ДВЕ МАТЕРИ Повесть

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Мария Петровна Барканова медленно шла по сырому от утренней росы песку. Ей казалось, что за двадцать пять лет здесь ничего не изменилось: тот же робкий накат волн; та же затянувшая горизонт дымка, сквозь которую виден край поднимающегося над морем солнца, красного, холодного, отчего море и песок тоже кажутся холодными и становится зябко и неуютно; тот же песчаный обрыв в нескольких десятках метров от моря с теми же оплетенными лозой кольями, чтобы песок не осыпался; и те же разлапистые однобокие сосны с плоскими, как азиатские крыши, вершинами. Мария Петровна узнавала эти места, и оттого тревожное волнение, возникшее еще вчера, когда она вышла из вагона на перрон, все усиливалось и усиливалось.

Солнце ярко вспыхнуло, ослепило и, пробив утреннюю холодную дымку, вонзило миллионы лучей в тусклое море, которое сразу словно ожило, засветилось. Даже прибрежный сырой песок будто потеплел и теперь не отталкивал своей холодной серостью, а приятно ласкал глаз серебристым блеском. Мария Петровна зажмурилась и остановилась.

— Боже мой! Как это жестоко! — вырвалось у Марии Петровны. В ее памяти отчетливо всплыло проведенное здесь с мужем и детьми первое утро после приезда на заставу. Так же вот вдруг вспыхнуло солнце, заискрились море и песок, а Андрей, ее муж, засмеялся, проговорив восторженно: «Как, люди, чудесно!», подхватил ее на руки и закружился по песку. Сыновья, Виктор и Женя, подбежали к ним с криком: «Папа, и нас! Нас тоже!» Отец присел, чтобы они ухватились с обеих сторон за шею, потом поднялся и пошел в море.

Вода показалась им вначале холодной, особенно детям. Они возбужденно вскрикивали и смеялись, но вскоре обтерпелись, стали брызгаться и окунаться с головой, а Андрей начал поочередно учить их плавать. Особенно долго и терпеливо показывал, как нужно держаться на воде, старшему — восьмилетнему Виктору.

Воспоминания эти были настолько ярки, что Марии Петровне казалось, будто все это происходит с ней вот сейчас; она даже слышала возбужденный смех детей, чувствовала обхватившие ее руки Андрея, его ровное дыхание, видела его лицо, его сдержанную улыбку; она словно вновь хотела погладить его обветренную щеку — даже подняла руку, но безвольно опустила ее.

Вытерев слезы, Мария Петровна повернула к дюнами начала подниматься по знакомой тропе вверх. Сколько раз она с детьми, а иногда с мужем, когда Андрею удавалось освободиться на часок-другой от заставских дел, ходила по этой тропе на берег, чтобы искупаться или просто поглядеть на море — то спокойное и ласковое, то ревущее, вспененное; на корабли, большие и маленькие, неспешно проплывающие вдали. Мария Петровна сразу полюбила голубое безбрежье и могла часами смотреть, как нежится оно в лучах солнца. Не пугало ее и штормовое море, бросающее жесткие волны на песок, которые смывали все, что попадалось им на пути. А вот гор она, как это ни странно, боялась, привыкнуть к ним не могла, хотя и прожила на Памире безвыездно восемь лет. Она чувствовала себя среди них беспомощной, одинокой. А здесь, едва успев навести порядок в новой квартире, она стала водить детей к морю через старую сосновую рощу, примыкавшую прямо к заставе. Ходили они и в небольшое рыбацкое село с островерхими крышами домов, огороженных высокими глухими заборами, и к заливу с деревянными причалами, к которым прижимались большие, кажущиеся неуклюжими лодки, пропахшие рыбой. Сразу же Мария Петровна познакомилась со многими женщинами-рыбачками, а с Паулой Залгалис, веселой и хлопотливой хозяйкой небольшого дома, стоявшего на краю села, и ее мужем, молчаливым и хмурым Гунаром, вскоре подружилась. Познакомила Мария Петровна с ними и Андрея.

Андрею Гунар понравился. Высокий, широкий в плечах, он цепко взял протянутую Андреем руку, сжал ее так, что далеко не нежные пальцы Андрея слиплись, и сказал отрывисто, хотя и с сильным акцентом, по-русски:

— Гунар. Латышский красный стрелок.

Он не добавил слово «бывший». Андрея это покорило.

Тропа, по которой сейчас шла задумавшись Мария Петровна, поднималась на дюны и петляла между гладкоствольными деревьями, а метров через пятьдесят, у старой дуплистой сосны, разветвлялась. Мария Петровна остановилась у развилки. Она не сразу решилась, куда идти. Налево, в село? Или на заставу?

Обе тропы, как с удивлением видела Мария Петровна, были заброшены, заросли травой, особенно та, которая вела к заставе.

«Удивительно», — подумала она и повернула к заставе.

Мария Петровна шла, представляя себе, как подойдет к калитке, как встретивший ее дежурный станет расспрашивать, кто она, откуда и зачем пришла. Она мысленно уже готовила ответы на вопросы дежурного, прикинула, как пойдет потом по знакомой, посыпанной желтым песком дорожке к командирскому домику, где ее встретит жена начальника заставы (Марии Петровне думалось, что она молодая, худенькая, улыбчивая, какая была сама в те предвоенные годы), приветливо пригласит в квартиру…

Не знала она, что заставы на прежнем месте нет, пограничники совсем недавно перешли в новый городок, построенный ближе к заливу, а старые дома передали колхозу, и колхоз собирается оборудовать там цех по переработке рыбы с холодильником и коптильней.

Опушка. Дорога. За ней — застава. Непривычно тихая. На вышке — никого. Калитка приоткрыта. Мария Петровна перешла дорогу, а у калитки в нерешительности остановилась. Ждала, что услышит чей-нибудь голос или какой-либо шум. Не дождалась и толкнула калитку.

Немногое изменилось здесь за четверть века: те же дорожки, обложенные красным кирпичом, те же газоны, вышка для часового, казарма, показавшаяся Марии Петровне хмурой, сиротливой. Она не сразу догадалась, отчего такое впечатление, но потом увидела: все двери закрыты, окна заколочены. Мария Петровна пошла по дорожке через весь двор к бывшему своему домику. Окна его тоже были закрыты ставнями, и он теперь походил на слепца в черных очках.

У Марии Петровны не оставалось никакого сомнения в том, что в их бывшей квартире никто не живет, но она все же поднялась на крыльцо и толкнула дверь. Заперта. Толкнула еще раз, посильней. Дверь не открывалась. А ей так хотелось войти в дом, их добрый милый дом, где в небольшой комнатке в кроватках она вдруг увидит, как и прежде, вихрастые русые головки спящих детей, а в спальне — Андрея, разметавшегося на диване и негромко похрапывающего, такого, каким часто видела его, засыпавшего на несколько часов после хлопотной бессонной ночи; но эта запертая дверь стояла непреодолимым барьером между прошлым и настоящим. Мария Петровна безвольно опустилась на ступени крыльца и заплакала.

«Зачем приехала?! Зачем?! Терзать себя?!»

Сидела она долго. Встала, немного успокоенная, и направилась к выходу. За калиткой остановилась, подумав: «А что в селе делать? Домой уезжать надо. Домой, домой!»

Она вынула из сумочки два письма, нераспечатанных, потертых по краям, и еще — уже в какой раз — перечитала постылые слова, выведенные аккуратно на одном конверте: «Адресат не проживает», на другом — размашисто, почти неразборчиво: «За отсутствием адресата вернуть». Одно письмо Мария Петровна послала сразу же, как освободили Латвию, второе — через несколько месяцев после войны. Когда вернулось и второе письмо, потух последний уголек, еще теплившийся в ее душе. Сколько дум передумано, сколько пролито слез! Заживать уже стали старые душевные раны, для чего же она сама посыпает их солью?

«Домой! Домой!»

Пошла все же в село. Шагала по пустынной лесной дороге и представляла себе холмик пепла и битого кирпича, укрытого густой жирной лебедой (хотя прежде она не видела в Прибалтике лебеды, но насмотрелась в России на заброшенные и разрушенные дома), и думала: «Сожгли фашисты дом. Сожгли!»

В ее воображении — в какой уже раз — возникала жуткая картина гибели детей и приютивших их Паулы и Гунара.

Первый дом, который она увидела, был совсем новый. В палисаднике — какие-то незнакомые Марии Петровне цветы. Окрашенный в розовый цвет дом с большими окнами выглядел нарядно. Следом за первым — такой же новый и нарядный дом, дальше — еще один, еще… И вдруг Мария Петровна остановилась, удивленная и пораженная: за несколькими новыми домами она увидела знакомую островерхую крышу.

«Дом цел?»

Мария Петровна заспешила, хотя ноги ее, ставшие непослушными, словно чужими, подкашивались.

Вот и он, дом Залгалисов. С узенькими оконцами, подслеповатый. Только не мрачный, каким был тогда, в предвоенные годы, а нарядный: и дом и забор, тот самый — высокий, были окрашены светло-зеленой краской. Прежде Залгалисы никогда не красили ни стен, ни забора. Что же произошло? И почему цвет — пограничный? Она заволновалась еще сильней и, как ни пыталась успокоиться, справиться с собой не могла.

Вошла во двор, тесный, застроенный сараюшками, поднялась на крыльцо и с замиранием сердца постучала в дверь.

Вот ей послышалось какое-то движение в доме, потом из дальней комнаты донесся слабый голос. Мария Петровна открыла дверь, переступила порог и ухватилась за косяк, чтобы не упасть: безжалостно сдавило сердце, и оно остановилось на мгновение, потом, будто вырвавшись из когтистой руки, забилось часто и гулко. Вот здесь, у этого порога, она прощалась со своими сыновьями: Андрей увозил ее в роддом, в город. Не думала, что целует их в последний раз.

Виктор, которому тогда исполнилось уже девять, прижимался к ней и все не хотел отпускать, а пятилетний Женик сразу же, как она его поцеловала, радостно повернулся к Залгалисам, стоявшим у темно-коричневого резного буфета, и заговорил возбужденно: «Тетя Паула, мы у вас долго-долго теперь будем жить. Пока мама нам братика покупать будет. Дядя Гунар, на лодке меня покатаете? Правда?..»

Тот самый массивный старинный буфет и сейчас стоял в комнате. Так же, как и тогда, впивался в него пучок солнечных лучей, пробивающихся через узенькое оконце, но, несмотря на это, буфет казался каким-то хмурым, сердитым.

— Кто пришел? Заходите сюда, — услышала Мария Петровна.

Она сразу узнала голос Паулы и, хотя та говорила по-латышски, поняла все слова.

— Паула?! Ты?! — не веря себе, переспросила Мария Петровна, не решаясь сделать первый шаг.

— Кому же, господи, быть здесь, как не мне? — удивленно, уже по-русски ответила Паула и снова пригласила: — Проходите сюда.

Мария Петровна пересекла первую комнату, откинула цветную штапельную занавеску, заменявшую дверь, и снова ухватилась за косяк. Стояла и смотрела, как, тяжело дыша, Паула слезала с кровати. Теперь уже никакого сомнения у Марии Петровны не оставалось, она узнала Паулу. И хотя перед ней была не проворная женщина, а болезненно полная старушка, лицо ее, несмотря на полноту и округлость, осталось таким же добрым и красивым.

Паула с трудом слезла с кровати и внимательно посмотрела на гостью. Взгляды женщин встретились. Паула с недоумением и любопытством смотрела на стройную женщину в темном шерстяном костюме, с седыми, коротко остриженными волосами, казавшуюся в неярком комнатном свете совсем молодой, и даже хотела еще раз спросить, кто она, эта неожиданная гостья, и зачем пришла, но Мария Петровна опередила ее:

— Не узнаешь, Паула?!

Теперь она узнала. Этот грудной, почти мужской голос ей часто слышался, часто всплывали в памяти слова: «Паула, замени на неделю моим детям мать».

Неделя растянулась на долгие годы. И какие годы.

— Мария?! Ты?! Жива?!

Паула опустилась на стул, стоявший у изголовья кровати. Глаза ее, наполнившиеся слезами, выражали непонятную Марии Петровне тревогу…

ГЛАВА ВТОРАЯ

Старенькая полуторка то, натужно покашливая, взбиралась на перевал, то, скрипя расхлябанной кабиной и тормозами, катилась вниз, и Мария всякий раз радовалась тому, что позади еще один трудный участок пути и что скоро они спустятся в долину, а эти бесконечно голые горы станут отдаляться и отдаляться и, наконец, погорбатившись на горизонте, растворятся в солнечной дали. Она смотрела на сыновей, насупившихся, крепко вцепившихся маленькими ручонками в веревку, которой был обвязан тюк, и исподлобья глядевших на серпантином петлявшую за машиной дорогу, смотрела на мужа, который сидел ссутулившийся, какой-то усталый и ко всему безразличный. Он не отрывал невидящего взгляда от задней стенки кузова и думал о чем-то своем. Мария понимала состояние детей, которые ни разу не спускались с гор и теперь робко ждали встречи с неведомым для них миром, с тем, о чем только слышали от родителей. Она понимала и Андрея, у которого здесь, на Памире, остаются боевые друзья; она грустила его грустью, тревожилась тревогой детей, но не могла унять нетерпеливую радость.

«Скорее вниз! Подальше от этих голых холодных гор!»

Она не хотела, чтобы ее радость заметил Андрей. За все годы, которые прожила Мария в этих горах, ни разу не пожаловалась мужу на то, что не может привыкнуть к диким хмурым скалам, к бесцветному небу, к холодному солнцу, к леденящим ветрам, к пулеметам, стоявшим у амбразур. Андрею было известно только одно: его жена никак не может запомнить нерусские названия ущелий и перевалов. Возвращаясь домой после очередного боя с какой-нибудь бандой, он говорил: «На перевале, где «лошадь поседела», поддали жарку мы басмачам». Или: «Ни один бандит из ущелья «вернувшегося эха» не ушел». И она понимала, где вели бой пограничники, потому что знала удивительные легенды почти о всех перевалах и о десятках ущелий. Многие из этих легенд волновали ее. И часто думала она: «Сказка это? Либо быль? Действительность или мечта о верной дружбе, о мужестве, о чести, о любви?»

Особенно запомнились ей две легенды. Первую рассказал Андрей, когда они, молодожены, добирались до заставы. Ехали верхом. Со взводом пограничников. Ехали несколько дней. На вершине каждого перевала делали длительные остановки. Однажды спешились на перевале Кызыл-арт («красная спина»). После того как протерли взмыленных коней жгутами из сена, надели им на морды торбы с овсом и лошади, устало опустив головы, принялись аппетитно жевать, Андрей взял Марию за руку и позвал:

«Пойдем-ка вон за тот камень».

«А что там?»

«Пойдем, пойдем».

Метрах в двадцати от дороги, за большим обломком скалы, на холмике из мелких камней стоял шест, к которому шерстяной бечевой была привязана толстая черная коса. Ветер покачивал эту косу, и Марии показалось, что шест движется, как живой, а коса колышется в такт этому движению.

«Что это, Андрюша?!»

«Могила девушки, которая умела любить».

«Расскажи».

«Один из старшин племени, которых здесь было много в прошлом, получив богатый калым, отдал в жены свою дочь такому же старому и богатому главе соседнего племени. В самый разгар свадьбы, когда гости выпили изрядно кумыса и бузы, началось состязание акынов. Естественно, каждый поддерживал своего любимца, подбадривал криками, подхваливал. О невесте совсем забыли. Она же, заметив это, убежала. Любила она одного юношу-джигита, а отец перед самой свадьбой (догадывался, видно, о их любви) с каким-то поручением послал его в Хорог. Девушка к нему и подалась.

Состязание певцов окончилось, хватились — невесты нет. Сперва по юртам искали, потом начали по близким ущельям рыскать. Как в воду канула. А тут и ночь на дворе. Решили до утра подождать. Утром тоже не нашли. Кто-то и сказал тогда, что, дескать, не в Хорог ли невеста направилась? Рассвирепел отец, велел седлать коней.

Оскорбленные отец и жених да десятка два джигитов двух племен понеслись в погоню за девушкой. А она к тому времени долину вон ту, Алай, пересекла и стала взбираться на этот перевал. Сил почти уже нет, а идет и идет. Как на грех, ветер подул. Чем выше, тем холодней. На перевале уже метель настоящая бушует, а девушка лишь в бархатном платье. Присела, укрывшись за этим камнем от ветра, дух перевести, да больше и не встала: замерзла. Тут ее и нашли отец с женихом. Отец спрыгнул с коня, камчой хлестнул непокорную дочь, а она не пошевельнулась даже. Увидели все, что девушка мертвая, зароптали на отца, а тот как крикнет:

«Молчать, псы недоношенные!»

Вскочил на коня и поскакал назад, к своим женам. Кто за ним поскакал, кто остался. Оскорбленный жених вынул клинок из ножен и начал рыть могилу. Джигиты тоже вынули из ножен клинки.

Когда могила была почти готова, подъехал тот самый джигит, к которому бежала девушка. Увидел он свою любимую, кинулся к ней, дыханием отогревал, целовал, потом распрямился, посмотрел на всех безумным взглядом, сказал со стоном:

«Вернулся, как эхо».

Вот в то ущелье, — Андрей показал рукой на видневшееся внизу ущелье, — ускакал. Говорят, и сейчас он там. Ущелье так и называется: Дун-кельдык. По-нашему — «вернувшееся эхо».

Мария, прижавшись к Андрею, слушала, смотрела на колыхавшуюся косу и от волнения не могла сказать ни слова. А когда Андрей закончил рассказ, крепко поцеловала его. Он подхватил ее на руки и спросил шепотом:

«Ты так же любишь?»

«Ты видишь, я еду с тобой в горы и не боюсь».

Тогда, рядом с большим, сильным мужем, она действительно не боялась, но потом сколько было страха, волнений и тоски. Андрей же об этом не знал и никогда не узнает.

Вторую легенду она услышала от старого пастуха Ормона. Пограничники, поднятые по тревоге, ускакали громить прорвавшуюся из-за границы банду, на заставе остались с Марией только больной боец и повар. У них было несколько винтовок и два пулемета «максим». Затащили они, как обычно, один пулемет на наблюдательную вышку, которая стояла в дальнем углу двора, другой установили в бойнице, оборудованной в глинобитном дувале, и по очереди охраняли заставу.

Пообедав, Мария поднялась на вышку, чтобы сменить повара, но тот ушел не сразу.

«Смотрите, Мария Петровна, — показал он в сторону видневшегося вдали озера, — табун яков сюда гонит кто-то».

Перепугалась она, увидев яков. Много слышала, что часто басмачи, укрываясь за яками, почти вплотную подбирались к остановившимся на ночлег пограничникам и неожиданно их атаковывали. Она хотела даже спросить, не видно ли кого-нибудь за табуном, но сдержалась. Побоялась, что вдруг повар поймет, что она испугалась, и потом расскажет пограничникам. Узнает и Андрей. Он, конечно, посмеется, но потом, оставляя ее на заставе, будет тревожиться. А в бою, как она считала, только о бое нужно думать, иначе не победишь.

Когда стадо яков приблизилось, они узнали пастуха Ормона и обрадовались.

«Пойду встречу. Чаем напою», — сказала Мария и спустилась вниз.

Ормон объяснил, что пригнал сюда яков по приказу начальника заставы. Мария открыла ворота, и они загнали яков во двор.

«Пойдемте, Ормон-ага, попьем чаю», — предложила Мария.

«Не откажусь, — ответил он. — Мой живот, внученька, совсем пустой, как хурджум нищего. От самого Ак-байтала гоню стадо».

Название этого перевала, который находился не так уж далеко от заставы, километрах в тридцати, она слышала уже много раз и всегда удивлялась странному названию — Ак-байтал («седая кобыла»). Спрашивала Андрея, но он не смог объяснить.

«Разузнаю у старика», — решила она.

Накормив Ормона солдатским обедом и подав ему пиалу крепко заваренного чая, заговорила о перевале.

«Кто знает, внученька, сколько лет прошло, а люди не забыли, — вдохнув ароматный пар, степенно произнес старик. — Я узнал об этой печальной истории от деда».

Мария приготовилась слушать длинный рассказ, но он оказался удивительно кратким.

«Сильный и гордый, как вожак архаров, юноша полюбил луноликую девушку. Она тоже поклялась ему в вечной любви. Джигит украл девушку. Как птица, лошадь джигита несла их по долинам, через перевалы. Но быстро скакали и сородичи луноликой. На перевале джигит имеете с девушкой укрылся за камень, а лошадь пустил по дороге, чтобы увела за собой погоню. Но когда сородичи девушки уже было проскакали мимо, та вдруг окликнула их. Джигита убили. Девушку увезли домой. Когда убийцы уехали, на перевал вернулась лошадь. Она не отошла от мертвого хозяина, пока не околела сама. Люди видели ее. С тоски поседела. Не только шерсть, но и грива и хвост стали белыми как снег».

Старик молча допил чай, Мария снова наполнила пиалу и тогда только спросила:

«Девушка предала своего любимого?»

«Да».

«Но почему?»

«Женщины честолюбивы и коварны».

Мария хотела упрекнуть Ормона за столь категоричное суждение о женщинах, но решила, что спорить со стариком бесполезно, не переубедишь его, и промолчала. Продолжая угощать старика чаем, она расспрашивала о здоровье, о семье, говорила с ним о басмачах, а сама ни на минуту не забывала легенду. Пыталась осмыслить, почему девушка поступила так подло. Ее воображение рисовало картины вечерних свиданий возлюбленных, она словно видела того джигита-богатыря, сильные руки которого робко прижимают к себе девушку. А та, нежно прильнув к его могучей груди, думает о славе и богатстве, которые ждут уважаемого в своем роду юношу. Когда же увидела его беспомощный, укрывшимся за камнем от преследования ее сородичей, решила не искушать судьбу.

Не знала Мария, что эту легенду, услышанную от старого Ормона, она будет вспоминать не раз и не два.

Она так и не побывала на том перевале, хотя Андрей предлагал съездить, и никогда не жалела об этом, а теперь даже радовалась, что этот незнакомый перевал все удалялся и удалялся.

Полуторка спустилась в Алайскую долину и юрко побежала мимо робких тальничков, прижимавшихся редкими табунками к успокоившейся на равнине речушке, мимо изжелта-зеленых полян с отарами овец, издали похожими на разбросанные комья серого весеннего снега.

— Мама, мам! Овечки живые, да?! — показывая пальцем в сторону отары, возбужденно спросил Женя.

— Да, сынок.

— Почему у нас их не было?

— Высоко. Я же рассказывала: яки на той высоте только живут. И пограничники.

— Дедушка Ормон тоже.

— Да, и он.

Небольшой кишлак из серых глинобитных домиков с плоскими крышами проехали без остановки, а вскоре машина вскарабкалась на перевал по змеиным петлям дороги. Название этого перевала Мария запомнила хорошо. Не русский перевод: «Все, выбился из сил», а местное название — Талдык. Смерть здесь была рядом с ней и Андреем, а у Вити оставила метку — рваный шрам от пули.

Несколько лет все один да один командовал заставой лейтенант Барканов, а тут сразу двух помощников прислали — по политической части и по строевой. Обвыклись они в горах, изучили участок, узнали излюбленные маршруты басмаческих банд, и тогда командование отряда разрешило начальнику заставы спуститься с гор в отпуск. Из проволоки от прессованных сенных тюков и из одеял смастерили пограничники для Вити (третий годик ему пошел) на вьючном седле теплое мягкое гнездышко: хочешь — сиди, хочешь — ложись и спи; прикрепили к этому седлу два карабина и подсумки с патронами, помогли уложить вещи в переметки и проводили отделением до Алайской долины. Хотели дальше ехать, но лейтенант Барканов приказал возвращаться.

«Дотемна долину проскочим, а на Талдыке — дорожники».

Но недаром в горах говорят: глазам видно, а ногам обидно. Да и сын сморился, обессилел совсем от тряски и жары. Когда рысью пускали коней, он трепыхался в своем гнездышке, как неживой. Андрей его на руки брал, но и это мало помогало. Пришлось больше ехать шагом.

До поселка дорожников осталось еще километров восемь, а солнце, только что старательно купавшее в своих горячих лучах путников, вмиг посуровело, словно накинуло студеное покрывало, и торопливо скатилось за снежную гору; снег поискрился яркой голубизной и померк — густая тихая темень проглотила небо, дальние и ближние хребты, разлилась по долине, а дробный стук копыт стал глуше и таинственней. Мария, ехавшая чуть позади, поторопила коня, догнала Андрея и, подчиняясь неожиданно охватившей ее тревоге, сказала негромко: «Витю возьми. Поспешим давай».

«Луна взойдет — тогда поднажмем», — ответил Андрей.

«Береженого, Андрюша, бог бережет».

«Ладно, — согласился Андрей, взял на руки сонного сына и сказал жене: — Витькиного коня в поводу поведи, чтобы не отстал».

Подождав, пока Мария перекинула через голову лошади повод и привязала его к руке, пришпорил своего коня. Конь рванулся в галоп, но, подчиняясь поводу, размашисто зарысил по едва различимой в темноте дороге.

Осадил коня Андрей минут через пятнадцать. Дождался Марию, немного отставшую от него, и спросил: «Не устала?»

«Нет. Ты зря остановился».

«Коней беречь нужно. Километра через два подъем начнется. Теперь мы… — сказал и осекся. — Не шевели коня!»

Привстал на стременах, подался вперед и замер. Мария тоже напряглась, но ничего не могла услышать, только видела, что кони запрядали ушами и, повернув головы вправо, насторожились.

«Точно, — ответил сам себе Андрей, словно рубанул шашкой. — Скачут».

Передал сына Марии, спрыгнул с коня, отвязал от вьючного седла карабины и ремни с подсумками, перекинул карабин за спину и, подав второй карабин Марии, снова прыгнул в седло. Взял у нее ребенка и поторопил:

«Снаряжайся быстрей».

Пока она торопливо затягивала ремень, Андрей говорил тихо и спокойно:

«Нам до подъема проскочить бы раньше их, тогда уйдем. Ты не отставай. Если мешать будет, бросай Витькиного коня. Поняла?»

«Да. Поскакали».

Постаралась сказать спокойно, чтобы не подумал Андрей, что она боится.

Лошади, хотя и уставшие, почувствовали тревогу хозяев и понеслись во весь опор без понуканий. Высоко в темноте засветилось желтое пятнышко окна, оно словно повисло в черном воздухе, сквозь который перевал не был виден. Вот рядом с первым пятном вспыхнуло второе, потом третье. Но до этих светящихся ламповым светом окон оставалось еще несколько километров крутой, карабкающейся вверх дороги. Там, в поселке, их спасение.

Справа все отчетливей доносился гулкий топот, словно скакал по долине большой дикий табун лошадей.

Из-за ближней горы выкатилась луна — и сразу же мертвый свет заколыхался над равниной, над перевалом, притушив тусклые оконные огоньки поселка дорожников. Теперь Андрей и Мария увидели скакавшую им наперерез большую темную группу всадников. До подъема на перевал оставалось около двухсот метров, до банды — полкилометра.

«Успеем!» — обрадовался Андрей и оглянулся назад. Мария отставала совсем на немного. Второй конь скакал на полголовы впереди нее.

«Успеем!»

Басмачи начали стрелять. Это обрадовало и удивило Андрея. Он даже проговорил вслух:

«Дурачье!»

Басмачи не могли не знать, что на перевале — дорожники, а у них — оружие. Услышав стрельбу, те поспешат вниз, и тогда басмачам самим придется отбиваться. Видно, отчаянная злоба затуманила им головы.

Начался подъем. Дорога запетляла. Лошади, добрые пограничные лошади, привыкшие к многокилометровым переходам, начали все же сдавать. Разноголосое гиканье басмачей ближе и ближе. Пули свистят уже совсем рядом.

Андрей пришпорил коня, прижимая к груди притихшего, перепуганного сына. Но Мария отставала все больше и больше.

«Придется принять бой».

За очередным поворотом остановился, а когда подскакала Мария, сказал, сдерживая прерывистое дыхание:

«Батуем коней. Без боя не уйти».

Он быстро уложил Витю в гнездышко, попросив его: «Лежи смирно. Не бойся, мы с мамой вон за тем камнем будем», начал вместе с Марией батовать лошадей. Крепко привязав повод к седлу, достав из переметной сумки гранаты, позвал Марию, уже заканчивавшую вязать повод.

«Полезли скорей».

Метрах в двадцати выше дороги Андрей приметил удобную для укрытия скалу и теперь ловко и быстро карабкался вверх. Мария не отставала.

Площадка, куда они вскоре поднялись, оказалась действительно очень удобной. Валун — хорошее укрытие от пуль. Обзор — что надо: видна и дорога, и скалы, по которым басмачи (Андрей прекрасно знал их тактику) обязательно начнут их окружать.

Из-за поворота выскочило сразу несколько басмачей. Мария начала целиться, но Андрей остановил ее: «Я гранатами их».

Теперь басмачи скакали молча. Карабины держали наготове. Бандиты могли стрелять на скаку, мгновенно и точно, поэтому он выжидал удобный момент, чтобы бросить первую гранату неожиданно, не слишком рано, но и не опоздать: прорвись три-четыре басмача к сбатованным лошадям — положение станет безвыходным.

«Кидай, Андрюша! — прошептала Мария, но Андрей даже не пошевелился. — Кидай!»

Первую гранату он бросил на дорогу перед всадниками метрах в трех. Басмачи, увидев гранату, натянули поводья, разрывая удилами лошадиные губы; разгоряченные кони взвивались на дыбы; граната рванула, калеча коням ноги, пропарывая животы; а в наседавших сзади всадников полетела следующая, и сразу же ударили о камни басмаческие пули. Стон, ржание и крики не заглушали ни тупого клацания пуль, ни визга рикошета.

«Огонь!» — крикнул Андрей, и, опешившая было от взрывов, криков, выстрелов, визга пуль, Мария начала спокойно стрелять по всадникам и даже увидела, как один из басмачей после ее выстрела склонился и сполз с седла, а испуганная лошадь шарахнулась и покатилась в обрыв.

Заплакал Витя. Он встал на ножки и, ухватившись ручонками за край своего короба, кричал:

«Мама! Мама!»

Мария рванулась было вниз, но Андрей, придавив ее, прохрипел зло: «Куда?! Убьют!» — потом крикнул сыну: «Не бойся. Мы здесь!»

Басмачи в это время скакали к повороту, стреляя и гикая. А те, которые потеряли лошадей, укрылись за камнями и беспрерывно стреляли. Андрей швырнул гранату. Но слишком поздно: два басмача проскочили к повороту.

