Солнце заходило в Гималаях быстро — едва успело закончиться приношение коней счастья, как в ущельях стало темно. Снежные короны по-прежнему сияли, приобретая все более отчетливый розовый оттенок. Темнели острые клинья теней, взбегавшие по ложбинам каменных откосов, а голубая дымка подножий с каждой минутой становилась менее прозрачной и поднималась выше. Следом за этим голубым плащом снизу медленно наползала черная мгла, сначала заполнившая только ущелья, и широким разливом хлынувшая к подножию гор, когда синий пояс поднялся до уровня снегов.
Ветер незаметно прекратился, наступила тишина, и сумеречный воздух пронизало странное сияние, изменившее все цвета: красные сланцы сделались черными, светло-серые откосы — голубовато-серебряными, а желтые халаты лам приобрели шелковистый малахитово-зеленый оттенок. Эта изменившаяся страна исполнилась мира, но не косного покоя, пришедшего к последнему концу, за которым нет более ничего. Нет, покой гималайских сумерек, казалось, был проникнут ожиданием чего-то великого, что должно свершиться при смене дня и ночи. Ничего не свершилось — только угасло сияние воздуха, и все краски умерли, стали чугунно-серыми. Небо, зеленовато-красное, темнея, наливалось зеленью, звезды вспыхивали одна за другой, а темные стены ночи смыкались над головами путников.
Ламы ушли вперед, а гуру и Тамралипта двигались медленно, осторожно ступая по перекатывающемуся под ногами щебню тропинки. Там, где тропа выходила на выровненный столообразный уступ и поворачивала прямо к монастырю, гуру остановился и молча показал в сторону Гозайнтана.
Снежные вершины оторвались от своих почерневших оснований. Залитые неведомо откуда исходившим красновато-золотым светом Гималаи еще больше отдалялись от неизменного темного мира ущелий, перевалов и человеческих жилищ. В этом поразительном зрелище отсутствовало все земное.
— Вот такая и есть, наверное, Шамбала, прекрасная страна Ригден-Джапо… — воскликнул художник, и тихо, совсем тихо спросил, — учитель, ты был там?
Тамралипта почувствовал улыбку гуру даже в темноте.
— Монахов с нами нет, и я никого не огорчу, — ответил мудрец, — а ты, Тамралипта, достаточно умен, чтобы понять мои слова. Даже в самом названии Шамбала не подразумевается никакая страна. Шамба (Чамба) — одно из главных воплощений Будды, ла — перевал. Шамбала — перевал Будды, восхождение, совершенствование души настолько высокое, что достигший его более не спускается назад, не возвращается в круговорот рождений и смертей, а вместе с подобными ему приобщается к мировой душе. Шамбала не существует для нижнего мира, оттого тысячелетия ее поисков были напрасны, иначе и быть не могло!
— Но для тех, кто как ты — для них есть Шамбала?
— Везде. Легенда же о благословенной стране Гималаев рождена чистой и вдохновенной красотой снежных гор. Человеку любой касты и любого народа покажется, что, если Шамбала и есть, то только здесь.
Тамралипта несколько мгновений стоял неподвижно, опустив глаза, затем внезапно упал на колени перед гуру.
— Парамахамса! — с отчаянной мольбой начал художник.
Но гуру отступил и сделал отстраняющий жест.
— Не зови меня парамахамсой, это неприятно мне. Только люди, остановившиеся на пути совершенствования, чувствуют довольство достигнутым. Оно неизбежно родит ощущение своего превосходства над другими, а это ведет к жажде поклонения. Идущий же должен видеть и взвешивать себя, понимать всю ничтожность достигнутого, всю необъятность мира. Из этого возникает не детская застенчивость, а неизбежная скромность.
Тамралипта хотел что-то сказать, но Дхритараштра продолжал:
— И еще потому ты не должен так называть меня, что возвышение одного неизбежно рождает принижение другого. А принижение, особенно добровольное — тем оно опаснее — рождает привычку быть руководимым, снять с себя ответственность за свои поступки, за свою душу. Тогда воспитание души, ее рост и совершенствование прекращаются, служа расплатой за облегчение пути. Путь есть путь, и никто не может его избежать, его можно только укоротить или удлинить…
— Но короткий путь, наверное, гораздо труднее, как в горах, — тихо произнес художник.
— Хорошо сказал — хорошо понял, — ласково ответил гуру. — Это просто, но как мало людей понимает, что всюду, везде и всегда есть две стороны: где сила — там и слабость, где слабость — там и сила, радость — горе, легкость — тяжесть и так без конца. Когда же, наконец, будут люди руководиться в своих мыслях и действиях простыми, неизбежными и всепроникающими законами мироздания?!
Гуру умолк и пошел впереди своей легкой походкой, не задевая камней на дороге. Художник следовал за ним, запинаясь и осторожно нащупывая тропинку в темноте. Узенький серп новой луны давно скрылся за горами. Тропа начала круто подниматься к монастырю. Здесь гуру снова остановился, не говоря ни слова и всецело уйдя в свои думы. Молчал и художник, сосредоточенно глядя вверх на монастырь, свое временное убежище. Ночная темнота здесь не была бархатной чернотой юга. От бесчисленного множества необыкновенно ярких звезд небо казалось зеленым. Акашганга, небесный путь, прорезал темную глубину сверкающей дугой. Звездный свет позволял видеть даже небольшие скалы, рытвины и высокие стены монастыря, казавшиеся железными. Наклоненные внутрь откосы и выступы стен и сужавшиеся вверх башни ночью представлялись безликими существами, отшатнувшимися назад от всего мирского и сомкнувшими свои спины в общем стремлении в небо.
Ни одного огонька не светилось в непроницаемых стенах этой твердыни, вознесенной на самую верхушку горы, в неизмеримую глубину зеленого неба, поближе к спокойным звездам. Здесь можно было укрыться за неприступными стенами от горького мира, очиститься от злобы, освободиться от желаний, жалости, тревог и надежд, стать спокойным, ясным и холодным, как снег гималайских вершин… наедине со звездами на верхушках башен монастыря…
— Ты не можешь забыть ее, Тамралипта? — вдруг спросил гуру, и художник вздрогнул от неожиданности.
