная вера в его силы, которая превратится в такую же пылкую ненависть, узнай этот мальчик хоть сотую долю того, что с ним сейчас стало.

Стрельцов незаметно вытер глаза, подошел к роялю, взял из груды хрусталя рюмку и налил себе и Горовскому.

- У вас благородное сердце, Женя. Выпьем!

- Но, Петр Никодимович... - пытался отказаться Горовский.

- Выпьем за юность и за новые пути!

Он поднял свой фужер и залпом выпил.

Женька хотел сделать то же самое, поперхнулся, закашлялся, с трудом отдышался и отставил недопитую рюмку.

- Не смущайтесь, Женечка! Все так начинали.

К Стрельцову вернулось хорошее настроение, и, забыв обо всем, сам вдруг поверив в то, о чем говорит, увлекаясь и жестикулируя, он зашагал по комнате:

- Мы создадим партию, Женя! Партию молодежи. Свободной, гордой и независимой! Самую сильную партию. К нам будут проситься комсомольцы, и мы их примем, но не всех. Не всех, Женя! Это будет партия избранных!

- Неужели это возможно, Петр Никодимович? - У Женьки заблестели глаза.

- Возможно! - энергично тряхнул шевелюрой Стрельцов. - Вся молодежь пойдет за нами.

- Вот, вот!.. Я как раз думал об этом! - опять вскочил с дивана Женька. - Именно вся! Я даже сочинил воззвание... в стихах.

- Ну, ну... - подбодрил его Стрельцов. - Интересно!

- Сейчас вспомню... - заволновался Женька. - Сейчас... Вот! Горячая юность, к тебе наше слово, полет дерзновенной и смелой мечты... Как же дальше? К тебе мы взываем... Нет! К тебе призываем... Я сейчас вспомню! Надо записать начало. Можно, Петр Никодимович?

- Ради бога! Бумага и чернила на столе.

Стрельцов широким жестом показал на письменный стол, увидел вдруг темные окна и схватился за голову.

- Ах, черт возьми!

- Что случилось? - Женька уже устраивался в кресле за письменным столом.

- Пишите, пишите... - отмахнулся Стрельцов и задумался, потирая ладонью лоб. - Откройте-ка ящик, там должна быть свеча... Нашли?

- Пожалуйста, - Женька протянул ему оплывший огарок.

- Все гениальные поэты творили при свечах! - сказал Стрельцов и загремел спичками. - Вот так... А лампу я у вас забираю. Нет возражений?

- Ну, что вы! - заулыбался Женька и еще ниже склонился над листом бумаги.

Стрельцов взял лампу и прошел в столовую. Постоял у окна и вернулся обратно в кабинет.

- Как пишется?

- Вот! - Женька встал и с выражением прочел:

Горячая юность, к тебе наше слово,

Полет дерзновенной и смелой мечты,

К тебе обращаемся снова и снова

Во имя Свободы на все ты готова,

Любые преграды сметаешь лишь ты!..

- Гомер! - развел руками Стрельцов. - Еще рюмку для вдохновения?

- Я и так опьянел, - признался Женька. - Даже спать захотелось!

Стрельцов поставил лампу на окно, вгляделся в темную улицу и обернулся к Горовскому.

- Вот что, юноша бледный... Давайте-ка домой и баиньки!

- Сейчас, Петр Никодимович! Только одну строфу!

- Ну, ну... - Стрельцов опять потер лоб. - В окне кабинета или в столовой? Убей, не помню...

- Это вы мне? - поднял голову Женька.

- Нет, нет!.. Пишите.

Стрельцов взял лампу и опять направился в столовую.

Женька таращил слипавшиеся глаза и бормотал:

Орлиная стая, бунтарская стая

В полет устремилась, в пути вырастая...

Стрельцов вернулся и обеспокоенно сказал:

- Вот что, Евгений Гомерович, я вынужден вас покинуть.

- Еще две строчки! - решил выдержать характер Женька. - Я вас догоню, Петр Никодимович.

- Не забудьте захлопнуть входную дверь.

Стрельцов обмотал шею шарфом и, на ходу надевая студенческую шинель, вышел из комнаты.

Женька откинулся на спинку кресла и сладко зевнул.

- Орлиная стая, в пути вырастая... И нет ей преград на пути!.. Преграды у меня уже были...

Женька засыпал и ничего не мог с собой поделать. Две ночи подряд он дежурил в домовой охране. Подменял заболевшего отца и отбывал свое дежурство. Днем отстаивал очереди за хлебом и пшеном. А теперь еще этот коньяк на голодный желудок!

- Еще минуточку, и я пошел! - уговаривал себя Женька и блаженно закрывал глаза. - Уже иду! - бормотал он и все ниже и ниже сползал со спинки кресла.

Мигнул и погас догоревший огарок свечи. Но Женька этого не видел. Он спал.

Стрельцов спустился по черной лестнице, прошел через двор, осторожно распутал цепь, на которую закрывались ворота, вышел под арку и вгляделся в пустынную улицу. На противоположной стороне он увидел человека, прижавшегося к стене дома, и негромко окликнул:

- Вадим Николаевич!

Заблоцкий быстро пересек дорогу и укрылся под аркой.

- Это ни на что не похоже, Стрельцов! - сказал он сердитым шепотом. Мы же договаривались, что лампа должна стоять на окне в столовой. А у вас она то в столовой, то в кабинете, то невесть где!

- Виноват... - тоже шепотом оправдывался Стрельцов. - Забыл.

- Такие вещи не забывают!

Заблоцкий протиснулся в узкую щель между створками ворот, по стенке, чтоб не видели из окон, дошел до железного козырька над подъездом, нырнул в дверь и начал торопливо подниматься по крутым ступеням черной лестницы.

- Почему так поздно зажгли лампу? - Заблоцкий снял фуражку и вытер лоб платком.

- Я был не один... - пробормотал Стрельцов.

- Девицы! - пренебрежительно фыркнул Заблоцкий.

- Женя Горовский... Гимназист... Сочинял воззвание к молодежи, объяснил Стрельцов и, словно это могло оправдать его в глазах Заблоцкого, добавил: - В стихах!

- Неужели нельзя было отделаться от него раньше? - остановился на площадке третьего этажа Заблоцкий. - А если бы он еще час марал свои вирши?

- Как-то неловко было... - возился с ключами Стрельцов.

- Сказал бы я вам, что ловко, а что нет! - отстранил его Заблоцкий и первым вошел в кухню.

- Я принесу свечу, - шагнул следом за ним Стрельцов.

- Не надо.

Заблоцкий вынул из кармана коробок и, одну за другой зажигая спички, прошел коридором, потом, через кабинет, в столовую.

- Там прохладно, Вадим Николаевич, - предупредил Стрельцов.

- Это прибавит вам бодрости, - съязвил Заблоцкий.

Он подошел к окну, передвинул лампу на середину и вывернул фитиль.

- Вы кого-нибудь ждете, Вадим Николаевич? - осторожно спросил Стрельцов.

- Я никогда никого не жду, - жестко сказал Заблоцкий. - Если меня не вынуждают делать это! За оружием приходили?

- Нет. Никого не было. - Стрельцов даже не скрывал своего страха. - А если вдруг обыск? Я боюсь, Вадим Николаевич!

- Пейте валерьянку, - посоветовал Заблоцкий. - Винтовки спрятали?

- Да.

- Где?

- В ванне.

- Идиотство!

- Но туда не заходят, Вадим Николаевич!

- Зайдут, - пообещал Заблоцкий. - И перепрятывать будет уже поздно.

В дверь черного хода постучали.

- Не открывайте! - приказал Заблоцкий и прислушался.

В дверь постучали еще раз. Осторожно, но настойчиво. Стук был условным: три раза подряд и два с перерывом.

- Дайте лампу.

Заблоцкий взял из рук Стрельцова лампу, быстро прошел через кабинет и вышел в коридор. Стрельцов заторопился за ним, задел в темноте вазу, и она с грохотом полетела на пол.

- Что там у вас, Стрельцов? - крикнул из коридора Заблоцкий.

- Фамильный фарфор, Вадим Николаевич, - отозвался Стрельцов. - Ваза и еще что-то... Вдребезги!

Женька заворочался во сне, но Стрельцов уже шел по коридору к кухне.

"Как близко стреляют..." - подумал Женька, открыл глаза и чуть не закричал от испуга: он был заперт в какой-то тесной клетке! На уровне головы виднелась деревянная стена с ввинченным в нее кольцом. "Для цепей!" - решил Женька. Локти упирались в другие две стенки, за спиной была третья. С трудом он сообразил, что во сне сполз с кресла и голова его теперь упирается в тумбу письменного стола. Кольцо это от ящика, с боков подлокотники, а сзади - спинка кресла. Женька потер занемевшую шею и решил, что пора выбираться на свет божий, но в коридоре послышались шаги и приглушенные голоса. Сейчас сюда войдут люди и увидят, что он выползает из-под стола, как последний пьяный забулдыга. Позор! Женька опять спустился на пол.

В кабинет вошел Заблоцкий, высоко поднял лампу, огляделся и обернулся к стоящим в дверях женщине в клетчатой накидке с пелериной и человеку в темном пальто и шляпе.

- Никого! - сказал Заблоцкий. - Вам показалось, Павлов.

- Пуганая ворона, говорят... - усмехнулась женщина и откинула вуаль на шляпке.

- Мне не до шуток! - огрызнулся Павлов. - На Литейном засада, на Рождественской тоже... И фельдшер не вернулся!

- Мог задержаться на той стороне, - пожала плечами женщина.

- А если взяли?

- У вас абсолютно надежные документы, - успокоила его женщина.

- Это вам так кажется, - проворчал Павлов. - А если меня узнают эти... из мастерской? Стрелял-то в мальчишку я, а не вы!

- Не грубите, штабс-капитан, - плотно сжала губы женщина и направилась в столовую.

- Там же собачий холод! - недовольно сказал Павлов.

- Вам не мешает поостыть, - опять усмехнулась женщина и прошла в столовую.

Женька до боли прикусил кулак, так вдруг ему захотелось закричать им, что они здесь не одни, что он не хочет их подслушивать, но не может не слышать.

"Замолчите! Замолчите же!" - в отчаянии заклинал Женька и закрывал уши ладонями.

Все было как в дурном сне: эти зловещие тени на стенах и потолке, красноватые отблески от раскрытой дверцы печки, сам он, нелепо скорчившийся на полу, и главное - то непонятное и страшное, о чем говорили эти люди.

Как они оказались здесь, у Стрельцова? Что общего у него с человеком, стрелявшим в мальчика? С убийцей! И почему здесь распоряжается эта женщина с властным холодным голосом? И кто тот, второй? А Стрельцов молчит! Неужели он заодно с ними? Нет, не может быть!

Женька осторожно поднялся, сел в кресло и прислушался.

- Передайте по группам, что на фортах все подготовлено... - услышал он голос женщины. - Мятеж должен совпасть с решительным наступлением генерала Юденича, а он, слава богу, уже в Гатчине.

- Не хватает людей, Муза Петровна, - угрюмо сказал Павлов. - Аресты, облавы... В штабе седьмой армии провал... Наш человек в Чека арестован и расстрелян... Больше половины оружия изъято. С кем и с чем прикажете выступать?

- Не так громко, пожалуйста, - приказала женщина.

- Слушаюсь, "Леди", - с нескрываемой иронией ответил Павлов. - Может быть, перейти на английский?

- Если это шутка, то неудачная, - холодно сказала женщина.

- Какие, к чертовой матери, шутки?! - вспылил Павлов. - Ваши милые друзья и союзнички затеяли перестрелку с чекистами. И что в результате? Френсис на том свете, а этот ваш...

- Замолчите! - повысила голос женщина.

- Нет уж, позвольте! - вышел из себя Павлов. - Где этот ваш неуловимый Петр Петрович? Иван Владимирович? Как там еще его называют?

- Его называют просто шеф, - сквозь зубы сказала женщина. - И прошу его имени не упоминать. Когда надо, он появится!

- Вы в этом уверены? - засмеялся Павлов. - Так вот, уважаемая Муза Петровна, должен вас огорчить: шеф перешел границу.

- Этого не может быть... - охрипшим вдруг голосом сказала женщина. Вы лжете!

- Увы! - Павлов чиркнул спичкой и закурил. - Как это ни больно слышать, но он покинул нас... вернее, вас, "Леди"!

