Звернімось до монографії Марієтти Сергіївни Шагінян, в якій, на нашу думку, ґрунтовно проаналізовано особливості творчої майстерності найвидатнішого українського поета. «Когда поэты, сами поэты, – відзначає дослідниця відмінність між тими, хто знічев’я бавиться віршами, і справжніми великими поетами, – хотят определить поэзию, они обращаются к глаголам «жечь», «ударить», «пронзать», «исторгать»; к эпитетам «неведомая», «таинственная», «живительная», «чудная»; к существительным «сила», «власть», «могущество», «потрясение».
У Тараса Шевченко есть одно стихотворение. Написанное в каземате, совсем небольшое, пятнадцать строк. Сам поэт никогда не мог его читать без слёз. Слушатели и во второй, и в третий раз не могли его слушать без слёз. В этом стихотворении речь идёт о простейшей правде бытия, – о крестьянском ужине после работы в поле, – и написано оно простейшими словами, даже с повторением одного и того ж корня «вечер» четырежды подряд в четырёх строчках:
Садок вишневий коло хати,
Хрущі над вишнями гудуть,
Плугатарі з плугами йдуть,
Співають ідучи дівчата,
А матері вечерять ждуть.
Сім’я вечеря коло хати,
Вечірня зіронька встає.
Дочка вечерять подає,
А мати хоче научати,
Та соловейко не дає.
Поклала мати коло хати
Маленьких діточок своїх,
Сама заснула коло їх,
Затихло все, тільки дівчата
Та соловейко не затих.
В простом рассказе – даже не песне – говорится о вещах всем известных: поэт ничего от себя не прибавил к гудящим над вишнями майским жукам, к пахарям, идущим за плугом, к поющим девушкам и матери, ждущей семью к ужину, вечерней звезде, восходящей на небо, и соловью, мешающему матери слово сказать своей дочери. Что же так страшно действует, «хватает за душу» в этом стихотворении?
Стены каземата, где писал Т. Шевченко, раздвинулись, чтобы впустить уголок утраченного им мира. Может быть, никогда больше не увидит его поэт. Может, и не было его таким. Но сейчас он его видит во всей отраде и прелести, как никогда раньше не видел. Острота ощущения, боль утраты, понимание, – передать бы его, да красота берёт на себя эту функцию, «мати хоче научати, так соловейко не дає»; и соловей, торжественный рокот его в тёмных ветвях, становится хозяином положения, искусство говорит своё полное слово в тишине – вот что вместе с огромным пережитым счастьем творчества сказал в своём стихотворении Шевченко, вложил в него, а читатель всегда получает вложенное, принимает волну».
М. С. Шагінян торкається проблеми, яка турбує кожного справжнього правдивого поета. Цілком правильно аналізуючи її, автор розглядає широке коло сучасників та пізніших аналітиків і шанувальників творчості Тараса Григоровича. Всі вони відзначали одну з найголовніших рис його поезії – народність. М. С. Шагінян уточнює, що згадані особи були зовсім неоднозначні у трактуванні народності у творчості й практичній діяльності поета.
«Но если определить действие Шевченко легко, – відзначає дослідниця, – то разобрать, какими профессиональными средствами оно достигается, – очень трудно. И мы видим, как на протяжении ста лет со дня выхода в свет «Кобзаря» (сьогодні вже – понад ста семидесяти) поэтика Шевченка заинтересовывает не только критиков, а и переводчиков, биографов, комментаторов поэта. Все они сознательно или бессознательно участвуют в поисках большого секрета его эмоционального действия на слушателей и в закреплении того первого слова, каким как будто даётся его разгадка. Слово это «народность».
О народности Т. Шевченко начинают говорить все, и самые разные люди; на этом как будто сходятся переводчики, начиная с Ивана Белоусова, мемуаристы и друзья во главе с Костомаровым и Кулишом, биографы от М. Чалого и Конисского; критики от Добролюбова и Чернышевского. И вплоть до десятых годов ХХ века это определение не только всеми повторяется, но и всё больше принимает форму простого уравнения. Шевченко равен народной поэзии, Шевченко абсолютно народен, и наконец, у Шевченко почти нет стиха, подобно которому нельзя было найти в сборниках записей украинских народных песен. Последнее категорическое утверждение принадлежит К. Чуковскому (в одной из дореволюционных его статей) и основывается на сопоставлении текстов украинских песен (собранных и изданных в годы Шевченко профессором Максимовичем) со сходными местами в «Кобзаре». Иначе сказать, понятие «народность» всё больше и больше суживалось, покуда не превратилось – перед самой революцией – в вопрос отвлечённых «формы» и «темы».
