Лязгают, перекликаясь, буфера. Тяжко отдуваясь, паровоз хрипло гудит и замирает. Москва.
Состав стоит на далеком от вокзала пути. Город почти не виден. Он только угадывается за дымкой морозного утра, в каком-то тревожном тумане.
Комендант предупредил, что стоянка часа полтора. До сих пор задерживались минут на 15–20. Оторвется старый паровоз, его место займет новый и — вперед!
Мы с Михаилом Ефимовичем решаем заехать в главное управление бронетанковых войск. За стеклами нетряской машины малолюдная насупленная утренняя Москва военного времени.
Командующего и его замов нет. Никому не ведомо, куда мы держим путь.
Михаил Ефимович поглядывает на часы, торопливо сосет сигарету. Пачками трофейных сигарет набиты все его карманы. Он щедро одаряет ими офицеров управления.
После Москвы мы движемся куда медленнее. В узкое русло тянущейся к югу железнодорожной колеи через Москву вливаются сотни эшелонов с войсками, боеприпасами, продовольствием, горючим. В мелькающих окнах классных вагонов белеют лица и повязки раненых.
Остановки теперь длятся по часу, по два, по три. На станциях солдаты разминают затекшие ноги, обмениваются с ранеными махоркой, выспрашивают о фронтовых новостях. Раненые уверенно предсказывают:
— Вам до Курска, как бог свят.
Может, и так…
Один пролет я еду в штабной теплушке Горелова. Мы сидим, пригнувшись, на вторых нарах.
Внизу у буржуйки вполголоса поют офицеры. Равномерное покачивание, неожиданный досуг настраивают на элегический лад.
Горелов молчит, курит, разгоняя рукой сизоватые клубы. Но разве разгонишь? Наверх, к потолку, тянется плотное облако дыма.
— Если не о бое, не о бригаде, то о дочке, — признается Горелов. — Как бы ни умаялся, прежде чем уснуть, должен о ней подумать… Не вернусь, что с ней тогда? Кто человеком сделает? Бабка стара, на мать надежда невелика. Школа?.. Э, что школа без родителей? После войны, кажется, по-новому бы жить начал и дочке многое бы открыл…
Горелов замолкает, уставившись в поглощающую дым оконную щель, слушает песню.
Сейчас так, наверно, в каждой теплушке… Исступленный ритм нарушен. Непонятный покой, с неба свалившийся отдых. Всякий знает: эта благодать не надолго. Через сутки-другие опять фронтовая страда. А на душе скопилось столько! Разве выскажешь? Лишь песня, да обрывки разговора, да опять песня…
Чем дальше на юг, тем медленнее движение. И наконец — стоп! Паровоз отцеплен. Но что-то нет обычного толчка. Новый не подошел.
Чей-то крик в приоткрытую дверь:
— Касторная!
О, сколько же ты испытала за эти месяцы, Касторная — неприметная станция между Курском и Воронежем!
Остатками зимних боев, докуда хватает глаз, торчат из-под снега крылья автомашин, стволы пушек, танковые башни, самолетные хвосты. Воронки вдоль путей, обгоревшие скелеты вагонов, кирпичные развалины пристанционного домика — это следы недавних бомбежек.
А сколько изведала ты за часы нашего недолгого пребывания!
Комендант Касторной — майор, осатаневший от бессонницы, от воздушных налетов, доложил, что станция забита эшелонами с боеприпасами и горючим.
— Теперь и вы пожаловали…
На все вопросы майор отвечал неестественно громким голосом и обычно невпопад. Чаще всего он повторял две короткие фразы: «Паровозов не имею»… «Когда — не могу знать».
Мы с Катуковым, чтобы уединиться, отправились в машину, которую пригнал мне когда-то Горелов. Полуторка с кузовом, покрытым фанерной будкой, стояла на одной из платформ. Миша Кучин подбрасывал уголь в круглую чугунную печурку. Мы сидели на походной раскладушке и разговаривали в ожидании ужина.
С той поры, как была образована армия, при штабе появилась военторговская столовая. После выезда из Соблаго она, правда, не напоминала о своем существовании. Но в Касторной нам был обещан полновесный ужин.
В дверь фанерной будки осторожно постучались. Вошла официантка Лиза в белом фартучке поверх шинели, в маленьких, как у ребенка, валенках, с подносом, накрытым вместо салфетки вафельным полотенцем. Она стряхнула со стола ей одной видимые соринки, расстелила газету, поставила поднос.
И тут началось. Взвыла сирена, ее подхватили разноголосые паровозные гудки, зататакали зенитные пушки. Часовой, стоявший на платформе, рванул дверь нашего фанерного жилья:
— Воздух!
В небе сверкнули огни осветительных бомб. Гул разрывов стремительно наплывал от Щигров, заглушая гудки, свист, крики, заполняя собой до отказа все пространство. Это уже не гул, это — раскалывающий голову, переворачивающий душу грохот. Бомба упала между эшелонами.
Я почувствовал несильный удар по спине. Рядом лежал поднос, на котором принесли нам ужин. Воздушная волна смяла фанерную будку, бросила ее о рядом стоящие вагоны, обломками рассыпала вокруг.
Под платформой я перебрался через пути. В подвагонном мраке наткнулся ищущей рукой на обтянутую шинелью спину. Спина шевельнулась.
При вспышке разрывов я увидел сидящего на рельсах автоматчика. Вероятно, того, который стоял на часах и крикнул: «Воздух!»
Новая вспышка осветила детские валеночки, задранную полу шинели, белый передник. Голова и грудь Лизы лежали под уклон и мне не были видны.
— Куда ее? — спросил я.
— Не знаю, — ответил солдат и, помолчав, добавил: — Когда к вам поесть несла, не удержался, схамил: «Ты, говорю, начальство только днем обслуживаешь?» Она глянула на меня, ничего не сказала… Сволота я, каких поискать…
Подползли Катуков и Кучин. Воздушной волной их швырнуло на груду шпал.
Михаил Ефимович решил пробираться к штабному вагону, я — на станцию.
Бомбежка не утихала, и у меня из ума не шли слова коменданта об эшелонах с горючим и боеприпасами.
В станционном флигеле темень, под ногами стекло, кирпич, бумага. Ни начальника станции, ни следов его. Комендант беспомощно крутит трясущейся головой, бьет себя ладонями по ушам: оглох.
Взрывы один сильнее другого сотрясают ветхое здание. На уставленный телефонами стол сыплется штукатурка. Подозрительно скрипят над головой балки.
Я окликнул каких-то людей, совавшихся подряд во все комнаты. Оказалось, что это подполковник Шхиян, начальник штаба инженерных войск, и майор Павловцев, секретарь партийного бюро управления.
Мы совещаемся, забившись в угол.
Шхиян и Павловцев установили, что дежурный по станции убит, диспетчер и начальник контужены.
— И военный комендант контужен, — добавляю я.
— Надо брать все на себя, — предлагает решительный Павловцев. — Будем принимать меры.
— Какие же меры? — насмешливо спрашивает Шхиян. — Может, тебя вместо паровоза цеплять? Но Павловцева не собьешь.
— Паровозы ты, подполковник, будешь цеплять. Тебя Советская власть на инженера-дорожника выучила, ну и действуй. Среди танкистов иные на паровозах работали, кто машинистом, кто помощником, кто кочегаром… Да и гражданских соберем, какие уцелели… Бомбежка не на полчаса, на всю ночь. Я, товарищ генерал, с вашего разрешения, за диспетчера остаюсь…
Ночь эту я с неунывающим Шхияном провел на путях, среди разрывов, осколков, летающих в воздухе камней и обломков шпал. Немецкие бомбардировщики впились в распятый на земле железнодорожный крест — Касторную.
В этом грохочущем безумье со стороны Щигров прозвучал взрыв, заставивший каждого настороженно поднять голову. Мы с Шхияном, прижавшись к полотну, посмотрели друг на друга. Ясно, бомба угодила в поезд со снарядами.
Воздух дрожит, стонет земля. Словно сотни скорострельных пушек разных калибров стремятся быстрее расстрелять боезапас.
На западе встает слепящее пламя.
Шхиян поднимается, расправляет плечи:
— По ваго-о-о-нам!
Слабые сигналы горнов, слова команд, жидкие паровозные гудки тонут в беснующемся океане разрывов.
И все-таки за ночь десятка три эшелонов удалось вывести со станции, растащить в стороны от эпицентра бомбежки.
Часов около восьми в мутном предрассветном тумане, перемешанном с обволакивающим все дымом, последняя эскадрилья сделала последний заход, короткими очередями оповещая о своем отлете.
Откуда-то появились ремонтные бригады. Красная фуражка дежурного уже на голове молоденькой девушки, снующей между вагонами. Глухой контуженный комендант, тряся головой, орет на своего помощника. Машинисты с железными сундучками торопливо идут по путям. Смазчики из леек с длинными хоботами заливают масло в буксы…
Одна колея в направлении Щигры — Курск кое-как приведена в порядок. Но чтобы выехать с узла и попасть на нее, надо миновать огромную воронку.
Воронка? То ли это слово? Пропасть, в которой свободно уместится трехэтажный дом. Бомба припечатала поезд с боеприпасами.
Мы проехали от Касторной к западу километров двадцать и остановились перед категорически вытянутой рукой семафора.
К полудню в небе снова появились легкие бомбардировщики, которые больше всего досаждали нам пулеметным огнем. Когда, ястребом упав из облаков, самолет устремлялся на красные крыши теплушек, все убегали далеко в поле и оттуда как завороженные следили за происходящим на путях.
Замрешь, пытаясь отдышаться, в снегу и вдруг чувствуешь под собой что-то твердое. Копнешь… Толстая с металлическими шипами подошва сапога, окостеневший коричневый кулак, ржавый обод каски. Еще недавно это заметенное снегом поле было полем боя. Сопротивлявшиеся здесь немцы так и остались на нем.
Самолеты, оторвавшись от эшелона, кружат над черными точками, заманчиво рассыпанными по белому фону. Смерть снизу, смерть сверху…
Мы и теперь держимся вместе — Шхиян, Павловцев и я. Когда с платформы спускается «эмка», втроем отправляемся вперед. Перед Щиграми железнодорожный мост взорван. У быков хлопочут десятка два солдат.
— Им до второго пришествия хватит, — морщится Павловцев.
— Пусть Шхиян принимает руководство и остается здесь, — решаю я. — А мы с Павловцевым пойдем в деревню, женщинам поклонимся…
Неказистая курская деревенька, соломенные крыши, земляные полы. На столе вязкий, как смола, хлеб из воробятника, сладковатая, чуть присоленная (соль на вес золота) картошка. Чего-чего, а обшаривать закрома, высасывать из крестьян последние соки оккупанты умеют!
До сих пор я думал о дороге лишь как об артерии, питающей фронт. Теперь отчетливо понял: по ней должны снабжаться и эти разоренные, изголодавшиеся места.
Женщины собрались у колодца, я говорю им об эшелонах, которые идут на передовую, но застряли перед взорванным мостом, о положении на фронтах. Прошу помочь.
На середину выходит крюком сгорбившаяся старуха:
— Мы и так что ни день помогаем. То снег на дорогах гребем, то с подводами ходим, то на саночках снаряды возим. Мы привычные. А тебе спасибо, что все растолковал… Когда по-людски поговорят, особенно постараешься… Пошли, бабоньки!
От этой случайно брошенной похвалы мне стало немного не по себе. Сегодня догадался выступить. А сколько раз без этого обходилось. И с других не требовал. Свой, дескать, народ, чего попусту слова тратить.
Не слишком ли мы за войну привыкли командовать:
«Давай», «Нажимай», «Побыстрей»?..
Женщины вместе с бойцами складывали из шпал колодцы, чтобы на них опустить рельсы.
Шхиян и Павловцев остались у моста.
— Когда будет линия? — спросил я, садясь в машину. Шхиян подозрительно посмотрел на небо, погладил указательным пальцем узкие усики, прикрывавшие верхнюю губу:
— Под утро попробую пропустить первый эшелон…
Он снова покосился на небо.
Ночью я на машине добрался до Курска. На станции мне показали домик, где находится представитель Ставки.
Адъютант впустил меня в освещенную двумя «летучими мышами» комнату. За столом сидел чисто выбритый человек в отутюженном, хорошо облегавшем его спортивную фигуру кителе. Что-то необычное было в его облике. А, погоны! Я их видел впервые.
Заместитель начальника Генштаба генерал Антонов — это он представлял здесь Ставку — неторопливо вышел из-за стола мне навстречу.
— Наконец-то, наконец! — повторял он, выслушивая мой короткий доклад. Ждем, ждем… Численность? Количество танков? Когда подойдут первые части?
Не перебивая, давал ответить и постепенно, как говорят военные, вводил в обстановку:.
— Танки позарез нужны. Как воздух, как вода, как хлеб. Гитлеровцы предприняли контрнаступление, отбили Харьков и Белгород, жмут на Обоянь. Сил у них не особенно много. Но наши части выдохлись за зиму, кровью истекли.
Шутка ли, от самого Воронежа метут фашистов. Видали, что вокруг Касторной и Щигров делается? Сколько там немецкой техники побито? Это результат нашего зимнего наступления.
Я рассказал о мосте под Щиграми.
— Правильно поступили, что сами восстанавливаете, — одобрил Антонов. Если бы один такой мост, а то — десятки. Ремонтников не хватает. Так утром прибудет первый эшелон?
Он взял мою карту, привычно разложил на столе и опытной рукой штабного командира нанес дужку.
— Здесь поставите первые же прибывшие части. До подхода штаба армии вам целесообразнее всего находиться вместе со мной…
Трое суток встречал я наши многострадальные эшелоны, история прибытия которых читалась по иссеченным осколками дверям теплушек, пробитым пулями крышам, обгоревшим стенкам.
На исходе третьих суток появился Катуков. Перебазирование армии далось ему, пожалуй, труднее, чем бои. Он зарос, отощал, покрасневшие глаза закрывались от усталости. В полушубке со следами машинного масла и автола, в рваных ватных брюках и мокрых валенках, Михаил Ефимович докладывал генералу Антонову.
Антонов, неизменно вежливый и благожелательный, выслушал Катукова и отдал лишь одно распоряжение:
— Отдыхайте, завтра утром поговорим.
Катуков зашел в соседнюю избу, в которой я обосновался, секунду постоял перед кроватью. Потом сдернул с нее подушку, бросил на пол и упал как подкошенный. В полушубке, в валенках…
Я привык к удивительной способности Михаила Ефимовича засыпать в любом положении, в любой обстановке. Но такое видел впервые.
Наутро, когда Катуков намеревался сменить белье и побриться, выяснилось, что в дорожных передрягах пропал его чемодан. Однако расторопный адъютант вскоре привел какую-то молодую женщину и представил:
— Здешняя парикмахерша. Полина. Говорят, работает не хуже московских…
— А они, московские-то, не из того, что ли, теста сделаны, что курские? — бойко подхватила Полина, открывая чемоданчик.
За войну я отвык видеть женщин с крашеными губами, маникюром, старательно выложенными кудряшками, и Полина казалась мне видением из какого-то другого мира. Но из какого?
— Зря вы так на меня глядите, — сказала Полина. — В нашем поселке про меня никто не скажет, что я Гансам подстилкой была. А обслуживать их — обслуживала. Не в полиции, не у бургомистра, не на бирже. Разрешили мне свое парикмахерское заведение открыть — фрезир у них называется, — я и открыла. Вдвоем с сестренкой Нюшей управлялись. И на жизнь не жалуюсь… Если человек имеет голову да способность к частному интересу, он у немцев не только не пропадет, а, наоборот, выгоду получит. И немцы таких ценят, в обиду не дают. Не то что меня, даже Нюшку в ихний райх не отправили…
Я перебил ее:
— Сколько народу гитлеровцы перестреляли в Курске?
— А мне это ни к чему. Война — значит, стреляли… Я прежде в парикмахерской служила, а при немцах сама себе хозяйка была. Вы, может, думаете, я им во всем сочувствую? Вот уж нет… Считаю, что напрасно они цыган всех поубивали. У нас был один такой — Вася. Красивый, как ангелочек, кудрявенький. Сирота безобидный. Зачем такого в лагеря отправили? Я песни цыганские уважаю, за самое сердце берут…
Отвращение, чувство гадливости, какое вызывала эта болтливая бабенка, боролись во мне с потребностью выслушать ее, чтобы раскусить людишек, удобно пристроившихся при гитлеровцах. На лице Катукова отражалась такая же борьба. А ничего не замечавшая парикмахерша продолжала тараторить:
— Или вот у соседки еще в сорок первом году прятался раненый лейтенантик. Виктор его имя. Молоденький, ресницы длинные, на конце закругляются. Я ему в подвал картошку носила. А немцы взяли и прямо на улице — тр-р-р из автомата. Верите ли, весь день я как белуга ревела… Но жить-то надо, слезами сыт не будешь… Бритвочка не беспокоит вас, товарищ командир?.. А правда, что теперь наших командиров тоже офицерами называть станут и погоны пришьют на плечи? Говорят, колхозов не будет, лавки частные разрешат… Массажик сделать?
— Обманули тебя, — грубовато сказал Катуков. — Лавочников не будет, а колхозы будут. Советская власть будет!
Применительная к подлости, удивительно удобная философия этой женщины была очевидна. Сейчас отчетливее, чем прежде, я постиг: гитлеровцы не только запугивают слабых людей, они играют на самых темных инстинктах. Помимо всего прочего, культивируют звериный эгоизм: плюнь на все, помни о себе и не пропадешь ни с чертом, ни с ангелом. Стремление любой ценой обогатиться, корыстный интерес оккупанты благословляют, провозглашают альфой и омегой существования. Они норовят разрушить все то светлое, что закладывали мы в человеческое сознание после Октября.
