– Драка может начаться в самое ближайшее время, – убежденно повторил Степанов. – И она будет страшной.
– Считаешь, что Огано пойдет напролом? – спросил Славин.
– У него нет другого выхода, Виталий.
– У его хозяев есть.
– Ты убежден, что они смогут его контролировать до конца?
– Абсолютно.
– А я – нет.
– Отчего?
– В тридцать третьем году магнаты верили, что смогут контролировать фюрера. А чем кончилось? Огано – африканский Гитлер.
– У Гитлера была сталь, медь, уголь. А что есть у Огано?
– Нагония – ключевая точка на юге Африки. Если он свалит Грисо, хозяевам придется расстилаться перед этим мерзавцем.
– А почему ты сорвался оттуда так скоропалительно?
– Сдавать фильм. Если будут какие-то поправки, надо срочно сделать, чтобы не держать копировальную фабрику…
– Получилась картина?
– По-моему – да. Послезавтра улетаю обратно.
– Завидую.
– Сказал «мастер кризисных ситуаций», – усмехнулся Степанов и откинулся на спинку стула.
Здесь, в Доме литераторов, было шумно; давали первую в этом году окрошку: кто-то пустил слух, что дирекция ресторана заключила договор с «домжуром» и теперь станут завозить раков и хорошее бочковое пиво, поэтому оживление среди завсегдатаев было каким-то особым, алчным, что ли.
– Не заключили они договора, – поморщился Степанов и подвинул Славину салат. – Пльзенского пива не будет. И ростовских раков – тоже. В жизни надо довольствоваться тем, что имеешь.
– Снова брюзжишь?
– Нет. Правдоискательствую.
– Прими схиму, – посоветовал Славин. – Очень полезно для творческого человека.
– Ну да, – усмехнулся Степанов и разлил водку по рюмкам. – Схима – это самоограничение, а всякое ограничение, даже во имя свободы, есть форма кабалы.
– Энгельса не переспоришь, Митя: свобода – это осознанная необходимость; отлито в бронзу, дорогой, не трогай…
– Ты меня все еще принимаешь всерьез?
– Перестань писать книги – буду держать тебя за обыкновенного застольного бездельника…
– Не обещаю. Перестать писать – значит умереть, а я очень люблю жизнь.
– Слушай, а если я попрошу стакан вина?
– Но ведь водка – лучше.
– Умозрительно я это понимаю, Митя, только организм не приемлет. Водку я пью лишь в силу служебной необходимости.
– Ты – дисциплинированная ханжа?
Славин усмехнулся:
– Вовсе нет. Теннисист я, Митя, теннисист.
– Слушай, Виталий, а тебя разозлить можно?
– Нельзя.
– Никогда?
– Никогда.
– Ты – самоуверенный человек.
– Уверенный, так бы я сформулировал, Митя, уверенный. А что касаемо ограничения и свободы, я вычитал хитрющую концепцию у любопытного философа Бональда. Человек – по его версии – не свободен от рождения, и виною тому – природа, ибо она-то и есть главный наш ограничитель. Человек может стать свободным лишь в том случае, если прилагает к этому максимум усилий. Верно, а? Но занятен вывод: будьте энергичны, тогда вы сможете войти в торговую или строительную корпорацию и станете свободным благодаря тем правам, которые эта корпорация завоевала; служите своей корпорации – и вы скопите состояние; будьте набожны – и церковь станет помогать вам во всех начинаниях; сделавшись богатым и религиозным человеком, вы станете дворянином, а это дает высшие преимущества.
– Прекрасная схема. Приложима к карьеристам.
– Ты ползучий прагматик, Митя. Я не понимаю, отчего трудящиеся читают твои книги. Ты ведь не дослушал меня.
– Не тебя, но Бональда.
– Новое – это хорошо забытое старое. Если я сумел вспомнить, то, значит, именно я вернул современнику забытое старое. Сие – соавторство.
– Ишь ты!
– Так вот… Бональд прекрасно вывернул свою схему. Венец свободы, то есть дворянство, – суть защитный барьер того общества, которое мечтал создать Бональд. Раз ты дворянин, то, значит, бренный металл не должен тебя интересовать более. Дворянство останавливает энергичного плебея в его жажде к постоянному обогащению. Без этой преграды могла водвориться плутократия. Служа наградой за приобретение богатства, звание дворянина обязывает к самоограничению; дворянство – предел обогащения. Достигнув дворянства, к богатству следует относиться как к цели – понимаешь? Бональд занятно пугал общество: «Если вы уничтожите дворянство, тогда стремление энергичного плебея к обогащению не будет иметь ни цели, ни предела; целью будет богатство – само по себе. Тогда-то и появится аристократия. Аристократия, но не знать».
Степанов слушал с интересом, даже окрошку отодвинул.
– Да ты ешь, Митя, ешь, – вздохнул Славин. – У литератора должен быть волчий аппетит.
– Если у литератора волчий аппетит, значит, он работает на бюро пропаганды, читает свои стихи и рассказы, а с писанием завязал. Знаешь, когда я в Испании рассказал коллегам, что у нас писателю платят за выступление, посылают в творческие командировки и дают бесплатные путевки в дома творчества, мне не поверили: «Красный ведет пропаганду, такого не может быть»… Так-то вот… Писатель должен страдать язвой, Виталий, мучиться от сердечной недостаточности и геморроя, тогда только он сможет оценить каторжную радость творчества.