Для нас ясно сейчас, что схождение самых различных людей на одном и том же определении поезии Тараса Шевченко было лишь мнимым, потому что эти разные люди вкладывали в слово «народность» совершенно разное содержание. Современному исследователю необходимо прежде всего чётко разграничить эти смысловые разницы и внести в вопрос ту ясность, без которой нельзя идти дальше».
«Начнём с того, – нагадує дослідниця, – что ещё задолго до выхода «Кобзаря» в русских литературных79 кругах очень много разговаривали о народности, и Пушкин в 1825 году задумал даже посвятить этому вопросу целую статью, в которой он дал намёки первого правильного определения народности. Закончена статья не была, но оставшийся отрывок «О народности в литературе» имеет для нас огромное методологическое значение. Пушкин пишет:
«С некоторых пор вошло у нас в обыкновение говорить о народности, требовать народности, жаловаться на отсутствие народности в произведениях литературы, но никто не думал определить, что разумеет он под словом народность.
Один из наших критиков, кажется, полагает, что народность состоит в выборе предметов из отечественной истории, другие видят народность в словах, то есть радуются тем, что, изъясняясь по-русски, употребляют русские выражения».
Між тим, у пізнішому виданні «Полного собрания сочинений А. С. Пушкина» – уривки статті Пушкіна подаються в інший спосіб: замість виданої другої частини речення з існуючої її другої частини – останнього абзацу – додано кілька нових оригінальних абзаців:
«Не мудрено отъять у Шекспира в его «Отелло», «Гамлете», «Мера за меру» и проч. – достоинства большой народности; Vega и Кальдерон80.
…«не выбранная тема («из отечественной истории»), не обороты и формы языка решают вопрос о народности; но что же тогда? В своём отрывке Пушкин не развернул полностью ответа, но оставил ряд намёков, по которым линия его мысли ясна. У народа «есть образ мыслей и чувствований», «есть тьма обычаев, поверий и привычек», «климат, образ жизни, вера»… В поисках точного определения Пушкин пытается расширить понятие «народность», прибавляет к «языку и теме» образ мыслей и чувствований, обычаи, поверия и т. д. Эти поиски его для нас глубочайшим образом поучительны. Ведь ясно, что порочный круг, который он разрывал, – есть та самая «самобытность», тот самый «русский» или иной «дух», тяга к консервации собственной старины, которые в искусстве приводили к проповеди крайнего национализма. Именно в этом порочном кругу мыслили «народность» Тараса Шевченко и Костомаров, и Кулиш. Для них его поэзия как бы безликое выражение всего того, чем был украинский народ «самобытен», как бы детское дыхание самой этой самобытности, которую они хотят удержать, как она есть, и на которую они смотрят с некоторой хозяйской опекой, как на своё историческое, пассивное добро.
Иначе представлял себе народность Тараса Шевченко Добролюбов, блестяще развивший тезис Пушкина. По Добролюбову, вовсе не только исторический опыт народа и его прошлое определяют степень народности художника, а живое бытие народа в настоящем. Если художник сейчас живёт с народом, выражает его современные нужды и стремления, выражает от себя, но за целый народ, тогда и только тогда он народен.
Чернышевский в своём определении народности Шевченко пошёл ещё дальше Добролюбова. Он считал, что жить стремлениями своего народа и выражать их в искусстве – значит в какой-то мере пробивать ему дорогу в будущее, закладывать основы культуры этого будущего, вести за собой свой народ. Знать его прошлое, жить с ним в настоящем и продвигать его в будущее – вот как бы триединая формула связи художника с народом. Чернышевский нигде не говорит этого прямо, но подразумевает, когда указывает – с изумительным чутьём провидца истории – на огромное завоевание, какое сделал Шевченко в области украинской культуры, на то оружие, какое он выковал в своих гениальных твореньях.
Что же это за оружие? Одно из главнейших для общества – родной язык. Молодой, гибкий, самостоятельный, созданный Т. Шевченко язык стал орудием украинской культуры. Украинские националисты при всей их сентиментальной любви к самобытности не очень уважали язык крестьянства, чистую полтавскую мову, они позволяли себе коверкать её, прибегали к ней лишь для «обихода» и «couleur locale’я81», допускали в письме произвол и неграмотность, а поэтому не могли и не хотели критически отнестись к тому, что делала группа галицийских буржуазных националистов на Западе. Эта группа имела свои печатные органы, издававшиеся на особой смеси местного испорченного украин ского с литературным русским и церковнославянским языком. В то время как язык Тараса Шевченко был голосом народной массы, крестьянства, эта галицкая смесь не имела в себе органических корней, выражала ряд случайных и перекрёстных внешних влияний преимущественно городского, мещанского или «гелертерского» сословия.