Но гитлеризм и тут просчитался. Не нашел он в нашей стране пятой колонны. В Харькове, где бог весть как созрел изменник Хоценко, нелегально действовала комсомольская организация, вожаки которой героически погибли. Здесь, в Курске, тоже работали подпольщики, скрывались разведчики, печатались листовки. А о скольких еще героях, сражавшихся во вражеском тылу, нам предстоит узнать!
Но гитлеровцы все ж отравили какое-то число слабых душ, распалили в них жажду наживы. Они научили таких вот, как эта парикмахерша, действовать, применяясь к обстоятельствам, как бы отвратительны обстоятельства ни были.
Мы нередко рассуждали о гигантской работе по восстановлению хозяйства, которая ждет нас после войны. А ведь нас еще ждало и другое трудное дело восстановление душ, надломленных, пораженных собственническим ядом, отравленных циничным приспособленчеством!..
Эти мои мысли прервал голос Катукова:
— Сколько с меня?
— Сколько не жалко, — отозвалась Полина. — Имейте в виду, духи у меня парижские… Можно и продуктами…
Антонов дружески улыбнулся при виде благоухающего «парижскими» духами Катукова.
Отдаленные разрывы сотрясали кирпичные стены по-штабному обжитого домика. Покачивалась под потолком «летучая мышь». Антонов снял трубку с аппарата, заключенного в чехол из толстой кожи, выслушал чей-то доклад и сообщил нам:
— Бомбят аэродром.
Я уже четвертые сутки находился в Курске, но не мог припомнить и четырех спокойных часов. Налеты почти не прекращались. Сейчас, слушая неторопливый рассказ представителя Ставки, мы понимали причины повышенного внимания гитлеровцев к Курску.
С севера, востока и юго-востока сюда стягивались массы войск. Подходил освободившийся под Сталинградом фронт Рокоссовского (здесь он стал называться Центральным). Прибывали эшелоны с дивизиями, сформированными на Урале и в Сибири. Перебрасывались соединения с других участков.
— Как видно, тут развернется одно из решающих сражений нынешней войны, рассуждал Антонов, водя карандашом по испещренной пометками карте. Гитлеровский штаб отдает себе в этом отчет, вот и… — Антонов показал на качающиеся под потолком лампы.
Мне туманно рисовалась задача, которую предстоит решать нашей танковой армии под Курском. Ведь не ради отражения выдыхающихся немецких контратак перебросили ее из-под Демянска. Контуры предстоящей операции были неясны. Но постепенно определялись масштабы надвигающейся битвы.
Знаменитая дуга, центром которой служил Курск, еще только обозначалась. Линия фронта вибрировала. Правда, вибрация эта становилась все слабее, а на некоторых участках совсем прекратилась. Первый обвод Курского выступа держали слабые, измотанные в долгих боях части. А позади них, все больше уплотняясь, эшелонируясь в глубину, занимали позиции свежие, полнокровные соединения.
После Московской битвы, после Сталинграда окончательно определились наши принципы боевого использования резервов — людских и материальных. До решающего момента, до нужной минуты действуют уже не первый месяц находящиеся в боях войска, которые к тому же сидят на скупом пайке боеприпасов. Их в малой мере поддерживают танки. Ради них самолеты не демаскируют свои аэродромы.
Но наступит час, и все изменится. Ночью передовые окопы займут войска в новеньких шинелях, а смененные ими солдаты, уходя в тыл, будут дивиться: под каждым деревом — танк, или пушка, или автомашина; в каждой лощине — штаб, или медсанбат, или кухня… «О, быть делу!» — улыбнется усталый солдат.
— …Но когда это случится, не берусь предсказывать, — заключил Антонов. Пока что нам надо без потерь довести войска до позиций.
Чтобы хоть частично прикрыть бригады и корпуса нашей армии с воздуха, из резерва Ставки был выделен полк истребителей.
— Да, чуть не забыл, — сказал Антонов, когда мы с Катуковым собирались уходить. — Этот дом тоже передаю вам по наследству. Вместе с подвалом, с ВЧ и СТ. Сам перебираюсь в город, там подготовлен командный пункт. А вам сейчас от станции отрываться нельзя.
Однако наследством, которое оставил генерал Антонов, нам пришлось пользоваться меньше суток. На рассвете следующего дня одна из множества бомб, обрушенных на станцию, угодила в каменный домик. Передняя стена рухнула, подвал вместе с ВЧ и СТ был завален. Хорошо еще, что обошлось без жертв. Дежурному офицеру кирпичом ушибло левую руку, и был несильно контужен телефонист.
Несмотря на бомбежки, наши эшелоны, прибывающие в Курск, все разгружались и разгружались. Марши старались совершать ночью. Но это не всегда удавалось. Талые дороги были забиты войсками. Танки плыли в потоке пехоты, артиллерии, саперных частей.
Истребительный полк, выделенный Антоновым, сослужил нам добрую службу, хотя сил у него было, конечно, недостаточно, чтобы полностью прикрыть корпуса с воздуха, тем более что немцы бросили против нас свои и итальянские ночные бомбардировщики. Самолеты летали над самой головой, бросали бомбы небольшого калибра, поливали свинцовыми струями.
— У тебя, Иван Федорович, артиллерийское мышление. Должен ты что-нибудь придумать? — наступал Катуков на командующего артиллерией армии генерала Фролова.
Тот поначалу отмалчивался, а потом вдруг принес на подпись приказ. Речь в приказе шла о кинжальном зенитном огне.
Полуавтоматические 37-миллиметровые пушки устанавливались вдоль дороги с интервалами метров 500. Бомбардировщик попадал под огонь одной из них, начинал маневрировать, бросался вперед или назад и почти неминуемо оказывался в сфере огня соседнего орудия.
Кинжальная стрельба, которая велась подряд три ночи, дала отличные результаты. Вдоль дороги распластались остовы вражеских самолетов.
Корпуса без сколько-нибудь значительных потерь вышли в свои районы сосредоточения. Ущерб, причиненный нашим тылам, был тоже сравнительно невелик. Мы научились маскироваться, строже соблюдалась дисциплина марша.
Но, думаю, не только в этом дело. Гитлеровцы исступленно бомбили Курск, словно видели в нем источник всех бед, какие на них обрушатся. Сто, двести, а то и двести пятьдесят самолетов посылал противник на древний русский город.
Наш командный пункт находился южнее Курска, и мы нередко становились свидетелями воздушных сражений, от которых днем темнело небо. За каждый налет немцы расплачивались десятками машин. А прервать идущий к фронту поток войск и техники не могли. Не удавалось им сковать уже окрепшую боевую волю солдат. Сорок третий год — не сорок первый.
Весной наша танковая армия, сосредоточившись примерно на полпути между Курском и Белгородом, не приняла участия в боях. Немецкие атаки на этом направлении выдохлись раньше, чем подоспели наши корпуса.
А вскоре и вся напружинившаяся Курская дуга замерла, затихла.
Безмятежное солнце плавило в оврагах последний снег. Утрами в балках надрывались соловьи. Над фронтом висела тишина, никого не способная обмануть тишина потаенной подготовки.
Как ждут на фронте тепла, солнца! Сколько разговоров зимой начинается словами: «Вот потеплеет…»
Весна — конец постоянному, пробирающему до костей холоду, конец ночевкам вокруг костра, когда греешь один бок, а коптишься весь насквозь.
Теперь спишь и не боишься обморозиться. Хватаешься за орудийный замок без опаски обжечь пальцы о люто выстывший металл.
Даже в землянке дышится совсем по-иному. Запахи трав, нагретой весенним теплом земли, пробудившегося леса проникли и под накаты, перебивая тяжелый дух пропотевших портянок, оружейного масла и махорки.
А какое блаженство сбросить засаленную гимнастерку, грубую нательную рубаху с завязками, как у детской распашонки, и лежать, зажмурившись, под весенним солнцем!
Это сладкое чувство написано на худенькой остроносой физиономии гвардии ефрейтора Петра Мочалова.
Я помню ефрейтора, нет, еще рядового Мочалова по зимним боям на Калининском фронте. В день, когда Бурда вызволил из окружения остатки наших частей, в память мне запал и этот ничем не примечательный эпизод. По лесу, сгорбившись под непомерной ношей, пошатываясь, брел маленький солдат, тащивший на себе дюжего сержанта. Голова сержанта безжизненно опустилась на ушанку солдата, руки болтались едва не до земли. Солдат натужно и часто дышал, лицо его было красным и, несмотря на мороз, потным.
Балыков помог ему дотащить сержанта до эвакопункта, развернутого на стыке дороги с просекой. И тут выяснилось, что солдат вовсе не из окруженцев, как мы подумали вначале.
Просто он увидел, как при выходе ранило сержанта, подполз к нему и потащил.
Я записал фамилию солдата с намерением поговорить с Бабаджаняном относительно награждения. Но, грешный человек, в сутолоке запамятовал. Позже, подписывая приказ о награждении, увидел фамилию рядового Мочалова, против которой стояло: «Орден Отечественной войны II степени». Захотелось самому вручить эту награду Мочалову, но оказалось, что он выбыл из части по ранению и находился в госпитале неподалеку.
До палаты, в которой лежал Мочалов, я добрался уже поздно вечером. Замполит госпиталя разбудил ничего не понимавшего бойца. Тот со сна недоуменно тер слипавшиеся глаза, а когда наконец сообразил, что к чему, строго сел на койке и, повернувшись лицом ко мне, торжественно произнес:
— Рядовой Мочалов прибыл для получения правительственной награды.
— Прибыл-то в госпиталь.
Он беззаботно, совершенно по-ребячьи рассмеялся. И все складки худенькой физиономии пришли в движение.
Мне понравился этот молодой солдат. Я подсел к нему, и, так как в госпитале слабее чувствуется дистанция, отделяющая бойца от генерала, он легко разговорился, рассказал обычную повесть тех лет. Необычна была лишь профессия отца — вапанцуй. Мочалов произнес это слово многозначительно, даже таинственно и объяснил: искатель женьшеня.
В маленьком дальневосточном городке Бикин в сорок первом году Петя закончил десятилетку. Хотел поступить в кораблестроительный институт, но началась война, и он пошел добровольцем в армию. Нынешнее ранение — четвертое.
Я встречался со многими почти мальчишками, становившимися за полгода фронтовой жизни исправными солдатами. Почти не помню таких, которые мечтали бы прежде о военной карьере. За оружие они взялись по необходимости, хотя и с энтузиазмом. Этот энтузиазм, предполагавший быстрый и шумный триумф, с течением времени улетучивался, зато постепенно приходило умение достойно делать свое солдатское дело.
Таким обычно легко давалась техника. Они чувствовали ее, умели любить танк, пушку, автомат. Втянувшись в походную жизнь, относились к ней как к чему-то само собой разумеющемуся — надо так надо. Они расставались с юношескими иллюзиями, но не с юношеским тщеславием. И было так естественно, что Петя Мочалов тут же прикрутил свой первый орден к застиранной госпитальной рубашке.
Многие солдаты этого поколения вдумывались в войну, в действия своей части, стремились понять, почему перебрасывают ее, зачем марш, куда «гонят» эшелон. Они не были свободны от критического отношения к командирам, умели давать меткие клички, иной раз спрашивали о том, о чем солдату знать не положено, и, не получая ответа, вовсе не отказывались от своего намерения все же проникнуть за дозволенные пределы.
После госпиталя Мочалов попал в гвардейскую бригаду Горелова. Здесь майским днем на окопных работах я и встретил его в третий раз. Он заметил меня первым, но не подошел, а «нечаянно» встал на виду. Обмундирование ему, малорослому, было велико: шее слишком просторно в широком вороте гимнастерки, а ногам — в раструбах кирзовых голенищ. Манжеты белесой гимнастерки пришлось подвернуть. Новенькие, недавно выданные погоны, старательно натянутые на металлическую пластинку, чтобы не гнулись (существовала тогда такая мода в нашей танковой армии), перехватывала узкая лычка.
— Здравствуйте, товарищ ефрейтор, — подошел я к Мочалову.
— Здравия желаю, товарищ генерал, — зардевшись, но без чрезмерного смущения ответил Мочалов.
После первых же слов Мочалов вполне освоился и почувствовал себя чем-то вроде хозяина в расположении роты.
Мы прошли по окопу, потом поднялись вверх и сели в дрожащей рябой тени березы. Горелов с Ружиным пошли дальше. Балыкова я отправил к машине, боясь, что при постороннем Мочалов не разговорится.
— Хочу один вопрос задать, — без предисловия начал Мочалов, — война скоро кончится? Я развел руками.
— Меня на курсы лейтенантов посылают. Вот я и соображаю: пока будут уму-разуму учить, войне конец, а меня взводным упекут в какой-нибудь гарнизончик… Мне это ни к чему. Не соответствует планам на будущее.
Я признался, что не верю в скорый конец войны.
— Вы еще к Берлину роту поведете. Мочалов жевал травинку.
— Если бы союзники поднажали, Гитлеру быстро бы конец. Он нас тут прищучить думает, как мы его под Сталинградом. Но уж коль рядовые солдаты его план понимают…
— А как именно понимают?
— А так же, как и командиры… Солдат-то ведь тоже газеты читает. Его тоже географии и разным другим наукам обучали… Один поезд выходит из Орла на юг, другой из Белгорода на север. Где они встретятся? Отвечаю:
— В Курске.
— Но если план так уж для всех очевиден, может быть, гитлеровцы не применят его? — искренне усомнился я.
Мочалов задумался. Солнце, поднимаясь в зенит, припекало сильнее. Тень от березы становилась короче.
— Послушайте, Петя, скидывайте гимнастерку. Но Мочалов лишь скромно расстегнул отложной ворот. В то время погоны носили еще на гимнастерках старого образца.
— А если так, тем более не поеду на курсы, — решительно заявил он. — Тут бои начнутся, а я буду «левое плечо вперед».
— Никто на курсы силком не гонит. Нам еще воевать и воевать. Раз вы географию изучали, знаете, сколько километров до Берлина.
— У меня отсутствуют командирские задатки.
— Наживете. Никто не родится офицером… Почему вы считаете, что немцы пойдут именно здесь в наступление?
Мочалов опять задумался. Выгоревшие брови сдвинулись к переносью, уголки рта поползли вниз. Заговорил неуверенно, ощупью.
— У солдата душа чует. Потом листовки бросали, уведомляли, что придумали сильнейшее оружие, сверхмощные танки. Еще что?.. Передовую не бомбят, а на тылы что ни день летают. Вообще, на передовой слишком тихо…
Мочалов хитро, сообщнически улыбнулся и добавил:
— Наша танковая армия неспроста сюда прислана, неспроста зарылась в землю… А потом, Гитлер очень уж разложить нас хочет. Иной раз утром все вокруг белым-бело от листовок, журналов. И почти на каждой такой бумажонке Власов совой глядит. То письмо его, то биография, то обращение.
— Значит, листовки власовские почитываете?
— Кто, я?
— Вы.
Мочалов посмотрел на шуршащие над головой листья:
— Как вам сказать?
— Как есть, так и говорите. Чего крутитесь?
— Не кручусь я. Приказ имеется: категорически запрещено.
— Про приказ я и сам знаю.
— Не то чтобы каждую обязательно. Но так, иной раз поглядишь, почитаешь, как генерал Власов русский народ любит, а сам к немцам удрал… И знаете что, если бы я командующим был, наоборот, разрешил бы всем читать те листовки. Читай на здоровье. Если ты на грошевщину покупаешься, значит, грош тебе и цена. Лучше такой пускай идет к фрицам, чем будет здесь смердить. Все равно в трудную минуту продаст. Я небось с сорок первого года на фронте, всяких видал. В октябре, под Москвой, был у нас старшина. Увидел у одного листовку, лейтенанту стукнул. Хорошо, тот умный был, не раздул дело. А когда подперло нас однажды в лесочке, так тот солдат, который вражескую пропаганду читал, до последнего бился. Мог в плен живым сдаться, но погиб как герой родины… Между прочим, умного человека фашистская листовка оскорбляет, злее делает.
— В армии не только умные служат. Да и власовские листовки опаснее немецких образца сорок первого года.
— Зато и люди сейчас не такие, как в сорок первом, — возразил Мочалов.
— В каком смысле?
— Без растерянности. Растерянного легче охмурить.
— Но есть слабые, неустойчивые, уставшие от войны. На таких может власовская пропаганда повлиять. Не говорю, что перебегут на ту сторону. Но начнут сомневаться, колебаться. А на войне такая роскошь непозволительна.
— Это, конечно, так. Я ведь не в защиту власовских листовок. Только панику поднимать незачем. А у нас, например, есть один деятель. Заметил, солдат из листовки цигарку скручивает, и понес: «Хранение вражеских листовок»… и тэ дэ и тэ пэ…
— Панику поднимать не надо. Но и забывать, что гитлеровцы сформировали власовскую армию, которую назвали «русской освободительной», тоже нельзя.
— То — из пленных…
— Из людей, которые до плена считались советскими… Становилось все жарче. Я расстегнул китель. Только после этого и моего вторичного предложения Мочалов разделся до пояса. Он сидел, блаженно подставляя себя под теплые струи ветерка. От темно-коричневых лица, шеи и кистей худенькое тело его казалось необычно белым и нежным. Метинами войны выделялись на нем три морщинистых сине-розовых рубца — на правой руке, на животе, на левом боку. Четвертый раз Мочалов был ранен в ногу. Эти рубцы, наверно, и навели наш разговор на госпиталь.
— Только там солдат и отдыхает, — мечтательно протянул Мочалов. — А тут с марша в бой, с боя в марш.
— А в обороне?
— В обороне лопату в зубы и пошел. Столько земли перекидаешь, что метро построить можно. Танки в земле, машины в земле, штабы в земле, солдаты в земле… Мы во втором эшелоне?
Я кивнул.
— Позади еще войска?
— Есть, наверное.
— И все, как кроты, день и ночь напролет роют?
— Роют…
— А правду говорят, будто от нашего армейского КП можно до самого передового охранения по траншеям и ходам сообщения пройти?
— Почти правду.
— И кто роет? Не трактор, не машина. Солдат своей саперной лопатой. Такой лопатой на огороде ковыряться и то неловко, а он тысячи кубометров на-гора выдает.
