На рассвете тревожная весть облетела штабы дивизий Воронежского фронта: сегодня утром немцы начнут наступление! В направлениях Герцовки, Новой Горянки, Королевского леса, Босяцкого и хутора Ближне-Ивановского они расчистили минные поля и сняли проволочные заграждения. Наши войска по приказу командующего фронтом были приведены в боевую готовность. Во вторых и третьих эшелонах обороны пехоту ещё затемно вывели в траншеи. На батареях только ждали сигнала открыть огонь.
Вскоре стало известно ещё об одном событии. На рассвете этого же дня на нашу сторону перебежал ефрейтор второй роты 248-го разведотряда 168-го пехотного полка Густав Бренер. Он не знал точно, на какой день и час немецкое командование назначило наступление, но предполагал, что удар будет нанесён с четвёртого на пятое июля. Боясь, что ему не поверят и заподозрят в неискренности, ефрейтор вспоминал все, что только можно было припомнить, и рассказывал с большими подробностями: «Своё заключение я сделал из следующих фактов. Третьего июля во второй половине дня всем солдатам выдали по шестьдесят патронов, а пулемётчикам — по одному ящику с тремя заряженными лентами. Ночью сапёры соседней с нами танковой дивизии СС снимали мины и убирали колючую проволоку перед нашим передним краем. У нас из каждого отделения были выделены специальные люди, которые готовили лестницы, чтобы легче и быстрее выбираться из окопов. Кроме того, офицеры нам говорили, что, когда пойдём через населённые пункты, ничего съестного у населения не брать, так как русские отравляют продукты…»
На повторном допросе в штабе фронта, куда на самолёте доставили перебежчика, Густав Бренер подтвердил, что наступление, по его мнению, начнётся с четвёртого на пятое, то есть завтра. Показания Бренера совпадали с данными нашей разведки. С приближением рассвета росло и напряжение в частях.
Крупные наступления немцы всегда начинали под утро. Так было на Дону, на Днепре. Так было под Харьковом, когда после катастрофы на Волге ударные группы фельдмаршала фон Манштейна старались восстановить положение на Восточном фронте. Многие полагали, и не без основания, что так будет и здесь, потому что белгородской группировкой фашистских войск командовал тот же фельдмаршал фон Манштейн.
В это утро был по тревоге поднят и батальон, оборонявший Соломки.
Володин проснулся сразу. В ту минуту, когда обувался и когда затем, на ходу затягивая ремень, выбегал из избы, все его мысли были сосредоточены на одном: быстрее поднять людей и вывести их на позиции; лишь после того как солдаты заняли отведённое им в обороне роты место и он доложил капитану Пашенцеву, что взвод к бою готов, нашлось время поразмыслить и оценить обстановку. Он не испытывал того привычного возбуждения, какое бывает перед боем, и, доверяя своему спокойствию, приходил к выводу, что сегодня обычная учебная тревога, какие нередко, особенно в последнее время, проводились в Соломках; и оттого, что так думал, искренне досадовал, что был прерван зоревой сон. Чтобы развеять дремоту, медленно пошёл по траншее. Бойцы курили, разговаривали, и Володин сначала лишь удивился, заметив их удручённые лица; но когда, переходя от группы к группе, услышал, о чем говорили бойцы, — о гибели Саввушкина! — испытал неприятное чувство вины: до сих пор он ещё не видел вернувшегося ночью с разведки Царёва! Не знал никаких подробностей и, более того, ничего не сделал, чтобы узнать! Невольно ускорил шаг. Настроение его было испорчено.
Царёв стоял в окружении солдат и неторопливо и негромко рассказывал, окутывая лицо сизым махорочным дымом. Когда дым отплывал, видны были исцарапанные ветками щеки и красные от бессонной ночи глаза. Подошедшего лейтенанта Володина никто из солдат не заметил.
Не желая перебивать Царёва, Володин отвернулся к брустверу и стал вглядываться в ещё синюю на западе черту леса.
