День прошёл спокойно и молчаливо, как ни в чём не бывало. К вечеру Лис убежал, притом перекидываться Ригель почему-то ушёл в сени. Кром не сразу спохватился, что его нет. Найдя в сенях сброшенную одежду, удивлённо повертел её в руках и занёс в избу, чтоб не выстудилась.
За окнами стремительно угасал хмурый день. Кром присел на лавку, всматриваясь в сумерки. Днём, за делами он не думал о том, что совершил, но теперь мысли теснились в голове, вились, точно надоедливые осы. И вновь вставало перед внутренним взором лицо Ригеля, когда он воротился с этими несуразными рябчиками, — изумлённое, какое-то опрокинутое. Правда, почти сразу он принял равнодушный вид («Запечём или сварим?»), но Кром запомнил и знал, что будет помнить долго. Так же, как рассветный танец Лиса на пригорке, или запах мёрзлой хвои в ночном лесу, или губы Ригеля на своих губах…
Проще всего назвать его дурным, нечистым — оборотень же, откуда тут взяться человечьему разумению правды жизни. Можно сказать, что выжил из ума, свихнулся от одиночества. На худой конец можно успокоить себя, что это всего лишь жалость. А последнее-то и недалеко от истины, вот только Кром не видел в жалости ничего зазорного. Кто бы сказал: не смей меня жалеть, я не слабый. А ему всегда казалось, что пожалеть и принизить это не одно и то же. Ведь если сердце болит за человека, значит, он тебе не чужой. Не совсем чужой. В чём же тут обида? А как, интересно, мыслит Ригель? Хорошо, если как он, а если как те, другие, кто скорее помрёт, чем даст себя пожалеть? Тогда худо. Тогда выходит, что совсем дошёл, принял, что дали. Понял ведь, что Кром просто не смог уйти; не сейчас, когда темнеет рано и в одинокую избу тычется заиндевелой мордой северный ветер, заполняя тишину хищным поскрёбом позёмки; не сейчас, когда совсем рядом, только выйди, зияет гибельный провал полыньи. Кром обхватил руками голову и шумно выдохнул. Э, нет. Лукавишь, брат! Да, жалеть ты горазд, но есть тут и другое: стыдная сладость, поделенная на двоих, воспоминание, какого не должно быть и какое заставляет обмирать в ожидании ночи. Его жалость, ригелево принятие и общее желание — куда это всё заведёт их?
Кром не собирался винить во всём Ригеля. Он боялся того, что случится дальше. И он не мог уйти. Не сейчас. Весной, наверно, всё будет светлее и понятней. А пока ветер стегал бревенчатые стены хлёсткой крупой, и одинокая изба подслеповато щурилась слюдяными окошками на чащу, где промышлял лихой беспутный Лис. Кром встал и затеплил лучину; тёплый огонёк разогнал сгустившийся мрак. Может, Лису будет радостно увидеть свет, золотящий всегда тёмные окна.
Лучина горела всю ночь, Кром лежал на своей лавке, прислушиваясь к ночным звукам. Иногда он беспокойно задрёмывал и почти сразу же вскидывался: не идёт? Но знакомые летучие шаги раздались в сенях только на рассвете. Кром услышал и сквозь вязкую хмарь чуткого сна пожалел, что лучина погасла. Скрипнула дверь, и он, окончательно проснувшись, подобрался: что Ригель будет делать? Но тот наспех умылся и прошлёпал мимо лавки к себе, за полог. Почти сразу оттуда долетело его мерное глубокое дыхание. Заснул. А Кром лежал с открытыми глазами, смущённый непривычной мешаниной чувств, главными среди которых были облегчение и, почему-то, досада.
* * *
В этот раз Лис добыл глухаря. Огромного, дня на три хватит.
— Сегодня никуда не пойду, замаялся с ним. Чуть глаза мне не выклевал.
— Не задел? — Кром глянул ему в лицо.
— Нет. Шея только ноет, — тот повертел головой. — Тяжёл больно.
После обеда Кром уселся разбирать глухариный пух.
