Тропинки тьмы

Тихо и пустынно было в Бхутесварском храме Шивы. В эту яркую лунную ночь все его население отправилось на праздник в городок. Никто не видел, как к боковому входу подъехала повозка. Из нее вынесли закутанную в огромное покрывало, связанную, задыхающуюся, измученную Тиллоттаму. По указанию Крамриша девушку понесли не в храм Шивы, а в древнее святилище, примыкавшее ко второму двору, где главный жрец заранее подготовил потайное помещение, охраняемое верными приспешниками. Тиллоттаму освободили от душного покрывала, развязали, бросили на убогую постель и удалились — все, в том числе и Крамриш. Девушка лежала в темноте, отдыхая после тяжкой дороги, — посланцы Крамриша не особо церемонились с ней, опасаясь полиции. Самые безотрадные мысли теснились в голове девушки. Возвращение назад, в плен храмовой жизни, в рабство Крамришу было невыносимо, и Тиллоттама чувствовала, что она больше не сможет жить прежней жизнью. Девушка боялась жестокого и безжалостного Крамриша и страшилась будущего — этот привыкший повелевать беззащитными женщинами храма жрец мог позволить себе любую низость.

Сквозь щель наспех сколоченной двери в каменную клетку Тиллоттамы пробивались узенькие лучи лунного света. Где-то вдалеке шептались два сторожа — им, очевидно, было не по себе в старом храме, наполненном привидениями и духами тьмы. Девушка незаметно для себя забылась тревожным сном и очнулась, лишь почувствовав на себе тяжелый взгляд Крамриша.

Несомненно, уже наступил день, но сюда, в глубину каменного мешка, не проникали звуки окружающей жизни, и огонь жаркого солнца, пылавшего снаружи, здесь не мог превратить тьму в сумерки, оставляя мрак властвовать во всех углах и подземных проходах.

— Встань, Тиллоттама! — приказал жрец, и испуганная девушка послушно поднялась. — Подойди!

Девушка осторожно приблизилась. Довольная усмешка искривила тонкие губы жреца.

— Следуй за мной в Тиртха, место священного омовения, и я совершу обряд очищения тебя, побывавшей в мире. Я все знаю о тебе, можешь ничего не говорить. И прощаю тебя, хотя следовало бы наказать. Пусть все будет по-старому, идем.

Пока жрец говорил, перед девушкой пронеслись все дни ее существования в храме. Наступали роковые минуты, и, странно, чем ближе они были, тем больше мужества вливалось в быстро колотившееся сердце девадази. Подчиняясь этой внутренней силе, Тиллоттама покачала головой.

— Нет, не будет по-старому, — едва слышно проговорила она, — я больше не могу. Отпусти меня, господин!

Крамриш вскинулся, словно сраженный кинжалом.

— Что? Ты смеешь противиться?! — вскрикнул жрец, сдавливая запястье девушки. Она резким и сильным движением вырвала руку.

— Я больше не могу, — звонко повторила Тиллоттама. — Я была покорна тебе, хоть и не любила тебя, но теперь не буду. Я хочу уйти, пусть на погибель, на нищету и голод, но здесь мне больше не жить.

Жрец почувствовал твердость решения наложницы. В первый раз кроткая и покорная девадази так дерзко говорила с ним. Обманутые ожидания, неутоленная страсть вскипели во властной душе жреца. Крамриш схватил девушку, сжал так, что она вскрикнула от боли, и повалил на постель. Тиллоттама молча боролась, как загнанное в западню животное, без надежды на победу, но не сдавалась. И сильное, гибкое, годами упражнявшееся тело танцовщицы, вместо привычной покорности, вдруг оказало необычайное сопротивление. Она столкнула жреца с ложа, отбросила назад раз, другой, третий. С рычанием, оскалив зубы, Крамриш ринулся на девушку и схватил ее за горло, готовый убить. Девадази охватил ужас, когда она почувствовала, что жестокие руки ломают ей шею. И девушка, извернувшись, изо всей силы ударила жреца ногой в пах.

С хриплым воем Крамриш упал, перевернулся и скорчился на каменных плитах.

Обессилевшая Тиллоттама, задыхаясь, лежала почти без чувств, едва соображая, что происходит.

Жрец отлежался, со стоном поднялся, осторожно выпрямился и вышел. Тиллоттаме показалось, что прошел всего миг, как Крамриш появился вновь, неся длинную цепь.

— Бас[14]! Ты получишь все, что заслужила, мерзавка, — злобно прошипел жрец, рывком поднимая девушку за пояс. Потом сорвал с нее пояс, чоли — короткую, открытую сзади блузку, юбку из куска красной ткани, сдернул браслеты и ожерелья. Обвил нагую девушку принесенной цепью, замкнул замок и прикрепил другой конец цепи в углу клетушки. Распахнул дверь и, небрежно сгребая ногой одежду, вышвырнул ее наружу, вернулся и, скрестив руки на груди, застыл в неподвижности. Его мрачные глаза горели яростью и угрозой, он кусал губы и шумно дышал. А у Тиллоттамы, наоборот, прошел весь страх, в ее душе нарастало мужество и возмущение, крепло желание сопротивляться, биться с этим надменным и спесивым тираном, никоим образом не уступать ему. Беззащитная, загнанная в западню, во власти жестокого самца, привязанная к стене цепью, она уже ничего не боялась. Вся ее прирожденная гордость, стремление к лучшему, мечты о светлой жизни с особой силой вспыхнули в ее душе и придали девушке небывалую твердость.

Она спокойно и медленно выпрямилась и бесстрашно встретилась с глазами жреца. Крамриш заскрипел зубами.

Тиллоттама гордо откинула назад голову.

Жрец пожирал глазами девушку — еще никогда она не казалась ему такой прекрасной и желанной. Открытая дверь освещала ее всю с головы до ног. Презрительно поднятый кверху носик и сжатые губы маленького рта придавали ее лицу что-то детское. Но в повороте головы, сдвинутых прямых бровях, опущенных длинных ресницах читалась упрямая решимость.

Плотно сомкнутые сильные ноги легко держали натянувшееся струной и чуть выгнувшееся вперед тело. Выше круглых колен линии тела Тиллоттамы очерчивали чудесную амфору широких бедер, переходивших в тонкую поясницу. Круглые и широкие в основании крепкие груди поднимали вверх нежно-пурпурные соски в том же вызывающе презрительном порыве, как и откинутая голова со спадавшими назад косами. Маленькие детские ладони лежали на крутых и плавных изгибах бедер, поддерживая согнутые в локтях руки. Глубокая и узкая ложбинка между грудями Тиллоттамы темной полоской выделялась на теле и ниже переходила в желобок, разделявший сильные мышцы живота, намечавшиеся квадратными выпуклостями под гладкой кожей. Прекрасная девадази нечаянно приняла позу, воспроизводившую священный символ женского тела незапамятной древности — амфору лона жизни, воспрянувшую ввысь на стройном стебле сомкнутых ног… Амфора, могущая вместить непрерывность поколений, очерченная кругом из вершины треугольника лобка, как из центра. И из амфоры снова поднимался стебель тонкой талии, несущей устремляющиеся вперед груди, обращенную к звездам голову, ищущую бога на небе и на земле…

Но Крамриш не видел ничего этого. Он смотрел на Тиллоттаму, не отрываясь, и красота девушки только больше озлобляла его, заставляя острее чувствовать свое унижение, порождала жгучее желание мести. В распаленном яростью и звериной похотью мозгу проносились планы жестокого надругательства над непокорной наложницей, хотелось унизить, замарать эту гордую красоту, оставшуюся чистой и милой, несмотря на плен, на рабскую цепь.