И критика этого языка, резкая и беспощадная, вышла не из националистических украинских кругов, а из уст Чернышевского. Именно он указал на то, что Шевченко принципиально не стал бы писать в галицийском «Слове»; на то, что зарубежные националисты приписывают себе «особое ломаное наречие», «отталкиваются от общей малорусской литературы»; на то, что «наши малороссы» (подразумевается Шевченко) «уже выработали себе литературный язык, несравненно лучший»82.
Теперь, когда мы яснее представляем себе, что вкладывали различные круги русского общества в понятие «народность» Шевченко, нам виднее делаются и пути исследования его поэтики.
До революции народность Шевченко в том смысле, как понимали её Добролюбов и Чернышевский, не связывалась со специальными вопросами его поэтики; больше того, самое понятие народности, как мы уже видели, становилось у исследователей всё более и более условным, превращалось в проблему формы как таковой.
Позднее мы можем насчитать большое количество тщательных и подчас очень ценных работ, посвящённых изучению «фольклорных» элементов в творчестве Шевченко, «развитию коломийкового83 стиха», «особенностям песенной ритмики» и т. д. Однако отрыв понятия народности от той исторической задачи создания литературного языка, которую выполнил Шевченко, нередко приводит авторов этих работ к чисто механическому анализу, по которому получается, что Шевченко брал и переносил фольклорные элементы из уже совершенно готового, уже отстоявшегося языкового богатства народа – в свою, тоже отстоявшуюся и готовую языковую среду. Но какую? Городскую? Мещанскую? Интеллигентскую? Забывалось, что язык у Шевченко с народом общий, что поэт не «брал у народа» и не переносил к себе, а запел на том самом языке, на каком народ уже пел и сам он говорил и думал с детства.
Вполне естественно, что «фольклористы» упёрлись в конце концов в тупик такого «чрезвычайного сходства и совпадения» при перелистывании двух томов сборника профессора Максимовича, что некоторые из них едва не провозгласили искусственного создания «Кобзаря» по мотиву и по типу этих записанных народных песен, изданных Максимовичем в 1834 году, то есть гораздо ранее самого «Кобзаря».
В противовес этой тенденции – сводить всю поэзию Т. Г. Шевченко к чисто народной, ставить между ней и устной народной песней знак равенства – вырастает школа, утверждающая обратный принцип.
По мнению этой школы, Шевченко – великий поэт как раз потому, что преодолевает фольклор и что вообще у него совсем не так уж много этого фольклора… И в результате всех этих исследований в очень толковой, обобщающей и блестящей по анализу работе академика Филарета Колессы «Студії над поетичною творчістю Т. Шевченка», изданной во Львове в 1939 году, утверждается, что вообще «переважна частина поетичних творів Шевченка не виявляє майже ніяких зв’язків з народними піснями й думами, бо обертається в сфері, недоступній для народньої поезії й підноситься над її рівень цілим своїм складом, ідеологічним підкладом, доспособленим до того висловом»84, то есть, что большая часть творений Шевченко вообще никакой связи с народной поэзией не имеет, превосходит её, недоступна для этой поэзии по своему идеологическому складу и речи! То народная форма – идеал, то стихи Шевченко недосягаемо высоки по своему уровню для этой народной формы! Две односторонние теории – фольклорная и «индивидуального мастерства» – в своём крайнем выражении сошлись на взаимоотрицании, а следовательно, и на самоотрицании.
Между тем, если б первый камень «поэтики Шевченко», заложенный Добролюбовым – Чернышевским, послужил основой для всех позднейших представлений, он сделал бы кропотливые работы исследователей бесконечно более плодотворными. Стала бы ясной для них простейшая истина, что поэтика Шевченко не может быть выведена ни из фольклорности, как таковой, ни из голого мастерства, как такового, а является плодом непрерывного творческого расширения народной речи, полученной с молоком матери, как первоначальный «дар слова», – расширения её содержания путём передачи в ней тончайших оттенков мысли и настроения, страстных политических и философских обобщений. С каждым произведением Шевченко совершенствует для народа его оружие культуры – язык, делает нежную, мягкую, «семейную» речь поселянина, приспособленную к нехитрому сельскому обиходу, отточенной и острой, разрешает в пределах этой речи драматические и социальные коллизии, разворачивает исторические полотна, философствует, издевается, мечтает, плачет, мнёт её, как глину в руках, доказывает её тонкость, жизнеспособность, годность для борьбы, для любой передачи на любой «волне».
