Антонине Емельяновне Масловской — другу и помощнице — посвящаю этот многолетний труд.
Словно камень, брошенный в лужу, происшествие взбаламутило курортный городок. Неважно, что голодный двадцать первый год уплотнил Старую Руссу иногородцами, которые прежде всего интересовались здешним базаром; неважно, что весь день лил дождь и, казалось, воскресенье позволяло отсидеться дома; и неважно, что реки раскроили уездный центр на три куска, — все равно тревожный слух мигом облетел даже привокзальную слободу.
Ровно в час дня, когда на летней эстраде курорта грянул духовой оркестр, соседняя улица дважды как бы отсалютовала выстрелами. Затем из дома уполномоченного губчека Рогова выскочил неизвестный, пересек дорогу и не хуже питерского попрыгунчика махнул через высокий забор парка. К этому месту подоспел начальник угрозыска Воркун с овчаркой, но вот закавыка: знаменитая ищейка не взяла свежий след.
Выстрелы в доме чекиста вызвали разные толки. Жители Торговой стороны, где находился парк, уверяли, что уполномоченный губчека вечерами прогуливался с красавицей по тенистым аллеям и, видать, его приревновали…
Обыватели Соборной стороны — где высился девятиглавый храм и где рядом с тюремным замком проживала известная гадалка — клялись, что ясновидящая еще вчера предрекла кару богохульнику, который поднял руку на икону Старорусской богоматери…
На Вокзальной стороне (она вытянулась по левому берегу Полисти) рабочие лесопильных заводов, фанерной фабрики и железнодорожного депо выстрелы связали с раскрытием крупного заговора в Петрограде. Контрики готовили восстание не только в Питере. И Рогова убили, скорей всего, соучастники невских мятежников. Они, поди, и след запорошили, потому ищейка не взяла его.
А к вечеру по городу пронесся слушок. Кондуктор городской «кукушки» — паровозика с трамвайным вагоном — сообщил знакомому пассажиру: «Вишь, как вышло. К нему явилась чудотворная икона. Он пальнул в нее и кончился».
В доме покойного чекиста в самом деле обнаружили икону с пробоинами от пуль. Начальник угрозыска действительно подоспел к месту происшествия. И правду говорили, что его любимая собака не взяла след. Но Воркун проявил оперативность совершенно случайно…
Выходной день Воркуна начался с радостно-взволнованного ожидания некой вдовушки. Еще накануне она предупредила Ивана Матвеевича, что воскресным утром обязательно придет к нему «посекретничать».
Иван познакомился с нею в доме уполномоченного губчека. Молодая вдова исполняла песни, а Воркун подыгрывал на гармони. После пятого домашнего концерта гармонисту захотелось поговорить с певицей наедине. И вдруг она словно разгадала его желание…
Щедро улыбаясь, Воркун двинул ширму, стоявшую в служебном кабинете. На стене, над кроватью, вспыхнул зеркальный квадрат. Иван заглянул в него и лукаво мигнул. Он вспомнил себя пастушонком. За чрезмерные скулы его прозвали Преображеньем. Но когда батрак раздался в плечах и на голову перерос односельчан, случилось новое преображение: его физиономия уравновесилась, и вчерашние насмешницы начали поглядывать на видного парня. Только Ивану было не до них: той порой его «забрили в солдаты». А там известно — окопы, разведка, германский газ, госпиталь; опять фронт. Затем — Февраль. Потом — Октябрь. Битва за власть Советов. И так до конца гражданской войны. А теперь можно «старому» холостяку превратиться и в молодожена. Уж сегодня он непременно признается Тамаре…
Воркун прислушался: за одной стенкой дежурный милиционер кричал в телефон, за другой, в коридоре, кто-то выстукивал каблуками. Начальник перевел взгляд на овчарку, лежащую возле двери:
— Ну, Пальмушка, кто идет?
Положив морду на лапы, собака смотрела на хозяина всепонимающими глазами. Еще вчера он раздобыл кусок сахару и щепотку настоящего чая, плохо спал ночью, чуть свет прибрал комнату и накрыл постель голубым покрывалом.
Интересно, о каких секретах пойдет речь? Сегодня воскресный обед у Рогова. Они там встретятся. Однако Тамара решила повидаться с Иваном до обеда. Выходит, ей нежелательно говорить при свидетелях. Значит, она хочет доверить ему то, чего не может доверить ни Рогову, ни его брату.
