Я думаю, что способна вспомнить кое-что из того времени, когда мне было всего три года, но в этом, конечно же, нет полной уверенности. Эти смутные воспоминания и различные истории, рассказанные мне позже любящими взрослыми, очевидно, наложились друг на друга, сплетясь в тугой клубок, который трудно распутать. Что является моим личным воспоминанием, а что – одной из тех историй – кто теперь может сказать?
Однако я совершенно отчётливо помню, как шла по длинному красному ковру в Дворцовой церкви и как наклонилась, чтобы поднять обронённый кем-то ярко-жёлтый цветок. Радостно хихикая, я схватила свою находку, но мне тут же приказали её бросить.
"Нет, нет!" – стала громко протестовать я, но на меня решительно зашикали и велели идти дальше. Расстроенная и оскорблённая, я с ужасной неохотой рассталась с этим прекрасным канареечным чудом, о коем впредь никогда не забывала. На обратном пути я поискала цветок глазами, но, разумеется, тот уже исчез.
Возможно, он стал символом того, что потом так часто случалось в моей жизни, когда нечто чудесное встречалось на моём пути, находясь в пределах вытянутой руки, но лишь затем, чтобы быть быстро и бесповоротно потерянным навсегда.
Я так ясно вижу эту картину: огромный бело-золотой храм, длинную красную дорожку в центре, ведущую от широкой входной двери к алтарю, луч солнечного света и ярко-жёлтый цветок, ожидающий, когда его поднимут. Было очень трудно наклоняться в туго накрахмаленном батистовом платье, и мои узкие панталоны чуть не лопнули, а большой бант на задней стороне пояса от этих усилий даже упал мне на локоны. Но всё было тщетно.
"Брось и иди дальше", – неумолимо промолвил знакомый голос. И много раз в последующие годы мне казалось, что я слышу этот голос и те же самые слова: "Брось и иди дальше".
Я также помню, как упала в фонтан перед террасой. Наклонившись посмотреть, как там плавают золотые рыбки, я потеряла равновесие и упала в воду вниз головой. И в этом случае я вижу и ощущаю всё происходившее так живо: зеленоватый мраморный бортик, бешено мечущихся вокруг золотых рыбок, искрящуюся холодную воду и огромные загорелые руки выуживающего меня оттуда садовника. Затем же – ужасные эмоции от мокрой, прилипшей к моему маленькому телу одежды, а также резких и жгучих шлепков сзади, чуть пониже сочащегося пояса.
И я действительно помню свой первый снег, когда, одетая в розовое бархатное пальтишко, шляпку и войлочные валеночки до колен, я ступила в тихий, примолкший белый мир. Белое небо, белая земля, белые деревья, белые кусты и повсюду мягкое падение гигантских белых снежинок. Они цеплялись за мои ресницы, щекотали мне щёки, непрерывно ложились на муфточку, плечи и шляпку. В восторге я запрокинула голову и открыла рот, чтобы их ловить, но голос, который управлял тогда моим маленьким существом, тут же произнёс: "Нет, детка, нет. Не делай этого! Закрой рот и дыши только носом".
Позже я научилась трюку падения лицом вперёд с одновременным набиванием рта снегом или откусывания кусочка алмазной сосульки и держания его за щекой, пока тот не растает. Оба фокуса было совсем даже нелегко исполнить под неусыпным присмотром, но, о, какой же была моя радость, когда это удавалось.
Удивительно, как ощущения и звуки продолжают в нас жить. По сей день, если я захочу, я могу отчётливо услышать голос Няни, рассказывающей сказку тысячелетней давности, или Ваньку с Танькой, трещащих, словно сороки, или Папусю, заливающегося смехом, или Мамусю, нежно произносящую: "Послушай меня, дорогая моя детка, и я расскажу тебе историю, что случилась в незапамятные времена".
И мои пальцы так ясно, так чётко помнят прикосновения к давным-давно сгинувшим вещам: форму любимой маминой броши, которую она очень часто носила, её кольца, фактуру некоторых платьев; танцующие фигурки на моей бело-синей веджвудской чашке, из которой я пила горячее молоко; мою зелёно-золотую книжку с детскими стишками; тугой атласный бант на чепце Няни; жёсткие взъерошенные лохмы Ваньки и мягкие Танькины кудряшки …
Всякий раз, когда я хочу пробудить их, эти ощущения возвращаются, а вместе с ними оживает и прошлое, пусть даже всего лишь на несколько мимолётных мгновений.
Папуся, Мамуся, Няня, мисс Бёрнс – все те, кто окружал меня в детстве, возвращаются к жизни, как будто никогда меня и не покидали.
Няня, типичная старомодная русская пестунья, дородная, спокойная, сердечная и заботливая, хотя подчас и с проявлениями вспыльчивости, была мне, естественно, ближе всех, поскольку заботилась обо мне с момента моего рождения и до самого замужества. Выходец из хорошей и крепкой крестьянской семьи, проживавшей в нашем родовом селе Стронское, она сначала стала кормилицей Папуси, сразу после того, как его мать умерла при родах, а затем и его нянькой, оставаясь ею до тех пор, пока ему не исполнилось семь. После этого заботу о нём взял на себя гувернёр, однако Няня осталась в доме, и в её обязанности входило следить за тем, чтоб должным образом была заправлена его постель, нагрета ванна и почищены зубы, а ещё латать его одежду, штопать носки и выхаживать его, когда он хворал. Как только он умудрялся заболеть, она вновь брала на себя полноценный уход, перебираясь в его комнату со всем своим скарбом – в основном иконами, книгами и домашними лекарствами, – пока тот окончательно не поправлялся. Тогда она возвращалась в свою коморку, находившуюся через коридор напротив, постоянно держа дверь приоткрытой, чтобы отслеживать приходы и уходы своего любимого маленького Всеволода и быть уверенной, что всё в полном порядке. Если же она замечала что-то, что ей не нравилось, то выходила и поднимала шум.
Эта её коморка была нашим самым любимым помещением во всём доме. Украшенная иконами, перед коими горели синие, зелёные, красные и жёлтые лампады, мерцавшие в полутьме, будто огоньки на рождественской ёлке, она всегда была жаркой и таинственно пахла розовым маслом, ладаном, лавандой, одеколоном, чаем и карамелью, сдобренной соком ароматных груш. В главном углу под лампой с абажуром стояло глубокое кресло, а рядом на миниатюрном столике в гордом одиночестве лежала Библия.
"Никогда не помещай рядом с Библией какую-то другую книгу, – твёрдо говорила она, – и ни за что на свете не клади ничего поверх неё, потому что сие есть великий грех".
На другом столе побольше стояли во множестве томов "Жития святых" и прочие труды на религиозную тему, а также из области фольклора.
Всеволод обожал её, и постепенно она стала в Дедусином вдовствующем домовладении всемогущей. "Няня" для членов семьи и "Анисия Павловна" для всех остальных, она управляла течением домашней жизни отца и сына в своей сильной, спокойной, разумной манере, следя за тем, чтоб всё делалось так, как до́лжно. Ибо разве не поклялась она несчастной юной лежавшей на смертном одре княгине Ольге, что она, Анисия, будет заботиться о Всеволоде, как о собственном ребёнке, да поможет ей Господь Бог? И она добросовестно исполнила свою клятву, а когда тот женился, естественно, как само собой разумеющееся, взяла на себя полную заботу о его троих отпрысках: Ваньке, Таньке и Тамаре.
Будучи молодой неграмотной крестьянкой, когда впервые попала в дом Стронских, она очень скоро выучилась читать и писать. Потом же жадно впитывала всё, что попадалось ей под руку, и с годами её знания Библии, житий святых и бесчисленных русских сказок стали феноменальными. Она могла дословно цитировать длиннющие отрывки из Ветхого и Нового Заветов, в мельчайших подробностях описывать земной путь любого святого, о котором вдруг заходила речь, и часами рассказывать бесконечные сказки, коими легко можно было бы наполнить множество толстенных фолиантов.
Кроме того, она разработала ряд ежедневных ритуалов, которые мы, её подопечные, были обязаны неукоснительно исполнять. Если мы что-либо ненамеренно упускали из виду или, наоборот, пытались, немного схитрив, пропустить, она нас наказывала и, следуя здравому библейскому совету, щедро охаживала старой доброй розгой.