- Хам!

- Я или он? - спокойно спросил Павлов.

Женщина промолчала, а Заблоцкий, волнуясь, сказал:

- Господа, господа... Это все-таки личное... Давайте о деле.

- Где ваши люди? - обернулся к нему Павлов.

- Люди будут, - твердо ответил Заблоцкий. - Кстати, Петр Никодимович... Где молодежь, которая так слепо идет за вами?

- Бросьте, Вадим Николаевич! - огрызнулся вдруг Стрельцов. - Не так все просто, как кажется.

- Деньги? - спросил Заблоцкий.

- Денег я получил достаточно, - сразу сник Стрельцов. - Они хотят знать правду. А говорить ее, как вам известно, не рекомендуется!

Женька вскочил и опрокинул кресло.

- Кто там? - Заблоцкий отдернул занавеску и поднял над головой лампу.

Стрельцов вбежал в кабинет и, увидев Женьку, растерянно обернулся к Заблоцкому.

- Это Женя... Я вам о нем говорил...

- Очень рад, - уничтожающе оглядел Стрельцова Заблоцкий и обернулся к Павлову.

- Вы же ушли... - растерянно бормотал Стрельцов. - Собирались уходить...

- Я заснул... Нечаянно... А потом проснулся.

- Давно? - быстро спросил Стрельцов.

- Я все слышал, Петр Никодимович... Значит, вы брали у них деньги, чтобы обманывать нас... И мы верили вам... Я верил... А вы взяли самое дорогое и продали...

Женьке почему-то стало трудно дышать, и говорил он чуть слышно и прерывисто.

- Женя! - протянул к нему руки Стрельцов. - Это недоразумение... Вы не так поняли!

- Я все понял, - покачал головой Женька. - Продали... Как вы могли?

Он говорил все же тихо. Ему казалось, что, если он заговорит громче, ему не хватит воздуха и он задохнется. И все-таки он закричал:

- И вы лучше молчите, а то я могу вас убить!

- Заткните рот этому сопляку, - не повышая голоса, распорядился Заблоцкий.

- Не заткнете! - сжал кулаки Женька. - Юденича ждете, выступать собираетесь! Подло, из-за угла...

И обернулся к Павлову:

- И вы опять в спину стрелять будете, да?

Павлов медленно и молча пошел на Женьку, а тот, так же медленно, отступал к дверям кабинета, смотрел на руку Павлова, которая тянулась к карману пальто, и думал, что это продолжается плохой сон, что сейчас он проснется и не будет ни этого страшного человека, ни этой темной, заставленной вещами и посудой комнаты, он вернется домой к больному отцу и побежит в аптеку на углу, зажав в руке рецепт и деньги, как бегал еще совсем мальчишкой. Павлов вынул руку из кармана, и в зажатой ладони тускло блеснула вороненая сталь нагана.

- Не здесь! Умоляю вас!.. - закричал Стрельцов и закрыл лицо ладонями.

На его крик обернулся Павлов, а Женька, точно его толкнул кто-то, рванулся и побежал по темному коридору к парадному ходу. Он был уже у дверей, когда набежавший сзади Павлов ударил его рукояткой нагана по голове, и Женька, согнувшись, повалился на пол.

И в ту же минуту над дверью зазвонил колокольчик.

Павлов попятился назад, а Заблоцкий шепотом приказал Стрельцову:

- Спросите кто!

Стараясь унять дрожь в голосе, Стрельцов крикнул:

- Кто?

- Откройте, Петр Никодимович! - послышался из-за двери голос Кузьмы. - Это я... Кузьма!

Стрельцов беспомощно обернулся к Заблоцкому.

- Скажите, что вы не одеты... Пусть подождет, - подсказал Заблоцкий. - Дайте ключи от черного хода.

- А как же... - Стрельцов кивнул на неподвижное тело Женьки.

- Придумайте что-нибудь! - отмахнулся Заблоцкий и, кивнув Павлову и женщине на черный ход, направился в сторону кухни.

В дверь уже не звонили, а стучали прикладами винтовок. Стрельцов все понял! И вдруг увидел, как, держась одной рукой за стену, а другую прижимая к окровавленной голове, медленно поднимается Женька. Стрельцов вскрикнул, метнулся к дверям кабинета, закрыл за собой обе створки и прижался к ним спиной.

Женька с трудом отодвинул засов, снял цепочку, открыл тяжелую дверь, и его чуть не сбил с ног светловолосый голубоглазый человек в потертой кожанке.

- Кто такой? - обернулся он к Кузьме, кивнув на привалившегося к стене Женьку.

- За что они его так? - склонился над Женькой Кузьма. - Безвредный он вовсе...

- Скорее... - тихо сказал Женька. - У них оружие... Они с Юденичем... - И, обессиленный, закрыл глаза.

Лацис махнул рукой стоящим за его спиной вооруженным людям, и те быстро прошли в квартиру.

В темной кухне Заблоцкий возился с ключами, пытаясь выйти черным ходом. Женщина стояла за его спиной. Павлов, услышав шум в глубине квартиры, по-звериному неслышно отступил и встал за полуоткрытой дверью, отделяющей кухню от коридора. Заблоцкий нашел наконец нужный ключ, щелкнул замком, но со стороны черной лестницы кто-то потянул дверь на себя, и на пороге встал Алексей Колыванов с наганом в руке. За его спиной стояли Степан и еще двое вооруженных комсомольцев.

- Назад! - скомандовал Колыванов. - Руки вверх!

Заблоцкий попятился и медленно поднял руки. Стоявшая за ним женщина отступила назад, к дверям кухни.

Колыванов развернул Заблоцкого за плечо и подтолкнул в коридор, а шедший сзади Степан ударом ноги распахнул дверь пошире. Створка дверей закрыла прижавшегося к стене Павлова.

Когда Заблоцкий, женщина и конвоиры прошли мимо, Павлов проскользнул в кухню и вышел на черную лестницу. Перегнувшись через перила, он заглянул вниз, увидел стоящего там человека с винтовкой и стал бесшумно подниматься наверх, к входу на чердак.

Заблоцкого и женщину провели в кабинет, где Лацис уже допрашивал Стрельцова, а Степан подошел к Женьке.

- Что, гимназер? Досталось?

Женька виновато улыбнулся. Он сидел на сундуке под вешалкой, и Кузьма перевязывал ему голову носовым платком.

- Нашел чем перевязывать! - сказал Степан.

- Нечем больше, - обернулся к нему Кузьма.

- Это в буржуйском-то доме? - не поверил Степан. - Полотенце какое-нибудь есть?

- Наверное... - Женька хотел засмеяться, но поморщился от боли. - В ванной.

- Где, где? - переспросил Степан.

- В ванной комнате.

- А-а...

Степан многозначительно кивнул, соображая, что это за комната, но вышел из положения просто.

- Давай, Кузьма... Дуй!

- А где она? - бесхитростно спросил Кузьма.

- Третья дверь по коридору, - показал Женька.

Кузьма направился в ванную, а Женька спросил у Степана:

- Всех взяли?

- Как миленьких! - кивнул Степан. - Все трое здесь.

- Трое?! - Женька привстал с сундука и тут же опустился обратно. - А этот? Убил он вашего... В мастерской...

- Павлов! - вскочил Степан. - Что же ты раньше-то... - И побежал к кухне.

Когда он пробегал мимо ванной комнаты, оттуда вышел Кузьма с двумя новенькими, блестящими от смазки винтовками в руках.

- Степа!.. Гляди, что тут!

Степан отмахнулся, пробежал через кухню и толкнул дверь черного хода. Кузьма недоуменно посмотрел ему вслед, прошел коридором и заглянул в кабинет.

- Винторезы! - поднял он над головой винтовки. - Полное корыто!

- Угу... - невозмутимо кивнул Лацис и, прищурясь, посмотрел на женщину и Заблоцкого.

- Я здесь случайно, - пожала плечами женщина. - И по сугубо личному делу!

- Я тоже, - поднял голову Заблоцкий и указал на Стрельцова. - Вот хозяин квартиры.

- Я не виноват! - закричал Стрельцов. - Клянусь вам, я не виноват! Это их оружие... Они страшные люди! Страшные!.. И он... И эта вот... Леди!

- "Леди"? - насторожился Лацис.

- Да, да! Так ее называл тот, другой... Павлов, кажется...

- Замолчите, вы! - с ненавистью крикнула женщина и отвернулась от Стрельцова.

Лацис переглянулся с Колывановым, тот вышел, и сразу же в коридоре застучали сапоги бегущих людей...

Степан выскочил на черную лестницу и окликнул стоящего внизу патрульного:

- Ничего не слышал?

- Нет, - поднял тот голову. - А что?

Степан махнул рукой и побежал наверх.

На чердачной площадке он чиркнул зажигалкой и увидел, что дверь болтается на одной петле, а рядом валяется кусок ржавой трубы. Степан удивился тому, как почти без шума взломал дверь Павлов, снял с плеча винтовку и полез на чердак.

Ветер гремел по крыше полуоторванным куском кровли, с балок свисала паутина и лезла в рот и в глаза, под ногами путались оборванные бельевые веревки.

Степан встал за кирпичной кладкой дымохода, снова чиркнул зажигалкой и осмотрелся. На чердаке никого не было.

Ушел! Степан побежал к слуховому окну, выходящему на крышу.

На крыше было темно и скользко, ветер сбивал с ног, оградки на карнизах прохудились, и Степан присматривался, за что бы ему удержаться, если он вдруг сорвется и заскользит по крутому скату вниз.

Дом был громадный, стоял он стена к стене с соседним, тоже очень большим, и, где кончалась крыша одного и начиналась другая, различить было почти невозможно. С одной крыши можно было перейти на другую, потом на следующую, спрыгнуть на ту, что пониже, по ней бежать дальше, и где-нибудь обязательно будет наружная пожарная лестница, а внизу - проходные дворы, переулки, и след потерян!

Добраться до лестницы можно было по крышам, а можно по чердакам, взламывая закрытые двери. По крышам быстрее, но опаснее: на виду. По чердакам медленнее, но легче петлять и отстреливаться. Можно, конечно, выйти на одну из черных лестниц соседнего дома и уходить через дворы, но это слишком рискованно.

Степан решил, что Павлов наверняка побежит по чердакам, и решил опередить его. Он забыл только, что дома хотя и стоят стена к стене, но для того, чтобы попасть из чердака одного дома в другой, нужно, пусть ненадолго, вылезти на крышу, перейти на соседнюю, а там уже или идти верхом, или снова лезть через слуховое окно на чердак.

Не подумал он и о том, что бежать по темной и скользкой крыше будет так трудно. Степан несколько раз чуть не сорвался, один раз удержался за трубу, второй, уже у самого края, за ограду на карнизе.

Когда же он все-таки перебрался на крышу соседнего дома, то увидел, что окно чердака открыто: Павлов оказался быстрее. Забыв про осторожность, Степан загромыхал, сапогами по железу и с отчаянием думал, что Павлова ему не догнать, что сейчас он, наверное, далеко впереди, а может быть, уже спустился вниз и скрылся в глухих ночных переулках.

Выстрел раздался, когда Степан добежал почти до конца крыши. Стреляли откуда-то снизу, но так близко, что, полуоглушенный, он едва успел броситься ничком за печную трубу.

Степан больно ушиб локти, шапка с него свалилась и лежала внизу на скате, но винтовку из рук он не выпустил и теперь, вскинув ее, осторожно выглянул из-за трубы.

Павлова он не увидел, но слуховое окно на чердаке соседнего дома, который был ниже, оказалось открытым.

Степан ногой подтянул к себе шапку, надел ее на дуло винтовки и выставил сбоку трубы, будто оттуда выглядывает человек.

Снова раздался выстрел, и Степан засек, что стреляли из чердачного окна. Он быстро опустил винтовку, скинул шапку и выстрелил в окно раз и другой. В ответ тоже прозвучали два выстрела, одна из пуль попала в трубу, полетели осколки кирпича.

Степан прикрыл голову руками и, сосчитав, что у Павлова в барабане нагана осталось еще три патрона, а стреляет он метко, задумался. Почему, услышав, что за ним гонятся, Павлов решил остановить его здесь, хотя мог бежать чердаком дальше?