— Не могу, учитель, и никогда не забуду… Я полюбил ее, но этого мало! Она не только любима, она — воплощение моих дум, моих представлений о красоте. Разве я могу забыть ее?
— Тогда, раз это неизбежно, вернись в мир и люби ее. Она должна тебя любить.
— Почему же, учитель?
— Ты — настоящий художник и будешь творить не только в своем искусстве, но и в любви. А для женщины нет ничего лучше такого возлюбленного, и счастье для нее — встретиться с тобой, если, конечно, она сама созрела для этого по своей карме[10].
— Гуру, я не могу любить ее… даже если она полюбила так же сильно, как я!
— Я еще не понимаю тебя, хотя и чувствую руку кармы в твоей судьбе. Говори, я хотел бы помочь тебе на пути, — сказал гуру, кладя ладонь на плечо молодого художника. На Тамралипту пахнуло таким добрым участием, таким ласковым вниманием, что изболевшаяся душа радостно потянулась к гуру.
— Прости, учитель, если слова мои будут долги, а мысли спутаны. Я не мудр и многого не понимаю, а после встречи с Тиллоттамой и сам себе стал новым и неведомым. Учитель, мне тридцать лет, и одиннадцать лет я ищу понимания прекрасного. Что такое красота, почему она прекрасна и, прежде всего, что такое самая захватывающая, самая близкая всем красота — красота женщин, ее тела и лица. Я — художник и понимаю мир, прежде всего, через форму, линию, цвет. И осмыслить Парамрати, Анупамсундарту, Красоту Несравненную, так, чтобы передать ее людям, простым размышлением невозможно. Я должен найти свой идеал, символ, сущность Красы Ненаглядной, осязать его, видеть его, чувствовать его. А, как оказалось, еще и любить его…
Учитель, я долго искал, изучал, размышлял. Живая природа, картины и статуи в храмах и музеях, книги, поэмы. Когда-нибудь будет создана настоящая саундарья-видья — наука о красоте! И странно, чем больше созревал во мне мой идеал, мое понимание сущности женской красоты, тем ближе становился он к древним канонам. Уходил все дальше от современных представлений и вкусов, становился непохожим на большинство теперешних женщин и девушек Индии… Боюсь, что говорю слишком подробно, учитель!
— Продолжай без стеснения. Если хочешь помочь, никогда не жалей времени, чтобы помощь твоя была полной и действенной.
— Благодарю, учитель. Больше двух тысячелетий назад в Индии создался идеал женской красоты, который просуществовал двенадцать веков и распространился везде, куда проникло искусство нашего народа — в Бирму, Камбоджу, на Малайские острова. В нем я вижу всю сущность, ласку и власть женщины, все великое очарование горячей страсти, всю прелесть беззаветной любви. Почему — не знаю, слишком невежественен и слишком самонадеян был, когда думал, что мне удастся понять и объяснить. Нужно ли тебе описание древнего канона?
— Нет, я знаю, о чем ты говоришь.
Тамралипта опять почувствовал, что гуру улыбается.
— Но ты не сказал о цели, которую искал, создавая для себя образ Несравненной Красоты, Парамрати.
— Учитель, что может быть в мире лучше женской красоты, сильнее ее, благороднее ее. Как чисто и властно она действует на всех мужчин от ребенка до старца и на женщин. Мне хотелось создать такой образ в рисунке картине, скульптуре, чтобы он был всем близок, понятен и дорог, чтобы… — художник умолк, словно устыдившись своей горячей, беспорядочной речи.
— Цель, поставленная тобой, благородна и должна была бы увенчаться успехом, если бы ты не полюбил. А когда полюбил, то… Впрочем, продолжай.
— Я все сказал, учитель. Найдя, почувствовав и осмыслив свой образ Парамрати, я вдруг встретил девушку — живое ее воплощение. И как все живое прекраснее мертвого и косного, так она в тысячу раз прекраснее, чем мои символы Парамрати — она сама Краса. Радость и Страсть поистине высочайшие! Но… — Тамралипта запнулся, умолк и, тяжело вздохнув, продолжил, — она девадази… и… возлюбленная жреца, а… до того была еще замужем!
— Что же из этого?
— Не знаю, учитель. Никогда не думал, что это станет важным для меня, но, когда я ее вижу, такую прекрасную, мне невыносимо думать, что кто-то уже владел ею, целовал ее, что она… прости меня, учитель. Это очень нелепо, низко, глупо, но это так. Откуда-то из глубины души поднимается глухая печаль, потом — чем больше думаешь о ней — непереносимая боль ревности. И это страшно, страшно тем, что ничего, абсолютно ничего нельзя сделать, потому что нельзя вернуться назад — над прошлым никто не властен. Ничего нельзя сделать… — голос художника болезненно дрогнул. — Чем больше я люблю ее, тем сильнее горечь! Как же я могу прийти к ней, быть с ней. Как?
Гуру молчал. Тамралипта снова бросился к ногам мудреца и с полудетской мольбой поднял глаза к его доброму лицу.
— Учитель, я знаю, ты можешь все. Я видел, как без единого слова ты заставил полубезумного человека из Кашмира забыть утрату любимой матери. Видел, как по приказу твоих глаз человек из деревни раскаялся в своих злодеяниях… Мне рассказывали, что…
— Чего же ты хочешь?.. — перебил его гуру.
— Шастри, заставь меня забыть ее, забыть все — ревность, свои стремления к женской красоте, свои искания, свою любовь — все! Я буду с тобой, сделаюсь твоим челой, буду подбирать крохи твоей мудрости и умру у твоих ног! Здесь, у подножия царства света, вдали от мира и жизни!
Гуру откинул плащ, и художник прочитал непреклонный отказ в добрых и печальных глазах учителя.
— Ты не хочешь, учитель! — горестно воскликнул Тамралипта.
— Я бы сделал это, будь ты земледельцем из нижней деревни. Нет, даже и тогда нет!