— Так думаю, мы его пристрелили, — говорил Царёв. — Сначала-то я видел, как его двое немцев волокли, а посля гляжу — упали. И крик такой истошный. Немец кричал, гад. А Саввушкину где уж, и так-то без чувства был. Крепко его по голове хватили…
— А сапог-то каким образом?.. — спросил кто-то.
— А таким, видишь, принёс… Может, если бы я покрепче за ногу ухватил, не дал бы унести, а то — вот, сапог один остался. — Царёв вертел его в руках, разглядывая, словно это была какая-то редкость. — И набойки, вишь, новые набил, и подковки, а носить не пришлось…
Сапог пошёл по рукам, и все смотрели и щупали почему-то набойки и подковки на каблуке и носке, уже успевшие без хозяина за одну ночь покрыться жёлтыми пятнами ржавчины. В сапоге была ещё не высохшая портянка. Кто-то вытащил её, и вместе с нею из сапога выпало несколько долек семечковой шелухи. Они, кружась, медленно упали к ногам солдата. Может быть, и сам сапог не произвёл такого впечатления, как эти маленькие, кружившиеся белые дольки подсолнуха, сразу напомнившие о человеке, которого именно за семечки и ругали все в роте.
Ничего не знал Володин о сапоге и потому слушал с интересом. Он повернулся, чтобы увидеть и, может быть, даже подержать в руках этот сапог, и встретился взглядом с Царёвым. Царёв выпрямился, готовясь к рапорту.
— Давно вернулись? — спросил Володин.
— Под утро, товарищ лейтенант. Вас не стали будить, доложил все старшему сержанту.
— Загрудному?
— Да.
— Хорошо. Идите отдыхать, Царёв. Вам нужно отдохнуть, идите.
Володин снова отошёл к брустверу, раздумывая: почему старший сержант, приняв от Царёва рапорт, ничего не сказал об этом? Как раз в это время подошёл Загрудный. Он не спеша убрал с бруствера несколько крупных комочков глины, мешавших просматривать даль, поправил маскировку из сухих веток и только после этого спросил у лейтенанта, как он думает, будут ли немцы сегодня наступать или нет? По мнению старшего сержанта — должны, потому что лето в самом разгаре, а «они», как известно, летние вояки. Старший сержант засмеялся, довольный шуткой, но Володину не понравился этот смех. Не понравилась и шутка, имевшая тогда хождение среди солдат и давно надоевшая всем, — немцы и зимой воюют: страшно подумать, как под Харьковом напирали, да и под Белгородом! — но не высказал вслух своих возражений; он ждал, заговорит ли Загрудный о рапорте Царёва. Потом не выдержал и сам спросил:
— Почему меня не разбудили?
— Когда?
— Когда вернулся Царёв.
— А-а, так вы только что легли. Я хотел, — губы старшего сержанта ещё продолжали улыбаться, но глаза уже насторожённо сузились. — Я, товарищ лейтенант, все расспросил у Царёва подробно и тут же доложил капитану и позвонил в штаб.
— Почему не разбудили? — все так же не повышая голоса, но с большим раздражением и неприязнью в тоне повторил Володин.
— Вы только что…
— Значит, за моей спиной все делаете? Командир взвода у вас, значит, барин, он спит, видите ли. Так, что ли?
— Хотел, как лучше.
— Вы, Загрудный, вечно в опекуны лезете!
Володин почувствовал — сказано все, если он останется хоть на минуту, наговорит дерзостей. Быстрым движением руки поправил кобуру, хотя в этом не было никакой нужды, окинул недружелюбным взглядом Загрудного и пошёл по траншее на правый фланг к своему наблюдательному окопу. Сначала он был доволен, что так резко отчитал старшего сержанта, но затем, когда немного успокоился, начал сомневаться в правильности своего поступка, а когда пришёл на фланг, уже был убеждён, что зря обидел человека. Он сидел на дне окопа, на специально оставленной при копке ступеньке, и растирал в пальцах подбираемые у ног нежесткие земляные крошки; уши его горели, как у школьника, только что получившего двойку. Напротив, прислонившись спиной к холодной стенке, дремал связист. Связист, очевидно, заснул сразу же после ухода лейтенанта и теперь продолжал спокойно посапывать; телефонная трубка была прижата к его щеке и держалась на замусленной тесёмке, накинутой на голову под пилотку. Володин посмотрел на связиста, и тот, будто почувствовав на себе взгляд командира, встрепенулся и принялся продувать трубку и кричать: «Алло, алло, «Игарка»! Проверка…» Затем как ни в чем не бывало полез за кисетом; сворачивал цигарку неторопливо и после того как прикурил, кося глаза, произнёс:
— Не начинают что-то.