Степан положил шапку на выступ трубы, выстрелил, целясь в проем чердачного окна, дождался вспышки ответного выстрела, спустился по скату крыши к самому краю и, нащупывая локтем ограду на карнизе, пополз вперед. Добрался до конца крыши, заглянул вниз и увидел, что по стене соседнего дома тянутся железные ступени пожарной лестницы. Значит, он догнал Павлова, когда тот собирался уже спускаться вниз, заметил Степана на соседней крыше и решил снять одним выстрелом, чтобы без помех скрыться.

Теперь надо не дать ему уйти!

У Павлова осталось два патрона, но достать здесь Степана он не сможет. Для этого ему нужно выйти к краю своей крыши, к лестнице, а она под прицелом Степановой винтовки. Но как только Павлов поймет, что до лестницы ему не добраться, он попытается идти обратно чердаками, и помешать ему Степан не успеет. Ему показалось, что на соседней крыше чуть погромыхивает железо. Степан вытянул шею, прислушался и различил осторожные шаги. Павлов направлялся к лестнице. Степан лег на живот, уперся локтями в кровлю, вскинул винтовку и выстрелил, нарочно взяв повыше. Прогремел ответный выстрел, и темный силуэт метнулся в сторону чердачного окна.

"У него всего один патрон..." Степана теперь беспокоило только одно: что будет делать Павлов, обнаружив, что путь к лестнице закрыт. Неужели рискнет идти обратно? А что же делать ему? Слухового окна, из которого стрелял Павлов, отсюда не видно: мешает крутой скат. Вылезать наверх значит попасть под верную пулю. Ползти обратно в обход крыши по карнизу и ждать Павлова у выхода с чердака - тот может за это время спуститься по лестнице и скрыться. А взять его надо живым!

Степан посмотрел вниз, но увидел только глубокую и узкую щель двора, а в конце его арку, которая вела в соседний двор, такой же пустой и длинный, где была своя арка, ведущая в третий, а там, наверно, есть ход и в четвертый двор. Какое-то каменное ущелье! И ни одного огонька в окнах, хотя перестрелка должна была разбудить весь дом. Стоят, наверное, у темных окон и смотрят. Патруль ходит только по улице, но на нее выходит противоположная сторона дома и, чтобы туда попасть, надо лезть на другую сторону крыши. Пройдет патруль или нет - бабушка надвое сказала, зато пулю поймаешь наверняка!

Не надеясь, что его услышат, Степан вложил два пальца в рот и свистнул. Вспомнил, что так же свистел на своей голубятне Санька, а теперь его нет и его убийца, как зверь в норе, прячется здесь, на чердаке, разозлился и свистнул еще раз, со всей силы. Ему показалось, что где-то свистнули в ответ. Не на улице, не во дворе, а тут, наверху, и свист был лихой, как у заправского голубятника, но какой-то приглушенный.

Степан свистнул особым посвистом, каким свистели только у них за заставой, ему отозвались точно так же и уже ближе.

Потом он услышал топот ног и понял, что по чердаку бежит Колыванов с ребятами.

"Прямо на Павлова!" - с ужасом подумал Степан и закричал:

- Стойте!.. Колыванов, стой!

Но его не услышали или не разобрали слов, кто-то, видно, выскочил из чердака, с соседней крыши послышался выстрел, загремело железо под тяжестью упавшего тела, и стрельбу открыли уже с этой стороны.

- Не стреляйте! - закричал Степан. - У него патроны все!..

Он перепрыгнул на соседнюю крышу и пошел к чердачному окну.

- Осторожней, Степа! - услышал он голос Колыванова.

Степан, радуясь, что Лешка жив и невредим, остановился и крикнул:

- Выходи!

Павлов, пригнувшись, долго смотрел на него из-под железного навеса. Потом медленно вышел. Оглядел стоящего на соседней крыше Колыванова и вооруженных комсомольцев за ним, покосился в сторону Степана и вдруг метнулся к нему, чтобы сбросить вниз и освободить путь к лестнице. Степан отступил в сторону и успел подставить ногу. Павлов упал, тут же вскочил, увидел, что Колыванов уже рядом, и поднял руки.

- Бросайте оружие, Павлов! - закричал со двора чем-то знакомый голос.

Степан посмотрел вниз и увидел Лациса, который стоял среди патрульных.

Павлов усмехнулся, подошел к краю крыши, взял наган за дуло и кинул его вниз. Потом сделал еще шаг, крикнул: "Будьте вы прокляты!" - и ступил в воздух.

Степану показалось, что он не падал, а словно медленно проваливался вниз, сначала как стоял, головой вверх, потом как-то неловко изогнулся и все тянул, тянул одну руку, будто хотел удержаться за что-то.

Степана вдруг закачало, он не удержался на ногах, сел на крышу и опустил голову на колени...

Уже светало, когда от дома Стрельцова отъезжали два грузовика. На одном везли изъятое при обыске оружие и арестованных, на другом ехали комсомольцы и Лацис.

Заблоцкий и женщина в клетчатой накидке влезли в кузов грузовика сами, отстранив конвоиров. Стрельцов же цеплялся за их руки, плакал, кричал, что ни в чем не виноват, что его запугали, запутали, он всей душой за революцию.

Смотреть на него было нехорошо и стыдно. На него и не смотрели, отворачивались.

Не отворачивался Лацис. Он смотрел на Стрельцова даже с каким-то интересом. Узко щурил глаза, почесывал большим пальцем переносицу и думал о чем-то невеселом, но нужном.

Заблоцкий тоже смотрел на Стрельцова, и губы его были брезгливо сжаты. Потом он не выдержал и прикрикнул:

- Ведите себя достойно! Вы... Мразь!

Стрельцов вдруг притих и покорно полез в кузов.

Степан сидел рядом с Колывановым. Холодный дождь сек лицо, но Степан не отворачивался и не поднял даже воротник куртки. Смотрел в промозглую серую мглу и опять видел перед собой искаженное ненавистью лицо Павлова и то, как отшвырнул он ненужный уже наган и сделал последний свой шаг в пустоту. В нем было что-то от сильного, злобного зверя, и Степан поймал себя на том, что примеряет к себе его смерть: смог бы он так или нет?

- Как же они нас ненавидят... - подумал он вслух.

- Да... - Колыванов ответил сразу - наверное, думал о том же. - Это тебе не Стрельцов!

Степан только повел плечом, оглянулся на едущий следом грузовик и увидел Женьку. Он сидел рядом с Кузьмой и обеими руками прижимал к себе новенькую винтовку. Из-под гимназической фуражки белела повязка, глаза блестели, и весь он был взъерошенный, как мокрый воробей.

- Кто этому гимназеру винтовку дал? - удивился Степан.

- Я, - улыбнулся Колыванов. - Считаешь, зря?

- Факт, зря! - угрюмо кивнул Степан, помолчал и сказал: - А может, не зря...

Ветер рвал провода над трамвайными рельсами, над крышами домов светлела узкая полоска неба, и где-то близко били орудия.

VIII

Женька теперь жил в коммуне.

Размещалась она в клубе, куда ребята притащили железные койки под серыми солдатскими одеялами, разжились кое-какой посудой, соорудили печку и поставили ее в самой парадной комнате. На ней варили суп с воблой и кипятили воду в большом закопченном чайнике.

В доме, правда, была кухня, и там стояла здоровенная чугунная плита. Но дров она сжигала уйму, а разносолов никаких не предвиделось, поэтому решили обойтись "буржуйкой".

Девчонки в своей комнате понавешали на окна занавески из марли, Степан хотел их содрать, но девчата разбушевались и выставили его из комнаты. Потом Глаша с Настей долго мудрили над куском кумача и вывесили плакат: "Комсомолец, охраняй пролетарскую красоту!"

Степан только головой покрутил, а девчонки разошлись окончательно и объявили, что они не рабы, и поэтому готовить обед и мыть посуду будут все по очереди. В первый день своего дежурства Степан сварил такой кондёр из пшена, что его можно было кидать о стену. Стенка трескалась, а каше хоть бы что! Кузьма разбивал ее молотком в порошок и заливал горячей водой. Получался супчик. Подгорелый, но есть можно!

Женька сообщил, что этот способ изобрели американские индейцы и называется порошок "пеммикан". Только делают его не из пшена, а из мяса.

Федор сказал, что из мяса, наверное, лучше, но все равно перевод добра: мясо не мука и нечего его молоть.

Женька заспорил с ним, и пытался объяснить, что делается это, чтобы легче было нести запасы еды при дальних переходах и для лучшего хранения.

Степан буркнул, что все это - буржуазный предрассудок. Женька полез в бутылку и стал доказывать, что индейцы не буржуи, а свободное и гордое кочевое племя охотников.

Степан слушал, слушал и спросил: "А этот... как его... Ну, самый главный у них... Как он называется?" Женька ответил: "Вождь племени", и Степан тут же подхватил: "Вот, а ты говоришь!.. Он и есть главный буржуй".

Женька развел руками и сказал, что на таком уровне спорить бессмысленно.

Со Степаном у Женьки отношения складывались напряженно. Первое время Степан приглядывался к нему и, похоже, даже сочувствовал, как пострадавшему от руки белогвардейца. И в то же время не мог заставить себя забыть о том, что еще недавно Женька мирно беседовал со Стрельцовым и даже с Павловым. И если бы не выдал себя во время случайно подслушанного разговора, то не ходил бы сейчас с пробитой башкой, которой он так гордится. А если бы проспал? Так бы и телепался за своим Стрельцовым? Или стал мальчиком на побегушках у Заблоцкого или, еще того хуже, у Павлова?

Каждый раз, когда Степан вспоминал Павлова, ему делалось не по себе. Раньше при слове "контра" он представлял себе каких-нибудь спекулянтов-мешочников или уголовников, пусть даже недобитых офицеров и кадетов, которые втихомолку поносят Советскую власть и ждут не дождутся, когда в город войдет Юденич. Но никогда он не думал, что они могут быть такими, как Павлов, несломленными и бросающими вызов даже своей смертью. Не мог он понять и Колыванова, когда тот говорил, что они не вправе отпугивать от комсомола всяких там гимназистов и реалистов. Степан считал, что этого не должно быть, когда вокруг заговоры, саботажи и убийства.

Когда Женьку принимали в коммуну, Степан потребовал, чтобы тот публично отрекся от своих дворянских родителей. Женька, то бледнея, то покрываясь красными пятнами, отвечал, что из родителей у него живы только отец и что он никакой не дворянин, а простой военный врач.

"Все равно офицер!" - закричал Степан, и Колыванову пришлось объяснить ему разницу между строевым офицером и военным врачом.

В коммуну Женьку приняли, но - странное дело! - он начал стесняться отца, навещал его украдкой и каждый раз, когда они вместе выходили из дома, просил его надеть штатское пальто. Отец ни разу не согласился и ходил по улицам в шинели и фуражке с кокардой, высоко подняв голову и распрямив плечи. Женька, наоборот, сутулился, всю дорогу отворачивался от прохожих и прятал лицо в поднятый воротник. Отец недоумевающе и грустно поглядывал на Женьку и еще выше поднимал голову. Женьке было стыдно, но ничего с собой поделать он не мог и когда прощался с отцом где-нибудь на углу, то чувствовал облегчение и дальше шел уже посвистывая, сдвинув фуражку со лба, чтобы все видели его забинтованную голову.

Вообще-то рана его давно зажила, и он мог свободно обойтись без повязки, но расставаться с ней Женьке было жаль по двум причинам. Главная была в том, что повязка, по мнению Женьки, придавала ему вид мужественный и романтичный. Пусть все видят, что он встречался лицом к лицу с врагами и не дрогнул. То, что тюкнули его по затылку, особой роли не играет.

Вторая причина заключалась в следующем: в больнице Женьке выстригли полголовы, и теперь волосы росли неровно. На одной стороне как у людей, на другой - как у рассердившегося дикобраза. Повязка скрывала это несоответствие в его прическе. Можно было, конечно, остричь вторую половину волос, но Женька предпочитал носить повязку и потихоньку от всех ночью стирать загрязнившиеся бинты, сушить их у печки, а рано утром, пока все спали, опять обматывать голову.

Особенно нравилось Женьке вышагивать с повязкой в строю, когда коммунары шли на военные занятия. С винтовкой за плечом, с подсумком на ремне, да еще с перебинтованной головой, он казался сам себе бывалым фронтовиком, хлебнувшим пороха, и мечтал поскорее избавиться от гимназической формы и раздобыть себе кожанку или, на крайний случай, солдатскую шинель и ботинки с обмотками, как у Степана.