— Учитель, можешь ли ты сказать мне, почему?
— Могу, — помолчав, ответил гуру. — Ты сам строишь свою карму, сам медленно и упорно восходишь по бесконечным ступеням совершенствования. Сама и только сама душа отвечает за себя на этом пути, от которого не свободен ни один атом в мире… Великий путь совершенствования! Знаешь ли, как медленно и мучительно, в бесчисленных поколениях безобразных чудовищ — гнусных пожирателей падали, тупых жвачных, яростных и вечно голодных хищников — проходила материя Кальпу[11] за Кальпой, чтобы обогатиться духом, приобрести знание и власть над слепыми материальными силами природы.
В этом потоке, как капли в реке, и мы с тобой, и все сущее…
Гуру поднял лицо и руку к звездам, как бы собирая их воедино широким жестом.
— Еще бесконечно много косной, мертвой материи во вселенной. Как отдельные ручьи и речки текут повсюду кармы — на земле, на планетах, на бесчисленных звездах вселенной. Слитые из отдельных капель мелких карм — мысли, воли, совершенствования, — эти ручьи и речки духа стекают в огромный океан мировой души. Прибой этого океана достигает самых далеких звезд, и все выше становится его уровень, все необъятнее глубина! У тебя, Тамралипта, крепка повязка Майи на очах души, крепко привязан ты к колесу всего сущего, и час твоего освобождения еще далек. Но видишь, твоя карма уже позволила тебе подняться высоко, стать хорошим чистым и добрым, несмотря на все путы Пракрити. Разве можно вынуть что-либо из твоей груди насильно? Разве это будет твоим собственным восхождением? Все, что есть в твоей карме, останется, и перейдет лишь в будущее твое существование, или разразится еще в этом — только позже, в другом, но не менее тяжком… Нужно ли это тебе, сын мой?
Гуру погладил склоненную шею молодого художника, и от этого прикосновения чуть развеялась безысходность слов мудреца.
Тамралипта встрепенулся.
— Нет, не нужно, отец и учитель! — сказал он, печально покачав головой. Они направились вверх по тропе к твердыне Тибета. За стеной на террасе под усилившимся ночным ветром качался большой фонарь. Его слабый огонек едва мерцал.
Гуру остановился у лестницы в верхний этаж, а художник прошел в проход вдоль стены, где длинным рядом выстроились крошечные клетушки — кельи монахов. Как ни тесно было в монастыре, завет буддийских вероучителей выполнялся строго, — без уединения человеку недоступно никакое самосовершенствование. Ночлег и раздумья каждого должны свято охраняться в тиши отдельного помещения.
Гуру посмотрел вслед молодому индусу, удалявшемуся с печально поникшей головой, и окликнул его.
— Тамралипта, я все же попытаюсь помочь тебе. Как? Я еще не знаю, потому что неясна мне находящаяся под чашей Ом глубина твоей души. Но я буду размышлять… — как и дважды до этого, художник неведомым образом ощутил улыбку гуру, — мне придется думать о женской красоте! К счастью, она давно для меня безопасна, давно змей Кундалини абсолютно подчинен моему разуму. Я буду говорить с тобой завтра, спи с миром.
— Благодарю, о, благодарю тебя, парама… гуру, — поправился Тамралипта. Мудрец исчез на правой лестнице, огибавшей низкий и черный вход в храм, из которого тянуло особенно резким ароматом священных трав и молитвенного сыра.
Художник ощупью добрался до своей кельи, хранившей запах несвежего сала, веками впитывавшийся в каменные стены и земляной пол. В крохотное оконце без рамы с шумом врывался холодный ветер. Тамралипта знал, что в левом углу на низком столике ему оставлен обычный ужин — горсть поджаренной муки, цзамбы, и завернутый в тряпье чайник со смесью чая, молока, сала и соли, к которой он, вначале находившей это питье отвратительным, постепенно привык. Есть не хотелось. Охваченный нервной дрожью, он бросился на жесткую постель — деревянную раму с натянутыми поперек полосками кожи — и плотнее закутался в халат. Кромешная тьма кельи дышала холодом, ветер в окошке шумел назойливо и равнодушно… Снова и снова художник возвращался к своей беседе с гуру, перебирая в уме слова и тяжко вздыхая от недовольства. Почти ничего истинно важного он не смог сказать учителю, а наговорил множество пустых слов.
— Я даже не сказал, что в меня, художника с бездонной зрительной памятью, накрепко врезана каждая черточка облика Тиллоттамы, запечатлено каждое ее движение… В почти безумном от любви богатом воображении проносятся картины прошлого Тиллоттамы, яркие и невыносимо мучительные. Как прав гуру — здесь слабость моей силы художника, оборотная сторона способности образно мыслить… О, если бы не тот черный вечер, последний вечер с Тиллоттамой!
Тамралипта застонал и повернулся на постели, стараясь отогнать видения, отчеканенные памятью и упорно теснившиеся в голове. Он широко раскрыл глаза, но в келье было так темно, что никакой предмет не мог остановить его взор. В его голове неумолимо проплывали образы, более жгучие, чем ядовитый сок молочая, более мучительные, чем жажда в знойном пути, более яростные, чем гневное солнце черных плоскогорий Декана…
…Он спросил Тиллоттаму в смутной надежде, что разговор двух научей, случайно услышанный в храме, окажется сплетней. Странно, что в начале, когда он только увидел Тиллоттаму — и полюбил ее с первого взгляда, — художник был далек от этой страшной и непонятной ревности. Ведь, в конце концов, она могла быть и научей, могла продаваться за деньги — он тогда даже не подумал об этом! Чем больше нравилась ему девушка, чем глубже проникался он ее духовным и физическим совершенством, ее соответствием выношенному им идеалу, тем сильнее любил, и любовь становилась служением красоте в образе Тиллоттамы. Священным казался ему храм ее дивного тела. Тем невыносимее была мысль, что кто-то чужой и неведомый уже побывал до него в этом храме, оставив там свои ничем не изгладимые следы — на теле, в душе, в памяти Тиллоттамы.