Даже в первых своих, как бы только «фольклорных» песнях он ведёт эту борьбу хотя бы тем, что использует стойкий ритмический стандарт (коломийковый, колядковый85 стих) для совсем необычных, не свойственных этому стиху настроений (в этом случае замечателен «Перебендя», образец глубоко индивидуального разрешения чисто народной ритмики). А в то же время и в последних своих, как бы исключительно индивидуальных, ямбах он ни на шаг не отходит от фольклора, от крестьянской стихии речи, от обиходных народных слов (что и делает, например, совершенно особенным и потрясающим мастерство автора «Марии»). Забывать о творчестве языка, обсуждая «форму» у Шевченко, никак нельзя, форма вырастает у него из борьбы за выражение смысла, из борьбы сказать то, что требуется сказать что должно и можно сказать на родном языке, хотя бы объём его этому и сопротивлялся вначале…
Максим Рыльский, художественно обобщивший в своей прекрасной речи на Шевченковском юбилее 1939 года всё, что было сделано филологами в этой области, – указал, что «стихотворное наследство Шевченко делится на две основные группы. Первая группа – это так называемые коломийковые стихи по системе 8 слогов, 6 слогов, с общей хореической тенденцией, но с очень свободным размещением ударений; и вторая группа – это 11 – 12-тислоговый стих (колядковый с общей амфибрахической86 тенденцией, но тоже с весьма свободным расположением ударений по обе стороны обязательной цезуры»87.
Как пример первого, он приводит стихи:
В таку добу під горою
Біля того гаю…
Как пример второго:
Все йде, все минає – і краю немає…
Куди ж воно ділось? Відкіля взялось?
Кроме двух этих основных групп, мы встречаем у Шевченко бесконечное количество ритмов, – взять хотя бы цикл стихов, написанных в Орской крепости:
Понад полем іде,
На покоси кладе…
За байраком байрак
А там степ та могила…
Вечірнє сонечко гай золотило,
Дніпро і поле золотом крило…
Роби що хочеш з темним зо мною…
Или такие ритмически сложные стихи:
Згадав та й заплакав
Багатий сивий сирота.
…Мов лата на латі,
На серці печалі нашили літа.
Неначе злодій, поза валами
В неділю крадуся я в поле.
Талами вийду понад Уралом
На степ широкий, мов на волю.
Упомянутые М. Рыльским два размера, долгий и короткий, у Т. Шевченко встречаются не в разных стихотворениях, а, как правило, чередуются в одном и том же стихотворении, в одних и тех же поэмах. Можно с уверенностью сказать, что от классической школы Пушкина и от позднейших поэтов русских и украинских Шевченко резко отличает именно нелюбовь к выдержанной строфике88 и постоянный приём чередования длинного и короткого размеров в одном и том же стихотворении.
Откуда идёт этот приём и нет ли ему каких-нибудь аналогий в мировой поэзии? Есть аналогии, они окружают нас чуть ли не на каждом шагу. Диалектика народной песни – «запевка» и «хор»; один запевает, все подхватывают; или один поэт грустит, а потом со всеми пускается в пляс, – эта диалектика в книжной поэзии вытеснялась всё более крепнущим и всё более требующим внимания к одному себе, вышедшим из коллектива голосов запевалы «соло» поэта, носителя своей индивидуальности. Но народной поэзии такое самодовлеющее соло глубоко чуждо и до сих пор. Наши кавказские ашуги неизменно дают живую разбивку более длинного и тягучего… размера – огненно-быстрым, рассыпающимся по струнам, танцевальным, почти скачущим ритмом. И не только в песнях, такая же двойная ритмика встречается и в самих танцах…
Эта диалектика народного ритма, свойственная не одним только ашугам, а и кобзарям, и русским народным певцам, и Прикарпатью, – идёт с древнейших времён…
И Шевченко, преобразуя в своей поэзии народные элементы, не только возрождает этот древний приём во всей его нетронутости, но и придаёт ему гораздо большее значенье, чем то, которое он занимает в народной песне в наши дни. Почему? Потому что приём этот помогает ему расширить средства выразительности самого языка.
Почти в каждом стихотворении, кроме очень немногих, выдержанных в чистой строфике и одном ритме (кажущихся, кстати сказать, или осколками большой вещи, или отдельными, вынутыми из неё «лирическими запевками»), встречаем мы у Шевченко «запевку» и «хор»… Уже первое из сохранившихся его стихотворений «ударило» слушателя по сердцу своим чередованием ритма:
Реве та стогне Дніпр широкий,
Сердитий вітер завива,
Додолу верби гне високі,
Горами хвилю підійма…
Може, вийшла русалонька
Матері шукати,
А може, жде козаченька,
Щоб залоскотати.