Девушка стояла перед своим бывшим повелителем, сама изумленная невесть откуда взявшейся у нее отвагой и упрямством. И хотя она понимала, что надеяться ей не на что, помощи ждать неоткуда, однажды зародившийся огонь борьбы за свою душу, за свое достоинство разгорался все сильнее и более не мог угаснуть…

* * *

В монастыре Ньялам-Дзонг ревели трубы, пронзительно взывали раковины, тупо и глухо гудели барабаны — шло обычное богослужение. Монахи, склонившись над стопками листов, испещренных тибетскими надписями, нарочито низкими голосами нараспев рычали молитвы. Особенно старательные ревели так, что успели охрипнуть, прежде чем колокольчик настоятеля прозвенел в последний раз. Свисавшие сверху полотнища бурханов, священных изображений, еще колыхались от сквозняка после ухода монахов, когда в храме вновь собрались старшие — настоятель, казначей, врач, астрологи и посвященные ламы. Настоятель негромко заговорил:

— Наш гость, почтенный художник Тамралипта Дхумар, обратился к нам с просьбой подвергнуть его испытанию уединения. Наш священный гость бхагаван Дхритараштра тоже просит за художника. Только он просит изменить нашему обыкновению и открыть подземелье раньше, чем минует срок самой низшей ступени — один год. Бхагаван считает, что художник не выдержит долгого заключения, поэтому просит открыть подземелье сразу же, как он почувствует, что испытуемому плохо.

— Зачем тогда ему подвергаться испытанию, — слегка презрительно спросил казначей, — что он достигнет, пробыв там неделю?

— Бхагаван Дхритараштра хочет, чтобы художник сам увидел свою неспособность к Пути и понял, что должен возвратиться в мир. Прельщенный покоем нашей жизни, красотой и светом Гималаев, художник молит гуру позволить следовать за ним. Бхагаван не считает его пригодным.

Присутствующие понимающе закивали головами — пусть будет так!

— Позовите уважаемого гостя — художника! Он в келье высокочтимого гуру, который готовит его к испытанию!..

Появился гуру с Тамралиптой, закутанным с головой в широкий плащ. Торжественная процессия с бормотанием молитв, ударами в литавры и гудением в раковины спустилась в нижний этаж монастыря — высеченный в скале подземный храм. Колеблющиеся блики от светильников побежали по стенам, расписанным красочными изображениями беснующихся духов ада. Храм был заставлен многорукими статуями, жертвенниками, витринами с грудами статуэток бодисатв. На колоннах висели страшные маски, изображения грешников с содранной кожей, венцы из черепов, громадные тибетские буквы — начальные в словах священной формулы «Ом мани падме хум».

За храмом подземелье продолжалось широкой короткой галереей и заканчивалось тупиком.

Шествие остановилось. Провожатые столпились в тупике и высоко подняли светильники. Стало тихо. Сердце Тамралипты сжалось, и он оглянулся. По обе стороны зияли чернотой два узких отверстия — настолько узких, что пролезть в каждое из них можно было лишь лежа на боку. Эти узкие щели вели в подземные камеры. В них испытуемые замуровывались заживо на определенное число лет, достигая высочайшего совершенства. Обе темницы были пусты — уже несколько лет в монастыре Ньялам-Дзонг не находилось людей, стремившихся возвысить себя столь устрашающим путем. Правая темница была приведена в порядок, вычищена и приготовлена для молодого художника. Тамралипта содрогнулся, увидев рядом с черной щелью заслонку — хорошо обтесанную плиту, точно пригнанную по размерам отверстия.

Ее должны были смазать глиной и вдвинуть ребром в отверстие, оставив над плитой лишь узкое пространство, достаточное, чтобы просунуть руку. По расчету плита немного выдавалась в галерею, иначе невозможно было уцепиться за нее при освобождении узника. Верхнее ребро выступающего конца образовывало полку, на которую ставилась ежедневная порция воды и пищи. Узник мог доставать пищу рукой, но отверстие для руки изгибалось под прямым углом так, что даже ничтожные количества света, которые могли пройти в тупик подземелья, когда в нижний храм входили со светильником, совершенно не попадали в камеру…

Настоятель подошел к Тамралипте и снял с него покрывало. Художник остался совершенно обнаженным. Все волосы на его теле были выбриты, с утра произведены очистительные омовения. В подземелье не было холодно, но художника охватила дрожь. С опущенной головой он по очереди подходил к каждому из сопровождавших его лам. Тот шептал какую-то молитву и, окончив, слегка подталкивал испытуемого по направлению к темнице. Последним был настоятель. Он брызнул на художника водой из священного озера и внезапно громко закричал, отворачивая лицо от Тамралипты и делая отстраняющий жест обеими руками.

Заранее предупрежденный художник опустился на колени — ужасная минута настала. Он осмотрелся отчаянным, ищущим взглядом, пока не встретился глазами с гуру. Исходившая из этих удивительных глаз ободряющая сила придала ему решимости.

Ламы запели какой-то гимн своими низкими, ревущими голосами и все разом протянули к нему руки с раскрытыми ладонями. Гуру подал едва заметный знак. С тоской и страхом Тамралипта простерся на полу перед черной щелью, повернулся на бок и втиснулся в узкий лаз. Его высокая грудь с развитыми мускулами не пролезала, и ему пришлось выдохнуть воздух и сдвинуть плечи. Теснящая тяжесть каменной западни на мгновение показалась смертельной, но он уже проскользнул в непроглядный мрак камеры. Тамралипта обернулся, светящийся прямоугольник отверстия выглядел невероятно узким, таким узким, что нечего было и думать выбраться обратно… будто художник не проник только что через него в камеру. Слепой животный ужас попавшего в западню зверя затемнил сознание Тамралипты. Он хотел закричать, но горло сжалось — вырвался лишь невнятный вопль. Он не мог видеть, что в это время шесть сильных монахов быстро обмазали камень глиной с известью, придвинули к щели отверстия и тщательно выровняли.