— Молчат, — подтвердил Володин. — И навряд ли сегодня начнут.
— Вот и я так думаю. Палатку-то, что у дороги, и нынче не убрали. Стоит.
— Стоит? — переспросил Володин и потянулся за биноклем.
— Это верный признак… Да её, товарищ лейтенант, и без бинокля хорошо видно.
Над полями и перелесками вставало солнце, покрывая серебристо-белым налётом верхушки деревьев, гребни холмов, соломенные крыши дальних изб; и только дорога, стрелой уходившая к лесу, казалось, не хотела изменять своего серого цвета. К развилке приближалась небольшая колонна крытых брезентами грузовиков, а на дороге, как обычно, стояла девушка-регулировщица, готовая встретить автомашины. Володин ясно увидел её в бинокль — не Людмила; он перевёл взгляд на палатку: никого, и дверной полог опущен. Даже Шишакова, который всегда по утрам сидел на опрокинутом ведре у входа, не было. Володин повёл биноклем влево: почти у самого плетня, где начинались огороды, вытянувшись в цепочку, работали девушки. Они копали то ли траншею, то ли щели. Но щели, помнится, давно были прорыты возле палатки, лейтенант сам видел их десятки раз. Для чего же ещё копать? Наверное, этому старому ворчуну делать нечего, вот и выдумывает… Володин стал отыскивать среди работающих Людмилу и, найдя её, уже не сводил с неё взгляда. Людмила копала проворно и останавливалась только затем, чтобы поправить спадавшие на лоб короткие волосы. Ровным красным валом вырастал у ног её бруствер; вот она уже по пояс врылась в землю; теперь, когда нагибалась, только лопата мелькала в воздухе, поблёскивая отшлифованными о глину боками. Несколько раз к ней подходил Шишаков и, приседая на корточки, что-то объяснял; тогда Володин смотрел на него и старался определить, справедливо ли старый сержант упрекает Людмилу и упрекает ли вообще или, напротив, хвалит за расторопность — ведь она работает быстро; старался догадаться, что отвечает Людмила; в голове рождались предполагаемые вопросы и ответы; он представлял себе их лица: возмущённое — Шишакова, смеющееся — Людмилы; теперь он смотрел поверх бинокля и больше домысливал и воображал, чем видел на самом деле, и оттого, что ничто не связывало его воображение и ничто не мешало ему смотреть — он оставался верен слову и в то же время мог дать полную свободу своим чувствам, — к нему возвращалось то душевное равновесие и спокойствие, с каким он проснулся в это утро и пришёл сюда, в траншею.
Мало-помалу опять начала одолевать сонливость. Все чаще поглядывал он на солнце, поднимавшееся над горизонтом, и, наконец, когда жара стала ощутимой, решил спуститься в блиндаж.
В блиндаже было прохладно и тихо. Володин прилёг на нары, не раздеваясь, только чуть ослабив поясной ремень и сдвинув кобуру с пистолетом на живот, и закрыл глаза. Но поспать не удалось — вызвали к телефону. Капитан Пашенцев передал, что с минуты на минуту в Соломки прибудет командующий Воронежским фронтом генерал Ватутин и будет осматривать позиции. Очевидно, зайдёт и в расположение роты. Надо приготовиться к встрече.
Сам командующий фронтом приезжает — шутка ли! Такое случается не часто, может, раз в жизни. Страшновато, конечно, вот так вдруг предстать перед командующим и отрапортовать, но… Надо немедленно подготовить взвод к смотру. Чтобы все на бойцах блестело! Чтобы и подворотнички у каждого! Чтобы… Чтобы… словом, все как перед парадом!