Первым делом с утра, перед тем как умываться и одеваться, мы должны были произнести молитвы – поначалу простые, например: "Господи, спаси и сохрани Папусю, Мамусю, Дедусю, Ваньку, Таньку и Тамару", – затем, по мере того как мы становились старше, более длинные и сложные. В семь лет мы уже должны были читать "Отче наш" и особые молитвы Святому Духу, Богородице, нашим ангелам-хранителям и святым покровителям. Они были рассчитаны по времени и произносились чётко и старательно – бубнёж и бормотание не допускались. За этим следовали шесть коленопреклонений, что означало раз за разом вставать во весь рост, вновь опускаться на колени и кланяться до самой земли, касаясь пола лбом. И если к нашим лбам прилипало немного жёлтого пчелиного воска, она бывала особенно довольна, поскольку понимала, что наши молитвы были искренними и полными религиозного рвения и пыла. После этого она окропляла наши головы святой водой и заставляла нас прочитать главу из Нового Завета, пару-тройку абзацев из Ветхого и полстранички из небольшой брошюрки под названием "Праведные мысли на каждый день".
Вечером мы должны были повторить те же самые молитвы, к которым добавлялась ещё одна, мрачноватая – "от внезапной кончины ночью". Затем нам следовало прочитать полстранички из другой брошюрки "Праведные сны на каждую ночь" и "проверить" свою совесть, стараясь припомнить до мельчайших подробностей все неправильные поступки, которые мы совершили за прошедший день. Увы, поскольку нам приходилось "проверять" себя вслух в её присутствии, мы неизменно снабжали её подходящей темой для проповеди, в коей наши греховные деяния подвергались суровому порицанию. Но на этом ритуал Няни завершался.
За ним следовал Мамусин.
Каждый вечер, уложив нас в постель, она наклонялась и очень тихо произносила по-английски: "Да благословит вас Господь" ("Год блесс ю").
"Да благословит вас Господь", – отвечали мы таким же тихим, почти шепчущим голосом.
"Да благословит вас Господь", – повторяла она чуть громче, выходя из комнаты.
"Да благословит вас Господь", – отзывались мы, повышая голос, чтобы она могла нас услышать из-за двери.
"Да благословит вас Господь", – уже почти кричала она, удаляясь по длинному коридору.
"Да благословит вас Господь", – горланили мы.
Наконец у двери, ведущей на лестницу, она выдавала так зычно, как только могла: "Да благословит вас Господь!" – так что эти слова эхом разносились по узкому проходу, и мы вопили в ответ: "Да благословит вас Господь!" – во всю мощь своих лёгких. Потом мы слышали, как закрывалась дверь, и понимали, что Мамуся пошла спускаться.
В этот миг Няня, стоявшая рядом с поджатыми губами и страдальческим выражением на своём старом лице, неодобрительно качала головой и бормотала: "'Котплескью, котплескью!' Что за варварская манера говорить так о нашем Господе Боге! Да простит Он Свою заблудшую рабыню Марину и её невольно впавший во грех мелкий выводок! 'Котплескью!' Кто вообще слышал о такой тарабарщине?"
С этими словами она задувала свечу, и день "мелкого грешного выводка" официально заканчивался.
Удовлетворённая сознанием того, что она надлежащим образом исполнила свой христианский долг, Няня была уверена, что теперь мы не подвергнемся слишком суровому приговору, если внезапно скончаемся в эту ночь, поскольку предстанем перед Всевышним пристойно, не с "рыльцами в пушку", или, другими словами, "чистыми душой и телом".
Мисс Бёрнс была совсем другим человеком. Худая и костлявая пуританка с вытянутым, "лошадиным" лицом, которое, по её твёрдому убеждению, было "красивым в профиль", она никогда не суетилась и не бежала, а двигалась медленно, с достоинством и слегка обиженным видом своего крупного носа, будто только что унюхавшего нечто неприятное. Хотя её нос и правда был слишком велик, она нисколько его не стеснялась и часто цитировала малоизвестную старую поговорку, что "большой хоботок милой мордочки не испортит".
Она неизменно носила простое чёрное шёлковое платье с брошью-камеей под горлом и длинную тяжёлую золотую цепь от часов, дважды обёрнутую вокруг её тощей груди и в особых случаях прикрывавшуюся обильно надушенными носовыми платками. Она редко смеялась и никогда ни к кому не проявляла особой привязанности. И всё же мы знали, что действительно были "её детьми", "её семьёй", и что Стронское, без сомнения, являлось "её единственным домом на всём белом свете".
Хотя ей тогда уже было за пятьдесят и она давно жила в России, приехав из Англии совсем юной, она наотрез отказалась изучать русский язык и с явным презрением смотрела на крестьян как на расу неприкасаемых мужиков, опасных, диких и приходившихся ближайшими родственниками волкам. В этом мнении она, по её же словам, окончательно утвердилась после прискорбного, всемирно известного эпизода, случившегося в Париже, когда Пастер попытался, однако, увы, слишком поздно, вылечить шестерых русских мужиков, которых покусал бешеный волк26.
"В самом деле?" ("Инди́д?") – было её любимейшим выражением изумления, и каждый раз, когда она была поражена, что происходило постоянно, она восклицала: "Инди-и-ид?" – произнося конец недоумённого вопроса на очень длинной и высокой ноте. Естественно, Ванька с Танькой тут же дали ей прозвище "Индид мисс Бёрнс", однако между собой мы называли её просто Ди́ди.
Когда она ехала по просёлку, ей всегда казалось, что кучер намеренно наезжает одной стороной экипажа на заросший травой край узкой колеи, и лишь затем, чтобы, как она утверждала, её позлить. И она сидела, уставившись в его невинную, ничего не подозревавшую спину и возмущённо бормоча себе под нос: "Здоровенный грубый глуп" (что означало "глупое животное").
Хотя и не говоря по-русски, она часто вставляла отдельные русские слова в свои английские предложения, смешивая всё это таким образом, что никто не мог понять, что имелось в виду, исключая тех, кто хорошо её знал. Железнодорожная повозка по-русски называется "вагон", но так как это слово пришло к нам из французского, мисс Бёрнс, к недоумению посторонних, говорила "вэгу-у-ун".
"Я проехалась с комфортом в вэгу-у-уне первого класса", – заявляла она, а удивлённые собеседники вежливо, но с тревогой спрашивали: "В чём, в чём вы сказали, мисс Бёрнс?"
"Пичка" – таков был её вариант слова "печка", и она величественно, частично жестами, приказывала дежурившему мужику подбросить в "пичку" ещё парочку поленьев.
Как ни странно, слуги понимали её ломаную речь лучше, чем кто-либо иной, и быстро исполняли так необычно сформулированные приказы.
Когда требовалось наложить компресс, она просила: "Пожалуйста, принесите мне 'припарка'", – опять-таки используя русское слово; или, не в силах отыскать, чем утеплить кисти рук, возмущённо кричала: "Где мои новые 'перчаткис'?"
Она принадлежала к религиозной группе людей, веривших, что никогда не умрут, и поэтому торжественно заявляла, что, когда придет её время, "она встретит своего Спасителя стоя".
Она терпеть не могла суеверий и давно враждовала по этому поводу с Няней, обвиняя старушку в том, что та учит "ди́ттис" (то есть детей) разнообразной языческой чепухе.
К её ужасу и огорчению, Ванька где-то подцепил отвратительную фразу, всякий раз, когда он её произносил, доводившую её до истерики.
"Нищая-скотинка-чёртова-старая-дура-будь-ты-проклята" ("Бе́ггар-бист-бла́ди-олд-фул-годда́м-ю"), – небрежно кидал он Таньке или мне абсолютно нормальным, обыденным голосом, который столь резко контрастировал со страшными словами, что от этого они звучали ещё более пугающе. К его явному удовольствию, каждый раз, когда он выдавал это в присутствии мисс Бёрнс, как просто обожал делать, она реагировала точно так же, как если б услышала подобное впервые: ахала, вскрикивала, в ужасе вытаращивала глаза и потом резко закрывала лицо костлявыми руками, чтобы скрыть выступавший на щеках стыдливый румянец.
"Ванька, ох, Ванька, это ужасно, ужасно! – причитала она со слезами в голосе. – Ты плохой, порочный мальчишка, как ты смеешь! Такие ужасные слова, да ещё в присутствии дам! Уходи сию же минуту и даже не смей ни с кем заговаривать, пока не вымоешь с мылом свой грязный рот. Ты слышишь меня? Уходи немедленно, пока я не пожаловалась нашему дорогому Папе".
"Да, мисс Бёрнс", – кротко отвечал он и исчезал за дверью, где и стоял в течение несколько минут. Затем возвращался с покаянным выражением лица и самыми смиренными извинениями, какие только мог придумать. Неизменно смягчённая столь трогательной готовностью встать на путь истинный, она говорила: "Очень хорошо, мальчик мой, на этот раз я тебя прощаю, но никогда больше так не делай".