Тамралипта уже лег на бок, чтобы вырваться, во что бы то ни стало вырваться обратно, навсегда отказываясь от своего безумного опыта. Где ему, простому и жалкому человеку, пробовать тягаться с великими подвижниками, гигантами духа и мысли. Едва сообразив это, художник уцепился скрюченными пальцами за край отверстия, чтобы просунуть туда тело, как вдруг почувствовал легкий толчок в голову. Это вдвинулась тяжелая плита, наглухо закрыв всякую возможность немедленного возвращения. Вне себя от ужаса Тамралипта стал биться о камень, но плита ничем не отличалась от неподвижности окружающих гладких каменных стен. Обезумев от страха, художник заметался, завопил — безответные стены поглощали его отчаянные крики. Страшнее всего была мысль, что гуру не узнает, когда нужно освободить Тамралипту, что даже его сверхъестественный проницательный взор не сможет проникнуть сквозь толщу камня. Ему придется провести здесь годы, может быть, умереть в западне. Эта мысль приводила художника в исступление, и он метался и бился в устрашающем мраке и абсолютной тишине. Сердце бешено колотилось и подступало к горлу. Тамралипта выл от страха, судорожно ловя ртом воздух и чувствуя, что задыхается в каменном саркофаге. Наконец он упал, едва живой от утомления, и забылся в полусне-полуобмороке.

Очнувшись, Тамралипта никак не мог осознать окружающее, ощутить себя живым. Сначала ему показалось, что он потерял все пять чувств, но вскоре убедился, что осязание, во всяком случае, сохранилось. Хриплые отрывистые звуки собственной речи убедили его в том, что он слышит, запах сырой глины показал, что есть и обоняние. Но зрение ничем не могло доказать своего существования — настолько глубок был мрак в подземной темнице. Художник принялся обследовать камеру. Потребовалось немало времени, чтобы определить форму камеры — лежащее яйцо с тщательно выглаженными стенами. В центре углубления был сток — узкий колодец, пробитый на неизвестную глубину. По-видимому, с другой, верхней стороны яйца, существовала вентиляционная труба, потому что воздух в камере был достаточно свеж и лишен запаха. Где-то во мраке он натолкнулся на новую циновку и долго ползал по полу, пока не нашел место, где было можно лежать, не скатываясь к центру. По запаху глины Тамралипта отыскал отверстие для пищи и на первый раз пролил почти всю воду и половину жидкой каши из цзамбы, пока втаскивал внутрь через изогнутый проход чашку и низкий медный чайник. Прежде чем поставить посуду обратно на полку, художник проделал несколько упражнений, пока не научился проносить сосуды без наклона. Никогда еще он не обходился столь малым количеством предметов и пищи — циновка была его единственной вещью, а маленький кувшин воды и чашка жидкой каши составляли весь суточный рацион. Вспышки животного страха повторялись не раз, но Тамралипта научился справляться с ними, и они становились все короче и короче. Другим мучением художника сделались звуковые галлюцинации. То он просыпался и вскакивал в надежде и тревоге, услышав в полузабытьи чьи-то голоса. То окликали из мрака самые разные люди его прошлого, то чудились отдаленные призывы о помощи, казалось, проникавшие в толщу каменных стен, и он прислушивался к ним в дикой тревоге, что монастырь горит, и он будет погребен под пеплом пожарища. В конце концов его измучила музыка, звучавшая тихими песнями или перебором струн вины из отдаленного конца темницы. Постепенно музыка становилась все громче — целый оркестр играл где-то вверху под сводом подземелья, не давая узнику ни минуты покоя. Музыка прекращалась, когда художник кричал что-нибудь, говорил или принимался петь. Но странен был звук собственного голоса, и он становился все более странным по мере того, как шло время в этой абсолютной тишине и мраке.

Тамралипта перестал говорить с самим собой, а потом как-то незаметно и прекратились слуховые галлюцинации. Художник стал понимать смысл жестокого заключения — человек постепенно избавлялся от всех ощущений, наполнявших его ум. Очищался от всего, что мешало отойти от суетной жизни, чтобы чистая, как лучшее зеркало, душа могла отразить всю безмерную глубину космоса. Но душа Тамралипты не могла избавиться от образов памяти, возникавших во внутреннем зрении и становившихся все ярче по мере того, как уходили призраки страхов, телесных ощущений и звуков. Вместе с яркими зрительными видениями все тревоги и надежды продолжали жить в душе художника — вот почему были нужны годы заключения во тьме, ведь душа очищалась от этих столь могучих чувств… Самое большое место в видениях Тамралипты занимали образы Парамрати, а среди них — Тиллоттама.

Тиллоттама мечтательная, озаренная рассветом перед статуей якшини, серьезная в танце во время храмовых обрядов, с гордостью и страданием выпрямившаяся у колонны на грани наступающей ночи…

Мрачные колонны уходят в темную высоту, между ними — сумеречный свет, а в середине косой столб падающих из аркады лучей. Заунывна и печальна песня индийских скрипок — саранги и саринды начинают отрывистыми вскриками, в которые вплетаются звенящие струны ситара и вины…

Тамралипта не смотрит на других танцовщиц — он весь ушел в созерцание Тиллоттамы. А она отвечает лишь нэтрой, глазами, в которых печаль, радость и любовь… да, любовь!

Глаза ее, темные и глубокие, смотрят искоса, говорят: для тебя, милый, для тебя, моя радость.

Вот оркестр притих, только саринда и вина медленно чередуют нежные звуки. Прекрасная девадази ступает осторожно, пугливо, подняв руки, ладонями вперед, вровень с висками. Каждый шаг — на кончиках пальцев, легкая, звенящая серебряными колокольчиками поступь. Глаза прикрыты длинными ресницами. Тиллоттама изгибается, покачивая плечами из стороны в сторону…

Звучит другая мелодия — быстро звенят, заглушая друг друга, ситар и вина, музыканты сильно рвут струны, скользят пальцами по грифам. В этой мчащейся мелодии высокие ноты саринд как крики восторга, как стоны печали, и в ответ им резко звенят колокольчики ножных браслетов танцовщицы. Руки гибкие, точные в каждом движении, отталкивают, отстраняют и, вскидываясь вверху, зовут и молят. Груди, плотно охваченные полированными, обрамленными серебром деревянными чашами, гордо поднимаются и робко прячутся под полосой голубой вуали в такт глубокому взволнованному дыханию… Вот настойчиво, повелительно зазвенели маленькие медные литавры, рассыпаясь дробной, нетерпеливой дрожью. Исподволь глухо и сурово звучат непреклонные барабаны. Тиллоттама замирает, выпрямив согнутые ноги, отступает назад, выгибаясь так, что черные косы ее ложатся на пол. Страстная дрожь пробегает по телу, по мышцам обнаженного живота, смуглых сильных рук. Нахмурив брови, девушка убыстряет темп танца, задевая браслетами друг за друга, отчего колокольчики звенят непрерывно и громко. То одна, то другая нога принимает на себя легкое тело, выпрямляясь в коленях. С изгибами тонкой талии линии широких бедер Тиллоттамы крутыми волнами вздымаются и опадают то с одной, то с другой стороны, выражая всю силу желания юной плоти. Руки медленно и уступчиво опускаются вниз, трепещут, вздрагивают. Вторя им, склоняется голова девушки с опущенными веками и раскрытыми, как лепестки, губами, а барабаны настойчиво требуют: «еще, еще», учащая темп, и пронзительно всхлипывают саранги. Но вот барабаны умолкли, едва слышна дрожащая медь литавр, хором поднимается к небу грустный напев ситар и саринд. И страстная, исполненная желания девушка вдруг превращается в тоскующую по крыльям плененную птицу, не могущую улететь. Ее воздетые руки гнутся, как лебединые шеи, поднятая на стройной шее голова и все тело звучат с такой острой тоской по несбывшемуся, далекому и непостижимому, что по рядам зрителей, секунду назад жадно поблескивающих похотливыми глазами, в общем мгновенном порыве проносится вздох неосознанного сожаления…