Но Шевченко часто меняет обычное соотношение ритмов, начинает стремительным, перебивает тягучим, то есть начисто нарушает народную традицию. Юношей он пишет поэму «Перебендя» и даёт изумительный образ народного певца. Слепой Перебендя всюду бродит и все играет на кобзе, разгоняя людскую тоску, «тугу». Тяжко живётся людям, тяжко живётся и ему самому, – нет ему доли, нет хаты, ночует, где попало, под тыном, а надо бодрить, веселить людей, надо знать, что и где петь, что кому петь:
З дівчатами на вигоні —
Гриця та Веснянку,
А у шинку з парубками —
Сербина, Шинкарку;
З жонатими на бенкеті
(Де свекруха злая) —
Про тополю, лиху долю,
А потім – у гаю;
На базарі – про Лазаря,
Або щоб те знали,
Тяжко, важко заспіває,
Як Січ руйнували…
Приноровляясь ко всякому вкусу, слепой кобзарь поёт весёлую девичью веснянку, молодецки «Шинкарку», хитро поддевает злую свекровь, напоминает купцам на базаре про библейского Лазаря – и «тяжко, важко заспіває», то есть медленно и важно, тяжко и сильно запевает о том, как разоряли родную Сечь. Прерывая танцевальный хорей, Шевченко даёт свою запевку не в начале, как обычно, а в середине поэмы. Его кобзарь:
…Послухає моря, що воно говорить,
Спита чорну гору: «Чого ти німа?»
І знову на небо, бо на землі горе,
Бо на їй, широкій, куточка нема
Тому, хто все знає, тому, хто все чує:
Що море говорить, де сонце ночує —
Його на сім світі ніхто не прийма.
Поэта-прозорливца, пытающего природу, постигшего людскую душу, никто на этом свете не «принимает», его не носит земля, ему нет уголочка на земле… Так, всех веселящий, всем несущий утешенье, – слепой кобзарь сам одинок и бесприютен, он жалуется на свою бесприютность, на горькую долю «угождать богатым»:
Скачи, враже, як пан каже:
На те він багатий, —
и вопреки народной традиции начинать с запевки, кончать хором, начинать с «журбы» (кручины), а кончать «весільным», – он делает всё наоборот:
Отакий-то Перебендя,
Старий та химерний!
Заспіває весільної,
А на журбу зверне.
Своим «Перебендей» Шевченко как бы приоткрывает тайны своего ритмического мастерства, показывает, насколько сознательно и отнюдь не по фольклорному трафарету пользуется чередованьем ритмов. За несколько дней до смерти он употребляет всё тот же древний приём, – его последнее стихотворение опять распадается на тоскливую, медленную «запевку» (предложение собираться в дальнюю дорогу на тот свет) и на бодрый, хореический, быстрый, протестующий ответ самому себе (нет, ещё рано, подождём, поглядим на этот свет):
Чи не покинуть нам, небого,
Моя сусіданько убога,
Вірші нікчемні віршувать
Та заходиться риштувать
Вози в далекую дорогу? —
На той світ, друже мій, до Бога…
Ой не йдімо, не ходімо,
Рано, друже, рано —
Походимо, посидимо —
На сей світ поглянем…
Не только ритмику, но и установившиеся народные параллелизмы Шевченко использует для смыслового расширения языка, для передачи тончайших обертонов, казалось бы, простейшего житейского случая. Есть у него удивительное стихотворение «Понад ставом увечері» (в «Сове»), где не знаешь, чему дивиться: очень ли большой простоте содержания, величайшему ли искусству слова, кружевной ли тонкости его, а главное, тому ли целому, что получилось из сочетанья простоты и тонкости, то есть безмерно углубившемуся образу? Это стихотворенье стоит в одном ряду с уже цитированным мною «Садок вишневий коло хати», и, думается, в них Шевченко именно тем, что сумел создать художественное обобщение при помощи простейших слов и образов, без всяких отвлечённых понятий, без груза метафор или сложных символов, сумел создать обобщение самим ходом стихов, рассказанным в них действием. Может быть, именно обобщающая глубина и захватывает чувства слушателя в этих стихотворениях:
Понад ставом увечері
Хитається очерет.
Дожидає сина мати
До досвіта вечерять.
Понад ставом увечері
Шепочеться осока.
Дожидає в темнім гаї
Дівчинонька козака.