«Гранаты, Маня! Гранаты!» — крикнул Андрей и, вскинув карабин, выстрелил в первого басмача. Тот грузно осел, а конь, сделав несколько скачков, остановился у сбатованных лошадей, прижался к ним. Виктор еще громче и испуганней закричал: «Ма-ма-а!» Второй басмач выстрелил в ребенка, и крик его, тонкий, пронзительный, оборвался на последнем слоге.

«Гранаты!» — заорал Андрей, и Мария снова обрела спокойствие. Она бросила одну, за ней другую гранату. Взрывы остановили атаку басмачей. Андрей же в это время подбил лошадь под стрелявшим в Виктора басмачом, а потом и его самого, пытавшегося высвободить ногу из стремени.

Басмачи спешились за нижним поворотом и, укрываясь за камнями, начали наступать справа и слева от дороги. Стреляли редко, но все пули ударялись в валун, разбрызгивая гранитные осколки.

«Не высовывайся, Маня. Убьют сразу».

Сам Андрей тоже стрелял редко. Бил только наверняка. Басмачи приближались.

«Долго нет дорожников, — спокойно, чуть-чуть удивленно проговорил Андрей, достал пистолет и, положив его у камня, сказал: — Если ранен буду, застрели. Потом себя. Живой не давайся, истерзают».

«Вити нет у нас! Ребенка застрелили!»

«Молчи. Поближе подползут — стреляй в них. И гранатами».

Больше они не разговаривали. Андрей стрелял все так же расчетливо, все так же клацали вражеские пули вокруг них, обсыпая колючей каменной крошкой. Мария лежала за валуном, ждала, когда Андрей разрешит ей стрелять.

«Гранатой давай. Чуть выше дороги», — скомандовал Андрей, и Мария, чуть-чуть привстав, бросила гранату. Андрей швырнул вторую, затем крикнул:

«Огонь!»

Осталось только три гранаты, и они берегли их на самый критический момент боя, а по басмачам, перебегавшим от камня к камню, стреляли из карабинов.

То один, то другой басмач боднет головой камень и останется лежать, но их было слишком много, и они перебегали, переползали и стреляли, стреляли. За этой стрельбой ни Мария, ни Андрей не услышали скачущих на помощь дорожников, а когда увидели первых всадников, Мария тяжело ткнулась лицом в ладони, а Андрей бросил одну за другой две гранаты, чтобы басмачи не встретили дорожников губительным огнем.

Шел еще бой, басмачи еще отстреливались, а Мария, обдирая руки об острые камни, торопилась вниз. Подбежала к лошади, взяла сына и засмеялась и зарыдала от радости: Витя застонал, Витя был живой!

Кто-то из дорожных рабочих расстелил на камнях халат, Мария положила на него Витю, быстро достав бинты из переметной сумки, опустилась на колени, разорвала обертку бинта и только было собралась приложить бинт к ране, как ее отстранил пожилой мужчина в полосатом ватном халате и тюбетейке, из-под которой выбивался льняной чуб:

«Позвольте. Я — врач».

Он приложил к ране смоченный йодом тампон и, ловко подхватив ребенка под спину, приподнял его и попросил Марию:

«Вот так поддержите, пожалуйста».

Мария подставила обе руки, Витя застонал, а потом, едва шевеля запекшимися губами, начал шептать: «Мама… Мама…»

Мария едва сдерживала рыдание.

Вскоре бой утих, и Андрей, возбужденный и радостный от того, что жив сын, что живы они с Марией, а от банды остался всего лишь десяток сумевших ускакать басмачей, присел на корточки рядом с Виктором и сказал немного торжественно:

«Первое революционное крещение».

«Андрюша, поехали домой».

«Наоборот, вниз нужно. В комендатурский медпункт».

«Домой, Андрюша. Я его выхожу сама».

«Да, да, — вмешался в разговор доктор дорожной бригады, — вниз очень рискованно. Подумайте только: четыре тысячи метров — огромный перепад. Адаптация и без того очень сложна для ребенка, а тут еще потеряно много крови. Я бы не рискнул. И примите совет: прикладывайте к ране мумие. Можно, пожалуй, и попить. Три раза в день. Растворять не больше рисового зернышка. На несколько дней я вам дам, а там у пастухов разжиться сможете».

«Есть у нас мумие. Дедушка Ормон принес. Сказал: кровь земли, людям силу дает».

«Вот и прекрасно. Поезжайте на заставу. Мы проводим вас».

Десять дорожников и врач проводили их до заставы. С тех пор Мария и слушать не хотела о поездке в отпуск, хотя уже провели через Памир дорогу, а про басмачей начали даже забывать. И вот только сейчас они простились со своей горной заставой насовсем. Андрея перевели в Прибалтику, только что ставшую советской.

Теперь машина с трудом ползла вверх, и Мария ждала, когда появится тот поворот, за которым басмач ранил Витю, та скала и тот валун, из-за которого они с Андреем бросали гранаты и стреляли по бандитам; но она так и не узнала места боя. Показал его Андрей. Сидел задумавшийся, безразличный ко всему, а тут вдруг встрепенулся:

— Смотрите, вот здесь Виктора в плечо ранило. Оттуда сверху мы с мамой отстреливались от басмачей.

— А валун где, Андрюша? Дорога тоже словно иная какая-то? — спросила Мария.

— Сколько лет прошло. Взрывали здесь все, расширяли. Сейчас две машины свободно разъедутся. А тогда? Тропа широкая была — и все.

— Витька тоже пулял, да? — с восторгом спросил Женя, поворачивая голову то на высившиеся справа скалы, то на отца. — Останови, папа! Останови!

Андрей улыбнулся и сказал спокойно:

— Где ж на крутизне такой остановиться. Вот на перевал поднимемся, там постоим. — Посерьезнел сразу: — У памятника…

Утомительно медленно ползла на Талдык полуторка. Марии казалось, что мотор, напрягшийся до тоскливого звона, вот-вот надорвется и тогда останется одно — лететь в зияющую слева пропасть. Все холодело внутри у Марии от этой мысли, она старалась смотреть на громоздившиеся справа голые скалы, но нет-нет да и взглянет вниз — и замрет, оцепенеет. Но поворот за поворотом оставались позади, а мотор продолжал петь свою натужную песню на самой высокой ноте. Вершина перевала приближалась. Вот наконец выехали на небольшую площадку, на краю которой над братской могилой стоял обелиск. Остановились. Шофер трижды длинно просигналил. Так было заведено: прохожий снимал шапку, всадник слезал с коня, машины сигналили. Памирцы чтили тех, кто пробивал дорогу в новую жизнь.

Для местных богачей дорога была как кость поперек горла. Они поклялись не пускать ее дальше перевала Талдык; они грозили своим сородичам, которые, вопреки воле старейшин, толпами шли на стройку; главари банд объединились, забыв на время междоусобные распри, чтобы неожиданным налетом уничтожить поселок строителей, поубивать всех: приезжих инженеров и мастеров и своих непослушных сородичей. Но замыслу басмачей не суждено было сбыться — пастухи сообщили начальнику заставы о готовящемся налете, и Андрей ночью привел почти всю заставу на перевал. Успели подняться сюда два взвода маневренной группы, пришли добровольцы-пастухи с берданками и ружьями. Сил собралось достаточно, чтобы встретить объединенные басмаческие банды.

До рассвета затянулся тот ночной бой. Басмачей разбили. Погибших инженера, врача, дорожных мастеров, пастухов и пограничников похоронили в братской могиле, динамитом взорвав гранит. С тоской в сердце прощался тогда Андрей с теми, кто всего несколько месяцев назад спас Марию, сына и его самого от смерти; поклонился им низко и сказал:

«Память о вас будет вечной! Даю слово, пощады басмачам не будет! Не дам себе покоя, пока хоть один из них будет жив!»

Сейчас, стоя у обелиска с опущенной головой, Андрей повторял вновь слова той клятвы.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

И вот наконец начался последний и самый крутой спуск. У Марии снова, как и на подъеме, сжималось сердце и холодело в груди, когда она смотрела вниз, на тонкую змейку реки, на мост, похожий отсюда на спичечную коробку; но чем меньше оставалось до моста, тем неудержимей радовалась она: «Все! Позади Памир! Позади!»

Примерно через час они сделают небольшую остановку в комендатуре, а потом — Ферганская долина, Ташкент, Москва, Рига, Прибалтика. С волнением она мысленно произносила эти названия.

— Мама, у меня уши чем-то заткнулись, — захныкал Женя.

— А ты рот раскрой. И воздух жуй. Вот так, — показал сыну Андрей, и Женя, а вслед за ним и Витя смешно задвигали челюстями, словно набили рты чем-то вкусным и теперь старались разжевать, но никак не могли это сделать. Мария, глядя на них, улыбалась, тоже время от времени глотала воздух, широко открывая рот, чтобы избавиться от неприятного давления в ушах, а сама не переставала думать о том, что скоро-скоро все это останется только в воспоминаниях.

Машина въехала на мост, перекинутый через шумную пенистую речку.

— Ух ты! — зажмурился Витя. А Женя прижался к матери. Но через минуту оба, увидев впервые настоящее деревце на берегу реки, закричали в восторге:

— Папа! Мама! Смотрите, как на картинке!

И тут же Женя своим грудным, как у матери, голосом пробасил:

— Почему листочки спокойно не сидят на веточках?

Этот вопрос рассмешил Марию с Андреем, и они долго не могли успокоиться. Женя даже обиделся. Тогда они начали объяснять, почему трепыхаются листики, почему речка так шумит и пенится, как мыльная, почему на берегу гладкие-прегладкие камни, и не заметили, как въехали в кишлак, в районный центр, на окраине которого стояла комендатура.

— Ух, домов сколько! — визгливо крикнул Виктор. — Жень, смотри! Смотри сколько!

— Они друг к другу прилипли, — пробасил Женя.

— Не шумите, дети, неудобно, — попросила их Мария, но они не унимались. Восторгались всем, что видели первый раз в жизни: сквером, стройными пирамидальными тополями, похожими на огромные головки сахара в зеленой обертке, виноградником, опутавшим зеленью невысокие глинобитные домики, зелеными комендатурскими воротами, которые быстро распахнулись, когда к ним подъехала и посигналила полуторка. Затихли лишь во дворе комендатуры, где все им было привычно: спортивный городок, курилка, строй куда-то идущих красноармейцев, приземистые конюшни с подслеповатыми окошками, побеленные уголки кирпича, словно зубья толстой пилы, протянувшиеся вдоль дорожек, — все, как на заставе, только побольше. Возбуждение сменилось усталостью. В столовой дети почти ничего не стали есть, а Женя прижался к матери и пожаловался:

— Мама, глазки сами закрываются.

— Давай, Мария, уложим их, пусть поспят часок, а мы с квартирой твоей простимся.

— С нашей, Андрюша.

— К памятнику тоже сходим. А там — и в путь.

Квартиру, о которой они сейчас вспоминали, Марии дали в доме комсостава комендатуры, когда она приехала на комсомольскую работу в этот утонувший в зелени предгорный кишлак, отрезанный от всего мира бурной речкой, через которую с трудом проезжали лишь арбы и опытные всадники. Одноэтажный длинный дом, сделанный из кирпича-сырца, стоял недалеко от штаба комендатуры. Стены его были старательно выбелены, а ставни, двери квартир, столбы, поддерживавшие козырьки над крылечками, выкрашены в зеленый — пограничный цвет. Как только Мария вселилась в крайнюю квартиру, к дому сразу же начали пристраивать следующую. Вскоре были пристроены еще три квартиры. И тогда кто-то назвал дом лежачим небоскребом. За домом начинались манежи, а дальше — стрельбище. Мария тогда вместе с женами командиров училась ездить на коне, прыгать через «канаву», «шлагбаум», «изгородь», рубить лозу, вольтижировать, стрелять из карабина, револьвера и даже из «максима». Потом начала приводить на эти занятия девушек из кишлака, а под дверью ее квартиры стали появляться записки с угрозой, что рука аллаха покарает неверную.

Можно ли забыть те чувства, которые Мария испытывала тогда: удовлетворенность тем, что потянулись к ней кишлачные девчата, а за ними и парни, жуткая радость от того, что ее влияние на бедняцкую молодежь выводит из себя врагов Советской власти и националистов, — все это вспоминалось ей сейчас, пока они с Андреем шли к лежачему небоскребу. Когда же подошли к крыльцу ее бывшей квартиры, нахлынули воспоминания о том первом вечере, той ночи, которая стала началом их новой жизни.

«Мария, будь моей женой. Сегодня. Сейчас», — говорил Андрей.

«Вы сошли с ума. Мы только познакомились. Мы совсем не знаем друг друга».

«И можем не узнать. Потом будем жалеть всю жизнь. Через три дня я уезжаю на заставу. Решай».

«А как без регистрации?»

«У нас три дня. Успеем все. На свадьбу созовем друзей».

И она решила…

Сейчас, стоя у крыльца, Мария вспомнила весь тот разговор так подробно, будто происходил он не много лет назад, а только-только; Марии даже казалось, что она слышит его голос, необычно тонкий, видит его спокойные добрые глаза, чувствует его руки, крепко стиснувшие ее — Мария даже сейчас задержала дыхание, затем улыбнулась спокойно и радостно и поцеловала Андрея.

— Не жалеешь? — спросил, улыбаясь, Андрей. — А? Может, о другой жизни мечтала?

— Глупый ты, глупый…

Они так и не зашли в квартиру. Постояли, прильнув друг к другу, не думая о том, что кто-то может их увидеть и осудить за такую вольность, поцеловались и направились к центру кишлака, где рядом с райкомами партии и комсомола, в сквере, в кольце пирамидальных тополей, стоял памятник пограничникам: солдат в кавалерийской бекеше и буденовке. В одной руке он держал бинокль, в другой — поводок напружинившейся, готовой к броску собаки. Памятник построили комсомольцы района. Они собрали деньги, нашли и привезли скульптора, разбили сквер. Делали все это под пристальными взглядами стариков в огромных белых чалмах, с утра до вечера сидевших рядком под тенью такого же ветхого, как и они, карагача.

Старики эти как будто никогда отсюда не уходили. Только не было среди них тех, двоих, особенно ненавистных. Они, когда Мария спешила на работу рано утром или поздно вечером возвращалась домой, смотрели на нее насмешливо и похотливо, словно ощупывали высокую грудь и стройные ноги. Ее пугали эти взгляды, она боялась надменных стариков, ей всегда хотелось съежиться или убежать от них, но она смотрела на них с гордым вызовом, не обходила их, хотя могла это сделать. Сколько раз пыталась доказать она секретарю райкома партии, что именно те двое аксакалов, в особенно пышных чалмах, главные организаторы борьбы с новым, за сохранение покорности законам шариата.

«Это, Мария, — эмоции. А они для привлечения к уголовной ответственности, сама понимаешь, не документ. Факты нужны. Факты, — и неизменно спрашивал: — Ну, арестуем их, а дальше что? Нарушим соцзаконность, и только. Всю цепочку проследить нужно. Всю и вытянуть».

«Давайте я парней подключу, — предложила однажды Мария, — возьмем под комсомольское наблюдение…»

«Дело, — согласился секретарь райкома партии, — Давно бы так. Только вот что: верные должны быть ребята. Верные. И с пограничниками связь наладьте».

Мария надеялась на всех. И они не подвели. Это они первыми кинулись на помощь молодой женщине Гульсаре Тохтаевой, которую хотел убить муж за то, что та, сняв паранджу, пришла на собрание комсомольской ячейки. Спасли тогда юную Гульсару, хотя озверевший муж успел несколько раз ударить ее ножом. В тот день молодежь кишлака, возмущенная зверством приверженца корана, собралась на митинг.

С первого дня, как приехала в Среднюю Азию, Мария не могла без сострадания смотреть на женщин, одетых либо в бархатные, шитые золотом, либо из домотканого шелка заношенные до дыр паранджи. Лица женщин были закрыты плетенными из конских волос сетками, хотя летом нещадное солнце так накаливало воздух, что Мария готова была иной раз сбросить легкое ситцевое платье и никак не могла представить себя в парандже в такую жару. Довольно часто она вспоминала напутственные слова секретаря фабричной партячейки: «Женщины и девушки советского Востока ждут вашей помощи! Я верю: огонь ваших комсомольских сердец озарит светом свободы и разума тех, кто еще не может пробиться сквозь мрак религии и вековых предрассудков». Мария делала все, чтобы выполнить тот наказ. Она смогла убедить почти всех девушек кишлака не надевать паранджи. А вот осмелилась сделать это замужняя женщина. Первая. И едва не поплатилась жизнью. С болью и гневом Мария обратилась к собравшимся на митинге:

«До каких пор мы будем подчиняться диким предрассудкам прошлого?! До каких пор они, — Мария показала рукой на надменных стариков, все так же молчаливо сидевших под карагачом, и все повернули в их сторону головы, — будут навязывать нам законы вчерашнего дня, законы мракобесия?! Они — вдохновители этой жестокости!»

Эти слова, впервые, быть может, высказанные так смело и так громко, будто подхлестнули комсомольцев и дехкан кишлака. Они развели костер, и многие женщины подходили и бросали в него свои паранджи, потом, пугливо озираясь, ежились, но побеждали себя, и только одна молодая женщина, с которой сорвал паранджу собственный муж и швырнул в костер, закрыла лицо подолом и с визгом убежала домой. Женщинам трудно еще было перешагнуть через вековые обычаи. И все-таки первый шаг был сделан. Наперекор угрозам и жестокостям служителей корана.

На следующий вечер она увидела под дверью сразу две записки. Еще через два дня в нее стреляли.

Вспоминая все это, Мария внутренне напряглась и невольно сжала руку Андрея. Он удивленно посмотрел на нее и спросил:

— Что с тобой?

— Я их всегда боялась.

— Но ты же знаешь, взяли мы тех двоих. Твои же комсомольцы помогли националистический клубочек размотать.

— Верно. Боролась с ними, а сама трусила. Трусиха я, Андрюша.

Это признание для Андрея было совершенно неожиданным. Он никогда даже не думал, что она может кого-то бояться. Впервые увидев ее на открытии памятника и услышав ее смелую речь (Андрей насмотрелся на то, как басмачи расправляются со своими врагами), он подумал: «Боец. Настоящий боец», а когда узнал, что она приехала в этот кишлак добровольно, по путевке комсомола, решил для себя: «Отчаянной смелости девушка».

— И гор я, Андрюша, боялась…

— Полно на себя напраслину…

— Правда. Дело ведь прошлое.

— Какое счастье, что я встретил тебя.

— Я сама подошла к тебе, Андрюша. Забыл, что ли?..

В тот день пограничники на открытие памятника шли повзводно. Каждый взвод пел свою песню, и задорное разноголосье, перемешанное с густой пылью, звенело над кишлаком. Немного приотстав, шли командиры из штаба комендатуры, и среди них он — Андрей. Почти на голову выше всех. Раньше Мария его не встречала.

Он встал в первом ряду, почти напротив Марии, стоявшей у трибуны, одернул гимнастерку, поправил клинок — и замер. Выгоревшая фуражка с посеревшим козырьком надета была немного набок и очень гармонировала с почти черным от загара лицом, облезлым носом и густыми, побелевшими от солнца бровями. Гимнастерка обтянула широкую грудь и, казалось, если бы не ремни, желтыми полосками врезавшиеся в плечи и грудь, давно бы лопнула по швам. Мария с любопытством смотрела на этого незнакомого ей молодого командира и, сама еще не понимая отчего, все больше и больше робела. Она то и дело поправляла волосы, раза два даже одернула рукавчики голубого крепдешинового платья, надетого по случаю такого большого праздника, хотя и понимала, что делать этого не нужно: волосы хорошо забраны двумя гребенками и рукава были в порядке. И только когда поднялась на трибуну, привычное спокойствие вернулось к ней. Она заговорила о погибших в схватках с басмачами пограничниках, дехканах и чабанах, чья героическая смерть должна быть отмщена, и тут увидела, что молодой незнакомый командир смотрит на нее удивленно и восторженно. Мария даже запнулась на полуслове, но справилась с собой, и вряд ли кто-либо, кроме него, заметил это ее волнение.

Окончив выступление, она подошла к нему и встала рядом. Голова ее оказалась чуть выше его плеча.

«Андрей», — ласково посмотрев на нее, спокойно назвал он свое имя.

Голос его был удивительно тонким для его солидного роста и атлетической фигуры. Она даже улыбнулась, глянула на него весело и ответила: «Мария».

Знакомство состоялось. До конца митинга они стояли рядом и молчали, а после того как прогремел салют и все начали расходиться, Андрей предложил:

«Пойдемте погуляем».

«Куда?»

«Не все ли равно».

Они вышли на берег бурливой реки. Бросали в нее камушки и рассказывали друг другу о себе. Он о боях с басмачами, она о том, как недавно из соседнего кишлака приехала дочь муллы и просила принять ее в комсомол. Потом он пошел проводить ее до дома…

Вспоминая все это, Мария и Андрей миновали рядок белобородых старцев, подошли к памятнику и остановились перед ним.

— Сколько тревог? Сколько горячих споров? И даже — крови! И вот он — памятник. На многие годы, — задумчиво, словно для себя, сказала Мария.

Черен полчаса полуторка юрко бежала по ущелью под уклон. До города осталось всего пятьдесят километров и один перевал, через который, судя по названию (Чигирчик), может свободно перелететь даже скворец. Легко поднялась на него и машина, затем, тарахтя кузовом, покатила вниз.

Дорога здесь была ухожена лучше, чем в горах. По обочинам, словно нескончаемые шеренги солдат, стояли тутовые деревья, а базарные площади чистеньких кишлаков, хорошо видных с дороги, бугрились желтыми, зелеными и полосатыми холмиками дынь и арбузов, хозяева которых дремали в ожидании покупателей под тенью распряженных арб. Каждый раз, когда дети видели дынные и арбузные холмы, они восторженно кричали:

— Ой-ой-ой сколько!

Андрей и Мария словно не замечали их криков. Он думал свою грустную прощальную думу, она радовалась, стараясь скрыть свою радость. Лишь время от времени Мария одергивала детей:

— Да тише вы. Угомонитесь.

Когда они подъехали к железнодорожному вокзалу — длинному двухэтажному зданию из серого кирпича и Витя закричал: «Смотри, Женька, вот это дом!», а Женя, с любопытством рассматривавший притиснутые друг к другу привокзальные ларьки, добавил: «Ого, сельпов сколько!» — Мария не сдержалась:

— Ну что горланите?! Люди скажут: откуда такие дикари. Постыдитесь!

— Не обижай детей, Маня, — спокойно сказал Андрей. — А главное, не учи стыдиться того, чем нужно гордиться. Иной за всю жизнь столько не переживет, сколько Витек с Женькой за детство свое. А что на витрину с удивлением смотрят, разве это беда? — Помолчал немного и сказал решительно: — Вот что… На базар свожу я вас. Такого базара, как здесь, в Азии, где еще дети увидят? — Улыбнулся Марии и спросил: — Ты тоже, наверное, не была?

— Нет.

Еще тогда, когда Мария ехала сюда и добралась до города со странным названием Ош (в русском переводе равнозначно нашему звуку «тпру», который произносит возница, чтобы остановить лошадь), ей предлагали отдохнуть несколько дней, побывать на базаре, но она отказалась. Спешила добраться до места и начать работать. Теперь же предложение Андрея приняла охотно, но предупредила детей:

— Если будете шуметь — сразу же вернемся.

— Нет, мамочка, не будем, — согласился Витя.

Дети и в самом деле изо всех сил старались выполнить обещание, но чем ближе подходили они к базару, тем больше и больше интересного попадалось им на глаза. Удивленно смотрели они на неторопливо шагавших, похожих в полосатых халатах на зебр, мужчин, на головах которых чудом держались огромные плетеные корзины, тарелки с виноградом, лепешками, грушами. Ребята жалели маленьких осликов, торопливо семенивших под тяжестью большущих тюков и мешков. С интересом разглядывали арбы с огромными скрипучими колесами и возниц, которые сидели не на арбах, а на лошадях, почему-то оседланных, и беспрерывно помахивали коротенькими плетками. Удары плеток чаще приходились не по бокам лошади, а по оглобле, и это смешило ребят, но они сдерживались, лишь тихо перешептывались. А когда встретилось им какое-то непонятное существо с волосяной сеткой вместо лица, Витя наконец не выдержал и спросил громко:

— Пап, вот это самая паранджа? Да?

— Витя, мы же договорились. Потише можно? — недовольно проговорила Мария, а Андрей ответил:

— Да, Витек. Под ней женщина прячет лицо. Но мама права: если что непонятно, тихонько спрашивайте. Ладно?

Ребята согласно закивали, но тут же Женя, увидевший на оглобле одной из арб связку висевших кур и петухов, толкнул брата в бок и, показав пальцем в сторону арбы, воскликнул:

— Витя! Куры вниз головами!

— Нет, просто невозможно с вами, дети! — возмутилась Мария, но Андрей вновь — уже в который раз — успокоил ее:

— Ну что, Мария, поделаешь? Дети же. То ли еще будет, как на базар зайдем.

Однако когда они, пройдя по узенькому мостику через мутный широкий арык, вошли вместе с толпой в ворота — дети растерялись, опешили от этого многоголосого шума, от толпы, стиснутой со всех сторон глиняным дувалом. Детям, да и Марии, казалось, что сейчас эта говорливая толпа затянет и сомнет их, и, если бы не Андрей, они прижались бы к дувалу сразу же у ворот и не осмелились сделать и шага. Но Андрей спросил:

— Начнем с инжира? — и, не получив ответа, сказал: — Давай-ка руку, Жень. А ты, Витя, держись за маму.

Долго они пробивались сквозь снующую взад и вперед пеструю толпу. На каждом шагу им попадались торговцы водой с огромными глиняными кувшинами и старенькими, во многих местах склепанными медными скобами пиалами, в которые продавцы наливали воду до краев все равно за пятак или за гривенник, но вот толпа внезапно поредела, и они оказались будто в другом царстве: разговоры неторопливые, движения полные достоинства, во всем спокойствие и учтивость. Мария остановилась в нерешительности. Ей вдруг показалось, что тот рядок стариков аксакалов, молчаливо сидевших под карагачом, оказался здесь и уместился на цветных вытертых ковриках у высоких узких корзин и у эмалированных ведер с аккуратно уложенным в них инжиром, очень похожим на пухленькие румяные беляши; и только один из продавцов инжира был чернобород, и он-то особенно поразил Марию сходством с главарем банды, которого однажды приконвоировал Андрей с пограничниками на заставу: та же цветная чалма, те же тщательно выбритые усы и половина подбородка, отчего борода походила на черный кокошник, надетый на лицо снизу, тот же орлиный пос и презрительный взгляд… Мария даже испугалась и попросила Андрея:

— Уйдем отсюда.

Он посмотрел на нее удивленно, спросил: «Что с тобой?», оглядел продавцов инжира и, поняв ее, ответил вполголоса:

— Нельзя, Маня, путать добро и зло. Ты посмотри только, как они торгуют. Священнодействуют.

И в самом деле, те, к кому подходили покупатели, бережно брали виноградные листы, которыми были переложены слои инжира, и так же бережно и аккуратно укладывали на них ягоды и, приложив правую руку к сердцу, левой подавали покупку, а покупатель принимал инжир двумя руками, как хрупкую драгоценность, благодарил хозяина и, отойдя чуть-чуть в сторонку, присаживался на корточки и неторопливо, с благоговением отправлял в рот одну инжирину за другой. Окончив трапезу, сначала старательно вытирал руки виноградным листом, затем ладонью обтирал губы, потом, благословляя аллаха, проводил руками по щекам и бороде и только после этого поднимался и смешивался с бурливой толпой.

Появление пограничника с семьей в инжирном ряду на какое-то время внесло замешательство в привычный ритм торговли: старики приветливо закивали, а чернобородый показал рукой на старика с окладистой белой бородой и, коверкая русские слова, сообщил, что у того старика самый лучший инжир. Андрей, знавший и узбекский и киргизский языки, поблагодарил чернобородого, а старики, услышавшие, что русский говорит на их родном языке, еще приветливей закивали и наперебой стали хвалить красоту его жены и сыновей. Мария, тоже немного понимавшая язык, покраснела от удовольствия.

— Вот видишь, с каким уважением относятся, — негромко сказал Марии Андрей и, подойдя к аксакалу с лучшим инжиром, попросил четыре десятка.

Детям инжир очень понравился. Они жевали старательно и долго, улыбались от удовольствия, а когда у Жени виноградный лист опустел, он попросил:

— Пап, еще.

— И мне, — поддержал брата Виктор.

— Нет, дети. Мне не жалко, но другого тогда не попробуем. Давайте всего понемножку. Еще и на дорогу купим. Корзину целую. Договорились?

Вите и Жене такой уговор не особенно понравился. Они думали, что ничего вкусней этих небольших сладких ягод нет, но что поделаешь, когда просит отец? «Договорились», — ответили они, а сами не отрывали глаз от корзин и ведер с инжиром.

— Ну, мальцы! Не вешать носа. То ли еще попробуете! — весело сказал Андрей и, взяв обоих сыновей за руки, повел через толпу в дальний угол базара, где продавали кувшины, плетеные корзины, самодельные бумажные мешочки для фруктов и ремонтировали битую фарфоровую и фаянсовую посуду.

Кувшины, корзины и мешочки не привлекли внимания детей, а вот ремонт посуды их удивил; Мария тоже не видела ничего подобного. Пока Андрей выбирал корзину попрочней и побольше, они неотрывно наблюдали эа тем, как из нескольких осколков возрождается чайник. Мастер сидел с поджатыми ногами на толстой войлочной подстилке, на коленях у него лежала небольшая, обитая войлоком дощечка, в руках был маленький лук, в тетиве которого петлей удерживался похожий на стрелу стержень со сверлом на конце. Примостив на доске осколок чайника, мастер устанавливал чуть подальше от края стержень со сверлом и, прижимая его одной рукой, другой быстро начинал вращать его с помощью лука. Несколько секунд — и готово узенькое отверстие. Просверлив таким образом несколько отверстий в обломках, мастер плотно прикладывал их друг к другу, скреплял медными скобочками и аккуратно заклепывал молоточком. Делал мастер все быстро и ловко. Женя не выдержал и воскликнул:

— Ух ты! Крутит как!

Мария хотела было одернуть его, но мастер, услышан возглас ребенка и увидев восторг мальчиков, жестом пригласил их поближе к себе и даже дал подержать только что склепанные осколки. Он приветливо улыбался, а когда Мария поблагодарила его за внимание, он, думая, что и дети понимают по-узбекски, начал хвалить их за внимательность и советовать, что главное в жизни — быть мастером.

— Обязательно станут, — пообещал за своих сыновей Андрей, который уже купил корзину и подошел к ним.