Две Тиллоттамы сменяли одна другую перед художником — юная женщина, полная чувственной силы, призывающая на себя желание, в котором, как в луче солнца, еще ярче, еще прелестнее цветет ее тело.

И другая — грустная девушка в озарении своих грез, в тоске предчувствующая еще непознанный мир красок и света, звезд и моря — всего, что заставляет устремляться к знанию, как к прохладной воде ручья в пыльный и знойный день.

Тамралипта никогда не знал, какое религиозное значение имели танцы девадази, да это и не интересовало его.

— Танцует и плачет правда жизни, — сказала ему Тиллоттама, и, действительно, неподдельная правда, глубокое чувство всех оттенков жизни звучали в каждом отточенном движении ее танца. А может быть, потому, что она сама уже все испытала? В каких движениях ее дивного тела звенели браслеты тогда ночью в храме?.. Тамралипта сжал зубы в привычной горькой печали. Он гнал от себя подобные мысли, но богатое воображение художника ревниво рисовало зрелище страсти Тиллоттамы и ее владыки, властно царствовавшего в храме любви, созданном грезами Тиллоттамы. Художник вновь и вновь переживал нечаянно увиденную им сцену, жестоко мучаясь и начиная ненавидеть эту женщину, причинившую ему столько страданий. Тиллоттама во власти чувственности грезилась ему чаще, чем Тиллоттама пробуждающаяся.

По этой Тиллоттаме Тамралипта тосковал со светлой печалью. Образы ее, один милее другого, возникали в его памяти. И вдруг внезапно подкрадывались и остро жалили ревнивые мысли о прошлом — увы, и настоящем своей любимой, и он был готов проклясть тот рассветный час, когда встретился с девадази.

Измученный противоречивыми мыслями, Тамралипта неумело молился каким-то богам своей юности. Нагой и беспомощный, он становился на колени во мраке своей темницы и без конца повторял обращенные к скрытому толщей камня невидимому небу мольбы и вопросы.

Что нужно ему? Он любит прекрасную девушку — она не просто прекрасна, но является воплощением идеи художника. Редкое на земле счастье выпало ему — встретить ее! Но вмешалось что-то ужасное, с чем он ничего не может поделать. Ни он, ни Тиллоттама, ни всемогущие боги — никто не властен над прошлым. А девушка, наверное, полюбила его. Ее жизнь — он знает — несчастна, а он мог бы улучшить ее судьбу.

Не все ли равно ему, что ушло и уйдет в прошлое, когда великое счастье рядом, ждет его? Почему, как только всей силой любви он тянется к ней, ужасный демон ревности отравляет его кровь, причиняет такую боль, что он готов бежать от нее куда глаза глядят и забыть, забыть?.. Ведь он понимает все, гуру открыл ему глаза на древнее дно души. Неужели не найдет он сил справиться с этим?

Тамралипта не знал, сколько прошло времени в абсолютно однообразном мраке и тишине. Он не знал, когда приносят пищу, днем, вечером или ночью, и не смог проследить, через какие промежутки времени. Казалось что он останется здесь на всю жизнь и никогда больше не увидит красок светлого мира, не услышит голосов и песен жизни, не почувствует радость борьбы и творчества. Здесь нет ничего, только сладостные и мучительные видения его любви, только зрительные картины прошлого существования, казалось, навсегда утраченного.

В один из приступов ревнивых мыслей Тамралипта упорно думал о том, как, может быть, в этот миг, когда он сидит погребенный в темнице, Тиллоттама отдается жрецу. И внезапно пришло озарение. Художник впервые подумал о Тиллоттаме не через себя, не через свою страсть и ревность, а впервые поставил себя на место девадази. Эти новые мысли угасли в пожаре приступа ревности, но не исчезли, а вернулись, укрепились, разрослись…

Пусть не удалась его любовь, отравленная ревностью, пусть он оказался рабом низких желаний древней души, непреклонно жаждущей быть исключительным и абсолютным владыкой ее прошлого, настоящего и будущего. Разве прелестная девадази виновна в том, что он не может примириться с ее прошлым. Это его вина и его беда, но ведь он любит… Для любимой можно сделать многое, и сколько радости, чистой и светлой, может быть в том, чтобы помогать ей в жизни, радовать ее, повести лучшей дорогой? Видеть покой и счастье в любимых глазах!..

Он изначально смотрел на нее только через свою страсть и потому не смог справиться с собой и черной силой ревности. Пусть так! Он не может быть ее возлюбленным, и она никогда не будет его… Но любить ее как свою радость художника никакие силы неба и ада и демоны темной души помешать ему не в силах!

Печаль утраты, тоска о невозможном сжала сердце, но сильнее была радость. Безысходность, терзавшая его долгие месяцы, исчезла.

Пусть сознание того, что Тиллоттама не может быть и никогда не будет принадлежать ему, болезненно, но эта боль иная, чем ужасные страдания ревности. Зато он может многое сделать для любимой…

Он, глупый и неразумный мальчишка, бежал, а не остался, чтобы увести Тиллоттаму в широкий мир, создать образ Парамрати из ее красоты, устроить ей другую жизнь!

Разве не об этом молили глаза девадази при расставании, разве не надеждой загоралось ее лицо при каждой встрече, разве не этого желало и просило ее тело во время танца?

Презренный глупец, раб жалких страстей! Что мог хорошего найти в нем добрый и мудрый гуру, возиться с ним, учить его. Он недостоин ничего, и права карма, наказавшая его ужасной темницей!