— Куда он тебе? — Ригель прищурился на чёрно-белое богатство.
— Не мне, а тебе. Подушку набьёшь.
— Так есть же, две.
— Перину, значит.
— Я что, девица, на перине почивать? Мне приданого не надо.
— Ну, — Кром махнул рукой, — не выкидывать же.
— Всегда выкидываю, — Ригель стёк с печи и уселся на пол рядом с ним. Поворошив перья, выбрал самое длинное и отвёл руку, любуясь маслянистым зеленоватым блеском, проступающим сквозь черноту.
— Вот эти бы можно и оставить. Красивые.
— Что в них толку, в хвостовых-то? — буркнул Кром. — Разве метёлку связать, противень маслом мазать.
— А что, обязательно должен быть толк? — Ригель, улыбаясь, прикусил кончик изогнутого пера. — У вас в Полесье есть у кого заветные дары?
— Какие?
— Вещи, разные, про которые никто не знает, кто их сделал и когда. Их хранят в роду, берегут, невесту ими выкупают.
— Вено(1), что ли?
— Да нет, — Ригель наморщил лоб, не зная, как объяснить. — Они остались от тех, прежних.
Кром понял. Он слышал о таких вещах. Оружие с вязью неизвестных знаков по древнему клинку, книги на смутно знакомом языке, украшения, коих ни один мастер теперь не в силах повторить, — всё это создавалось, как говорили, на заре времён, когда жили иные люди. Да и человеческого ли роду они были? Теперь уж никто не помнил. Ригель сказал «заветные дары», хорошее прозвание. Верное. Заветные мечи не обагряли в битвах, но ими искали справедливости. Заветные книги никто не мог прочесть, но владеющего такой почитали мудрым, так же, как женщину в заветных украшениях поименовали бы красавицей, будь она хоть крива на оба глаза. Такова была тайная сила этих вещей: никто не мог постичь их суть, но все хотели обладать, чтобы ощутить на себе отблеск давнего первородного величия. Кром этого никогда не понимал.
— У нас не осталось, — сказал он. — После ирт-аша, говорят, все сгинули.
Более полусотни лет назад случилось нашествие иртов, степняков. Они забирали всё, что могли увезти на своих крепких невысоких лошадках, а что не могли, то сжигали. Ирты дошли до самого кряжа, но вверх не полезли, степняки горам не доверяли. Поэтому Загорье уцелело. Они повернули назад и прошли по разорённым весям ещё раз. Засыпанная горьким пеплом земля потом не сразу стала родить, был великий голод. Однако выстояли, выкормились кое-как, отстроились. Ирты более не заходили так далеко, границы от них стали стеречь. Но украденного, понятно, не воротили.
— У нас в роду хранятся запястья(2), женские, — Ригель провел пером по предплечью, показывая. — Они такие… Тоже вроде никакого толку, но красивые, — кончик пера скользил по рукаву рубахи, вычерчивая прихотливые узоры. Кром поймал себя на том, что следит за ним, и отвёл глаза.
— Значит, тебе никакое вено не надобно? — полушутя спросил он. — Любая девка за такие пойдёт.
— Нужны они мне, — фыркнул Ригель. — Это кабы она за меня пошла, — он вновь закусил острый кончик, изображая задумчивость. — А и нет, и тогда бы не нужна.
Он вдруг наклонился и дунул прямо на горку отобранного пуха. Чёрно-белый снег взвился под потолок, мягко закружил по избе.
— Что творишь… — возмутился было Кром. — Пф! — то Ригель залепил ему в лицо пригоршней щекотных перьев. — Ах ты!..
Смеясь, они закидали друг друга пухом, а потом так же дружно стали собирать. Кром упихал его в короб; надо будет Ригелю, сам и разберёт. Он оглядел избу.
— Всё?
Ригель вдруг шагнул ближе коснулся его волос. Погладил. Кром замер, не зная, что делать, и просто смотрел на него. Мгновение они стояли так, а потом Ригель, странно улыбнувшись, отвёл руку и показал ему маленькое невесомое пёрышко.