Кончил Мочалов неожиданно:
— Устал солдат. Устал, как люди не устают. А все равно роет и роет. Потом в атаку пойдет. Мы в девятом классе на тридцать километров в поход ходили. Еле притащились. На другой день полкласса на уроки не пришло. Смехота…
Мочалов был прав. Мы вели инженерные работы небывалого размаха. Не только танковые корпуса до последней машины и кухни ушли в землю. Оборудовалась третья оборонительная полоса для общевойсковой армии — траншеи, отсечные позиции, хода сообщения, наблюдательные пункты. И все — обычной саперной лопатой, поверхность которой стала блестящей, а черенок потемнел, отполированный солдатской рукой.
Рытье окопов отнимало больше всего времени и сил. Но армия жила своей обыденной фронтовой жизнью. Прибывало пополнение, штабы готовили планы предстоящей операции, лунные ночи оглашались ревом танковых моторов. Отрабатывалась тема «Батальон Т-34 в наступлении». На трехдневных сборах парторгов шла речь о работе в экипаже. Многотиражные газеты публиковали схемы «Уязвимые места «тигра»…
Миновало два года войны (мы еще не знали, что это лишь половина отмеренного срока), и справедливы были слова Мочалова об усталости солдат. Конечно, устали. Но как, чем поможешь?
Нельзя ни на кубометр уменьшить земляные работы, отменить хотя бы одно занятие по вождению машин пли тактике.
Больше того, замполит Бурды подполковник Боярский ввел ежедневные часовые политзанятия. Мы посидели с Журавлевым на них в одной роте, в другой и поняли: прав Боярский, в часы такого напряжения без политической учебы никак нельзя. Ежедневные политзанятия стали проводиться во всех подразделениях армии.
Некоторые политработники и командиры жаловались: солдаты засыпают. Но в иных случаях солдаты дремали не только от усталости, а и от скуки. Ничто не действует так усыпляюще, как монотонное повторение стандартных фраз. И ничто так не ободряет солдат, не помогает им понять смысл омытого потом и кровью ратного труда, как живое, умное, темпераментное слово.
Нет, за счет учебы, боевой и политической, мы не могли выкраивать время для отдыха. За такую экономию пришлось бы дорого заплатить с началом боев.
Выход был один: находить иные пути восстановления солдатских сил.
С первых дней войны Центральный Комитет партии требовал проявлять всяческую заботу о солдатах и командирах. Прибыв в Курск, мы попали в состав Воронежского фронта. Командовал им генерал-полковник Н.Ф. Ватутин, членом Военного совета был генерал-лейтенант Н.С. Хрущев. Никита Сергеевич особенно настойчиво проводил эту линию партии. На каждом совещании, по любому поводу он неизменно возвращался к излюбленному вопросу. На него не действовали «учтем», «будет выполнено», «выправим положение». Он требовал реальных фактов.
— Мало мы все же делаем для людей, — говорил я вечером Горелову и Ружину. — Давайте искать, думать, собирать опыт.
Мои собеседники как нельзя более подходили для таких поисков и раздумий.
Мне кажется, ни один из офицеров первой танковой не удивится, если я скажу о Горелове как о самом отзывчивом и сердечном командире в нашей армии.
А Тимофея Ивановича Ружина недаром звали в бригаде «дедушкой Ружиным». Это ласковое прозвище пристало к нему отчасти потому, что он был старше других политработников (хоть и не намного). Но главной причиной была здесь, пожалуй, его немногословная, непоказная доброта и мягкость. Неказистый, всего лишь по плечо Горелову, он держался не на виду. Однако голова и рука «дедушки» чувствовались во всех делах бригады.
Не раз я замечал, как Горелов, проводя совещание, косится на своего замполита и по только ему одному доступным признакам понимал, согласен с ним Ружин или нет. Сам Ружин выступал редко и говорил коротко. Он был настолько лишен всякого военного лоска, что казался запасником, человеком сугубо штатским. Трудно было поверить, что Тимофей Иванович всю жизнь провел в армии.
— Насчет питания лучше решать с врачами, — заметил Ружин. — Медики, они, знаешь…
По своему обыкновению, он не договаривал фразу до конца, полагая, что ни к чему слова, если и без них все ясно.
Пришли два врача — большой толстый подполковник и молоденький, недавно кончивший институт старший лейтенант, мучительно стеснявшийся начальства.
Подполковник, зачем-то вынув из кармана записную книжку, сказал о цинге, о случаях сыпного тифа.
О сыпняке я знал, а вот цинга…
— Человеческому организму потребны витамины, — сокрушенно констатировал толстый подполковник. — Ни консервы ни крупы их, увы, не содержат.
— А крапива? — прищурил Ружин и без того маленькие, глубоко запрятанные глаза.
— То есть какая крапива?
— Которой в детстве по голому заду…
— Я, прошу прощения, вырос в городе, у меня отец ремнем обходился, благодушно вспомнил доктор.
— Крапива, безусловно, содержит витамины, — покраснев, вмешался в разговор старший лейтенант. — Я об этом курсовую работу писал. И щавель содержит, и дикий лук. Еще некоторые травы в справочнике можно найти…
Не одни мы додумались до использования начавшей пробиваться зелени. До этого дошли во всех частях. И Катуков подписал приказ по армии, обязывавший варить первое из зелени, разнообразить меню.
Потом — не помню, по чьему почину, — устроили армейский конкурс поваров.
Несколько кухонь ставилось рядом, отпускались одинаковые продукты, давался один заказ. Комиссия из врачей, сержантов и солдат придирчиво снимала пробу. Затем повара-победители соревновались между собой, определялся лучший способ приготовления блюда. Потом армейская типография отпечатала книжечку, в которой описывались эти способы.
В начале июня цинга была побеждена. Бойцы выглядели лучше, усталость не валила их с ног.
Услышав о том, что где-то на фронте организовали дом отдыха, Журавлев загорелся этой идеей. Горел он, как всегда, незаметно, однако стойко. И вот трехэтажное с облупившейся штукатуркой здание в яблоневом саду, успевшее за свою полувековую историю побывать помещичьим домом, школой, немецкой комендатурой, гитлеровским полевым штабом и советским госпиталем, превратилось в двухнедельный дом отдыха для танкистов.
С сыпняком армия тоже справилась. Правда, здесь мы получили помощь от гражданских органов здравоохранения, которые прислали нам группу врачей из Курска. Военный совет объявил врачам благодарность за работу и, если можно так выразиться, в торжественной обстановке (чай плюс самодеятельность) попрощался с ними.
На этом вечере ко мне подошла стройная, чуть полноватая женщина с косой вокруг головы.
— Меня звать Лариса Капустянская. Хочу остаться в первой танковой.
Я ответил, что от меня сие не зависит. Однако женщина не собиралась отступать.
— Именно от вас и зависит. Правда, товарищ подполковник? — апеллировала она к стоявшему рядом Горелову.
Тот от неожиданности растерялся, пробасил что-то не совсем вразумительное.
— Ну хорошо, я пойду в отдел кадров, — не унималась она. — Там Иван будет кивать на Петра, пошлют в военкомат или к начальнику медсанслужбы и в конце концов дадут направление в госпиталь. А я в госпиталь не желаю. Хочу в бригаду.
В серых округлившихся глазах ее такое упрямство, что было понятно: добьется своего. И, уже уступая, я нерешительно защищался.
— В бригадах у нас, как правило, женщин-врачей нет.
— Я составлю исключение из этого странного правила.
— У Армо не хватает врачей, — неожиданно поспешил на помощь женщине Горелов.
— А у вас? — отозвался я.
— Обойдемся. У Армо в бригаде, так или иначе, уже есть девушки.
Я не выдержал двойного натиска. Дал согласие на зачисление Ларисы Аркадьевны Капустянской в бригаду Бабаджаняна. И потом никогда не жалел об этом…
Но только питанием и усилением медицинского обслуживания не решались проблемы, о которых однажды под березой говорил я с Петей Мочаловым.
Люди устали от бивуачной обстановки, устали без семей, дома. Мужская тяга к домашнему уюту, возможно, не слабее женской. Только менее откровенна. В солдатских землянках не висели коврики. Но во многих стояли букеты полевых цветов. А в одной на бревенчатой стене между двумя полками с аккуратно расставленными котелками я увидел невесть как и невесть зачем попавший сюда черный радиодиск.
— Солдаты не дают снимать, — смущенно объяснил дневальный. — Пусть его молчит. Зато видимость, как в комнате.
Замполит одной из бригад подполковник Яценко, работник, постоянно думающий и ищущий, первым в армии начал на Курской дуге оборудовать ленинские землянки.
Это не дом и не клуб, даже не ленинская комната в казарме мирного времени. Но здесь нет оружия и котелков, на сколоченном из случайных досок столе лежит хотя бы пять — десять книг, газеты, журналы. И тот, кого не устраивает примитивный раёшник вроде «Заветного слова Фомы Смыслова», найдет здесь для себя что-нибудь другое.
Удивительно, как быстро ленинские землянки входили в быт. Их рыли сверх обычного задания, в них проводили каждую свободную минуту, читали и писали письма, разговаривали, слушали чтецов и агитаторов. Или сидели просто так, болтали о чем придется. Это тоже нужно солдату.
В ленинской землянке можно вечером, задраив окно, петь до хрипоты и плясать до изнеможения. Можно со слезами смеха на глазах слушать, как лейтенант, почти не глядя в книгу, читает истрепанного «Золотого теленка», которого выиграл на пари в госпитале, или попросить, чтобы Петька Мочалов выразительно продекламировал «Во весь голос»…
В начале июня у нас благодаря методичному упорству Журавлева организовался армейский ансамбль песни и пляски. Программа, хоть и готовилась наспех, однако была, на мой взгляд, недурна. Ансамбль мог выступать не только целиком, но и небольшими группами, даже солистами. Значит, появилась возможность устраивать концерты в ленинских землянках.
В июне окопные работы приближались к концу (хотя, по правде говоря, до конца в этих работах никогда не добраться, как не дойти до линии горизонта). И вместе с тем нарастала интенсивность занятий. Учились, тренировались буквально все — от штаба армии до стрелкового отделения.
У молодых командиров не все и не всегда получалось удачно.
Однажды я попал на занятия, которые проводил командовавший теперь взводом младший лейтенант Подгорбунский. Володя четко отрапортовал и, получив разрешение, продолжил свой рассказ. Я прислушался и пришел в ужас. Первое побуждение — немедленно оборвать его самозабвенные воспоминания. Но я подавил это желание и дождался, пока Володя, уверенный в одобрении, повернулся ко мне: «Разрешите сделать перерыв».
Подгорбунский утверждал, что профессия разведчика сродни профессии вора. Тут и там, дескать, потребны наблюдательность, сметка, быстрая реакция, смелость. Он не знал других специальностей и мог соотноситься лишь со своим прежним опытом.
Потом он вспомнил поучительный случай. Одна «гражданочка» в поезде боялась, как бы у нее «не увели» чемодан. Легла спать, а ноги положила на него. Подгорбунский, валявшийся на соседней полке, сделал вид, будто и он спит («Я тогда был темный и несознательный, врагу своему не пожелаю воровской жизни»). Потом бесшумно подошел к соседке, двумя руками осторожно, касаясь только туфель, чуть приподнял ее ноги, а зубами вытащил за ручку чемодан. Дальнейшее потребовало огромного терпения («Разведчик без терпения — сосиска без горчицы»). Медленно, очень медленно надо опустить на полку ноги спящей женщины.
Тут же один из бойцов лег на траву, и Подгорбунский, подставив разведенные большие и указательные пальцы обеих рук под пыльные сапоги, к радости разведчиков, продемонстрировал это «медленно, очень медленно».
Затем последовал вывод: иной раз надо нападать на противника в том месте, где он больше всего боится нападения. «Потому как от страха и сверхбдительности люди дуреют».
Подгорбунский ни в какую не мог понять, почему его методика и его примеры не годятся. Надо было уже подавать команду «Приступить к занятиям», а мы с Володей сидели под кустом, и я, употребляя все доступное мне красноречие, убеждал его в непригодности воровских аналогий.
— Но ведь пример с гражданочкой очень поучительный, — возражал он. — А майор велит всегда проводить занятия на поучительных примерах…
Позже я узнал, что Володя не спешил перестраиваться. Однако всегда имел вариант на тот случай, «если кто-нибудь нагрянет», и при необходимости быстро переключался.
Но в разведке — мы ее с середины июня вели наблюдением, а потом и поиском — Подгорбунский был неизменно добросовестен, зорок, бесстрашен.
Именно к Подгорбунскому обратился помпотех командующего армией Павел Григорьевич Дынер, когда ему пришла идея отбуксировать подбитые танки, оставшиеся на нейтральной полосе.
С запасными частями для танков, как всегда, приходилось туго. Но сейчас, в предвидении небывалых боев, нельзя было с этим мириться. И Дынер решил поискать добра на нейтральной.
Вместе с Подгорбунским Павел Григорьевич километр за километром обследовал передний край. Каждый подбитый танк, оставшийся между нашими и вражескими окопами, брался на заметку. Потом разведчики вместе с бойцами СПАМа и эвакороты ползли вперед и сообща решали: позволяет ли обстановка буксировать танк, стоит ли это делать или лучше снять агрегаты, некоторые детали и этим удовлетвориться.
Однажды из окопов первой линии я наблюдал за такой операцией. К подбитому танку прицепили полукилометровый трос. Тягач рванул. На гул мотора отозвалась немецкая артиллерия. Трос натянулся, зазвенел и… лопнул. Гитлеровские пушки не успокаивались.
С бруствера в окоп спрыгнул Подгорбунский:
— Товарищ генерал, прикажите, чтобы тягач смывался отсюда. Пусть где-нибудь в стороне тарахтит. Тогда немцы не поймут, что мы за танком охотимся.
Спустя примерно час, когда фашистская артиллерия затихла, а танк подцепили новым тросом, опять подошел тягач.
Таким манером в армии был сформирован «воскресший батальон» — тридцать пять танков. А сколько удалось добыть запасных частей и целых агрегатов!
Дынер не переставал восхищаться своим «помощником по разведке», как он именовал Подгорбунского:
— Чудо, да и только. Даже по запаху определяет, есть немцы поблизости или нет. Прирожденный дар разведчика…
В эти дни напряженной, всеохватывающей подготовки к новому сражению Горелов подписал приказ о зачислении навечно в списки первой гвардейской бригады ветеранов, геройски погибших в боях.
Смеркалось, когда бригада выстроилась на укрытом деревьями плацу. Прошелестел шелк гвардейского знамени, фанфарно-торжественный напев вечерней зари, варьировавший «Интернационал», устремился вверх и замер где-то высоко-высоко в недвижном синем небе.
И вдруг четко:
— Гвардии лейтенант Петров!
Отозвался молодой звенящий голос с правого фланга:
— Гвардии лейтенант Петров погиб смертью храбрых в боях за Советскую Родину!..
Одним из корпусов нашей армии командовал насквозь военный человек генерал Андрей Лаврентьевич Гетман.
Еще румяным парубком с едва пробившимися усиками пришел он на курсы «Червонных старшин». Поглядел: еда сытная, галифе выдают широкие. Записался.
Потом начались занятия, утомительные марши, учебные тревоги. Краснощекому парубку это не понравилось, и он удрал с курсов. Вернули, обучили, наставили на армейскую стезю.
После окончания Академии бронетанковых войск в 1937 году Гетмана назначили начальником штаба танковой бригады, комиссаром которой был я. У нас установились добрые отношения, которые могли стать дружбой. Но вскоре Андрея Лаврентьевича вызвали в Москву и послали командиром бригады на Дальний Восток.
Вновь встретились мы в сорок третьем году при формировании армии. Гетман раздобрел, посолиднел, но по сути мало изменился.
Андрей Лаврентьевич — рачительный командир, любящий все потрогать своими руками: не поленится забраться под танк, облазает все землянки, заглянет на батальонную кухню, битый час будет заниматься с отделением новичков, отрабатывающим действия одиночного бойца. Он тонко чувствует потребности боя и ими определяет свою службу.
От жары тугие, подпертые воротником кителя щеки Андрея Лаврентьевича приобрели прямо-таки свекольный оттенок. Он пыхтит, большим платком вытирает лицо, кожаную подкладку околыша и, грузный, большой, неутомимо топает вдоль линии окопов.
Из орешника несутся взрывы раскатистого хохота. И когда все уже кончили, один продолжает, видно, не в силах унять смех.
— Молодежь, офицеры резвятся, — добродушно улыбается Гетман. Но вдруг настораживается.
— …В Туле девки сами вешаются… А у меня хозяйка хоть куда да дочке восемнадцать лет, — слышится из кустов захлебывающийся голос.
— Пойдем, — манит Гетман.
— Ну так как же, лейтенант, тебя в Туле девки осаждали? — спокойно спрашивает он, движением руки сажая всех на землю, и сам садится рядом.
Рассказчик слегка смущен. Но генерал вроде бы простой мужик, может, тоже любит про такое послушать?
И снова с подробностями, поглядывая то на Гетмана, то на меня, он размазывает сальную историю.
— Ну хватит, — решительно обрывает Гетман, — не офицер ты, кобель грязный… Я в сорок первом под Тулой дрался. Нам женщины снаряды к танкам носили, раненых из «тридцатьчетверок» вытаскивали и на себе в город волочили. А ты… Спутался с какой-нибудь потаскушкой и всех женщин позоришь.
Андрей Лаврентьевич презрительно посмотрел в глаза растерявшемуся лейтенанту.
— И врешь ты, все начисто врешь. Такого… ни одна к себе не подпустит. Разве что самая непотребная.
Потом, уже поднявшись, сверху окинул взглядом притихшую компанию:
— Он, пачкун, ваших жен и невест поносит, а вы уши развесили, слюни распустили.