"Никогда, мисс Бёрнс", – обещал он, умудряясь при этом выглядеть буквально воплощением раскаяния. Затем, когда она прощающе похлопывала его по спине, он разворачивался и кричал: "А что касается вас, Танька и Тамара, то вы обе нищие-скотины-чёртовы-старые-дуры-будьте-вы-прокляты!"
И снова мисс Бёрнс ахала и вскрикивала от изумления, и снова Ванька раскаивался, и его идиотская выходка так ни разу и не привела к осуществлению её угрозы пожаловаться "дорогому Папе" или "дорогой Маме".
Ванька даже как-то подбил Няню спросить мисс Бёрнс, что означает "бакабистблагиолфул", в результате чего между теми чуть было не случилась драка, поскольку последняя пребывала в твёрдой уверенности, что Няня оскорбила её намеренно.
Ко всеобщему тайному удовольствию, она неизменно в лицо называла наших родителей "Папа" и "Мама". И хотя сама вполне могла бы годиться им в матери, или даже практически в бабушки, она всегда вела себя с ними по-девичьи, как почтительно-игривая старшая дочь.
"О, Папа, можно ли мне выйти?" – спрашивала она, приподнимая бровь, или: "Пожалуйста, Мама, я бы хотела ещё кусочек ростбифа".
"В селе малом Ванька жил,
Ванька Таньку полюбил".
Из старинной русской народной песни
Хотя я горячо любила всех, кто окружал меня в ранние годы моей жизни, Ваньку с Танькой я буквально обожала. В моих глазах они были абсолютно совершенны – настоящие бог и богиня (если бы я тогда знала значение этих слов), которым нужно в восхищении поклоняться и безудержно подражать.
"Ванька-и-Танька сказали", – торжественно заявляла я, и что бы они ни говорили, для меня становилось законом, и ничто не могло этого изменить. Разумеется, те в полной мере эксплуатировали моё обожание и, пользуясь бесспорным преимуществом в возрасте (так как были на семь лет старше меня), проводили всё своё свободное время, которого, по счастью, у них было довольно мало, превращая меня в настоящую обезьянку. Они учили меня бессмысленным стишкам, поговоркам, песенкам, пляскам, загадкам и Бог знает чему ещё, чтоб потом ошарашивать ими наше старшее поколение, в отчаянии разводившее руками и, восклицая: "Тамара, никогда больше так не говори", – гонявшееся за двойняшками по всему дому. В итоге, пойманные и обвинённые в том, что сбили с пути праведного свою бедную сестрёнку, те выглядели невинно удивлёнными, утверждая, что глупышка Тамара абсолютно их не поняла.
Я была их посредницей, козлом отпущения для их розыгрышей и, к их дьявольскому наслаждению, в точности следовала их задумкам.
Однажды они подначили меня сделать предложение скромной незамужней даме лет пятидесяти от имени глухого пожилого джентльмена, коему было по меньшей мере семьдесят пять. Обе стороны —постоянные гости нашего дома – годами друг друга терпеть не могли, и моё предложение прозвучало как гром среди ясного неба. Но перед этим Ванька с Танькой отвели меня в сторону и после нескольких лестных замечаний, которыми они, как обычно, полностью меня покорили, детально проинструктировали, какие именно слова мне следует использовать.
"Видишь ли, этот пожилой джентльмен, Василий Иванович, настолько глух, что боится не услышать радостного ответа дамы, и ему было бы крайне неловко. Итак, он выбрал тебя, Тамара, своим послом. Это большое доверие и очень серьёзный и деликатный вопрос, – без тени улыбки сказали они. – Не каждая маленькая девочка удостаивается такой чести. Так что поторопись, пока ещё помнишь, какие именно слова он хочет, чтобы ты произнесла, а мы будем наблюдать за вами из-за этой колонны".
Дама, о которой шла речь, сидя на террасе, безмятежно вязала, когда, целиком осознавая важность своей миссии, я медленно приблизилась к ней твёрдой походкой, гордо подняв голову и выразительно, насколько это было возможно, выпятив грудь (или, вернее, живот).
"Глафира Петровна, я должна вам кое-что сообщить", – напыщенно начала я, стоя на одной ноге, словно аист.
"Да, Тамарочка, крошка моя, что стряслось?" – ласково спросила она, отрываясь от вязания и улыбчиво глядя на меня сквозь очки. Она очень меня любила, и мы вместе играли во многие игры.
"Это касается Василия Ивановича, – важно продолжила я, опрометчиво проигнорировав её в мгновение ока посмурневший взгляд. – Глафира Петровна, он любит вас и на коленях умоляет выйти за него замуж".
К моему изумлению, Глафира Петровна, всегда столь милая и добродушная, вскочила со своего места и, схватив меня за плечи, встряхнула так сильно, что мои локоны упали мне на лицо.
"Непорядочный человек! Злодей! Негодяй! Как он смеет, как он смеет … ?" – вскричала она, а затем, издав пронзительный вопль, неожиданно рухнула в своё плетёное кресло, тут же потеряв сознание. По крайней мере, она закрыла глаза, открыла рот и задышала столь тревожным образом, что я заорала: "Ванька! Танька! Она рассыпается на части! Скорее, скорее!"
Те выскочили из-за колонны и, сунув мне в руку бумажку, прошептали: "Всё в порядке. Влюблённые дамы всегда так себя ведут. А теперь беги в библиотеку и отдай Василию Ивановичу эту записку. Быстрее!"
Так резво, как только позволяли мне мои короткие ножки, я помчалась в библиотеку, где пожилой джентльмен читал газету. Поскольку он не мог расслышать ни слова, я потянула его за рукав, а когда он рассеянно пробубнил в бороду: "Что такое, дитя моё, что такое?" – я вручила ему записку, сопроводив её ликующими жестами, дабы показать, что его ждёт большая радость.
Наступила зловещая пауза, за которой последовали сдавленное клокотание и яростный крик.
"Что это? – взревел он, я же поспешно попятилась. – Глафира будет рада выйти за меня замуж? Кто, скажите на милость, просил о таком эту старую ведьму? Кто дал тебе эту писульку? Где она, эта чёртова дура? Дайте мне сдавить её тощее горло!"
Он, шатаясь, поднялся на ноги, его лицо побагровело, глаза вылезли из орбит, седая шевелюра буквально встала дыбом.
"О Боже, что с Василием Ивановичем? У него же удар!" – воскликнула Мамуся, в тревоге подбегая к нему. Она как раз вошла в библиотеку, чтобы стать невольной свидетельницей приступа старого господина. "Беги, Тамара, скорее … неси стакан воды … потом тут же позови Доктора!" Она расстегнула его воротник и хлопотала над ним, пока он судорожно хватал ртом воздух. Когда я вернулась с водой, ему, похоже, стало немного легче, и она принялась изучать записку.
"Это ты ему дала?" – сурово спросила она.
"Да, конечно, Мамочка. Ванька-и-Танька мне поручили. Это же любовная записка от Глафиры Петровны", – дрожащим голосом ответила я, пятясь к выходу из помещения.
"Та-а-ак, – протянула Мамуся зловещим тоном, который, как всем было известно, означал 'Наказание', с большой буквы 'Н'. – Та-а-ак, ещё одна из их идиотских выходок. Что ж, хорошо. Тамара, немедленно позови Ваньку с Танькой! Слышишь, сию же минуту!"
И я унеслась, радуясь, что избавилась от Василия Ивановича и его ужасного приступа. Но так нигде и не смогла найти двойняшек. Те бесследно исчезли, и до вечера никто не знал, где они. В конце концов после долгих поисков по всему дому их обнаружили крепко спавшими в своих постелях. Однако Папуся с рёвом разбудил их и, вытащив за волосы, устроил им страшную взбучку. Он кричал, кричал и кричал, в то время как в соседней комнате я спряталась под одеялом и, заткнув уши пальцами, молилась "царю Давиду и всей кротости его" о своей защите.