— Теперь всё.
Пока смущённый Кром устраивал короб на печи, Ригель выскочил из избы.
— Пойду баню протоплю.
Мыться первым отправил Крома. Когда тот воротился, сказал спокойно:
— Ложись у меня.
И вышел. Его долго не было. Растерянный Кром успел издуматься, известись — что делать, как себя повести? Не бегать же от него по всей избе, глупо. Решился, лёг, и опять незадача: одежду снять или оставить? Мысли о том, что будет, что может быть дальше, он старательно отгонял. А когда Ригель вернулся, их, мыслей, и вовсе не стало. Тёплый свет лучины льнул размывчатым бликом к обнажённой коже — Ригель одеждой пренебрёг. Но его нагота не казалась уязвимой или отчаянной, как когда он перекидывался перед Кромом, вынося на его суд тайну тягостного перевоплощения; теперь это была повадка молодого зверя, игривая, но и осторожная: вот он я, а каков-то ты будешь? Кром наблюдал, как он скользит по избе, и со стыдом чуял, что тело отзывается даже на это: на неторопливую плавность движений, на перекат удлиненных мышц под играющей каплями воды кожей — кажется, вытираться он тоже не стал. Кром отвернулся к стене, вслушиваясь в шорох, доносящийся из прилуба. Некоторое время Ригель что-то там делал, а потом вернулся, принеся с собой знакомый душистый запах.
«Масло», — промелькнуло на краешке сознания. Тихие шаги; одеяло, стянутое нетерпеливой рукой, сползло на пол. Тихий смешок.
— Штаны-то зачем надел?
Он обернулся. Ригель присел на краешек кровати, но тут придвинулся ближе, взял за руку и потянул, укладывая спиной на подушки. Мягко надавил на плечи, словно говоря: «Лежи так». Ладони знакомо легли на грудь, задержались у сердца, прошлись по животу и вверх, оглаживая бока и плечи. Он чуть наклонился, и Кром почуял запах распаренных берёзовых листьев и печного дыма; опустив веки, он следил за Ригелем сквозь ресницы. А тот не пытался прижаться или поцеловать, хотя доказательство его нетерпения упиралось Крому в бедро, и от этого дыхание у обоих становилось глубже и чаще, а робких поглаживаний уже было мало.
С мокрых прядей сорвались холодные капли и окропили разгорячённую кожу; Кром вздрогнул, открыл глаза и увидел, как рыжая макушка нырнула вниз: Ригель ткнулся ему в ключицу, собрал губами воду и двинулся дальше, обжигая влажный след языка горячим дыханием. Кром зажмурился, не сумев подавить рвущийся стон. Услышав его, Ригель застыл, поднял голову, словно не веря. А потом выпрямился и в два движения сдёрнул с него штаны; не спустил, как до этого, а снял полностью. Кром остался обнажённым. Ригель охватил его медленным тягучим взглядом, снизу вверх, встретился с ним глазами. А потом стянул с полки над кроватью склянку из мутно-белого стекла.
Золотистое масло тонкой струйкой пролилось в смуглую ладонь. Она слегка подрагивала, но касание было уверенным — когда Ригель смазывал его, когда садился сверху, направив в себя тугую плоть. Кром вцепился в простыню, из всех сил стараясь не шевелиться, не дышать. Ригель принимал его в себя понемногу, то опускаясь, то вновь приподнимаясь, замирая и двигаясь дальше. Кром мог видеть зажмуренные глаза, прикушенные губы, судорожно подёргивающийся кадык и затвердевшие маленькие соски. Больно, понял Кром. Ему же больно. Он протянул руки, одной придержал его за бёдро, а второй тронул щёку, шею, плечо, желая даже не приласкать, но утишить боль. А Ригель вдруг резко выдохнул и опустился до конца. Из его горла вырвался стон. Кром всем существом ощутил сводящую с ума горячую узость, в которую хотелось толкнуться, проникнуть глубже, но он по-прежнему не шевелился, лишь гладил его, стирая испарину с одеревенело-напряжённого тела. Ригель поймал его ладонь и направил вниз. Кром вспомнил полученные ласки и постарался их повторить, чувствуя, как изменяется, наливается жаром плоть под его рукой. Ригель тихо вздохнул и открыл глаза. Взгляд был шальной, тёмный, на скулах неровными пятнами цвёл румянец. Кром смотрел, не отрываясь; Ригель подался вперёд, склонившись очень низко. И так несколько мгновений — не шевелясь, глаза в глаза, будто ждал чего-то. Наконец Кром опустил ладонь на стриженый затылок, привлекая ещё ближе, и прижался в неумелом поцелуе — угадал? И губы Ригеля дрогнули, то ли принимая, то ли возвращая эту неловкую нежность.