Была у него еще одна мечта: пройтись по городу в бинтах и с винтовкой рядом с Леной. Но когда они не дежурили в патруле и не ходили на стрельбище, винтовки составлялись в пирамиду под охраной дневального, а одна повязка без винтовки - это уже не то!

Однажды он все-таки умудрился, возвращаясь со строевых занятий, забежать к Лене. Но ее дома не оказалось, дверь ему открыла мать Лены, на винтовку и перебинтованную голову не обратила внимания и была озабочена только тем, достанется Лене селедка, которую выдавали сегодня в лавке, или нет.

Женька обиделся, к лавке не пошел, а побежал в коммуну. Прибежал он как раз вовремя. Их повели получать обмундирование и патроны.

На складе пахло кожей и нафталином. Груды гимнастерок и шинелей лежали на длинных, сбитых из досок столах, похожих на магазинные прилавки. Тут же были навалены защитного цвета обмотки и лежали связанные за шнурки ботинки из грубой кожи с медными гвоздочками на каблуках, а на стойках, пряжками кверху, висели ремни.

Распоряжался этим несметным богатством лысоватый человечек с рыжими реденькими усами. На нем была надета линялая гимнастерка и синие кавалерийские бриджи с кожаными леями, а на ногах почему-то валенки с галошами. Человечек цепко вглядывался в подошедшего к нему, выхватывал из одной груды шинель, из другой гимнастерку, перегнувшись через прилавок, смотрел на ноги и выкидывал ботинки.

Все оказывалось почти впору.

Девчатам тоже выдавались шинель, гимнастерка, бриджи и ботинки с обмотками. Бриджи они распарывали и кроили из них юбки, а обмотки меняли на нитяные чулки тут же, за углом, на толкучке.

Обмундирование складывали в шинель, перевязывали новеньким ремнем, писали на нем химическим карандашом фамилию, отправлялись за патронами.

Патроны выдавали боевые, и сразу все переставали пересмеиваться и подшучивать друг над другом. Молча ссыпали патроны в подсумки и шли к подводе, на которую грузили свои тючки.

Насте выдали еще брезентовую сумку с красным крестом, а в ней бинты и всякие пузыречки.

Степан ходил вокруг да около и допытывался, нет ли у нее там спиртика, Настя шугала его, а Женька сказал, что теперь по утрам его должна перевязывать Настя. Для практики.

Колыванов приказал, чтобы Степан проверил пулемет и держал его в готовности. Степан понял его слова по-своему и притащил пулемет в комнату.

В комнатах теперь стоял неистребимый запах дегтя и ружейного масла. Дегтем смазывали ботинки, маслом - винтовки. И с дегтем и с маслом все явно перестарались, и штатские рубашки шли на ветошь для протирки.

Но казенный этот дух нравился даже девчатам, потому что все понимали: скоро на фронт.

Несколькими днями раньше ушел эшелон с комсомольцами из самокатной роты. Теперь очередь за ними!

Отправки ждали со дня на день, настроение было у всех какое-то странное - и тревожное и веселое. Их уже ничего не связывало с прежним, устоявшимся коммунарским бытом, и они напропалую жгли последние дрова и, не скупясь, сыпали сахарин в морковный чай.

Вот и сейчас уютно булькал на "буржуйке" закопченный чайник, пахло разваренным пшеном, в углу Степан с Глашей в который раз разбирали и смазывали пулемет, Федор перекладывал что-то в своем вещевом мешке, а Женька сочинял стихи. Он закрывал глаза и, как наяву, видел перед собой страницы "Юного пролетария", свою фамилию, набранную крупным шрифтом в замысловатой виньетке, а под ней колонку стихов.

Идут эшелоны, стучат эшелоны,

Вперед, все вперед и вперед...

бормотал Женька и размахивал огрызком химического карандаша.

И в дымных вагонах, в поющих вагонах

Горячий веселый народ!..

- Опять стихи бормочешь? - спросил из своего угла Степан.

- Не мешай, Степа... - одернула его Глаша.

- Пустое занятие! - огладил ствол пулемета Степан. - Кому они нужны?

- Всем! - вспылил Женька.

- Всем? - насмешливо протянул Степан.

- Да, всем!

- Федор, тебе стихи нужны?

- Чего? - оторвался от своего мешка Федор.

- Стихи, спрашиваю, тебе нужны? - Степан встал в позу и продекламировал: - "Птичка божия не знает ни заботы, ни труда!"

Федор подумал и сказал:

- Нам это ни к чему.

- Слыхал? - обрадовался Степан.

- Так не спорят! - обиделся Женька. - А Федору просто надо учиться.

- Чего, чего? - Степан обтер руки и подошел к Женьке. - Может, и мне тоже?

- И тебе!

- В гимназию, значит, определяться? - У Степана заходили желваки на скулах.

- В трудовую школу, - стоял на своем Женька.

Степан оглядел его с ног до головы и заявил:

- Все ученые - контра!

Глаша ахнула и тихо сказала:

- Степан...

Но Степан упрямо мотнул головой и повторил:

- В чистом виде контра!

Женька потрогал повязку на голове, нервно одернул гимнастерку под ремнем и, стараясь говорить ровно, хотя голос его прерывался от волнения, спросил:

- Тогда скажи... В гимназии я учился... Что же я, по-твоему, контра?

- Ты-то? - Степан слегка растерялся. - Был как есть контрик. И сейчас еще не вполне.

- Что "не вполне"? - Губы у Женьки дрожали.

- Не вполне партийный человек, - туманно объяснил Степан.

- А ты партийный?

- Спрашиваешь! Я член РКСМ.

- Я тоже!

- Все равно ты еще не достиг, - упрямо заявил Степан. - Вот Кузьма достиг. Наш человек, рабочий. А Федор вроде тебя, только с другого края.

- Это с какого же я краю? - поднял голову от своего мешка Федор.

- С крестьянского! - рубанул ладонью воздух Степан.

- Чепуху несешь! - отмахнулся Женька. - Вот Иван Степанович настоящий партиец, Колыванов тоже. Члены партии большевиков!

- А я беспартийный, по-твоему! - растерялся Степан.

- Факт! - Женька поглядел на его потерянное лицо и рассмеялся.

- Усмешки строишь? - Глаза у Степана сузились, скулы окаменели. - Я за такие слова, знаешь, что могу сделать?

- Кулаками будешь партийность свою доказывать? - усмехнулся Женька.

- Жаль, зарок дал... - сквозь зубы сказал Степан. - А то бы не посмотрел, что у-тебя башка перемотана!

Пошел в угол, присел на корточки у пулемета, услышал, как сочувственно вздохнула Глаша, и отвернулся. Глаша поглядывала на его мрачное лицо и думала о том, что еще совсем недавно она, как и все слободские ребята, гордилась, когда Степана звали в кулачные бои взрослые парни с ближних улиц.

Потом, когда что-то неуловимо изменилось в их отношениях и она уже бегала с мальчишками, а Степан как-то по особенному приглядывался к ней, драки его стали ей ненавистны. Но каждый раз, когда он приходил к баракам с синяком под глазом и смывал у водопроводной колонки во дворе запекшуюся под носом кровь, ей становилось и жалко его, и досадно, что кто-то оказался сильней. Сейчас она радовалась, что Степан пересилил себя и не ввязался в драку, но к радости примешивалась и та, давняя досада к побежденному и неприязнь к Женьке, который в комсомоле без году неделю, а Степан еще в августе семнадцатого вступил в тогдашний Союз рабочей молодежи. Может, он, конечно, и не настоящий член партии большевиков, но все равно партийный, а Женька пришел на готовенькое и заносится! Потом подумала: может быть, все не так? Кузя - рабочий, Федька - из крестьян, но сейчас-то они вместе! И Степан, и Женька, и она. А кто раньше, кто позже не в очереди за селедкой стоят!

Глаша опять вздохнула и посмотрела на Степана. Тот все еще возился с пулеметом и головы не поднимал. Обернулся, только когда услышал у дверей голос Колыванова:

- Здорово, братва!

Степан кинул ветошь в открытую дверцу "буржуйки" и подошел к Алексею.

- Имею вопрос.

- Ну? - присел к столу Колыванов.

- Партийный я или нет?

- Здрасте! - развел руками Колыванов.

- Нет, ты скажи! - горячился Степан.

- Беспартийный, - подвинул к себе чайник Колыванов. - Устав и Программу надо знать.

- Да знаю я! - отмахнулся Степан. - Я про суть тебя спрашиваю!

- А я про суть тебе и говорю, - погрел ладони о жестяную кружку с кипятком Колыванов. - Вы наш рабоче-крестьянский резерв.

- Вроде запасного полка, что ли? - недоверчиво и мрачно спросил Степан. - Кто-то воюет, а мы очереди дожидаемся?

- Почему? - засмеялся Колыванов. - Ты вот воюешь? Осуществляешь партийное влияние на массы? Женьку вон завоевал!

- Тебе все шуточки! - покосился на Женьку Степан и опять помрачнел.

Федор бросил свой мешок и подошел к столу. Долго переминался с ноги на ногу, смотрел, как прихлебывает кипяток Колыванов, потом решился и сказал:

- Слышь, Леша... Ты говоришь, что этот... ну... резерв самый, что, мол, из крестьян он? Или ослышался я?

- Из рабочих и крестьян, - кивнул Колыванов.

- Так... - соображал Федор. - Значит, если в партию меня примут, то я буду вполне партийный человек?

- Вполне! - улыбнулся Колыванов.

- Во! - Федор победно взглянул на Степана. - Слыхал? А ты говоришь с другого края!

- А-а!.. - махнул рукой Степан и отошел в угол.

- Бе-е! - показал ему вслед язык Федор, обернулся к Колыванову и сказал: - Дойду я до партии. Все сделаю, а в партии буду! Веришь, Леша?

- Верю, - очень серьезно ответил Колыванов и вздохнул. - Верю, Федя...

А думал он о том, что не стоит, пожалуй, загадывать так далеко вперед... На завтра назначена отправка, и, может быть, прямо с марша их бросят в бой. И как не похож он будет на лихие конные атаки и отчаянные рукопашные, о которых бессонными ночами мечтают эти мальчишки. Не будет белых и вороных коней, сверкающих клинков, прыжков во вражеские траншеи с гранатой в одной руке и маузером в другой. Ничего этого не будет!

Ему припомнились окопы с хлюпающей под ногами болотной водой, томительно-тоскливое ожидание атаки, первые выстрелы по далекой еще цепи чужих солдат, когда не знаешь, попал ты в кого-нибудь или нет, и оттого без ощущения ненависти или страха.

Все это придет потом, когда, преследуя отступающих, ворвутся они в полусожженную деревню, где не будет ни наших окопов, ни вражеских, а смешаются свои и чужие и появится страх быть убитым. Потом уйдут и страх и ненависть и сменятся тупым безразличием и безмерной усталостью, когда уложит кто-нибудь из них в рукопашном бою безусого юнкера и тот некрасиво умрет, зажимая ладонями рану на животе, на что-то еще надеясь, по-детски плача и мучаясь от нестерпимой боли.

Кто-то сказал, что война рождает мужчин. Может быть. Но какой ценой! Сегодня - отрочество. Завтра - взрослость. Без юности. Но юность останется у тех, кто будет жить после них. За это стоит драться. И умереть, если придется!

Колыванов отставил пустую кружку и негромко сказал:

- Завтра на фронт, ребята.

То ли его не расслышали, то ли не ждали, что скажет он об этом так просто и буднично, но никто не закричал "ура!" или "даешь!", а все только встали и молча столпились вокруг Колыванова, будто ожидали услышать еще что-нибудь.

- На фронт завтра, - повторил Колыванов. - Три часа на личные дела. Ночевать здесь.

Оглядел притихших ребят и спросил:

- Непонятно?

Ему покивали в ответ - мол, все понятно, чего там! - и так же молча разошлись укладывать немудрящие свои платьишки, штаны и рубашки, которые так и не собрались занести домой.

- Кто дневальный? - спросил Колыванов.

- Я, - отозвался Кузьма. - Вещички через Степана передам.

- Сходи домой, - помолчав, сказал Колыванов.

- А дневальство как же? - не понял Кузьма.