Фруктовые ряды располагались под длинным, почти через весь базар, навесом. Здесь воздух, казалось, был пропитан ароматом самых тонких духов, наполнен негромким протяжным гулом, желтыми осами и пузатыми красными шмелями. Осы и шмели летали между людьми, ползали по янтарным с нежной пыльцой гроздьям винограда, уложенным в огромные плетеные корзины-подносы, по налитым кровью земли гранатовым зернам, по желтым пушистым персикам, похожим на сложенных в кучки только что вылупившихся цыплят. Но никто не обращал внимания ни на ос, ни на шмелей, и только Вите с Женей, когда они вошли под навес, показалось, что эти страшные летучие существа специально слетелись сюда, чтобы искусать их. Витя и Женя отмахивались, отчего осы и шмели действительно стали кружиться перед их лицами.

— Не машите руками, а то покусают! — разъяснил сыновьям Андрей. — Их не тревожь — они тоже не тронут.

Дети перестали отмахиваться, продолжали лишь недоверчиво следить за полетом ос и шмелей. Однако прижались на всякий случай поплотней к отцу.

Продавцы настойчиво, иногда даже хватая покупателей за рукав, предлагали попробовать росный, в пыльце виноград, кроваво-красную дольку граната. Увидя пустую корзину у Андрея, они начали наперебой кричать:

— Попробудит!..

— Попробуй!..

— Папробуди!..

У одного из подносов с самым лучшим, как показалось Андрею, виноградом он остановился. Не рядился. Вынул и отдал рубль за четыре килограмма, и соседи справа и слева, видя такую щедрость, еще громче стали просить:

— Попробудит, начольник!

Андрей, словно не слыша этих настойчивых просьб, выбрал две самые большие грозди и подал детям. Те схватили их и принялись с аппетитом есть.

— Зачем же ты им немытый даешь? — недовольно спросила Мария.

Но Андрей уже выбрал кисть для нее и, подавая, успокоил:

— С ветки же. Видишь, с пыльцой еще.

Она взяла виноград, с недоверием оглядела его, но он был действительно чистый, с девственной пыльцой, налитый солнечным соком. Она попробовала одну ягоду и воскликнула:

— Вкусный какой! А ты, Андрюша?

— И я тоже съем, — ответил он, доставая из корзины гроздь и для себя.

Потом они покупали гранаты, персики, груши, и, когда корзина наполнилась, Андрей предложил:

— Теперь — к шашлыкам.

Они прошли в мясной ряд, увешанный жирными бараньими тушами, по которым ползали сытые ленивые шмели. И сразу же, как вышли из-под безлюдного навеса, почувствовали аппетитный запах жареного мяса и увидели мангалы, выстроившиеся в длинный ряд в метре от дувала.

У мангалов стояли небольшие очереди. Покупатели ожидали, когда шашлычник отложит в сторону фанерный флажок, вращая которым раздувает угли, и спросит первого: «Сколько?» — потом ловко подхватит нужное количество шампуров и, раскинув их веером, побрызгает из бутылки через дырявую пробку настоянным на перце уксусом и подаст этот горячий ароматный веер истомившемуся покупателю. Осчастливит двух-трех человек — и снова укладывает на мангал новые шампуры с кусками сочной баранины, пахнущей уксусом, перцем и луком; а очередь будет терпеливо ждать, торопить не станет, чтобы не обидеть лишним словом шашлычника.

Встал в очередь у одного из мангалов и Андрей, но шашлычник, увидев пограничника, спросил его, старательно выговаривая русские слова:

— Товарищ командир, скажи, сколько надо?

Андрей ответил по-узбекски, что неудобно опережать ждущих, но очередь охотно пропустила Андрея вперед, и он уже не отказывался. Взял шашлык, подойдя к столику (квадратный лист фанеры, закрепленный на толстом столбике), где ждала его Мария с детьми, подал им шампуры и сказал, продолжая тот, возникший у инжирного ряда разговор:

— Видишь, Маня, с уважением каким относятся. А что внешне будто бы схожи, так ведь и русские на первый взгляд друг от друга мало чем отличаются.

Мария, словно не слыша мужа, спросила детей:

— Ну, как шашлык?

— Вкуснятина!

Детям очень хотелось еще по шампурине шашлыка, но Андрей повел их вдоль мангалов к рядку низеньких, притулившихся к дувалу глинобитных избушек с широкими проемами, похожими на большое чело русской печи. В проемах стояли огромные подносы, в ярких цветах, с горками румяной самсы, внешне очень похожей на русские подовые пирожки.

— Разрешаю по две штучки. Больше мясного не будет, — сказал Андрей и начал подавать самсу Марии и детям.

Женя, надкусив, обрызгал рубашку жирным соком и с удивлением смотрел на пятна: дома пирожки никогда не брызгались. Мария недовольно нахмурилась, но Андрей пояснил:

— Для сочности специально кусочек курдючного сала добавляют. Хотите посмотреть? — и, не дожидаясь ответа, спросил пекаря: — Можно зайти?

Пекарь — молодой с бритой головой мужчина в домотканой белой рубашке — приветливо распахнул маленькую боковую дверь и пригласил их в пекарню. В ней оказалось жарче, чем на улице: в дальнем углу топился тандыр (большой без дна кувшин, сделанный из глины, перемешанной с конским волосом, и обложенный кирпичом); воздух пекарни был настоян на печеном тесте, луке, от которого ело глаза, и перце. И Мария даже дернула Андрея за рукав и шепнула:

— Зачем ты? Пошли.

А пекарь, не обращая внимания на гостей, раскатывал тонкие лепешки пресного теста, запускал пятерню в стоявший на полу огромный котел, захватывал пригоршню мяса, нарезанного мелкими-мелкими кусочками и перемешанного с луком, раскладывал его по лепешечкам, добавив по кусочку курдючного сала, ловко собирал края лепешечки и сжимал их. Отрывался от этой работы только для того, чтобы подбросить сухие, тонко нарубленные дрова в тандыр.

Прошло несколько минут, Женя уже начал тереть кулаком слезившиеся глаза, засопел и Виктор, и тут пекарь, заглянув в побелевший от жары тандыр, проговорил:

— Пора.

Дети и Мария забыли и о жаре, и о едком луке. С любопытством наблюдали теперь за пекарем, который быстро натянул на правую руку толстую стеганую рукавицу и, укладывая на нее попарно четыре самсы, стал пришлепывать их к стенкам тандыра. Через несколько минут снял рукавицу, ею же отер с лица пот и сразу же начал готовить самсу для следующей выпечки.

— А теперь, как поспеют, вон той поварешкой, — Андрей показал на цилиндрическую, как большая консервная банка, поварешку, закрепленную на длинной обуглившейся палке, — станет снимать со стенок. Вот так, люди!

Рассчитавшись и поблагодарив пекаря, Андрей повел детей к вкусным, как он назвал, вещам, которые продавались в фанерных ларечках, примостившихся у высокого дувала. На ярких, как альпийские луга в цвету, подносах лежали горки желтых льдинок восточного сахара — новата, высились сугробами больших снежинок кукурузные зерна, жаренные в песке и соли и оттого словно взорванные изнутри; лежали брикеты белой халвы, похожей на спрессованный снег, нарочно привезенный с памирских вершин; громоздились красные, розовые, желтые леденцовые петушки, зайцы и пистолеты; полуметровые, в ярких обертках конфеты — у детей разбежались глаза от такого разнообразия сладостей, и отец покупал для пробы все, что они просили.

— Но главное впереди, — говорил он. — Вон в конце ларьков.

Там стояло два тандыра для лепешек, а рядом с тандырами, на больших самодельных столах, источали аппетитный аромат стопки горячих лепешек, поджаренных до коричневости. Сразу же за этими столами, прямо на пыльной земле, стоял чугунный котел ведер на девять, наполненный белой пеной, очень похожей на мыльную. У котла на пыльном коврике сидел небольшой, круглый, как арбуз, мужичок с одутловатыми лоснящимися щеками, добродушно улыбался, помешивая деревянной лопаточкой мыльную пену, и весело покрикивал:

— Нишаллы… Нишаллы…

Справа от него на таком же пыльном коврике у такого же черного котла сидел тощий старикашка и, надрубая ножом куриные яйца, сцеживал белок в котел. Потом добавлял из большого чайника какой-то зеленовато-желтой жидкости, швырял несколько горстей сахарного песка и старательно перемешивал все это небольшим веником, связанным из толстых прутьев.

— Пока один котел продадут, другой подоспеет, — пояснил Андрей. — Как ловко размешивает. Поэтому русские прозвали эту сладкую пену мешалдой. — Андрей подал детям по лепешке и сказал: — Подставляйте.

Мужичок, похожий на арбуз, подхватывал лопаточкой пену и шлепал ее на лепешки; пена растекалась по краям, дети старательно слизывали пену с боков лепешек, а Андрей и Мария с довольной улыбкой наблюдали за ними.

— Давай и мы съедим? — предложил Андрей.

Круглый мужичок шлепнул и им на лепешки по лопаточке пены, и они тоже начали слизывать ее, как и дети, смеясь, а когда нишаллы оставалось мало, подставляли продавцу лепешки и тот добавлял — они ели с удовольствием, весело, шумно.

— Чайку бы сейчас, — проговорила Мария.

— Лучше дыню либо арбуз, — посоветовал Андрей. — Пойдемте.

Они пересекли тугой людской поток и вышли к центру базара, где продавались дыни и арбузы. Под тенью поднятых вверх оглоблями арб горбились желтые и полосатые груды. Некоторые арбы не были распряжены и разгружены, и хозяева их, сидя верхом на лошадях, терпеливо ждали оптового покупателя. Между этими арбами, между грудами дынь и арбузов неторопливо двигались люди, приглядывались, приценивались, брали в руки понравившуюся дыню или арбуз, хлопали по ним ладонями, прислушиваясь к глухому звуку, спрашивали друг у друга: «Как думаешь? Спелый?» — и если большинство авторитетно заявляло, что ошибки не будет, а продавец клялся именем аллаха, что его арбузы и дыни первосортные, показывал на красный, специально для наглядности разрезанный арбуз либо отрезал от дыни, тоже специально разрезанной, кусочек, требовал съесть его, обещая покупателю, если ему не понравится, отдать покупку бесплатно, — тогда только покупатель отсчитывал деньги и удалялся довольный и спокойный. А продавец уже уговаривал следующего отведать кусочек арбуза или дыни, горячился, иной даже багровел, если хаяли его товар, размахивал кривым ножом, предлагал разрезать любую дыню, любой арбуз. От этих возбужденных лиц, от мелькавших в воздухе ножей, очень похожих на те, которые привозил Андрей на заставу после удачной погони за басмачами, Марии стало не по себе, и, когда Андрей купил наконец арбуз и дыню и позвал их к длинному столу, сооруженному на краю этой своеобразной торговой площадки — базара в базаре, она облегченно вздохнула, но время от времени оглядывалась назад и поторапливала:

— Андрюша, дети, давайте побыстрей. Скоро поезд, а у нас вещи в камере хранения…

— Не спеши. Время есть, — успокаивал ее Андрей, отрезал от дыни ровный длинный ломоть, рассекал ножом мякоть и подавал ей зубастый ломоть, похожий на толстую пилу: — Ешь. В Прибалтике таких дынь не будет.

Дыню они осилили, а вот арбуз — не смогли. Первый отказался Женя. Похлопал мокрой и липкой рукой по круглому животу и заявил:

— Барабан.

— И у меня, во, — давнув пальцем в живот, произнес, Виктор.

— Тогда пошли, — сказал Андрей, вытер платком складной нож, убрал его в карман и, прежде чем взять корзину с фруктами, спросил: — Ну как, люди, понравилось?

— Во! — поднял большой палец Виктор. — Шашлык ух! Вкусный! И эта, как ее… белая…

— Мешалда, — подсказал Женя.

— А еще другая, жесткая?

— Халва, сын. Запомни — халва.

За разговорами не заметили, как подошли к вокзалу. До посадки на поезд оставалось не так уж много времени, и Андрей сразу же провел сыновей поближе к перрону, а Марию послал к камере хранения занимать очередь. Усадив детей на скамейку в сквере под тенью акаций, поспешил за вещами.

— Я винограда хочу, — сказал Женя. — Вот эту веточку.

— Кто тебе не дает?! — сердито спросил Виктор и выбрал себе самый большой персик.

Женя съел несколько виноградинок, потом начал вытаскивать из ягод зерна и рассматривать их. Зажал одно зернышко между пальцами, а оно выскользнуло и, стремительно пролетев несколько метров, угодило в красный пион, который цвел на газоне рядом со скамейкой. Жене понравилась эта неожиданная возможность поиграть, и он стал стрелять виноградными зернышками то в пион, то в желтые розы.

— Не балуй, — попросил его Витя, но Женя в ответ стрельнул зернышком в него. Витя нахмурился и еще раз предупредил: — Не балуйся.

А Женя не унимался. Наконец Витя принял вызов и тоже стал стрелять зернышками. Разломанные виноградины они бросали на дорожку у скамейки. Они не сразу заметили отца, который пришел звать их в вагон. Он же, с улыбкой понаблюдав за ними, сказал добродушно:

— Шалить можно, вот сорить — нельзя. Давай подбирай все.

Дети выстрелили друг в друга по последнему разу и принялись подбирать разломанные ягоды и бросать их в урну, а отец поторапливал:

— Быстрей, быстрей. Два звонка сейчас дадут.

Они вбежали на перрон, а в это время паровоз со свистом выпустил хлесткую струю пара, и дети остановились, остолбенев, и смотрели на черного великана, попыхивавшего паром и дымившего высокой трубой.

— Ух ты! — выдохнул Женя. — Поезд!

— Паровоз, сынок, — поправил Андрей и пообещал: — На первой же большой станции рассмотрим его. А сейчас — в вагон.

Возбужденные влетели в купе, но мать остановила их:

— Не пачкайте здесь ничего. Пошли умываться. И рубашки сменим.

Пока они умывались и переодевались, поезд миновал город и теперь проносился мимо хлопковых полей, зажатых со всех сторон, как частоколом, тутовыми деревьями; позади оставались небольшие кишлаки с оплетенными виноградником глинобитными домиками, густая высокая кукуруза, посаженная так близко от полотна, что, казалось, можно схватить из окна вагона ее цветущие метелки; вот поезд вырывался в бесконечную, выгоревшую до желтизны степь и в открытые окна вагона бил тугой волной горячий, сухой воздух, Витя и Женя не отходили от окна, боясь пропустить что-либо интересное. За их спинами стояли Андрей и Мария. Лицо у Андрея было задумчивым и грустным, а лицо Марии светилось счастливой улыбкой.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Еще не успев просохнуть и успокоиться после купания, они ввалились в квартиру и заполнили ее радостными возгласами и смехом. Потом расставляли только что привезенную из комендатуры мебель. Приглядывались, примеряли. И только когда мебель была расставлена, Мария решительно заявила:

— Андрюша, ты — на заставу? И детей возьми. Я буду мыть полы и стряпать. Обед через полтора часа. Хлеба не забудьте.

Но пообедать в новой квартире всем вместе им не пришлось. Мальчики скоро вернулись, и Витя сообщил:

— Папа в кишлак побежал. Кто-то кого-то избил.

— В поселок, Витя. Здесь кишлаков нет, — поправила сына Мария и начала собирать на стол, не дожидаясь, пока дожарятся котлеты. — Поедим поскорей и тоже в поселок сходим.

Не думала она в первый же день идти в поселок, но сообщение сына растревожило ее.

«Если просто драка — Андрюша бы не стал торопиться. Серьезное что-нибудь», но детям говорила другое:

— Конфет, пряников накупим. Рыбки копченой. Здесь же море, много рыбы разной.

— Мама, сладкий мячик, как на базаре, купим?

— Непременно, если будут.

— Халвы, мам.

— Ладно, ладно, всего накупим…

После обеда она погладила детям матроски, себе крепдешиновое платье, и, по-праздничному нарядные, они пошли в поселок по мягкой, устланной сосновыми иглами дороге. Сдавившие дорогу сосны, развесистые, разморенные жарой, заливали воздух терпкой удушливостью настолько, что трудно было дышать, но Мария говорила восторженно:

— Воздух-то, воздух! Целительный! Дышите, дети! Глубже…

— Голова, мама, кружится, — ответил Витя.

— С непривычки, сынок. Это вам не Памир.

Первый дом показался неожиданно, будто вынырнула красная черепичная крыша из тесной лесной чащи. Дом, почерневший от времени, обнесен был высоким тесовым забором, тоже темным, в мелких, словно старческие морщины, трещинах.

«Как в Азии, от мира отгораживаются», — с неприязнью подумала Мария. Она, с детства привыкшая жить открыто, не скрывать от людей свои радости и горести, не могла понять, отчего многие люди стараются упрятать себя за забором. В Средней Азии, как ей объяснили, за высокими глинобитными дувалами мужья прячут своих жен от соблазнов, а для чего заборы здесь? Чтобы укрыть свое богатство? Или спрятать нищету?

«Коллективно станут работать — разгородятся. Начали же в Узбекистане рушить дувалы», — рассуждала она, рассматривая стоящие в небольшом удалении друг от друга дома с глухими заборами — то новыми, окрашенными, то покосившимися, в сетках старческих морщин.

Вот дома расступились, и открылась большая площадь с островерхим домом в центре. Он отличался от всех остальных и своей величиной, и тем, что стоял весь на виду. Забор же, высокий, плотный, с протянутой поверху колючей проволокой, примыкал к нему лишь с одной стороны. Возле крыльца, на утоптанной площадке, толпились мужчины и женщины и, яростно жестикулируя, о чем-то спорили.

— Вот и магазин. Легко так нашли, — удовлетворенно проговорила Мария и повернула к центру площади.

Высокий мужчина в клеенчатой штормовке, стоявший в центре толпы, первым увидел Марию с сыновьями, что-то сказал своим землякам, и те сразу же замолчали, повернулись в ее сторону. Когда же Мария подошла ближе, все приветливо заулыбались и расступились, пропуская их в магазин, а мужчина в штормовке снял кепку, тоже клеенчатую, и сказал по-русски, с сильным акцентом:

— Мы рады приветствовать дорогую гостью. Надеемся, что станем друзьями.

— Непременно, — ответила Мария и протянула мужчине руку. — Будем знакомы. Мария Барканова.

— Гунар. Залгалис Гунар. Латышский красный стрелок. Член правления кооператива, — пожимая руку Марии, ответил человек в кепке. Рукопожатие получилось чересчур крепким, и, заметив это, он сказал извиняющимся тоном: — Саблю держала рука. Винтовку. Теперь вот — весла. Отвыкла быть нежной.

— Рука мужчины — крепкая рука, — поддержала его Мария.

Рыбаку поправился ответ молодой женщины, и он тут же спросил:

— Вы не бывали в латышском доме? Я приглашаю вас к себе. Паула моя — добрая женщина. Она говорит по-русски. Я ее научил. Вы подружитесь.

— Непременно. Только сделаю покупки.

Через несколько минут, нагруженные кульками и свертками, они шагали через площадь к дому Залгалисов, к тому самому, который прежде, когда они шли в поселок по лесной дороге, так неожиданно появился среди деревьев и удивил Марию подслеповатыми оконцами и высоким забором, отчего и показался хмурым и нелюдимым. Не меньше удивилась она и войдя через узенькую калитку во двор, маленький, застроенный множеством сараюшек, тесно прижимавшихся к забору. Невольно вырвалось у нее:

— Зачем столько сараев?

— Рыбаку без них нельзя, — пояснил Гунар, — негде будет хранить снасти, весла, дрова на зиму, вялить рыбу А та вон, побольше постройка, — владение Паулы. Кухня летняя.

— Чтобы в доме не топить и не мучиться от жары, в Азии тоже во дворах очаги делают.

— А вот и хозяйка дома, — прервал Марию Залгалис, — моя Паула.

На крыльце стояла полненькая приземистая женщина с удивительно свежим лицом молочной белизны. Женщина по-русски поздоровалась с гостьей, приласкала ребят и пригласила всех в дом.

В хмурой гостиной, свет в которую пробивался через небольшое оконце, стояли старинной работы буфет, такое же старое кресло с высокой деревянной спинкой, стол, покрытый вышитой скатертью, и несколько стульев у стен и вокруг стола. На столе, напротив буфета, висела старенькая картина: девушка с пышными волосами трепетно протянула руки к штормовому морю, словно умоляла его утихнуть и не причинять зла тем, кто в море.

Паула усадила Марию в кресло, пододвинула поближе к ней стулья для мальчиков и Гунара, а сама то подсаживалась, вступая в разговор, то выбегала в кухню. Вскоре она начала накрывать стол к ужину.

Мария расспрашивала Гунара о поселке, Гунар отвечал, и вскоре она узнала, что рыбаки объединились недавно в кооператив и что власть Адольфа Раагу, бывшего владельца коптильни и гостиницы для курортников, кончилась. Он бежал в Швецию с семьей на моторной лодке, а в его доме теперь разместился тот самый магазин, в котором они только что были. Адольф Раагу оставил здесь только своего приемного сына Вилниса, но и тот взял обратно фамилию родного отца — Курземниека.

— Братья Курземниеки и я вначале были стрелками Тукумского полка, — рассказывал Гунар, — Ригу защищали от кайзеровцев. Шесть дней у реки Кекавы лежали под немецкими пулеметами. Остались живы. Уцелели у Малой Юглы. В штыковые сходились. Потом и пули карателей пролетали мимо, когда расстреливали нас во время братания с немцами. А на Острове Смерти погиб брат Юлия Курземниека. С Юлием мы потом сколько фронтов в гражданскую сменили. Юденича гнали, Каховский плацдарм защищали, в Таврии бились. Крым освобождали. А в это время Вилниса усыновил Раагу. Так племянник красного латышского стрелка стал сыном мироеда.

— Мать Вилниса, когда узнала о смерти мужа, заболела с горя и умерла, куда ж ребенку деваться, — энергично вмешалась Паула, ставя на стол тарелку с жареной рыбой.

— А когда Юлий вернулся, что он к дяде не пошел? — с раздражением спросил Гунар.

— Ишь ты, чего захотел. У дяди сидеть без дела не пришлось бы, а Раагу баловали приемного сына. Адольф из него тоже мироеда готовил.

— Вот-вот. Силой отобрать нужно было, — не сдавался Гунар.

— Сиди уж. Забыл, как вам рот тогда затыкали. Это теперь гордишься, что красный латышский стрелок… А тогда!.. Место для сетей всегда вам с Юлием никудышное доставалось. И сети вам рвали. Спасибо Озолису и Портниеку… Соседи наши, — пояснила Паула Марии, — не жалели рыбы, а то с голоду хоть помирай.

Мария не сразу поняла, отчего вдруг Залгалисы спорят о каком-то Вилнисе, видимо молодом парне, который, как думала Мария, обязательно поймет, что нельзя же быть мироедом, и станет примерным рыбаком; но чем больше вслушивалась в перепалку, тем понятней ей становилось, что тот юноша что-то натворил.

— Так что же произошло? — спросила Мария.

— Да разве вы не знаете? — всплеснула руками Паула. — Вот ведь беда, сети кооперативные порезали. Говорят, Вилнис напакостил. Если бы не пограничники, порешили бы его наши мужики.

— Племянник красного латышского стрелка — враг Советской власти. Позор! — сокрушенно произнес Гунар. — Правду говорил нам комиссар: где нет нас — там есть враг.

— В Средней Азии тоже колхозный хлопок поджигали, людей убивали. И у вас наладится. Поймут все…

— Вот бы послушали наши, как за Советскую власть трудовой люд стоял, — высказал пожелание Гунар и добавил с сожалением: — Только беда — русский знают у нас я, Юлий и наши жены. Марута, дочь Озолисов, — немного…

— Давайте научим всех… Учебники достанем. Я буду читать, а вы переводить. Пока я не выучу ваш язык. Поговорите, Гунар, Паула, с товарищами, спросите, захотят ли?

— Что тут говорить? Все захотят, — горячо ответила Паула. — У многих словари даже есть. Часто меня спрашивают. В клубе будем собираться. Где гостиница была, — пояснила Паула. — Просторные комнаты там есть.

— Я на правлении скажу об этом.

— Вот и хорошо. Давайте ужинать, — пригласила Паула и разлила по стаканам домашнее пиво.

Домой Мария с детьми возвратилась довольно поздно. Андрей с беспокойством спросил:

— Где, люди, были?

— С замечательной семьей подружились! Такие хорошие они! Он был красным латышским стрелком…

— Мария, я тебя не хочу пугать. Не хочу, чтобы, как и на Памире, ты боялась, но будь осторожна. Вилнис Раагу, теперь он прежнюю фамилию взял — Курземниек, был членом мазпульцены. Существовала у них такая детская организация под крылышком кулацко-фашистской партии. Есть подозрение, что сейчас он поддерживает связь с перконкрустовцами. Это — «Крест Перуна». Фашистская погромная организация. Все эти фашиствующие молодчики вольготно жили в буржуазной Латвии, и, думаешь, приняли они Советскую власть? Как раз, жди! В подполье ушли. Озлобились. Связи с заграницей поддерживают. От них всего можно ожидать. Те же басмачи.

— Я пообещала, Андрюша, учить рыбаков русскому языку.

— Молодчина ты какая! — воскликнул Андрей. — Только договоримся: если случится тебе задержаться, я встречать буду.

— Договорились.

На следующий день Паула пришла за Марией и повела ее в клуб. Дорогой радостно рассказывала:

— На правлении так порешили: заниматься три раза в неделю. А когда шторм — каждый день. Все хотят знать русский язык. Все, все. Клуб набился полный. Сидеть негде.

Мария, слушая Паулу, думала, что та сильно преувеличивает, но каково же было ее удивление, когда она увидела переполненный зал. Люди сидели даже в проходах на принесенных из дому стульях и табуретках, и Мария с трудом прошла к приготовленному для нее стулу, возле которого уже сидел Гунар, довольный, гордый. В зале кто-то робко захлопал в ладоши, зал подхватил дружно, словно встречали здесь именитого гостя. Мария смутилась.

Когда она работала секретарем райкома комсомола, ей приходилось часто выступать и перед своими сверстниками, и перед пожилыми людьми, однако за годы, которые провела на заставе, отвыкла от таких встреч, тем более от аплодисментов. Мария сразу даже не могла различить лица людей, видела лишь черные, серые и цветастые пятна, стояла и смущенно улыбалась этим пятнам. Но вот зал начал затихать, смущение Марии тоже прошло, и она увидела много пожилых рыбаков, ровесников ее отца, молодых парней и девушек, по-праздничному нарядно одетых, словно собрались они на танцевальный вечер, а не на занятие кружка. Ни тетрадей, ни карандашей и ручек ни у кого не было, и Мария решила на этом необычном уроке рассказать о себе.

Она начала говорить о жизни в своей рабочей семье, о фабрике, о первых самостоятельных шагах, о решении поехать по путевке комсомола в Среднюю Азию, а Гунар переводил фразу за фразой ее исповедь. Зал настороженно слушал о памятнике пограничникам, построенном молодежью глухих предгорных кишлаков, о костре, на котором горели паранджи, о басмачах, о безвыездной многолетней жизни на Памире, о погибших на Талдыке строителях дороги, о молодых узбечках, севших, вопреки вековым устоям, на трактор, о разрушенных дувалах и окнах, вставленных в глухие стены домов. Мария рассказывала неторопливо, Гунар переводил, а когда она закончила, в зале долго и громко хлопали.

Первым к ней подошел Юлий Курземниек, кряжистый мужчина с черной окладистой бородой, пожал руку и произнес торжественно:

— Я верил, что бился за святое дело. Разгородим и мы заборы.

Ее окружили, пожимали руки, называли свои имена и фамилии, а она счастливо улыбалась, стараясь запомнить непривычные фамилии и лица новых знакомых.

Домой Мария шла вместе с Гунаром и Паулой. Гунар все больше молчал, а Паула тараторила без умолку, восхищаясь отвагой Марии, добровольно поехавшей на край света.

— А вы же, Паула, не испугались пойти замуж за красного латышского стрелка, за опального? Опорой стали ему. Легко ли?

Паула ничего не ответила. Возбужденность ее вдруг сменилась задумчивой грустью.

— Всякого натерпелись мы с Гунаром. Голод, холод. Издевательства, — со вздохом произнесла она, помолчала я добавила: — Без любви на такое не пойдешь.

Дальше шли молча. Хвойные иголки, устилавшие дорогу, мягко пружинили, и, казалось, звук шагов утопал в них, тишина заснувшего леса совсем не нарушалась. Путники словно плыли в терпкой душной темноте. Поселок с его редкими желтыми огоньками в оконцах остался уже далеко позади. Смолк и говор людей, расходившихся по домам из клуба.

Вдруг рядом, чуть правее дороги, сухо, как холостой выстрел, хрустнула ветка. Мария вздрогнула, остановилась, резко повернула голову вправо и стала всматриваться в темноту чащи. Ей даже показалось, что к одному из стволов прижался человек.

— Вон, Гунар… — начала говорить она, но Гунар спокойно сказал:

— Не надо останавливаться, — взял ее под руку. — Пойдем.

Она подчинилась спокойной просьбе Гунара, хотя недоумевала, отчего он делает вид, что ничего не слышал.

Слева между деревьями затеплился огонек.

«Ну вот и дошли», — облегченно вздохнула Мария к прибавила шаг.

Когда подошли к калитке, она пригласила Гунара к Паулу зайти в дом, но Гунар отказался с необычной для него поспешностью:

— Нет, нет. Поздно уже. Не надо беспокоиться.

Молча они пожали друг другу руки, и Гунар с Паулой быстро пошли обратно.

«Да. Был кто-то в лесу. Был!»

Перешагнув порог калитки, которую открыл часовой, Мария неспешно пошла через двор заставы к командирскому домику, ласково светившемуся чистыми окнами. И эта привычная обстановка подействовала успокаивающе. Мария почувствовала себя вновь уверенно и решила не говорить мужу о подозрительно хрустнувшей ветке, чтобы не беспокоить его лишний раз, а рассказать только о том, как много народу было в клубе, как внимательно слушали ее, потом долго аплодировали. Мария хотела поделиться лишь своей радостью, своим счастьем, однако разговор получился совсем иным.

Андрей оказался дома не один. Вместе с ним сидел за столом и пил чай незнакомый ей капитан.

— Гость у нас, Маня. Комендант наш, — сказал Андрей, встав навстречу жене и привычно целуя ее, как это делал всегда, когда уходил на службу или возвращался домой. — Мы вот тут без тебя…

— Вы уж извините нас. Поговорить хотелось по-домашнему, вот и сообразил Андрей Герасимович чай, — заговорил капитан, выходя из-за стола и протягивая руку Марии. — Капитан Хохлачев. Денис Тимофеевич.

Мария с удивлением увидела, что капитан — ровесник Андрея и чем-то похож на него: высокий, широкоплечий, как и Андрей, с такой же огрубевшей от ветра и солнца кожей на руках и лице, с обветренными губами (верхняя даже треснула до крови), и волосы у капитана очень походили на волосы Андрея, и только глаза были карие.