Но почему Тамара задерживается?
Он глянул в окно. По железному скату хлестал дождик. Могла задержать непогода. Возможно, боится потерять голос…
Нет, придет! Иван придирчиво осмотрел квадратную комнату с двумя окнами. Тамара, пожалуй, удивится, что в служебном кабинете аквариум, чучела птиц, лосиные рога и книги на столе высокой пачкой. Тамара еще не знает, что он занимается самообразованием и что ради оперативности живет в кабинете.
Воркун распушил светлые усы, пропахал пятерней густые волосы, набросил на широкие плечи новый серый пиджак и снова вернулся к подоконнику. Прижался горячим лбом к холодному стеклу.
Сегодня открытие свободной торговли, но базарная площадь почти пустая. По мокрому тротуару, со стороны бывшей гимназии, торопко шагал маленький человек в кожаной кепке. Воркун узнал председателя укома Калугина и подался назад.
«Не ко времени», — подумал он с досадой, хотя обычно всегда радовался приходу своего учителя.
Председатель укома мечтал вернуться к прежней профессии — преподавать естествознание. Он охотно читал антирелигиозные лекции, вел философский кружок и помогал любознательному Воркуну «вгрызаться в науку».
А вот и Калугин. Черная кепка, темный плащ, кожаный портфель — все окроплено дождем. Пальма, виляя хвостом, обнюхала тяжелый портфель.
«Почему всегда с портфелем?» — подумал Иван, но не успел спросить.
В это время Калугин, надев очки, резко шагнул к столу. Рядом с книгами «О происхождении видов» и «Основы уголовной техники» лежал томик с латинским заглавием. Этот томик добыт в ночной облаве: в нем искусно спрятана колода французских карт с непристойными картинками…
— Поэтические «Метаморфозы» Овидия! Откуда, голубчик?
Иван улыбнулся и в свою очередь поинтересовался непонятным словом «метаморфоза». Калугин взял в руку двуликий томик и раскрыл его как пример неожиданного превращения. Воркун удовлетворенно кивнул, выставил два мозолистых пальца:
— Вот мой агент Быков. Продался спекулянтам и сам обернулся преступником. А Федька Лунатик, вор-рецидивист, напротив, стал моим первым помощником.
— Пример жизненный, мой друг! — похвалил Калугин и, возвращая томик с фокусом, многозначительно добавил: — Метаморфоза, голубчик, всеобщий закон мира…
— Всеобщий?! — почтительно повторил ученик, наблюдая за окном…
К счастью, председатель укома спешил в дискуссионный клуб. Иван проводил его за дверь и даже не обратил внимания, что тот ушел без портфеля.
— Ну, Пальмушка, как думаешь, придет Ланская?
Собака навострила уши. И когда постучали в дверь, Воркун решил: «Тамара»…
Но вместо Тамары на пороге показался высокий, стройный блондин во всем кожаном. Воркун удивился: за последнее время уполномоченный губчека Рогов редко заходил к Ивану на службу. Пальма вскочила на лапы и крутнула хвостом.
Чекист любил собак и лошадей, но тут, не замечая ищейки, чем-то озабоченный, протянул приятелю мокрую руку, на запястье которой висел плетеный хлыстик:
— Есть разговор, Иван…
От кожанки и галифе пахнуло конским потом. «Верхом из уезда», — смекнул Воркун и радушно заглянул в осерчалые глаза Леонида:
— Рад видеть тебя, дружище!
— Ты, кажется, всему рад. — Рогов стряхнул дождинки с кожаной фуражки и метнул взгляд на базарную площадь: — Смотри! Под твоим носом частники открывают магазины. И ты рад? Вчера епископ Дмитрий произнес здравицу в честь новой экономики. И ты рад? Церковникам разрешили торговать иконами. И ты опять рад?
Иван собрался поспорить с другом, но тот вдруг прикусил нижнюю губу и прижал ладонь к сердцу.
— Что, Леня, шалит?
— Да, черт побери, отъездил верхом. — Рогов приглушил голос и доверительно прошептал: — Дело есть. Вчера кто-то подбросил ко мне в кабинет икону Старорусской богоматери…
— Соборную?! С драгоценностями?!