- Я подежурю, - ответил Колыванов и, не дав Кузьме возразить, приказал: - Давай, давай... Собирайся!

Расходились ребята без обычных смешков и шуточек, в дверях кто-нибудь говорил: "Мы скоро, Леша" или "До вечера", он кивал им в ответ и думал, что такими тихими стайками разлетаются воробьи перед грозой. Колыванову даже понравилось, что они притихли. Значит, понимают, что впереди не игрушки. Потом подумал, что понимать-то понимают, но не очень себе представляют, какая она бывает - война.

А еще подумал, что, может быть, придет такое время, когда люди забудут, что такое война.

Колыванов присел к "буржуйке", прижег от уголька самокрутку, сидел, курил и пускал дым в открытую дверцу печки...

Утро выдалось ветреное и холодное.

Ночью выпал снежок, на платформах его уже растаскали сапогами, но крыши теплушек были припорошены белой пылью. Ветер сдувал ее, и тогда крыши становились пятнистыми, белыми с черным. Рельсы стали мохнатыми от инея, застыли пятна мазута на полотне, песок между шпалами затвердел, а под каблуками ломался тонкий ледок.

Роту выстроили у пакгауза, к стене его жалась кучка озябших музыкантов, Колыванов обеими руками держал древко знамени и откидывал голову, когда ветер заворачивал полотнище и оно било его по лицу. Перед строем стоял Зайченко, рядом с ним - Алексей Алексеевич в пальто с потертым бархатным воротником и женщина в кожанке с пышным узлом волос на затылке.

Ветер бросал им в лицо снежную пыль, но они стояли торжественно и прямо, только Зайченко, у которого от ветра слезились глаза, помаргивал ресницами.

На путях коротко гудел маневровый паровозик, лязгали буфера вагонов, что-то покрикивал сцепщик, и машинист то подавал паровозик назад, то дергал вперед, но уже вместе с вагонами. На дальних путях, где грузилась какая-то часть, ржали лошади, тарахтели по сходням колеса орудий, слышалось шипение пара, доносились слова команды.

Звуки эти далеко разносились в холодном прозрачном воздухе, и Колыванов напрягал голос, жилы на его шее вздулись, изо рта вырывались облачка пара.

- Клянемся! - хрипловато кричал Колыванов. - Никогда, нигде, в любом смертном бою не уронить чести этого знамени. Пронести, как святыню, обагренную кровью товарищей, через все фронты, на которые пошлет нас партия!

Зайченко дал знак музыкантам, и оркестр заиграл "Интернационал". Казалось, что маленький этот оркестрик заглушил все звуки на станции, и ничего уже не было слышно, кроме плывущей в воздухе мелодии, которую плавно и торжественно вели трубы.

Колыванов перехватил знамя одной рукой, другой взял под козырек. Зайченко и Алексей Алексеевич вытянулись и опустили руки. Женщина в кожанке вскинула голову и стала еще прямей. В последний раз вздохнул медью бас, громыхнули тарелки, глухо ухнул барабан.

- Смирно! - скомандовал Колыванов. - Равнение на знамя!

И опять грянули трубы, забухал барабан, зазвенели медные тарелки, но теперь уже задорно и весело.

Знамя пронесли перед строем, оно замерло в руках у знаменосца, и, будто ожидая этого, оборвался марш в оркестре.

- Вольно! - крикнул Колыванов. - Можно разойтись!..

Строй зашумел, поломался, разбился на кучки.

Оркестранты вытряхнули и спрятали мундштуки и пошли по дощатой платформе к грузовичку, который стоял внизу за пакгаузом.

Алексей Алексеевич и женщина в кожанке попрощались с Зайченко и подошедшим Колывановым и, будто только сейчас почувствовав, как сечет лицо снежная пыль, подняли воротники и тоже спустились по лесенке вниз.

Грузовичок пофыркал мотором, почихал, заурчал и тронулся с места.

- А вы чего ж не поехали? - спросил Колыванов у Зайченко.

- Провожать так провожать, - ответил Зайченко и вытер согнутым пальцем слезящиеся глаза.

- Коменданта надо тряхнуть! - поправил ремни амуниции Колыванов. Чего он с эшелоном волынит?

- А ты сядь на его место! - поежился от порыва ветра Зайченко и неожиданно согласился: - А тряхнуть не мешает. Пойдем.

Он направился вдоль платформы к станционным постройкам, Колыванов обернулся к толпящимся у дверей пакгауза ребятам, крикнул: "Заходите, там пусто!" - и заспешил за широко шагающим Зайченко.

В пакгаузе было темновато, пахло прелой рогожей, валялись пустые ящики, стояли рассохшиеся бочки. Кто-то прикрыл дверь, стало потише и потеплей, расселись на ящиках и задымили самокрутками.

Глаша с Настей сидели в сторонке и о чем-то шушукались. Степан вертел "козью ножку" и нет-нет да поглядывал в их сторону. Почему-то ему казалось, что говорят они о нем. Глаша прятала от него лицо, а Настя, похоже, ее утешала. Никакой вины припомнить за собой Степан не мог, рассердился и подсел поближе к ребятам.

- Красиво получилось! - оживленно говорил Кузьма. - С оркестром, все честь по чести! И знамя!

- Уж больно Леша хорошо говорил! - согласился Федор. - Меня аж слеза прошибла. Пронесем, мол, как святыню! Вроде иконы, значит.

- Да нет, Федя! - улыбнулся Женька. - Святыня - это иносказательно, как символ... Понимаешь?

Федор поморгал ресницами и на всякий случай согласился:

- Оно конечно. - Подозрительно огляделся - не смеются ли над ним? - и вздохнул: - Расстроился я даже! - Вынул кисет и предложил: - Закуривайте, ребята!

Такой щедрости от Федора не ожидали, к кисету протянулось несколько рук, а Степан с сожалением посмотрел на свою "козью ножку" и сердито сказал:

- А говорил - нет махорки. Ох и жадный ты, Федька!

- Я не жадный, а хозяйственный. - Федор аккуратно завязал кисет и спрятал за пазуху. - Это какой нам, выходит, почет! Перед всем народом флаг вручили.

- Знамя, дурья голова! - одернул его Степан. - Флаг!.. Ну, поселянин!

- Я, может, и поселянин, - обиделся Федор. - А ты самый что ни есть... этот... антихрист!

- Анархист, Федя! - поправил Женька.

- Все едино! - отмахнулся Федор. - Выше всех себя ставит!

- Смотри, какой сознательный стал! - засмеялся Степан, потянул погасшую "козью ножку" и потребовал: - Спички гони!

Федор вздохнул, снял шапку, вынул из-за подкладки коробок и протянул Степану.

- А зачем ты их в шапке держишь? - удивился Женька.

- Чтоб не отсырели, - солидно объяснил Федор. - Солдат я теперь или кто? - И закричал на Степана: - Чего расчиркался? С одной закурить не можешь?

- Да подавись ты своими спичками! - кинул ему коробок Степан и пошел к дверям. Отодвинул плечом одну половину, прислонился к косяку, курил и смотрел, как на путях, что напротив, стоят у теплушек солдаты в таких же, как у них, необмятых шинелях и неразношенных ботинках, а рядом с ними женщины и ребятишки.

Даже отсюда Степану было видно, что разговора особого между ними уже нет, все прощальные слова сказаны, а отправки еще не дают, вот и стоят они молча, отцы гладят ребятишек по головам, а жены смотрят на них.

У теплушки, где играет гармонь, детишек не видно, а стоят кружком молодые солдаты, и кто-то в кругу отплясывает напоследок. А один парнишка все оглядывается, высматривает кого-то, надеется, наверно, что прибежит в последнюю минуту та, которую ждет.

Степан опять оглянулся на Глашу и увидел, что ребята столпились у дверей и тоже смотрят на эшелон, а лица у них - как будто это они провожают тех солдат. И сразу он вспомнил, как долго не решался сказать матери, что уходит на фронт, а все придумывал, что бы такое сделать по дому, а когда наколол и натаскал из сараюшки дров и принялся мыть полы в комнате, мать вдруг спросила: "Когда уезжаешь?"

Степан будто не слышал, возил мокрой тряпкой по чистому уже полу, потом выжал ее в ведро, вынес на крыльцо и вылил грязную воду; когда вернулся с пустым ведром, тогда только ответил: "Завтра, мам..."

Мать поднялась с постели и стала шарить в комоде, Степан сказал, что ничего ему собирать не надо, выдали казенное, но мать все открывала и закрывала ящики, а под руку попадались отцовские не распроданные еще вещи, и она не выдержала, села на кровать и расплакалась.

Степан стоял над ней и не знал, какие слова говорить, а мать вытирала отцовской рубашкой мокрое лицо, порывалась сказать что-то, но слезы мешали ей, и она опять утыкалась лицом в рубашку. Потом притихла и не заплакала даже тогда, когда Степан уходил.

Теперь он пожалел, что не велел ей приходить на станцию, и опять оглянулся на Глашу, подумав, что, может быть, она сердита на него из-за матери, но в это время протяжно и громко загудел паровоз, что стоял на путях напротив, солдаты полезли по теплушкам, женщины разом кто заплакал, кто закричал какие-то прощальные слова, эшелон тронулся и шел сначала медленно, так что женщины и ребятишки шли вровень, потом они начали отставать и побежали, потом остановились, и только какая-то девчонка может, та, которую ждал молоденький солдатик, - бежала и бежала за составом, так и не догнала, остановилась и заплакала, вытирая слезы сдернутым с головы платком.

- Двинули путиловцы... - сказал Кузьма и вздохнул.

Степан отодвинул вторую половину дверей и увидел, как от станции идут по путям двое: мужчина и девушка. Мужчина был в военной шинели и фуражке, а девушка - в пальто с меховой пелериной и в меховой шапочке. Мужчина старался идти прямо и придерживал фуражку, чтоб ее не снесло ветром. Девушка пыталась помочь ему, когда они переступали через рельсовые стыки, но он вежливо, но твердо отстранял ее руку и сам придерживал ее под локоть.

- Гляди, ребята... - сказал Степан. - Буржуи какие-то недорезанные плетутся!

Женька вгляделся в идущих и, оттолкнув Степана, выскочил из ворот пакгауза и побежал к ним навстречу. Мужчина тоже ускорил шаги, споткнулся о шпалы и упал бы, но девушка успела поддержать его. Он виновато улыбнулся ей, поправил фуражку и, тяжело дыша, остался стоять на путях, вглядываясь в бежавшего к ним Женьку.

- Папа!.. Лена!.. - кричал Женька, и не понять было, рад он им или напуган.

Когда он подбежал к ним, то отец уже справился с волнением и стоял прямой, как всегда, и даже как будто спокойный. Лена смотрела на запыхавшегося Женьку и улыбалась.

- Почему вы здесь?.. Как? - Женька вытирал фуражкой мокрый лоб и никак не мог отдышаться. - Ну, ты знал, папа... А Лена?

- Я зашла к Сергею Викентьевичу... - Лена разглядывала его шинель, винтовку, тонкие в обмотках ноги. - Он мне сказал.

- И ты пришла?!

Женька и радовался ее приходу, и стеснялся отца, и не знал, как поступить дальше: оставаться здесь, подальше от ребят, или вести их к пакгаузу.

Тонко засвистел паровоз. Женька оглянулся и увидел, что на их путь подают состав. Паровоза видно не было, он толкал состав сзади, и казалось, что теплушки движутся сами.

- Идемте! - Женька потянул отца с пути.

- Ваш? - спросил отец.

- Наверное!

Женька поправил винтовку и решительно пошел к платформе. На ходу он оглядывался, будто проверял, идут ли отец с Леной. Сергей Викентьевич шагал широко, прямой, в длинной шинели и фуражке с кокардой. Лена пригибалась от колючего ветра и с трудом поспевала за ним.

Комсомольцы высыпали из пакгауза и смотрели на медленно движущийся состав. Потом увидели шагающих по платформе Женьку, а за ним Сергея Викентьевича с Леной и обернулись к ним.

Проходя мимо знамени, у которого мерзли двое комсомольцев с винтовками, Сергей Викентьевич остановился, вытянулся и приложил ладонь к козырьку фуражки. Постоял так и двинулся дальше. Кузьма переглянулся со Степаном, и тот уважительно покивал головой. По лесенке на платформу вбежал Колыванов и на ходу кричал:

- Начинай погрузку!