Генерал армии Ватутин решил лично осмотреть позиции, занятые прибывшими артиллерийскими частями. Он выехал на рассвете четвёртого июля из деревни Яковлево в сопровождении члена Военного совета фронта и командующего Шестой гвардейской армией, побывал на переднем крае и к двенадцати часам дня прибыл в Соломки.
Володин, занятый подготовкой взвода к встрече, не видел, как промелькнули мимо стадиона легковые автомашины, как затем командующий фронтом с группой генералов и офицеров поднялся по склону на командный пункт батальона; он заметил их только тогда, когда они уже подходили к расположению роты. Разглядывая в бинокль генералов, Володин старался угадать, который из них Ватутин. Он ни разу не видел командующего, только слышал о нем, и то, может быть, из десятых уст; знал лишь, что Ватутин — невысокий, плечистый и добрый. Но этого было так мало, да к тому же из трех генералов двое — одинаково невысокие и плечистые, что Володин совершенно терялся в догадках. Среди офицеров он без труда узнал своего командира батальона — толстого и проворного майора Гриву, узнал капитана Пашенцева и подполковника Таболу. Они шли позади всех и о чем-то оживлённо говорили. Табола то и дело останавливался и раскуривал угасавшую трубку.
Пройдя на фланг роты, генералы и офицеры остановились. Они стояли так близко, что Володин слышал их голоса, но не мог разобрать ни одного слова. Он волновался: боялся и того, что командующий не подойдёт к позициям взвода и все старания были напрасны, и того, что подойдёт и нужно рапортовать; оба опасения равно страшили и радовали его, и он с таким вниманием следил за каждым движением Ватутина (наконец узнал его по звёздочкам на генеральских погонах — четыре в ряд) и так напряжённо ждал, когда командующий шагнёт в его сторону, будто от этого шага зависела вся его дальнейшая судьба, вся его будущность. И все же прозевал этот шаг, прозевал по глупой случайности: связист, пересаживаясь поудобнее, задел носком сапога деревянную коробку телефонного аппарата, и Володин обернулся на стук; а когда снова взглянул на командующего и окружавших его генералов и офицеров, они шли прямо к позициям взвода.
Володин выпрыгнул из окопа.
— Взвод, смир-рна! — крикнул он и не услышал своего голоса.
Секунду выждал, всматриваясь, как бойцы, находившиеся в траншее, выполнили его команду, и побежал навстречу приближавшимся генералам; метров двадцать не доходя до них, перешёл на шаг. Шёл чеканно, не сгибая ног в коленях; подошвы сухо ударялись о затвердевшую, как цемент, землю, и каждый удар упругим толчком отдавался в плечах.
До того как остановился и, подбросив ладонь к каске, произнёс первое слово, Володин ясно представлял, что нужно говорить (текст рапорта заучил), но едва начал рапортовать, заученное вылетело из головы, он с горячностью выпаливал слова, совершенно не следя за своей речью, только когда смолк и, не шевелясь и не дыша, напряжённо ждал, что скажет командующий, вдруг спохватился, что не назвал номера полка. Это смутило Володина. Но не успел он осознать, как велика его оплошность, услышал негромкое: «Вольно!» — затем увидел протянутую руку командующего, протянул свою и ощутил тёплое пожатие. Ватутин чуть заметно улыбнулся, и хотя было трудно понять отчего: оттого ли, что заметил оплошность лейтенанта и знал причину этой оплошности, или оттого, что, глядя на юного командира взвода, вспомнил свои молодые годы, когда он, выпускник полтавской пехотной школы, двадцатилетний юноша, впервые принял взвод и был, наверное, таким же вот непосредственно робким и смелым; а может быть, просто от хорошего настроения, — но Володин истолковал улыбку по-своему: все благополучно, командующему рапорт понравился. Володин даже подумал, что, пожалуй, он все же назвал номер полка и напрасно огорчался. А когда к нему подошёл капитан Пашенцев и тихо сказал: «Молодец!» — уже никаких сомнений не было, что все прошло как положено, по-уставному.