— Мария Петровна, — несмело ответила она и удивилась своей несмелости. Затем она сунула руку в карман шерстяной кофточки (она брала ее с собой, но так и не надела), чтобы достать платочек, но вместо платочка вынула небольшой листок бумаги, свернутый вчетверо. Развернула удивленно, разобрала только восклицательный знак в конце написанного не по-русски текста и протянула листок мужу.

— Что это, Андрюша?!

— Дай-ка, — попросил у Барканова комендант и начал переводить: — «Сиди дома, красная…» Не переводится тут слово… «если не хочешь…» В общем, тут так примерно: муж вдовцом останется, а сыновья сиротами, если, значит, не утихомиришься… Да, угроза серьезная.

— Не иначе как «Крест Перуна» сработал, — высказал свое мнение Андрей. — Я говорил тебе об этой организации, Маня. От них все можно ждать.

— Но что делать? Вы бы видели, как внимательно слушали меня люди. Они хотят знать больше, чем знают. Они русскому хотят научиться. А записка… Для меня она не первая. Я их под дверью не раз находила. Одинаковые, оказывается, враги, что там, что здесь. Трусливо, из-за угла пугают.

— И убивают, Маня. Ты же знаешь.

— Андрюша, — удивленно посмотрела на мужа Мария, — ты зачем это говоришь? Меня испугать?

— Но ты мать двоих детей!

Мария вдруг поникла, села на стул, сложила на колени руки и долго рассматривала их. Неловкая пауза затянулась. Нарушил ее Андрей.

— Если бы каждая женщина сделала столько, сколько ты…

— Неужели, Андрюша, это ты говоришь. Невероятно. В революцию тоже убивали! До революции вешали и расстреливали! Убивали в Испании! Убивают и сейчас. Вас, пограничников, сколько погибло? И сейчас ты не застрахован от пули! Так почему же ты здесь, почему не бежишь в спокойный городишко и не устраиваешься завхозом в детсад?! Давайте бросим все, закроем ставни, потушим свет и будем сидеть и дрожать! Ты подумал, как я Пауле в глаза буду смотреть?! Другим женщинам. Гунару, рыбакам?!

— Ты не так поняла меня. Помнишь, ты мне призналась, что боялась стариков у карагача, боялась гор… Вот я теперь хочу…

— Не выпускать со двора заставы? Я и сегодня боялась, когда шла домой. Чего? Ветка хрустнула. Крался за нами кто-то. А я буду учить всех, кто хочет учиться. Буду!

— Храбрая ты моя трусиха, — примирительно сказал Андрей и погладил Марию по голове.

— Ну вот и помирились, — обрадовался капитан Хохлачев. Добавил после паузы: — Завидую я тебе, Андрей Герасимович. Завидую.

— Нашумела на мужа не ко времени и в примерные вошла, — с улыбкой ответила Мария. — Посидите, я сейчас чай подогрею.

Долго они сидели за чаем, говорили о границе, об Испании, о фашизме. Потом Мария и Андрей рассказывали о себе, Денис Хохлачев о своей службе в Забайкалье, о погонях за лазутчиками бывшего атамана Семенова, о схватках с кулацкими бандами, о новом совхозе, названном по просьбе жителей «Пограничный», — они говорили обо всем и не знали, что в это время в дом Залгалисов влетел через окно кирпич.

ГЛАВА ПЯТАЯ

Мария проснулась, посмотрела на часы и почувствовала что-то неладное: пора уже было приносить роженицам детей, но в коридоре не слышалось привычного для этого утреннего часа требовательного плача, за дверью лишь беспрестанно сновали, приглушенно и тревожно переговаривались. Обе соседки Марии по палате, как обычно, спокойно посапывали: Мария всегда просыпалась заранее и ждала, когда принесут кормить дочь, а соседок няня каждый раз, подавая детей, будила. Женщины, еще как следует не проснувшись, давали детям грудь, а как только няня уносила их, вновь засыпали. Мария завидовала их спокойствию, тоже старалась больше спать, но ей не спалось. То она тревожилась о дочке. Не голодна ли? Перепеленована ли? То думала об оставленных у Паулы и Гунара сыновьях, то об Андрее, который приехал к ней на второй день после родов, привез букет цветов и непривычно виновато попросил:

«Не обижайся, Маня, если больше не смогу навестить. Поправляйся. Галчонка нашего (они договорились заранее дочь назвать Галей) корми хорошенько. Приеду в день выписки».

Сейчас Мария, с завистью слушая мерное посапывание соседок, тоже думала о муже и детях и вместе с тем пыталась понять, что произошло в роддоме, почему не несут кормить детей? Но, как Мария ни напрягала слух, разобрать, о чем переговаривались в коридоре, не могла, время шло, дочь не несли, тревога, царившая в коридоре, начала передаваться Марии.

«Что такое? Отчего все бегают?!»

Она услышала грубые мужские шаги. Мужчины шли молча, потом заговорили. Один — резко, требовательно, другой — мягко, спокойно.

— Подсчитали, сколько нужно машин?

— Да, определили потребность транспорта для рожениц, обслуживающего персонала и имущества.

— Имущество уничтожить! Эвакуировать только женщин и детей.

— Как вы считаете, если кто из местных не захочет уезжать, стоит ли принуждать?

— В первую очередь вывезти жен комсостава и партийного актива. Принуждать никого не будем. Как подойдут машины, немедленно приступайте к эвакуации.

«Эвакуация?»

Недобрым предчувствием сдавило сердце Марии от этого непривычного, едва знакомого ей слова. Она еще не могла осознать, сколько горя и страдания, сколько смертей от бомб и снарядов, от голода и болезней скрывается за этим словом, она не могла даже себе представить, что скоро это слово станет одинаково известно и ребенку, и старику, а люди разделятся на эвакуированных и неэвакуированных, что российские избы распахнут свои двери для беженцев, а русские женщины, разливая по мискам пустые щи, для эвакуированных станут черпать половником чуть-чуть побольше; она не знала, да и не могла знать, что ее тоже будут называть эвакуированной и для нее сердобольная хозяйка сиротливой хатенки выделит уголок. Мария не знала, что началась война и первые толпы беженцев уже потянулись по приграничным дорогам. Сейчас она задавала тревожный вопрос: «Неужели Андрюша был прав?!»

Несколько раз Андрей предлагал ей уехать с детьми к своим родителям, говорил о возможной войне, но она каждый раз отвечала ему одним и тем же вопросом:

«Кто ж тебя обогреет? — И добавляла: — Никуда я не поеду».

Она понимала заботу Андрея о детях, о ней. Знала, что застава почти каждый день задерживает нарушителей границы, вооруженных, с портативными радиопередатчиками и картами. Слышала, как Андрей и капитал Хохлачев (он, приезжая на заставу, всегда заходил к ним) говорили, что фашисты пытаются создать «пятую колонну» в приграничных районах, и делали вывод: скоро быть войне.

Происходили перемены, непонятные Марии, и в поселке. Если она встречала рыбака или рыбачку, приветствовали они Марию так же радостно, как и прежде, а в магазине, принародно, те же люди здоровались сдержанно. Да и на занятия ходить с весны многие рыбаки стали реже. Ссылались на занятость, мол, путина начинается, забот столько, но Мария видела, что они чего-то побаиваются, выжидают. Она рассказывала о своих наблюдениях Андрею и Хохлачеву, и они соглашались.

«Верно. Мутит кто-то. Запугивает».

Домой, после занятий, провожали ее последнее время несколько мужчин.

Стала избегать встреч с Марией и соседка Залгалисов Марута Озолис, полная, как уточка, девушка. Прежде она всегда ждала Марию у входа в клуб и, здороваясь, обычно гладила своей пухлой щекой ладонь Марии. Теперь, наоборот, дежурили у крыльца Вилнис Курземниек и еще два-три парня, и стоило только Гунару или другим мужчинам задержаться, они обзывали Марию «пузатой шлюхой», грозили ей, но, как только кто-либо из ее учеников появлялся на крыльце, сразу же замолкали. А один раз эти парни кинулись было на нее с кулаками, но новый шофер кооператива Роберт Эрземберг, молодой толстоногий мужчина с интеллигентным лицом, разогнал хулиганов. Эрземберг носил галифе, плотно обтягивающие его мясистые икры, и белые шерстяные чулки и этим был похож на айзсаргов, подражавших немецкой моде, но работал в кооперативе хорошо, поэтому многие рыбаки относились к нему уважительно.

На следующий же день по приезде и поселок Эрземберг пришел на занятия кружка и вскоре стал самым активным и успевающим учеником. Мария восторгалась им, но ни Андрей, ни Гунар не разделяли ее восторгов. И даже после того как он защитил ее от Вилниса, Андрей сказал задумчиво:

«Хорошо, конечно. Но не верю я ему. Не верю, — и сразу перевел разговор на то, что лучше уехать ей на лето к родителям. — К осени, Маня, если не начнется, вернешься», — говорил он, пытаясь убедить ее.

Она прижалась к нему, обняла, заглянула в глаза и сказала упрямо:

«Не оставлю одного! — поцеловала его и спросила с надеждой: — Может, Андрюша, и не будет никакой войны?»

Она пыталась, вопреки фактам, убедить себя и Андрея, что война не обязательно должна начаться этим летом, что, возможно, ее не будет вовсе и что не стоит заранее паниковать, но он не соглашался с ней. Убеждал:

«Мне, Маня, видней. Очень сложная обстановка».

Сейчас Мария особенно ясно вспоминала тот последний разговор перед ее отъездом в роддом. Детей они уже отвезли Залгалисам, кооперативный грузовик стоял у калитки заставы, все необходимое было уложено в чемодан, и она предложила:

«Присядем перед дорогой».

«Давай».

Молча посидели минутку, встали, он поцеловал ее и, взяв чемодан, сказал со вздохом:

«Так все не вовремя».

«Андрюша, ты о чем? — с обидой спросила она. — Ты же хотел сам дочку…»

«Ты понимаешь, о чем я говорю, — ответил он, потом добавил примирительно: — Ладно, не буду больше. Тебе сейчас нельзя волноваться. Поезжай спокойно. Все, возможно, будет в порядке».

«Вот тебе — будет в порядке, — думала сейчас Мария. — Эвакуация! Да это же — война!»

Коридор наполнился детским плачем, захлопали двери палат: детей начали разносить матерям на утреннее кормление. Вот наконец вошла старушка няня и, подавая Галинку Марии, сказала необычно грустно:

— Сейчас, доченька, вещицы тебе подадут. Собирайся скоренько.

— А что происходит?

— Война, доченька. Гитлер полез. За тобой, сказали, муж машину направил. Крошку корми свою, а чемоданчик да одежонку твою сейчас принесут.

В самом деле, одежду и чемодан с детскими вещами сестра-хозяйка принесла очень скоро. Бросила одежду на стул, поставила чемодан к кровати и торопливо сказала:

— Сама одевайся. Помогать некому. Эвакуация. Машина ваша уже во дворе. Торопитесь. — И поспешно вышла из палаты.

Необычная резкость не удивила Марию, она даже не заметила этого. С тоской задавала себе вопрос: «Что же будет?! Что же будет теперь?!»

Запричитали, всхлипывая, соседки:

— Таких крошек везти! Что делается?! Может, не ехать, Мария? Детей загубим. Немцев сюда не пустят. А если придут — они тоже люди. Маленьких разве тронут?

— Помогите лучше мне, чем слезы лить. Не могу я остаться. Сыновья ждут. Муж на заставе.

Говорила спокойно, словно не ныло тоскливо сердце, не переполнялась душа тревогой.

Соседки, продолжая причитать и всхлипывать, поднялись и стали помогать Марии. Через несколько минут она и Галинка были собраны, Мария попрощалась с женщинами и направилась по длинному коридору к выходу.

Во дворе у машины ждал ее Эрземберг. Он стоял неподвижно и смотрел вдаль. Лицо его было злым. Мария, всегда видевшая шофера приветливым, улыбающимся, подумала: «Вот она — война!» — и окликнула его.

Эрземберг повернулся, посмотрел на нее зло, отчего Марии стало не по себе, но тут же взгляд его потеплел, на лице появилась улыбка.

— Давно жду вас, Мария Петровна. Спешить нужно!

Голос непривычно жесткий, неприятный. Марии стало зябко, ее охватила еще большая тревога, она даже подумала, не вернуться ли назад, вспомнила, словно наяву, слова Андрея: «Не верю я ему. Не верю!» Она уже хотела повернуть к корпусу, но Эрземберг взял у нее чемодан, легко запрыгнул в кузов, поставил чемодан поближе к кабине и, спрыгнув, открыл дверцу кабины. Приветливо пригласил:

— Прошу. Давайте ребеночка подержу.

Мария ничего не могла понять. Такие моментальные перемены и в лице и в тоне… Она села в кабину, взяла поданную Эрзембергом дочку и, укладывая ее поудобней на коленях, пыталась успокоить себя: «Нельзя так подо зрительно к людям относиться. Не нужно».

Но спокойствие не приходило, предчувствие чего-то недоброго сжимало сердце.

Предчувствие это было совсем не случайным. Все то время, пока Эрземберг ехал до города, а потом ждал Марию во дворе роддома, он решал, как поступить с ней. Он решал ее судьбу. Поездка в роддом была для него неожиданной и никак не входила в его планы.

Роберт Эрземберг был перконкрустовец. Послал его в приграничный поселок сам Густав Целминь — главарь фашистской организации «Перконкруст», действовавшей в Латвии после прихода Советской власти подпольно. Эрземберг должен был добросовестно работать, стать активным членом кооператива и в то же время тайно настраивать рыбаков против Советской власти, а когда настанет долгожданный час — убивать, убивать, убивать.

Все у Эрземберга, как ему казалось, шло хорошо. За добросовестную работу его несколько раз премировали, с ним члены правления иногда даже советовались; его хвалила жена начальника заставы за успехи (знала бы она, что он прекрасно говорит по-русски!), ему доверяли; а он в это время, используя Вилниса Курземниека, распространял слухи, что скоро при помощи немцев вернется старое правительство Латвии и тем, кто идет за большевиками, не поздоровится. Эрземберг был уверен, что, как только начнется война, он повезет ценности кооператива, с ним поедут председатель правления и партийный секретарь (Эрземберг считал, что только они побоятся немцев и побегут из поселка); он уже заранее обдумывал, как лучше уничтожить этих руководителей, деньги упрятать в лесу и, вернувшись в Ригу, доложить о выполнении задания. Эрземберг считал, что, когда в Ригу придут немцы, получит за это приличный пост и заживет припеваючи. Но все планы неожиданно изменились. Его вызвал председатель правления и сказал:

«Начальник заставы просит эвакуировать семью. Привезти из роддома Марию Петровну».

«А как же с эвакуацией кооператива?» — едва сдерживая недовольство, спросил Эрземберг.

«Приезжай быстрей. Мы подождем тебя».

Эрзембергу казалось, что председатель хитрит, не хочет давать важного поручения и отсылает его из поселка специально, хотя мог бы послать старенький грузовик. Эрземберг готов был сейчас же выхватить пистолет и стрелять, стрелять, стрелять, но понимал, что это равносильно самоубийству. Поэтому, согласно кивнув, он поспешил к своей машине.

Сразу же за поселком он выжал из своего «зиса» предельную скорость. Бетонная дорога стремительно набегала, разрезая густые рощи, пшеничные поля, уже заколосившиеся, но Эрземберг не замечал ни деревьев, ни пшеницы, ни осанистых усадеб среди этих полей — он машинально крутил баранку, делая повороты на изгибах дороги, а сам думал с гневом: «Уйдут! Выскользнут! Но с ней я расправлюсь! Завезу в лес!»

Он даже представлял, как испуганно будет смотреть на него молодая русская женщина, молить о пощаде ради ребенка, но он останется неумолим. Его возбужденное воображение рисовало картины того, что произойдет в лесу; он отбросит ребенка, сорвет с нее платье, а она будет рваться к ребенку. Ему сейчас показалось, что он слышит и истошный крик ребенка, и крик матери. Он распалял себя гневом и злобно крутил баранку.

«Нет! Коммунистка! Нет!»

Однако, чем дальше от поселка отъезжал Эрземберг, тем больше успокаивался, трезво оценивал сложившееся положение.

«Нужно успеть к эвакуации правления, — думал он. — Председателя и ее взять. Вот тогда — в лес. И всех сразу!»

Стоя во дворе роддома, он мысленно торопил жену начальника заставы. Ему казалось, что она медлит специально, словно знает его замыслы. Он снова начал распаляться и оттого таким гневным взглядом встретил ее.

А Мария ехала в кабине врага, пытаясь успокоить себя, и бережно держала на руках спящую дочурку. На Эрземберга не смотрела. Лицо же его вновь наливалось гневом.

Вдруг Эрземберг подумал, что может опоздать и уже не застанет ни председателя, ни партийного секретаря, ни кассы и так тщательно готовившаяся расправа не свершится; а его, Эрземберга, кому поручено нести крест Перуна, встретит начальник заставы и станет благодарить за оказанную услугу — Эрземберг не мог смириться с такой ролью и думал: «Не выйдет! Смерть им! Смерть!»

Дорога втягивалась в густой лес, и он уже собрался было остановить машину, но в это время из-за поворота показалась колонна танков и «зисов» с красноармейцами. Эрземберг сбавил скорость и повел свой грузовик у самой обочины, а сам считал танки и машины.

В душу его вкралось сомнение: все ли будет так, как обещали ему в Риге? А если немцев не пустят?

«Что, девицей стал, Роберт?! — ругнул он себя, когда колонна прошла. — Что ты ответишь Густаву Целминю? Он нерешительных людей не любит».

Но появившееся сомнение не уходило, а по дороге почти одна за одной шли встречные машины с грузом и людьми. Он боялся, что, стоит только свернуть в лес, жена начальника поднимет крик и тогда ему не выкрутиться.

Пристрелить здесь, в кабине, и выбросить. Тоже нужно время, а вот они — машины. Беспрестанно идут. Да и в крови все выпачкается. Есть ли время смывать. А с кровью нельзя, поймет председатель правления. Конец тогда.

На дороге появилась новая колонна красноармейцев.

«А! Высажу ее. Пусть идет куда хочет. Сдохнет все равно! — решил он. — А не сдохнет — не я спаситель!»

Выждав, пока встречных машин не было близко, Эрземберг резко затормозил и крикнул зло:

— А ну вылазь!

Мария вздрогнула и, испуганно глянув на шофера, поняла, что сейчас свершится что-то ужасное. А Эрземберг крикнул еще грубей:

— Быстро вылазь! Моли бога, что так отпускаю!

Мария торопливо открыла дверку, прижала дочь к груди и выпрыгнула на обочину. Грузовик рванулся, обдав ее пылью. Галинка заплакала, и Мария, присев на траву у обочины, дала дочери грудь. Слушала довольное гульканье дочери, а сама думала, вновь переживая свой испуг: «Он мог убить. Меня. Девочку. За что?»

И сама же удивилась этому наивному вопросу. За что убивают фашисты невинных людей?

Нудно проскрипев тормозами, остановился возле нее грузовик со свертками, сундуками, ящиками, поверх которых сидели люди. Эвакуированные. Шофер, открыв дверцу, позвал:

— Мы едем в Ригу. Можем подвезти.

Не спросил, что произошло, почему женщина с ребенком осталась одна на дороге. Мария поднялась, подошла к машине и сказала:

— Меня высадил фашист. Он может причинить много горя людям. Его нужно догнать.

— Новый «зис»?

— Да.

— Это нам не под силу. Мотор старенький. И вдруг оружие у него. А у нас тоже дети, видишь.

— Поезжайте тогда. Я не могу в Ригу. Меня ждут дети. Ждет муж.

Проводив машину, Мария перепеленала косынкой дочурку, мокрую пеленку повязала на плечи, чтобы подсушить, и пошагала по обочине к дому, не думая, осилит ли почти пятьдесят километров.

А Эрземберг тем временем, оставив машину в лесу перед поселком, пошел, стараясь быть незамеченным, к дому Вилниса Курземниека, чтобы расспросить, что происходит в поселке.

— Застава ушла вся. Куда — не знаю, — рассказал Вилнис. — Председатель уехал.

— Давно?

— Минут пятнадцать назад.

— Вот что, иди к машине. Я к Залгалисам. Рассчитаюсь с ними. Потом попробую догнать начальство кооперативное. Тоже поговорю по душам. Объясню им, кто такой Роберт Эрземберг.

Через тыльную калитку вышли они в лес и там разошлись.

— Я скоро. Жди! — предупредил еще раз Вилниса Эрземберг и широко зашагал между деревьями.

Обогнув лесом поселок, подошел к дому Залгалисов. Калитка оказалась открытой. Вошел во двор, вбежал на крыльцо и толкнул дверь в сенцы. Она с шумом распахнулась. Эрземберг постоял немного, привыкая к полумраку, потом постучал в обитую войлоком дверь. Хотел открыть, не дожидаясь ответа, но она оказалась запертой изнутри. Постучал еще раз, настойчивей.

— Кто? — спросил Гунар.

— Я, Роберт Эрземберг. По поручению Марии Петровны. Она отказалась ехать на грузовике. Говорит, боится, грудной ребенок. Просила сыновей привезти. С ними оттуда, из роддома, уедет в Ригу.

— Ох ты! — запричитала Паула. — Что ж это такое?! Сейчас, сейчас. Заходи…

— Назад, Паула! Не смей открывать! — властно остановил ее Гунар.

— Ты что, Гунар, не веришь латышу?! — раздраженно спросил Эрземберг.

— Никому не верю.

— Открой.

— Уезжай!

— Открой, говорю! — уже не сдерживая себя, крикнул Эрземберг и, выхватив пистолет, патрон за патроном выпустил всю обойму в дверь. Слышал, как жалобно вскрикнула Паула, подумал злобно: «А! Зацепило!» — и, заорав: «Лей свою кровь за русских змеенышей!», выбежал к машине. Руки его нервно вздрагивали. На молчаливый вопрос Вилниса ответил, криво усмехаясь:

— Заперлись. Кажется, преданной жене красного стрелка всадил я пулю. — Открыл дверцу кабины и, поставив ногу на подножку, сказал повелительно: — Детей начальника изведешь сам. Немцы придут, дай им знать. Я наведаюсь сюда. Помни, что ты сын Раагу, владельца магазина. Тебе вернут его, если заслужишь. Все. Я спешу. До встречи. Какой она будет, зависит от тебя.

Усаживаясь на сиденье, ругал себя: «Кретин! Хоть бы с женой начальника расправился!»

Над лесом низко пролетели два самолета с крестами на крыльях. Справа и слева от машины рванулись бомбы.

— Своих зачем же?! — крикнул Эрземберг и, увидев, что самолеты разворачиваются, сорвал с себя рубашку, прыгнул на капот и стал размахивать ею над головой. Самолеты пролетели еще ниже, взвихрила дорожную пыль пулеметная очередь чуть левее машины, рванула в нескольких десятках метров бомба. Эрземберг скатился на землю и прижался к ней. Самолеты больше не вернулись.

— Слава богу, — проговорил облегченно Эрземберг и торопливо полез в кабину. Рубашку не надел. Бросил рядом на сиденье. Крикнул прижавшемуся к дереву Вилнису: — До встречи!

— Подожди! — закричал Вилнис и побежал к машине. — Тебе председатель записку оставил. Я совсем забыл. В правлении, у уборщицы. Она должна ждать тебя.

— О, щенок! — выругался Эрземберг и, развернув машину, поехал к правлению.

Там действительно никого, кроме уборщицы, не было. Она подала записку Эрзембергу и торопливо зашаркала домой.

«Выехали раньше, чтобы похлопотать о месте в поезде. Тебя с семьей начальника заставы ждем на станции», — прочитал Эрземберг и скрипнул зубами.

«Ускользнули и эти! В Ригу скорей! В Ригу! Там будет где развернуться! Я им покажу, на что способен Роберт Эрземберг».

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Пограничники работали с озлобленной решительностью, лейтенант Барканов теперь уже никого не поторапливал. Ничего не требовалось больше разъяснять. Только что закончившийся короткий бой, в котором застава потеряла двух человек, убедил бойцов, что действительно началась война, хотя еще четверть часа назад этому просто не хотелось верить.

Когда заставу подняли в ружье, пограничники собрались, как обычно, без суеты и уже через минуту были готовы выполнять любую команду, преследовать нарушителей, вести бой с диверсантами, которых последние месяцы стало намного больше, лежать в засаде или секрете, но начальник заставы сказал негромко:

— Война, товарищи!

Фашистские войска перешли Государственную границу Советского Союза. Враг захватил Кретинг и Палангу. Сухопутные заставы ведут бой. Потери большие. Нам приказано форсированным маршем выдвинуться к Руцаве в распоряжение коменданта. Вопросы?

Все молчали. Переступали с ноги на ногу, поправляли карабины, ставшие почему-то заметно тяжелей. Кто-то спросил, будто цепляясь за последнюю надежду:

— Ученье, что ли?

Андрей ничего не ответил. Помолчав немного, приказал:

— Все боеприпасы взять с собой. Часть — на бричку, часть — в вещмешки. Вторая бричка — продукты и лопаты. Для сбора к выходу — десять минут. Разойдись!

Вернувшись в канцелярию, он позвонил председателю кооператива. Попросил эвакуировать жену и детей. Проститься с Витей и Женей времени не оставалось. Отделенные уже подавали команды: «Приготовиться к построению». Андрей достал из сейфа патроны и документы, запер пустой сейф и по привычке опечатал его. Сел за стол, разгладил для чего-то зеленое сукно, разорвал промокашку, пропитанную чернилами, и бросил ее в корзину, стоявшую у стола, и, пристукнув кулаком по столу, решительно встал и направился к выходу.

Во дворе заставы уже стояли в строю пограничники, то и дело поправлявшие скатки. Пароконные брички тоже были нагружены. Солнце поднялось над лесом, но воздух еще не успел прогреться. Он казался густым от легкого тумана, цеплявшегося за ветки, от хмельного запаха хвои и нежного аромата цветов. На живой зеленой изгороди бриллиантами искрились росинки. В лесу, совсем рядом с заставой, ласково посвистывала какая-то птаха, а далеко в небе слышался глухой прерывистый рокот. Андрей посмотрел вверх, пытаясь увидеть самолеты, но небо казалось безмятежно чистым. Одернув гимнастерку и поправив скатку, он скомандовал: «За мной! Не растягиваться!» — и, выведя пограничников на лесную дорогу, побежал.

Через час он сделал короткий привал и с удивлением заметил, что пограничники, которым не раз приходилось преследовать нарушителей по нескольку часов без отдыха, — эти привыкшие к большим переходам парни устало опускались на мягкую хвою и вытирали платками мокрые шеи. Видно, слишком велик и непривычен был груз.

— Скатки — в повозки. Боеприпасов оставить один боекомплект, остальное — в повозки! — скомандовал Андрей и заметил, как повеселели бойцы.

— Противогазы бы еще снять, тогда хоть сто верст. А, товарищ лейтенант? — спросил один из пограничников.

— Еще и карабинчик бы. Вот уж тогда… — в тон ему ответил Андрей и громче, чтобы слышали все, приказал: — Побыстрей, люди. Еще две минуты и — вперед.

Когда застава прибыла к месту сбора, капитан Хохлачев приказал Барканову:

— Вот что, Андрей, самый важный участок обороны доверяю тебе. Оседлать дорогу у опушки леса. По ней фашисты наступают. Направление Руцава, Лиепая. К Руцаве фашисты могут подойти примерно к семнадцати часам. В твоем распоряжении более шести часов. Зарывайся. Но учти, разведка может появиться раньше. Прими меры. Остальные заставы будут справа и слева от тебя. Они вот-вот подойдут. Резерв — на окраине Руцавы. Пункт боеприпасов и медпункт — в комендатуре. Штаб отряда — на месте. Если нет вопросов, действуй.

— Ясно, — ответил Барканов. — Разрешите выполнять?

— Выполняй. Да, скажи, как семья?

— Дети у Залгалисов. За Марией председатель правления послал машину. Новую, Эрземберга.

— Эрземберга?!

— Я ему тоже советовал другую, но он говорит, что та может сломаться дорогой. Он верит Эрзембергу.

— Верит, говоришь. Ну, ладно. Возможно, что все будет в порядке… — И добавил уже другим тоном: — Обороняться приказано нам вместе с батальоном шестьдесят седьмой дивизии. Он скоро подойдет. Ну, ни пуха тебе, Андрей Герасимович!

Оставшийся лесной километр прошли быстро. У опушки остановились, и, пока составляли в козлы оружие и разбирали лопаты, Барканов изучал местность. Перед лесом — луг. Трава — в пояс. Почти посредине луга — неглубокий овраг с крутыми берегами. За лугом — пшеничное поле, а вдали, километрах в двух, — большая каменная усадьба. Мимо нее проходит дорога, тянется темной полосой по пшеничному полю, по лугу, ныряет в овраг и подходит к лесу.

У Барканова возник такой план. Отрыть окопы, как и приказано, у опушки, но вместе с тем подготовить оборонительный рубеж и на скате оврага. К видневшейся впереди усадьбе выслать часа через два засаду, чтобы она встречала и уничтожала мелкие разведывательные группы врага, а при появлении его главных сил отошла бы, не ввязываясь в бой, через оборонительную линию заставы на скате оврага к опушке леса, чтобы ввести в заблуждение противника.

— Командиров отделений ко мне! — крикнул Андрей и, дождавшись всех, объяснил свой замысел. Затем предупредил: — Передайте красноармейцам: не в игрушечки играем. За двоих нужно работать каждому. За троих!

Переходя от отделения к отделению, Андрей советовал, как лучше оборудовать площадку для пулемета, как рыть ниши для патронов и гранат, сам брал лопату, поторапливал, и работа спорилась. Скоро уже можно было переводить заставу в овраг, оставив здесь лишь по одному человеку от отделения. Пора и засаду высылать. Барканов позвал старшину, чтобы проинструктировать, как действовать в засаде, но в это время наблюдатель доложил:

— Товарищ лейтенант, на дороге шесть фашистских мотоциклов. Двигаются от усадьбы в нашем направлении.

— Отходить в лес! Все взять с собой! — крикнул Андрей.

Он решил пропустить мотоциклистов в лес и там уничтожить. Ни одного не выпустить.

— За мной! Бегом!

Оставил бо́льшую часть заставы в ельнике, густо сдавившем дорогу. Знал, что главная тяжесть боя ляжет на них: враг примет все меры, чтобы вырваться из кольца. Остальных солдат разместил вдоль дороги. Через несколько секунд пограничники растворились в лесу. Маскироваться они умели.