– Я недавно с одним художником разговаривал, интереснейший парень, злющий, все крушит, как слон в лавке. Реставратор, иконами занимается… Мне, понимаешь, подарили иконопись на день рождения, и надо было ее реставрировать. Пришел художник, посмотрел, повздыхал, унес к себе и сделал блистательно. Я ему говорю, спасибо, мол, а почему бы вам иконописью не заняться, а он на дыбы, аж ощетинился: «Без веры нет иконописи». Как ты отнесешься к такому пассажу?
– Ерунду он порет, этот реставратор. Иконопись – наше Возрождение. У нас была своя великая живопись – иконы. К ним так и следует относиться – национальное искусство. Вера, мне кажется, играла здесь подчиненную роль. В ту пору национальная идея была духом художников, потому как жили мы под игом. Отсюда, кстати говоря, особая роль русских монастырей. Они отличались от монастырей других стран своей исключительной ролью в сохранении национальной культуры.
– Не обрушивайся в национальный мистицизм, Митя, – снова усмехнулся Славин. – Слушай, кто эта женщина?
Степанов обернулся – высокая, большеглазая девушка стояла возле стойки и, обжигаясь, пила кофе из маленькой чашки, украшенной золотым вензелем «ЦДЛ».
– Не знаю.
– Красива, а?
– Очень.
– Как думаешь, сколько ей лет?
– Сейчас молодые вневозрастны. Это мы, пятидесятилетние, сразу очевидны – брюхо, лысина, усталость в глазах, а эти…
– Завидуешь?
– Да.
– А я – нет. Я горжусь возрастом. Прожить полвека – что орден получить, право… Так какая же разница между нашими монастырями и чужими?
– Пространственная. В Италии один монастырь отделен от другого на полста километров – как максимум. Наши – на тысячи удалены друг от друга, но хранили в себе ядро общенациональной идеи, некое состояние духа.
– По марксизму всегда пятерку получал?
– Всегда.
– Я тоже, только с тобою не согласен.
– Отчего так?
– Состояние – это слишком расплывчато. Состояние какого класса? Региона? Армии? Чиновничества? Крестьянства? Нельзя же все одной «миррой» мазать. Состояние Пугачева, Екатерины, пушкинского Гринева? Единая национальная идея всегда служит во благо какой-то одной группе, Митя, властвующей группе.
– Мы с тобой возвращаемся к проблеме схимы. Властвование, или, говоря иначе, ограничение, приложимое к понятию общества, служит гарантом государственности.
– А я разве спорю? Только я спрашиваю – какой государственности? Монархия пала – я имею в виду не только нашу – благодаря собственной слабости, хотя ведь тоже являла собою государственность. Наша свобода родилась на руинах вековой государственной идеи, замешанной на духе национальной исключительности. Да, да, так именно! Инородцев-то в пух и прах костили. Ты говоришь, иконопись – следствие абсолютного покоя, ясности цели. Это – кризисный период, когда было нашествие, но ведь пики искусства – заметь себе – рождены состоянием переходным, длительным; война порождает блистательное искусство плаката; философия не может родиться под грохот канонады. Война – это желание выжить, чтобы продолжить бой завтра, мир – это когда живут, чтобы думать. Ум – основа индивидуальности, поскольку именно он создает личность. Просто-напросто Россия поры Рублева и Феофана Грека дала миру больше индивидуальностей, чем в последующие времена, видимо, в этом отгадка. И смешно требовать от природы, чтобы она все делила поровну. Я, знаешь, со стороны смотрю на наше кино: все от него требуют шедевров – вынь, не греши! А ведь это смешно! Когда кино было в новинку, родились Чаплин, Эйзенштейн, Клер, Васильевы, Довженко, Хичхок, но ведь потом оно стало бытом, оно же теперь телевизором стало, Митя! Значит, надо ждать нового накопления неведомых качеств – тогда-то и свершится новая революция в кино. И потом: даже в начале кино дало двадцать, ну тридцать шедевров, а ведь сейчас это индустрия, поток, план! Как же от потока требовать качеств Ренессанса? Надо отойти в сторону, поглядеть со стороны, и тогда поймешь, что и сейчас есть Годар, Курасава, Крамер, Феллини, Тарковский, Питер Устинов, Антониони, Абуладзе, Никита Михалков, наконец. И – хватит! Нельзя больше, и так слишком щедро!
– Ты что опровергаешь, понять не могу?
– Ты не можешь понять, оттого что на себя настроен. Слушай, а кто этот старик?
– Наш вахтер, дядя Миня.
– У него лицо Христа.
– А он и есть. Раньше на бегах, кстати, играл.
– Значит, и ты не отчаивайся – путь к святости лежит через грех… Мороженым угостишь?
– Угощу.
Степанов обернулся, поискал глазами официантку Беллочку; в это время в маленький зал, переоборудованный из веранды, заглянул администратор.
– Тут нет товарища Славина? – спросил он. – Срочно зовут к телефону.
– Мороженое не получится, – сказал Славин. – Будь здоров, Митяй.