Решительно повернулся и пошел не оглядываясь. Долго еще Гетман был мрачен, раздраженно оттягивал пальцем тугой воротник кителя. И когда я садился в машину, сказал:
— Об этом тоже надо думать. В газете написали бы…
Вскоре армейская многотиражка поместила большую статью «Разговор начистоту»: о наших женщинах, об офицерской этике, о взаимоотношениях с девушками на фронте.
Я взял несколько номеров газеты к поехал к Гетману, чтобы побеседовать с офицерами, слушавшими рассказ тульского донжуана.
А вечером Андрей Лаврентьевич показал мне листок бумаги. Это было небольшое письмо товарищу Сталину. Речь в нем шла о том, что за два года войны солдаты и офицеры очень стосковались по семьям и он, командир корпуса генерал-майор Гетман, считает, что, если обстановка не препятствует, отличившимся надо давать отпуска. Ведь гитлеровцы, у которых положение хуже нашего, ездят домой…
Вскоре пришел ответ из Наркомата обороны. В нем говорилось, что вопрос, поднятый генерал-майором Гетманом, сейчас решить нельзя. Если ему, Гетману, обстоятельства позволяют, пусть вызовет к себе жену.
Обстоятельства позволяли, но Андрей Лаврентьевич жену к себе не вызвал.
— Не за себя ведь хлопотал, — сказал он с огорчением.
Штаб армии располагался в ту пору в глубокой, поросшей дубняком балке. До ближайшей деревни несколько километров. Жалкое стадо ее частенько паслось по склонам нашего оврага. Вопреки традиции, как видно, по горькой необходимости пасла то стадо древняя старуха. Коровы слушались ее плохо, разбредались по кустам, и нередко нас будил старушечий голос, беспомощно взывавший: «Дочка, Дочка, Дочка!.. Красавка, Красавка!»
Шалин так и прозвал старуху Будильником. И трудно было понять, то ли он сердится на нее, то ли рад ей. Шалину тогда спать приходилось мало. Он допоздна засиживался вместе с начальником разведки Соболевым, суммируя все данные о противнике, стекавшиеся к нам из Генштаба, штаба фронта, штаба общевойсковой армии. Кое-что узнавали и наши разведчики.
Во второй половине июня гитлеровцы начали усиленно распространять слухи об отводе своих войск. Их, видите ли, беспокоит угроза открытия второго фронта, и они перебрасывают дивизии в Европу.
— Ставка на дурачка, — твердо решил Шалин. — Слишком уж явны планы, слишком очевиден замысел. Теперь норовят напустить туману. Скоро жди…
И штаб планировал направление возможных контрударов. Но наша задача не могла исчерпываться контрударами. Главное назначение танковой армии — войти в прорыв, рассечь коммуникации, разгромить тылы противника, его подходящие к фронту резервы. Но ни теоретического осмысления, ни опыта такого рода действий в масштабе танковой армии еще не было.
Командующий фронтом генерал Ватутин поручил своему давнему учителю по академии генералу Барановичу разработать проблему.
— Создайте для Ефима Викентьевича все условия, — наказывал Ватутин нам с Катуковым.
Свои соображения и выводы Баранович должен был доложить командирам всех соединений Воронежского фронта.
В назначенный день в нашу балку стали стекаться «виллисы». Куда ни глянешь — генеральские погоны. Плетеные стенки импровизированной аудитории увешаны десятками карт и схем. Потолком служат танковые брезенты. На желтом, старательно подметенном песке установлены грубо сколоченные, пахнущие хвоей скамьи. На них рассаживаются комдивы, комкоры, командармы.
Ватутин дал знак Барановичу, и старый генерал, величественно поднося указку то к одному листу, то к другому, с привычными профессорскими жестами начал лекцию.
Бледное лицо его торжественно.
И это почему-то воскрешает в памяти давно ушедшие дни. Хочется думать, что мы на учениях где-то в Ленинградском военном округе или под Львовом, но в паузе, когда Ефим Викентьевич наливает в стакан воду, откуда-то издалека доносится слабый старушечий голос: «Дочка, Дочка, Дочка…» Это возвращает к действительности. Вспоминаешь, что ты в балке, откуда рукой подать до притаившихся в лесу танков, до причудливой густеющей к переднему краю сети траншей, а над головой у тебя, скрытый зелеными купами, назойливо жужжит немецкий разведчик.
Никита Сергеевич Хрущев наклоняется ко мне: «Что за дочка?» Я шепотом рассказываю ему о старухе-пастухе. Он понимающе качает головой, продолжая глазами следить за указкой Барановича.
Целый день длится это своеобразное совещание. Ватутин копает вглубь. Ему мало общих решений. Он требует определенности в деталях, взаимоувязки до мелочей.
— Я хочу, — говорит командующий войсками фронта, — чтобы каждый уехал отсюда, имея полную ясность относительно характера предстоящих действий.
Прежде чем отпустить командиров, Ватутин дает слово Хрущеву. Никита Сергеевич придвигает к себе исписанный от корки до корки блокнот, но тут же забывает о нем:
— Силы у противника велики. Верхоглядству, фанфаронству, шапкозакидательству не может быть места. Нам ходить по земле, а не витать в облаках. Ждет нас бой, от которого очень многое зависит и в ходе войны вообще и, в частности, во взаимоотношениях с союзниками. Нужна выдержка, большевистская выдержка. Пусть противник начнет. Разобьем его, находясь в обороне, добьем в наступлении…
Широкая стратегическая перспектива раскрывается перед нами.
— В войска пришла молодежь, двадцать пятый год рождения, — продолжает Никита Сергеевич. — Народ славный, горячий, а опыта боевого нет, знаний военных маловато. Надо обратить на молодняк самое серьезное внимание. Агитировать не вообще, а с учетом возраста. Прежде всего внушить, что немецкую технику, которую так расхваливают геббельсовские листовки, мы можем и умеем бить. Пусть каждый, как когда-то «Отче наш», запомнит уязвимые места «тигра». Расскажите о новых калибрах отечественных орудий, о подкалиберном снаряде, который освоила наша промышленность… Не переставайте разъяснять истинную сущность фашизма, его классовую враждебность нашему советскому строю…
Никита Сергеевич вспоминает тяжелый урок прошлогодних боев за Харьков. Наши войска тогда атаковали готовившегося к наступлению противника. И в заключение опять напоминает:
— Надо научиться извлекать опыт из минувшего. Готовьтесь, товарищи, готовьтесь и еще раз готовьтесь! Бои не за горами!
Бои не за горами.
Конец июня, первые июльские дни — жара. Вяжущая, сковывающая движения жара. Хоть бы облачко. По выцветшему небу лениво ползет белое слепящее солнце. Порой высоко-высоко сверкнут едва различимые серебристые плоскости. Над обороной висит «рама» — немецкий воздушный разведчик.
Много ли увидит он?
Дерн на брустверах окопов пророс, слился с неяркой полевой зеленью, с маскировочными сетями, натянутыми над огневыми позициями, с ветками, которыми укрыты танки, автомашины, тягачи.
2 июля Ставка Верховного Главнокомандования оповестила: наступление противника следует ждать 3–6 июля.
Выступая на нашем командном пункте, Н.Ф. Ватутин и Н.С. Хрущев предупреждали, что удар гитлеровцев, видимо, придется по левому флангу и центру Воронежского фронта, в частности, по стоящей впереди нас 6-й общевойсковой армии.
Свежие разведданные подтвердили это предположение. Загудели ночные дороги. Седые от пыли танки и пушки потянулись в район вероятного вражеского натиска. Пехота придирчиво осматривала заблаговременно отрытые окопы, оценивающим взглядом прощупывала свои блиндажи и долговременные огневые точки.
Переброска войск на направление ожидаемого удара обеспечила нам здесь перевес по пехоте в соотношении 1,2:1, но артиллерии 1,8:1. Однако в танках превосходство имел противник. По фронту в целом оно выражалось цифрами 1,1:1, а перед 6-й армией было более чем шестикратным. Мы отдавали себе отчет в том, что эта бронированная армада врага придется, прежде всего, на долю 1-й танковой, что именно нам предстоит грудь в грудь столкнуться с ней.
4 июля перед рассветом линию фронта перешел сапер из 168-й пехотной дивизии немцев. Он сообщил: гитлеровцы уже делают проходы в минных полях, и во всех частях, охвативших Курскую дугу, торжественно зачитывается приказ Гитлера.
Позже мы имели возможность познакомиться с этим приказом. Он гласил:
«Солдаты! С сегодняшнего дня вы начинаете большое наступление, исход которого может иметь решающее значение для войны. Ваша победа должна еще больше, чем раньше, укрепить во всем мире уверенность в том, что оказывать какое бы то ни было сопротивление немецкой армии в конечном итоге бесполезно.
…До сих пор достигнуть того или иного успеха русским помогали их танки.
Мои солдаты! Наконец вы имеете теперь лучшие танки, чем они!.. Их превосходит наша пехота, а также, как и всегда, наша артиллерия, наши истребители танков, наши танкисты, наши саперы и прежде всего наша авиация!
Колоссальный удар, который завтра утром поразит советские армии, должен их потрясти до основания. Вы должны знать, что от успеха этого сражения может зависеть все…»
Но пока обер-лейтенанты, хауптманы и оберсты выкрикивали самоуверенные фразы фюрера, у нас в обороне шли последние приготовления к встрече врага: уплотнялся передний край, устанавливались новые орудия, еще раз увязывались и уточнялись таблицы огня, графики взаимодействия.
Во всех ротах и батареях проходили немногословные партийные собрания с повесткой дня «Задачи коммунистов в предстоящих боях».
Два артиллерийских полка нашей армии были выдвинуты вперед, в полосу шестой. Бригада, которую недавно принял Бурда, усилила боевые порядки пехоты.
Поздно вечером 4 июля после совещания в политотделе армии Журавлев предложил Катукову, Шалину и мне посмотреть английскую кинокомедию, которую только что привезли с фронтовой кинобазы.
— Она короткая, товарищ командующий. За час прокрутим, — уговаривал начальник клуба.
Катуков, недолго поколебавшись, согласился:
— В кой век такое чудо увидишь.
В душной избе с зашторенными брезентом окнами стрекотал киноаппарат. На экране прыгал и паясничал джазовый артист в сбитом набок галстуке, с мокрой прядью, прилипшей ко лбу. Он что-то пел, потом заливался саксофон, потом снова пел актер. И уже нельзя было понять — когда поет вспотевший джазист, когда надрывается саксофон.
Кончилась часть, лязгнули металлические коробки с лентой. Мне почудилась далекая канонада. Тронул за плечо Михаила Ефимовича.
Но свет снова погас, снова засуетился на экране неунывающий малый. Галстук теперь болтался у него где-то на спине.
В дверях послышалась возня, приглушенная перебранка.
Часовой кого-то не хотел пустить. Из щели потянуло ночной прохладой.
— Кого принесло? — недовольно крикнул Катуков. И, услышав голос начальника разведки Соболева, сразу же скомандовал киномеханику:
— Кончай крутить, Гаврила. Давай свет.
— Частью сил противник перешел в наступление, — с обычной невозмутимостью докладывал Соболев. — Сбил боевое охранение, на некоторых участках подошел к первой полосе…
— Началось, товарищи, — подытожил Катуков. — Всех прошу на свои места.
Мы вышли на улицу. Передовая была озарена мерцающими сполохами. Наша артиллерия вела дуэль с батареями противника.
Перед рассветом канонада вспыхнула с новой силой. В нее влился гул самолетов, далекое уханье бомб. Артиллерия и авиация Воронежского фронта навалились на изготовившиеся к броску вражеские войска.
Контрбатарейная стрельба заметно ослабила первый массированный натиск немцев. А вот наша авиация с контрударом по вражеским аэродромам несколько запоздала. Гитлеровские пикирующие бомбардировщики и истребители уже поднялись в воздух, наполнив его рычанием моторов, пронзительным свистом падающих бомб.
В едва наметившиеся проходы яростно устремлялся упругий танковый клин. На него-то и делал имперский штаб основную ставку. 7 июля танки, вспоров нашу оборону на всю глубину, должны были в Курске встретиться с «тиграми», «пантерами», «фердинандами», подошедшими от Орла.
По полю, не разбирая дорог, мы с Катуковым мчались на командный пункт 6-й армии в надежде узнать обстановку, выяснить судьбу двух наших артиллерийских полков и бригады Бурды. Мелькали переплетения траншей, укрытия для танков, молчащие еще батареи. И всюду сновали люди, поднятые на ноги проснувшейся войной.
За последние месяцы все-таки отвыкли от боев. Земляные работы, занятия, дневальства, конечно, утомительны. Но, как это ни тяжело, ты не находишься все время под угрозой смерти. Случайные, редкие бомбы — не в счет.
Привыкаешь к размеренному распорядку: час обеда и час прихода почтальона, час занятий и — худо ли бедно — часов шесть, а то и более сна. Солдат знает свою землянку, свое место на нарах, даже впотьмах узнает по походке своих командиров. У него привычный круг товарищей. Одних полюбил, других невзлюбил. Но они уже «свои», никуда от них не денешься.
И вот пришел конец всему этому. Люди возятся у машин, протирают винтовки, снаряжают ленты, диски и прислушиваются, тревожно всматриваются в затянутую дымом и пылью даль. Оттуда двигается темная сила, под воздействием которой полетит в тартарары твоя землянка и только щепки останутся от нар.
До чего же дорого становится в такой момент все, что связано с твоей жизнью…
Командующего 6-й армией генерал-лейтенанта Чистякова мы застали за завтраком. Вернее, завтрак уже подходил к концу, и генерал, прихлебывая чай, отдавал приказания. Многочисленные тарелки и миски свидетельствовали о том, что дородный, любивший покушать командарм не изменил своему обыкновению. Это действовало успокоительно на окружающих. Чистяков сокрушался из-за нашего опоздания к завтраку и приказал ординарцу снова накрывать на стол: «Надо же покормить братьев-танкистов».
— А что вам еще делать, как не продукт переводить! Во втором эшелоне, как у Христа за пазухой, — рассуждал генерал. — Вчера на сон грядущий дали мы немцам, сегодня тоже подъемчик им неплохой устроили. Сотен семь танков, считай, как не бывало. И сейчас артиллерия работает — снаряды не экономим…
На столе появились куски холодной баранины, яичница, запотевший графинчик, тонко нарезанный белый хлеб — щедрые дары чистяковского гостеприимства.
— Я бы на месте Николая Кирилловича сейчас соображал насчет того, как бы еще один дом отдыха открыть, — посмеивался командующий.
И неожиданно смолк, насторожился. Размеренный гул нарушили близкие разрывы. На рысях промчалась артиллерийская упряжка. Над яблонями, в которых завтракал командарм, медленно расплывалось пристрелочное облачко шрапнели.
Тревога вдруг овладела людьми.
Широкое улыбчивое лицо генерала стало холодным, твердым. Глубокие морщины, выглядевшие только что добрыми и мягкими, обрели жесткость. Он уже не замечал ни стола с едой, ни нас.
Помощник начальника штаба докладывал торопливо и неуверенно. Да, противник, видимо, прорвался большими силами. Какими — еще не известно. Из дивизий противоречивые сведения. Доносят о сотнях танков и самолетов…
Мы с Михаилом Ефимовичем понимающе переглянулись. Нужно было немедля ехать в свои войска.
— Да, с домом отдыха, пожалуй, придется повременить, — бросил, прощаясь, Чистяков.
Огневые позиции артиллерии оказались ближе, чем можно было предположить. Пушки стояли в пшенице, скрытые от постороннего взгляда ее невысокой стеной.
Бинокль ни к чему. Немецкие танки видны простым глазом. Они текут прерывистой широкой лентой. Края ее стремятся поглотить все новую и новую площадь. Левый фланг колонны подмял густой орешник, передовые машины словно в нерешительности остановились на открытом месте. Черные разрывы наползли на них, скрутили тугими жгутами дыма.
Стволы иптаповских пушек распластались над землей. Пламя едва не касается склонившихся колосьев.
Полк бьется менее часа, а треть орудий уже выведена из строя. Поредели расчеты. Потери не столько от танков, сколько от авиации.
Небо в безраздельной власти немецких пикирующих бомбардировщиков. Они то летают друг за другом по замкнутому кольцу, то вытягиваются вереницей. Потом снова вертятся в хороводе, поочередно сбрасывая бомбы. Десятки таких хороводов кружат в небе. И снизу к ним вздымаются столбы земли и пламени, летят куски лафетов, бревна…
Незадолго до нас командир артполка майор Котенко пытался проскочить на огневые на машине. Остов этой машины догорает теперь на поле. Неизвестно как уцелевший майор все же добрался до орудий и сейчас работает в расчете. Никого не осталось на наблюдательных пунктах — да и что там делать, если полк ведет бой прямой наводкой. Многие командиры батарей и взводов тоже действуют за выбывших из строя наводчиков и заряжающих.
Дым, пыль, гарь… Навстречу потоку иптаповского огня и металла устремляется поток огня и металла, выброшенного немецкими танками и немецкой артиллерией. Гудящее пламя и свистящие осколки безбрежным морем заливают все вокруг. Человек в нем кажется слабым и недолговечным, как мотылек у свечи…
Мы лежим в глубокой воронке. Вывороченная земля уже высохла, стала серой. При близких взрывах комки ее скатываются к нам.
По выжженной полосе ползет кто-то в нашу сторону. Ползет медленно, замирая, прячась в окопы. Когда до ползущего остается метров семьдесят. Балыков, не спрашивая моего разрешения, молча выскакивает из нашей воронки и короткими перебежками устремляется вперед. Он что-то втолковывает ползущему офицеру, но тот не соглашается, отрицательно качает головой. Тогда Балыков хватает офицера, бросает себе на плечо и опрометью мчится назад.
Задыхаясь, он вместе с ношей плюхается в воронку. Гимнастерка, брюки, сапоги у обоих в крови. У лейтенанта рана в бедре и перебито запястье левой руки. Здоровой рукой он держит раненую и нежно, как ребенка, прижимает к груди, по которой течет и течет кровь. Она смешивается с кровью, сочащейся из порванных на боку брюк. Земля вокруг лейтенанта темнеет.