Ватутин поздоровался с бойцами. Дружное солдатское «Здравия желаем!» прокатилось по траншее и оборвалось, и лишь один запоздалый голос, все ещё звонкий, но уже слабеющий, докончил: «…арищ генерал!» В наступившем молчании он прозвучал так отчётливо и так неожиданно и смешно, что лица у генералов и офицеров невольно повеселели. Только подполковник Табола, не выпускавший из ладони давно угасшую трубку, неодобрительно покачал головой. Все смотрели на «запоздавшего» солдата, и никто не заметил, как Володин из-за спины капитана Пашенцева погрозил ему кулаком.
То, что случилось, как видно, было неожиданностью и для самого солдата. Он стоял напротив командующего, внизу, в траншее, красный до ушей, и удивлённо моргал глазами; по выражению его лица, по тому, как сходила краска, оставшись только на кончике малинового, обожжённого солнцем носа, было видно, что он быстро поборол растерянность. Не дожидаясь, пока командующий что-либо скажет, солдат козырнул и отчеканил:
— Рядовой Бубенцов!
— Что же это, братец, всегда так отстаёшь? — спросил Ватутин.
— По росту последний во взводе!
— В хвосте, значит?
— На фланге, товарищ генерал!
Володин смотрел на широкую спину командующего, на его крутые плечи, как под линейку выровненные погонами, прислушивался к интонации его голоса — шутит или сердится? — и с беспокойством ожидал, что вот-вот Ватутин крикнет: «Где командир взвода? Что за расхлябанность!..» Но опасения лейтенанта были напрасны: настроение командующего, как в зеркале, отражалось на лице солдата, а солдат глядел весело, даже озорно, будто давно знал цену своей сообразительности и все, что только что произошло, сущий пустяк, и он, Бубенцов, не растерялся бы, будь перед ним хоть сам Верховный. Отлегло у Володина, едва он взглянул на Бубенцова, а ещё через минуту, когда Ватутин, обращаясь к майору Гриве и подполковнику Таболе, заговорил о видневшемся невдалеке берёзовом колке, уже не опасения, а страстное желание услышать все и запомнить овладело лейтенантом. И рапорт и конфуз с Бубенцовым — все это теперь было позади; на бруствере стоял командующий фронтом и словно рисовал рукой на местности картину предстоящего боя. Что-то торжественное было в этом для Володина, и он напрягал внимание и слух, надеясь увидеть и услышать нечто особенное, что должно запомниться ему на всю жизнь, но все шло обычно, командующий говорил мягко, будто советовался с равными себе, и, когда поворачивался к кому-нибудь из командиров полков — чаще всего к Таболе, и это сразу же заметил Володин, — были видны совсем не строгие, прикрытые полутенью от козырька серые глаза. Может, оттого, что все было просто, ожидание необычного быстро притупилось у Володина, и он, вслушиваясь, наблюдал уже не только за командующим, но и за тем, как реагировали на его слова старшие офицеры.
Ватутин предлагал выдвинуть в березняк противотанковую батарею. Майор Грива, с которого — может быть, от жары, может быть, от возбуждения — давно уже лил пот и который, то и дело снимая фуражку, белым носовым платком промокал лысину и вытирал шею, — этот толстый и подвижный, казавшийся теперь смешным командир стрелкового батальона поминутно восклицал: «Совершенно верно! Совершенно верно!..» — и при каждом восклицании приподнимался на носках, словно берёзовый колок был совсем близко, в трех шагах, и он непременно хотел заглянуть в него. Подполковник Табола, все так же не выпуская из ладони угасшую трубку, только чуть щурил глаза, как бы примеривался к тому, что предлагал командующий; время от времени, искоса, не поворачивая головы, бросал короткие взгляды на изнемогавшего от жары майора, и тогда на лице вспыхивала хорошо знакомая Володину пренебрежительная усмешка. Но сегодня эта усмешка не возмущала Володина. Он был изумлён: то, о чем говорил командующий, — поставить орудия так, чтобы они могли вести фланговый огонь по танкам противника, — эту мысль высказывал вечером в штабе Табола! Володин посмотрел на подполковника, как на героя, совсем забыв о неприязненном чувстве, которое испытывал к нему вчера; потому-то и усмешка, и те короткие взгляды, которыми Табола одаривал сейчас майора Гриву (Грива будто не замечал этих взглядов), показались лейтенанту вполне уместными и естественными. Володин подумал, что, очевидно, не зря о подполковнике Таболе ходят хорошие слухи. Наверное, он действительно отличился в боях на Волге и первым вышел с полком к Калачу, замыкая кольцо окружения. Сначала это промелькнуло как догадка, но почти тут же Володин поверил, что именно так и было, и что, конечно, полк Таболы входил в состав Юго-Западного фронта, которым тогда командовал Ватутин, и что Ватутин и Табола — старые боевые друзья, и им приятно теперь снова быть вместе, и что вот почему Табола держится так свободно и легко с командующим, а командующий, обращаясь к нему, называет его по имени и отчеству — Иван Ильич.