Так рассуждал Тамралипта, окрыленный переменой своей души. Ревнивые мысли, тревожные видения продолжали посещать его, но теперь уже не имели полной власти над ним — другая сила появилась в нем так внезапно и так просто! Но в душе художника росла тревога за любимую девушку. Он вспомнил многое из того, что темные стены ревнивых дум заслоняли от духовного взора. Вспомнил, с какой отчаянной надеждой обернулась к нему гордая девушка в час разлуки, вспомнил злобное и безжалостное лицо жреца…

Почему он думал только о себе, о своих переживаниях? А что происходит с Тиллоттамой, оставленной им так внезапно? Ведь он мог разбудить в девушке любовь. Тогда ее стремления, желание другой жизни, так часто проглядывавшееся в ней, только обострились. Показав ей, что любит ее, он тем самым подал ей надежду на свою помощь. Неизбежный конфликт между ней, одинокой, хрупкой и беззащитной, и жестким укладом храмовой жизни, властью главного жреца, быть может, усиливается там без него!

Тамралипта все сильнее тревожился за девушку. Инстинктивное сознание, что Тиллоттаме угрожает опасность, нарастало. Художник снова начал метаться по темнице, вопить в отверстие для передачи пищи. Вновь в нем с ужасной силой вспыхнуло стремление освободиться. Тамралипта пытался безуспешно раскачать плиту. Обламывая ногти, он царапал засохшую глину, кричал и рыдал от бессилия и тревоги за Тиллоттаму. Простершись на гладком каменном полу, он старался в тысячный раз сосредоточить волю в усилии передать гуру свое безумное желание покинуть темницу. Он чувствовал что сойдет с ума, сделается темным и бессловесным зверем, если еще пробудет в этом мраке, беспомощный, ушедший в порыв к Тиллоттаме. Наконец, художник впал в странное забытье — окружающий мрак исчез, — он лежал в серых сумерках и слышал странный шум, похожий на шум прибоя. Вдруг перед ним возникла обнаженная Тиллоттама — девушка стояла на коленях. Ее огромные глаза, устремленные вдаль, не видели художника, но губы шептали ясно и звучно: «Тамралипта, помоги!» Художник с криком рванулся к девушке, видение исчезло, но странный сумрак и шум продолжали окружать его. И тогда, собрав все силы ума и воли в небывалом напряжении, Тамралипта позвал гуру. «На помощь, учитель, на помощь!» Этот внутренний крик души был настолько силен, что тело вдруг содрогнулось, и внутри него словно все оборвалось. Тамралипта очнулся, понял, что по-прежнему лежит во мраке и тишине своей гробницы и, ощущая близкую смерть, потерял сознание.

* * *

Знойные и сонные дни шли чередой, а грозный Крамриш еще не отомстил непокорной девадази.

Несколько дней Тиллоттама провела в полном одиночестве. Потом от главного жреца явилась старая женщина, бывшая девадази, а ныне прислужница в доме Крамриша. Она отомкнула цепь, растерла целебной мазью воспаленную кожу на пояснице девушки, вымыла, одела в принесенную сари, возобновила стершийся красный знак между бровями Тиллоттамы. Сторожа принесли мягкое ложе, поставили столик с лакомствами. Настороженная девушка ждала, что будет дальше.

Но все ушли, заперев дверь, и более ничего не случилось. Никто не пришел и на следующий день. Так, в напряженном ожидании, что перемена к лучшему неспроста, прошла почти неделя, пока, наконец, не появился Крамриш. Пряча недобрый огонь сумрачных глаз, жрец снова убеждал Тиллоттаму вернуться к танцам в храме, говорил, как не хватает ее, нати-жемчужины, среди натрак-танцовщиц, как ждут ее выздоровления многочисленные зрители, которым было объявлено, что девадази заболела. Заметив, что глаза Тиллоттамы затуманились воспоминаниями о танцах, жрец вкрадчиво и нежно стал гладить ее горячими, вздрагивающими от желания руками. Голос Крамриша звучал спокойно, почти монотонно, успокаивая девушку, не видевшую, как раздуваются его ноздри и оскаливаются крупные зубы. Крамриш понял, что настал благоприятный момент. Его рука, незаметно охватившая стан девушки, внезапно стала железной. С победным рычанием Крамриш рванул край сари, но девушка поджала к животу колени, ногами и руками дав отпор натиску жреца. Отброшенный резким толчком Крамриш пошатнулся и рухнул на каменный пол, ударившись затылком, вскочил и в ярости ринулся на девушку. Как и в первый день заключения, завязалась жестокая бессловесная борьба, пока жрец не выбился из сил и не понял, что овладеть Тиллоттамой не может. Тогда в злобном и властном человеке произошла странная перемена. Крамриш встал на колени перед ложем задыхающейся, но неукротимой девадази.

— О, сунахри, золотая моя возлюбленная, по достоинствам равная только себе! Забудь все, что привело тебя к безумной мысли покинуть нас. Клянусь, что я никогда не буду обижать тебя. Я возвышу тебя над всеми. Много редкостных драгоценностей хранится у меня в надежном месте, сотни тысяч рупий лежат в банке — ты станешь богатой. Я подарю тебе дом и сад, жаркие месяцы будешь проводить в предгорьях Гималаев, в прохладных садах Дарджилинга. Что еще нужно тебе, что хочешь от жизни, что можешь ты, беззащитная сирота, проданная своим первым возлюбленным? Я, видишь, я, Крамриш, стою перед тобой на коленях, заклинаю тебя послушаться. Будь по-прежнему моей, вернись в храм…

Так невероятно и необычно было это смирение для грозного и жестокого жреца, перед которым трепетали все женщины, что удивленная Тиллоттама села на ложе и внимательно слушала его. Тронутая, она простила ему вспышку зверской страсти и спокойно ответила:

— Прости меня, господин. Ты видишь, я стала другая, не та, что раньше. Непонятная сила влечет меня, и я все равно не смогу оставаться здесь и жить так, как жила прежде. Я не могу обманывать тебя, господин, и мне не нужны твои деньги. Я знаю — я глупая, маленькая женщина, но, если я доставляла тебе радость, прости меня и отпусти без гнева!

Тиллоттама соскользнула на пол, сложила руки ладонями вместе, поднесла к голове, сделав анджали, жест мольбы, и, умоляюще глядя на Крамриша, повторила: «Позволь мне уйти, господин!..»

Несколько секунд жрец стоял против нее на коленях, безмолвно погрузив свой взор в глубокие, темные и блестящие глаза девадази. Вдруг Крамриш с грубым проклятием ударил Тиллоттаму по лицу и толкнул ее так, что она упала. Жрец вскочил, судорожно кривя губы и порываясь что-то сказать, потом бешено плюнул на пол рядом с Тиллоттамой и выбежал…

Снова прошли несколько дней одиночества — Тиллоттама инстинктивно чувствовала недобрую волю жреца, обращенную к ней. Крамриш обдумывал план злейшей мести. Девушку продолжали хорошо стеречь, и крепкая дверь была всегда заперта.