Понад ставом вітер віє,
Лози нагинає;
Плаче мати одна в хаті,
А дівчина в гаї,
Поплакала чорнобрива,
Та й стала співати;
Поплакала стара мати,
Та й стала ридати.
І молилась, і ридала,
Кляла все на світі…
Ох, тяжкі ви, безталанні
У матері діти!
Только одно действие в природе – ветер. Под гнущиеся от ветра ветви и осоку – два горя: материнское в хате, невестино – в роще. Обе ждут, одна с ужином, другая с лаской, того, кому не суждено вернуться, сына и жениха-солдата, и обе знают, что он не придёт. Плачет мать, плачет невеста. Но дальше параллель исчезает. Невеста поплакала и – запела. А у матери плач перешёл в рыданья, в проклятия, в тяжкую формулу горя, за которой личное перерастает в общее. И так мало слов. И так незабываемо они сильны.
Подлинное искусство и полнокровная жизнь языка начинаются именно там и тогда, где произведение художника дорастает до обобщающей силы. Без способности обобщить – нет настоящего поэта и писателя. И бессмертие Шевченка-поэта в том, что он выковал для народа язык, способный к глубоким, исторически правдивым, тончайшим обобщениям при помощи самых простых средств и несложных, казалось бы, выражений. Тарас Шевченко был не только лириком, а и рассказчиком в поэзии, он почти никогда не давал песню как одно лишь излиянье чувства без зрительного образа, а зрительный образ почти никогда не оставался нераскрытым. И этого мастерства движущейся, раскрывающейся, зримой картины он достигал средс твами, каких в народной поэзии не найти. Выходя из песенного ритма, его стих то словно следует во времени за движением предмета:
Горіло світло, погасало,
Погасло… —
то словно следует в пространстве за движением образа, например, за девушкой, собирающейся топиться в Днепре, с которою он сравнивает одинокую, забравшуюся на самый утёс хатёнку:
Над Трахтемировим високо
На кручі, ніби сирота,
Прийшла топитися… в глибокім
В Дніпрі широкому…
Стоїть одним-одна хатина… —
то ведёт и развивает сразу два образа, – например, праздник на родине и праздник в одинокой пустынной ссылке:
…Завтра рано
Заревуть дзвіниці
В Україні; завтра рано
До церкви молитись
Підуть люде… Завтра ж рано
Завиє голодний
Звір в пустині, і повіє
Ураган холодний.
Во всех случаях, как и почти всюду, следуя за движением своих образов, Шевченко пускает в ход так называемое «enjambement», занос за стихотворную строку части предложения, редко встречающийся в устной песне и удающийся лишь на вершинах поэзии, у гениальных поэтов.
Умеет он и не хуже Пушкина поэтически вводить в текст прозаизмы. Так, ему надо было ввести в стихи, да ещё в самом их начале, два тяжёлых, не украинских слова «университет» и «лазарет». Что же сделал Шевченко? «Университет» он просто выбросил:
Не вбгаю в віршу цього слова…
Но по смыслу, по неосуществлённой рифме, по указанию на его судьбу – он остаётся:
Тойді здоровий-прездоровий
Зробили з його лазарет…
Этот неназванный университет, из которого сделали огромный лазарет, помогает слову «лазарет» проскочить легко и почти незамеченно. В то же время Шевченко подготовляет к нему ухо читателя двумя эпитетами, глаголом, двумя местоимениями и предлогом, создаёт для него целое аллитерационное вступление: «здоровий-прездоровий зробили» и «цього – з його».
Заслуживает попасть во все поэтики мира и другой пример шевченковского мастерства. Ещё будучи юношей, в поэме «Перебендя» он смело выбрасывает из стиха необходимейшее имя существительное (без которого стихи должны бы показаться бессмысленными!), и выбрасывает так, что никто, решительно никто, читая, не замечает синтаксической невозможности этой фразы:
Орлом сизокрилим літає, ширяє,
Аж небо блакитне широкими б’є…
Певец «орлом сизокрылым летает, парит, аж синее небо широкими бьёт». Чем бьёт? Какими «широкими»? Читатель не чувствует, что пропущены «крылья», потому, что «крылья» даны в этом двустишии пять раз, не будучи названы ни разу, они даны и в эпитете орла (сизокрылый), и в собственном их эпитете (широкие) и в трёх глаголах (летает, парит, бьёт). Нужно поистине гениальное мастерство, чтоб такая выброска удалась в поэзии, как удалась, например, Пушкину его перестановка слов:
И бездны мрачной на краю, —
так же глубоко внутренне мотивированная.