Неожиданно внимание Володина привлёк раздавшийся в траншее громкий смех. Среди бойцов взвода стоял невысокий коренастый генерал (как позднее узнал Володин, это был член Военного совета Воронежского фронта), видно, он только что сказал что-то смешное и теперь сам смеялся вместе с солдатами. Володин улыбнулся, поддавшись общему весёлому настроению. То, что он увидел в траншее: и стоявший перед генералом Бубенцов со сдвинутой на затылок каской и влажными от смеха глазами, и беззвучно смеявшийся Царёв, медвежьи плечи которого тряслись, как в лихорадке, и старший сержант Загрудный, заклеивавший языком цигарку и так и застывший в изумлении, и боец Чебурашкин, самый молодой во взводе, пробивавшийся сейчас из задних рядов поближе к генералу, и сам генерал, с коричневым от солнца лицом и выгоревшими, словно покрытыми дорожной пылью бровями, и то откровение на лице генерала, сразу же бросившееся в глаза Володину, — не возбудило беспокойства, а, напротив, только сильнее разожгло любопытство лейтенанта. Теперь внимание его как бы раздвоилось: хотелось слышать то, что говорил командующий, и то, что говорил генерал в траншее, видеть полковое начальство — Таболу, Гриву, Пашенцева — и видеть своих бойцов; Володин старался разом охватить и то и другое и потому не мог воспринимать целостно ни разговор командующего с офицерами, ни беседу генерала с солдатами.
В траншее Бубенцов сквозь смех спрашивал генерала.
— Задали, говорите, стрекача? И генерал отвечал:
— Такого задали!..
Голос генерала заглушался новым взрывом смеха. Глядя на бойцов, смеялся и Володин, не зная начала рассказа, но услышав его конец, и совершенно неважно было сейчас, кто задал стрекача — танки ли немецкие или автоматчики, или речь шла о каком-нибудь воздушном бое — и кто, какой солдат и на каком участке фронта так отличился, что от него задали немцы стрекача, и что именно было смешного в этом рассказе, но, раз все смеялись, значит, было смешное, и это смешное невольно передавалось Володину.
На бруствере подполковник Табола басил:
— Маскировать их трудно…
— Но возможно! — утверждал командующий.
И Володин думал, что возможно, раз об этом говорит командующий, но смутно представлял себе, что маскировать — то ли противотанковые орудия, которые будут поставлены в березняк, но тогда почему подполковник Табола возражает; то ли самоходные пушки, которые нужно врыть в землю на стыках рот, то ли какие-то ловушки для немецких танков, о которых тоже упоминал командующий, то ли ещё что-то, чего не слышал Володин, но что, несомненно, должно было быть и имело важное значение для обороны батальона.
— На Большом Ферганском работал, — продолжал Бубенцов, все так же весело и задорно глядя на генерала. — В каком году? В тридцать девятом.
Володин снова посмотрел на Бубенцова, восторгаясь тем, как запросто его боец разговаривает с генералом, а какое отношение имел генерал к Большому Ферганскому каналу, зачем приезжал туда в тридцать девятом и приезжал ли вообще и что необычное происходило тогда на стройке канала, о чем теперь непременно нужно было Бубенцову вспомнить и заговорить (наверное, все же была причина, поскольку Бубенцов вспомнил и заговорил), — все это разумелось само собой, и Володин только следил за тем, что будет дальше.