На следующее утро и Глафира Петровна, и Василий Иванович исчезли, а Ваньку с Танькой три дня продержали в их смежных комнатах на чёрном хлебе и молоке. По крайней мере, предполагалось, что у них не будет ничего, кроме хлеба и молока, но вышло совсем не так. Узрев меня на следующее же утро под своими окнами на лужайке, они приказали мне собрать все яблоки, и груши, и пирожки, и ещё любое вкусненькое, что попадётся мне под руку, а затем сложить всё это в корзинку и привязать к той верёвке, что Ванька спустит из своего окна, а затем поднимет назад с добычей. Естественно, я подчинилась, умудрившись наполнить для них даже не одну, а несколько корзинок большим количеством съестного и пригодного для питья, включая: пирожные, конфеты, печенье, мясное ассорти, десерты и сладкие напитки – всё это я стащила из холодильной комнаты, когда экономка поворачивалась к ней спиной. Мне несказанно везло, но в конце третьего дня она всё же застукала меня с полными руками краденых продуктов и донесла об этом Няне. Тогда уже наказали меня, заперев в моей комнате, но Ванька и Танька, которые к тому времени были выпущены из своего заточения, благородно пришли на помощь и сполна покрыли свой благодарственный долг, доставив мне таким же образом всё, до чего дотянулись их руки, – в основном кусочки торта и карамель. Я ими пичкалась и пичкалась, наотрез отказываясь, к огорчению Няни, есть чёрный хлеб с молоком. Встревоженная, она сообщила о моей "голодной забастовке" Мамусе, после чего меня незамедлительно освободили, правда, при том условии, что я буду трижды в день проглатывать ложку касторки и по тридцать раз кланяться иконам, прося: "Помилуйте меня, молю, помилуйте меня, ибо я много согрешила".
Ваньку с Танькой заставили написать в адрес Василия Ивановича и Глафиры Петровны покаянные послания, а затем отвезли просить тех о прощении лично.
Позже имел место шокирующий инцидент, когда не кто-нибудь, а сам губернатор оказался запертым в туалете около нашей классной комнаты. Это было скандальное событие, которое привело к катастрофическим для меня последствиям.
Эти туалеты, которые наш учитель итальянского тактично называл "ритира́та", а слуги, считавшие, что верно произносят английские слова, – "во́ттер глозе́тты", были самыми первыми в своём роде во всей губернии, чем мы по праву, пусть и скромно, гордились. Без фанфар и бахвальства, но тем не менее это было так: приятное, твёрдое осознание того, что эти современные инновации находятся в нашем распоряжении и что мы, бесспорно, являемся пионерами в данной области. Было приятно осознавать, что абсолютно всем гостям нравилось пользоваться нашими удобными "во́ттер глозе́ттами" и что, вероятно, они специально к нам заглядывали, чтобы провести в них долгие и полезные часы за чтением, курением и дневной дрёмой, так как те имели приятный обогрев и буквально благоухали благодаря приспособлению, прикреплённому на стене и называвшемуся озонатором. ("Озона-тор-тор-тор, из Парижа прямиком", – всегда напевали в его честь Ванька, Танька и я на мотив популярной песенки "Я тебя обожаю").
Туалеты были встроены в различные подходившие для этого и разбросанные по всему дому ниши, но в целях оптимизации водопроводно-канализационной системы архитектор расположил их как бы в виде сиамских близнецов, по два бок о бок и с неизменным соединявшим их оконцем, расположенным высоко под потолком. Бо́льшую часть времени эти оконца были открытыми, несомненно, для лучшей вентиляции, и, хотя ничего не было видно, можно было с лёгкостью расслышать, кто находился в соседней кабинке. Знакомое покашливание, звяканье шпор, шелест шёлка или запах определённых духов – и секрет был раскрыт.
У нас, детей, имелись свои "близнецы-глозе́тты" в коридоре рядышком с классной комнатой, и было страшно весело занять их оба, чтобы чуточку поболтать, а ещё по очереди поведать друг другу короткие истории или почитать стишки. Помимо всего этого, существовала и другая форма декламации, увы, более низкого и гораздо менее вдохновенного уровня. Она состояла в том, чтоб вслух зачитывать по кругу следующую изысканную надпись, напечатанную на контейнере из папье-маше, который также висел на стене рядом с озонатором, и озаглавленную "Медикаментозная бумага". Согласно правилам этой фантастической игры, кто первый садился, тот и начинал. Скажем, начинала Танька:
"Медикаментозная бумага – это абсолютно чистое изделие и надёжная профилактика …" – и далее шло название простого, неопасного, достаточно распространённого, но крайне неприятного заболевания.
"Источником этой мучительной и почти всемирной жалобы на …" – продолжала я спокойным врачебным голосом, повторяя название того же самого простого недуга.
"… неизменно является использование обычной бумаги", – назидательно подхватывала Танька.
"Чернила для печати – это ещё и ужасный яд", – уже возбуждённо кричала я.
"… поэтому постоянное использование газетной бумаги", – печально замечала Танька.
"… в конечном итоге обязательно вызывает", – предупреждала я.
"… обострённую фазу вышеуказанной болезни", – мрачно заключала Танька.
Затем мы уже хором воспевали достоинства "медикаментозной бумаги", заканчивая триумфальной песней про "озонатор из Парижа".
"Великолепный язык", – восхищённо думала я, каждый раз заходя в туалет и видя эти торжественные слова, серьёзно смотревшие на меня с красивого контейнера из папье-маше, и снова и снова декламировала их с неослабевавшим наслаждением.
Но однажды, направляясь в сторону нашего личного туалета, я, увы, случайно встретила Ваньку, по крайней мере, я так решила, что случайно. Он явно спешил, будто искал кого-то с крайне озабоченным выражением на лице. Завидев меня, он, похоже, почувствовал облегчение и поманил меня к себе.
"Эй, Тамара, ты именно та, кого я искал! Иди-ка сюда, я хочу тебе кое-что сказать", – тихо произнёс он.
Заинтригованная и ожидавшая, что он поделится со мной каким-то интересным секретом, я с готовностью подошла, пребывая, как водится, в том идеальном настроении, что располагало к восприятию любой абсурдной идеи, которую он мог сообщить.
"Послушай, – продолжил он, понизив голос ещё больше, – там Танька … – и он указал на туалет, находившийся немножко дальше по коридору, полоска света вокруг двери которого явно указывала, что он действительно занят, – так вот, я хочу тебя предупредить. Она замышляет что-то нехорошее и собирается сыграть с тобой злую шутку, которую ты никогда в жизни не забудешь. Даже я был потрясён, когда о таком услышал. Так что просто запри её там, и шутка достанется ей самой. И на этот раз именно тебе удастся её одурачить".
Удивлённая и польщённая тем, что он предостерёг меня от козней любимой двойняшки, я подкралась к двери и тихонько задвинула её наружную щеколду. Теперь злодейка была заперта внутри и не смогла бы выйти, пока кто-нибудь вновь не отодвинул бы защёлку.
Я радостно помахала в сторону Ваньки, а тот поклонился и беззвучно зааплодировал. Было забавно хоть раз сыграть с ним против Таньки в одной команде. Поразительно, конечно, но очень приятно!
Не в силах сдержать свой восторг, я скрылась в соседней кабинке и прокричала: "Танька, давай, ты первая". Это был наш сигнал для неё приступить к декламированию того, что она выберет. Однако никто не ответил, и я, слегка озадаченная, начала сама: "Медикаментозная бумага …"
Когда же я в конце первой строчки сделала паузу, мои усилия встретило всё то же молчание. Я героически отыграла всё до конца, исполнив обе партии, но из Танькиных покоев по-прежнему не доносилось ни слова, ни звука. Затем я упрямо продекламировала очередное из нашего самого любимого:
"Мистер Лобски сказал некрасивой жене:
'Я иду ловить рыбку на нашей реке'", —
думая, что она немедленно вступится за миссис Лобски и ответит:
"'Ты порочный стервец и идёшь не ловить,
А с распутными бабами шашни крутить'".
Но нет, та даже не пискнула. В конце концов, возмущённая её явным нежеланием поддерживать эту игру, я швырнула свою туфлю в оконце, надеясь, что та попадет ей по голове, а затем, скача на одной ноге из-за отсутствия туфли и сердито хлопнув за собой дверью, удалилась. Беззаботно насвистывая, я продолжила свой путь по коридору, нисколько не удивившись, что Ванька всё ещё маячил поблизости.
"Ты уверена, что заперла её?" – прошептал он и, казалось, был особенно доволен, когда я гордо ответила: "Да, разумеется".
Я осталась с ним, желая поглядеть, какой шум та поднимет, и вскоре мы услышали, как она стала возиться с замком. Была возня, возня, возня, а потом она принялась стучать. Мы зажали руками рты, однако наш смех вырывался через нос, как сдавленное чихание. Так мы и смотрели друг на друга, хихикая. Последовал ещё стук, потом опять и опять.
"Ох, и сильная девчонка, эта Танька", – одобрительно пробормотал Ванька. И в этот миг она стала пинать дверь, а я не могла себе и представить, что та способна издавать столько шума своими тоненькими ножками.
Внезапно, к своему ужасу, я услышала исходившие оттуда крики, сердитый рёв, принадлежавший явно не Таньке. В испуге я уставилась на Ваньку.
"Ванька, кто это там? Кого я заперла?" – взвыла я, предчувствуя ужасную катастрофу.