Красота Тиллоттамы была настолько чистой, что все эти мысли пришли к нему позже, когда он увидел ее в танце. Тело девушки дышало страстью, знало страсть и подчинялось ей, и плакало о том, что не сбываются мечты, что остается лишь яростный порыв, без нежного ответа, без высокого стремления, порыв, тяжелыми цепями опутывающий душу. И душа, словно пленная птица, бьется за двойной решеткой — низкой жизни и низкой страсти… Вот почему печальным сидел Тамралипта, глядя на танцы той, что стала ему дороже всего на свете. Впервые его остро пронзило ощущение осквернения храма, уже законченного в его душе тремя великими строителями — Любовью, Страстью и Фантазией. Нечаянно подслушанный разговор еще больше заострил лезвие ножа, терзавшего пламенное сердце Тамралипты. И художник решил сам спросить обо всем у Тиллоттамы, смутно надеясь, что правда — а ничего кроме правды он не ждал от Тиллоттамы — окажется горьким лекарством. И поможет справиться с тем новым, непонятным и нехорошим, что помимо его воли поселилось в душе, росло и укреплялось мучительно быстро…
Но карма готовила ему более серьезный удар, как будто обрадовавшись тому, что в душе художника нашлось слабое, уязвимое место.
Художник спросил и, еще не получив ответа, понял, что тронул наболевшую рану.
Как хороша была девадази в полутьме у колонны, выгнувшаяся тугой струной и с гордо поднятой головой. Ее гладкая смуглая кожа поблескивала полированным металлом, серебряные украшения — она была в танцевальном наряде — подчеркивали черноту ее тяжелых кос, глаз, бровей.
После резкого ответа Тиллоттамы и ее бурного отчаяния, когда девадази распростерлась на полу, художник как будто онемел. Страдая и негодуя, Тамралипта продолжал тупо молчать, собирая разбежавшиеся мысли. Он опомнился только тогда, когда из глубины храма донесся медный удар, и девушка исчезла в темноте. Художник позвал ее — ответа не было. Он обежал дворик, надеясь найти Тиллоттаму, прячущейся за одной из колонн, и, не найдя там никого, вошел во мрак храма. Осторожно ступая, чтобы не наткнуться на что-нибудь в темноте, он направился на едва заметный свет где-то в глубине и оказался перед огромной статуей Шивы. Огонек блестел позади высокого пьедестала, откуда доносился громкий шепот. Опасаясь, что забрался в святилище, Тамралипта бесшумно обогнул пьедестал. Позади него две колонны поддерживали громадный венец Шивы и отгораживали широкую нишу, скрытую в задней стене святилища. Бронзовый светильник освещал пестрые циновки и войлочные ковры. Широкое низкое ложе было покрыто голубым кашмирским покрывалом. Перед ложем, опустив голову, стояла Тиллоттама с бурно вздымавшейся грудью. Высокий жрец с неприятным жестким лицом обнимал ее, раздувая ноздри, и страстно шептал:
— Ты — моя Ашвини, божественная апсара-кобылица!
Прежде чем окаменевший художник сообразил, что именно он видит, жрец распустил завязку, скреплявшую нагрудники девадази. Прекрасные груди Тиллоттамы обнажились, поднялись в долгом вздохе, и на них легла большая рука жреца, сдавливая их хищно согнутыми пальцами. Жрец притянул к себе девушку, прижался к ее спине. Она покорно откинула голову на его плечо и закрыла глаза. Руки безвольно упали вдоль тела. Неведомо как отстегнутый, с бедер девушки упал широкий пояс, жалобно звякнув большим бубенчиком.
С остановившимся дыханием художник стал отступать назад за статую. Важнее всего ему сейчас казалось не выдать себя, чтобы Тиллоттама не узнала, что он оказался нечаянным свидетелем… в последний миг их свидания… в час их разлуки.
Сердце художника заныло от угрюмой тоски — ведь Тиллоттама шла на это добровольно. Никакого сопротивления, нет, больше того — грудь ее часто дышала, глаза закрывались в податливой страсти… он просто глупец!
Тамралипта бросился к выходу, задыхаясь и широко раскинув руки, чтобы не удариться во мраке. За спиной раздался тихий вскрик и зазвенели колокольчики ножных браслетов Тиллоттамы, то отрывисто, то частым трепещущим звоном.
Едва во мраке замаячил просвет прохода, художник одним прыжком выскочил во двор, спрыгнул со ступенек и побежал по улице так, словно за ним гнался демон. И действительно, демоны ревности и печали нещадно терзали и жалили его впервые исполнившееся большой любви сердце… В ту же ночь он уехал из Бхутесвара домой в Дели и, не находя покоя, отправился в Гималаи…
Тамралипта отшвырнул одеяло, как будто холодная и пустая келья наполнилась душным зноем ночей Бхутесвара.
Зачем он полюбил именно эту прекрасную девадази? Разве мало чудесных девушек в его стране, славящейся красотой своих женщин? Много прелестных цветов усеивали поле памяти художника. Цепкая память хранила их всех, когда-либо встреченных и остановивших его внимание: юную мать, поднявшую смеющегося ребенка к озаренной солнцем листве дерева, мгновенный изгиб тела девушки-водоноски, отблеск луны под ресницами поднятого вверх лица, невыразимо прекрасного в миг любовного вдохновения, завитки развеваемого ветром волос вокруг маленького ушка и круглой нежной щеки — все это, когда-то встреченное в жизни, мгновенно утрачиваемое другими людьми, связалось в душе художника в неповторимый венок человеческой красоты.