Мысли, одна безотраднее другой, донимали пленницу. Почему так сильна у нее тяга к знанию, ко всему, что не дано судьбой таким, как она, женщинам. Живут рядом с ней беззаботные, как птицы, научи и девадази, не жалея и не считая проходящие дни, они рады своей жизни. И на самом деле, насколько их жизнь легче жизни миллионов прочих женщин Индии. А безрадостные вдовы, толпами стремящиеся в храмы, готовые на все ради ночлега и горсти муки? А страшная доля неприкасаемых, вся жизнь которых проходит в грязном беспросветном труде, в презрении и отвращении народа?

Она, Тиллоттама, красивая и хорошо танцующая девадази, разве это такая уж плохая судьба — как это сказал Крамриш — для нищей сироты, проданной возлюбленным…

Все это правда, но правда и то, что она всегда мечтала о другой жизни. Мечтала, не зная ничего, кроме чтения книг, но что еще может позволить себе простая индийская девушка?!

Тиллоттама чувствовала, что ее тело создано для любви, не для этой, оглушающей, как крепкое вино, быстрой и похотливой, исчезающей без следа страсти, охватывающей ее тело и увядающей, словно сорванный цветок. Нет, мучительно хотелось другого, что заставило бы трепетать и биться каждый нерв ее тела, которое чувствовало бы красоту в объятиях и поцелуях любимого, расцветало бы и звенело в беззаветном и вдохновенном творчестве страсти. Если бы эта страсть не угасала, как набежавшая и схлынувшая волна, а длилась долго, становясь все сильнее и нежнее, тело, славя силу любви, делалось бы еще прекраснее. Еще в тот незабываемый час их первой встречи, став нагая перед статуей, она увидела себя глазами художника. Его порыв восхищения обожествил ее тело, дал ей почувствовать свою красоту, дивную силу очарования. Это расцветшее тело могло бы вдохновить мужчину на высокий подвиг художника, послужить моделью для статуй и картин, подобных тем восхищавшим ее древним произведениям искусства, перед которыми она всегда ощущала силу красоты и любви, могущество творчества и которые ободряли людей на их общем печальном пути от жизни к смерти.

Давно, еще в горении первой страсти, приходила неосознанная горечь, смутное ощущение ненастоящего, неглубокого… И страсть казалась пленом, несмотря на всю свою захватывающую власть. Словно цепями опутывала она душу, унижала, отдавая и подчиняя нелюбимому, а теперь попросту отвратительному жрецу.

Что же такого невозможного, такого плохого в ее стремлении к доброй жизни? Ей всегда было невозможно участвовать в круговороте ссор, сплетен, мелкого соперничества, низких и злобных мыслей, неизбежных там, где люди живут тесной толпой, не занятые серьезным трудом, не понимающие ничего и не верящие ни во что, кроме собственного низкого опыта.

Почему нельзя стремиться к познанию окружающего, узнать больше о звездах, других странах и людях, картинах и статуэтках, стихах и песнях? Разве человек должен знать только свое дело, понимать мир не дальше двора своего дома? Ложе страсти для одного господина, жреца, танец для другого господина, Шивы, а что для Тиллоттамы? Почему жизнь так упорно стремится превратить ее в бессмысленное, нерассуждающее животное? Разве это нужно богам? Ведь потому она и танцует лучше других, что робкие начатки знания, данные ей отцом, разбудили ее природную фантазию, обострили чувства и вкус. Крамриш этого не понимает и не поймет никогда. Не поймут и ее счастливые товарки…

А он, веселый художник, понимает все, что глубоко волнует и привлекает Тиллоттаму. Чудесно и верно говорил он о чувстве красоты, о природе, о жизни. С ним, через него Тиллоттама впервые по-настоящему увидела и почувствовала себя, поняла, что еще может сбыться несбывшееся, невозможное счастье. Его внимательные и зоркие глаза, озорные и нежные, его ловкие руки, плечи с буграми могучих мускулов… Она, возвысившись и очистившись в его вдохновенной любви, могла бы стать его моделью, встать вровень с теми дивными женщинами древности.

Но она не кори, она — сорванный цветок и не в одних чистых грезах и стремлениях возникла ее красота. Тамралипта понял это, почувствовал наполняющее его камвасне, любовное желание, и оттолкнул ее. Ему не нужна такая красота… Ну и пусть. Но и она, давно хотевшая убежать отсюда, покончить с покорной слабостью своего тела, овеянная преклонением святого чувства и презрением художника, уже не сможет жить здесь!

Она бежала, и как окончилась ее попытка? Едва почувствовав тревогу и радость освобождения, она снова оказалась здесь, снова стала пленницей. Пленницей, но не рабыней, не наложницей — это от тебя, милый… Тиллоттаме очень хотелось увидеть художника, сказать ему, что она теперь лучше, что она не зинакари, как он мог подумать.

— Милый, не забывай меня, Тиллоттаму, — шептала девушка в безвестное пространство, — помоги мне — мне трудно и плохо! Я ничего не прошу у тебя, только приди, посоветуй в трудный час моей жизни. Он настал, где ты, Тамралипта?

Пошептав в ночном мраке, девушка немного успокаивалась и засыпала, как будто исчезнувший художник и в самом деле обещал прийти…

Развязка наступила, как всегда, внезапно. Ночью она проснулась от лязга дверного запора. Вошел Крамриш с фонариком и свертком. Свет в его глазах отражался злобным торжеством. Молчаливая усмешка и решительные движения дали понять Тиллоттаме, что час испытания пришел, и сердце девушки болезненно сжалось. Собрав мужество, Тиллоттама поднялась навстречу своему бывшему повелителю, который по-прежнему распоряжался ее судьбой.

Жрец набросил на девушку плащ и вытащил длинный нож, засверкавший полированным лезвием.

— Только пикни, и все будет кончено! — Крамриш приставил острие кинжала к боку девушки и слегка уколол ее.

Он погасил фонарь, закрыл лицо Тиллоттамы и повлек ее за собой по гулким переходам пустынного храма. Потом они зашагали по мягкой пыли какой-то дороги. Вот о подол сари зашелестела жесткая трава, а они все шли и шли.

Тиллоттама незаметно приподняла уголок плаща — темная ночь в суди, светлую половину месяца, означала, что уже поздно. Не было возможности разглядеть что-нибудь поодаль, а вблизи высились глухие стены. Внезапно появилась узкая железная дверца, зажатая в толще массивного свода. Крамриш достал ключ, с усилием открыл замок, калитка громко скрипнула. Где-то слева залаяли собаки. Жрец быстро захлопнул калитку, протолкнув девушку в обширный, тонувший во мраке сад. Они двинулись в глубину сада, наклоняясь, чтобы не задевать за низкие ветки деревьев, и тогда Тиллоттама догадалась, где находится. Это был дворец древних царей Бхутесвара, давно покинутый, разрушившийся и восстановленный богатым купцом, любителем древностей. Дворец так и остался нежилым, расчищенный сад снова зарос. В главном здании, выходившем на другую улицу, располагался склад древностей, при котором жил доверенный сторож.