"Всего лишь нашего губернатора, крошка моя, – посерьёзнев, ответил он. – Разве ты не знала, что он приехал к нам с визитом сегодня утром? А теперь посмотри, что ты натворила! Тебе придётся побыстрее его выпустить, иначе он посадит тебя в тюрьму. С губернатором, знаешь ли, шутки плохи".
"Я его не выпущу! – в отчаянии закричала я. – Да ведь если я это сделаю, он увидит, кто я такая, и тут же меня убьёт. Ты только послушай его, он там совсем озверел!"
Между тем отчаянные вопли из "глозе́тта" становились всё громче и громче, в то время как в дверь яростно колотили ногами.
"Давай, скорее, пока он не задохнулся насмерть. Там ведь нет воздуха, он задыхается".
Дрожа в своей единственной туфле, я подошла к двери, грозившей в любой момент распахнуться, и осторожно отодвинула щеколду. Я молилась, чтобы мне удалось исчезнуть до того, как он узнает, кто я такая, а потому сразу бросилась бежать так быстро, как только позволяли мне мои ноги, но, увы, он появился в мгновение ока и с гневным рёвом (а этот старый господин был холериком) бросился за мной, крича: "Плохая, злая, никчёмная мелкая скотинка! Я догоню тебя. Ты никогда меня не забудешь".
Я в ужасе летела по коридору, а он нёсся за мной галопом мимо ухмылявшегося Ваньки и взявшейся неизвестно откуда хихикавшей Таньки; мимо изумлённого Дедуси, остановившегося поглазеть на нас, пока мы с грохотом его оббегали; мимо галереи и дальше, к верхней площадке главной лестницы. Я помчалась вниз по ступенькам, уже почти настигаемая своим разъярённым преследователем. Неожиданно, стоило мне лишь благополучно достичь низа лестницы, я услышала оглушительный грохот, и Его Превосходительство кубарем полетел вниз в общей массе размахивавших рук, ног, седых усов, орденов и медалей. С ужасающим стуком он приземлился у подножия лестницы, продолжая орать: "Я ещё доберусь до тебя, маленькая чертовка!" В тот же миг его окружила моя встревоженная семья, гости и слуги. Все были в шоке. Там он и лежал, голося и стоная, пока не послали за Доктором. Затем соорудили импровизированные носилки, и его, окружённого сочувствовавшей толпой, отнесли в самую роскошную комнату для гостей.
"Просто подождите, пока этот ребёнок не попадётся мне в руки", – услышала я бурчание Папуси, поэтому предусмотрительно скрылась в саду и долго пряталась там, надеясь вопреки всему, что грозная буря утихнет.
В итоге, голодная и замёрзшая, я осторожно попыталась прокрасться обратно через кухню, где, как я знала, мне бы дали немного нормальной пищи, но карающая длань, которая безжалостно ждала, схватила меня и потащила, кричавшую, в мою комнату. Там на меня как следует наорали, потрясли, отхлестали розгой и отправили спать в полном унижении, без ужина, только с обычной дозой касторки, чтобы взбодрить мои внутренности. Однако мне стало чуточку полегче, когда Няня, которой удалось тайком пронести куриную ножку и холодную картошку, по секрету сообщила мне, что Ваньке с Танькой тоже влетело как "зачинщикам позорного эпизода".
На следующее утро меня, дрожавшую от страха, отвели в спальню губернатора, дабы на коленях просить у него прощения. Он сидел с повязкой на лбу в постели и сердито сверкал опухшим глазом, когда я предстала перед ним и, низко поклонившись, почтительно пробормотала: "Пожалуйста, Ваше Превосходительство, я не хотела запирать вас в во́ттер глозе́тте. Я думала, что там была моя сестра Танька".
"Кроме того, – добавила я, не получив никакого ободрявшего ответа, а только ворчание, и сразу выдала блестящую запоздалую мысль, совсем не относившуюся к моей тщательно подготовленной речи, – что вы вообще делали в моём личном туалете? Вы вторглись на чужую территорию, вот что вы делали, гадкий старик, а нарушители границ …" – но в эту секунду меня насильно увели с глаз губернатора и грубо вернули в мою комнату.
Мне было девять, когда меня на несколько часов "похитили" цыгане. Этот опыт мне ужасно понравился, и я сожалела лишь о том, что он не продлился подольше.
Это произошло в Стронском жарким июльским днём, когда все прилегли отдохнуть и Няня, как водится, дремала, вытянувшись во весь рост на своей любимой скамье под названием "ложе Прокруста" в летнем домике у реки, известном как Храм Венеры.
Я же, будучи абсолютно бодрой и не в силах сохранять спокойствие, прокралась по ступенькам домика в заросли и уже собиралась начать игру в "Лесного охотника", когда услышала треск веток. В следующую минуту появились двое смуглых мужчин, а за ними следовала хорошенькая девушка в красном платье, с красным же платочком на голове и ниткой ярких бус на шее. Я удивлённо на них уставилась, поскольку те совсем не походили на крестьян, живших в окрестных деревнях. Их волосы были такими же чёрными, как у меня, кожа – довольно тёмной, а зубы – белоснежными. Все они мне дружелюбно улыбнулись, а девушка обняла меня за плечи.
"Ты же маленькая княжна Тамара, не так ли?" – спросила она, взяв меня за руку и крепко её сжимая.
"Да, я Тамара. А ты кто?" – нетерпеливо поинтересовалась я. Девушка понравилась мне с первого взгляда, и я была рада такой встрече. Может быть, подумала я, она останется со мной поиграть. Позади я слышала храп Няни и знала, что та проспит ещё достаточно долго.
"Я Стеша, твоя двоюродная сестра, – ответила симпатичная девушка, сильно меня удивив, ведь я никогда не слышала о кузине с таким именем. – Не хочешь ли пойти со мной и посмотреть, где я живу?"
"О, да, да, пожалуйста!" – радостно воскликнула я, подпрыгивая от ликования, а затем прижала руку ко рту во внезапном испуге, что разбудила Няню и испортила всё веселье. Я прекрасно понимала, что та никогда бы не позволила мне пойти куда-либо с новоявленной кузиной. Но нет, Няня, хвала Небесам, мирно посапывала, и на какое-то время я была в безопасности.
"Пойдём скорее, – прошептала я, – пока Няня не проснулась".
Девушка рассмеялась и вполголоса сказала что-то на незнакомом языке одному из мужчин. Тот же повернулся ко мне и, прошептав: "Я лучше тебя понесу. Нам предстоит довольно долгий путь", – поднял меня на руки и быстро, по-кошачьи побежал по парку в сопровождении другого мужчины и Стеши.
Вскоре мы перелезли через низкую стену, отделявшую парк от прилегавшего леса, и, продравшись сквозь густой кустарник, оказались в овраге, который, как я знала, тянулся на многие вёрсты посреди открытой местности. На дне оврага стояли четыре осёдланных коня, которых держала под уздцы ещё одна темнокожая женщина. Мужчина, что меня нёс, взлетев на крупного вороного жеребца и разместив меня перед собой на седле, тут же пустился вскачь. Трое других устремились за нами.
Мы мчались по оврагу галопом, и ветер дул мне в лицо, развевая волосы и щипля глаза. Обезумев от радости, я закричала: "Быстрее, быстрее!" – позже задавшись вопросом, что имел в виду этот человек, когда проорал остальным: "Она одна из нас! В этом нет никаких сомнений!"
Мы неслись, мы рвались вперёд, резали воздух и грохотали, пока не добрались до поляны перед стеной из тяжёлого камня, выходившей лицом на один край оврага. Там мы остановились и спешились. Задыхаясь от скачки, я протёрла слезившиеся глаза и как могла расчесала пальцами спутавшиеся локоны. Мои щёки горели. Это было настоящее приключение! Наконец-то появилось что-то похожее на мои книжки о странствиях, что-то, о чём можно было бы рассказать Ваньке и Таньке – только б они мне поверили.
Стеша вновь взяла меня за руку, и мы подошли к каменной стене. Там она просвистела несколько тихих музыкальных нот, которые я запомнила на всю свою жизнь. Не успел стихнуть её свист, как, к моему изумлению, огромный плоский камень в стене начал медленно-медленно поворачиваться, пока не образовалось отверстие, достаточно большое, чтобы сквозь него мог пролезть человек. В этот проём мы все и направились, продолжая держаться со Стешей за руки. Вокруг было темно, помимо узкой полоски света, пробивавшейся сквозь отверстие позади нас. Вскоре и она исчезла, как только камень вернулся на прежнее место, и на секунду мне показалось, что мы очутились в кромешной мгле. Но тут перед нами вспыхнул факел, потом ещё один и ещё, пока они уже не горели повсюду вокруг нас.