Всё это – результат большого сознательного искусства, «личная марка» Шевченко. Такая же «личная марка» стоит и на его ямбах, глубоко оригинальных и самобытных. Ласковому и нежному, эмоционально-острому украинскому языку четырёхстопный ямб, с его философичностью и подчинением чувства – мысли, как будто мало свойствен. Ещё меньше, казалось бы, должен он был удасться Шевченко, поэту больших душевных движений, привыкшему к народным ритмам. А между тем, именно в «философическом» ямбе Шевченко достиг непревзойдённой страстности выражения. Начав с неизбежной зависимости от Пушкина (русская поэма «Слепая»), он очень скоро от неё освободился. Его самостоятельность в ямбе пришла к нему вместе с первой по-настоящему осознанной революционной темой. В 1845 году Шевченко узнал о гибели на Кавказе при «покорении горцев» своего большого приятеля Жака де Бальмена, и памяти его написал стихотворение «Кавказ». До этого стихотворения он почти не писал ямбом, – его политический памфлет «Сон» написан в обычном народном ритме, в «Гайдамаках» он лишь кое-где пробовал четырехстопный ямбический стих. Но в «Кавказе» ямб зазвенел у него с невероятной силой и совершенством, – поэт нашёл для себя этот размер. С каким-то почти бешенством поднимает он «спокойные ямбы» на ненавистного врага – и они разят без промаху.
Насилию царской колониальной политики на Кавказе, лицемерию церкви, гнусности и фальши «цивилизованного» старого мира они кричат отходную, срывают маску с врага. Иди, учись, какой он, этот мир, – обращается его ямб к горцу:
До нас в науку! ми навчим,
Почому хліб і сіль почім!
Ми християне; храми, школи,
Усе добро, сам Бог у нас!
Нам тілько сакля очі коле:
Чого вона стоїть у вас,
Не нами дана, чом ми вам
Чурек же ваш та вам не кинем,
Як тій собаці! Чом ви нам
Платить за сонце не повинні!
Здесь уже собственный, шевченковский, страстный драматизм, несвойственный пушкинскому классическому ямбу. Шевченко как бы перешагнув столетие, предчувствует блоковское «Возмездие». И в то же время это глубоко индивидуальное мастерство оказывается пронизанным тем самым фольклором, трезвым и терпким крестьянским словарём, образной народной мудростью, умением вести через неё к умственному выводу, к обобщению («ми навчим, почому хліб і сіль почім»), – который он формально должен был как будто преодолеть чуждым ему ямбическим размером. На самом же деле он даёт этому словарю новую жизнь, расширяет сферу его духовного действия.
Храми, каплиці і ікони,
І ставники, і мірри дим,
І перед образом твоїм
Неутомленниє поклони.
За кражу, за войну, за кров, —
Щоб братню кров пролити, просять
І потім в дар тобі приносять
З пожару вкрадений покров!!
Таким сильным душевным движением вызвана эта строфа, что Шевченко сам закончил её двумя восклицательными знаками. Будущий певец «Марии», «Неофитов», революционных подражаний псалмам уже чеканно прекрасно проявляет тут своё уменье, не задерживаясь на красоте стиха, резко переводит высокую лирическую ноту на «низкую» обличительно-революционную. «І мірри дим, і перед образом твоїм неутомленниє поклони» – это высшая поэзия, обдуманная музыкальность, приподнятая созвучием слогов «лён» – «лон», и тотчас за нею по-крестьянски, по-народному иронический вывод о грабителях и поджигателях, проливающих братскую кровь, а потом приносящих взятку Богу – «з пожару вкрадений покров».
И это – правда. Действие поэзии на душу человеческую потрясающе. Арсенал слов, относящихся к войне, борьбе, завоеванию, стихийному бедствию, для определения недостаточен; взятые на помощь слова из области страха, тайны, загадки тоже недостаточны. Чтобы передать силу поэзии, «слово» переименовывается в старейшую его форму, ставшую обозначением самого действия в «глагол». Поэт «жжёт» сердце людей «глаголом»; стих «ударяет» по сердцу» с «неведомою силой»; поэзии «таинственная власть» исторгает слёзы, переворачивает душу. О чём, о каких неимоверных вещах говорит людям такая поэзия? Какими словами и средствами, если для одного обозначения их нет достаточно сильных слов и средств?