Треск мотоциклов приближался и вот уже гулко рассыпался по лесу. У окопов приглох на минуту, затем снова набрал силу. Все шло, как и рассчитывал лейтенант: немцев удивили брошенные окопы, но не остановили. Теперь, правда, они двигались медленней, с большим интервалом. Но и это предусмотрел Барканов. Застава была растянута вдоль дороги так, что дозор, держи он любой интервал, все равно весь окажется в мешке.

Не спеша, словно на ощупь, движутся мотоциклы, настороженно смотрят в лес стволы автоматов и пулеметов. Вот уже последний мотоцикл проехал ельник, в котором замаскировались пограничники. Пора. Лейтенант крикнул: «Огонь!» — и бросил гранату. Она еще не успела взорваться, а из лесу затрещали меткие выстрелы и в ответ заторопились, захлебываясь, немецкие автоматы и пулеметы, полетели гранаты. Мотоциклы, кроме первого, искалеченного гранатой, вздыбились, как по команде, и, круто развернувшись, начали набирать скорость. Из люлек фашисты беспрерывно стреляли. Казалось, что несколько мотоциклов все же вырвутся, но вот один, за ним второй, третий, свернув с дороги, уткнулись в деревья и затихли. Чья-то меткая граната угодила под один из мотоциклов, он взорвался и загородил дорогу остальным. Торопливо, взахлеб проговорил автомат, ему ответили карабины сухими щелчками, и все смолкло. Тишина наступила неожиданно, до звона в ушах. И тут издали донесся заливистый голос соловья. Андрей поднялся, вышел на дорогу, привычно одернул гимнастерку и крикнул:

— Застава! Ко мне!

Пограничники выбирались из укрытий и бежали к своему командиру. Лишь в двух местах произошла заминка: красноармейцы выносили из ельника убитых товарищей и бережно укладывали на мягкую хвою у дороги. Барканов скомандовал старшине: «Стройте заставу!» — а сам поспешил к убитым. Снял фуражку, склонил голову.

Подошел и остановился строй. Красноармейцы без команды сняли фуражки. Ждали, что скажет командир. Он повернулся к строго и, вздохнув, сказал:

— По одному человеку от отделений останется похоронить товарищей. Прощальный салют дадим по врагу! В засаду — двенадцать добровольцев на исправных мотоциклах. Взять немецкие автоматы. Для ближнего боя сгодятся.

Отправив засаду к усадьбе, Андрей вывел заставу к оврагу и, указав огневые позиции отделениям, тоже взялся за лопату. Работал без остановки, и пот, поначалу задерживавшийся в густых бровях, начал пробиваться через них и щипать глаза. Андрей вытирал рукавом лицо и продолжал копать.

К опушке, подковой охватившей луг за оврагом, стали подходить справа и слева соседние заставы, и Барканов начал согласовывать с соседями систему огня на флангах. Затем пришлось показать инженерному взводу, где лучше установить противотанковые и противопехотные мины, где оставить проходы для возвращения засады. Когда же, как казалось Андрею, все было согласовано и утрясено, он вновь взялся за лопату, но тут же услышал:

— Товарищ лейтенант, машина коменданта.

Пошел встречать. Хотел было подать команду: «Смирно!» — как положено поступать на ученьях, но передумал. Приложил руку к козырьку фуражки и отрапортовал:

— По вашему приказанию застава готовит оборонительный рубеж.

— Ишь ты, и на опушке отрыл окопы. И здесь успел, хорошее место выбрал.

— Я посчитал, что, если овраг не занять, противник будет здесь накапливать силы для атаки.

— Правильно. Я сюда пару отделений из резерва подброшу. Дотемна тебе тут выстоять нужно. Должен. Потом оставишь пулеметы на обратных скатах, а заставу — на опушку. Имитация отхода. Набьются фашисты в овраг, мы с фланга ударим. И пулеметы — в упор. Кинжальным огнем. Понимаешь, Андрей, что тут произойдет?!

— Да. Много их здесь уложить можно.

— Вот-вот. А там, глядишь, и армейцы подойдут. Погоним тогда фашистов. Ох, погоним! — со злорадством сказал Хохлачев. Обнял лейтенанта. — Держись, Андрей! Держись!

Повернулся к машине, открыл дверцу и замер: от усадьбы донесся взрыв гранаты, а вслед за ним заработали автоматы и пулеметы. Бой стих так же неожиданно, как и возник. На дороге никто не появлялся.

— Разведгруппа, — сделал заключение Хохлачев. — Зарывайся, Андрей Герасимович. Танкам ловушки понаделай. Инженерный взвод пусть у тебя останется. Вот-вот главные силы фашистов могут подойти.

И в самом деле, застава вместе с инженерным взводом и присланной комендантом подмогой еще только начала маскировать ловушки, а по усадьбе уже ударила фашистская артиллерия, старшина с пограничниками пронесся на мотоциклах через овраг к лесу. На дорогу у усадьбы выползли три самоходки и принялись обстреливать окопы у опушки.

Трещали изувеченные деревья, звонко ломались сучья, глухо рвались снаряды, расшвыривая мягкую хвою и землю.

Бойцы, занявшие оборону на гребне оврага, притихли. Андрей же думал с удовлетворением: «Хорошо. Клюнули». Но угнетало его то, что нечем было подавить огонь артиллерии фашистов, размеренно и прицельно стрелявших по опушке.

«По снаряду бы вбок этим самоходкам! Завертелись бы!»

Но никакой артиллерии у пограничников не имелось, а о стрелковом батальоне пока ничего не было слышно. Оставалось одно: ждать. Ждать, когда самоходки подойдут на расстояние броска связки гранат.

Самоходки примолкли, посторонились, пропуская танки, и снова начали бить по опушке. А танковая колонна змеей поползла от усадьбы.

«Шесть, семь, восемь…» — считал лейтенант. Крикнул во весь голос:

— Приготовить связки гранат! — и снова продолжал считать.

Головной танк притормозил, звучно выплюнул в лес снаряд — и колонна начала веером расползаться по лугу, наполняя воздух грозным рыком. Но вот в этот рык вмешался другой звук — монотонный, мощный. Он доносился сверху и стремительно приближался.

— Воздух!

И тут же, вслед за этой тревожной командой, взметнулось радостное:

— Наши! Ура!

Летели пограничные самолеты. Их нельзя было не узнать: металлические, необычно стройные для того времени, они совсем недавно поступили на вооружение авиаэскадрильи и сразу стали гордостью пограничников. Когда самолеты поднимались в воздух нести патрульную службу над морем и по берегу, бойцы махали им фуражками. А Женя и Витя всякий раз прыгали и восторженно кричали невесть где услышанную считалку: «Самолет, самолет, посади меня в полет…»

«Где они, сынки мои? Как Маня с Галинкой? — снова — в какой раз — вспомнил Андрей о семье, и тревогой наполнилось сердце. Но попытался успокоить себя: — В Риге уже должны быть».

Самолеты словно выбрали специально время для атаки, потому что танки, начавшие развертываться из походной колонны для атаки, образовали плотный треугольник и стали хорошей мишенью. Первые бомбы почти все попали в цель. В бинокль было видно, как вспыхнули несколько танков, загорелись, а один остановился с перебитой гусеницей, расстелив ее узкой дорожкой по густой траве. Неповрежденные танки, грызя траву зубьями траков, расшвыривая комья земли, рванулись вперед. Второй заход с воздуха оказался уже менее удачным: остановились, загорелись только два танка. Еще два танка задымили на лугу после третьего захода. На заставу теперь двигались шесть танков.

— Не демаскировать себя! — крикнул Андрей. — Танки пропустить, потом — гранатами!

Он рассчитал, что если танкисты не заметят обороны заставы, то не снизят скорости перед неглубоким оврагом и попадут в ловушки, и расчет его оправдался: два первых танка ухнули в глубокие ямы, заложенные жердями и дерном. Один, двигавшийся по дороге, подорвался на мине, три оставшихся танка поползли, отстреливаясь, назад.

Первый бой выигран. Лейтенант теперь видел, как приободрились красноармейцы, слышал, с каким восторгом говорили они о летчиках, мастерски разгромивших вражескую колонну; пограничники поочередно подходили к танкам, попавшим в западню и беспомощно уткнувшимся длинными стволами в землю, и довольно похлопывали по их маслянистой жесткой: броне. Андрей и сам было хотел подойти к танкам, но увидел, что из-за усадьбы неспешно выехали тупорылые грузовики с пехотой. Грузовики, как и танки, начали перестраиваться в линию, а когда до оврага оставалось метров четыреста, пехотинцы высыпались из кузовов и торопливой цепью начали приближаться к заставе. Развернулись и отступившие танки.

— Без команды не стрелять. Танки пропустить. Пехоту отсекать, — распорядился Андрей, и его команда быстро передавалась по окопам.

Немецкая цепь приближалась, оставляя за собой густые смятые полосы, будто луг прочесывали огромным частым гребнем. Лейтенант ждал. Он испытывал такое же чувство, как и на охоте: хочется вскинуть ружье, но терпишь, подпускаешь табунок уток поближе, чтобы различить лапки, иначе выстрел прозвучит бесполезно. Андрей, сжимая автомат, не спускал глаз с высокого худого офицера и ждал, когда станут видны его пальцы.

«Пора!» — подумал Андрей, навел автомат на длинного немца, но, прежде чем он нажал на спусковой крючок, высокий немец крикнул что-то, и цепь фашистов упала как скошенная в траву и исчезла в ней. Стремительно приближались лишь танки. Все это было так неожиданно, что Андрей растерялся. Он смотрел на пустынный луг с торчавшими поодаль машинами, похожими на застарелые осевшие копны сена, и не знал, какую команду подать, хотя чувствовал, что люди ждут его слова, его решения. Он винил себя в том, что бой теперь может быть проигран; по безмолвию, наступившему в окопах, он определил, что никто не ожидал такого начала, — Андрей понимал, что только его команда выведет заставу из оцепенения, и торопился найти решение.

Полоски примятой травы приближались. Можно было определить, где ползут гитлеровцы, а раз можно, значит, нужно бить их.

— Огонь!

Дружно ударили пулеметы и карабины в промежутки между танками.

А танки, стреляя по оврагу из орудий и пулеметов, неудержимо и грозно надвигались, переваливаясь на воронках. Казалось, ничем их не остановишь.

— Связки гранат под гусеницы! — крикнул Андрей и сам бросил связку. Танк загорелся. Второй, на правом фланге, ткнулся носом в ловушку, и только одному танку удалось спуститься в овраг. Развернувшись, он пополз было по оврагу, стреляя из пулемета, но тут же в него полетели несколько связок гранат.

— Гранатами по пехоте! — крикнул Андрей, хотя пограничники уже сами встречали гитлеровцев гранатами, и вздрагивала земля, бугрилась черно-зелеными фонтанами.

Андрей вновь обрел уверенность, ту, которая выработалась еще на Памире, в стычках с басмачами; он видел, что атака фашистов уже захлебнулась, но понимал, что окончательно переломить ход боя в свою пользу можно только решительными действиями, только контратакой.

— Вперед! За мной! — крикнул он, как кричал десятки раз, поднимая пограничников навстречу басмаческим бандам, и выпрыгнул из окопа. Выстрелил в немца, вскинувшего на него автомат, и побежал вперед, сминая траву и стреляя в упор.

Вот уже взрыхленная гранатами полоска земли рядом, оставшиеся в живых фашисты пересекают ее и бегут к машинам, кажется, что можно преследовать и добить врага полностью, захватить даже машины, но Андрей заметил, что на кабинах машин появились пулеметы.

«Не стреляют, ждут удобного момента», — метнулась мысль у Андрея, и он крикнул:

— Стой! Ложись! Назад!

Упал сам в траву и пополз к оврагу.

Едва пограничники спустились в овраг и стали перебинтовывать раны, как на них посыпались мины. Вскоре начали рваться снаряды тяжелых гаубиц. В довершение всего над оврагом появились вражеские пикирующие бомбардировщики. Пограничники прижались к стенкам окопов, попрятались за попавшими в ловушку танками, и только два человека (наблюдатель и лейтенант) не спускали глаз с противника, чтобы вовремя предупредить заставу, если враг вновь начнет атаку.

К усадьбе подошло еще несколько грузовиков с пехотой. Солдаты сидели в кузовах, ждали, должно быть, когда окончатся бомбежка и обстрел, чтобы беспрепятственно двигаться вперед. И в самом деле, стоило только улететь самолетам, как грузовики, взвыв моторами, покатили по дороге.

«Из орудий бы сейчас, — вновь подумал Андрей. — В морды им! В морды!»

А немцы, уверенные, что в овраге почти никого не осталось, смело ехали походной колонной. Только автоматы и пулеметы держали наготове. Пограничники же в это время спешно переносили пулеметы с флангов к дороге, связывали гранаты.

Прижались к земле бойцы, притихли, чтобы неожиданно ударить по первым машинам. Уже отчетливо был слышен возбужденный говор солдат, и пограничникам казалось, что начальник заставы медлит зря, но все терпеливо ждали команды. Вот он, как и в лесу, привстал, швырнул под колеса первой машины связку гранат и упал, будто вдавился в землю. Взметнулся мощный взрыв, в него вплелись вопли, а вслед за этим взрывом прогрохотал второй — такой же мощный: следующая машина наехала на мину.

— Огонь! — крикнул Барканов и начал бить из трофейного автомата по вражеским машинам.

Немцы выпрыгивали из кузовов. Многие падали, не успев укрыться в траве, но с задних машин уже ударили автоматы и пулеметы, а высадившаяся пехота плотной цепью, растекаясь веером по лугу, бежала в атаку.

Все повторилось: гранаты, выстрелы в упор, рукопашная. Немцы отступили. В овраг полетели снаряды и мины.

«Где же батальон? — прижимаясь к земле, спрашивал у самого себя Андрей. — Еще две такие атаки — и от заставы ничего не останется?»

Лейтенант подумал, что фашисты сразу же повторят атаку, но уже приближалась ночь, а признаков того, что готовится атака, не было.

«В темноте хотят, — решил Андрей. — Что ж, встретим». Сам он останется с пулеметчиками, а заставу отведет на опушку старшина. Знал, что комендант обязательно упрекнет его потом: «Командовать заставой начальнику положено, а не лихачить. А ты что, Андрей Герасимович?!», но знал и другое: здесь будет очень трудно. А если кто дрогнет, поплатится вся комендатура.

В овраг скатился посыльный от капитана Хохлачева. Колени, грудь и локти его были густо перепачканы зеленью.

— Товарищ лейтенант, комендант приказал имитировать отход, — доложил посыльный. — Разрешите возвратиться?

— Да. Передайте коменданту: я остаюсь здесь.

Подождав, пока связной выберется из оврага и уползет в траву, лейтенант созвал командиров отделений и старшину.

— Главное, чтобы враг поверил, — пояснил Барканов, — что мы отступаем. Маскировать отход обязательно. Но с умом, чтобы фашисты увидели, а обмана не заподозрили. Начало отхода через пять минут.

Отход начался дружно. Пограничники быстро поднимались по склону оврага и скрывались в высокой траве; и лишь в нескольких местах мелькнули то ствол пулемета, то взваленный на спину станок «максима», то карабин, то зеленая фуражка. Немцы заметили и сразу же перенесли минометный огонь на луг за оврагом.

Перед самой опушкой пограничники вскакивали, бежали в лес, перепрыгивали через окопы. Все это тоже казалось естественным: люди спешили укрыться за деревьями от мин и снарядов, поэтому у немцев никаких подозрений не возникало.

— Пора, люди! — обратился лейтенант к оставшимся с ним бойцам. — Пошли.

Сам направился к пулемету, замаскированному рядом с дорогой. Он не сомневался, что немцы начнут наступление сразу, чтобы «на плечах» отступающих ворваться в Руцаву, но понимал и то, что на рожон больше не полезут, осторожно пойдут. Могут послать впереди разведку.

«Пропустим, — думал Барканов. — Не должны нас обнаружить. Не должны. Иначе все планы полетят».

Опасения лейтенанта оказались напрасными. Немцы начали наступление без разведки. Колонна машин рванула по дороге, спустилась в овраг и расползлась по нему вправо и влево. Грузовики глушили моторы, солдаты спрыгивали на землю и, подчиняясь негромким командам, строились.

«Сейчас, сейчас. Пусть от машин отойдут немного, — сдерживал себя Андрей. — Сейчас, сейчас!»

Когда немцы начали подниматься на склон оврага, Андрей нажал на гашетку и увидел, как сразу же упали несколько фашистов, а остальные остановились словно вкопанные.

«Что! Опешили!» — злорадно думал Андрей и неторопливо вел пулемет по фашистской цепи. Он не слышал, как начали стрелять другие пулеметы, а слева и справа в овраг стремительно ворвалось раскатистое «ура!»; Андрей стрелял и стрелял из «максима», а когда кончилась лента, крикнул второму номеру: «Давай!», передернул замок и снова нажал на гашетку. Остановился, когда вдруг увидел бегущих пограничников с карабинами наперевес: Хохлачев вел комендатуру в атаку. Точность Хохлачева была почти поговоркой в отряде. И на этот раз комендант не изменил себе.

Еще несколько минут длился рукопашный бой — и овраг был очищен от немецких солдат.

— Немедленно вывезти грузовики в лес, — приказал Хохлачев. — Скорей! — И он, тяжело дыша, опустился на траву рядом с Андреем.

Но можно было и не спешить: немцы почему-то не стали обстреливать овраг артиллерией и минометами. Это удивило и обрадовало пограничников. Хохлачев приказал восстановить разрушенные огневые позиции, вырыть новые огневые точки для пулеметов.

Перед рассветом работу прекратили и, привалившись к стенкам окопов, расслабились, закурили. Подходила к концу первая военная ночь, минули первые военные сутки.

— Еще одну-две атаки отобьем, — говорил, затягиваясь папиросным дымом, Хохлачев, — а там и армейские части подойдут. Возвратимся на заставы. Мария твоя с детьми вернется…

— Верно. Только отчего-то не начинают гады?

— Чем начинать? Вон сколько их вокруг уложено. С духом собираются, не иначе, — уверенно ответил Хохлачев. Но Андрей возразил:

— А вдруг что другое? Если во фланг выйдут?

— Ты думаешь, где-нибудь легче фашистам? — ответил вопросом на вопрос Хохлачев и, помолчав немного, добавил: — Ты, Андрей, не паникуй.

Андрей и не паниковал. Он тоже был почти уверен, что части Красной Армии уже идут к границе, что немцы никак не смогут выдержать их стремительного контрудара и уберутся восвояси. Откуда он мог знать, что фронтовые сутки пойдут теперь бесконечной чередой и конца их он так и не увидит. А пока Андрей предполагал, что немцы, возможно, получили данные о подходе наших армейских полков и дивизий и готовятся к обороне, поэтому не обстреливают овраг и не атакуют.

На самом же деле фашисты ночью пробились через оборону соседней комендатуры и вырвались на лиепайскую дорогу. Хохлачев и Барканов узнают об этом только через полтора часа, когда прискачет на взмыленной лошади посыльный от начальника отряда.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Четвертый день Мария плелась в колонне таких же грязных, обессиленных от голода людей, ничего не воспринимая, ничего не чувствуя. Она так похудела, что платье болталось на ней, как мешок, надетый на доску. Со вчерашнего вечера во рту ее не было ни крошки. Но она не хотела ни есть, ни пить. Ей все слышался беззвучный крик дочери, обессилевшей от голода. Ей виделось дерево, возле которого двое мужчин разгребли руками прелую хвою и трухлявые сосновые шишки, положили в неглубокую ямку мертвую Галинку и, прикрыв лицо одеяльцем, торопливо засыпали ее хвоей. Мария хотела броситься на этот мягкий серый холмик, но мужчины удержали ее, а когда конвоиры, два откормленных эсэсовца и несколько айзсаргов, начали прикладами поднимать сидевших в изнеможении женщин и мужчин, кто-то помог подняться и Марии и втиснул ее в толпу. Она даже не заметила, кто это сделал, все время останавливалась, поворачивала голову назад, но мужчины крепко держали ее под руки и вели. Молчали. Боялись поплатиться за разговоры смертью. Да и не думали, что она может понять по-латышски.

Вечером толпу пленных втолкнули в открытый загон для овец. Овец уже давно не было, поэтому толстый слой навоза пересох и затвердел, как камень, но запах, едкий и дурманящий, сохранился.

— Вот и в скотину превратились, — отрешенно проговорила стоявшая возле Марии пожилая женщина с обветренным, в сетке морщин лицом и припухшими в суставах пальцами, какие бывают у рыбаков. — Говорила мужу, не бери землю кулаков. Не послушал. Теперь вот…

— Молчать! — заорал конвоир.

Женщина, тяжело вздохнув, опустилась на жесткий навоз и дернула за руку Марию, указав ей место рядом с собой.

Мария села, поджав ноги, уткнулась лицом в колени. Она не слышала, как конвоиры приказали троим пленным пойти в усадьбу, стоявшую недалеко, среди зеленых кукурузных и начавших цвести пшеничных полей, и попросить еду.

— Мы будем ужинать! — грубо пробасил один из конвоиров. — Все, что после нас останется, делите на… трудодни! — Он раскатисто рассмеялся, довольный своей шуткой, потом снова грубо бросил: — Если кто не вернется, расстреляем всех. Всю коммунию!

Мария не видела, как ото всех усадеб, кроме одной, самой большой, потянулись к овечьему загону крестьяне с мешками и ведрами, а из большой усадьбы выехала подвода и остановилась на краю поля, на котором тянулся вверх овес, оплетенный зеленым горохом; с подводы спрыгнул кряжистый сытый мужчина, начал косить по краю поля и бросать в бричку охапки зеленого гороха и овса. Мария не видела ничего этого, сидела, уткнувшись лицом в колени, и думала свою горькую думу. Ей то виделся холмик из прелой хвои с трухлявой сосновой шишкой наверху, словно специально туда положенной, то старинный буфет в доме Залгалисов, а возле него сыновей; то она слышала надрывный плач Галинки, то слова Паулы: «Не беспокойся, Мария. Я пригляжу за детьми», то сказанное Андреем с грустью: «Так все не вовремя». Все, что происходило в овечьем загоне, Мария не воспринимала. Из этого оцепенения вывели ее негромкие слова:

— Русской дайте. Русской.

Она почувствовала на своем плече чью-то руку, подняла голову и увидела, что ей подают ломтик хлеба с кусочком домашней колбасы и ведро с несколькими глотками молока на дне. Спазмы сдавили горло, она судорожно глотнула слюни, вдруг наполнившие пересохший рот, взяла хлеб, откусила немного и заплакала. Долго и судорожно всхлипывала и, лишь немного успокоившись, принялась за еду.

Съев хлеб с колбасой и выпив молока, Мария почувствовала нестерпимый голод и обрадовалась, когда к загону подъехала бричка и овес с горохом полетели через изгородь. Один пучок упал совсем недалеко, Мария хотела подняться, чтобы оторвать стручки от плетей гороха, но снова услышала: «Русской дайте» — и увидела, что из пригоршни в пригоршню передают для нее зеленые пухлые стручки.

— Спасибо, добрые люди! Спасибо, друзья! — порывисто поблагодарила Мария по-латышски, и многие с удивлением на нее посмотрели.

— Ты кто? — спросила пожилая женщина с узловатыми пальцами. — Латышка?

— Нет. Русская. Жена пограничника.

— Тише вы! — оборвал их мужчина. — Услышат…

— Они и так знают, кто мы, — спокойно проговорил бородатый мужчина. — Мы не айзсарги. Пощады все равно не будет, таись не таись.

Все согласились с этим, но интересоваться Марией перестали. Заговорили о другом: почему их ведут в сторону Риги. Боялись сказать слова: «Рига захвачена» — и отгоняли даже тревожные мысли об этом, хотя все знали, что Рига совсем недалеко. Только Мария, не знавшая местность, не понимала, куда их гонят. Думала она о том, за что арестовали эсэсовцы мирных крестьян и крестьянок, многие из которых наверняка даже не коммунисты? За то, что поддерживали Советскую власть в Латвии и пахали землю, отобранную у мироедов? Хотят запугать народ? Так же, как басмачи пытались зверством держать в страхе и подчинении дехкан? А что из этого вышло? Даже те, кто поначалу поддерживал басмачей, стали бороться с ними. Словом «басмач» матери пугали непослушных детей. Народ зверством не покоришь, не запугаешь. Наоборот, скорее поднимет он голову и возьмется за оружие. От мала до велика. Так думала Мария, сидевшая на жестком навозе в овечьем загоне.

Фашисты действительно собирались жестоко расправиться с коммунистами и комсомольцами, со всеми сторонниками Советской власти в Прибалтике. Они намеревались огнем и мечом покорить народ, как покоряли его еще рыцари-крестоносцы, захватившие прибалтийские земли славян, как солдаты кайзеровской Германии в первую мировую войну; но фашисты знали, что их предкам пришлось убираться с захваченных земель, поэтому они, неся огонь и меч, хотели скрыть свою жестокость. Место для лагеря смерти, который станет известным всему миру под названием Саласпилс, они выбрали в глухом лесу. Сейчас они сгоняли туда толпы советских людей со всех концов захваченной латвийской территории. Им-то и предстояло строить бараки, тянуть колючую проволоку, чтобы потом умереть за этим высоким тройным колючим забором.

Мария тоже была на пороге Саласпилса. Но не перешагнула его. Ночью приткнувшихся друг к другу и спавших чутким сном пленников поднял на ноги приглушенный предсмертный храп. Те, кто был возле изгороди, разглядели, что какой-то высокий мужчина навалился на конвоира. Не понимая, что происходит, стоявшие у изгороди пленники молчали, а остальные поднимались на носочки и вытягивали шеи, всматриваясь в темноту, тревожно шептали:

— Что? Что случилось?!

А тот большой мужчина, швырнув айзсарга на землю, распрямился и подошел вплотную к загону. Теперь все увидели, что это командир-пограничник. Многие женщины запричитали и, всхлипывая от радости, потянули к нему руки.

— Спаситель наш! Спаситель!

— Успокойтесь, — негромко сказал по-латышски командир. — Где остальной конвой?

— Андрюша! — вскрикнула Мария и кинулась, расталкивая толпу, к изгороди. — Андрюша!

— Маня, ты? Тише только. Тише. Где конвоиры?

— Вон там, — показала Мария на темневшую недалеко усадьбу. — Туда ушли спать.

— Ясно, — ответил Андрей и, сказав появившемуся рядом с ним сержанту: «Действуйте», обратился к людям, запертым в загоне: — Свободны все. Мужчины, готовые драться, останьтесь. Оружие мы дадим.

А Мария лезла через изгородь к нему, и Андрей поднял ее на руки и прижал к себе.

— Какая ты худая!

Он хотел спросить о дочери и сыновьях, но побоялся. Он ждал, что скажет Мария. А она, уткнувшись ему в грудь, пахнущую порохом, пылью, потом и ружейным маслом, подавляла в себе рыдания.

Загон редел. Освобожденные один за другим исчезали в темноте, и только десятка два мужчин столпились на лужайке, ожидая приказания пограничника. А Барканов никак не решался поставить на землю Марию. Ждал, когда она заговорит. В это время подошел капитан Хохлачев. Увидев Марию, воскликнул:

— Мария Петровна?! Вы?! Как же так? А дети?

Мария зарыдала. Хохлачев, смущенно проговорив: «Да, дела», направился к добровольцам. Он предупредил их, что предстоит тяжелая борьба и кто не готов к ней, может уйти. Тем, кто остался, выдавал оружие, расспрашивая, кто откуда эвакуировался, — делал он все, как положено делать командиру, принимавшему пополнение, но нет-нет да и оглядывался на Андрея и Марию.

Мария все еще не могла осмелиться заговорить о детях. Все эти дни она проклинала себя за то, что не послушала Андрея и не уехала к родителям; в гибели сыновей и дочери (она теперь почти не надеялась, что Витя и Женя остались невредимы) винила только себя и сейчас страшилась упрека мужа. Она была бы рада, сжавшись вот так в комочек, забыться. Но трудно было молчать, и Мария попросила:

— Пусти меня, Андрюша.

А когда он поставил ее на землю, опустилась на колени и припала губами к его руке:

— Прости, Андрюша, меня! Нет детей у нас! Нет!

— Ты что, Маня?! — воскликнул Андрей, подхватив ее на руки. — Ты что? — прижал ее, рыдающую, к груди и попросил: — Успокойся. Расскажи все, как было.

С трудом подавив рыдание, Мария почти шепотом рассказала о том, как бросил ее на дороге Эрземберг, как шла она, шла долго, пока не обессилела совсем, и тогда ее, почти потерявшую сознание, подобрал грузовик. Ее накормили, но молоко больше не появлялось. Женщины, ехавшие в кузове, сделали соску из хлебного мякиша и попросили шофера завернуть в какую-нибудь усадьбу за молоком, но достать молока не удалось: машину остановили немцы и айзсарги и приказали вылезать. Водителя, который, ударив фашиста заводной ручкой, пытался скрыться в лесу, застрелили.

— Два дня мучилась Галочка, — всхлипывая, говорила Мария. — Два дня! Похоронили ее у дерева, под иголками! — снова зарыдала, но, пересилив себя, продолжила: — А Эрземберг уехал в поселок. Нет у нас детей, Андрюша! Нет! Я виновата!

— Война, Маня!

У Андрея разрывалось сердце от жалости к обессиленной, исстрадавшейся Марии, с отчаянием думал он о погибших детях своих, был подавлен вот так неожиданно навалившимся горем, по щекам его катились слезы, но в темноте их не было видно, а говорить себя Андрей заставлял как можно спокойней.

— Варвары. По всей стране горе, Маня. — В голосе его появился металл. — Я буду мстить за твои слезы. За смерть детей! Жестокая будет месть! Ох! Жестокая!

— Верно, Андрей! Кровь за кровь! — поддержал капитан Хохлачев, который, подойдя к ним, слышал конец разговора. — Утешать вас, дорогие, не буду. Да и чем утешишь? Одно скажу: мстить будем этим извергам беспощадно.

— В Ригу пробьемся, уедешь, Маня, к своим. Поживешь там, пока прогоним фашистов…

— Нет, Андрюша! Я останусь с тобой. Буду убивать фашистов! Я сумею… Сумею… — повторяла она, как во сне.

— Пойдемте к машинам. Надо соснуть часок, — проговорил хрипло Хохлачев.

Но ни Мария, ни Андрей так и не уснули, хотя тихо лежали на разостланных шинелях, притворяясь спящими. А как только прозвучала команда «Подъем» — Мария вновь разрыдалась. Андрей обнял ее, поцеловал и сказал твердо:

— Если, Маня, ты решила бить врагов, зажми нервы в кулак. Договорились?

Она вытерла уголком косынки глаза и лицо и, сдерживая рыдания, пообещала:

— Я постараюсь, Андрюша. Я смогу.