"А вот и мы – мы привезли её!" – весело воскликнула Стеша.
В тот же миг нас окружила толпа смуглых людей, все они смеялись, показывая свои ярко-белые зубы, и все одновременно болтали на том странном языке, которого я не понимала. Как ни странно, я вовсе не испугалась, а только была взволнована как никогда прежде.
"Где это мы? Это пещера Али-Бабы? Здесь есть несметные сокровища?" – взволнованно спросила я Стешу.
Она опять рассмеялась и, подняв меня с пола, поставила на стол.
"Итак, вот она Тамара, наша маленькая Тамара! Просто взгляните на неё и тут же поймёте, что она одна из нас. Эти смоляные волосы, эти соболиные брови, эти чёрные глаза! Давайте же окажем ей достойный приём!" – закричали они, и толпа тут же грянула традиционную приветственную цыганскую песню:
"Хор наш поёт
Припев старинный,
Ви́на полились рекой.
Дождались мы
Нашей любимой
Тамары Всеволодовны дорогой!
Тамары, Тамары, Тамары,
Тамары, Тамары, Тамары,
Тамары, Тамары, Тамары, Тамары,
Нашей девочки родной!
Выпьем за Тамару, Тамару дорогую,
Свет ещё не видел красивую такую!"
Это было чудесно! Никогда я не слышала такого пения, никогда не видела такого количества взволнованных людей. Я быстро уловила лёгкую и красивую мелодию и, открыв рот как можно шире, с жаром запела вместе с остальными величание в свою честь.
Потом перед моим столом расчистили место, и Стеша стала танцевать, сначала медленно, глядя на меня своими большими чёрными очами, не отрывая их от моего пылавшего лица. Вскоре она поманила меня к себе и, приглашающе взмахнув руками, выразила пантомимой своё желание, чтоб я присоединилась к ней в этом танце.
"Давай, Тамара, давай! Покажи-ка нам, на что ты способна", – закричали все, став хлопать в ладоши, в то время как кто-то снял меня со стола и поставил перед Стешей.
Та наклонилась ко мне и, проведя рукой по моим волосам, которые уже к тому времени от возбуждения стояли торчком, заглянула в моё запрокинутое лицо, прошептав: "Смотри на меня и делай так же, как я".
Мгновение она стояла совершенно неподвижно – я тоже; её плечи стали подниматься и опускаться – я повторила; по её телу пробежала дрожь – я в ответ затряслась с головы до пят; она вскинула руки ладонями вверх – я как могла скопировала это движение. Затем она устремилась прочь, и я последовала за ней. Мы шли по кругу всё быстрее и быстрее, а толпа хлопала и пела. Мы скользили, мы кружились, мы парили. Всё, о чём я могла думать, было: "Я лечу, лечу, лечу, словно я настоящая птица!"
Но внезапно пение и хлопки прекратились, и танец закончился. Все закричали: "Тамара, Тамара!" Десятки рук, подхватив меня, стали подбрасывать в воздух и снова ловить. Я ощущала себя, как живой мячик, визжа во весь голос от безумного восторга. Никогда ещё мне не было так весело. Никогда!
Вдруг в разгар этой кутерьмы, перекрывая шум, прозвучал властный мужской голос. "Подведите её ко мне", – приказал он, и всё мгновенно стихло – стало так тихо, что можно было бы расслышать падение булавки. Стеша в который раз провела пальцами по моим локонам и, взяв меня за руку, повела сквозь толпу, молча расступавшуюся перед нами по мере нашего продвижения в заднюю часть пещеры. Там на широком, как трон, стуле, покрытом золотистой лисьей шкурой, сидел невероятно старый мужчина, опираясь на сучковатый посох. Его проницательные чёрные глаза, казалось, пронизывали меня насквозь, и впервые за этот день мне стало страшно.
"Кто он? Давай уйдём", – прошептала я Стеше. Но та только ободряюще сжала мою ладонь и тихо произнесла в ответ: "Всё в порядке, Тамара, он тебя любит".
В этот миг он мягко улыбнулся, и все мои страхи сразу же улетучились. Ведь он выглядел точь-в-точь как на картинке, висевшей в моей детской и изображавшей восседавшего на троне высоко в облаках Бога: та же грива длинных седых волос, та же борода, те же правильные и красивые черты лица, то же ниспадавшее белое одеяние.
Я проворно осенила себя крестным знамением и бросилась к его ногам, умоляя: "Господи, помилуй", – поскольку поняла, что умерла и уже на Небесах – именно так, как вновь и вновь описывал мне отец Трофим, объясняя, что произойдёт, когда меня отведут к престолу Божьему на суд. Стоило мне упасть на колени, как Чрезвычайно Древний Старец, поднявшись с трона и возвышаясь надо мной, наложил мне ладони на голову и прошептал несколько непонятных слов.
"Бог благословляет меня точно так же, как это делают батюшки", – подумала я, немного удивлённая тем, что и на Небесах всё происходит, как на Земле. Затем же, вспомнив о хороших манерах, потянулась к его правой руке и её поцеловала. Когда я это сделала, он наклонился и несколько секунд пристально смотрел мне в лицо, а я узрела, что его глаза больше не были пронизывавшими меня и строгими, а стали вдруг печальными и очень, очень добрыми. Он глубоко вздохнул.
"Ох, Тамара, наша маленькая Тамара, тебе будет трудно, дитя моё, крайне трудно, но в конце концов ты победишь, – сказал он именно таким тихим голосом, каким я всегда представляла себе голос Бога. – Мы будем присматривать за тобой и любить тебя, однако мы ничего не можем изменить – это судьба, рок …"
И вновь он, глубоко вздохнув, наложил ладони на пышный локон у меня на макушке. Я понимала, что должна была ответить нечто вежливое, поэтому почтительно промолвила: "Господи, Боже мой", – и дважды поцеловала его руку. Он улыбнулся, и вдруг я ясно почувствовала, что люблю его всем сердцем, больше всех на свете, что, конечно же, было совершенно правильным, учитывая, кем он являлся. Хотя практически тут же я узнала, что он вовсе не Бог, а всего лишь мой правнучатый дядя.
"Нет, дитя, я не Господь. Я всего лишь древний старик, но кровь от крови и плоть от плоти твоей. Я брат твоей прабабушки Доминики, да покоится она с миром! Я вижу тот же огонь в твоих глазах, ту же силу и ту же храбрость. И я желаю тебе, дитя моё, всегда оставаться сильной и храброй, что бы ни случилось. Всегда помни, что в конце концов ты победишь. А теперь, Стеша, отвезите её обратно и проследите, чтоб она благополучно добралась до своего дома".
Он высоко поднял свою правую руку (совсем как на другой моей картинке с Моисеем на горе, подумала я), а потом, словно в изнеможении, медленно опустился на свой трон, поддерживаемый несколькими бросившимися ему на помощь людьми. Они быстро окружили его, а Стеша, взяв меня за руку, подвела к столу, на котором я стояла перед танцем. Теперь он был уставлен мисками и блюдами, наполненными странной на вид едой. Одна пожилая женщина принесла мне чашку, содержавшую чудесный напиток, похожий на жидкое солнце. Я попробовала его – он было сладким, как мёд.
"Это и есть мёд, – сказала старушка, сияя улыбкой, а потом тут же дала мне сжевать большого пряничного человечка и набила мои кармашки множеством пряничных человечков и зверушек помельче. – Чтобы было, что погрызть на обратном пути".
Я подумала о нашей дикой скачке и о том, как непросто будет что-то сгрызть, когда летишь быстрее ветра. Однако вежливо поблагодарила: "Спасибо, да хранит вас Бог!" – а та ответила обычным: "На здоровье!" – что означает: "Пусть то, что вы собираетесь съесть – либо то, что вы уже съели, – пойдёт вам на пользу".
Потом все они спели прощальную песню – красивую и грустную песню, от которой мне захотелось плакать, – огромная каменная дверь опять отворилась, и мы все пятеро: Стеша, двое мужчин, другая женщина и я – сели на коней и ускакали прочь.
Не прошло много времени, прежде чем мы вновь оказались в лесу, примыкавшем к нашему парку. На дне оврага мы оставили коней под присмотром той же женщины, и мужчина, подхватив меня на руки, побежал со мной к низкой стене. И там он поставил меня на ноги, промолвив: "Всё, дальше ты пойдёшь к летнему домику одна, мы же будем издалека присматривать за тобой, пока ты туда не доберёшься". Стеша обняла меня и подарила нитку своих бус. Я поклонилась всем, и все поклонились мне, а потом я вприпрыжку побежала к Храму Венеры.