Пока делают перевязку, лейтенант, поминутно теряя нить, рассказывает о бое. Он — адъютант командира полка майора Котенко. После того как «виллис» был разбит, а раненный в голову шофер умер, он вместе с командиром пробрался на огневые. Здесь стоял взвод лейтенанта Юрпалова. А Юрпалов этот был прежде адъютантом у Котенко, но отпросился в строй. Майор его любит, как сына. Но все-таки отпустил. Сегодня у Юрпалова день рождения.
— Сколько ему? — спросил я.
— Двадцать лет, ровно двадцать… Контужен он. Глухой как пробка. Там все — кто контужен, кто ранен… Майор мне наказал — хоть живой, хоть мертвый, доберись до тыла… Людей и машины вызвать. Раненых больно много.
Вызывать сюда санитарные или грузовые машины — безумие. Вряд ли хоть одна дойдет до огневой. А если и дойдет, то уж наверняка не вернется.
Я посылаю Кучина с запиской к Бурде. Только под защитой танков можно попытаться вынести раненых.
Накал боя нарастает. Уже не поймешь, отчего жара — от равнодушно палящего солнца или от огня, слизывающего пшеницу.
Мы отдали всю воду раненому адъютанту. Он лежал на дне воронки, бессильно закрыв глаза, и тихо стонал.
Вернулся Кучин с несколькими танками от Бурды. Это помогло эвакуировать раненых.
Над воронкой теперь роились пули. Четко тараторил неподалеку крупнокалиберный пулемет. Ему наперебой поддакивали автоматы.
Немецкая пехота обтекала огневые позиции, просачивалась между батареями. Гитлеровцы жали. Жали с маниакальной настойчивостью. Они не думали о цене. Только бы прорвать русскую оборону, овладеть дорогой на Обоянь.
Пехота первого эшелона смята, артиллерийские полки, в том числе и два из нашей армии, раздавлены. Остатки стрелковых частей откатываются на север. На огневых позициях остались лишь изуродованные пушки да недвижные тела.
С минуты на минуту вал немецкого наступления должен обрушиться на бригаду Бурды, оседлавшую дорогу Белгород — Обоянь.
Немецкие танки показались уж на гребне высотки. Приземистые, широкогусеничные (в бинокль отлично видны их контуры), с коротких остановок они открыли огонь. Потом, подняв стволы, стали быстро спускаться. А на гребне появлялись все новые и новые. Не только «тигры» и «пантеры», но и хорошо нам знакомые Т-III и Т-IV.
Пожалуй, ни я, ни кто другой из наших командиров не видали зараз такого количества вражеских танков. Генерал-полковник Готт, командовавший 4-й танковой армией гитлеровцев, ставил на кон все. Против каждой нашей роты в 10 танков действовало 30–40 немецких. Готт отлично понимал, что если он прорвется к Курску, любые потери будут оправданы, любые жертвы не напрасны. Если прорвется…
Но у Бурды и танки, и пехота, и артиллерия зарыты в землю. О, в этот час окупились недели, дни и ночи земляных работ.
С расстояния 400–500 метров ударили пушки «тридцатьчетверок», ударили иптаповские орудия, «заиграли», сотрясая землю, «катюши». Густой, медленно растекающийся дым поглотил высоту. А когда он поредел, уже не было ни четкой линии гребня, ни вытянувшихся будто на параде танков противника. Высота горела.
Мы с Катуковым находились в роте Стороженко, «железной роте», как ее звали. Здесь в каждом экипаже служил ветеран. Капитан Стороженко был, пожалуй, одним из опытнейших танкистов в бригаде. Воевал вместе с Бурдой под Орлом, дрался под Москвой, на Калининском фронте ходил на выручку окруженных.
Молчаливый, длиннорукий, он шагал вразвалочку, как матрос на суше. Не помню, чтобы улыбка хоть раз появилась на его широконосом желвакастом лице с немигающими глазами.
Установилось минутное затишье. Немцы перегруппировывались и поджидали своих пикирующих бомбардировщиков.
Стороженко не спеша вытер руки, бросил концы и не торопясь подошел к Катукову:
— Товарищ командующий, рота отражает атаки противника.
Докладывал он буднично, спокойно, как о чем-то обыденном, даже скучном. Только блестящие глаза да выступающие желваки выдавали напряжение.
— Сколько потерял?
— Один танк разбит прямым попаданием. Экипаж… Он не договорил.
— Еще ранено четверо. Один — тяжело, не выживет.
— Как воюется? — улыбнулся Катуков.
— Нормально. Снаряды есть, артиллерия поддерживает. Вот авиации маловато… А то, что он прет — так только на свою гибель. Мне здесь больше по душе, чем на Калининском. Здесь один враг — ганс.
— А там?
— Там и с морозами, и с болотами, и со снегом воевали. А еще… Разрешите откровенно, товарищ командующий?
— Давай! — махнул рукой Катуков.
— А еще с собственной бестолковостью…
— Ты бы хоть объяснил, — попросил Михаил Ефимович.
— Чего ж объяснять, тут дошкольников нет. Я своим хлопцам наказал перед боем: пусть каждый башкой работает, пора по-умному действовать… Разрешите идти? Опять начинается.
Из оврага вынырнул «виллис». К нам подбежал незнакомый офицер.
— От генерала Чистякова. Ему звонил ваш начальник штаба. Срочно вас разыскивает…
Мы едем полем (дороги забиты, над ними парят бомбардировщики). Наши «виллисы» подскакивают на буграх, проваливаются в межи, подминают редкий кустарник. И сколько ни едем, кругом войска, зарытые в землю, оснащенные всем необходимым для отражения натиска. Подозревают ли гитлеровцы о такой многослойности, о беспримерной насыщенности нашей обороны?
Даже необстрелянному солдату ясна предусмотрительность Ставки и Военного совета фронта. Да, с такими резервами, на таких оборудованных рубежах можно маневрировать.
К середине дня стало ясно, что немцы крепко вклинились в наш передний край. При иных обстоятельствах, без глубоко эшелонированной и освоенной войсками обороны это означало бы катастрофу.
Как тут не вспомнить минувшее лето, разбитые полки, толпами бредущие по раскаленным степям Задонья…
На нашем пути лежала деревушка (та, в которой пастухом была старуха). Мы подъехали к окраине одновременно с танковой колонной, подошедшей от Обояни. И надо же! Немецкие самолеты заметили взметнувшиеся вдоль улицы клубы пыли и навалились на деревушку. А в ней сутки назад развернулся один из полевых госпиталей 6-й армии.
Есть ли зрелище ужаснее разбитого бомбами госпиталя!
Воздушная волна сорвала операционную палатку. Убитый хирург упал возле носилок, на которых корчился раненый с открытой брюшной полостью. Новый осколок попал ему в голову…
Самолеты делали очередной заход.
Шалин был непроницаемо спокоен. Ворот гимнастерки застегнут, ремень затянут на последнюю дырку.
— Ты хоть во время бомбежки в щель лазил? Михаил Алексеевич пожал плечами: какое это имеет значение? Вот что важно — и он положил на стол лист с наклеенными лентами телеграфного текста.
«К 24:00 5.7.43 г. два корпуса выдвинуть на 2-й оборонительный рубеж 6-й гв. армии и прочно занять оборону:
6-му гв. танковому корпусу на рубеже Меловое, Раково, Шепелевка; 3-му мехкорпусу на рубеже Алексеевка, Яковлево. 31-му танковому корпусу расположиться в обороне на месте 3-го мехкорпуса на рубеже Студенок, с/х Сталинский, Владимировка, Орловка.
Штаб армии — Зоринские дворы.
Задача:
1) Ни при каких обстоятельствах не допустить прорыва противника в направлении Обоянь. Быть в готовности с рассветом 6.7 перейти в контрнаступление в общем направлении на Тамаровку.
2) Танки в обороне закопать и тщательно замаскировать.
3) Потребовать от войск максимального напряжения для выполнения поставленной задачи.
ВАТУТИН, ХРУЩЕВ».
Прочитав приказ, Катуков долго не выпускал его из рук.
— Что сделано, Михаил Алексеевич, во исполнение?
— Командиры корпусов предупреждены о смене квартир.
— Когда планируете выход?
— В двадцать два ноль-ноль. Катуков кивнул:
— Да, ночью. А то… Мы сейчас с Кириллычем такое видели… Но дело, браты мои, хитрое, очень хитрое. Завтра утром в контрнаступление, значит…
Поднялся, снял китель, бросил на спинку стула. Остался в нижней рубашке. Из выреза торчали острые ключицы. Придвинул к себе карту и уставился в нее:
— Контрнаступление — это встречный бой. Мы на них — они на нас. У них больше единиц, у них тяжелые танки… Давайте соображать. Ты как полагаешь, Михаил Алексеевич?
Шалин смахнул рукой капли пота с бритого черепа, пожевал губами:
— Конечно, целесообразнее бить с места, а не при встречном движении. Однако приказ. У фронта могут быть свои резоны.
Катуков поморщился:
— Насчет приказа ясно. Твое мнение, Кириллыч.
— Сообщить Военному совету фронта наши соображения. Бить с места, с хорошей позиции, в этих условиях, конечно, выгоднее.
Катуков снова склонился к столу, потом отодвинул карту, повернулся к телефонисту:
— Командующего фронтом!
Ватутин, не перебивая, выслушал соображения Катукова.
Михаил Ефимович, облегченно вздохнув, положил трубку:
— Приказано подождать. Командующий посоветуется с Никитой Сергеевичем и с начальником штаба.
Вскоре раздался ответный звонок Ватутина. Военный совет фронта утверждал наше предложение. Мы должны были измотать наступающего противника в оборонительных боях на главном направлении, остановить его, а уж потом нанести контрудар.
Первый день боя подходил к концу. Овраг наш затянула тень, стало легче дышать. Но стоило подняться наверх — частые воронки вдоль восточного склона служили лестницей, — как тебя обжигало раскаленное дыхание войны и солнца. Дымный горизонт приблизился. Приблизились и кружащиеся в небе серебряные крестики самолетов. С вкрадчивым шорохом пролетали над головой снаряды дальнобойной артиллерии.
Наступательный напор немцев не ослабевал. В пылающую печь боя генерал Гот подбрасывал и подбрасывал части. Он хотел максимально использовать дневное время — время прицельного бомбометания, время зрячего марша танков.
Шалин с Никитиным прокладывали маршруты корпусов, намечали двухэшелонное построение армии на направлении главного натиска.
Генерал Гот и его штаб знают, что оборонительная полоса 6-й армии почти прорвана. Остались отдельные очаги сопротивления, неглубокие рубежи, слабо прикрытые пехотой и противотанковой артиллерией. Эти последние большевистские бастионы на пути к Обояни должны быть во что бы то ни стало сметены сегодня вечером и завтра утром. Тогда его, Гота, танковая армия, пусть понесшая тяжкие потери, войдет в прорыв…
Шалин взял циркуль, смерил расстояние по схеме, приложил никелированные стерженьки к целлулоидной линейке:
— Тридцать шесть километров!
Михаил Алексеевич удовлетворенно потер руки: завтра Гот упрется в тридцатишестикилометровую оборону первой танковой армии. А считает, что вырвется на оперативный простор…
Шалин тихо засмеялся. Но тут же насупился, опустил голову к бумагам, что-то нашептывая себе под нос.
Я отправился в политотдел.
Журавлев, только что вернувшийся из бригады Бурды, докладывает:
— Обстановка трудная, крайне трудная, но приказ геройски выполняется. Начальник политотдела бригады Боярский все время в боевых порядках. Большие потери среди коммунистов. Выбыло из строя до тридцати процентов парторгов рот…
Журавлев, как всегда, документально точен в передаче фактов, в формулировках.
Мы подводим предварительные итоги первого дня.
Невиданная доселе концентрация фашистских танков. Тактика танковых клиньев прежняя. Но в острие клина теперь «тигры», «пантеры» и мощные самоходки «фердинанд». Пушки «тридцатьчетверок» не берут лобовую броню стального гитлеровского зверья.
Ожесточение боя беспримерно. За несколько часов от двух наших истребительно-противотанковых полков остались, как говорится, одни номера. Пусть первая танковая запомнит эти славные номера — 538 и 1008!
Бурда и Боярский надежно подготовили к боям личный состав бригады. Несмотря на явное превосходство противника в танках, ни одно подразделение не отошло без приказа. Но велики потери в живой силе и в технике. Раненых не успевают эвакуировать. Надо выделить дополнительный транспорт. Надо обеспечить замену выбывших политработников и парторгов. Необходимо всеми средствами нашей пропаганды, всем авторитетом командиров и политработников неустанно внедрять в сознание личного состава мысль о стойкости, сталинградский девиз: ни шагу назад!..
Я передаю Журавлеву новую задачу армии. Он недоуменно смотрит на меня.
— Попросили изменить приказ?.. Ну и ну…
Едва стемнело, передовая стала затихать. Словно по команде, небо очистилось от самолетов. Будто их и не бывало. Штаб Бурды доложил: противник прекратил танковые атаки.
Не рвались больше снаряды дальнобойной артиллерии. Все реже доносились с юга выстрелы и разрывы.
По мере того как засыпал передний край, оживали тылы.
И днем, несмотря на бомбежки, не пустовали дороги. О шоферском бесстрашии напоминали скелеты полуторок, «зисов» и легковых. Но сейчас машины, подводы, кухни тянулись непрерывным потоком, не дававшим улечься тяжелой ночной пыли. Рядом с молоденькими регулировщицами в заломленных набок пилотках дежурили офицеры связи, «маяки». Вехами служили наспех прибитые к столбам, начерченные мелом на заборах категорические указатели: «Хозяйство Супруна сюда», «МСБ Ходкевича 500 м», «Абдуллаев! Жду в Вознесеновке». На каждом повороте потоки раздваивались, но при этом не становились уже. Фронт получал завтрашнюю порцию боеприпасов, продовольствия и возвращал тех, кто пострадал сегодня в бою. Воистину, кровообращение войны!
Я велел Кучину взять в сторону и ехать полем. Колосящаяся пшеница пахла мукой, с лугов доносился пряный аромат зреющих трав. Но чем ближе к бригаде Бурды, тем крепче тянуло гарью, пороховыми газами, а потом — и приторным запахом разложения.
Пробыв с час в штабе и политотделе бригады, я пошел в окопы. Они уже не походили на аккуратные ровики, отороченные зеленеющими брустверами. Земля вокруг взрыхлена бомбами, снарядами, гусеницами танков, усеяна обломками орудий, траками, лопнувшими колесами, снарядными ящиками и всем тем, что оставляет после себя бой.
Нить окопов то там то тут прервана прямыми попаданиями. И когда на пути встречается воронка, когда наступаешь на торчащий из земли сапог или полу шинели, по спине пробегает легкий холодок.
Бригада не ела весь день. Только утром солдаты успели позавтракать.
Сейчас кухни подъехали к самым траншеям. И в первый момент не все бойцы поняли, почему им накладывают двойные порции.
Звяканье котелков, негромкие разговоры, редкий короткий смех. Иные, подрыв у дна окопа ниши и подложив шинели, спят.
В просторной землянке заседает партийное бюро. Напротив каждого — котелок. Парторг, прижав пайкой хлеба лист бумаги, записал решение и прочитал его.
— Принимаем тебя, товарищ Уколычев Степан Ильич, 1918 года рождения, соцпроисхождение — колхозник, занимаемая должность — командир отделения, кандидатом в члены ВКП(б). Завтра оправдаешь доверие.
Медведеподобный Уколычев молча повернулся и направился к двери.
— Позови следующего! — крикнул ему вслед парторг. Следующий — малорослый молоденький солдат с пухлыми щеками — торопливо дожевывал кусок и искал глазами, куда бы сунуть котелок.
— Ставь на нары. А если сильно голодный или идешь в охранение, можешь продолжать есть. Члены бюро не возражают?
Однако солдат не воспользовался этим разрешением. Он поставил котелок на край нар, одернул гимнастерку, снял с круглой остриженной головы пилотку и неожиданно мягким, почти девичьим голосом представился:
— Рядовой Шарахин прибыл… на прием в партию. Парторг бегло прочитал заявление, первые пункты анкеты. Посмотрел рекомендации.
— Стороженко, будешь говорить? Ты же рекомендовал его.
Стороженко нехотя поднялся:
— Нечего говорить. Солдат дельный, службу знает. Сегодня положительно показал себя. Ты чего краснеешь как девица? Какая перед тобой завтра главная задача как коммуниста, если примем?
— Ни шагу назад, стоять насмерть! Истреблять фашистских оккупантов!
Нежный девичий голос прозвучал почти грозно. Уходя, Шарахин забыл котелок, и парторг окликнул солдата:
— Сам заправься, посмотри, чтобы другие поели, и кто свободен, пусть отдыхает. Такое тебе первое партийное поручение.
Оплывали две рядышком заправленные в гильзу свечи. Когда распахивалась дверь, пламя рвалось с тонких фитилей и потом долго не могло успокоиться.
Это была ленинская землянка. Из глубины ее гневно и торжественно смотрела женщина в красном одеянии с текстом присяги в руке, мчался Чапаев в бурке, хитроумно улыбался Суворов. Четвертый плакат я не мог разглядеть в полумраке дальнего угла. Виден был лишь золотистый шишак шлема да слабо поблескивающая кольчуга.
Вернулся я уже на новый командный пункт. Прежде в этом зеленом молодом перелеске располагался штаб корпуса генерала Кривошеина. Корпус ночью сменил позиции, и обжитые штабные землянки еще «тепленькими» достались нам.
В шесть утра приехал Н.С. Хрущев. Катукова не было, и обстановку доложил Шалин. Никита Сергеевич обратился ко мне:
— Как с продовольствием? Что делается в госпиталях? Дороги? Запчасти? Горючее? Замена выбывших из строя офицеров, парторгов и комсоргов?