Но Тиллоттама — в ней было все — венок улыбок, отблески движения и цвета, красивые формы, и Тамралипта наделил юную женщину всем очарованием мира. Его мира, его страны, наполненной плодотворным зноем солнца, влажным дыханием могучих морских ветров. Плодородная земля рождала буйство растительной жизни, неистово стремившейся к солнцу и небу, насыщавшей бесчисленных животных, несчетные массы людей. Здесь расцветать и созревать было нужно быстро, наливаясь всей силой кипучей жизни, чтобы успеть вручить ее следующим поколениям, ибо силы тропической природы, порождавшей изобилие животных и растений, также быстро убивали, обуславливая ускоренную смену поколений, убыстренный круговорот жизни и смерти, порождения и разрушения. Оттого так силен культ Шивы, из всех богов наиболее соответствующий душе природы тропической Индии. Оттого образ прекрасной женщины, созданный индийскими художниками, мечтательно воспетый поэтами в народных сказаниях тысячелетия тому назад, так отличается от образа красоты других стран и непонятен теперь, когда городская жизнь оттолкнула человека от верного чувства природы. А в прошлом Тамралипта находил один и тот же образ Парамрати, очаровавший его и слившийся с его мечтами и представлениями. Скульпторы и живописцы Древней Индии были едины в своих стремлениях. Красные фрески пещерных храмов Аджанты с их черноволосыми, узкоглазыми нагими принцессами, бесчисленные скульптуры храма Махадевы в Кондоре, воздвигнутого восемьсот лет назад. Сплетающаяся с деревом девушка-якши в древнейших двухтысячелетних храмах в Бхархуте и джайнской Чайтье в Матхуре… — он и не знал тогда, что там родилась и жила Тиллоттама… — везде и всюду чувственная сила в постоянной любовной истоме…
И не столь древние изваяния храма Вишну в Бадаме, статуи Сакхи в Кандравате, в Мальве, в храме Солнца в Конараке, даже в далекой Бирме — все созданные художниками различных народностей Индии шестьсот-тысячу лет назад.
Самым ярким и сильным выражением древнего идеала женской красоты он считал статую во внешнем зале Чайтья в храмах Карли. Чета, мужчина и женщина, была высечена прямо из каменной стены пещеры. Женщина невысокого роста изображала плавное движение танца. Правая нога, ступившая вперед и налево, перекрещивалась с согнутой в колене и отставленной назад и вправо левой ногой. Разрушенная временем правая рука когда-то тянулась вперед, а левая обнимала за талию мужчину. Толстые браслеты на щиколотках, узенький плетеный пояс поперек бедер со свисавшей посредине гирляндой и огромные серьги в ушах составляли весь наряд женщины. Круглое лицо было подпорчено временем, но еще хранило отпечаток веселой красоты, отличавшейся от распространенной теперь среди индийских женщин. Широкий и низкий лоб, огромные, широко расставленные глаза, маленький закругленный нос, небольшой рот с полными, раскрывшимися, как лепестки, губами. Узкие плечи, прямые и круглые, ноги и руки тонкие и маленькие. Крепкие, тесно посаженные груди выдавались широкими полушариями. Ниже стан женщины сужался к высокой талии. Отсюда, немного выше уровня пупка, крутыми дугами очерчивались очень широкие бедра. Могучие линии бедер стекали вниз и круто стягивались выше колен, где ноги казались даже чересчур тонкими по контрасту с мощью бедер.
И если взять за центр место, где сходятся углы складочек паха, то по контурам бедер можно было бы описать круг, внизу не достигавший колен на треть всей длины бедер, а вверху пересекавший самое узкое место талии выше пупка. Диаметр круга, соответствующий диаметру самого широкого места бедер, был значительно шире плеч. Как убедился потом Тамралипта, эти пропорции были у всех древних статуй. Темный камень изваяния отчетливо выделялся на выкрашенной известью стенке ниши, и художник увидел статуи, едва лишь вошел в храм. Тамралипта сразу понял, что нашел настоящее, пусть несколько утрированное и усиленное выражение идеи древнего искусства. Восторг сменился ощущением неопределенной утраты, потому что художник еще не встретил ничего похожего среди живых женщин. Постепенно осмотревшись, он заметил в полумраке подземного прохода вне зала Чайтья полностью изваянные, отделенные от скалы скульптуры — две четы верхом на лежащих с подогнутыми ногами слонах. На правом слоне, впереди мужчины, на самой шее животного сидела нагая девушка. Тамралипта узнал то же прекрасное тело, которое поразило его в зале Чайтья. Ноги девушки охватывали шею слона и были скрыты его ушами. Древний художник удивительно правдиво и изящно передал движение любовной истомы — изогнув спину, с высоко поднятыми грудями, девушка откинулась назад к любимому, обняв правой рукой его шею, а левую закинув себе за голову. Задумчивая улыбка маленького рта в беспечно поднятом к небу лице, маленькие складочки на животе, образовавшиеся от поворота тела в пояснице — все эти живые и милые подробности, заметные острому глазу художника даже в скудном свете, наделяли древнее изваяние подлинной жизнью. Тамралипта вздохнул от зависти к мастеру, у которого перед глазами были такие модели. То, что этим изваяниям служили моделью подлинные живые женщины тех времен, Тамралипта не сомневался — так ярко светилась в скульптурах правда живого тела. Захваченный находкой близкого его мечте образа женщины, художник продолжал изучение древних скульптур и фресок. Он натолкнулся на совершенно тот же тип женской красоты в древней джайновской Чайтье в Матхуре — статую якши, девушки, сплетающейся с деревом, во всей мощи расцвета своего тела, изваянного с несколько меньшим искусством, чем статуи в храмах Карли, созданные на триста лет позже. Тамралипта узнал, что в Древней Индии этот канон красоты женщины был создан школой художников Матхуры и повторен тысячи раз в течение десятков столетий.