Добравшись туда, я застала ужасный переполох. Няня громко рыдала, Папуся орал, Ванька и Танька вопили, собаки лаяли, а большая куча крестьян подняла жуткий шум, поскольку они болтали все разом и принялись выкрикивать: "Ай-йа, ай-йа, ай-йа", – как всегда делали на охоте, вынуждая какого-нибудь зверя покинуть своё укрытие.
Я снова и снова слышала своё имя, и обрывки молитв (из уст отца Трофима), и обрывки брани (в основном из уст Папуси). О, это была грандиозная суматоха, похлеще, чем на охоте, почище, чем на сельской ярмарке.
И тут они увидели, как я появилась из зарослей, и все бросились ко мне, крича, плача, вопя и визжа.
"Вот она, вот она!" – орали Папуся с Дедусей.
"Слава Господу!" – восклицали Мамуся, Няня и мисс Бёрнс.
"Куда ты запропастилась?" – горланили Ванька с Танькой, а крестьяне, приготовившиеся в поисках меня "обшаривать лес", как поступали при травле медведя, волка или лисы, закричали: "Вот она! Мы нашли её! Мы нашли её!" – что, разумеется, было неправдой, так как это не они меня нашли, а наоборот, я нашла их.
Пока я стояла посреди них, они гоготали, всхлипывали и балаболили одновременно. Никто не дал мне сказать ни слова. Наконец Дедуся поднял руку (прям как тот Древний Старец в пещере) и сказал: "А теперь замолчите! Я хочу послушать, что скажет Тамара. Где же ты была, дитя моё? И зачем нас так напугала? Тебе не следовало исчезать подобным образом".
Не знаю почему, но я вдруг почувствовала, что не имею права рассказывать всем-всем о своих новых друзьях, в особенности о Древнем Старце, и о том, как чудесно я с ними повеселилась, поэтому решила прошептать короткий рассказ только на ухо Дедусе. На его лице появилось очень странное выражение, можно даже сказать, сменилось множество выражений. Поначалу он выглядел удивлённым, потом рассерженным, затем испытавшим облегчение, и наконец позабавленным и откровенно довольным – да-да, действительно довольным. Когда я закончила, он стал шептать Папусе, и по лицу того пробежали те же самые выражения; после этого очередь дошла и до Мамуси, но та и вовсе не выглядела довольной – лишь в первые секунды была испугана, а позже —возмущена и зла. Но как только собралась что-то высказать, Папуся бросил по-французски: "Не сейчас, моя дорогая", – и, повернувшись к толпе крестьян, крикнул: "Ребятки, я благодарю вас за то, что вы пришли помочь нам найти нашу маленькую Тамару, но вот она здесь, в целости и сохранности. Она говорит, что просто убежала в лес, чтобы нас разыграть, вот и всё. Теперь же ступайте по домам, а я распоряжусь, чтобы вам выдали за беспокойство по чарке водки".
И те ушли, оживлённо радуясь, что скоро смогут насладиться сим согревающим напитком. Я видела, что они восхваляли меня за то, что я сбежала, таким образом обеспечив их желанной порцией водки, которую они все так любили.
Стоило суматохе сойти на нет, как меня уложили в постель и дали лаврово-вишнёвых капель и некоего снадобья. Затем пришли Папуся и Дедуся, сели рядом и со мной заговорили, в то время как Мамуся сидела молча и неодобрительно слушала. Именно в тот вечер они поведали мне о моём прадеде Якове Дмитриевиче и о том, как, будучи достаточно пожилым, тот влюбился в молодую цыганку и на ней женился. Дедуся был их сыном, Папуся – внуком, а Ванька, Танька и я – правнуками.
"Ты очень похожа на свою прабабушку, Тамара, – заключил Дедуся, – вот почему они хотели тебя увидеть. И особенно тот Древний Старец, что приходится тебе правнучатым дядей. Никогда не бойся их. Они ни за что на свете не причинят тебе вреда. Напротив, всегда будут помогать и защищать, когда смогут".
Мамуся, покачав головой, пробормотала: "Надеюсь, они никогда к ней не приблизятся – страшно даже подумать!" Но Дедуся с Папусей в один голос вскричали: "Марина, как ты можешь?! Неужели ж тебе не дано понять?!" И та сжала губы и не произнесла больше ни слова.
Впервые узнав о прабабушке Доминике, я была потрясена до глубины души. Это было лучше любой сказки, которую я когда-либо читала, и наполнило меня огромным чувством собственной значимости, ведь разве во мне, представительнице княжеского рода, не текла цыганская кровь? Нечто, чего не имелось практически ни у кого, кроме Дедуси, Папуси, Ваньки, Таньки и меня, что делало нас всех особенными созданиями – семьёй, не похожей ни на одну другую.
Позже я услышала, что Дедуся и Папуся, следуя рассказанному мной, проехали по оврагу к поляне и отыскали большую каменную стену, которую я описала. Но хотя они долго там стояли, стуча молотком по самому большому камню и крича: "Впустите нас, это Фёдор и Всеволод", – никто так и не ответил. Они могли бы решить, что я всю эту историю выдумала, если б не нашли тайный знак, цыганский паттеран – кучку веточек, листьев и травы, разложенных определённым образом, – который яснее всяких слов сообщил им, что там побывали цыгане.
После этого, очарованная открытием цыганского тайного знака, я стала оставлять свои собственные паттераны повсюду: в парке, в цветниках, в коридорах и в каждой комнате дома, через которую я проходила, включая ванную. Вскоре слуги начали жаловаться, что я захламила пучками веток, листьев и сухой травы все-все помещения, после чего Мамуся с негодованием запретила мне впредь заниматься подобной дикой ерундой внутри дома.
"Ты можешь играть в эту нелепую игру снаружи, если она тебе столь нравится, но уж точно не здесь. Только дай мне поймать тебя за этим ещё раз, и ты знаешь, что потом с тобой будет!"
Прекрасно понимая, что она имела в виду, я с сожалением отказалась от своих впечатляющих паттеранов, но ради цыганской части семьи: Дедуси, Папуси, Ваньки и Таньки (которые на ура приняли эту забаву) – я продолжала их мастерить из одного листочка и одной травинки, коих у меня было предостаточно в кармашках моего передника. Я оставляла их в самых невинных местах: под вазой с цветами, под горшком с зеленью, под кадкой с пальмой, у порога или на подоконнике, – то есть так, чтобы те, кто не был посвящён в тайну, не обращали бы внимания на маленькие листик и травинку, думая, если б вообще об этом задумывались, что те либо выпали из стоявших рядом вазы, горшка или кадки, либо их задуло внутрь через открытую дверь или окно.
Всю мою дальнейшую жизнь цыганский паттеран оставался для меня по-настоящему волшебным, и я вскрикнула от восторга, впервые услышав знаменитое стихотворение Киплинга "Цыганская тропа".
То "похищение", без сомнения, стало важной вехой на моём пути, навсегда сделав меня цыганкой.
Раз в год, во время июльской сельской ярмарки, мимо нашей усадьбы ехали фургоны. Благодаря заблаговременной информации на этот счёт Мамуся всегда запирала меня в тот день на верхнем этаже. Но при первых же звуках вдали стука копыт и грохота цыганских повозок я бежала в ванную и, заперев дверь, бросалась к окну в задней части дома, выходившему на главную дорогу. И там я с учащённо бившимся сердцем ждала, пока мимо проедут крытые фургоны. Это неизменно занимало лишь около пяти минут, пяти волнующих минут всего раз в год – и это было всё.
Они всегда замедляли езду, и кто-нибудь обязательно махал красным платочком в направлении моего окна, а я, стоя во весь рост на подоконнике, махала обеими руками в ответ и посылала воздушные поцелуи. Поразительно, но никто ни разу не застал меня за этим занятием, и год за годом я абсолютно добросовестно "являлась на наше свидание".
Издали мне казалось, что я узнавала и Стешу, и Древнего Старца, и мужчину, с которым скакала в пещеру. Но они были так далеко, что трудно было быть в чём-то уверенным. Я продолжала махать до тех пор, пока последняя повозка не скрывалась за поворотом дороги, оставив после себя облако густой пыли, которая долго не оседала. Мой единственный контакт с родственниками по прабабушке откладывался на целый год, и приходилось ждать ещё триста шестьдесят пять дней или около того, чтоб увидеть их вновь.
До "похищения" Мамуся постоянно брала меня с собой на сельскую ярмарку, и мы проезжали мимо цыганского табора, наблюдая, как маленькие "голопузики" бежали за нашим ландо, прося монетку.