Я думал, что он, узнав все ему необходимое, поедет к соседям. Но у него были иные намерения.
— Надеялись, сейчас укачу? Не тут-то было. Я к вам надолго…
И это сильнее, чем другие признаки, убедило меня в необычности занимавшегося дня.
— Да, от вашей армии сейчас многое зависит, — продолжал тов. Хрущев. Военный совет фронта признал разумным ваше предложение. Таким образом, на вас легла дополнительная нагрузка. Сегодня денек, какого не видывали, а многие больше и не увидят…
Он посмотрел в узкое, прижатое к земле окошко, проследил за косым лучом, упиравшимся в угол блиндажа.
— Ближайшие сутки, двое, трое, от силы неделя — самые страшные. Либо пан, либо… немцы в Курске. Они на карту все ставят, для них это вопрос жизни или смерти. Надо сделать так, чтобы был вопрос только смерти, чтобы они свернули себе шею, а мы вперед пошли. Украина ждет, Днепр… А там граница. Глядишь, и союзники зашевелятся… Все это людям объяснять надо, каждодневно, честно, прямо. Не морочить головы сказками о слабеньком, разложившемся противнике. Вон он вчера показал, какой слабенький… И еще очень важно довести до всего личного состава Воронежского фронта, что Центральный фронт успешно отбивает натиск гитлеровцев, которые рвутся на Курск с севера. Пусть каждый усвоит: с тыла, со спины враг не подойдет… Напоминаю вам, мелочей в такие дни, как сейчас, не бывает. Если один дивизион останется средь боя без снарядов, пострадать может корпус. Надо внушать всем беспокойство о мелочах, от которых зависит исход операции…
Хрущев говорил с большой убежденностью в том, что хоть и трудно, неимоверно трудно, но мы все же выстоим и пойдем вперед.
Присутствие Никиты Сергеевича не сковывало, не подавляло. Он не требовал сопровождающих, не нуждался в свите. В течение дня я видел его у раненых, в политотделе, в разведотделе, где он говорил с пленными, у Шалина, у замкомандующего по тылу.
Гитлеровцы в это утро не торопились. Они, как видно, тщательно готовились, выбирали направления, наиболее удобные для своих ударов, производили новые перегруппировки.
Их штаб — это мы теперь точно знали от захваченных ночью пленных — не подозревал о передислокации нашей танковой армии. Расчет делался на встречу с уже потрепанными частями 6-й общевойсковой, на прорыв с ходу последних оборонительных рубежей, на выход к Обояни.
В томительной тишине войска ждали боя. Уже не верилось, что несколько часов назад было прохладно, можно было дышать, хотеть есть. Сейчас хотелось только пить. Пить — и ничего больше. В маленьких нишах окопов, в землянках, в танках стояли котелки с остатками завтрака, лежали недоеденные куски.
За ночь потрепанные подразделения нескольких дивизий 6-й общевойсковой армии вышли за наши боевые порядки. Танки оказались впереди пехоты. Между ними и противником только поле, редкий кустарник, неглубокие овраги.
Первый удар в тот день принял на себя корпус Гетмана. Еще на рассвете от корпуса была выслана разведка — десять «тридцатьчетверок». Но она погибла, ни о чем не успев предупредить своих. Лишь днем вернулись трое обожженных танкистов.
Немцы били по флангам, нащупывали стыки. Гетман сообщил о бомбежке.
Н.С. Хрущев сказал Шалину:
— Узнайте, почему погибла разведка, кто и как отправлял ее. Пора научиться находить корни каждого промаха.
Журавлев, с ночи отправившийся в корпус Гетмана, доложил о позорных причинах неудачной разведки. Начальник штаба корпуса полковник Корниенко инструктировал командиров экипажей, будучи навеселе, обстановку не объяснил, маршрут указал ошибочный.
Гетман ценил своего знающего начальника штаба и со снисходительностью относился к его «слабости».
Хрущев выслушал все и, едва сдерживая гнев, бросил:
— С Корниенко решайте сами…
Немцы расширяли фронт удара, подбрасывали танки, авиацию. Они ввели против нашей армии шесть танковых и две пехотные дивизии: около 1200 танков, 1530 орудий и минометов. Это примерно по 37 танков и 48 артстволов на каждый километр фронта прорыва.
Следовавшие одна за другой атаки отбивали два наши корпуса — Гетмана и Кривошеина. Отбивали, обливаясь кровью — своей и вражеской.
Днем от Кривошеина приехал Баранович. Обычно мучнисто-белое лицо его теперь было красно. То ли от загара, то ли от волнения. Тонкие губы серы.
— Беда, одно слово — беда… Кривошеин держится, люди дерутся. Но такое количество танков… На энпэ сидишь, в глазах рябит… Немцы в тыл заходят.
Но как ни потрясен генерал Баранович, он умалчивает о том, что его бронетранспортер пробит болванкой. Об этом я узнаю уже от Балыкова.
Немцы действительно вклинились между нашими корпусами и сейчас напрягали силы, чтобы расширить щель и впустить в нее стальную лавину танков.
Гетман и Кривошеий во фланг контратаковали прорвавшихся гитлеровцев. Маневрировали огнем и подразделениями.
Нежданно-негаданно на нашем КП появился генерал Чистяков. Не прошло и двух суток с тех пор, как мы с Михаилом Ефимовичем застали его весело завтракающим в саду, под яблонями. А сейчас возле меня сидел подавленный, глубоко несчастный человек, которому трудно было поднять голову, разогнуть обтянутую пыльным кителем спину.
— Конец… Штаб потерял управление дивизиями, а дивизии… — он безнадежно махнул рукой. — Снимут теперь, и поделом. Хрущев вызывает.
— Никита Сергеевич здесь.
Чистяков вздрогнул, уставился на меня:
— Здесь?.. Пойду.
По-стариковски поднялся, опираясь на колени. Пошел, едва отрывая от земли ноги.
А спустя полчаса я увидел Чистякова в совсем ином состоянии. Вернулся он решительной походкой, воротник кителя твердо держал голову, руки были сцеплены за спиной.
— Никита Сергеевич при мне говорил с командующим фронтом. Тот передал: армия сделала все, что могла. Никита Сергеевич велел собирать дивизии, приводить их в порядок.
— Еще что сказал командующий?
Чистяков наморщил лоб, посмотрел поверх меня:
— Еще?.. Э-э! Первая танковая становится центром боев фронта… Но могу добавить от себя: шестая тоже еще сыграет свою роль…
Так, в испепеляющей жаре, в неумолчном грохоте, в атаках и контратаках, проходил этот день.
Наша рощица, такая нарядная и веселая утром, теперь поникла от бомбежек и огня. Безжизненно свисают ветви с потускневшими, вянущими листьями. С поля волнами наплывает дым — горят хлеба.
Мы с Никитой Сергеевичем, побывав у пленных (Хрущев велел докладывать ему о каждой партии), направились к Шалину. Михаил Алексеевич встретил нас на полпути.
Обычно Шалин умел скрывать тревогу, оставаться невозмутимо спокойным, даже когда кругом все охвачены волнением. Но, видимо, произошло нечто такое, что и его вывело из состояния равновесия, заставило бежать, запыхавшись, по лесу.
— Вот… Вас искал…
Он протянул листок радиограммы. На ней одна лишь строчка:
«Оборона прорвана, войска Черниенко неудержимо бегут. Усычев».
— Кто такой? — спросил Хрущев, показывая на подпись.
— Начальник связи корпуса, подполковник.
— Верить можно?
— Не могу знать, он здесь новый человек.
— Катуков вернулся?
— Никак нет, по-прежнему у Гетмана.
— Кто знает о телеграмме?
— Только радист. Принял и сам прибежал.
— Будет молчать?
— Предупрежден.
— Товарищ Попель, немедленно — к Черниенко. Нет, не один, возьмите с собой двух политотдельцев. Они там останутся. А вы, как только выясните, вернетесь.
— Слушаюсь.
— Мы тут с товарищем Шалиным будем решать. Я понимал тревогу Никиты Сергеевича и волнение Шалина. Корпус Черниенко вступил в бой совсем недавно. На него мы возлагали большие надежды, и если он «неудержимо бежит», открывая дорогу гитлеровцам, положение наше — никудышное.
Я поехал с таким расчетом, чтобы перехватить отступающие части Черниенко, хотя мне как-то не верилось в это «неудержимо бегут». Нет, что-то не так. На заднем сиденье — помначполитотдела по комсомолу майор Кузнецов и инспектор поарма майор Гетьман. Притаились, молчат. Полчаса назад они, едва держащиеся на ногах от усталости, вернулись от Кривошеина и хорошо представляют себе последствия прорыва обороны…
Мост у речушки разбит прямым попаданием. Не так-то легко было угодить в него — на берегу десятки глубоких воронок.
Метрах в ста восточнее уже освоен объезд через смятый ивняк, по пшеничному полю.
Когда мы подъехали, навстречу неглубоким бродом шли танки. Словно обрадованные неожиданным купанием, они бодро выскакивали на отлогий берег, оставляя после себя на песке широкую мокрую полосу. С гусениц свешивались водоросли.
На переправе распоряжался подполковник в кителе, перешитом из желтой английской шинели (такие кителя входили во фронтовую моду).
— Не Коновалов ли? — повернулся я к Кузнецову и Гетьману.
— Вроде бы он.
Значит, это одна из бригад корпуса Черниенко. Выхожу из машины. Подполковник бежит навстречу.
— Товарищ генерал, начальник политотдела бригады подполковник Коновалов… Второй батальон отходит за Псел.
— Кто разрешил?
— Тут… — Коновалов явно смущен. — Радиограмму одну перехватили…
— Поворачивайте назад. Немедленно! На командном пункте корпуса атмосфера деловитого спокойствия. Мы ждали чего угодно, но не этого.
— Отвратительно получилось, — морщится Черниенко. — Был в частях. Вдруг радист приносит радиограмму, перехватил. Адресована командующему армией. Мы деремся, а этот докладывает командующему, будто «бежим»… Тут подходил отдельный танковый полк. Нам на усиление. А этот решил, будто противник в тыл прорвался. Сам запаниковал да еще несколько таких, как он… Вот и доложил. Еще считал, что геройский шаг совершает…
Черниенко не называл по фамилии начальника связи. Все свое презрение он вкладывал в слово «этот».
— Посадили его. Пусть трибунал решает — дурак или провокатор. Заверьте Никиту Сергеевича: корпус будет драться до последнего, но не побежит.
Уже смеркалось, когда мы с Н.С. Хрущевым и Журавлевым поднялись на высотку к югу от нашего КП. Завтра эта высотка должна была стать наблюдательным пунктом, и сейчас Подгорбунский со своими разведчиками устанавливал здесь двурогую стереотрубу, углублял щели. Вместо пилотки на голове у него была серая пропыленная повязка, левая рука висела на бинте.
Подгорбунский по-уставному представился Хрущеву, спокойно отвечал на вопросы. В его словах не чувствовалось нервозной лихости. Но глаза, как всегда, блестящие, живые.
— Что у вас с рукой и с головой? — спросил Хрущев. Подгорбунский хмуро усмехнулся:
— Пуля — дура (показал на голову), штык — молодец (кивнул на руку).
Когда мы отошли и я рассказал о Подгорбунском Никите Сергеевичу, тот заметил:
— Блатная накипь постепенно сойдет, пустяки… А человек, по-видимому, незаурядный. С таким надо бы поближе познакомиться. Подождите-ка меня, пожалуйста.
Никита Сергеевич вернулся к Подгорбунскому. Они ходили по высотке, то исчезая за склоном от нас с Журавлевым, то появляясь снова.
Потом Никита Сергеевич отпустил Подгорбунского и лег рядом с нами на влажную от росы траву.
— Завтра опять жара… Каковы сегодняшние потери противника?
— Около ста сорока танков, — ответил Журавлев, как всегда державший в своей памяти все цифры. — Мы потеряли тридцать семь.
Впереди открывалась панорама недавнего боя… Вспухшие рубцы траншей, бесчисленные оспины воронок. Далеко-далеко на горизонте вертикальные столбы дыма, светлые, почти прозрачные — от бензина догорающих немецких машин и черные — от солярки советских танков.
Не миновало и часу, как мне пришлось убедиться, что только издали траншеи кажутся сплошными линиями.
В редких местах сохранились стены, уцелели брустверы. Все сметено, перепахано, разрыхлено. Повсюду следы гусениц, и так и эдак разворачивавшихся над траншеями.
В остатках окопов — остатки взводов, рот, батальонов. Идет негласная, никем не контролируемая реорганизация.
— Давай, лейтенант, зачисляй в свое войско. Нас семеро от роты осталось.
И лейтенант зачисляет. Еще утром командовал взводом, в полдень заменил раненого ротного, а сейчас в батальоне всего трое офицеров, и он вроде уже командует батальоном.
Процедура зачисления нехитрая.
— В балке кухня стоит. Скажите старшине фамилии. Пусть ставит на довольствие.
— Во-во, товарищ лейтенант, нам главное, чтобы на довольствие. С немцем мы и сами воевать можем. У нас ефрейтор Мочалов не хуже любого полковника обстановку понимает и задачи ставит.
— Кто? — переспрашиваю я из темноты.
— Гвардии ефрейтор Петр Мочалов. И уже другой голос кричит:
— Петро! Якийсь начальник кличе!
— Вот и встретились, — жму я тонкую твердую руку Мочалова.
— Да, товарищ генерал, встретились, хоть сегодня днем думал, если с кем и увижусь, так только на небе.
— Каким подразделением вы командовали сегодня?
— Разве поймешь? Отделение не отделение, взвод не взвод. Да и чего командовал? «Залпом…» или «Гранаты к бою…»
— Это ты брось, — фамильярно обрывает своего командира солдат, тот, что сравнивал его с полковником. — А в контратаку — кто момент выбрал?
Я приказываю командиру батальона поставить ефрейтора Мочалова на взвод.
— Нет, — поправляю себя, — не ефрейтора, а младшего лейтенанта. Завтра будет подписан приказ… Балыков, возьмите у товарища Мочалова нужные сведения.
— Так ведь вы, товарищ генерал, однажды кое-что про меня записывали, тихо произносит Мочалов.
Хорошо, что темно, и никто не видит, как покраснел член Военного совета армии.
Но и Мочалову не по себе от собственных слов. Он хочет замять их:
— Выходит, что с училищем, что без училища, а быть мне взводным.
— Ничего, товарищ младший лейтенант, — весело утешает его кто-то из подчиненных, — дальше фронта не пошлют, меньше взвода не дадут. А вам по вашей жидкой комплекции и больше взвода никак нельзя.
Солдаты беззлобно смеются над своим новоявленным командиром. А он насупился, сосредоточенно грызет ногти:
— Довольно гоготать, ступайте, ребята, ужинать. Васильев, на меня возьмешь.
В голосе Мочалова уже звучит командирский металл.
Балыков тоже идет поужинать. Лейтенанта-комбата я отпускаю. Мы с Мочаловым остаемся вдвоем. Сидим на лафете пушки с перебитым стволом.
Получив разрешение, Мочалов старательно скручивает толстую «козью ножку», достает прямо из брючного кармана махорку, бережно сыплет ее. Узкое лицо его с тонким острым носом задумчиво, глаза прикрыты.
— Интересно мне, — затягивается Мочалов, — в штабе армии, или там во фронте, или в Москве знают, на сколько дней рассчитано немецкое наступление?
— Точно-то вряд ли, — отзываюсь я.
— Плохо, — решает Мочалов.
— Такие вещи, как правило, невозможно узнать. Судя по всем данным, надолго пороху у них не хватит.
— Вот именно, — подхватывает Мочалов, — надолго никак не хватит. У нас солдаты, знаете, как говорят? На выдохе немец воюет. Еще чуть — и выдохнется. Жаль, что штабы точно не знают. Если о противнике все сведения иметь, тогда здорово воевать можно.
— Никогда так не бывало и не будет.
— Это понятно, я просто мечтал… Если здесь у Гитлера не выйдет, к будущему учебному году кончим войну?
— Кто знает.
— А если кончим, вы посодействуете, чтобы меня сразу в запас уволили? Учиться пойду в кораблестроительный.
— Если кончится, посодействую…
Над нашими головами гудят ночные бомбардировщики, «русьфанер», как зовут их немцы. Над линией фронта трассы зениток прорезают ночное небо. На правом фланге то утихает, то снова вспыхивает пулеметный перестук.
Появился Балыков, всем своим видом деликатно напоминая, что зря здесь засиделись, пора бы, дескать, дальше.
Я поднялся. Мочалов сразу вскочил, вытянулся.
— Так вы серьезно насчет звания? — неуверенно спросил он, опустив голову.
— Совершенно серьезно.
— Могу завтра офицерские погоны нацепить?
— Можете.
— Я погоны надену, а звездочки, пока приказ не поступит, не навешу. На передовой, слава богу, комендантских патрулей нет. Ладно?
— Ладно, — согласился я, пожимая узкую крепкую ладонь Мочалова.
За ночь мне пришлось прошагать пешком немало километров вдоль переднего края нашей армии. Весь передний край мы разделили на три части. Остальные две трети приходились на Катукова и Журавлева.
Надо было своими глазами увидеть, что делается на передовой, услышать, что говорят и думают солдаты, отбившие десятки атак. Никакие, даже самые обстоятельные сводки и донесения не заменят собственных ушей и глаз.
На огневых позициях иптаповского полка возле 76-миллиметровой пушки с задранным в небо стволом лежал на плащ-палатке раненный в живот и голову командир дивизиона капитан Миронов. Миронова часто ставили в пример на совещаниях и партийных активах. Это был энергичный, фанатически влюбленный в артиллерию командир.