И в Матхуре же, по странному совпадению, родилась Тиллоттама — живое воплощение древнего канона. Нет, не нужно об этом. Удивленный художник открыл, что совершенно сходный с каноном Матхуры идеал женской красоты был создан в более древние времена и на далеком Средиземном море — на острове Крит, в эпоху критской культуры, распространился в Финикию и на все побережье Малой Азии. Этот же идеал вдохновлял безымянных ваятелей каменного века Африки, Европы и Азии. Все они дали лучшее выражение возможного тогда взлета человеческого духа: прекрасное тело, любовная страсть, могучее желание…
Тамралипта не понимал, почему для него, художника двадцатого века, близок этот древний канон женской красоты, почему из всего многообразия живых и изменчивых форм человеческого тела матхурский идеал дышит властным очарованием и звучит безусловно верно. Почему истинная красота женщины выражена тонкой талией, широкими бедрами, круглыми грудями? Художник чувствовал, что путь к осуществлению его образа Сундарты Анаупамы, все более созревавший в нем, лежит через древний канон. Но от объяснения Несравненной Красоты Тамралипта был так же далек, как и в первый день исканий. Попытки понять историю появления древнего идеала привели его сначала в Матхуру, затем в Бхутесвар, где оказалась чудесная статуя якши. У изваяния произошла встреча.
Художник приподнялся и сел на ложе, поджав ноги. Жемчужный предрассветный отблеск снегов проник в окошечко его кельи. Ветер продолжал обдувать стены монастыря, уныло свистя и завывая в щелях, окнах и крышах. Только сейчас Тамралипта почувствовал, что совсем застыл от холода. Он с головой нырнул под одеяло и съежился, пытаясь согреться.
Гуру и Тамралипта уединились на самой высокой башне. С рассветом ветер утих и, казалось, весь светлый простор кругом слушает негромкую речь учителя.
— Я много думал о тебе, сын мой, — начал гуру, — и не назову тебя челой, ты им не будешь, даже если бы я захотел этого… — на протестующий жест художника Дхритараштра ответил беглой улыбкой. — И многое открылось для меня — теперь я чувствую право советовать тебе. Ты стоишь на пути, ты видишь цель жизни в том, чтобы работать для людей, ты знаешь меру в своих стремлениях. Из меры и цели родятся смысл и порядок жизни — тот духовный огонь, что ведет к освобождению…
Неожиданно на башне появился молодой прислужник и почтительно поклонился йогу.
— Принеси жаровню, кувшин и чашку для риса, — попросил гуру и замолчал в ожидании.
Тамралипта осмелился нарушить молчание.
— Прости меня, учитель, но как Кхантсе узнал, что нужно прийти?
— О, это просто, — начал гуру, но тут вновь появился мальчик.
Дхритараштра взял высокий медный кувшин, конусом сужавшийся кверху, поставил на него плоскую чашку, а в чашку положил раскаленный уголь из жаровни.
— Но ты далек от освобождения, хотя и стоишь на пути, — снова заговорил йог, указав на сооружение из кувшина и чаши, — это строение человеческой души давно известно и выражено священной формулой «Ом мани падме хум»[12]. Лотос — эта чаша с драгоценным огнем духа в ней… — гуру бросил на уголь щепотку каких-то зерен. Из чашки взлетело облако ароматного дыма и спустя мгновение растворилось в воздухе. — Вот так рождаются, вспыхивают и, исчезая, возносятся вверх высокие помыслы, благородные стремления, порожденные огнем души. А внизу, под лотосом, — он показал на кувшин, — глубокое, очень глубокое и темное звериное основание души. Видишь, оно расширяется внизу и крепко прильнуло к земле всем своим дном. Такова душа твоя и любого человека — видишь, как мелка чаша лотоса и как глубок кувшин. Из этого древнего основания идут все темные, все неясные, порожденные миллионами лет слепого совершенствования помыслы и движения души. Чем сильнее огонь в чаше духа, тем скорее он очищает, переплавляет эти древние глубины души в своем стремлении ввысь, к совершенству. Но — великий закон двойственности — сильный огонь духа бывает в сильной душе, в которой также очень могучи, очень сильны зовы зверя, власть инстинкта. И если душа далека от освобождения, не прошла на пути столько, чтобы чаша лотоса стала глубокой, вот так, — гуру приложил ладони ребром к краям чаши, — тогда из глубины этой темной могучей древней души человека поднимается порой самое неожиданное, но столь сильное, что огонь в чаше не может его переплавить и даже угасает сам!
Твоя душа, сын мой, сильная, с горячим огнем в чаше лотоса, но очень крепко связана со всеми древними основами жизни и плотно закутана в покрывало Майи — потому ты и художник, что так остро чувствуешь все изгибы, все краски этого покрывала. Змей Кундалини — змей сильной плоти и чувственности — был вначале под властью твоих исканий, твоего пути. Но карма твоя еще несовершенна, и воздаяние тебе пришло через твой же путь. Ты выбрал творчество плотской красоты, поставил задачей воплотить в образе женщины всю силу Майи — в этом была твоя победа над Кундалини, в этом отличие твоего восхищения женщиной от простого вожделения самца. Но в этом же и твоя слабость — творчество стало любовью, любовь — страстью, и змей Кундалини развернулся во всю твою душу и страсть и отравил ужасной ревностью, лишив счастья любви.
Гуру умолк. Тамралипта, затаив дыхание, старался не упустить ни одного слова учителя. Художнику казалось, что старый йог с неумолимой прозорливостью простыми и широкими мазками пишет картину души самого Тамралипты.