Крамриш и девадази подошли к огромной башне, стоявшей отдельно в конце сада, за которым тянулось мусульманское кладбище. Вход в башню закрывала деревянная дверь с железной оковкой, низкая и толстая. Жрец извлек еще один ключ, под ударом ноги дверь распахнулась, и он опять тщательно притворил ее за собой. Безмолвие ночи, почти не нарушавшееся за все время их пути, здесь было еще более глубоким. Проход тянулся широкой дугой внутри цоколя башни, затем ступени пошли вниз. Тиллоттама, охваченная дрожью испуга, остановилась, но острие кинжала, кольнув ее, опять погнало вперед.

Третья дверь, на этот раз железная, и они очутились в каком-то большом помещении. Жрец зажег четыре светильника на стенах.

Явственно обозначился большой круглый зал без окон с высокими перекрещивающимися наверху сводами. Каменные скамьи двумя рядами кольцевых выступов огибали правильный круг пола — место походило на арену маленького цирка. В стороне, противоположной двери, зиял широкий свод уходившей вниз галереи. На арене стояло кубическое возвышение из камня, закругленное и отполированное с одной стороны. Столбик из черного камня в форме обычного лингама Шивы торчал в самом центре.

— Сядь, — приказал жрец. Утомленная девушка послушно опустилась на нижнюю скамью.

Жрец медленно развернул принесенный сверток, а Тиллоттама осмотрелась, бессознательно ища окно или дверь. В глухих стенах ничего не было. Стараясь понять назначение каменных предметов на «арене», девадази обратила внимание, что столбик располагался точно против отвесной стороны странного камня. Закругленный скат возвышения был обращен к краю «арены». Долго осматриваться Тиллоттаме не пришлось — жрец подошел к ней, держа в одной руке нож, а в другой какие-то блестевшие металлом предметы.

— Раздевайся, — повелительно и отрывисто бросил он, замахиваясь ножом. Девушка закрылась с головой покрывалом и зажмурилась, готовая к смерти.

— Рэ, не нужно, — более спокойно произнес Крамриш и бросил нож, зазвеневший на каменных плитах, — покажи руки!

Ничего не подозревая, девушка протянула вперед обе руки. Жрец схватил ее кисти, что-то щелкнуло, сковав руки Тиллоттамы. Девадази с удивлением посмотрела на хатхкари, усовершенствованные английские полицейские наручники. Крамриш принялся ожесточенно срывать с нее скудную одежду. Скованная девушка не могла сопротивляться и лишь прижималась спиной к шероховатой неожиданно теплой поверхности камня, с ужасом и недоумением глядя на жреца. Тот зачем-то распустил ей косы, завернул и завязал ее волосы узлом на темени. На шее Тиллоттамы защелкнулся старинный железный ошейник — древнее орудие унижения и плена человека, выкованное вручную, встретилось на теле девушки с изобретением нового века, изделием из лучшей стали, штампованным точными и быстрыми машинами.

Крамриш сел, отдуваясь и вытирая лицо. Затем закурил длинную трубку, и резкий запах гашиша, примешанного к табаку, разнесся по странному помещению.

Тиллоттама осторожно подняла скованные руки, рассмотрела зубцы, защелкивающиеся по размерам запястья, попробовала потянуть совсем тонкую соединительную цепочку, но быстро сообразила, что орудие, применяющееся для самых сильных преступников, вряд ли поддастся ее усилиям.

Девушка потрогала ошейник — широкий и выщербленный ржавчиной, он был замкнут позади. Спереди была вделана короткая цепь из трех крупных звеньев. Недоумевая, для чего все это, Тиллоттама попробовала крепость цепи и уловила торжествующую, откровенно злобную усмешку жреца.

— Пора тебе узнать все, — медленно начал Крамриш, — пора узнать, что значит четырежды оскорбить меня. Этот зал, — жрец взмахнул трубкой, — был построен Владыкой дворца, подобно мне оскорбленным женщиной. Четыре столетия он служил для наказания неверных жен и строптивых наложниц. Я решил возобновить обычай царей Бхутесвара — ведь их кровь течет в моих жилах. Я хочу покарать тебя за твои непростительные проступки, ничтожная женщина!

Здесь женщины, преступившие закон верности или непокорные своим повелителям, отдавались неприкасаемым при избранных свидетелях числом не менее десяти. И чем большему унижению хотел подвергнуть женщину повелитель, тем больше приближенных он собирал на зрелище. Здесь, — жрец обвел трубкой каменные скамьи, — помещалось более сотни зрителей…

Девушка слушала, затаив дыхание и широко раскрыв глаза.

— После того, — продолжал жрец, — как ачхут, неприкасаемый, брал женщину трижды, он освобождал ее и кормил плодами манго из своего рта. Тогда наступал патан — она навеки теряла свою касту, сама становилась отверженной панчаи, пятой, и никакие очистительные обряды не могли вернуть ее в лоно прежней касты. Она должна была жить с неприкасаемым в его жалком шалаше, не смела носить больше одежды, чем кусок ткани вокруг бедер, чтобы не оскорбить людей высших каст, прикрывая свое тело!

Жрец умолк, испытующе глядя на Тиллоттаму. Девадази, задрожав, начала смутно уяснять назначение каменного сооружения и поняла, что ей предстоит.

Она в страхе оглянулась — нигде ни звука. Глухая безмолвная ночь, и она наедине со своим врагом, властелином, как всегда, нагая, а теперь и скованная…

Девушка отшатнулась, жрец отбросил трубку, ловко ухватился за цепь ошейника, рванул к себе. Тиллоттама уперлась ногами в пол, но ее буквально подняли в воздух, бросили на пол и поволокли вниз на арену. Подтащив ее к камню, Крамриш расчетливо ударил девадази в место, где расходятся ребра, поднял задохнувшуюся Тиллоттаму и поставил перед камнем, опустив ее ступни в углубления с закругленной стороны камня. Затем быстрым и сильным рывком перегнул девадази так, что ее живот лег на закругление, и надел звено цепи на большой бронзовый крюк, вделанный в столбик перед камнем. Передохнув, жрец отошел, посмотрел, нажал на затылок Тиллоттамы, надел на крюк второе звено цепи, еще сильнее нагнув девушку, и запер замок.

Очнувшаяся Тиллоттама пыталась освободиться, но оказалась в совершенно беспомощном положении. Перегнутая через камень, лицом вниз, притянутая ошейником к низкому столбику, она должна была упираться скованными ладонями в столбик, чтобы не упасть на него лицом. Выпрямиться она не могла, не могла освободить и ног, вставленных в углубления камня. Закрепленная в позорной позе девушка не имела возможности защититься от предстоящего осквернения неприкасаемым. После осквернения — патан, несмываемый позор и презрение! В Индии по-прежнему сильны древние обычаи. Жрецы передадут по всей стране из храма в храм преступление брахманской девадази. Но страшнее всего унижение ее самой, только что начавшей отважно отстаивать свое достоинство, осознавать свой собственный путь к светлой и чистой жизни.