Когда садились в немецкие грузовики, она уже казалась спокойной. Села в кабину рядом с Андреем и молча стала смотреть на дорогу, которая вначале медленно, потом все быстрей и быстрей побежала навстречу. Автомат Мария держала на коленях.

До рассвета ехали по лесному проселку, ухабистому, узкому. Двигались медленно — не автострада, — но зато было больше вероятности не встретиться с крупными фашистскими силами.

Едва забрезжил рассвет, машины свернули в лес, подальше от дороги. Остановку Хохлачев сделал для того, чтобы разведать подходы к реке, до которой, судя по карте, оставалось километра два, выяснить, есть ли мост или брод и нет ли фашистов. От заставы к заставе передали команду Хохлачева:

— Дозарядить магазины, рожки и ленты патронами, потом — отдыхать.

Взошло солнце, и на смену ночной прохладе пришла жара. Воздух в лесу стал душный, просмоленный. Андрею хотелось развалиться на теплой хвойной подстилке и лежать, ничего не замечая вокруг, кроме клочков видневшегося сквозь ветки светлого неба, но он только на минутку позволил себе расслабиться. Поцеловал Марию, которая тоже, казалось, разглядывала клочки неба, сказал ей: «Лежи. Отдыхай. Дорога впереди трудная» — и встал. Стряхнув с брюк и гимнастерки прилипшие иголки, пошел к бойцам, которые, плотным кругом умостившись под развесистой сосной, уже заряжали магазины. Андрей тоже сел у дерева рядом с раскрытым цинком, холодно поблескивающим промасленной латунью гильз, и попросил:

— Давайте и я помогу.

Работал вместе со всеми до тех пор, пока не набили последний магазин, не снарядили последнюю ленту «максима».

— Ну вот и все, до отказа зарядились, теперь и поспать часок не грех, — с наслаждением потягиваясь, проговорил Андрей, постоял немного, подождал, пока бойцы уберут оставшиеся пинки и улягутся тут же, под сосной, затем направился к Марии.

Она спала. Худая, жалкая. Андрей обессиленно опустился рядом с ней на мягкую хвою и вытер тыльной стороной ладони повлажневшие глаза. Там, под развесистой сосной, он, увлеченный работой, забыл на какое-то время свое горе, теперь же, увидев изможденную Марию, он вновь, как бы заново, почувствовал весь трагизм случившегося, осмысливал все, что так неожиданно и жестоко навалилось на них. Он думал о детях, которых он, мужчина, отец, не смог уберечь; он пытался понять, отчего приходится отступать и отступать, хотя, и он видел это не раз, так ожесточенно сражались пограничники и бойцы Красной Армии, отступали только по приказу, — каждый раз он надеялся, что это последний оборонительный бой, после которого начнется наступление, но всякий раз следовал приказ об отходе. Война началась непонятно и жестоко. И что их ждет в Риге, куда они получили приказ отходить? Что ждет через час?

Не знал, да и не мог знать Андрей (несколько дней комендатура не имела связи с отрядом, не встречала ни одного армейского подразделения), что крупные силы фашистов уже блокировали Ригу с севера и северо-запада, чтобы не пропустить отступающие части Красной Армии на помощь обороняющемуся гарнизону, и что комендатуре придется столкнуться с этими силами.

Едва только пограничники с боем форсировали реку, как попали в окружение. Несколько раз попытались прорвать кольцо то в одном, то в другом месте, но не смогли этого сделать и, загнанные в небольшой лес, весь следующий день отбивали атаки фашистов, а в перерывах между атаками укрывались в воронках от осколков мин и снарядов, задыхаясь в удушливой пороховой гари, которая все гуще и гуще наполняла безветренный знойный лес.

К концу дня Хохлачев собрал начальников застав и предложил:

— Давайте обсудим положение и решим, что предпринять. Прошу, какие есть мнения?

— Пойдут гитлеровцы еще в одну атаку, отобьем и — на прорыв. На пятках у врага до их окопов, — высказал свое мнение Андрей.

— Верная мысль, — поддержали Андрея другие начальники застав. Но Хохлачев не согласился.

— Ночью ударим. Одновременно и в разных направлениях…

Последние слова заглушили треск ломавшихся сучьев и взрыв, взметнувший в нескольких метрах от собравшихся командиров трухлявую хвою, рваные корни и комья сухой земли. Над головами прижавшихся к земле людей просвистели осколки. Вслед за первым рванул второй снаряд, но уже чуть подальше, потом третий, четвертый…

— В воронки! — крикнул Хохлачев и перебежал в первую воронку.

Андрей прыгнул в ту же воронку, остальные начальники застав укрылись в соседних. Взрывы начали уходить вправо.

— Ты, Андрей, за плугом ходил? — спросил вдруг Хохлачев.

— Нет, — ответил Андрей, удивленный столь неожиданным вопросом.

— Дух от развороченной земли голову кружит. Вот и тут дышит она. Чувствуешь, землей пахнет. Даже гарь удушливую одолевает. Вот где силища. Ее снарядами, а она пахаря зовет. Брось только семя — взрастит.

Хохлачев взял горсть земли, помял ее, начал сыпать струйкой, будто провеивал. Отряхнул ладонь, встал и проговорил, словно убеждая самого себя:

— За дело пора.

Выбрался из воронки, сел у сосны и достал карту. Подождав, пока подойдут и сядут в кружок начальники застав, начал вместе с ними определять маршруты для каждой заставы и место сбора для комендатуры. Давно уже не было у Хохлачева ни начальника штаба, ни его помощника: на второй день войны погибли замполит и секретарь комсомольской организации комендатуры; под Лиепаей, прикрывая отход, погиб парторг. Давно уже по одному командиру осталось на заставах, некого было взять в помощники, и Хохлачеву приходилось все решать самому. Вот и теперь он думал за всех — за начальника штаба, за замполита, за парторга. Сейчас людям нужен был не только приказ, но и добрый совет.

— Я так думаю: ударим от леса, а как только прорвемся через кольцо окружения, повернем сюда, в сторону шоссе, — Хохлачев показал на карте направление. — За ним — наше спасение. Бескрайние леса там начинаются. Через них пойдем на Псков. Вопросы? — Подождал немного и сказал тихо: — Встретимся в лесу.

Хохлачев принялся сворачивать карту, но никто не поднялся. Закуривали молча. Все понимали, что вряд ли удастся им всем снова собраться вот в такой тесный кружок. Каждый бой вырывал кого-то из их рядов. Командиров в комендатуре осталось совсем немного. Кому из них удастся дойти до своих?

Хохлачев, понимая их состояние, не торопил. Только тогда, когда начальники принялись гасить о каблуки окурки, сказал:

— Что ж, друзья, за дело.

Дел-то, собственно, почти никаких. Перебегай между деревьями, когда начинают рваться снаряды, меняй спешно место и вновь набивай остатки патронов в магазины, проверяй (в какой уже раз) оружие свое и трофейное, жди ночи. А день, как назло, тянется бесконечно, уныло, морит застоялой духотой. Першит в горле от пороховой гари, а надрывный кашель болью отдается в голове. Выбежать бы из этого леса, подставить вспотевшее лицо свежему ветру, набрать его полную грудь и дышать, дышать… Но нужно ждать ночи. Даже из фляжки воды не глотнешь: «максим» без нее откажет. Только для Марии выделили фляжку, чтобы смачивала она сложенный в несколько слоев бинт и дышала через него. Мария поначалу отказывалась от воды, но, когда Андрей сказал: «Не дело, Маня, отказываться. Нехорошо», согласилась.

Но кончился наконец день. Неспешно, но укутала все же темень пропитанный зноем и гарью лес. Реже стали рваться снаряды и мины, потом стало совсем тихо. Пограничники ждали команду. А Хохлачев медлил. Он пошел к заставе лейтенанта Барканова.

Она была у южной опушки, и вскоре Хохлачев увидел пограничников, кружком стоявших возле лейтенанта и о чем-то тихо говоривших, а чуть правее их — Марию. Она одиноко стояла возле старой сосны и рядом с толстым стволом казалась жердочкой. Хохлачев с жалостью смотрел на нее, не решаясь подойти. Наконец повернул к ней. Она не слышала его шагов, стояла неподвижно, с низко опущенной головой, и только руки ее гладили ствол автомата.

— Мария, — тихо окликнул ее Хохлачев, подойдя почти вплотную, и поправился: — Мария Петровна, как настроение?

Она посмотрела на коменданта пристально, словно пытаясь разобрать, кто и зачем спрашивает ее.

— С людьми нужно, Мария Петровна. Перед боем особенно. Пойдем-ка.

Но к ним подошли Андрей и несколько бойцов.

— Долгонько что-то, товарищ капитан, не начинаем, — обратился к Хохлачеву Жилягин, крепкий разбитной боец из старослужащих. — Ночь-то коротка, что штанишки у подростка. Вот-вот солнце покажется. Что ж, тогда весь день опять будем, как зайчишки, от снарядов бегать?

— Назначь тебя начальником штаба, вот бы развернулся… — пошутил кто-то из пограничников.

— Я дело, а вы… — обиделся Жилягин на острослова. — Чего сам-то мыслишь? Небось рад, что под сосенки упрятался?

— Что ж вы, друзья, ссоритесь. В полночь начнем, — вмешался в разговор Хохлачев. — Сейчас нельзя. Кто-кто, а ты, Жилягин, изучил тактику врага, не один год на границе провел. Когда вражеская агентура нарушала границу? Вечером. Или на рассвете. Фашисты считают, что и мы так же поступим. От своей тактики они пляшут. А мы — в полночь. — Помолчав немного, приказал Барканову: — Пошли посыльных к начальникам застав. Прорыв в двадцать четыре ноль-ноль. Я — с твоей заставой.

К полуночи пограничники бесшумно миновали лес и приостановились на опушке. Подождали, когда наступит условленное время, затем бесшумно, как призраки заскользили через пшеничное поле.

Мария оказалась в центре клина. Впереди Андрей и Хохлачев, справа и слева — пограничники. Мария не сразу заметила это; она, когда слушала в лесу Хохлачева, мысленно уже стреляла в немцев длинными очередями, даже представляла, как они падали, и радовалась: «Так вам! Так». Это же ощущение мести владело ею все время, пока шли к опушке леса, пока ждали начала атаки, — Мария хотела первой ворваться в окопы, но вдруг поняла, что бойцы оберегают ее.

«Нет. Не выйдет!» — возмутилась она, прибавила шагу и, догнав Хохлачева и мужа, вклинилась между ними.

Андрей жестом приказал ей, чтобы она отстала, но Мария в ответ на это пошла еще быстрей и опередила их. Андрей придержал ее за руку, и они пошли рядом.

Справа, где шла соседняя застава, ударили автоматы. И почти сразу же в небо, по-змеиному шипя, поползли ракеты и, брызгая звездочками, падали вниз, освещая лес, поле перед ним, журавлиный клин пограничников, немецкие окопы перед этим клином.

— Вперед! — крикнул Хохлачев и побежал, опередив Марию.

Андрей тоже рванулся, но и его, и Хохлачева уже обогнали бойцы, охватывая их плотным полукругом; Мария бежала в этом стреляющем, бросающемся гранатами полукруге и даже забыла, что ей нужно стрелять самой; она боялась оступиться в окоп и упасть, отстать от своих, потеряться в этой грохочущей, ослепительно вспыхивающей тьме — она даже не видела, что падали бежавшие рядом парни; она прыгала через окопы, бежала по полю. И только через несколько минут, когда полукруг, теперь не такой большой и плотный, сбавил скорость и начал перестраиваться в клин, углом назад, она поняла, что застава прорвалась через оборону фашистов и теперь те стреляют вдогонку.

Бежали долго, и постепенно сильная усталость налила свинцом ноги и руки Марии, сдавила дыхание, и Мария с большим трудом заставляла себя бежать. Ей казалось, что следующий шаг будет последним, но свинцовые ноги как будто сами топали и топали по густой высокой пшенице, даже не цепляясь за нее.

— Берись за ремень, — приказал ей Андрей. — Крепче хватайся.

Мария вцепилась в ремень. Бежать стало легче. Но через сотню метров дыхание снова перехватило.

«Скорей бы конец! Какой угодно! Упаду сейчас — и будь что будет», — думала Мария, но продолжала бежать.

Впереди все отчетливей и отчетливей слышался гул машин. Вскоре пограничники подбежали к чаще и растеклись быстро между густыми высокими кустами и деревьями.

— Оставить заслон? — спросил Андрей Хохлачева, но тот возразил:

— Нет. Задерживаться здесь нельзя.

Шоссе — а оно было уже метрах в двадцати — гудело и лязгало; за деревьями мелькали притушенные пучки света — машины шли вплотную друг к другу без перерыва.

— Ждать будем, пока пройдет колонна? Как, Андрей Герасимович?

— Придется. Не полезешь же на рожон.

Они лежали в кустарнике в нескольких метрах от дороги и ждали, когда появится разрыв между колоннами машин и танков, но время неслось, а движение на шоссе не прекращалось. Подползли один за другим связные от застав. Ждут команды. И светать начинает. Дальше оставаться в этой придорожной лесной полоске опасно: днем боя они здесь выдержать не смогут.

— Придется, Андрей Герасимович, нам нанести первый удар, чтобы остальным заставам облегчить прорыв. Как думаешь?

— Поддерживаю.

— Тогда так, — негромко скомандовал Хохлачев связным. — Пулеметы первой и второй застав — на правый фланг. Остальные — на левый. Огнем пулеметов и гранатами рассечь колонну и под прикрытием огня идти на прорыв. Начало — взрыв гранаты. Сбор — в лесу.

Все понимали, как важно начать прорыв, пока еще не совсем рассвело, и приказ Хохлачева был выполнен уже через десять минут. Значит, пора. Барканов передал по цепи: «Приготовиться!» — подождал, пока бойцы повыдергивают чеки, и, крикнув: «Давай!» — метнул гранату в ползущий по шоссе грузовик.

Горели машины, выпрыгивали из них фашисты и встречали пограничников автоматными очередями, но остановить их не смогли — пограничники, стреляя в упор, пробивали себе путь между машинами. Мария тоже стреляла. Она даже видела, как падали немцы после ее очередей; на этот раз она делала все сознательно, все замечала, видела Андрея, Хохлачева, пограничников заставы, бегущих рядом с ней и стрелявших почти без остановок. Потом, когда она станет вспоминать этот прорыв через шоссе, то ее память будет воспроизводить все детали этого короткого броска сквозь плотную вражескую стену; через многие годы она пронесет в памяти эти злые лица дорогих сердцу парней, ей по ночам будет слышаться их тяжелое дыхание, хлесткие удары прикладов о каски — она никогда не сможет забыть того, что пережила сейчас.

Вслед за Хохлачевым Мария перепрыгнула через кювет, пробежала несколько метров и вдруг почувствовала, что Андрей, который все время бежал сбоку, остановился. Она тоже резко остановилась, повернулась к Андрею и удивилась, отчего он стоит неподвижно и смотрит на лес, до которого осталось всего метров десять, а не бежит в этот лес, который укроет их от вражеских пуль.

— Андрюша?!

Андрей покачнулся, словно дрогнула под ним земля, и медленно осел в густую траву.

— Андрюша-а-а?!

Мария, забыв обо всем на свете, встала перед ним на колени и начала поднимать голову, шепча сквозь слезы:

— Андрюша, родной. Встань! Встань!

Ее подхватил Хохлачев, она начала было вырываться, но тот прижал ее к себе так, что она не могла вздохнуть, и побежал. Несколько бойцов подняли Андрея и понесли его к лесу. На опушке остались четыре пограничника с ручными пулеметами и автоматами, чтобы задержать фашистов и дать возможность унести подальше в лес раненого командира.

Долго бежали по лесу пограничники, Хохлачев вел за руку, как ребенка-несмышленыша, Марию, остальные, сменяя друг друга, несли Андрея. Бой на опушке постепенно стихал, и вскоре выстрелы смолкли совсем. Значит, погибли боевые товарищи. Нет в живых еще четырех героев. А может, догонят?

Впереди — овраг. Заросший, глухой. На дне — хрустальная змейка студеной воды.

— Подождем здесь остальных, — сказал Хохлачев, выбирая взглядом удобное для спуска место.

Мария кинулась к Андрею, которого солдаты положили на мягкую хвою, и, вскрикнув, упала. Хохлачев поднял ее и вместе с ней начал спускаться в овраг. Там безопасней. В густом кустарнике можно укрыть не только остатки заставы, а целый отряд. Там же можно похоронить и Андрея.

Бойцы уже давно видели, что лейтенант Барканов мертв, но продолжали нести его осторожно, словно боясь причинить боль. А Хохлачев, выбрав ровную сухую площадку, посадил возле молоденькой сосенки Марию и жестом показал пограничникам место у ее ног — они бережно опустили на землю своего командира и, сняв фуражки, постояли в молчании несколько минут, потом так же молча начали рыть могилу.

— Жилягин, давай наверх. Пост наблюдения, — приказал Хохлачев.

Жилягин кивнул, отер о гимнастерку финку, которой рыл могилу, вставил ее в ножны, взял автомат, подошел к лейтенанту и, опустившись на колени, поцеловал его в лоб. Вздохнул глубоко и сказал, будто обратился к живому:

— Земля вам, товарищ лейтенант, пусть будет пухом.

Мария слышала эти слова и с недоумением думала: «Какой пух? Какой?» Она сквозь пелену слез смотрела не отрываясь на обветренное, загоревшее, в черных ссадинах лицо Андрея, на его густые брови, загнутые вверх, как карнизы буддийских храмов, на непривычную щетину на щеках и на подбородке, словно все это видела впервые и хотела запомнить навсегда…

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Марута Озолис вбежала во двор Залгалисов и остановилась удивленная: ставни закрыты, на дверях кладовых — замки.

«Уехали? Что ж тогда сени не закрыли? Да и отец говорит, что дома они».

Марута поднялась на крыльцо, решительно перешагнула порог и, немного привыкнув к полумраку узких длинных сеней, постучала пухлым кулачком в дверь.

— Тетя Паула, дядя Гунар, вы дома? Откройте!

Услышала приглушенный говор за дверью и еще больше удивилась: «Дома, а замкнулись» — и постучала в дверь настойчивей.

— Скорей, дядя Гунар. Откройте!

— Ты одна? — спросил Гунар.

— Вилнис идет сюда. Вилнис и его дружки.

Щелкнула задвижка, дверь отворилась, и Марута оказалась в темной комнате. Лишь через рассохшуюся ставню пробивалась единственная, узенькая, как лезвие ножа, полоска света. Марута стояла у порога, не решаясь сделать шаг вперед.

— Засвети лампу, Паула, — попросил жену Гунар, потом спросил: — Ты бежала?..

— Да, да! От самого магазина. Вилнис там разоряется: это, мол, мой дом. Кричит: пришло мое время, теперь я рассчитаюсь кое с кем за отца. Все, кричит, у меня в ногах ползать будете. А Залгалисы, кричит, в первую очередь поплатятся. Сегодня же изведем детей начальника заставы. Это он штыком ограждал власть голодранцев. Так и сказал. — Марута заплакала и сквозь слезы причитала: — А он меня сдобной булочкой называл. Он Раагу, а не Курземниек! Пусть теперь только тронет меня — по щекам отстегаю!

— Успокойся, дочка! Я уже не раз видел, когда спадают с людей маски. Так всегда, когда Родине тяжело. Враги правды и свободы в такое время всегда звереют. В такое время трудно верить даже тому, с кем делил корку хлеба и последний кусок рыбы…

— Какой уж была Мария, — в тон ему заговорила Паула, — трудно пришлось — детей бросила. Легковую, видишь ли, машину ей подавай, и только…

— Не болтай, Паула, — прервал ее Гунар. — Я же тебе говорил: нет в нашем поселке ничего, кроме грузовиков. Она знала об этом. Да ты что, забыла, какие слова говорил Эрземберг? Над простреленным буфетом кто причитал? Вместе же дырки конопатили. Ясно, Эрземберг приходил, чтобы убить детей.

— А председатель артели тоже выманивать приезжал? Почему ты ему не отдал? Он же хотел их увезти в Ригу.

— Может быть, Паула. Я не могу его ни в чем подозревать, но мы детей взяли у Марии и Андрея, им мы и должны их вернуть. Ты хочешь, чтобы в нас плевали честные люди? Залгалисы никогда не были подлецами.

— Я же не спорю. Мы ни за что детей не выгоним. Но почему Мария все же не приехала? За ней же послали машину.

— Эрземберга! Эрземберга послали! Как твоя голова это в толк не возьмет?!

Витя и Женя слушали возбужденную перепалку Залгалисов, пытаясь понять, о чем они спорят, но Женя, совсем не знавший по-латышски, только видел, что тетя Паула чем-то очень недовольна. Витя же, который знал немного латышских слов, улавливал смысл разговора, понимал, что эта тревога из-за них. Он даже с испугом думал, что сейчас им скажут, чтобы они уходили искать отца и мать. Но где они сейчас? Как их можно найти? Тоскливо сжималось сердце мальчика. Несмело подошел Витя к Пауле, прижался к ней и, удерживая слезы, проговорил умоляюще:

— Не выгоняйте нас, тетя Паула. Я буду для вас все делать: пол подметать, печку топить, дрова рубить…

— Глупый ты, глупый, — ласково ответила Паула уже по-русски и погладила его по головке. — Кто ж вас выгонит?

— Вот что, Виктор! Ты уже не такой маленький. Я в твои годы один выходил в море за рыбой. Ты тоже многое можешь сейчас понять. Нам будет трудно. Очень трудно. Может быть самое худшее. Только запомни одно: Залгалисы никогда не были подлецами. Запомни это. Твердо запомни, мальчик!

Женя, слушая Гунара, захныкал и прижался к нему:

— Мы не будем больше кататься на лодке? Да, дядя Гунар? Скажите, не будем?

— Подрастешь, пойдем ловить рыбу, — ответил Гунар и погладил мальчика по голове, — а пока научу тебя, как вязать сети. Чинить их научу. — И, не отпуская ребенка с рук, заговорил с Марутой: — Вот что, соседка, давай-ка побыстрей к Юлию Курземниеку. Расскажи ему все. Только задами иди. Не стоит тебе с Вилнисом встречаться. Беги, дочка. Беги. — Прикрыв за Марутой дверь, сказал жене: — Сегодня, Паула, станет ясно, кому открывать дверь. А сейчас давайте пить чай. Я только в сенях дверь запру.

Гунар вышел в сени и, взяв стоявший в темном углу толстый деревянный засов, протолкнул его через железные скобы. Подергал дверь, проверяя, надежно ли закрыта, и, пробормотав одобрительно: «Вот так-то верней будет», вернулся в комнату, где Паула уже накрывала на стол. Она старалась казаться спокойной, но движения ее были необычно скованны, посуду ставила она осторожно, чтобы не греметь.

— Ты что? Или струсила? Никогда такой не была. Не забывай, Паула, ты ведь жена красного латышского стрелка! Плюгавым ли щенкам запугать нас!

— Они фашистам донесут.

— Они все могут. Но зачем раньше времени бросать весла. Будем грести до конца. Я не верю, что в поселке не осталось честных рыбаков. Не думаю, что перевелись мужчины. Сегодня мы увидим их на нашем дворе.

— От фашистов никто нас не спасет…

— Ты что, Паула, мелешь?! — вспылил Гунар. — Предлагаешь умыть руки?! Да, если узнают гитлеровцы о детях — нам смерть. Но я лучше умру человеком, чем стану жить подлецом!

— Ты не понял меня, Гунар. Я предлагаю уехать на хутор к моей двоюродной сестре. Там никто не узнает, чьи дети Витя и Женя. Для соседей они будут латышами.

— Не совсем это разумно, Паула, — вновь спокойно заговорил Гунар. — Ребята по-латышски не умеют говорить. Учить их будем. Только по-латышски с ними говорить. Учти и другое: четыре рта прокормить нужно. Или ты думаешь, земли вволю у них будет? А здесь море, как-нибудь перебьемся.

— Боюсь я, Гунар. Донесет Вилнис, паршивец этот. Обязательно донесет.

— Доносить-то пока некому. Не нагрянули еще фашисты. По главным дорогам прут. Успеем уйти.

— А если не успеем?

— Ну что ты заладила: кар-кар! Давай побежим! Ты со двора, а Вилнис с дружками у калитки кланяется тебе, шляпу снимает! — Помолчав немного, Гунар сказал уже более спокойно: — Подождем.

Взяв из рук жены свою большую белую кружку, налитую, как обычно, до краев, он положил в рот большой кусок сахара и стал отхлебывать чай, сладко причмокивая.

В дверь громко постучали. Паула вздрогнула, дети съежились, а Гунар продолжал отхлебывать чай глоток за глотком, словно ничего не происходило. Только когда увесистый камень ударил по ставне и стекла со звоном посыпались на пол, Гунар поставил кружку и сказал:

— Давайте перенесем стол сюда, к глухой стенке.

Стол переставили, и Гунар вновь взял кружку. Как будто не слышал жалобного звона бьющихся стекол и злобных криков со двора.

— Если хочешь жить, выбрось нам большевистских щенят!

Паула причитала: «О господи! Изверги! Как их земля носит?» — дети жались друг к другу, а Гунар спокойно говорил:

— Кладовые сейчас ломать начнут. Трубу заткнут. Давай-ка, Паула, зальем огонь в плите.

Он встал, не спеша прошагал на кухню. Зачерпнул ковш воды и, сдвинув конфорки, тщательно залил уже почти догоравшие дрова. В кухне запахло сырыми углями. Гунар поставил конфорки на место, проверил, плотно ли прикрыта дверца, и, подождав немного, пока пар вытянуло в трубу, закрыл заслонку и вернулся к столу.

— Пусть теперь бросают в трубу что хотят. Вынем над заслонкой кирпич-другой и вычистим. Не как тот раз…

И осекся. Посмотрел на Паулу, совсем притихшую. Ругнул себя: «Дернул черт за язык!» — и почесал затылок.

Они старались не вспоминать ту первую их брачную ночь. Гостей на свадьбе не было. Родные Паулы отказались переступить порог «красного безбожника», подруги побоялись, рыбакам вдруг приспичило обязательно идти в море, только Юлий Курземниек, боевой товарищ Гунара, оказался свободным и пришел на свадебный ужин. Весь вечер мужчины вспоминали о боях за Ригу в первую мировую войну, об обороне укреплений у Икшиле, которые латышские стрелки окрестили Островом Смерти, где от осколка снаряда погиб брат Юлия. Они вспоминали о листовках, ходивших тогда по рукам: «Только рабочие и крестьяне — братья друг другу»; вспоминали о первых братаниях с немецкими солдатами и первых расстрелах революционеров, о митингах и демонстрациях. Но больше всего говорили о бое у Спендияровки, где окруженные красные латышские стрелки, сомкнув ряды, отбивали атаки белогвардейских кавалерийских сотен и броневиков. Тот бой еще крепче сдружил Гунара и Юлия. Увлеченные воспоминаниями, они не слышали, как кто-то забрался на крышу, и, только когда в трубу полетели один за другим кирпичи и из кухни пополз по комнатам едкий дым, а вслед за этим булыжник разворотил оконную раму, они поняли, что кому-то не хочется, чтобы красный латышский стрелок жил так, как живут все люди. Они поняли: первая брачная ночь испорчена. И только ли она? Хоть и не опускал голову Гунар Залгалис, а Паула на насмешки бывших подружек отвечала презрением, они жили в постоянном напряжении: то вдруг обнаружат в море порезанные сети, то увидят пробоину в лодке, то камень влетит через окно в комнату. Знали они: все это дело рук Раагу. Но кому пойдешь жаловаться на владельца магазина? Многие рыбаки за стаканом вина ворчали недовольно: «Чего честной семье жить не дают», но открыто за Гунара с Паулой не вступались.

А как теперь будет? Останутся ли они в одиночестве? Гунар ждал, что Юлий Курземниек, если Марута известила его, придет обязательно; надеялся и на то, что поспешат на помощь и другие рыбаки, которые не могли растерять так быстро то, что приобрели за год Советской власти: право быть свободным, право уважать себя. Гунар верил, что не останутся они, Залгалисы, одни, и все время прислушивался, не зазвучит ли во дворе зычный голос старого Курземниека. Но со двора доносился лишь треск ломаемых досок и злобные выкрики: «Большевистский прихвостень! Вот тебе! Вот тебе! Вот!» Потом через щели в ставнях в дом начал пробиваться едкий дым.

— Сети жгут, Гунар! Сети! Как мы без них теперь? А?! — застонала, всхлипывая, Паула.

— Если рыбаки не поспешат, нам сети вряд ли будут нужны, — ответил со вздохом Гунар. «Спасать сети нужно! Спасать!» — думал он, из-за стола, однако, не поднимался. Если бы не было детей начальника заставы, он не усидел бы в доме и, как тогда, в тот свадебный вечер, выскочил бы во двор. Тогда пакостники убежали в ночной лес, теперь же эти разбушевавшиеся молодчики не побегут, кинутся на него, Гунара, и вряд ли он одолеет их. Гунар даже представил себе, как ворвутся они в дом, оттолкнут Паулу и, схватив Виктора и Женю, станут избивать их. Нет, этого он допустить не мог, не имел права рисковать, поэтому продолжал сидеть и пить чай.

— А ну, подсади! — донесся со двора повелительный голос Вилниса, и вскоре стало слышно, как он, ломая черепицу, двинулся по крыше к трубе.

— Ну вот, теперь все! — простонала Паула.

В доме стало особенно тихо. Никто не шевелился, все затаили дыхание. И, словно разрывая эту оцепенелую тишину, рявкнул во дворе Юлий Курземниек:

— А ну вниз, сатанинский выкормыш!

Гунар вскочил, опрокинул стул, кинулся к двери, торопливо откинул крючок, выскочил в сени и начал так же торопливо вытаскивать засов. Предполагая, что, возможно, Юлий пришел один и дружки Вилниса сейчас кинутся на него и начнут избивать, Гунар спешил на помощь другу, но когда вытянул наконец засов и, не выпуская его из рук, шагнул на крыльцо, то остановился обрадованный: дюжина рыбаков с кусками якорных цепей и веслами в руках сжимала кольцо вокруг парней, сбившихся в кучу возле дымившегося костра. Сила и уверенность чувствовались в медленных движениях молчаливых рыбаков. А парни, в перепачканных белых шерстяных чулках и черных рубашках, с засученными рукавами, ссутулившиеся, испуганно и зло смотрели слезившимися от дыма глазами на приближавшихся рыбаков. Дым от догоравших сетей, казалось, безразлично проползал между ними.

«Пакостники трусливые», — с презрением подумал о них Гунар и, повернув голову к стоявшему рядом с крыльцом Юлию Курземниеку, сказал негромко:

— Ты всегда вовремя ко мне на помощь приходишь.