Женька застенчиво сказал ему:

- Это мой папа.

Колыванов увидел высокого человека в офицерской шинели и фуражке с кокардой и на миг смешался. Потом козырнул:

- Колыванов.

- Горовский, - откозырял в ответ Сергей Викентьевич.

- Вы извините, - сказал Колыванов.

- Все понимаю, - с достоинством склонил голову Сергей Викентьевич.

Колыванов заторопился дальше, Сергей Викентьевич посмотрел ему вслед, потом спросил у Женьки:

- Ваш командир?

- Ага... - кивнул Женька. - Леша!

- Что значит - Леша? - поднял плечи Сергей Викентьевич. - А как по отчеству?

- Не знаю... - растерялся Женька.

- А звание? - продолжал допытываться Сергей Викентьевич.

- Звание?

- Ну да! Прапорщик? Поручик?

- Да ты что, папа? - Женька оглянулся, не слышат ли их. - Просто командир!

- Ну, ну...

Сергей Викентьевич отогнул полу шинели, вынул серебряные часы луковицу на цепочке - и протянул Женьке.

- Вот, сын. Это тебе.

- Да ты что, папа! Зачем?

Женька только теперь увидел, как постарел за последние месяцы отец. Седыми стали желтоватые от табака усы, морщинистой шея.

- Возьми, - твердо сказал Сергей Викентьевич. - Память будет.

- А как же ты? Пульс у больных... И всякое там...

Чтобы не расплакаться, Женька говорил первое, что пришло в голову.

- А!.. - махнул рукой Сергей Викентьевич и отвернулся.

- Становись!.. - послышался голос Колыванова.

- Иди, сын, - сказал Сергей Викентьевич. - Иди и помни: трусов у нас в семье не было.

Он быстро поцеловал Женьку в щеку, как клюнул, и подтолкнул к Лене:

- Прощайся и ступай!..

Женька смотрел на Лену и молчал. Потом сказал:

- Спасибо.

- За что?

- За то, что пришла.

- Что ты, Женя... Я так рада, что тебя увидела.

- Правда?

- Конечно!

Женька смотрел на ее зазябшее лицо, на волосы, выбившиеся из-под шапочки и припорошенные снежной пылью, он протянул руку, чтобы то ли стряхнуть с ее волос приставший снег, то ли просто погладить их, но опять послышался громкий голос Колыванова:

- Смирно!.. По порядку номеров рассчитайсь!

- Беги, Женя! - сняла с руки перчатку Лена и провела ладонью по его щеке. - Беги!

- Прощай, Лена! - все еще стоял и смотрел на нее Женька.

- До свидания! - покачала головой Лена. - Мы еще встретимся, Женя. Обязательно!

Женька доверчиво улыбнулся и пошел, но все время оборачивался и кивал ей и отцу, потом опять остановился.

- Пиши!

- Куда?

- Не знаю! - крикнул Женька и побежал к шеренге комсомольцев.

Он встал на свое место рядом с Кузьмой и даже успел крикнуть свой порядковый номер. Кузьма одобрительно ткнул его в бок, а Колыванов протяжно закричал:

- По вагонам!

Пока все рассаживались по теплушкам и занимали места на нарах, Женька высматривал на платформе отца с Леной, видел, что они не уходят, а жмутся от ветра у стены пакгауза, махал им рукой, чтобы они шли домой, но они не понимали его, махали ему в ответ и показывали то на столб семафора, то на паровоз, давая понять, что скоро уже двинется эшелон.

У дверей теплушки стоял Степан и посматривал то на них, то на суматошно счастливого Женьку, что-то кололо его в сердце, он понимал, что и хотел и не хотел, чтобы вот так же стояла на платформе мать и тоже что-нибудь неразборчиво кричала, махала руками и улыбалась сквозь слезы. Потом увидел, как издалека бежит по платформе женщина в платке, хотел уже прыгнуть вниз и бежать навстречу, вгляделся и узнал Екатерину Петровну и спешащего следом Зайченко.

- Глаха! - обернулся он. - Тетя Катя бежит!..

Глаша ойкнула, поддернула юбку, спрыгнула на полотно между путями и побежала к Екатерине Петровне.

Настя подошла к Степану и сказала:

- Ну, слава тебе!.. А то все глаза выплакала, что не так с ней попрощалась.

У Степана отлегло от сердца: значит, не на него она сердилась, а на себя. И глаза поэтому были красные, и с Настей шушукалась об этом.

А Глаша вихрем налетела на Екатерину Петровну, обняла, прижалась, спрятала голову у нее на груди. Екатерина Петровна гладила ее одной рукой по плечам и по голове, другой вытирала слезы, а стоящий рядом Зайченко хмурился, помаргивал и говорил:

- Ну, будет вам... Будет... Хватит, говорю...

Екатерина Петровна отмахивалась от него, глотала слезы и шептала Глаше:

- Под пули зря не лезь... Слышишь? Помню я твои разговоры... Не лезь под пули...

- Катя! - сердился Зайченко.

- Ладно тебе! Ладно! - отвернулась от него Екатерина Петровна, еще крепче обняла Глашу и вдруг всхлипнула громко, со стоном: - Доченька ты моя!..

Глаша сжалась в комочек в ее руках, окаменела, потом подняла голову и трудно, медленно, будто только-только училась выговаривать это слово, сказала:

- Мама...

Екатерина Петровна охнула и прижала ее к себе.

Протяжно и требовательно загудел паровоз, Зайченко за плечи оторвал Екатерину Петровну от Глаши, а ее подтолкнул к составу и сам пошел следом.

Степан протянул Глаше руки, и она на ходу влезла в теплушку и встала у перекладины. Так они и стояли рядом - Степан, Глаша, Женька - и смотрели, как идут сначала вровень с теплушкой, а потом бегут следом Екатерина Петровна и Лена, шагает за ними Зайченко, и только Сергей Викентьевич, высокий и прямой, стоит один на краю платформы и становится все меньше и меньше.

IX

Деревню отбили в ночном бою.

Еще курился дымок над сгоревшей крышей риги, чернели обугленные стропила, по перепаханным колесами пушек огородам бродила чья-то недоеная корова и тоскливо мычала.

За деревней лежало поле с неубранными полегшими овсами. За полем виднелась полоска леса, и где-то там, в логах, отсиживались белые, готовясь к новой атаке. Могли они наступать и с другой стороны деревни, от реки, где занимали противоположный высокий берег и держали под прицельным огнем переправу. Туда и перебросили основные силы, а здесь в боевом охранении оставили комсомольскую роту. Они отрыли окопы, в снарядной воронке устроили пулеметную ячейку, а греться по очереди бегали в полусожженную ригу.

Вот и сейчас сидели они на прошлогодней соломе и слушали Женьку, который вполголоса читал им сначала Блока, а теперь Пушкина:

И, не пуская тьму ночную

На золотые небеса,

Одна заря сменить другую

Спешит, дав ночи полчаса.

Люблю зимы твоей жестокой

Недвижный воздух и мороз,

Бег санок вдоль Невы широкой,

Девичьи лица ярче роз,

И блеск, и шум, и говор балов,

А в час пирушки холостой

Шипенье пенистых бокалов

И пунша пламень голубой...

- А чего такое пунша? - спросил Федор.

- Напиток такой, - недовольный, что его перебили, ответил Женька. Сахар жгут и еще что-то...

- Сахар жгут? - ахнул Федор. - Скажи, гады, а?

- Контра! - подтвердил Степан. - Давай дальше, Женька!

- Нравится? - удивился Женька.

- Ничего... - уклончиво сказал Степан. - Красиво написано.

- Читай, Женя... - попросила Глаша и села поудобней.

Женька откашлялся и продолжал:

Люблю воинственную живость

Потешных Марсовых полей,

Пехотных ратей и коней

Однообразную красивость,

В их стройно зыблемом строю

Лоскутья сих знамен победных,

Сиянье шапок этих медных,

Насквозь простреленных в бою...

- Здорово! - не выдержал Степан. - Это я тоже люблю. Бой, дым, огонь!

Глаша улыбнулась и сказала:

- Известное дело! Где драка, там Степан.

- Да я не про это! - Степан даже поморщился от досады. - Я про военное искусство. Это тебе не кулаками махать!

- Может, у тебя призвание, - серьезно сказал Женька. - Талант! В командармы выйдешь.

- А что? Факт! - самоуверенно заявил Степан, подумал и покачал головой. - Нет, братва... Я токарем буду. Как батя.

Про умершего отца он никогда не говорил, вырвалось это у него случайно, и чтобы ненароком никто не вздумал его жалеть, нахально брякнул:

- А потом женюсь!

Увидел широко раскрытые глаза Глаши и спросил:

- Что смотришь? Ей-богу, женюсь! - И чтобы окончательно развеселить ее, добавил: - На образованной.

Но Глаша не засмеялась, как ожидал Степан, а как-то неловко поднялась и через пролом в стене вышла из риги.

Степан видел, как она, сгорбившись, пошла к воронке, где сидел у пулемета Кузьма, и спрыгнула вниз.

- Чего это она? - недоуменно обернулся Степан.

Женька покусал губы и сказал:

- Неумный ты все-таки человек, Степа!

- Это почему же? - Степан даже не обиделся.

Женька ничего не ответил и лег на солому, заложив руки за голову. Смотрел на черные стропила, серое низкое небо и насвистывал мелодию старого-престарого вальса.

Степан обескураженно молчал, свертывал "козью ножку" и все тянул шею к пролому в стене, поглядывая на пулеметную ячейку.

Но Глаша не возвращалась, и Степан, так и не закурив, сидел и вертел в пальцах самокрутку.

- А я землю пахать буду, - сказал вдруг Федор.

- Что? - рассеянно переспросил Женька.

- Землю, говорю, пахать буду, - повторил Федор. - Как белых разгромим, в деревню к себе подамся. Коммуну собью, артельно чтоб робить. Слышь, Степа?

- Тебе бы только в земле ковыряться! - раздраженно отозвался Степан.

- Это ты какие слова говоришь? - ахнул Федор. - Ты хлеб ешь?

- Отстань! - смотрел в пролом стены Степан.

- Нет, ты говори! - Федор засопел и заморгал ресницами. - Ешь хлеб?

- Ну, ем, - неохотно ответил Степан.

- А кто его сеял? Кто землю пахал? Кто убирал? - У Федора покраснели лоб, щеки, шея, а уши и нос, наоборот, стали белыми. - Сколько потов на эту землю пролито, ты знаешь? Убить тебя за такие слова мало! - Он помолчал и решительно сказал: - Не товарищ ты мне больше. Вот!

- И чего разошелся? - растерялся Степан. - Слова ему не скажи!

Подсел к Федору и толкнул его в бок:

- Федь!.. А Федь!

- Чего тебе?

- На, покури. - Степан протянул ему так и не зажженную самокрутку.

- Не хочу, - буркнул Федор, но самокрутку взял.

- Пошутил я... - пытался помириться с ним Степан.

- Спички давай. - Федор закурил и сказал: - Я, может, ученым хлеборобом хочу быть. Как он называется, Женя?

- Агроном.

- Во! - поднял палец Федор. - И буду! Первый агроном в нашей деревенской коммуне буду!

- Будешь, будешь! - успокоил его Степан и опять поглядел в пролом стены.

К пулеметной ячейке шел Колыванов и вел двух солдат - наверное, чтоб сменить Кузьму.

Степан видел, что Колыванов спрыгнул в воронку, потом оттуда вылез Кузьма, а за ним - Колыванов и Глаша.

Кузьма пошел к риге, а Колыванов с Глашей стояли и о чем-то разговаривали. Кузьма уже пролез в пролом и подсел к костерку, разложенному на железном листе, а Колыванов с Глашей все стояли у воронки. Потом Колыванов обнял ее за плечи и повел к риге, а Глаша сначала упиралась, потом вывернулась из рук Колыванова и пошла впереди. Влезла через проем и с независимым видом уселась рядом с Кузьмой. Колыванов, пригнувшись, влез следом за ней, поглядел на Степана и спросил:

- Кто Глаху обидел?

- Никто меня не обижал! - встрепенулась Глаша.

- А глаза почему красные? И вообще?..

- От дыма, - кивнула на костерок Глаша. - А вообще - так... Настроение.

- От дыма, говоришь?