А потом было плавное гибкое движение, и новый стон Ригеля — воркующий и сладкий, и бешеная пляска бёдер, когда, обезумев, они рвались навстречу друг другу в погоне за древним как мир наслаждением, и взмыв обжигающего жара, который настиг их одновременно. Ригель упал на грудь Крому, обессиленный, вздрагивающий, и они лежали так, пока стихало бушующее в крови пламя.
* * *
Следующие два дня прошли также: обычные дела до вечера, а ночью — объятия и поцелуи, сплетение постигающих друг друга тел и глубокий успокоенный сон. У Ригеля, по крайней мере. По нему сразу было видно, что не привык делить с кем-то постель. Он закидывал на Крома руки и ноги, толкался и пинался, а потом и вовсе вполз на него, распластавшись, точно кот, и так спал. Было неудобно и тяжело, Кром пару раз спихивал его, но Ригель упорно влезал обратно, и он смирился. Уходить от него на лавку почему-то не хотелось.
Крому не спалось. На третью ночь он лежал, уже привычно придавленный сонной тяжестью прижавшегося Ригеля. В голове всплыло неприятное воспоминание о том, как он впервые чуть было не познал плотскую любовь.
Та женщина была молодой вдовой, и, как говорили парни, охотно «принимала» их. Крому были неприятны и эти разговоры, и склизкие улыбки, но как-то они затащили его туда, в соседнюю деревню. Ты, мол, мужик или нет? Женишься — чего с молодой-то делать станешь? Кром и опомниться не успел, как его впихнули в тёмную горницу. Вдовица и впрямь их поджидала. Кром смутно помнил мокрый поцелуй, и завёрнутый подол, и то, как она, потеряв терпение, положила его руки себе на грудь. А он думал: и со сколькими она так? Стало тошно, он выскочил из горницы, на ходу завязывая пояс, а в спину неслись смешки парней — что, не сдюжил? и брань обиженной молодки. Надо думать, её тогда утешили. А Кром с тех пор чурался молодецких сходок, а в памяти осталось ощущение полной женской груди — как есть вымя, только гладкое, и удушающий стыд от неправильности произошедшего. Чтобы побороть это гадливое — точно червивое яблоко надкусил — чувство, он говорил себе, что когда-нибудь женится и насладится телесной любовью с наречённой на честном супружеском ложе, так, как заведено; и не будет в этом ничего стыдного, ведь куда как радостно постигать эту науку впервые с единственным, выбранным тобой человеком. Но вышло иначе. Иначе?
Ригель вился в его руках медной змейкой, рыжим пламенем — то обжигающе горячим, то утешительно тёплым. Кром жадно впитывал его жар, но знал, что и сам даёт ему что-то особенное, нужное, и понимал, что ему одинаково нравится и принимать, и дарить. Делить на двоих дарованное богами ночное счастье. Но о том ли мечталось, когда жалел, что не успел порадовать захворавшего отца внучатами, когда глядел на просторную свою избу, в которой так привольно жилось бы большой дружной семье?
Однако думать об этом сейчас не хотелось. За окном тоскливо завывала вьюга. Одеяло сползло на пол, но Ригель укрывал его собой и щекотно сопел в шею. Кром обнял его и наконец заснул.
(1) — выкуп за невесту
(2) — браслеты