Тиллоттама была вне себя от гнева на низость Крамриша. Вот она, месть грязной душонки! Девушка забилась, пытаясь освободиться, но адская выдумка распаленного злобой ума давным-давно истлевшего человека, владыки дворца, хорошо исполняла свое назначение.

— Аманушикта[15],— простонала Тиллоттама, но в ответ услышала лишь довольный смех.

Тогда девадази осыпала Крамриша оскорблениями, назвав его презренным трусом, худшим, чем все неприкасаемые вместе взятые, обещала ему будущее воплощение в облике самых гнусных животных. Жрец схватил узкий ремень от висевшей на его боку сумки и принялся хлестать Тиллоттаму. Девушка стиснула зубы, чтобы не закричать и не дать врагу удовлетворения, хотя резкие удары невыносимо жгли кожу. Внезапно Крамриш опустил руку с ремнем и остановился, тяжело дыша и раздувая ноздри. Искоса глянув на жреца, девушка увидела знакомый блеск его взгляда, звериный оскал зубов и опустила веки. Безжалостная рука сдавила ей бедра, горячий живот прижался к ней сзади. Наслаждаясь победой над беззащитной девадази, распаленный долгим ее сопротивлением, Крамриш неистовствовал в своей бешеной, звероподобной похоти.

Тиллоттама, путаясь в мыслях, старалась не ударяться лицом о столбик. Когда Крамриш на время оставлял ее, девушка думала о тех безымянных и прекрасных женщинах, которых позорили и мучили здесь четыре столетия. Прекрасных, конечно, иначе, зачем же стали владыки издеваться над ними? Их нежные животы отполировали закругление камня — она чувствовала это собственной кожей, скользящей по гладкой поверхности…

Наконец, Крамриш опустился на скамью и нашарил трубку.

— Бас! Трижды по древнему закону! — удовлетворенно и издевательски сказал жрец. — Возблагодари Шиву, что это не был «пятый»[16]!

Тиллоттама не отвечала. Взглянув на нее, жрец увидел, что она лежит лицом на столбике, а скованные руки опустились на пол. Закругленная верхушка столбика глубоко вдавилась в щеку девадази. Крамриш сообразил что его жертве плохо. Он подбежал к Тиллоттаме, отомкнул кольцо, снял с камня и опустил на пол. Девушка вытянулась, содрогаясь, открыла глаза и, увидев склонившегося над ней Крамриша, из последних сил плюнула ему в лицо и снова потеряла сознание.

Крамриш влил ей в рот воды из принесенной фляжки, затем набил трубку и стал неторопливо курить, созерцая распростертую на полу свою голую любовницу.

Близость с Тиллоттамой разожгла давно пожиравшую его неутолимую страсть — теперь он чувствовал, что не сможет выполнить своей угрозы и отдать ее неприкасаемым. Но жрец понимал, что девадази больше никогда не будет его — позорное насилие выжгло в ее душе все остатки уважения и страх, окончательно истребило прежнюю привычку к покорности, существовавшую с тех времен, когда юная и неопытная девушка предательски попала во власть грозного жреца.

Да, только один путь для него — и для нее, — тот, что он предназначает ей. Он не может отпустить ее, не может отдать ее хотя бы из мести, не может и обладать ею. А если так… Крамриш долго курил, безмолвный, суровый, с лицом, изборожденным морщинами гнева и бессилия, не отрывая глаз от пришедшей в себя Тиллоттамы. Увидев, что девушка смотрит на него с гадливым презрением, жрец встал, поднял и снова соединил цепь ошейника с замком столбика-лингама, положив Тиллоттаму рядом. Потом сунул руку за пояс, вынул ключ и снял наручники. Медленно, не говоря ни слова, обошел залу, погасил все светильники, кроме одного, который вместе со спичками принес Тиллоттаме. Девушка повернулась спиной, но жрец невозмутимо поставил около нее флягу с водой и корзинку с плодами манго, заготовленными для гнусного обряда, и молча пошел к выходу. Еще раз оглянулся на лежавшую на правом боку спиной к нему девушку, и опять его яростным желанием пронзила прелесть ее тела. Тяжелый пучок волос, из-под которого хрупкой казалась стройная шея с маленькими, еще алыми от стыда ушами, прямые плечи, плавный изгиб гладкой спины… глубокая впадинка перед круто поднявшейся вверх дугой бедер… две ямки на крестце над ложбинкой… круглый и широкий таз… слегка согнутая нога с розовой нежной кожей в ямке под коленом… О, Шива! — как хочется снова и снова сжимать, мять, кусать это тело, мучающее его красотой, непонятной и великой властью над всеми его помыслами и желаниями!

Крамриш резко отвернулся и вышел. Звезды едва побледнели перед близким рассветом, с севера ползла тяжелая грозовая туча. Жрец издал тихий свист. Скрывавшийся в кустах человек поспешно подошел к нему. Это был неприкасаемый, заклинатель змей, которого Крамриш выбрал для осквернения Тиллоттамы. Неприкасаемый остановился на узаконенном расстоянии, но даже отсюда было заметно, каким нетерпением горят его глубоко сидящие маленькие глазки.

— У тебя есть хорошая большая кобра, настоящая, с невырванными зубами? — негромко спросил жрец.

— Нет, господин, сейчас нет, — ответил заклинатель.

— Достань мне ее завтра же и принеси в старый храм, — приказал Крамриш.

— Завтра не могу, господин, если тебе нужен отец змей. Через два дня или к ночи третьего… так вернее, господин…

— Достанешь завтра — пятьсот, послезавтра — двести, на третий день — сто! Смотри сам. Иди!

— Аха, господин? Ты хотел… — неприкасаемый запнулся, — подарить мне жену…

— Молчи, забудь об этом, пес! — в руке жреца блеснул длинный нож. — Беги! — зарычал он грозно, и заклинатель ринулся прочь.

Тиллоттама, избитая и опозоренная, подняла голову и осмотрелась. Горький стыд и отвращение наполняли душу. Крупные слезы бежали по щекам девадази. Неужели не исполнилась мера ее страданий, ее унижения, ее плена в подлой жизни?

Девушка поднялась на колени — встать она не могла, слишком низок был столбик, и подняла глаза к темноте вверху зала. Страстной напряженной мольбой она звала художника Тамралипту.

— Тамралипта! Приди, Тамралипта, помоги! Помоги!

Каждый нерв ее трепетал в безумном порыве, когда она посылала в безвестную даль свой призыв, мольбу, единственную надежду.

Долго стояла на коленях, прикованная за шею к черному мужскому символу Шивы, потом, заливаясь слезами, распростерлась на полу.

Загрузка...