К стодвадцатипятилетнему юбилею со дня рождения Шевченко десятки советских поэтов перевели его на свой язык. На юбилейном пленуме Союза писателей эти поэты, представители самых разных национальностей, рассказывали, какие они приложили усилия, чтоб перевести Шевченко. Азербайджанцы решили передать его самыми любимыми в народе размерами – ашугскими:
…чтоб переводы были так же популярны, так же народны, так же красивы, хороши и доходчивы, как творения Шевченко на украинском языке… был выбран путь передачи (их) наиболее популярными размерами, в наиболее популярной форме, в которой писали наши знаменитые ашуги, в которой писал наш великий лирик Вагиф89.
Белоруссы захотели сохранить наибольшую близость к оригиналу:
Мы ставили… задачу – дать перевод, близкий к оригиналу, сохранив все особенности поэтических приёмов, поэтическую простоту и ясность, музыку и напевность шевченковской поэзии…
Киргизам было важно сделать Шевченко понятным для своего народа:
…Мы добивались передачи понятным для киргизов языком смысла каждого слова и языка поэта…
Грузины особенное внимание обратили на …ту политическую заострённость поэзии Шевченко, которая так нужна нам сегодня. Армяне, которых затрудняли незнакомые бытовые особенности в стихах Шевченко… для выяснения вопросов, связанных с переводом… <…> специально командировали на Украину… переводчика и редактора…
Казахи, чтоб …весь аромат и дыхание Шевченко передавались без всяких механических приспособлений… создали целую редакционную коллегию из поэтов и литературоведов, строго контролировавшую и консультировавшую переводчиков…
И в результате этих усилий:
стихи украинского поэта звучат на таджикском языке очень хорошо! – восклицает на пленуме от писателей Таджикистана Рахими и читает вслух на таджикском языке «Заповіт».
И казахский поэт Абдильды Тажибаев, читая творения Шевченко, представляет его так, как будто он, живой, бодрый, сидит в колхозе Джамбула и, как старший брат, вдохновляет Джамбула писать прекрасные стихи о великой родине. Таково место Тараса Григорьевича у нас в Казахстане, в котором он провёл десять мучительных лет своей жизни, среди замученного народа… Товарищи, если вы не возражаете, я прочту «Заповіт» на казахском языке!..
И казахский поэт Абильды Тажибаев читает Шевченко по-казахски… А мы слушаем, и нам кажется, что понимаем и по-таджикски, и по-казахски, и по-армянски, и по-грузински, и по-уйгурски… Уйгурцев в Союзе всего шестьдесят тысяч человек, но за рубежом, в Китае, их около шести миллионов.
– Таким образом, – говорит переводчик, – Шевченко становится достоянием китайского народа.
Сухая стенограмма пленума, которую я тут цитирую, не передаёт всей страсти интонации, с какою на десятках языков раздавалось с трибуны: «Дорогой Тарас Григорьевич», «Шевченко мы любим», «наш»…
«Позволю себе рассказать, товарищи, – с волнением говорит Д. Н. Гофштейн, – какое влияние Шевченко имел на выдающегося еврейского поэта-революционера Ошера Шварцмана, который погиб в 1919 году, как боец Богунского полка в борьбе с белополяками. Поэзия Шевченко дала силу молодому поэту отмежеваться от еврейской декадентской поэзии после 1905 года и глубоко зачерпнуть из источников народной поэзии…» И дальше он рассказывает, как в годы реакции, когда запрещалось чествовать Шевченко, Шолом-Алейхем ездил в Канев, чтобы положить цветы на его могилу…
«Когда мы в Азербайджане проводили вечера, посвящённые Тарасу Григорьевичу, – говорит Расул Рза, – то в одном колхозе после чтения переводов «Катерины» на азербайджанском языке к докладчику подошла колхозница и сказала: «Этот поэт описал мою прежнюю жизнь. Прошу вас, передайте ему привет, пожелайте ему долгой жизни».
Привожу лишь тысячную долю того, что хотелось бы выписать из многочисленных речей пленума. По ним становится ясным, что переводить Шевченко было и очень трудно, и в то же время очень легко.
Почему трудно? Потому что простое с виду мастерство Шевченко оказалось полным непревзойдённой тонкости, остроумия и оригинальности поэтических приёмов и глубины гениальных обобщений, и это потребовало от переводчиков огромной работы.
Почему легко? Потому что основоположник украинского искусства, творец культурного языка народа, человек великих исторических задач и тяжёлой личной судьбы, Тарас Шевченко оказался по своему содержанию родным и близким для писателей молодых советских национальных литератур; он напомнил им судьбу их собственных литературных основоположников, он раскрыл им общечеловеческое в национальном, он вошёл в их социалистическое «сегодня» родным братом, «батькой», своим, любимым…
И народность Шевченко приобрела благодаря этому признанию и пониманию – последнюю свою, завершающую портрет, черту»90.