— Нельзя забывать волжские бои, Иван Ильич, — говорил между тем командующий фронтом; он стоял лицом к солнцу и не отворачивался, не прикрывал глаза ладонью; казалось, он намеренно подставлял щеки горячим полуденным лучам, и это нравилось ему. — Мы должны использовать все: каждое углубление, каждый кустик, каждую кочку…
Сердечная теплота, с какой говорил командующий, напоминая о битве на Волге, и то, как он дружески клал руку на плечо подполковнику Таболе, — все это уже не удивляло Володина, а только подтверждало минуту назад возникшую догадку, что Ватутин и Табола, конечно, старые фронтовые товарищи. Он больше смотрел на Таболу, чем на Ватутина, и почти совсем не замечал ни раскрасневшегося майора Гриву, ни поминутно одёргивавшего гимнастёрку капитана Пашенцева, ни высокого и стройного, не сказавшего за все время ни слова генерала — командующего Шестой гвардейской армией.
Тому, что Володин видел и слышал, что происходило на позициях его взвода, он придавал особое значение. Он был уверен, что совершалось что-то большое, чего он ждал много лет и что наконец настало (так думал он и тогда, когда впервые надел погоны младшего лейтенанта, и когда приехал на фронт, и когда получил на погоны вторую звёздочку, но сейчас, именно сейчас совершалось главное); теперь все должно измениться, он будет другим, и он уже чувствовал себя тем другим — вдруг повзрослевшим; и этот маленький участок обороны, который занимали бойцы его взвода, представлялся ему самым ответственным, где будет решаться судьба фронта, судьба России; было немного страшно сознавать это, но вместе с тем это-то и радовало его и возбуждало фантазию. Хотелось, чтобы командующий как можно дольше пробыл на позициях взвода, но Ватутин закончил разговор и собрался уходить, только ожидал командарма Шестой гвардейской, который все ещё рассматривал в бинокль белгородские высоты и стал что-то пояснять майору Гриве, и Володин тревожно оглядывался то на командарма Шестой, то на Ватутина, молча наблюдавшего за тем, как Табола выбивал о каблук трубку. Наконец командарм передал бинокль Гриве, и все — командующий фронтом, генералы и офицеры — двинулись вдоль траншеи к стадиону. Лишь капитан Пашенцев задержался на позициях. Он подошёл к Володину, и тот вздрогнул, неожиданно увидев перед собой командира роты. Как и тогда, после рапорта, Пашенцев крепко стиснул руку лейтенанту. Уже отходя, сказал:
— Ловушки ройте сразу, сейчас.
— Ловушки? — переспросил Володин.
— Танколовушки… Разве вы не слышали?
— Слышал, — поспешно подтвердил Володин и смутился, заметив недоверчивый взгляд капитана.
Что подумал Пашенцев — понял ли, что командир взвода сказал неправду, или об этом у него только промелькнула догадка; но Володину показалось, что капитан все понял и оттого посмотрел так недоверчиво. Это отрезвило Володина, и он, стыдясь, шагнул было вслед за капитаном, но тут же остановился. Провёл ладонью по лбу и ощутил липкий и холодный пот. Только теперь он заметил, что весь взмок. Рубаха прилипла к телу. Ныли все ещё напряжённо приподнятые, занемевшие плечи. Но не это волновало Володина — ловушки для танков нужно рыть и, конечно, не наобум. Придётся обращаться к Пашенцеву, расспрашивать по телефону. Он с грустью посмотрел на уже пересекавших стадион генералов и офицеров: вместе с ними удалялось то торжественное, что всколыхнуло Володина и навсегда запечатлелось в его душе, и возвращалось то земное, скучное, как всегда бывает при затяжной обороне, повторяющееся изо дня в день и до тошноты надоевшее: то же сухое горячее солнце, те же серые сыпучие стены траншеи, та же фронтовая «тишина», ложные тревоги и разговоры о скором немецком наступлении.