— Когда ты сказал о своем образе Парамрати, — продолжил йог, — мне стало ясно, что ты пленник сетей Майи. Красота и ревность — они обе из древней души — отсюда, — гуру постучал пальцем по кувшину, и тот издал глухой медный звук. — Красота — это совершенство в необходимом назначении тела, которое воспринимается без рассуждения опытом и памятью миллионов поколений. Почему так тебя восхищают стройные ноги, большие глаза, тонкая талия, ровные чистые зубы, гладкая и блестящая кожа? Все это так просто! Все эти черты — неизбежные спутники здорового тела, гибкого, сильного и подвижного — именно такую подругу должен был выбрать себе дикий древний полузверь-мужчина. Инстинкт поколений заменял ему разум, постепенно это перевоплотилось в ощущение чего-то верного, истинного, прекрасного. Это и в самом деле верное и истинное — наилучшие пропорции человеческого тела как материального источника движения и силы…
Знаю, о чем ты хочешь спросить, и сейчас отвечу — слушай дальше. Широкие бедра, круглая, широкая, но не очень выпуклая грудь — это совершенство в другом значении, в продолжении рода, гарантии сильного, здорового потомства, также вошедшее в бессознательное восприятие той частью души, что в кувшине под чашей Ом. Но эти признаки силы плодородия должны находиться в гармонии с гибкостью, подвижностью тела, чтобы подруга дикого мужчины могла быть спутницей в беге, охоте, плавании. Почему ты считаешь прекрасными широкие бедра, лишь когда они очерчены крутой, но плавной дугой? — Художник изумленно вскинул голову. — Да потому, что эта форма отвечает одновременно силе, быстроте движения и ловкости. Когда бедра переходят в узкую, гибкую поясницу, когда они не отягощают колен и поддерживаются сильными и обязательно длинными ногами… Это — выбор подруги по быстроте и выносливости. А грудь — если она высокая — тоже признак выносливости. Если груди широкие в основании и круглые, но крепкие и не очень сильно выдаются, а вы ступают неглубокими чашами, это означает совмещение двух требований — достаточного запаса молока для ребенка и одновременно удобства на бегу и ходу. Такие груди не будут болезненно трястись, мешая женщине, не будут задевать за деревья и кустарники во время охоты или бегства.
Так каждая черта, каждая линия твоего идеала оказывается очерченной заранее, имеет свое строгое назначение и безошибочно угадывается древним инстинктом, яунвритти…
— Подожди, — йог остановил порывавшегося что-то сказать художника, — сейчас все тебе станет ясно. Почему же этот образ возник в Древней Индии и не только Индии, и почему он стал твоим идеалом Парамрати?
Силы, отраженные в мощных бедрах, сильном и гибком теле, широких грудях женщины — не только сила воспроизведения потомства, но и сила страсти. Древние знали то, о чем забыли современные люди — самые красивые и здоровые дети зачинаются только от сильной страсти, и у кого из сочетающихся страсть сильнее, тот и передаст свой пол ребенку. Сила Камы и Рати у нас, как и сила Астарты и Эроса у древних европейцев в прошлые времена, была больше, гораздо больше.
Поэтому древний мужчина искал подругу, которая могла соответствовать ему в силе страстной любви. Этот идеал совершенно совпадал с идеалом плодородия и идеалом боевой подвижности, инстинктивно полученными без мысли чувством, через опыт бесчисленных поколений. Так три разных назначения гармонически слились, соразмерились и уравновесились в облике прекрасной подруги — идеале, мечте, основе для оценки…
Старый йог поднялся и, перегнувшись через парапет башни, показал на юг, на подернутый синим туманом горизонт жаркой страны.
— Помнишь ли предания хроники Акаши? Черная раса, наиболее близкая к природе, заселила южные страны. Это ее кровь, полная страстной силы, живет в тебе и тебе подобных. Тысячи лет прилив этой жаркой черной крови разбивался об уступы Гималаев здесь у нас в Индии, сдерживался Средиземным морем на западе. По этой граничной линии издревле возникало, погибало и вновь появлялось сочетание натуры лемурийцев — памятливых, проницательных, чувственных и неразумных детей теплой земли — с северными расами — умными расчетливыми, забывчивыми и холодными людьми, выкованными природой севера и происходящими от мрачных пожирателей мяса.
В древности сильнее был прилив крови лемурийцев — чувственная раса художников, поклонников женщины и знатоков природы, обитала по всему Средиземноморью, Малой и Средней Азии.
Теперь наступили другие времена — под напором северной белой крови отступили, прячутся, исчезают потомки лемурийцев.
В нашу грозную эпоху Кали-Юга, когда наступает страшный век Агни, космического огня и сопутствующих ему неведомых и губительных болезней, человек получил доступ к силам, владеть которыми он не готов, и врачеватели человечества тоже не подготовлены. Детски радостный простой мир форм и красок, звуков и запахов, открытый потомкам лемурийцев, не существует для большинства людей белой души. Он не может отныне быть основанием существования теперь, когда скорость — главный стержень человеческой жизни и одновременно зерно ее гибели… Но это уже не относится к твоей душе, Тамралипта. Сила Камлипсы, чувственной страсти твоих лемурийских корней, полностью владеет тобой. Ревность — та же страсть, лишь оборотная ее сторона, и она столь же сильна, потому что исходит из тех же глубин первобытной души.
Слепое совершенствование природы идет через потомство лучших. Когда-то мужчина, дикий зверь, предводительствовал своим маленьким табуном женщин, отбитых в бою у других самцов. И главной задачей мужчин было не допустить к своим женщинам соперника, стеречь их зорко и храбро, а если встречался другой табун, то и отбить женщин у соперника. Отсюда из полезного природе, того, что потомство получалось от наиболее сильных, выносливых и проворных, накапливая в поколениях огромную энергию рода, неизбежной противоположностью возникла ревность, темная, страшная сила боевой зависти к другим мужчинам, до сих пор царящая в глубинах мужской души. Ревность женщины имеет другую основу, она — мелкое чувство, чаще свойственное слабым душам…
Вот почему, сын мой, нет надежды, что ревность, возникшая в тебе, исчезнет сама собой. Чем больше будет твоя любовь, тем больше чувственная страсть, а значит, больше и ревность. Бороться с этим ты должен сам — или переработать долгими усилиями все это древнее в твоей душе в мысль, знание, мудрость, или… — гуру на минуту задумался, — или остается только путь Тантр[13] — возвысить красоту Майи до духовного подвига, до чистой радости. Для тебя путь Тантр, я мыслю, единственный…
Йог умолк и повернувшись лицом к северу, стал смотреть на утонувшую в холодном тумане долину Брамапутры. Художник молчал, пораженный и почти уничтоженный силой мысли этого человека, с легкостью разложившего на составные части сложнейшие мечты и помыслы, над которыми он, Тамралипта, безрезультатно думал много лет. Гуру разобрал и собрал узел глубоких и тайных душевных противоречий, точно это был ящик с детскими кубиками… Неужели этот великий человек не сможет вывести его на тропу мудрости, избавить от гнета страстей «медного кувшина», нижней души?
