То, что во время работы над «Эдвином Друдом» ум моего отца был ясен и светел, ни у кого из нас, его домашних, не вызывает сомнения. И тот огромный интерес, который он испытывал к этой своей работе, проявлялся во всем, что бы он ни говорил, ни делал. Но интерес этот был предметом беспокойства тех, кто видел, как он работает. Считали, что отец слишком неэкономно расходует свои силы. Смерть его была неожиданной, внезапной, но тем, кто любил его, не раз говорили, что здоровье отца слабеет. Ведь никто не хотел понять, что книга, которая его тогда так занимала, то, что он полностью отдает свои силы новому роману, — все это было слишком дорогой платой за безвозвратно уходящие силы. Любые попытки остановить его кипучую деятельность были сродни попыткам остановить реку. Мы знали всю бесполезность наших стараний и ограничивались все новыми и новыми увещеваниями. Работа продолжалась, унося у отца немногие остававшиеся ему дни жизни.
...Несколько минут он (Диккенс) молчал, подперев голову руками, а потом заговорил о своих делах, рассказал о себе, упомянул в числе прочего об «Эдвине Друде», сказал, что, по-видимому, книга эта будет иметь успех. «Если Господь даст мне закончить ее».
Должно быть, я, напуганная его мрачным тоном, резко подняла на отца глаза, поскольку он взял меня за руку и проговорил: «Я сказал „если", потому что ты и сама видишь, как я сдал за последнее время». Он замолчал, задумчиво глядя в темноту за окном. А потом тихо-тихо заговорил о своей жизни, и многое из того, что я услышала в тот вечер, оказалось для меня внове. То, что отец говорит мне об этом, мне в ту минуту не показалось странным. Но меня взволновал его тон. Он говорил о прошлом, ни разу не упомянув о том, что будет завтра. Отец говорил так, будто жизнь кончена. Мы сидели вдвоем, он рассказывал, а я лишь временами прерывала его словами любви и нежности. Ранний летний рассвет осветил оранжерею, и мы поднялись в дом. Расстались мы с отцом у дверей его спальни. Но я, взволнованная разговором, так и не смогла заснуть...