Я смотрел на тело, в котором едва можно было обнаружить признаки жизни, и вспоминал длинноногого смуглого красавца лет двадцати восьми — тридцати. Рассказывали, будто одна певица, приехавшая к нам с фронтовой бригадой артистов, увидела Миронова и так влюбилась в него, что стала слать письма, посылки и даже просила отправить ее медсестрой в дивизион. Возможно, все это сказки. Чего не припишет солдатская молва любимому командиру! И десятки подбитых танков, и слезы влюбленных красавиц, и редкой мудрости слова…
Сегодня под вечер Миронов действовал за наводчика.
Убитый подносчик лежит возле командира дивизиона. На такой же точно плащ-палатке с бечевкой, затягивающей капюшон.
Командир полка майор Пустовалов — сверстник и приятель Миронова — сидит по-турецки на земле и веточкой отгоняет мух от лица раненого.
Откуда в поле, вдали от жилья, столько мух? Как быстро слетелись они на кровь, на трупный запах!
Этот запах так силен, что бойцы иной раз не могут есть. Похоронные команды не справляются со своим делом. Убитых стаскивают в окопы и здесь наскоро закапывают.
— Товарищ Пустовалов, — трогаю я за плечо майора, — займитесь полком. Свяжитесь с пехотой и танкистами — не надо ли сменить огневые?
— Да, да, сейчас, — поднимается Пустовалов, — пусть придет врач, эвакуируют Костю, и я все сделаю… А пока прошу разрешения остаться здесь…
Я отхожу от орудия. В ровике неутешно сгорбилось маленькое тело, от тихих рыданий вздрагивают плечи с сержантскими погонами, по которым рассыпались мягкие, серебристые от лунного света волосы.
— Пусть ее поплачет, — говорит мне замполит Миронова капитан Козельский. Она ему вроде женой была, любил он ее… даже выразить невозможно. Только таились они. Кроме меня да майора Пустовалова никто не знал… Миронов так рассуждал: солдат без жены и командиру женихаться не гоже… А может, еще вылечат его?.. Она с ним в госпиталь поедет. Майор Пустовалов разрешил.
Вот тебе и певица!
Я стою над ровиком, смотрю на остренькие трясущиеся плечи. И мне вдруг кажется, что это не луна, а беспощадное горе посеребрило волосы согнувшейся в комочек женщины-солдата.
В одном месте нас с Балыковым грубо окликнули из темноты:
— Кто еще шляется?
Я назвался. Вопрошавший не склонен был смилостивиться:
— Не место вам здесь, товарищ генерал. Сюда Третьяков своих людей выводит. Катавасия может приключиться.
Я не выдержал:
— Кто вам внушил, что вы лучше меня знаете, где мне находиться? Представьтесь и доложите обстановку.
— Командир мотострелкового батальона старший лейтенант Фокин. Нервы не выдерживают…
— Это к обстановке не относится.
— Верно… Виноват… Сержант Третьяков, парторг мотострелковой роты, когда выбыли все офицеры, принял командование на себя. Первым в батальоне повел роту в контратаку. Оказались они между немецкими танками и пехотой. Танки без автоматчиков задержались. А автоматчиков Третьяков не пускает. Залез с бойцами в какие-то окопы, немцы их ни в какую не выковырнут. Мы огоньком поддерживаем, а пробиться не получается. Сейчас полвторого. Двенадцать часов Третьяков там воевал. Недавно я ему передал приказ на отход. Вот-вот появится. Тут глаз нужен. Чтобы фрицев на хвосте не притащили. Ну и нервничаешь.
Балыков лег с автоматом, я достал маузер, приладил его на упоре.
Ждали мы минут двадцать, может быть, тридцать. Впереди, совсем близко, неожиданно показались ползущие фигуры.
Немного осталось людей в роте сержанта Третьякова. Сам он был трижды ранен. Идти не мог. Его, как и еще пятерых, волокли на шинелях. Однако Третьяков продолжал командовать, пока вся рота не оказалась в расположении своего батальона.
Немцы опомнились поздно. Послали вслед за нашими бойцами до взвода автоматчиков. Но ночью, да еще без танков, автоматчики держались на почтительном расстоянии. Упорства особого не проявляли, и мы их быстро отбили. Я сменил обойму и спрятал маузер.
Третьяков полулежал в воронке. Чувствовалось, что каждое слово ему дается с трудом. Но так просто, не попрощавшись, он не мог оставить товарищей.
— Как только адрес пришлю, сразу напишите честь честью… Намеком объясните, где воюете… Заявления в партию я парторгу батальона передал…
Третьяков заметил меня:
— Товарищ член Военного совета, имею к вам одно дело… Хлопцы, оставьте нас на секундочку… Я вот о чем. Хорошо к бою подготовились, грех на начальство жаловаться. Но опять немец нас по танкам обошел. До каких же это пор будет? Что коробок у них больше — не беда. Беда, что наши пушки и танки слабы против «тигра». Новая машина нужна.
— Есть такая машина, скоро поступит на вооружение.
— Значит, правду говорят? Спасибо на добром известии… А еще, как я понимаю, пушку на «тридцатьчетверке» надо бы покрепче, а в истребительной артиллерии калибры покрупнее… Доказать все научно не умею, образование маленькое. Но, как парторг, обязан прислушиваться, что люди говорят, и сам головой варить.
— Насколько мне известно, инженеры-вооруженцы работают и в этом направлении, товарищ Третьяков. Но все-таки я доложу ваше мнение Военному совету. Если все согласятся с ним, будем писать наверх. Я на вашей стороне.
В воронку по одному залезали солдаты:
— Прощай, Сергей Савельевич.
— Поправляйся.
— Письма пиши…
На фланге бригады Бабаджаняна я неожиданно встретил Капустянскую. На ее гимнастерке поблескивали узкие погоны старшего лейтенанта медицинской службы.
— Что вы здесь делаете? — удивился я. — Ваше место в санвзводе.
— Место врача там, где в нем нуждаются, — наставительно ответила Капустянская.
Она изменилась с того вечера, когда я видел ее первый раз. Фигура потеряла вальяжность. Щеки и глаза запали. Косы не обвивали голову, а лежали сзади тяжелым пучком. И простая прическа, и непривычная худоба старили женщину, делали ее похожей на строгую, несколько суховатую школьную учительницу.
Она кратко объяснила мне, зачем пришла сюда с тремя бойцами, вооруженными саперными лопатами.
При разрыве больших бомб и тяжелых снарядов нередко засыпает землей солдат. Отрыть их сразу не всегда удается. А бой продолжается, подразделение десятки раз меняет место. Капустянская и решила раскапывать, как она сказала, «подозрительные места». За сегодняшнюю ночь вырыты пять человек.
— Контужены, правда, ранены, а жить будут, — вскинула Капустянская голову.
— От имени Военного совета объявляю вам благодарность, — торжественно сказал я.
И гордая женщина вдруг растерялась:
— Да что вы, товарищ генерал, за что благодарить? Балыков вмешался:
— По уставу положено отвечать: служу Советскому Союзу.
Это замечание доконало женщину:
— Ой, что же я, простите, пожалуйста. Нехорошо получилось. Но я никогда в жизни не читала никаких уставов.
— Придется почитать, — не успокаивался Балыков. — Все-таки старший лейтенант.
Возвращаясь, мы наткнулись на команды санитаров с собаками, рыскавшими в поле. Громким лаем собаки извещали своих проводников о найденных в хлебах раненых.
Над горизонтом поднималось спокойное солнце. Оно сулило изнуряющую жару, прицельное бомбометание, корректируемый артогонь, бесчисленные танковые атаки.
Катуков, Журавлев и Шалин, небритые, с воспаленными глазами, ждали меня в штабной землянке. Мы должны были подвести черту под первыми двумя сутками боев, сделать выводы из того, что слышали, видели, что читали в сводках и донесениях, что узнавали от пленных.
Шалин сообщил об итогах ночной разведки. Противостоящая группировка противника не изменилась. Судя но всему, не изменились и его планы. Самое сильное вражеское соединение — эсэсовский танковый корпус — приготовилось к прыжку на рубеж, занятый частями Кривошеина.
Ночью по приказу Катукова две танковые бригады и бригада истребительно-противотанковой артиллерии были подтянуты к стыку между корпусами, туда, куда противник вчера сумел вклиниться.
Затемно подошло еще несколько артиллерийских полков, присланных Ватутиным на усиление нашей армии.
Но, несмотря на все это, мы отдавали себе отчет: положение угрожающее, особенно на левом фланге. Здесь гитлеровцы имели решающее превосходство в танках, как раз в тех «тиграх» и «пантерах», о которых с тревогой говорил раненый парторг сержант Третьяков.
Катуков и Журавлев, так же как и я, вынесли убеждение о возросшей зрелости и духовной стойкости солдат, сержантов, офицеров. Обычный наш принцип боевой подготовки: знания — на ступень выше — вполне оправдал себя. Боец мог заменить командира отделения, а отделенный — командира взвода.
В обращении к войскам Военный совет подвел итоги двух дней боев и определил основную задачу: не пропустить врага к Обояни.
7 июля — один из самых тяжелых дней курской эпопеи. Я провел его в бригаде, которой командовал подполковник Липотенко, недавно назначенный на эту должность.
8 канун и во время Курской битвы в нашей танковой армии происходил как бы естественный отбор старших командных кадров, которые и вели потом полки, бригады, корпуса до самого Берлина.
Опытный штабист Липотенко впервые самостоятельно командовал в бою, и командовал неплохо. Был он спокоен и нетороплив, не решал с кондачка под влиянием первого тревожного доклада. Но, приняв решение, твердо держался его.
В курских боях я особенно научился ценить такую выдержку, способность даже в самую отчаянную минуту оставаться командиром, то есть схватывать обстановку, взвешивать ее, принимать и осуществлять решения.
7 июля сплошь состояло из «отчаянных минут». В этот день на стыке нашей армии и 5-го гвардейского танкового корпуса противник прорвал вторую оборонительную полосу. Теперь фронт армии был обращен не только на юг, но и на восток. Он удлинился на добрых десять километров. А ведь части наши поредели. Основательно поредели!
К вечеру на командный пункт армии опять приехал Н.С. Хрущев. Выслушал доклад Катукова. Посмотрел подготовленную Шалиным справку о потерях. Повертел в руках листок, испытующе взглянул на нас.
— Военный совет фронта знает о тяжелом положении армии. Принимаем меры. На обоянское направление выдвигаются стратегические резервы. Вас усиливаем зенитно-артиллерийской дивизией, двумя танковыми бригадами, стрелковой дивизией, полком гвардейских минометов. Найдите им наилучшее применение…
Никита Сергеевич опять внимательно посмотрел на каждого из нас:
— По приказу командующего фронтом предпринимаются частные контрудары в полосе соседей. Не только фронт, Ставка идет вам на помощь. Ее представитель маршал Василевский переключил вторую воздушную армию целиком на поддержку вас.
При этих словах Катуков облегченно вздохнул. Наши потери объяснялись прежде всего вражескими бомбежками, господством гитлеровцев в воздухе.
От Никиты Сергеевича не ускользнул этот красноречивый вздох Катукова. Он чуть прищурился:
— Поймите: ни фронт, ни Москва не могут сейчас пускать в дело резервы, предназначенные для наступления, которого ждет Украина, ждет вся страна, весь честный люд земли… Имейте в виду: имперский штаб и сам фюрер недовольны Готтом. В Берлине неистовство из-за неудач под Курском. Гот и вся его камарилья не пожалеют солдатской крови, лишь бы вернуть себе «добрую славу»… Надо, чтобы наши бойцы хорошо разбирались в обстановке, военной и политической. Кстати, что у вас делается в этом отношении?
Я доложил Никите Сергеевичу о разъяснительной работе в бригаде Липотенко. Замполит подполковник Яценко вместе с политотдельцами круглые сутки не вылезал из частей. Вечерами — беседы, читки газет и листовок Обращение Военного совета, где удавалось, зачитывал перед строем. В двух батальонах минувшей ночью прошли митинги.
— Всюду так? — остановил меня Хрущев.
— Нет, не всюду…
— То-то же. Докладываем о лучших. О плохих — скромность не позволяет… Соберите политотдел армии…
После совещания в политотделе я отправился к Бабаджаняну. Сюда подтягивались предназначенные для контрудара бригады Горелова и Бурды.
В глубоком овраге трудно ориентироваться. В кустарнике сбились обозы стрелковых полков, медсанбат, автоколонны. Танкисты хлопочут вокруг отбуксированной сюда подбитой «тридцатьчетверки». О минувших бомбежка напоминают сломанные деревья, раздувшиеся конские туши с растопыренными ногами. Воронки уже обжиты, в них едят или спят солдаты. Штабу Бабаджаняна воздушные и артиллерийские налеты не страшны. Землянки и норы глубоко врыты в отвесные склоны оврага.
Когда я подходил к блиндажу Армо, в серо-голубом рассветном небе завыли первые немецкие бомбардировщики.
— Нэ нравятся мне эти утренние птички, — задрал голову Бабаджанян. — Кто много успеть хочет, рано начинает.
Гитлеровцы в этот день отказались от размеренного. распорядка, от неспешного подъема, спокойного завтрака. Готт хотел выиграть часы, минуты. И, надо признаться, 8-го июля он их выиграл. Фашистские танки двинулись вперед раньше, чем сосредоточились для контратаки наши бригады.
Сверху, не разбирая тропок, бежал Катуков.
— Опоздали… опоздали…
Он зло выругался, схватил телефонную трубку. Шалин доложил, что началась бомбежка по всему переднему краю.
— Передайте Никите Сергеевичу, просите авиацию! — крикнул в трубку Катуков. — Больно долго соколы спят.
Наше с Катуковым присутствие связывало Бабаджаняна. Отдавая распоряжения, он косился в нашу сторону. Ему казалось, раз в такой день приехали к нему, значит, не совсем доверяют. А тут еще появился командир корпуса генерал Кривошеин, который без всяких задних мыслей недавно предлагал послать Армо учиться…
Но обстановка с минуты на минуту накалялась, и Бабаджаняну было уже не до представителей.
Катуков положил ему на плечо руку:
— Война, Армо, и без того дело нервное. Не надо усложнять.
— Слушаюсь, товарищ командующий, — кивнул Армо и добавил: — На Кунина прут танки. Посылаю роту пэтээр. Остаются в резерве только сорокапятки…
До нас доносились глухие, сливающиеся в общий гул разрывы. Когда гул откатывался в сторону, слышались отрывистые выстрелы танковых пушек, отчетливые очереди пулеметов и послабее — автоматные. Над оврагом свистели наши и немецкие снаряды. В повозки, в грузовые машины спешно грузили раненых. На месте медсанбатских палаток торчали лишь рогульки, на которые ставили носилки, да груды окровавленных бинтов и ваты.
Кортылева, заместителя Бабаджаняна по политической части, я не застал. Он с ночи находился в батальоне Кунина. В трубке я слышал его голос, измененный боем:
— Танки прошли через нас. Повторяю: танки прошли через нас. Идут в вашем направлении, готовьтесь…
В блиндаж стремительно вошел Бабаджанян. Смуглое лицо его стало серым: так он бледнел.
— Богомолов, — повернулся Армо к корпевшему за столом начальнику штаба, организуй круговую оборону. Всех — в ружье.
Над оврагом коротко прошелестел снаряд и врезался в противоположный склон. Выстрел и разрыв почти слились. Били танки или «фердинанды».
Богомолов прислушался к свисту осколков, прикрыл пилоткой лысеющую голову:
— Ясно, товарищ комбриг.
Катуков нетерпеливо крутил ручку телефонного ящика.
— Тяжелой бы артиллерии, — неуверенно попросил Бабаджанян.
— Знаю, — отрезал Катуков.
Наконец командующий артиллерией Фролов ответил, и Катуков несколькими словами обрисовал обстановку:
— Нужен маневр траекториями. Понимаешь? Поворачивай артиллерийскую группу. Понимаешь? По рубежам…
Фролову можно было не объяснять подробности.
С Армо и Михаилом Ефимовичем мы быстро карабкались по склону оврага. Вдоль гребня его, в заранее отрытых окопах, уже сидели штабные командиры, писаря, бойцы с пункта сбора донесений.
Впереди все было затянуто плотной завесой дыма и пыли. И вдруг эту завесу прорвали десятки разрывов. Земля мелко задрожала под ногами. Артиллерия все била и била. Такую стену танкам не протаранить.
Когда огонь утих и дым немного рассеялся, мы словно сквозь туман увидели вдали сплошную цепь немецких машин. Понять, какие подбиты, какие целы, было невозможно. Цепь зашевелилась — видимо, немецкие танкисты получили какой-то приказ. «Тигры» и «пантеры» рассредоточивались, пробуя обтечь рубеж ПЗО.
Между нами и немецкими танками никого и ничего нет. Несколько сотен метров выжженного поля. И все. Артиллерия бьет издалека, с закрытых позиций, разбросанных где-то позади оврага.
Катуков прилип к биноклю. Машинально бормочет:
— Перестраиваются… Заходят клином… Пахнет ладаном…
Последние слова, не отводя от глаз бинокль, он шепчет мне на ухо.
Армо молча ставит перед нами на бруствер рукоятками вверх противотанковые гранаты. У Богомолова заело диск, он никак не может снять его. Рядом солдат прилаживает сошки ручного пулемета. Притащились радисты с серыми ящиками раций. Прильнув к земле, тянут провод телефонисты. Ни команд, ни выкриков.
Но снова заслон разрывов встает на пути танков. Невидимые нам артиллерийские наблюдатели знают свое дело. Снова застыли в дыму «пантеры» и «тигры».
Так повторяется не раз. Немцы не перестают искать щель. Наши батарейцы опускают перед ними огненный занавес. Однако танки все ближе и в конце концов, видимо, прорвутся. Из десяти — пять, но прорвутся.
Это понимает каждый из привалившихся к стенке окопа. Но не каждый понимает последствия такого прорыва.
— Товарищ «Сто первый — Волга», — неожиданно напоминает о себе радист. С наушниками на голове он притулился в углу, и никто не обращает внимания на монотонно повторяемые им позывные.
— Товарищ «Сто первый — Волга», вас вызывает «Сто первый — кинжал».