У рядов на ярмарочных площадях мы встречали цыганских мужчин и женщин в их ярких нарядах – гордых и дерзких, с весёлыми, сверкавшими улыбками и огромными тёмными очами, полными тайн. Одни были молодыми и красивыми, другие – старыми и увядшими. Но и молодые, и старые очаровывали меня одинаково. Они толпились вокруг нас, предлагая "позолотить им ручку", дабы узнать свою судьбу. Некоторые прикасались ко мне, нежно проводили пальцами по волосам или легонько похлопывали по плечу, смеясь тепло и дружелюбно.
"Я расскажу вам о вашем будущем, я так ясно его вижу", – повторяли они, следуя за нами по пятам, пока Мамуся, устав от их общества, не приказывала уряднику их прогнать.
Инстинктивно я возненавидела его за то, что он повиновался ей со столь неуместным наслаждением и азартом. Я ненавидела его крупную, жирную, багровую харю, толстую бычью шею и зычный голос. И когда он орал: "Убирайтесь прочь, смуглые черти, и не смейте больше беспокоить Их Сиятельств, или я брошу вас в кутузку и разобью ваши грязные рожи", – я гневно сжимала кулаки и жалела, что пока недостаточно рослая, чтоб ударить его в широко раскрытую вопившую пасть, из коей вырывались столь отвратительные и унизительные фразы.
Но цыгане дерзко смеялись ему в лицо, а затем, пожимая плечами, отпускали в ответ поток слов на своём родном языке, что приводило его в ещё бо́льшую ярость.
"Бесполезно пытаться наслать на меня свои злые чары, вы, язычники, потому что на христианина они не действуют", – кричал он под аккомпанемент их хохота и насмешливого свиста.
Однажды – мне тогда, должно быть, было лет восемь – я "сорвалась с цепи" и ударила его сжатым кулаком прямо в центр выпиравшего пуза. По смуглой толпе пронёсся удивлённый вздох, тёмные руки сразу потянулись ко мне, а чёрные глаза вспыхнули весёлым одобрением. Опешивший от моего неожиданного нападения урядник на секунду умолк и, казалось, с радостью свернул бы мне шею, но Мамуся, потащив меня за руку, поспешила к запряжённому пони фаэтону, на котором мы приехали. Мы быстро домчались до дома, где меня отшлёпали, уложили в постель и дали ну очень большую порцию касторки. Мамуся была на меня необычайно зла, но Папуся и Дедуся – нет. Даже напротив. Я не могла понять, почему они выглядели радостными и довольными, а когда Мамуся отвернулась, крепко меня обняли. Но на следующий год мне стало всё понятно.
После этого случая, за которым год спустя последовало "похищение", меня на ярмарку не брали, и я не посещала её до тех пор, пока не вышла замуж.
Большая усадьба в Стронском всегда была полна гостей. Круглый год они приезжали в экипажах или санях, верхом, а подчас и пешком – в зависимости от времени года. Следуя старинной восточной традиции, гость считался священным, и никто в семье никогда не задавался вопросом, как долго он или она у нас пробудет. Они могли остаться на час, на ночь, на неделю, на несколько недель или даже месяцев. Для Папы и Мамы с этим не было проблем. Огромный старый дом мог вместить много людей и заполнялся под завязку только по особым случаям, когда в него съезжались визитёры со всей губернии. Тогда все-все свободные места были заняты, в бальной зале и прочих больших помещениях расставлялись раскладушки, а молодые люди даже спали на сеновале. Дабы всех развлечь, постоянно играл наш маленький балалаечный оркестр, пел церковный хор, устраивались театрализованные постановки и фейерверки, а еда подавалась через определённые промежутки времени в огромных количествах.
Большинство посетителей, как то: губернаторы, генералы, епископы, помещики и различные "аристократы", – были, естественно, воспитанными и хорошо себя вели, но иногда появлялся кто-то с действительно весьма странными манерами.
К примеру, была одна чудна́я пожилая дама, всегда показывавшая пи дё ни27 любому встреченному ею джентльмену (но никогда – другим дамам или простым людям, таким как слуги либо крестьяне). Она обычно сидела в одном и том же углу, "показывая нос" и строго хмурясь. Разумеется, Мамуся с её великолепными манерами делала вид, что ничего необычного не замечала, и была чрезвычайно мила и вежлива с бедняжкой. Причина её нелепого поведения заключалась в следующем: оказалось, что в молодости та была помолвлена с армейским офицером, чей полк одним летом расквартировался на месяц в деревне поблизости от поместья её отца. Однако когда полк отбыл, офицер тоже исчез и, увы, так и не вернулся, чтобы на ней жениться. Она достаточно долго горевала, а потом, ко всеобщему изумлению, вдруг стала "показывать нос" при виде всех джентльменов, попадавшихся ей на пути, видимо, дабы продемонстрировать, что на самом деле она о них думает.
Её семья перепробовала все средства, чтобы избавить ту от столь ужасной привычки. Над ней возносили молитвы священники, её лицо окроплялось святой водой, волосы посыпались пеплом, на грудь вешались амулеты, произносились заговоры, а сельские знахари и врачи потчевали её снадобьями и лекарствами. Некоторых господ даже просили напугать её научным методом, то бишь издавая ужасные вопли всякий раз, когда она "показывала им нос". Однако безрезультатно. Она просто сидела, продолжая это делать, пока наконец все не перестали обращать на неё внимание.
Она обожала навещать своих соседей, и те очень доброжелательно относились к её странностям, говоря: "Она одержима, бедняжка, просто юродивая".
Сначала я была крайне заинтригована зрелищем, которое она демонстрировала, и даже стала ей подражать, но после ужасно болезненного шлепка, полученного от Папуси, перестала это делать и даже прониклась к старушке огромной симпатией. Ведь, по сути, она вела себя столь же нормально, как и все, до тех пор пока в поле зрения не оказывался какой-нибудь джентльмен, и лишь тогда являла миру свой пи дё ни.
Некоторые гости обладали много более ужасной привычкой использовать наши зубные щётки. А потому, если мы видели, что те подъезжали к входным дверям, то бежали в свои комнаты и все их прятали. Один из таких визитёров даже заботливо объяснил, что старался бывать у нас примерно раз в месяц, поскольку ему нравилось регулярно чистить зубы. После этого Мама купила десятки щёток, снабдив ими каждую спальню.
Другая постоянная гостья – дама, жившая примерно в пятнадцати вёрстах от нас, – объявлялась раз в неделю, по субботам, чтобы принять тёплую ванну, ведь в её доме не имелось водопровода с горячей и холодной водой. (Мы же считались весьма культурными людьми, так как могли себе позволить роскошь иметь пять ванн на сто четыре комнаты!)
Каждый раз, когда она возникала, мы точно знали зачем. Ванька с Танькой коварно научили меня нюхать её "до" и "после", а затем описывать перепуганной семье, как именно от неё пахло. "До" оказывалось плохо, иногда совсем ужасно, однако "после" было чудесно, особенно когда она пользовалась Мамусиными солью для ванн и душистым мылом.
Ещё был П. П. Желтобрюх, неизменно имевший печальный вид. Говорили, что он стал таким с того самого дня, когда девушка, которую он любил, отказалась выйти за него замуж из-за его необычной фамилии. В отчаянии он написал императору прошение, в котором почтительно умолял разрешить ему сменить фамилию на что-то менее вызывающее и более приемлемое для избранницы. Но, увы, случилось непредвиденное! Пребывая в редком для себя игривом настроении, император написал на прошении свою резолюцию, которая гласила: "Вы можете выбрать любой цвет, который вам больше по вкусу, но окончание 'брюх' должно остаться неизменным". Это был страшный удар, и бедный господин так от него и не оправился, тем более что его возлюбленная раз и навсегда отказалась стать его женой.
Но не все дамы относились к его фамилии, которая была поистине видной и древней, подобным образом, поскольку однажды я случайно услышала, как Глафира Петровна сказала ему, что, по её мнению, та прекрасна, независимо от того, какой в ней упомянут цвет.
Также к нам наведывался некий Нарцисс Иванович. Он чрезвычайно гордился своим редким именем и ужасно огорчался, когда люди, смутно помня, что оно как-то связано с лу́ковичными, иногда по ошибке называли его Гиацинтом Ивановичем, или Тюльпаном Ивановичем, или каким-то иным цветком, растущим из луковицы, в сочетании с верным отчеством Иванович. Услышав неприятные буквы, он бледнел, сжимал кулаки и пронзал взглядом того человека, кто осмелился сказать такое всерьёз или в шутку. Но всё же, стараясь держать себя в руках, говорил вежливо и мягко, хотя и с опасным блеском в глазах: "Осмелюсь вам напомнить, что меня зовут Нарцисс".