Юлий Курземниек будто не слышал слов друга, он, казалось, даже не видел Гунара, стоял и зло смотрел на племянника, который нехотя спускался с крыши дома.

— Живей слазь, кому говорю! — крикнул Юлий. — Живей!

Вилнис спрыгнул на землю, и Юлий Курземниек тяжело двинулся на него. Сжатые кулаки Юлия, казалось, оттягивали руки, словно пудовые гири.

Ткнувшись спиной в стену, Вилнис остановился. Юлий подошел почти вплотную: стоило бы теперь ему взмахнуть кулаками-гирями — и племянник его влип бы в стенку.

— Ты знаешь, кто убил твоего отца?! — сурово спросил старый Курземниек.

— Вы убили его! От вас он бежал в море, когда хороший хозяин собаку из дому не выгонит! — надрывно крикнул Вилнис. — Вы убили Раагу и отобрали магазин. Теперь я верну свое! Возьму. Я не Курземниек, я — Раагу! Не тот родитель, кто родит, а тот, кто вырастил и воспитал! Вы убили моего отца! Вы! Вы!

— Замолчи, выкормыш сатаны! — рявкнул Юлий и, схватив племянника за грудь, приподнял его и придавил к стенке. — Замолчи! Ты отрекся от своего родного отца, защищавшего Родину от поработителей. Пусть будет так — ты Раагу, немецкий лизоблюд! Что ты хочешь?! Чтобы немцы, рабами которых латыши были многие века и все время лили кровь за свободу, — чтобы теперь немцы фашистской Германии сделали из нас своих послушных слуг?! Ты этого хочешь?! Не будет такого. Запомни: не будет! И заруби себе на носу, крепко заруби: если с Гунаром и Паулой Залгалисами и их детьми, да-да, теперь русские мальчики — их дети, что-либо случится, ты будешь иметь дело с нами. — Юлий кивнул в сторону рыбаков, плотно стоявших вокруг перепуганных парней. — Со мной будешь иметь дело! С братом твоего отца, убитого немцами на Острове Смерти! Иди.

Юлий отшвырнул Вилниса и вытер руки о штаны, облепленные рыбьей чешуей. Рыбаки расступились, кто-то прикрикнул: «Вон отсюда, пока живы!» — и парни затрусили к калитке. Рыбаки, кто достав трубки, кто скрутив козьи ножки, закурили. От костра, в котором дотлевали сети, не отходили. Арнольд Озолис, такой же невысокий и пухлый, как и его дочь Марута, сказал со вздохом:

— Опоздали. Рыбак без сетей…

— Вздохами не поможешь, — прервал его подошедший к костру Юлий Курземниек. — Если бы не твоя дочь, поклон ей низкий от всех честных рыбаков, сучье отродье это могло и дом спалить.

— Так-то оно так, — подтвердил Озолис, — только я говорю: как рыбаку без сетей? Кооператива теперь не будет. Всяк по себе теперь, как прежде. С нуждой мыкается.

— Не те слова говоришь, не те, Арнольд Озолис, — вновь прервал его Юлий Курземниек. — Раньше мы с Гунаром все больше одни с Раагу и его холуями бились, а теперь — вот сколько нас. А кооператив? Отчего же ему не быть? Все, кто пожелают, останутся членами кооператива. Изберем новое правление…

— А фашисты что скажут? — с усмешкой спросил Янис Портниек, молодой рыбак, тоже сосед Гунара. Оглядел всех, словно изучая, какое впечатление произвели его слова, потом сам же ответил: — Выведут в дюны и — пулю в лоб.

— Пуля для тебя и так припасена. Узнают фашисты, что ты детей коммунистов защищал, в ножки тебе, думаешь, кланяться станут?

— Сравнил одно с другим.

— За что бы ни получать пулю, она ведь все равно — пуля.

Гунар слушал незлобивую перебранку рыбаков, но не вдумывался в смысл спора: он то смотрел на дотлевающие сети, то переводил взгляд на сорванные с петель и разбитые двери кладовых, на пробитые стены, на мелкие щепки, оставшиеся от досок, которые он долго и тщательно (чтобы не было ни одного сучка) собирал для своей новой лодки, — Гунар смотрел на разрушенное хозяйство и думал: «Как жить дальше? Детей же кормить нужно».

А у костра словно подслушали его мысли. Арнольд Озолис остановил спорщиков:

— Довольно вам в пустой воде невод таскать. Кому что суждено, тот свое и получит. А вот как человеку жить, Гунару как теперь с детьми, давайте об этом подумаем.

— Я смотрю, сосед, — усмехнулся Янис Портниек, — голова-то у тебя как пустая мотня. О чем же мы разговоры ведем? О жизни. Как теперь быть?

— Верно, — поддержал Яниса Юлий Курземниек, — о жизни нашей спор. Так я предлагаю; сейчас, прямо здесь, выберем правление. Оно раздаст все имущество кооператива на сохранение рыбакам. Возьмет под опеку стариков, чьи дети ушли на войну. Гунару, предлагаю, выделить безвозмездно сети и новую лодку. Ту, что недавно кооператив купил. Еще предложение: детей начальника заставы взять под свою защиту. Всем нам. Мы обязаны спасти их. Иначе, как мы станем смотреть в глаза Марии Петровне и Андрею Герасимовичу, когда они вернутся? И потом, мы же люди!

— Верно, Юлий. Верно! — подхватили все рыбаки. — Не смыть нам позора, если не убережем мальчиков.

— Ну, вот и хорошо, — проговорил Юлий Курземниек. — Разрешите тогда собрание кооператива считать открытым. Если согласны, поднимите руки.

Паула, которая вышла на крыльцо и слышала конец разговора рыбаков, тоже подняла руку. Слезы радости, катившиеся по щекам, не вытирала.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Осенние сумерки медленно, смешиваясь с туманом, поднимались со дна оврага. Кусты и невысокие сосенки на склонах зябко кутались в белесые мглистые хлопья, задерживая их своими ветками, словно спешили прикрыться серой мутной пеленой от холода, который, чем сумеречней становилось в лесу, тем сильней входил в свои права. Глубокий сырой овраг будто дышал промозглой сыростью. Мария, давно уже сидевшая у обрыва на полусгнившем пеньке, казалось, не видела ни тумана, который приближался к ней, ни деревьев, ни оврага. Перед ее взором стояло лицо Эрземберга, бледное, злое, в ушах ее звучал его жестокий выкрик:

«Нет у тебя детей! Вот этими руками!.. — Эрземберг поднял кулаки. — Вот этими!..»

Хлестко ударили два автомата, Эрземберг ткнулся годовой в мягкий мох. Как сквозь сон, Мария услышала приказ Хохлачева:

«В болото его, падаль эту!»

И машинально, не думая ни о чем, ничего не чувствуя, пошла сюда, в свой любимый уголок этого глухого безлюдного леса.

Первый раз пришла Мария к этому глубокому оврагу прошлым летом, чтобы посоветоваться, как она потом сказала, с Андреем.

…Когда опускали Андрея в неглубокую могилу, Хохлачев стоял рядом с ней. Не утешал. Только крепко, до боли, сдавил ей руку. А потом несколько дней после похорон Андрея Хохлачев не отходил от Марии. Когда брели по лесу на восток, чтобы догнать свои части, шагал все время рядом, а если попадали в густые заросли сосняка, пробивал для нее дорогу, ломая колючие деревца. При остановках на ночлег сооружал ей шалаш, отбирал мягкие ветки и устилал ими пол шалаша, а сам ложился у входа.

После нескольких неудачных попыток прорваться без боя в псковские леса, чтобы дальше двигаться к фронту, Хохлачев собрал на лесной поляне пограничников.

«Есть два выхода из нашего положения, — откровенно, словно не командир, а отец, заговорил он. — Один — пробиваться с боями к своим. Далеко они уже, и мало кто из нас останется в живых. Второй — обосновать здесь партизанский отряд. Земля же наша, советская. Не дадим на ней покоя захватчикам. А через фронт пошлем несколько мелких групп. Хоть одна, да пробьется. Наладим связь с частями Красной Армии. И здесь войдем в контакт с населением, с подпольем советским. Вместе будем бороться с фашистами. Прошу, товарищи бойцы, высказать свое мнение».

У всех мнение одно — фашистов нужно бить. Только вот — где? Одни предлагали остаться, чтобы пускать под откос поезда, взрывать мосты, минировать шоссейные дороги, собирать разведданные и тем самым помогать фронту; другие утверждали, что место бойцов в строю регулярных войск, а партизанские отряды создадут местные жители, и, значит, нужно пробиваться к своим. Они даже предлагали разделиться на мелкие группы, чтобы легче было незамеченными проскользнуть до линии фронта и через фронт. Но они оказались в меньшинстве.

«Так, стало быть, поступим, — подвел итог Хохлачев. — Здесь останемся. Будем бить гитлеровцев и поможем местному населению создавать партизанские отряды».

Повернули на запад, чтобы поближе к Риге найти удобное место в лесной глухомани для главной базы отряда. В пути Хохлачев все так же опекал Марию. Она принимала эту заботу безразлично, но иногда ей хотелось побыть одной. Однажды, на привале, она сказала ему:

«Денис Тимофеевич, вы все со мной и со мной. Будто у вас других забот нет».

«Забот вот так! — Хохлачев рубанул ребром ладони по горлу. — Отряд создавать — не фунт изюму съесть. Легко ли?! Только, Мария, тебе нельзя сейчас одной. Не в том ты настроении. Все может случиться».

Неприятно стало Марии от этих слов. У нее даже никогда не возникала мысль о самоубийстве, только о мести думала она, хотела как можно скорее пойти на боевое задание, убивать и убивать фашистов и вдруг — такое о ней мнение.

«Плохо вы меня знаете, Денис Тимофеевич, — с грустью в голосе ответила она. — Меня только фашисты могут убить. Только они. Но прежде… — Она погладила автомат. — Пусть попробуют. Давайте так, Денис Тимофеевич, договоримся, я, как и все члены отряда, ваш боец, готовый выполнить любой приказ. Хорошо?»

«Хорошо, — ответил Хохлачев. — Так и буду считать».

Опекать, однако, Марию не перестал. После того как они отыскали удобное для обороны и наблюдения место, он, указав на край небольшой полянки, укрытой густым старым сосновым лесом, распорядился:

«Здесь будет штабная землянка, а рядом с ней — землянка для женщин. Ну, а пока у нас нет лопат и топоров, соорудим шалаши», — и принялся сам, как обычно, вязать шалаш для Марии.

На следующий день капитан Хохлачев собрался вместе со Славой Жилягиным и еще несколькими пограничниками на разведку. Перед уходом заглянул к Марии в шалаш.

«Не спишь, Мария? Можно к тебе?»

«Залезайте», — пригласила она и отодвинулась вглубь, освободив ему место, но он остался у входа.

«Уходим. С местным населением нужно связь налаживать. Засаду сделаем. Имуществом, оружием и боеприпасами подзапасемся. Может, рацию раздобудем. Оставить за себя хочу Петра Мушникова. А тебя назначить комиссаром».

«По плечу ли ноша?»

«Думаю, да».

Они вылезли из шалаша, и Хохлачев объявил свое решение всем бойцам, собравшимся на поляне:

«За меня остается Петр Мушников. Комиссаром отряда назначаю Марию Петровну. До нашего возвращения никаких активных действий не предпринимать».

Мария и Мушников проводили группу разведчиков до болотистого перешейка, который отделял этот охваченный глубоким оврагом глухой закуток от основного лесного массива. У перешейка Хохлачев пожал им руки и сказал:

«Если через пять дней не вернемся — действуйте по обстановке». — Кивнув на прощание, размеренно зашагал по хлюпкой трясине.

Потянулись тягучие дни ожидания. Особенно тягостными для Марии были ночи. Она даже боялась сойти с ума от того, что постоянно ей виделись могилы Андрея и Галинки, а порой даже слышались то надрывный голодный плач дочурки, то восторженный голос Жени: «Дядя Гунар, на лодке меня покатаете?», то суровые слова Андрея: «Я буду мстить! За твои слезы! За смерть детей! Жестокая будет месть! Ох, жестокая!» Мария сжимала виски, чувствуя, как упруго пульсирует кровь в сдавленных сосудах, и боль немного утихала. С трудом она засыпала и почти тут же вскакивала в холодном поту: сны ее были еще страшней.

Днем она забывалась в работе. Убирала в шалашах, стирала обмундирование пограничников, оставшихся на базе, обжигая руки студеной ключевой водой и до крови обдирая их песком, который заменял ей мыло, а потом штопала высохшие гимнастерки и брюки, экономя каждую ниточку.

Вечерами, собираясь в кружок, как на деревенской вечерке, вспоминали они предвоенные годы, и Мария так направляла разговор, чтобы еще и еще раз каждый из бойцов почувствовал, какое варварство и вероломство совершили фашисты, начав эту войну.

Говорили и о тех, кто ушел в разведку. Ждали их возвращения, чтобы поскорей начать громить тылы фашистских армий. Но подошли к концу пятые сутки, и тогда впервые громко прозвучали тревожные вопросы: «Не случилось ли беды?!», «Что же делать нам?!».

Ответил Мушников:

«Капитан Хохлачев приказал нам с Марией Петровной действовать по обстановке, — сделал паузу, как бы подчеркивая этим, что сейчас он должен сказать самое важное, а для этого нужно собраться с мыслями. — А обстановка, как видите, — неясная. Вот мы с Марией Петровной и посоветоваться с вами хотим: как действовать дальше? Наше мнение — выделить еще одну группу разведки и послать по следу Хохлачева. Пойдут добровольцы».

На поляне разгорелся спор. Каждый хотел идти в разведку и пытался убедить, что его кандидатура самая лучшая. Были и такие предложения — послать несколько групп. Раздавались, правда, голоса, что следует пробиваться на Псков, а не сидеть здесь сложа руки.

«Нужно решать. Я же — комиссар», — думала Мария, слушая спор, но не могла остановить свой выбор на каком-либо из вариантов. Наконец поднялась:

«Никуда отсюда не уйдем. Завтра пошлем вторую диверсионно-разведывательную группу. Одну. А теперь — спать. Мы с Петром проверим дозоры».

Вернувшись с проверки нарядов, Мария забралась в шалаш, но всю ночь так и не сомкнула глаз. Давила все та же тоска по детям и мужу, такая, что хоть вой волчицей; тревожила и мысль о том, правильно ли поступила она, приняв решение о посылке только одной группы. Беспокоила и другая мысль: что делать остальным? Просто ждать? Трудно. Неизвестность гнетет. А безделье — еще больше. Да, судьба бойцов оказалась в ее руках. И Мария растерялась. Она не боялась ответственности за принимаемые решения, в руководстве людьми у нее имелся опыт, но слишком необычной для нее была обстановка.

Едва лишь забрезжил рассвет, она вылезла из шалаша, пересекла поляну и углубилась в сосновую чащу. Она опасалась, что вот-вот вернутся из ночных дозоров пограничники, поднимутся те, кто спит еще, нужно будет решать, кого послать в разведку, либо снова может возникнуть разговор об уходе на Псков, а у нее не хватит духа так же уверенно, как вечером, высказаться против. Машинально обходила она толстые стволы сосен, густые доросли сосняка и едва не свалилась в овраг — подняла уже ногу над обрывом, но вовремя отпрянула. Перевела дух и села на старый пенек, будто специально врытый в землю у самого обрыва между двумя пушистыми сосенками.

Тихий полумрак, смешанный с серым туманом, укрывал и дно оврага, и противоположный берег, и лес за оврагом — сумеречная тишина угнетала и пугала, и мысли Марии были под стать этому туманному полумраку.

Светало быстро. Туман белел и нехотя сползал в овраг. Из-за дальних вершин выглянул краешек солнца, оранжевый, холодный, и вдруг брызнул лучами, раскинул радугу по сосенкам, заискрился в капельках росы; пробудился птичьим многоголосьем лес, веселым, неугомонным, — Мария забыла на миг свое горе, мысли ее стали спокойней, тоска не столь острой. Вскоре она встала и направилась к шалашам, чтобы обсудить с Мушниковым, кого послать в разведку и по какому маршруту, В это время раздались радостные крики:

«Идут! Все идут! Вещмешки полные. В руках лопаты. Топоры за поясами».

Мария поспешила им навстречу. Радость видела она в глазах Хохлачева, Жилягина и других бойцов. Хохлачев говорил возбужденно:

«Торопились мы, боялись не застать вас…»

«Мы не собирались уходить», — с улыбкой ответила Мария.

Хохлачев принялся рассказывать, как удачно они сделали несколько засад километрах в двадцати отсюда, оружие, гранаты и мины спрятали в лесу, километров на тридцать в округе изучили местность, трое лесничих обещали связать отряд с надежными людьми и наладить снабжение продуктами. Потом пришлось им петлять по лесу, чтобы оторваться от гитлеровцев, на засаду которых наткнулись.

У шалаша, который хотя и пустовал все эти дни, да уже получил название — командирский, Хохлачев устало снял вещевой мешок и сладко потянулся, словно стряхивая с себя многодневную усталость. Позвал Мушникова, Жилягина и Марию в шалаш:

«Обговорим план наших дальнейших действий».

Долго они обсуждали кандидатуры связных и их дублеров — дело ответственное, тут нужен боец не только верный, но и смекалистый, мужественный. А когда пришли к общему мнению, Хохлачев приглашал поочередно бойцов и инструктировал их, называл пароли и отправлял к лесникам. Отряду нужны были боеприпасы, мины, гражданская одежда, продукты, отряду нужно было надежное взаимодействие с местным партийным подпольем.

Когда последний связной, получив задание, покинул шалаш, Хохлачев развалился на душистом сене.

«Теперь можно и поспать, — с удовольствием проговорил он и попросил Мушникова: — Разбуди часа через три. Начнем обстраиваться и укрепляться. Засечную линию определим, землянкам места наметим».

Чтобы не мешать разведчикам, Мария и Мушников вместе со всеми бойцами отряда ушли подальше от шалаша и начали, как они назвали, предварительное обсуждение строительства жилья и оборонительных сооружений. Все были возбуждены, каждый вносил предложения. И Мария хорошо понимала их — неизвестности больше нет, а есть будущее, боевое, горячее.

Сколько раз приходила Мария после того памятного дня в «свой уголок», чтобы забыться в зябкой тишине, уйти в прошлое; сколько молчаливых часов провела она на пеньке в окружении пушистых сосенок; сколько дум передумала об Андрее и детях, сколько раз виделись ей картины прошлого семейного счастья; сколько раз надежда увидеть сыновей живыми согревала душу. Обычно никто не нарушал ее уединения. Отряд от месяца к месяцу все пополнялся и пополнялся добровольцами, и Мария привыкла к этому; она и сегодня ушла сюда, чтобы остаться один на один со своими думами, со своим горем, вновь так больно хлестнувшим ее.

Накануне она ходила с группой партизан к лесничему, чтобы отнести листовки, а взять у него продукты, магнитные мины и узнать, нет ли какого нового задания. С весны сорок второго отряд Хохлачева наладил связь с большим партизанским отрядом, который действовал в псковских лесах. И вот уже больше полугода через него поддерживали они связь с Большой землей, получали задания, магнитные мины, оружие, обмундирование, и теперь их партизанская борьба приняла более целеустремленный характер. И на этот раз задание было конкретным: уничтожить в одном из сел гарнизон фашистов и полицаев. Соседний отряд одновременно совершит такой же налет на другой гарнизон гитлеровцев. Цель этих налетов — обрубить руки гитлеровцам, которые слишком осмелели за последнее время и сделали несколько глубоких вылазок в лес. Того и гляди, обнаружат партизанские базы. Вот и решено опередить их.

Возвратившись от лесничего, Мария рассказала Хохлачеву, Мушникову, который стал начальником штаба отряда, и Жилягину, начальнику разведки, о полученном задании, и они сразу же обсудили план действий. А утром Мария решила собрать еще и коммунистов, чтобы поговорить и с ними о предстоящей операции. Хотела сделать это в командирской землянке, более просторной. А когда вошла в нее, остановилась изумленная: у стола сидел Эрземберг и что-то рассказывал. Увидев Марию, вскочил, побледнел как мертвец, но тут же испуг сменился приветливой улыбкой (нашлась спасительная мысль), и Эрземберг шагнул к Марии, протягивая руки:

«Верно говорят: гора с горой…»

«Очень верно. Не думал, предатель, что жива я останусь…»

«Но я же, Мария Петровна, всегда поддерживал Советскую власть, хотя меня вынуждали вредить, — торопливо, боясь, что его не дослушают и, значит, не поймут и не поверят, говорил Эрземберг. — И детишек ваших, Мария Петровна, в целости я до станции доставил, вместе с председателем кооператива… Меня заставляли убивать коммунистов и комсомольцев, но я не мог и не могу. Из Риги вот бежал, чтобы воевать против фашистов…»

«Нужно понять его, Мария Петровна, — поддержал Эрземберга Хохлачев. — Он был твоим лучшим учеником. Ты его научила русскому языку…»

«Он хочет повторить то, что ему удалось в кооперативе! — возмущенно перебила Мария Хохлачева. — Не пройдет номер! Одна дорога ему — смерть!»

«Но я же пожалел вас, Мария Петровна. Это ли не доказательство?»

«Заблудших прощают, Мария, — вновь вмешался Хохлачев. — Он готов искупить свою вину. Для того и пришел к нам!»

«Я не верю ему. Он — предатель!..»

Эрземберг взметнул руки, чтобы обрушить кулаки на голову Марии и выскочить из землянки (вдруг удастся бежать), но в этот миг Хохлачев и Жилягин повисли на его руках, заломили их за спину, и Эрземберг, не сопротивляясь, сник. Ухмыльнулся:

«Всегда меня учили: не жалей врага. Я отступился от этого правила. И вот теперь…»

«Не меня ты пожалел, — гневно бросила Мария. — Себя! Трус несчастный!»

С ненавистью метнул взгляд Эрземберг, заговорил с вызовом:

«Приказывай, как у вас говорят, в расход. Будем квиты. Я твоих детей, ты меня… Я несу крест Перуна!»

«Мы не решаем, — гневно оборвал его Хохлачев, — выходи, сволочь! Народ решит твою судьбу. Партизаны решат!»

Обвиняла Мария. Она говорила гневно о том, что в лихую годину для Родины выползают из щелей вот такие скорпионы, копившие до поры до времени яд. Они жестоки. Они опасны. Но конец у них один — презрение народа и смерть от руки его.

Партизанский суд вынес единодушное решение — расстрел. Эрземберга повели к болоту. Он шел, насвистывая какую-то неизвестную Марии песенку. Поглядывал, казалось, беспечно на высокие сосны, он словно прогуливался по лесу, только пальцы его нервно теребили конец веревки, которой туго были связаны его руки.

«Стой!»

Эрземберг вздрогнул, остановился. Ему развязали руки. Он втянул голову в плечи, съежился. И вдруг встрепенулся и выкрикнул злобно:

«Нет у тебя детей! Вот этими руками!..»

Этот дикий, жестокий выкрик Мария не могла забыть ни на миг. Убитая горем, сидела она на старом пеньке и не замечала, что туман приближался к ней, окутывая ее, как и деревья, лохматыми хлопьями. Сырыми, холодными.

«А я на что-то надеялась. Нет вас, мальчики мои, нет!..»

…Не слышала Мария, как подошел Хохлачев. Поежилась, когда он спросил:

— Не замерзла, Мария?

Только теперь почувствовала, что продрогла. Хохлачев накинул ей на плечи телогрейку, сел рядом на посыревшую от вечерней росы хвою и проговорил с грустью:

— Когда жену мою убили, я тоже места себе не находил. И до сих пор вот… Рубец от раны остался. Жесткий, чувствительный.

И сам удивился, отчего вдруг заговорил о своей боли. Он шел сюда с противоречивыми мыслями; он понимал, как тяжело Марии потерять последнюю надежду увидеть своих сыновей, и в то же время он не мог не упрекнуть ее в том, что она не поняла его замысла и испортила хорошо начавшуюся игру с вражеским агентом. Он хотел сделать вид, что поверил Эрзембергу, а затем следить за ним, «подбрасывать» ему ложную информацию. А фрицы, считая, что в отряде закрепился их человек, не стали бы больше никого засылать в отряд. Хохлачев до самого последнего момента не знал, начнет ли разговор с Марией, с упрека или с утешения. И вот невольно заговорил о себе:

— Врач она у меня была. По селам и станицам ездила, а в Даурии сто километров — не расстояние. По нескольку дней не возвращалась. Все больше верхом. На наших лошадях. Я учебным взводом тогда командовал. Название только — учебный. Учиться-то пограничникам все больше в бою приходилось. Атаманы-недобитки то из тайги набег сделают, то из-за границы. Не держали пограничники клинки в ножнах подолгу. Не приходилось. Однажды за одним атаманом шел я со взводом. Налетела банда из тайги, постреляла, пограбила и — снова в лес. День мы за ней двигаемся, второй, ждем, когда успокоятся, решат, что погони нет. Осторожно мы ее преследовали. Хоть бандиты и оставляли наблюдателей, да обходили мы их. И дождались своего. Видим: повернула банда к Аргуни, где села да заимки. В одной заимке расседлали коней. Как потом узнали, банда часто останавливалась там. Побанились они, грехи, значит, смыли, нахлестались самогонки и часовых даже не выставили. Тут их и накрыли.

Обратно возвращались мы по людным местам. В избах-читальнях, в красных уголках рассказывали о текущем моменте, о наймитах империализма, которые мешают нам новую жизнь строить, призывали не терять пролетарской бдительности. В одном селе, когда выходили из избы-читальни, слышу, кто-то из темного угла пригрозил: «Берегись, паря! Отольется кровушка!» Только домой приехал, за женой повозка. К роженице зовут. Собрала она нужный инструмент, аптечку взяла, попрощались — и на бричку. А у меня будто кошки по сердцу заскребли. Места себе не нахожу. Успокаивал себя, убеждал, что поездка обычная, но не помогало. Не выдержал, пошел на конюшню.

Скачем с коноводом по дороге, она гладкая, ровная, как струганая половая доска, а я все вслушиваюсь, не донесется ли стук повозки, и на уши лошади поглядываю, не навострит ли. Вот уже километра три проскакали, уж догнать бы пора, если нормально ехала повозка, а ее нет и нет. Пришпориваю коня. Еще с километр отмахали, тут конь мой насторожился, захрапел даже, вправо и уши и морду поворачивает. Осадил я его, спрыгнул — до сих пор не пойму, отчего спрыгнул, а не повернул коня, — и побежал в степь от дороги. Лощинка впереди. Я в нее, а там она. Раздетая, истерзанная.

Коновод подскакал с конем. Говорит: «Успеем нагнать. Прыгайте в седло!» Я на коня, отдал повод и — во весь карьер. Догнали. Три мужика на повозке. Не слышал я даже, что они стреляли в нас. Выхватил клинок и… Трудно вспоминать все это.

Хохлачев замолчал. Сорвал сосновую веточку, не чувствуя уколов острых иголок, начал общипывать ее.

— Боже мой! Сколько пережили вы! — воскликнула Мария. Слезы застилали ей глаза.

— На Кавказ после этого перевели меня, — продолжал, вздохнув, Хохлачев, — потом сюда, в Прибалтику. Тоска, бывало, так скручивала, что места себе не находишь.

Ново и удивительно было для Марии все, что рассказывал Хохлачев. Прежде у нее даже и мысли не приходило, что Хохлачев носит в душе неизлечимую боль. Всегда спокойный, ни видом, ни словом не показывал он своей боли. Часто, когда приезжал на заставу, заходил к ним на чашку чаю, веселый, приветливый.

«Хорошо у вас, уютно, — говаривал он. — Прекрасный отдых: за самоваром по-домашнему часок посидеть».

«Вам бы, Денис Тимофеевич, жену-хозяйку в дом к себе привести», — посоветовала как-то Мария. Хохлачев отшутился:

«Наши жены — шашки навострены…»

Теперь только поняла она, что своим советом невольно тогда сделала человеку больно. А он скрыл в себе ту боль. Почему? Боялся, что не поймем его мы с Андреем? Пожалуй. Разве случайна мудрость народная: чужую беду — руками разведу. Трогает чужое горе, слов нет — трогает. Но разве с такой же болью воспринимается оно, как и свое? Ни от кого не хотел Хохлачев такой жертвы, нес свое горе в себе, не просил ни у кого к себе жалости. Да и плохой командир, если подчиненные жалеют его. И она, Мария, не вправе в это суровое время вызывать к себе жалость. Она сама призывает не слезами оплакивать гибель боевых товарищей, а свинцовым ливнем.

— Ошибку ты сегодня, Мария, совершила, — заговорил Хохлачев после паузы. — Не поняла и полезла на рожон. Мы с Эрзембергом игру бы затеяли.

— Поздно уже о нем говорить. Нет изверга. На будущее — урок.

— Урок — это верно. Только никому от этого не легче. Мы с Мушниковым и Жилягиным сразу приняли его игру. Знали же, что враг. А когда врага знаешь, легче с ним бороться. Теперь же жди, кого подсунут. Как поймут, что бита их первая ставка, будут искать новые ходы. Не ко времени, скажешь, этот разговор? Возможно. Но я хочу сказать тебе: нельзя в нашей святой борьбе чувству личной мести отводить ведущую роль. И еще не забывай, мы — пограничники. На нас люди равняются.

— Возьму себя в руки, Денис Тимофеевич. Возьму, — ответила она со вздохом. — Вы идите, я еще немного побуду здесь. Одна.

— Хорошо, — поднимаясь, проговорил Хохлачев. — Хорошо. Только недолго. Мы с Жилягиным и Мушниковым решили еще раз обсудить детали боя. Ждем и тебя.

Сегодня в ночь был намечен выход на операцию по уничтожению гарнизона фашистов и полицаев в одном из сел. Сложная операция. Все нужно продумать, все предусмотреть. Командиры долго сидели над картой. Мария тоже была с ними и в свою землянку вернулась, когда до выхода на операцию оставалось совсем немного времени. Собралась она, как обычно, быстро. Надела легкую телогрейку, немецкие галифе и немецкие сапоги, перекинула вещмешок с боеприпасами и продуктами за плечи, взяла автомат и вышла на поляну, где уже толпились партизаны. Ждали Хохлачева.

Он вышел подтянутый, по-военному аккуратно сидела на нем телогрейка. Сапоги были начищены, сумки с магазинами и гранатами, казалось, приклеены к бокам, не оттягивают ремень, не висят лишним грузом. Осмотрел всех собравшихся партизан и приказал:

— Попрыгаем. Выше, выше. Еще, еще, — и сделал заключение: — Ладно все пригнано. Можно в путь.

Пошел по тропе на первый взгляд неторопливо, но ходким шагом, каким обычно ходят мужики и пограничники, не оглядываясь, зная, что отряд вытянется, как всегда, в цепочку и, пройдя через лес до перешейка, зачвакает ритмично по хлюпкому болоту, а когда перешеек останется позади, соберется поплотней и заскользит бесшумно между деревьями вслед за высланными вперед дозорными.