Колыванов опять посмотрел на Степана, погрел руки у огня и сказал:

- Что-то притихли беляки. Не нравится мне это!

- Дали по зубам, вот и притихли! - отозвался Степан.

Он все смотрел на Глашу, но она упорно отворачивалась.

- Думаешь?.. - с сомнением покачал головой Колыванов, глянул на Глашу, на Степана и спросил: - О чем разговор был?

- О будущем, - усмехнулся Женька.

- Хороший разговор! - оживился Колыванов и задумался. - Кончим воевать, раскидает нас в разные стороны, постареем мы...

- Ну уж, и постареем!.. - недоверчиво сказал Степан и опять поглядел на Глашу. - Как это постареем?..

- Да так! - засмеялся Колыванов. - Постареем, и все! И будем вспоминать годы эти молодые, комсомольскую нашу юность.

- А нас? - очень тихо спросила Глаша и незаметно скосила глаза в сторону Степана.

- Что "нас"?

- Нас вспомнит кто-нибудь?

- Нас-то? - Колыванов подумал и сказал: - Должны вспомнить! Соберутся когда-нибудь комсомольцы... А будет их много! Сотни тысяч, миллион!

- Миллион! - засмеялся Федор. - Ну, ты скажешь!

- А что? Факт! - подтвердил Колыванов. - Ну, может, полмиллиона. Соберутся, вспомнят революцию, гражданскую войну... и кто-нибудь про нас скажет: "А ведь они были первыми, ребята!"

Он замолчал, подбросил соломы в костерок, она вспыхнула, померцала золотыми искорками, почернела и рассыпалась.

Колыванов чуть слышно вздохнул, оглядел притихших ребят и слишком уж оживленно сказал:

- А мы сами про себя вспомним! Встретимся лет через двадцать и вспомним.

- Через двадцать? - засомневалась Глаша. - Что ты, Леша!

- А что? Очень даже просто!.. - увлекся Колыванов. - Представляете, братва: открывается дверь, и входит известный в мировом масштабе механик-изобретатель Кузя! Здравствуйте, Кузьма Петрович! Как поживает ваша новая машина собственного изобретения? И кто это виднеется за вашей спиной? Да это же Горовский! Знаменитый поэт Евгений Сергеевич! Проходите, пожалуйста, товарищ поэт! Закурите махорочки, откушайте воблы.

- Опять вобла? - засмеялся Женька.

- Ах, вы не любите воблу? - подхватил Колыванов. - Федя, приедет кухня, возьмешь его порцию.

- Ладно, - с готовностью согласился Федор. - Может, он и пшенку не любит?

- Люблю, люблю! - поспешно сказал Женька.

- Известный поэт обожает пшено с детства! - засмеялся Колыванов. - На чем мы остановились? Ага!.. Вдруг шум, гам, дым коромыслом! Что такое?

- Степа, - улыбнулась Глаша.

- Ваша правда, Глафира Ивановна, - согласился Колыванов. - Идет Степан Барабаш! Ты кто будешь, Степа?

- Токарь он, - подсказал Федор.

- Идет наипервейший токарь Степан Алексеевич. А почему шум? Колыванов обвел всех смеющимися глазами и сам же ответил: - А потому, что встретился он на парадной мраморной лестнице со своим закадычным дружком...

- Агроном я! - успел вставить Федор.

- Извините, не знал, - приложил руку к сердцу Колыванов и спохватился: - А как догадался, что про тебя речь?

- Ну... - широко улыбнулся Федор. - Шум, драка...

- Вопросов не имею, - поклонился Колыванов. - Встретился Степан Алексеевич с агрономом полей товарищем Федей и, как всегда, поднял дискуссию по крестьянскому вопросу!

- А Глаха? - не выдержал Степан.

- Задерживается, - тут же ответил Колыванов. - Опаздывает уважаемая всеми Глафира Ивановна. Наконец стучат по ступенькам ее ботинки - и в дверях она! Ты кто, Глафира?

- Не знаю... - застенчиво сказала Глаша и быстро взглянула на Степана. - Я учиться буду.

- В дверях - всероссийский ученый Глаха! - торжественно объявил Колыванов. - Платье на ней синее... переливается, как волны! И никаких ботинок! Наврал я про ботинки... Туфли на тебе, Глаха! Самые красивые!.. Как у балерины!

Глаша посмотрела на свои заляпанные грязью ботинки, поджала под себя ноги и спросила:

- А опоздала я почему?

- Опоздала-то? - задумался Колыванов и подмигнул ей. - А глаза от дыма промывала. Чтоб красные не были!

- Может, у меня и не от дыма вовсе... - вздохнула Глаша и спохватилась: - А про себя почему ничего не сказал? И про Настю?

- Почему это про меня и про Настю?

Колыванов смешался и погрозил Глаше пальцем. Потом засмеялся:

- Насте одна дорога - в медики. Доктором будет. А я... - Помолчал и сказал: - Не знаю, Глаха... Загадывать боюсь.

В пролом стены подул ветер, слабо тлевший костерок погас, от обугленных стропил сильнее запахло угаром.

Где-то на другом краю деревни слабо постреливали - видно, тревожили белых за рекой, те отвечали редкими пулеметными очередями. Потом потянуло дымком и запахом подгорелой каши.

- Кухня приехала, - сказал Колыванов. - Степан, смени ребят у пулемета.

- Я со Степой пойду, - встала Глаша.

- Давай, - не сразу согласился Колыванов. - Кто дневалит?

- Я вроде, - поднялся Федор. - Готовь котелки, братва.

- Не снести тебе одному, - подхватил свою винтовку Кузьма. - Пошли, Женька, пособим!

Бренча котелками, они вылезли через пролом в стене риги и пошли через огороды к разбросанным в беспорядке деревенским постройкам, за которыми угадывались выстроившиеся в однорядную улицу избы самой деревни. На дальнем ее краю постреливать стали чаще, Колыванов обеспокоенно прислушался и сказал Степану:

- Давай к пулемету, Степа... Ребят посылай туда.

- Может, я тоже, Леша? - сунул за пояс две гранаты Степан. - Здесь-то не полезут.

- Приказ слышал? - нахмурился Колыванов. - И смотреть в оба.

- Было бы на что! - огрызнулся Степан и полез через пролом.

Глаша вынула из кармана шинели наган, переложила его за пазуху и пошла за Степаном.

Колыванов опять прислушался к выстрелам и, придерживая рукой коробку маузера на боку, побежал через огороды.

Как это бывает часто, ничто не предвещало начала новой атаки.

С той и другой стороны постреливали с утра, но больше так, для острастки, понимая, что после тяжелого ночного боя и тем и другим надо отправить в тыл раненых, пополнить запасы снарядов, перетасовать роты, чтобы хоть как-то восполнить убыль.

И только когда с высокого берега начали бить орудия белых, а цепи их скапливаться у переправы, стало ясно, что они во что бы то ни стало решили отбить деревню.

Когда Колыванов прибежал к траншеям, вырытым на нашем низком берегу, то увидел, что часть несет большие потери, а отходить было нельзя, потому что оголялась переправа.

Вместе со своей ротой он залег правее траншей, за плетнями огородов, что спускались к реке, и приказал открыть огонь по переправе.

Белые уже несколько раз пытались переправиться через реку и каждый раз отходили под ружейным и пулеметным огнем, но по всему было видно, что попыток своих они не оставили.

Все чаще и плотней били их орудия, почти не умолкал пулемет, хлопали винтовочные выстрелы.

Бой разгорался...

Степан сидел у пулемета и прислушивался к перестрелке. В сыром воздухе выстрелы были негромкими, будто пухлые облака приглушали их. Облака были темно-серые, дымные, и казалось, что они вылетали из орудийного ствола. Над овсами кружила галочья стая, тоже похожая на темное облако, которое гонит по небу ветер. На дальнем краю деревни ухнуло орудие, галки поднялись выше и разлетелись.

- Там война идет, - сказал Степан. - А мы тут сиди, кукуй!

Глаша ничего не ответила, перебирала патронные ленты.

Степан сбоку посмотрел на нее. Волосы у Глаши отросли, и она постригла их так, что на лоб падала челка, а на щеках они лежали косыми крыльями.

"Как шлем!" - подумал Степан.

Глаша, угадав его мысли, тыльной стороной ладони убрала волосы со лба и обернулась к Степану. Он поглядел на низкое небо и сказал:

- Снег пойдет.

- Ага... - кивнула Глаша. Помолчала и спросила: - А ты правда на образованной жениться хочешь?

- Для смеху я... - махнул рукой Степан.

- Для смеху? - не то обрадовалась, не то опечалилась Глаша.

- Факт! Совсем другие мысли у меня в голове.

- Какие?

- Никому не скажешь?

- Это я-то? - Глаша даже задохнулась. - Да я...

- Ладно, слушай... - перебил ее Степан.

Он набрал полную грудь воздуха, потом выдохнул и с отчаянной решимостью выпалил:

- Я такое хочу совершить, чтобы товарищу Ленину про меня сказали!

- Ленину! - тихо ахнула Глаша.

- Ага... - исподлобья поглядел на нее Степан. - Мол, знали мы этого Степана Барабаша. Пустяшный был паренек, в драку со всеми лез, а на какое геройство пошел! Надо его в партию принять, товарищ Ленин. - Степан помолчал и угрожающе предупредил: - Только ты никому, слышишь!

Глаша часто-часто закивала головой и прижала руки к груди.

- Расскажут ему про тебя, обязательно расскажут. Ты ведь такой, Степа... ты все сможешь! И в партии будешь, я знаю!

- Ну спасибо, Глаха!

Степан отвернулся, в груди у него стало горячо, в глазах защипало.

- Я думал, посмеешься ты надо мной, а ты... Хорошая ты очень девушка!

- Да ведь я...

Глаша чуть не крикнула: "люблю тебя!", до крови прикусила губу, не зная, как спрятать от Степана лицо, схватила бинокль, прижала его к глазам и, слизывая языком кровь с губы, торопливо говорила:

- Почему это так, Степа? В эти стеклышки смотришь - все малюсенькое, а повернешь - все рядом, как на ладони!

Она вдруг замолчала, прижала бинокль к глазам, потом шепотом сказала:

- Белые!

- Где?

Степан почти вырвал у нее бинокль и лег на край воронки.

- У леска... Вон, где поле кончается... - шептала Глаша, как будто ее могли услышать ползущие полем белые. - Видишь?

- В обход хотят, гады! - Степан оторвался от бинокля и кинулся к пулемету. - Ленту, Глаха!

Он лег поудобнее, широко раскинул ноги, уперся локтями в края воронки и сжал в руках гашетку пулемета.

- Давай, Степа... - охрипшим вдруг голосом сказала Глаша.

- Подожди! - мотнул головой Степан.

Цепь поднялась и короткими перебежками пересекала поле.

- Степа! - крикнула Глаша.

Степан стиснул зубы и повел длинной очередью по бегущим. Видно было, как кто-то упал, будто споткнулся, кто-то продолжал бежать, остальные залегли, и бегущие тоже вернулись назад.

- Не нравится?

Степан взял прицел ниже и полоснул очередью по лежащим. Солдаты начали медленно отползать, потом побежали обратно к лесу.

- Побежали!

Глаша вскочила, сорвала с головы кумачовую косынку и замахала ею.

- В уме ты?! - Степан с силой дернул ее за полу шинели, и Глаша села на дно воронки. - Пулю схватить хочешь?

- Так ведь бегут! - Глаша вытерла косынкой лицо. - Бегут беляки!

- Опять попрут, - мрачно сказал Степан и прислушался. - Что же наши-то?

Выстрелы на дальнем краю деревни стали реже, но слышно было, как короткими очередями татакает пулемет и изредка бьют орудия.

- Там они так, для вида, - сообразил Степан. - А тут дуриком хотят взять!

Глаша высунула голову из-за края воронки и тут же пригнулась.

- Опять пошли, Степа!

Передовая цепь белых уже бежала по полю, а из леска выкатывались все новые и новые.

Степан приник к прорези прицела и сначала короткими очередями, а потом длинной пришил цепь к земле. Но пулемет захлебнулся и замолк.

- А, черт! - выругался Степан. - Перекос!

Он с досадой стукнул кулаком по щитку и взялся за гранаты.

Глаша лихорадочно пыталась выправить патронную ленту, а Степан полез к краю воронки с гранатой в руке.