— Учитель, — обратился он к гуру, — укажи мне путь превращения моей души, тот, что ты считаешь трудным для меня. Я не боюсь ничего и готов к любым испытаниям, лишь бы обрести спокойствие и мудрость, освободиться от мучительных грез. Я не смею думать о какой-то высокой дороге, подобной твоей. Но и на простом пути кармы, я, может быть, достигну хотя бы спокойствия…
Гуру погрузился в размышление…
Главный жрец Крамриш вышел во двор храма. Его недобрый тяжелый взгляд ударил в столпившихся научей, и приглушенная болтовня сразу прекратилась. Девушки разбежались, прикрываясь уголками своих покрывал. Юная Индрани, более смелая, чем ее подруги, притаилась за выступом стены и проследила, как мрачный жрец вышел за ворота и направился по пыльной дороге к городу.
— Видела, каков? — вдруг раздался у нее под ухом громкий шепот, и девочка вздрогнула, но тут же рассмеялась.
— Ш-ш-ш! — испугалась ее подруга. — Все так напуганы, а ты… если бы ты слышала, как кричал Крамриш на всех младших жрецов и прислужников. Я думала, с ним будет плохо. Весь налился кровью, на губах выступила пена! Арэ! Он камук и страшный человек. Я боюсь за Тиллоттаму!
— А я завидую ей, она смелая. Убежать из храма, одной, неизвестно куда, вольной птицей улететь далеко отсюда, вырваться из этих стен, скрыться от этих надменных и злых жрецов, от тупых и жадных купцов, которые покупают тебя, как вещь, считают за животное!
— Ты еще глупенькая, Индрани. Далеко ли убежит Тиллоттама — ей ведь негде скрыться. А Крамриш, ай, я знаю его, не даст уйти нашей красивой девадази — мало ли было ночей, в которых не раздавались бы ее стоны на ложе жреца. Он богат — стоит ему заплатить две-три тысячи рупий поклонникам Кали, у которых везде глаза и руки, и Тиллоттаму приведут к нему через неделю! Что Нагнатх, что Сапнатх…
— А полиция? Разве она не сможет защитить Тиллоттаму?
— Полиция не будет вмешиваться в священные дела. Что такое Тиллоттама — она девадази и обязана ею быть. Богатый и родовитый главный жрец всегда будет прав.
— Как бы я хотела, чтобы кто-нибудь помог Тиллоттаме! — вздохнула девочка. — Жаль, так жаль, что я еще молодая, ничего не знаю и ничего не умею!
Гуру очнулся и посмотрел на художника.
— Хорошо. Я знаю, что в этой жизни это не твой путь, но испытание позволит тебе найти свой. Ты — сильная душа и страдаешь жестоко и мучительно, а потому всячески избегаешь страдания. А страдание — путь к высокому, и весь мир только благодаря страданию становится лучше. Но страдание должно, как и все в жизни, иметь меру, иначе оно обратится гибелью души и станет источником зла. Нет меры страдания в этом мире, — гуру сложил обе ладони чашей, — если зачерпнуть сейчас оттуда, — он показал на туман в глубине долины Брамапутры, — все чувства живущих там людей, то я поднял бы к небу полную чашу человеческого горя. Если учесть и сложить горести и радости всех людей на земле, то получится печальный итог. Женщины, которых ты так любишь, страдали всегда больше мужчин. С тех пор как холодная белая кровь одержала верх на земле, женщину славили в воображении, а на деле гнали, презирали и угнетали только за то, что она по духу ближе к черной крови лемурийцев. Она лучше, нежнее и открыта природе больше мужчины. Мечтательность и фантазия самой природы погружена в женскую душу — оттого женщины всегда богаче звучанием души, чем мужчины.
И женщину всегда обманывали, продавали и покупали, смеялись над ее любовью, открывали нежные тайны ее души недругам, насиловали, если она не зажигалась страстью, обвиняли во всех грехах за страсть, жгли на кострах, называя ведьмами из-за собственных низких мужских слабостей. Извечное надругательство над красотой женщины — той самой Парамрати, что так влечет тебя, — зависть, ревность и злоба так и вьются вокруг красоты. Миллионы миллионов женщин тысячелетия погибали в произведении на свет человеческого рода, в непосильном труде, жертвуя собой ради детей и мужчин. Скольких гнали кнутом по степям, лесам и пустыням, привязанных к вьючным животным в качестве военной добычи, разлучив с родиной, детьми и близкими…
И человечество с тех самых пор, как кончились поклонение женщине и ее власть, забыло, что женщина не только красота, не только мать, но и воспитательница человека, не только ребенка, но и мужчины. Вспомни о глубине первобытной души над чашей Ом и поймешь, что воспитать человека — это главная задача для всего будущего Земли, более важная, чем накормить его. Я говорю это тебе для твоих размышлений во время предстоящего испытания.
Попробуй побыть наедине с собой, перестрадать заново все свои горести — увидишь сам. Очень страшно оказаться самому с собой без выхода и возможности уйти, но мы выдерживаем это годами на пути к совершенству. Не бойся, я буду с тобой и узнаю, что тебе нужна помощь… — гуру помолчал и затем обвел рукой снежные вершины.
Здесь, в царстве высоты и света, легче чувствовать себя возвышенным над самим собой и другими, легче быть хорошим. Но в молчании и мраке выдержать гораздо труднее… Там, за Гауризанкаром есть гора такой же высоты, как и Трон жреца, Аннапурна. На ней мало снега, и она не носит такой великолепной снежной короны — слишком круты, слишком гладки ее почти отвесные каменные кручи. Вот эта грозная, отвесная, обледенелая круча Аннапурны, лишенная всего живого, не блещущая переливами света, а вечно хмурящаяся серым камнем и неимоверно трудная для подъема, и есть то, что тебе предстоит сейчас. Решаешься ли ты, сын мой?
Тамралипта с тревожно забившимся сердцем облизнул пересохшие губы, но упрямо кивнул.
— С тобой, учитель, когда ты обещал мне свою помощь, я не боюсь ничего. Пусть испытание свершится как можно скорее.