Ничто не нарушало намеченного плана. За ночь, сделав всего один короткий привал, партизаны добрались до села и остановились на дневку, укрывшись в глухой балке. А Петр Мушников, замаскировавшись на опушке, весь день наблюдал за немцами и полицаями. Вернулся поздно вечером и доложил:

— Все в порядке. Часовые на прежних местах. Снимать будем как договорились. Вы, товарищ капитан, того, который у школы, я — у склада. Сигнал атаки — взрыв гранаты.

— Вот и прекрасно, — одобрил Хохлачев. — С собой я возьму…

— Денис Тимофеевич, я пойду, — сказала Мария. — Вот этой гранатой!

— Хорошо. Согласен.

Еще раз напомнив задачу основной группе партизан, Хохлачев скомандовал:

— Пошли.

Вначале группы двигались рядом, и Мария видела скользившие в ночном безмолвии справа и слева силуэты, потом силуэты удалились, и в темном лесу остались они вдвоем с Хохлачевым. Мария почувствовала себя одиноко среди этих темных, теснившихся друг к другу стволов, она оробела, и ее охватила тревога. Безотчетная, сильная. Мария удивилась: не первый раз она в ночном лесу, ходила даже совсем одна, а тут впереди, всего в шаге, — широкая спина Дениса. Мария успокаивала себя, но чувство тревоги так и не проходило и когда они вышли на опушку, и когда, прижимаясь к высоким деревянным заборам, пробирались по улице, и когда ползли, словно кошки к добыче, по бесконечной полянке перед школой, и когда она выдернула чеку из гранаты и, сжимая ее, ждала, когда Денис Хохлачев свалит ударом ножа нахохлившегося часового, и даже когда метнулась к окну, выбила прикладом автомата стекла и кинула гранату. Потом бой захватил ее, все мысли Марии были только об одном: не дать опомниться фашистам и занять оборону у окон, не выпустить ни одного из помещения. Она бросала гранаты в окна и поторапливала мысленно партизан:

«Скорей, милые! Скорей!»

Мария думала, что прошло уже много времени, хотя это было не так, просто секунды ей казались длинными минутами. Перебежав к следующему окну, Мария замахнулась автоматом, чтобы выбить раму, но та с треском вылетела сама, и на подоконник перевалился, готовясь выпрыгнуть, немец, в нижней рубашке, с автоматом в правой и гранатой в левой руке. Мария вскинула автомат, и длинная очередь прошила немца. Он обмяк и, переваливаясь через подоконник, начал сползать вниз. Граната выпала из его руки, угрожающе щелкнул боек, и, тихо шипя, граната мягко покатилась к ногам Марии. Хохлачев крикнул: «Ложись!» — и, дернув ее за руку, свалил и придавил к земле. Граната рванула, боль пронзила ноги Марии, а Хохлачев обмяк, потяжелел.

— Денис! — крикнула она, боясь пошевелиться, хотя сама едва не теряла сознание от жгучей боли в ногах.

А к школе со всех сторон уже бежали партизаны, стреляя на ходу по окнам.

Бой затих быстро. Разорвалась последняя граната, прозвучал последний выстрел, и успокоилась ночь. Мария услышала, как кто-то спросил: «А где командир и Мария Петровна?» — и потеряла сознание. Она не слышала, как партизаны, которые нашли их, крикнули, чтобы скорей позвали Петра Мушникова; она не чувствовала, как переносили их с Хохлачевым в дом напротив школы, как осматривали и бинтовали раны, как положили на носилки, спешно сделанные партизанами. Очнулась Мария в лесу от резкой боли, когда носилки опустили на землю, чтобы немного передохнуть. Боль начала постепенно утихать, и Мария смогла уже спросить Мушникова, который, увидев, что она пришла в сознание, склонился над ней:

— Жив Денис?

— Да, Мария Петровна. Жив. Его понесли, — ответил Петр Мушников. — К соседям. Я уже послал туда, чтобы самолет вызывали. А с вами не знаю как… Решайте, останетесь или… Денис Тимофеевич плох. Нельзя ему без присмотра.

— Полечу, Петя.

Она понимала Мушникова, его заботу о командире и знала — остаться не сможет, не бросит теперь человека, который был так внимателен к ней после смерти Андрея, который спас ей жизнь. Возможно, ценой своей жизни.

Мария думала о Денисе и не знала, что в ее изрешеченных осколками ногах началась гангрена и что уже через день она потеряет сознание, а врачи долго будут бороться за ее жизнь. Об этом ей расскажет нянечка, когда Мария придет в сознание, увидит рядом с тумбочкой седую старушку в белом халате, неторопливо вязавшую шерстяные носки, и поймет, что находится в госпитале. Но и тогда первая ее мысль будет о Денисе. Первый вопрос — о нем:

— Скажите, Денис жив?

— Ой, слава богу, ожила, доченька! Побегу врачу скажу!

— Денис жив?

— Партизанский командир, что ли? Жив-то жив, не жилец только, доченька. Не жилец! — ответила старушка со вздохом, сматывая клубок и накалывая его на спицу. — Пойду я, доченька, доктор велел сразу его покликать.

Старушка няня ушла, шаркая стоптанными госпитальными тапочками, а Мария недоуменно спрашивала себя: «Как же не жилец? Жив ведь. Жив!»

Дверь палаты распахнулась, и с радостным возгласом: «Ну вот, молодчина наша!» — к кровати Марии подошел мужчина средних лет. Он улыбался, глаза его пытливо смотрели на Марию.

— Я верил, что мы выкарабкаемся. Я рад! — говорил он, садясь на стул и беря руку Марии, чтобы послушать пульс. Помолчал сосредоточенно и вновь улыбнулся: — Молодчина. Шрамы только останутся на ногах, но это не беда.

— Няня говорит, что не жилец Денис Хохлачев. Что с ним?

— Он ваш командир?

— Да.

— С постели он больше не поднимется.

— Я не оставлю его!

— Но он беспомощный совсем.

— Тем более. Нет, не оставлю.

Сказано это было с такой убежденностью, с такой решительностью, что хирург понял: эта женщина стойко перенесет все, что уготовит ей судьба, будет сиделкой, сестрой, матерью больного. Он поцеловал руку Марии и сказал растроганно:

— Поправляйтесь. У меня мать на Урале в деревне живет. Она приютит вас.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

С неприязнью и тревогой смотрела Паула на Марию. Где же была она раньше, эта Мария? Где?! А теперь, когда Виктор и Женя выжили, выросли, выучились, когда годы смертельной опасности и тяжелых испытание остались позади, приехала вот и захочет отнять их у нее, старой Паулы. А кто мать им, кто? Да, эта Мария родила их. Но ведь и только.

«Легковую машину, видишь ли, ей не подали! Разве это мать?! Легко небось жилось все эти годы, а как старость подступила — пожаловала. Деток ей подавай. Нет! Не будет этого. Я стала им матерью. Я! С ними я и горе пережила и радость узнала. Ни с кем своим счастьем не поделюсь. Нет! Нет! Не отдам».

…Забывать уже начала Паула те трудные годы. Спокойная жизнь и почет пришли в ее дом в тот день, когда остановились возле крыльца известные всей Латвии, знакомые по портретам люди и генерал-пограничник вручил ей орден Красной Звезды за спасение детей начальника заставы. Сказали тогда же, что назначена ей персональная пенсия. И попросили, чтобы она согласилась послать Витю и Женю в суворовское училище. Не хотела она их отпускать. Засомневалась, как бы не забыли они обратную дорогу в ее дом. Сказала с грустью:

— Дом — полная чаша, когда семья вместе живет. Выходит, мы — не семья?

— Не нужно так говорить, мама. Мы не поедем. Станем рыбаками, как дядя Гунар, — прижался к ней Виктор.

Тогда он впервые назвал ее мамой, а вслед за ним повторил это слово и Женя. Она стала гладить их вихрастые головки, и слезы радости, светлые и сладкие, полились из глаз. Вот как — нет теперь тети Паулы, а есть мама. Их мама. Вытерла она уголком косынки глаза и, улыбнувшись своей мягкой улыбкой, сказала:

— Хорошо, сынки, поезжайте. Учитесь. Вы будете счастливы, мне тоже счастье.

— Мы возьмем твою фамилию, мама. Мы — одна семья. Мы — Залгалисы, — сказал Виктор.

— Ну вот и ладно, — удовлетворенно проговорил секретарь обкома. Улыбнувшись, добавил: — Согласие в доме — залог счастья.

Согласие в доме Паулы было всегда. Никогда ни в чем она не упрекала ни Виктора, ни Женю, а они в свою очередь тянулись к ее ласке, как малые телята, и сами были ласковые и послушные. А вот покой? Откуда ему было взяться?..

Хотя и припугнули рыбаки Вилниса и его дружков, а Юлий Курземниек нет-нет да и напомнит, бывало, Вилнису о разговоре во дворе Залгалисов, но разве это была надежная гарантия от предательства? Никто не мог сказать, что может сотворить завтра Вилнис. Тем более что фашисты отдали ему дом приемного отца, и после этого некоторые рыбаки стали заискивать перед ним, старались угодить Вилнису, готовы были выполнить любое его приказание.

Много раз Паула принималась уговаривать мужа, чтобы отправить детей к ее сестре (та жила за Вентспилсом, в лесной усадьбе), и Гунар соглашался с ее доводами, но упрямо стоял на своем:

— Научим ребят говорить по-латышски, отвезем. Разве ты знаешь, какие соседи у твоей сестры? Ты же всего один раз у нее гостила. Найдется, может, и среди них предатель. А там Курземниека не будет рядом. И Озолисов тоже.

— Боюсь, не запугает Вилниса предупреждение рыбаков.

— Вряд ли, — успокаивал ее Гунар. — Трус он.

Но и сам Гунар не очень-то верил этому доводу. Как ни просился Виктор в море, чтобы помочь вынимать рыбу из сетей или грести, Гунар никогда не брал его. Отвечал всякий раз:

— Не следует дразнить собак.

И когда гитлеровцы появились в поселке (наезжали они нечасто, зато уж весь улов в те дни грузили в свои машины бесплатно), Гунар ни слова не говорил, если в доме Паула не зажигала вечером свет, не топила печи, а детей прятала либо на чердаке, либо в погребе. Не сердился, когда она (в какой уже раз) начинала свой обычный для таких вечеров разговор:

— Увезем, Гунар, детей. Чует мое сердце, ни им, ни нам несдобровать.

— Увезем. Обязательно увезем, — соглашался он.

А однажды добавил:

— А пока под спальней нашей давай тайник соорудим.

Он подцепил топором доску у самой кровати, протиснулся в подпол, в дальнем углу вырыл яму, тщательно разровнял землю по всему подполу, устелил дно ямы старыми сетями и позвал мальчиков:

— Давай сюда, гнездо испробуйте, — и, убедившись, что здесь можно сносно устроиться, пояснил: — Вот сюда, если что, забирайтесь и сидите тихо.

Гвозди Гунар обрубил, а к доске с внутренней стороны, чтобы не видно было, когда спрячутся в подпол дети, прибил петельку из сыромятной кожи. Потяни за нее — и поднимется доска. В обычные дни петельку эту от постороннего глаза прикрывал половик.

Тайник этот понадобился очень скоро. Перед вечером в калитку громко и настойчиво постучали. Гунар выглянул в окно — перед домом стоял немецкий патруль. Трое солдат и полицай. Приказал ребятам: «Быстро — в подвал!» — и пошел, кряхтя и вздыхая, словно немощный старик, открывать калитку. Виктор и Женя торопливо откинули старенький половик, подняли половицу и юркнули в сырую холодную темень, а Пауле не могла встать с табуретки, чтобы поплотней закрыть за мальчиками половицу и расправить половик. Встрепенулась, услышав, уже в сенцах, громкий вопрос полицая:

— Пиво, рыбак, есть?!

Она быстро притоптала доску, расправила половик и вышла в комнату. Остановилась посредине, глупо улыбаясь. Не шевельнулась, когда гитлеровцы шумно ввалились в дом.

Один из немцев что-то спросил полицая, подозрительно оглядывая ее, до смерти перепуганную, и полицай крикнул сердито:

— Ты большевичка?! Партизанка?! Кого прячешь? Почему боишься немецких солдат?! Они хотят знать!

— Сбегай, Паула, к соседям за пивом, — спокойно перебил полицая Гунар, затем ответил за нее: — Первый раз таких дорогих гостей встречать ей приходится, вот и растерялась.

— То-то, — самодовольно проговорил полицай. — Бойся и уважай — вот какие чувства должны испытывать латыши при виде солдат великой Германии!

— Поторопись, Паула! У господ гостей не очень много времени. Они на службе…

— Ну ты, рыбак, не распоряжайся нашим временем, — недовольно оборвал Гунара полицай. — А пиво побыстрей давай — это верно.

Паула сейчас как бы вновь переживала тот страх, жуткий, не поддающийся сознанию. Страх за то, что вдруг кто-то из мальчиков кашлянет либо чихнет. Она не могла сдержать дрожи в руках, суетилась, подавала на стол и копченую и жареную рыбу, соленую капусту, огурцы, помидоры — все это накладывала на тарелки и миски до краев, чтобы ублажить ненавистных гостей, в душе проклиная их.

«Наливай гостям пива, не жалей», — мысленно просила она Гунара, но тот и без того старался. Словно безмерно был он рад гостям.

А гости, покрякивая от удовольствия, пили стакан за стаканом хмельное пиво, наливались багрянцем их щеки, пьяно стекленели глаза. Уходить они не спешили. В доме тепло, на улице осенняя сырость и темень.

Просидели до полуночи. Ушли, не сказав даже спасибо.

Гунар вышел за ними, чтобы запереть калитку. И в сенцах дверь заложил на засов. Сел устало к залитому пивом столу, плюнул и проговорил зло:

— Завоеватели! Боровы!

Лишь через четверть часа, убедившись, что «завоеватели» ушли, Гунар поднял половицу и позвал мальчиков:

— Выходите, ребята.

Витя и Женя долго не могли согреться, дрожали, а Женя беспрестанно кашлял. Сердце Паулы сжималось от одной мысли, что вдруг не сдержался бы он и закашлял раньше. Что бы тогда могло спасти их всех?

Так и тянулись дна за днями, полные тревог. Мальчики все лучше и лучше говорили по-латышски, и на одном из вечерних советов было решено: как окончится осенняя путина, Гунар отвезет ребят к сестре Паулы. Но так, чтобы никто в поселке об этом не знал.

Зима подобралась незаметно. Налетела ночью штормовым ветром, жгучим, снежным, завыла в трубе, затрепетала ставнями, выдувая тепло из домов. Потянулись рыбаки к своим лодкам, чтобы вызволить из вздыбившегося моря сети. Знали: надолго заштормило, и море через день-другой так разгневается, что еще опасней будет идти за сетями. Станешь тогда смотреть с тоской на море и молить, чтобы сжалилось, не растрепало сети, без которых рыбаку — нужда и голод.

Пошел и Гунар к лодке. Взял с собой и Виктора.

— Пойдем, сынок. Не справлюсь я один с сетью. А оставлять ее нельзя — пропадет. Волна не сорвет, так льдом затянет.

То утро и последовавшие за ним дни Пауле никогда не забыть. Она сама поплотней запахнула на Викторе свою штормовку, опоясала его обрывком сети потуже, чтобы не поддувало, и, поцеловав в лоб, проводила напутствием:

— Удачи тебе на первый выход. Рыбаком тебе стать.

Заперла за ними дверь и пошла на кухню растапливать плиту. Ветер начал немного утихать, и уже не завывал в трубе голодным волком, а лишь тоскливо поскрипывал ставнями, будто просился в тепло. Паула неспешно выгребла из плиты золу, разожгла плиту, затем начала чистить картошку, прислушиваясь к ветру и думая о мужчинах, ушедших в море. И вдруг в комнате, а затем в спальне со звоном посыпались стекла из окон, выходивших на улицу. Ветер засвистел, завихрился по комнатам, наполняя дом леденящим холодом. Паула кинулась к Женику, схватила его, дрожащего от страха, и унесла на кухню, где хотя тоже стало холодно, но не гулял ветер. Потом принесла ему одежду и, поцеловав, сказала:

— Одевайся поскорей. Не бойся. Все будет хорошо. Дай-ка я тебе пуговицы застегну.

— Дядя Гунар где? Вити тоже нет, да?

— В море ушли они.

Ветер, проникая через дверь на кухню, выдувал тепло, которое шло от плиты. Паула принесла одеяло, и они, укутавшись в него, стали ждать, когда совсем рассветет. Выходить Паула боялась, вдруг, думала, именно этого ждут погромщики. Так и сидели они, дрожа от холода и страха, до тех пор, пока не вернулись Гунар с Виктором.

— Пакостники трусливые, — возмутился Гунар. — Ну-ка, жена, сходи к Озолисам. Скажи, чтобы Юлия позвали. Дома он. Вместе с моря вернулись.

Когда Паула возвратилась от соседей, Гунар заколачивал с улицы окна, плотно подгоняя доску к доске и на стыки накладывая рейки.

— Насовсем, что ли, забиваешь? — спросила она. — В темноте жить будем?

— Не помрем, — ответил Гунар и со злобой вбил в доску гвоздь.

— Обсушился бы, Гунар, мокрый весь. Простудишься.

— Негде обсушиваться. В доме — хоть собак гоняй, — ворчал Гунар, продолжая работать.

И действительно, плита не могла обогреть даже кухню. Вот Гунар и спешил заколотить окна. На Виктора, который хотел помочь, прикрикнул:

— Снимай все мокрое и марш под одеяло. Пока не разрешу, не смей вставать.

Вскоре пришел Юлий Курземниек, а вслед за ним еще несколько рыбаков, тоже недавно вернувшихся с моря. Они забили окна изнутри, проложив между досками старую одежду, половики, обрывки старых сетей, вату, которую Паула хранила для нового одеяла. В доме стало тепло. Паула поставила чайник и кастрюлю с картошкой, чтобы позавтракали рыбаки, а они, закурив, принялись обсуждать случившееся.

— Забыл наше предупреждение сатанинский выкормыш! Не останови сейчас, завтра он фашистов сюда приведет, — гневно говорил Юлий Курземниек. — Что, рыбаки, будем делать?

— Слово нужно сдержать, — твердо заявил Озолис, — иначе какие же мы мужчины.

— Верно. Промолчим мы сейчас, — заговорили рыбаки, — он совсем обнаглеет. Несдобровать тогда Залгалисам. Да и нас могут заодно фашисты похватать…

— Судить его будем! — решительно заявил Юлий Курземниек. — Вечером в его магазине соберемся.

— Правильно, — поддержали рыбаки и засобирались уходить. Как ни упрашивала Паула остаться позавтракать, разошлись по домам.

После обеда Гунар, почувствовав озноб, прилег и уже не смог встать. Горел как в огне. Перепуганная Паула (Гунар заболел впервые за их многолетнюю совместную жизнь) то прикладывала к подошвам горячую золу, то ко лбу мокрое полотенце, все время вздыхала и причитала:

— Да что же это, Гунар? За что такие напасти?..

А Гунар сокрушался, что не сможет судить Вилниса Раагу.

— Подумают, струсил я, — говорил он.

— Молчи ты, молчи. Вот как дышишь, будто мешок на грудь тебе навалили. А думать о тебе так никто не станет — ведь знают тебя рыбаки.

И в самом деле, когда рыбаки собрались возле магазина Вилниса, а Гунара все не было, мужчины решили: стряслось что-то.

— Я его навещу потом, — сказал Юлий Курземниек, — а теперь пойдемте.

Магазин заполнился рыбаками. Они плотно закрыли за собой дверь, и Вилнис, почувствовав недоброе, заговорил заискивающе:

— Проходите, проходите, весь товар на виду. За наличные или в долг? Как изволите?

— Хватит! — оборвал его Юлий Курземниек. — Мы судить тебя пришли!

Лицо Вилниса перекосилось от испуга и гнева. Он закричал отчаянно:

— Что вы мне сделаете, салакушники?! Что?! Только троньте пальцем! Я людей позову! Люди-и-и! Сюда-а!

Юлий Курземниек схватил его за плечи, тряхнул со всей силой, голова Вилниса мотнулась, и он замолчал, испуганно втянув голову в плечи.

— Ты забыл мое предупреждение, — сурово проговорил Юлий. — Но мы его не забыли. — Потом обратился к рыбакам: — Какое ваше слово будет, мужики?

— Смерть!

— Я исполню этот приговор! — решительно заявил Юлий, связал племяннику руки за спиной, заткнул рукавицей рот, чтобы не позвал на помощь дружков, пока идут к лодкам, и вывел на улицу, где уже властвовала непроглядная темень и продолжал беспощадно гулять ветер.

Несколько рыбаков пошли вперед, чтобы проверить, нет ли кого на причале, остальные растянулись по дороге, как часовые, а когда Юлий провел связанного Вилниса к лодкам, разошлись по домам.

Посадив Вилниса в его новую моторную лодку, а свою привязав к ней пеньковым тросом, Юлий завел мотор и направил лодки в море, навстречу хлесткой волне. Отошел от берега примерно на милю, заглушил мотор, подтянул свою лодку, пересел в нее, взмахнул топором, чтобы прорубить дно в лодке Вилниса, но, отложив топор, развязал руки Вилниса, вынул кляп и только после этого рубанул топором борт лодки и оттолкнул ее. Погреб, не оглядываясь на племянника, к берегу.

Все это Юлий рассказал Гунару и Пауле, когда вернулся на береги пришел к ним. Посидев у постели больного пару часов, Юлий поднялся:

— Ну, я пойду. Поправляйся, Гунар.

Но Гунар так и не поднялся. Какими настойками ни поила его Паула, как ни ухаживали за больным дети, ничего не помогло. Через неделю Гунар умер. В день похорон, Паула это хорошо запомнила, светило яркое, как весной, солнце, а лица рыбаков и их жен были хмурыми, как штормовая ночь. Когда траурная процессия вышла за село, встретилась немецкая машина с солдатами. Фашисты, как показалось Пауле, внимательно разглядывали всех, кто шел хоронить Гунара.

«Хорошо, что мальчиков заперла дома», — подумала Паула. И все время, пока шли до кладбища, пока говорили прощальные слова, заколачивали и опускали в могилу гроб, беспокойство Паулы не проходило; лишь когда вернулась домой и увидела ребят, выплакалась вволю. Вдовья жестокая судьба ждала ее. И не в своем доме, где и нужду легче огорить, а на чужбине.

Хотя и стоял дом Залгалисов на краю поселка и можно было сразу со двора углубиться в лес, Паула все же решила уходить из дома ночью. С вечера позапирала кладовые, собрала в дорогу узелки, потом помогла мальчикам одеться, а когда все было приготовлено в дорогу, отрешенно опустилась на стул. Долго она не могла осмелиться сделать последний шаг.

Теперь Паула забыла, о чем думала тогда, потому что хоть и горькими были те мысли, но жизнь до конца войны и несколько послевоенных лет оказались еще горше. Сестра приютила ее и мальчиков, но недолго длилась их спокойная жизнь. Зачастил сосед, хозяин двухэтажной усадьбы, и сестра забеспокоилась:

— Прежде в год раз, бывало, заглянет. А теперь… Выпытывает, чьи мальчики. Не поверил, что твои. Не похожи, говорит, они на тебя. Да и по разговору чувствуется, что не латыши они. Донесет, чего доброго, старосте.

Паула не стала испытывать судьбу. Вновь собрала узелки…

Сейчас, увидев в своем доме Марию, Паула вспомнила ту страшную, в неизвестность, дорогу и те скитания от усадьбы к усадьбе, от поселка к поселку, сунутые торопливо через калитку зачерствелые куски хлеба, которые казались им тогда, изголодавшимся, иззябшим, слаще меда. Еле сдерживалась Паула, чтобы не разрыдаться, когда слышала, как дети разговаривали о еде. Женя, бывало, спросит:

— Помнишь, Витя, мешалду?

— Самса сытней, — ответит Виктор, и они переглянутся и вздохнут украдкой.

Чем бы закончилась та дорога без конца, неизвестно, если бы не позвал их в свой покосившийся домик на окраине Вентспилса такой же, как и они, нищий старик Калмынь. За чашкой пустого чая Паула рассказала ему все, и старик оставил их у себя. Она стирала и убирала в домах богатых горожан, а Калмынь ходил по дворам с сумой. Перебивались с хлеба на воду. Ребят из дому не выпускали. Лишь иногда, когда Калмынь собирался идти по пригородным поселкам и усадьбам на несколько дней, он брал с собой Женю.

Спас их, как считала Паула, от гибели и после войны. Лишь только фашисты бежали из Вентспилса, засобиралась Паула домой. Но Калмынь отсоветовал:

— Повремените.

Все дальше уходил фронт на запад, и Паула с радостью думала о скором возвращении в свой дом, но Калмынь настойчиво советовал:

— Повремените.

А вскоре мимо их покосившегося домика провезли на подводах укрытые красным сатином трупы. Из домов выбегали люди и шли за подводами. Толпа росла, гудела гневно. А вечером Калмынь говорил:

— Бандиты. Человеконенавистники. Именуют себя «зелеными братьями». Всех, кто за Советы, убивают. Так что, мальчики, пока помолчите, что вы — русские, дети пограничника.

Только через пять лет после войны вернулась Паула с мальчиками в свой постаревший дом. Не растопив печи, поспешила она на заставу. Вдруг Андрей и Мария уже там?

Встретил их незнакомый капитан. Внимательно выслушав, заверил:

— Будем искать. Если живые, найдем!

Потом они, обжигаясь, ели борщ с мясом (впервые за многие годы), котлеты (они забыли их вкус) с гречневой кашей, а домой их провожали сам начальник заставы, старшина и двое пограничников. Они несли муку, рис, гречку, несколько буханок хлеба, мясо и соль.

В неделю раз заходил капитан, узнавал, не нужна ли помощь, есть ли продукты, и с грустью сообщал:

— Пока не нашли.

А Пауле было все равно, найдутся Андрей и Мария или нет. Разве она, Паула, не стала мальчикам матерью?

И сейчас, глядя на Марию, Паула задавала себе этот вопрос.

«Разве не я им мать? Сколько пережила с ними, на ноги поставила. И вот теперь…»

Неприязнь к Марии вспыхнула с новой силой. Но женским чутьем Паула угадывала, что не все просто в жизни Марии, что нельзя, не зная, не ведая, корить, отрицая, может быть, не желаемую, но истину. Вглядываясь в лицо Марии, Паула все больше замечала, что не так уж она молода, как ей показалось вначале. Морщины у губ и под глазами, тяжелые складки между бровей.

«Совсем седая. Хлебнула и она, должно быть, горя. И нужду и тоску изведала, — с жалостью подумала Паула, но обида, копившаяся годами, вновь взяла верх. — Почему же ни одного письма не написала? И приехать могла бы. Почему не приехала?»

Обвиняла Паула Марию, совсем не думая о том, что, если бы она и приехала, все равно не нашла бы их здесь. Не знала, да и не могла знать Паула, что похоронила она и дочь, и мужа, а потом и Дениса Хохлачева, ухаживала за которым все эти годы по долгу братской любви и совести. И писала она Залгалисам сразу, как только освободили Латвию. Но вернулось письмо обратно. И второе вернулось. Хранит до сего дня она те письма. И сейчас они с собой, в сумочке. Не раз мочила она их слезами, оплакивая своих сыночков. А заодно и Гунара с Паулой. Она уверилась, что погибли они все вместе. Утешение находила в работе да в уходе за больным Денисом, фамилию которого взяла, чтобы не слышать неприятное и непристойное: сожительница. Не объяснишь же каждому, кем для нее является Денис Хохлачев.

Неуемная тоска, которая навалилась на нее после смерти Хохлачева, сняла с места. Мария взяла отпуск и поехала сюда. Для чего? Вряд ли толком могла она ответить на этот вопрос. И теперь, видя растерянность и враждебность Паулы, она по-своему оценивала ее состояние и пыталась найти оправдание этой враждебности.

«Нелегко тебе, Паула, рассказывать матери о гибели детей. Я понимаю все. Понимаю. Но разве ты, Паула, виновата. Смелей, Паула, я уже привыкла к тому, что их нет», а вслух сказала:

— Расскажи, Паула, как они погибли.

Паула даже вздрогнула, услышав просьбу Марии. Удивилась: «Как? Она не знает?.. И в самом деле, откуда ей знать?! Мои дети. Не отдам. Не скажу! А где же совесть твоя, Паула? Залгалисы никогда не были подлецами. Так всегда говорил Гунар. Но ведь Мария тогда заберет их. У меня не будет детей. Моих детей. Ах, зачем же я так? Зачем? Вот и ноги у нее все в шрамах, как будто ножом полосовали. Гунар же говорил мне, что Эрземберг выдумал о легковой машине. А я все не верила. Зря, видно. Ей, наверное, нелегко пришлось. Мать ведь она. А как же я тогда?»

А Мария вновь спросила:

— Расскажи, не бойся. Я все выдержу.

В это время в дверь кто-то энергично постучал и, не дожидаясь ответа, открыл ее. Мария обернулась и увидела пограничника. Высокого стройного ефрейтора. В руках тот держал большую картонную коробку и красивый букет цветов. Ефрейтор, кивнув Марии: «Здравствуйте», протянул Пауле цветы и сказал, улыбаясь:

— Поздравляю вас, бабушка Паула, с днем рождения. Вся застава желает вам здоровья и счастья. Старший лейтенант Залгалис просил передать, что его вызвали в отряд и придет он только к вечеру. Я торт на кухне оставлю и пойду дров наколю.

Ефрейтор энергично повернулся и вышел. У Марии сдавило в груди, как это было всегда, будь то на улице или в магазине, на вокзале или в метро, — при виде человека в зеленой фуражке в горле у нее начинались спазмы, дыхание перехватывало, и слезы сами, непроизвольно, застилали глаза. Как ни хотела овладеть Мария собой на этот раз — все равно не вышло. Она разрыдалась. У Паулы, увидевшей, что Мария зарыдала, сдавило сердце, да так сильно, что пришлось прижать руку к груди. Паула тоже разрыдалась. Успокоилась не скоро. Плакала, продолжая держать руку на груди, где гулко билось сердце.

Выплакавшись, женщины глядели друг на друга понимающе и облегченно. Теперь и Мария и Паула улыбались, как бы извиняясь за свою несдержанность. Но в глазах Марии не было радости. Она вздохнула, всхлипывая, и было хотела спросить о заставе, о том, что за родственник или однофамилец старший лейтенант Залгалис, но Паула опередила ее:

— Залгалис, Мария, твой сын Виктор. Женечка тоже жив. Летчик он.

Загрузка...