«Сто первый — кинжал» — это Горелов, — быстро прикидываю я. — Неужели готов?
Катуков наклоняется над рацией.
— Подтянулся полностью? Борта, говоришь, подставили? Видишь все поле? А связь с…
Михаил Ефимович вопросительно смотрит на радиста.
— Какой позывной у Бурды?
— …Связь со «Сто первым — винтом» имеешь?.. Все проверено? Тогда действуй!
Гитлеровские танки снова перестраиваются. Вернее, часть перестраивается, а остальные ведут огонь, щупают снарядами поле. Где-то здесь в земле притаились русские корректировщики, а может быть, и русские противотанковые пушки.
Радист, принимая от Катукова наушники, неосмотрительно выпрямился и рухнул с разбитым черепом.
— Сеня, Сеня, чего ты? — недоуменно теребит его за плечо напарник. — Ну чего ты?
— Нет больше у тебя, сынок, друга Сени, — тихо произносит Михаил Ефимович, — пал Сеня в боях за Родину.
Кровь из разбитой головы капает на серый ящик; рации, на вылинявшие брюки, на обмотки второго радиста.
Танки закончили перестроение и, забирая вправо (не подозревают, что приблизились к Горелову), продолжают упрямое движение. И — останавливаются. Останавливаются прежде, чем до нас долетает мощная молотьба разрывов.
Первые залпы бригада дала из засад. Это они заставили немецких танкистов с ходу затормозить, развернуть башни. Но пока гитлеровские стрелки схватят цель, бригада Горелова успеет пробить борта не у одной машины.
Вздох облегчения вырвался у каждого из нас.
Вдруг замечаешь: над окопом наклонилась береза. Ее лаковые листья, если станешь в рост, блестят, мелькают перед глазами. И чистая как снег кора тоже блестит на солнце.
Только что к нам сквозь разрывы заградогня рвались немецкие танки и фашистские башнеры ловили в прицел кромку оврага, одинокую березу. А теперь гитлеровцам не до нас. Они разворачиваются, чтобы смять бригаду Горелова.
Бригада выходит из засад, идет на сближение. Перед ней огненный вал, направленный точной рукой артиллеристов. У немцев больше танков. Но артиллерия наша мощнее, активнее. Да и авиация сегодня поддает жару. В танках сидят авиационные наблюдатели. По их слову штурмовики, прижимаясь чуть не к самой земле, бьют реактивными снарядами по «тиграм», истребители ввязываются в бой с вражескими бомбовозами. В раскаленном небе возникают скоротечные, непостижимые для нас бои. И не всегда поймешь, кто это, выбросив шлейф пламени и дыма, падает вниз. Иногда самолет, уже, казалось, совсем лишившийся управления, вдруг пытается выровняться, оттянуть неминуемую встречу с землей.
С каким упорством тупоносый ястребок стремится избежать посадки в расположении немецких танков! Но высота все меньше и меньше… Огня не видно. Только в последнюю секунду из-под крыла вырвался клок дыма. Не дотянул. Грохнулся перед головными «тиграми». И они в упор, метров с пятидесяти, будто балуясь, расстреливают его.
А другой, пылающий, как промасленная пакля, упал перед оврагом. Из него выскочила фигурка и быстро-быстро поползла в нашу сторону.
Плотный, коротконогий летчик с пистолетом в окровавленной руке встал перед Катуковым. Сквозь дыру комбинезона виднелась волосатая грудь. У колен болтался большой планшет на длинном ремешке.
— Сбил два «юнкерса»… И сам хлопнулся… Стрелок-радист убит. Фамилия его была Варфоломеев, двадцать второго года, воронежский. Третий день на фронте… Прошу, товарищ генерал, машину до аэродрома. Еще сегодня летать должен!..
Верхняя губа летчика с тонкими усиками едва заметно дрожит.
На смену одним истребителям и штурмовикам прилетали другие. Авиация наша старалась очистить небо от «юнкерсов» и «фокке-вульфов», прикрыть свои танки. Если бы не она, положение бригады Горелова было бы совсем плачевным. Горелов оттянул на себя силы противника, превосходящие его не менее чем вдвое. Он точно нацелил фланговый удар, сорвал прорыв «тигров» в глубину, связал их боем. Но преимущество внезапности иссякало. В дыму и пыли схлестнулись два танковых потока. Немцы теснят контратаковавшую их бригаду, пользуясь численным перевесом, норовят зажать ее в клещи.
Катуков торопит по рации «Сто первого — винта» — Бурду, по телефону узнает от Шалина обстановку на других участках. Немцы нанесли удар по нашему правому флангу, как видно, хотят, чтобы мы перебросили часть сил с обоянского направления. Шалин считает, что из-под Обояни нельзя взять ни одного танка, ни одного солдата. Катуков согласен:
— Пусть отбиваются сами. В крайнем случае, самом крайнем, направить авиацию… Нет, немного, совсем немного. Все решается здесь…
В нашем окопе произошло территориальное размежевание. Правее березы — мы с Михаилом Ефимовичем, наша рация, телефонисты; левее — Бабаджанян, Богомолов и их «хозяйства».
В окоп тяжело сваливается солдат в шинели. Пуля порвала ему щеку. Не может говорить, мычит и трясет парусиновой полевой сумкой. Вероятно, ему нужен Бабаджанян. Увидев командира бригады, шатаясь, направляется к нему, подает сумку, сам бессильно опускается на землю. Армо нетерпеливо вытряхивает сумку. На дно окопа летят карандаши, кусок мыла, затрепанные конверты, алюминиевая ложка, кусок хлеба, звездочка от пилотки. Все это не то. Ага, вот — тетрадная страничка, исписанная круглым почерком Кортылева. Прочитав, Бабаджанян протягивает ее мне.
Батальон Кунина отбил сильную атаку пехоты противника. Кунин ранен. Вынести невозможно. Кортылев принял на себя командование батальоном.
— Справится ли Кортылев? Нэ Наполеон, — Армо на секунду задумывается и тут же успокаивает себя: — А кто Наполеон? Я — Наполеон? Наш «приписник» — мужик смелый…
Катуков по радио уточняет последние детали с Бурдой. Потом переключается на Горелова:
— Держись, Володя. Александр вступает, Армо поможет.
Михаил Ефимович махнул рукой на позывные, не замечает укоризненного взгляда радиста. Он называет командиров бригад просто по именам.
Час назад Горелов, оттягивая немцев от Обоянского шоссе и таким образом спасая командный пункт Бабаджаняна, предпринял контратаку во фланг противнику. Теперь Бурда, выручая Горелова, наносит новый удар по гитлеровцам. Танки наступают при поддержке штурмовиков. Но успех не сразу склоняется на нашу сторону. «Тигры» и «пантеры» не привыкли отходить. Делают они это медленно, неуступчиво, бешено отстреливаясь из пушек и пулеметов.
Наконец наступает подходящий момент для контратаки батальонов Бабаджаняна. И как раз в это время отказывает связь. Рации не отвечают, телефонный провод порван. Лицо Армо бледнеет — становится серым. Закусив губу, он вполголоса шепчет ругательства. Потом, не сказав никому ни слова, азартно карабкается на березу. Ветки наклоняются в окоп, листья задевают лица. Катуков, не выпуская из рук телефонную трубку, следит глазами за комбригом.
Шалин сообщает, что атака на правом фланге отбита, вся авиация снова будет работать на нас. Так распорядился Хрущев.
Но и немцы подбросили истребителей и пикирующих бомбардировщиков. Фугаска падает неподалеку. И следом за ней летит сброшенный с дерева воздушной волной Бабаджанян. Когда его пытаются втащить в окоп, он громко стонет.
— Нет, нэ ранен… Ногу вроде сломал. Кто-то кричит вниз, в овраг:
— Старшего лейтенанта Капустянскую к командиру бригады!
Армо лежит на спине и негромко разговаривает, будто сам с собой. После каждого слова закусывает бескровную нижнюю губу.
— Зачем Капустянская? Фельдшера нет?.. Очень сумасшедшая женщина… Суется, куда и мужчинам не обязательно…
Вдруг, будто вспомнив что-то дурное, Бабаджанян морщится, стонет.
— Ах, Кортылев, Кортылев…
— Что с ним? — спрашивает из окопа Катуков.
— Ничего. Это и плохо, что ничего… Сосед его капитан Геллер повел свой батальон в атаку, а Кортылев не поддержал… Ведь видит — немец дрогнул…
Капустянская прервала командира бригады:
— Товарищ подполковник, разрешите санитарам унести вас?
— А если не разрешу?
— Унесут без разрешения.
Снова лаконична и неумолима.
Солдаты легко поднимают тощего подполковника и осторожно несут его вниз, на дно оврага.
Катуков, от злости ломая карандаш, пишет резкую записку Кортылеву, приговаривая что-то насчет политработников, которые сильны поговорить, а вот когда надо действовать…
— Не увлекайся, — останавливаю я его, — и не всякий строевой командир, вдруг получив батальон, сообразит, как поступить при такой обстановке…
Но и мне самому не по себе из-за явной оплошности Кортылева. Дойдет ли до него, наконец, мысль о том, что личной смелости и навыков партийно-политической работы сейчас недостаточно. Необходимо умение воевать.
Когда связь с батальоном была восстановлена, я услышал голос Кортылева:
— Приказание получил, понял. Все понял, выполняю…
«Все ли?» — подумалось мне.
Вскоре Горелов доложил о том, что гитлеровская атака отражена. Вместе с Бурдой он преследует отходящие фашистские машины.
Батальон Геллера потеснил немецкую пехоту. Кортылев тоже сумел продвинуться.
Это была небольшая победа, и мы ее не переоценивали, не сомневались, что гитлеровцы, наскоро перегруппировавшись, успеют засветло предпринять еще не одну атаку. И все-таки это был успех. Противник, намеревавшийся только лишь наступать и неплохо к тому подготовленный, вынужден был, несмотря на свое превосходство в танках, откатываться назад. Превосходство это таяло на глазах. Его сводили на нет снаряды иптаповских пушек и «тридцатьчетверок», мины, поставленные саперами, и гранаты, брошенные пехотинцами.
В активности нашего противостояния, в согласованности контрударов между родами войск и соседями чувствовалась новая сила армии, способной отныне к сталинградскому упорству в обороне и к сталинградской стремительности в атаках.
После паузы, когда солнце начало клониться к закату, генерал Готт, подтянув резервы, снова пустил вперед свои танки. Снова вой пикирующих бомбардировщиков и грохот разрывов наполнили дрожащий от жары воздух. Бои на подступах к Обояни продолжались.
Катуков уехал встречать новые танковые полки, присланные генералом Ватутиным на усиление нашей армии. Я до вечера оставался в окопе под одинокой березой. Отсюда Богомолов, в нелегкую минуту заменивший Бабаджаняна, командовал бригадой.
Вечером, когда скрылись немецкие самолеты и голубое небо стало непривычно холодным и пустым, я поехал в соседние бригады. За ночь предстояло также побывать в переполненных госпиталях.
Горелов с командирами подводил итоги дня. После него я рассказал о положении на других участках, о состоянии нашей армии.
Долго ли будем в обороне? Нет, видимо, недолго. Истощим, измотаем противника — и вперед.
Совещание проходило при только что поднявшейся луне на поросшем ивняком отлогом берегу. Перед тем как отпустить офицеров, Горелов вдруг разрешил:
— Желающие могут выкупаться.
Посмотрел на светящийся циферблат и уточнил:
— Дается десять минут.
Темная река закипела от белых тел, сильных ударов, мужской возни. Радость, какую испытывает разгоряченное тело от прохладной бегущей воды, потеснила войну.
— Не искупаемся ли и мы? — тихо пробасил Горелов, взявшись за пряжку ремня.
— С великим удовольствием…
Через десять минут к реке вернулось спокойствие. На берегу никого, кроме нас с Гореловым. Мы сидели в трусах на песке. Мокрые волосы падали Горелову на глаза. Он отводил их рукой назад. Но они снова рассыпались по лбу.
Я смотрел на его влажно блестевшие, широко развернутые плечи и мускулистую грудь. Володя глубоко, с наслаждением вдыхал воздух, пахнущий травами, рекой, ивой. Крупные ноздри блаженно дрожали, глаза были полуприкрыты веками. Человек этот вел сегодня в бой бригаду, танк его с перебитой гусеницей полчаса недвижно стоял под огнем. Из сотен свистящих кусочков металла ему достаточно было бы одного…
— Ничего, ничего. Если не считать того, что немцы опередили нас утром, за все остальное можно не стыдиться, — размышлял вслух Горелов.
Он свернул в кольцо ивовый прут и ловко бросил его в реку. Круг упал на лунную дорожку, разбил ее вдребезги и медленно уплыл, подхваченный течением.
— Как Армо? — поинтересовался Горелов.
— Врач говорит — либо трещина, либо перелом.
— Какой врач?
— Старший лейтенант Капустянская. Помните, вы за нее ходатайствовали…
— Помню, — улыбнулся Горелов, — сейчас снова буду ходатайствовать.
— За нее?
— За себя. У меня сегодня врач погиб. Тот, молодой, недавно из института. Нам про витамины однажды рассказывал…
Я не спешил с вопросами, а без вопросов Горелову трудновато приходилось. Он протянул руку, сломал еще один прут и с силой стал хлестать по влажному песку.
— Прошу перевести старшего лейтенанта Капустянскую в мою бригаду… Да, до сих пор в бригаде не было женщин. Хотелось бы сделать исключение из этого действительно странного правила…
Он снова замолчал, тщетно ожидая моих вопросов.
— Надеюсь, вы не думаете, будто я действую за ее спиной…
Мне не раз приходилось разбираться в случаях, когда иные офицеры старались залучить в свои части медичек или связисток, а потом с излишней командирской настойчивостью добивались их благосклонности. Я не сомневался в благородстве Горелова, но все-таки эта фраза — «Надеюсь, вы не думаете, будто я действую за ее спиной» — для меня не была лишней.
— Я мог добиться ее перевода и помимо вас, — продолжал Горелов. — Но тут была бы какая-то нечестность и какая-то трусость. Так ведь?
— Пожалуй.
— А я не хочу, чтобы к этому, хоть отдаленно, примешивалось что-то нечистое. Это для меня становится слишком важным… Вам не кажется странным? Такая обстановка, а командир бригады беспокоится о… медицинских кадрах?
— У вас нет оснований подозревать меня в ханжестве.
— Конечно нет, — обрадовался Горелов. — Но я, честно говоря, немного боялся, как бы не осудили. Совершенно не представляю себе, как у нас будет с ней, как сложится. Однако знаю, не могу без нее, не могу, чтобы она там, а я здесь… И она, кажется, тоже… Вы с ней совсем не знакомы?
— Нет, отчего же.
Я рассказал о нашей ночной встрече, о моей благодарности и ее смущении.
— Да, да, удивительно на нее похоже, — счастливо улыбнулся Горелов, — и гордыня, и робость, и эта потребность всегда помогать людям. Даже тогда, когда, кажется, и помочь уже нечем…
Признание Горелова было для меня полнейшей неожиданностью. Разговаривая в эту ночь с людьми, объезжая госпитали, я все время мыслью возвращался к нему. Конечно, я не осуждал Володю. Нет, я радовался за него. И хотя мало знал Капустянскую, она представлялась мне человеком, которого я хотел бы видеть рядом с Гореловым.
Последующие дни — 9, 10 и 11 июля — заметно не изменили обстановку. Гитлеровцы не отказывались от своих планов. Настойчиво искали они слабинку в нашей обороне и в каждый удар вкладывали все, что могли вложить. 9 июля начали атаки в полдень, а 10 — в четыре часа утра. Их штаб был изворотлив и гибок. Части, не боясь потерь, стремились выполнять приказы. То здесь, то там они врывались на наши рубежи, теснили наши боевые порядки. Но добиться осязаемых успехов им не удавалось: оборона наша для них была столь же труднопреодолимой, как и 5 июля. И хотя они несколько приблизились к Обояни, захват этого маленького городка оставался для них неосуществимой мечтой.
Упорство противника пока что не уменьшалось, но силы его явно иссякали. Теперь любая атака могла стать последней. Поэтому, вероятно, они были так неукротимы. Именно 10 июля, в предпоследний день наступления на обоянском направлении, немцы нанесли наибольший урон двум нашим танковым бригадам.
Нам доставалось куда как нелегко. Гитлеровцы отказались от своего педантичного графика, и бои иногда шли круглые сутки. Но на нашей стороне было неизменное преимущество хорошо оборудованной, плотно прикрытой артиллерийским огнем обороны. Зарытые в землю танки часто оставались недосягаемыми для врага и, прежде чем он их обнаруживал, успевали нанести немалый урон.
Несмотря на потери, армия наливалась новыми силами. Ежедневно в нашем штабе появлялись незнакомые командиры частей, а то и соединений, подошедших на помощь к нам с других участков фронта или из тыла.
Генерал Чистяков и его штаб сумели быстро восстановить свою армию, освоить пополнение, наладить взаимодействие. К вечеру 9 июля 6-я армия получила уже самостоятельную полосу обороны.
Начиная с первых дней войны мне довелось участвовать во множестве боев, сдерживающих врага. Это горькие бои. В них постоянно чувствуешь тактический и оперативный перевес противника, его волю, навязанную тебе.
Но под Курском, даже отходя, мы не ощущали горечи поражения. Ни один солдат не сомневался в нашем превосходстве, в том, что в нужный момент поступит приказ и это превосходство будет реализовано.
Прикрывая Обоянь, мы постоянно чувствовали на себе зоркий взгляд Военного совета фронта, знали, что Москва информируется о каждой стычке, и в тот час, когда бригада откатывалась на новый рубеж, в больших штабах передвигался флажок на карте, принималось новое решение.
Были, конечно, и здесь неудачи. Но не было уныния, подавленности. Где-то внутри накапливалась энергия для наступления.
По дорогам, замаскировавшись облаками пыли, нескончаемо тянулись к передовой колонны: пехота, артиллерия, танки…