Залегшая было цепь белых поднялась и, стреляя на ходу, побежала через поле. Они набегали все ближе и были уже совсем рядом, когда Степан вскочил, крикнул яростно и хрипло: "Примите поклон от Степана Барабаша!", вырвав кольцо, кинул гранату и скатился на дно воронки, где Глаша заправляла новую ленту в патронник.

Степан поднялся, выглянул из-за края воронки, увидел, что солдаты, обходя убитых, снова движутся вперед, опять поднялся во весь рост, крикнул: "Еще нижайший!" - и кинул вторую гранату. Но не спрыгнул, как в прошлый раз, на дно воронки, а неловко, как-то наискось, сполз головой вниз.

- Степа! - отчаянно закричала Глаша и бросилась к нему.

- К пулемету... - хрипло сказал Степан, попытался подняться и опять упал.

Глаша метнулась к пулемету, легла за щиток, поймала в рамку прицела набегающую цепь, что было сил нажала на гашетку. Слезы заливали ей лицо, мешали смотреть, но она стреляла до тех пор, пока не кончилась лента, и, даже не посмотрев, где белые, кинулась обратно к Степану, подняла его голову и положила к себе на колени.

- Что, Степа? Что, миленький? - Она расстегивала его шинель, видела, как расползается на груди кровавое пятно, и в отчаянии твердила непонятные ему слова: - Не успела! Не успела!..

- Чего не успела? - с трудом выговорил Степан. - Все ты успела... Отогнала беляков?

- Отогнала... - глотала слезы Глаша.

- А плачешь чего? - еще тише сказал Степан и закрыл глаза.

- Я не плачу... - вытирала слезы Глаша. - Не плачу я... Только ты не молчи... говори чего-нибудь, Степа... Скоро Настя прибежит, санитары... Тебя вылечат... У нас доктор хороший, он всех вылечивает! Слышишь, Степа?

Она заглянула ему в лицо и закричала:

- Степа! Не умирай! Я люблю тебя!..

И торопливо, неумело стала целовать его лоб, щеки, голову, с которой упала фуражка.

Степан открыл глаза, и было в них удивление, боль, счастье и отчаяние. Он хотел что-то сказать, но только пошевелил губами, а думал, что говорит, и Глаше показалось, что она оглохла, потому что не слышит его.

Потом он опять закрыл глаза, и в Глашины уши ударил вдруг треск выстрелов и близкие крики солдат.

Она выхватила из-за пазухи наган, встала на краю воронки и, прикусив запекшиеся губы, била навскидку в набегающие серые фигуры. Потом что-то острое и быстрое кольнуло ее чуть ниже левого плеча, она выронила из рук наган и, запрокидываясь всем телом, увидела низкое небо и медленно летящие голубые снежинки. Падая, она закрыла своим телом Степана и успела услышать, как нарастают, приближаются со стороны деревни крики "ура!", грохочут колеса тачанок и яростной дробью стучит пулемет. Больше она не слышала ничего...

Часть уходила из деревни.

В санитарной фуре метался в бреду Степан и все звал Глашу. Настя прикладывала к его лбу мокрые полотенца и с усталым отчаянием думала о том, довезет ли она его до лазарета или не успеет. А в конце обоза медленно ехала повозка, укрытая брезентом, и среди тех, кого надо было хоронить, лежала Глаша.

Ветер завернул край брезента и шевелил косые крылья ее волос, а сверху все падали снежинки и не таяли на ее лице.

X

На московских бульварах сжигали последние листья. За чугунными оградами курились дымки, блестели голые ветки деревьев, звенели трамваи, катились черные каретки автомобилей.

Степан медленно шел по бульвару и думал о том, что еще какую-нибудь неделю назад он скакал в конной лаве под Новоград-Волынском, мелькали в воздухе клинки и, роняя с голов конфедератки, поднимали руки, сдаваясь в плен, разгромленные белополяки.

После того ранения в грудь его в беспамятстве увезли из Питера сначала в госпиталь под Тихвин, потом еще дальше, на Урал. В поезде он подхватил сыпняк, и, когда его с трудом выходили и память вернулась к нему, написал матери, что жив, и спрашивал о Глаше. Но ответа на свое письмо так и не дождался, да и какие в ту пору могли быть письма, если железная дорога была перерезана то чехами, то бандами Дутова и узловые станции по три раза за неделю переходили из рук в руки.

Не долечившись, Степан из госпиталя сбежал и ушел биться с белобандитами, потом с уральскими ребятами воевал под командованием Блюхера, там и получил боевой свой орден.

Сколько раз, бывало, сидя у ночного костра и приглядывая за стреноженными конями, думал он о том, как вернется в Питер. Проедет на медленном трамвае через весь город, а может, пойдет пешком - так даже лучше! - и дойдет до их старых бараков за пустырем, увидит мать, Глашу, Кузю, всех ребят! Посидят, пошумят, а потом они с Глахой сбегут потихоньку и до рассвета будут ходить по знакомым улицам, посидят в старом их саду с белой эстрадой-раковиной, постоят у канала.

Подгадать бы приезд к началу лета, чтоб стояли белые ночи, цвела сирень, таяли над головой облака, а краешек солнца окрашивал воду в розовый цвет.

Забраться бы на пустую баржу, что приткнулась к берегу, и тут бы сказать Глаше все те слова, какие он не смог сказать раньше. Сколько он их перешептал, когда думал о ней!

Но с поездкой домой ничего не выходило, отряд их перебросили на Украину, и громил он белополяков уже в Конной армии. И вот теперь он в Москве и сегодня слушал Ленина.

Поезд опоздал чуть ли не на сутки, в общежитие для делегатов Степан даже не зашел, а направился прямо в особняк, где проходил съезд. С трудом пробился в зал, но там яблоку было негде упасть, и как краснознаменца, его пустили на сцену, где стоял стол под красной скатертью, а на всем свободном пространстве вокруг стола, на стульях и прямо на полу сидели делегаты.

Владимир Ильич предупредил, что задержится, приедет прямо с заседания Совнаркома, и, чтобы не пропустить его приезда, на лестнице поставили ребят - сигнальщиков, а в зале пока пели, перекликались, разыскивали разбросанных гражданской войной земляков и товарищей, а больше всего спорили и гадали, о чем будет говорить Владимир Ильич.

Степан сидел у бархатной кулисы на каком-то ящике и, оглушенный и этим шумом и долгой тряской в тесном поезде, думал о том, как бы исхитриться и хоть на денек вырваться в Питер. Он даже чуть вздремнул и открыл глаза оттого, что вокруг него на минуту все затихли.

И увидел Ленина!

Сигнальщики его проморгали, потому что Владимира Ильича провели другим ходом, прямо на сцену, и теперь он стоял перед столом, поглаживал ладонью лоб и ждал, когда утихнут аплодисменты и крики приветствий.

А зал грохотал, отбивал ладони, чуть затихал, когда Ленин поднимал руку, и опять взрывался аплодисментами.

Владимир Ильич вынул из жилетного кармана часы и показал залу: уходит время.

Зал затих, и Ленин начал свою речь. Говорил он не очень громко, но так, что каждое его слово было слышно в самом дальнем конце зала.

Иногда он прохаживался по крохотному пятачку свободного пространства на сцене, опять останавливался, оглядывал притихший зал внимательными глазами и продолжал говорить убежденно и доверительно о самом главном для них, о будущем.

Степан не заметил, сколько длилась ленинская речь, ему показалось, что совсем недолго, но вот уже опять грохотал зал, снова взрывался криками, пением "Интернационала", и, когда проводили Владимира Ильича, никто не расходился, и людской водоворот шумел в коридоре, на лестнице, на улице у подъезда.

Тогда-то и встретил Степан Женьку Горовского.

Какой-то делового вида парень в кепке с огромным козырьком, в потертой кожанке, из карманов которой торчали свернутые газеты, блокноты и какие-то брошюры, толкнул его нечаянно в толчее коридора, обернулся, чтобы извиниться, и остановился, раскрыв рот.

- Степан! - ахнул парень.

- Женька! - узнал его Степан.

Они тискали друг друга, хлопали по плечам, потом, обнявшись, пошли по коридору и уселись на подоконник в более или менее тихом углу.

Женька увидел Степанов орден на красной розетке, поглядел на командирские разводы гимнастерки и поднял кверху большой палец.

- Командарм?

- Комэск, - засмеялся Степан. - А ты?

- Я что? - скромничал Женька. - Редактор газеты.

- А стихи?

- Пишу.

- Лена с тобой?

- Конечно!

Степан глядел на его повзрослевшее лицо, на знакомый хохолок на затылке, заглядывал в его сияющие глаза, радовался встрече и все хотел спросить о самом главном для себя, но отчего-то боялся и ждал, что Женька сам скажет ему о Глаше.

Но Женька о Глаше ничего не говорил, а рассказывал, что Федька в деревне, сбил коммуну, прислал письмо к ним в газету и требует трактор; что Кузьма в Питере, механиком на заводе, а красным директором там Леша Колыванов; а он кивал и все смотрел в Женькины глаза и видел в них то, чего так боялся и о чем не хотел думать.

Степан решился и спросил:

- А Глаха?

- Ты что же? Ничего не знаешь?

- Откуда мне знать? - Голос у Степана дрогнул. - Меня же без сознания увезли... Месяца три, считай, на том свете был! Что с Глахой?

Женька отвернулся и долго смотрел в окно.

- Врешь... - глухо проговорил Степан.

Он схватил Женьку за плечи, повернул к себе, потряс за лацканы куртки и все повторял:

- Врешь! Врешь!

Женька даже не пытался освободиться из Степановых рук и только покусывал губы.

- Когда? - глухо спросил Степан.

- Тогда же, когда тебя ранило.

- И ничего нельзя было сделать?

- Сразу, - опять отвернулся к окну Женька.

- Не верю! - закричал Степан. - Не может быть, чтоб убили! Не верю!.. - И, сутулясь, пошел по коридору...

Это было днем, а сейчас уже вечер, скоро зажгутся фонари на улицах, а он все ходит и ходит по бульварам.

Степан остановился, чтобы закурить, зажег спичку, закрывая ладонями огонек от ветра, и увидел вдруг впереди трех девушек в красных платочках и длинных юбках. Они шли, взявшись под руки, и одна из них пела низким чуть хрипловатым голосом:

На заре туманной юности

Всей душой любил я милую...

Степан рванулся и побежал, разбрызгивая лужи, догнал девчат, крикнул: "Глаха!" - и повернул за плечо ту, что пела.

На него глядели тоже серые, но незнакомые и удивленные глаза, и так же, косыми крыльями, лежали на щеках волосы.

Степан сглотнул горький комок в горле, сказал: "Извините" - и медленно пошел обратно. Он слышал, как они засмеялись и опять кто-то запел, а Степан, почувствовав, что не может идти дальше, опустился на скамью. Так он и сидел, обхватив голову руками, а ветер гнал по бульвару желтыер листья, и они шуршали у него под ногами.

Вот и перелистана последняя страница тетради. Лежит она в музее

рядом с простреленным знаменем, залитым кровью комсомольским билетом,

наганом, хранящим до сих пор следы сгоревшего пороха.

Шестьдесят лет прошло с той поры. Целая жизнь.

Об этом думает, наверное, седой человек, которого я так часто

вижу здесь. Он подолгу простаивает в этом зале, задумчивая улыбка

трогает его губы, молодеют глаза, и, когда приглаживает он

поседевший, но все еще непокорный хохолок на затылке, мне вдруг

кажется, что передо мной Женька Горовский. Когда же он горестно

сутулит плечи и тяжелой ладонью будто обмывает лицо, то чем-то

становится похожим на Федора, каким я его себе представлял.

Скорее всего это ни тот, ни другой. Все комсомольцы тех лет

чем-то похожи друг на друга. Это я заметил давно.

Совсем маленький мальчонка - по всему видно, что внук, - тянет

его к другим стендам, где белозубо улыбается Бонивур, ступает босыми

ногами по снегу Зоя, непримиримо стоят молодогвардейцы, устремляется

ввысь ракета с первым в мире космонавтом, гордым факелом пылает

трактор Анатолия Мерзлова...

Но седой этот человек все стоит и смотрит на пожелтевшую

фотографию, с которой улыбается девушка с большими светлыми глазами и

косо срезанными крыльями волос на щеках.

А я смотрю на него...

Загрузка...