— Нашел дураков. — Чекист опустил руку и осторожно расправил плечи. — Мазню на фанере…
— Зачем?!
— Давай подумаем… — Рогов оглянулся на дверной стук: — Гони в шею!
«Только бы не она», — встревожился Иван. Ланская пела не только в местной опере, но и в церковном хоре. И Рогов даже в хорошем настроении высмеивал церковную хористку.
Воркун потеснил приятеля за ширму, застегнул пиджак и не без волнения пробасил:
— Войдите!
К счастью, это Калугин вернулся за портфелем. На столе сохла роговская фуражка с плетеным ремешком. Председатель укома перекинул с нее взгляд на ширму и, хитровато щурясь, обратился к Воркуну:
— Иван Матвеевич, прошу тебя! — Он поднял портфель. — Воздействуй на Рогова. Твой друг играет с огнем! Икону Старорусской богоматери обещал новгородскому музею…
— Ну и что? — пожал плечами Воркун. — От музея польза…
— Совершенно верно, друг мой! Но нельзя спешить! Эта икона — не только ценнейший памятник древней живописи, но и, сам знаешь, святыня верующих. Церковный староста Солеваров вылечил ноги местной грязью, а фунтовую свечу поставил чудотворной. Сначала развенчаем ее славу, чудодейство. Иначе, голубчик, польза обернется вредом. Верующие, а их пока большинство, возненавидят нас, коммунистов. Учти, массовая ненависть хуже стихийного бедствия!
— Подумаешь… деревяшка! — усмехнулся Воркун.
— Да, друг мой! — Калугин поставил портфель на стул и вскинул руки: — Эта деревяшка для них — спасительная магия! Они верят, что чудотворная отведет любую беду! Был случай, когда жители Тихвина выпросили здешнюю икону на время — спасти скот от мора…
— И зажали?
— Да! Не одно поколение тихвинцев и старорусцев бранились, даже судились из-за нее. И лишь в прошлом столетии чудотворную с помпой водворили здесь. Для рушан она — символ спасения, победы и благовести. В народе ее популярность не меньше, чем Казанской богоматери. Мой совет — не насильничать. Бунтом, погромом ответят фанатики. Пойми, друг мой, Старорусская — давняя богиня раздора!
Воркун задумался, но Рогов решительно отодвинул ширму:
— Это называется — удар в спину, товарищ Калугин! — Уполномоченный губчека не протянул руки. — Что, не ожидал такой встречи?!
Калугин улыбнулся:
— У подъезда, голубчик, твой Орлик, а здесь, — он указал на стол, — твоя фуражка. Нет, я вернулся не только за портфелем…
— Но и выступить в защиту Солеварова и других церковников?!
— Пойми, Леонид Силыч, я же краевед. Мне было бы лестно пополнить музей шедевром искусства. И все же стоит посчитаться с верующими. Кстати, я только что от председателя исполкома. Он тоже против преждевременного изъятия…
— Зато губчека и трибунал на моей стороне! И завтра же…
— Верующие выделят охрану.
— А штыки на что?!
— Штыки, батенька, повернутся против нас же, атеистов-большевиков! А тебя, зачинщика, просто растерзают! — Опять забыв портфель, Калугин потянулся к двери. — Не спеши, Леонид Силыч, подумай!
Когда Иван вернул портфель председателю укома и закрыл за ним дверь, Рогов нетерпеливо, с раздражением в голосе спросил товарища:
— Кто прав из нас?!
Воркун не пощадил больного:
— Поначалу казалось — ты. А вот послушал, поразмыслил и вижу: он мудрей тебя…
— Мудрей? Это в чем же? В сочувствии мракобесам?! Интеллигент чистейшей воды! Его счастье, что пришел в партию до революции. Теперь таких…
Раздался резкий звонок. Уполномоченный зло покосился на телефонный аппарат и, направляясь к выходу, махнул хлыстом.
— Разве тут поговоришь! Приходи обедать…
Напрасно Иван все утро прислушивался к шагам за дверью: не пришла и не позвонила…
Ну что ж, дорогуша, встретимся за круглым столом. Он представил братьев Роговых с гитарами и голосистую певунью с белоснежным лицом и яркой копной волос. Она живет рядом с роговским домом. Прошлый раз Иван хотел проводить ее, но его опередил младший Рогов. Этот чернявый кудряш с наглыми глазами открыто пристает к вдовушке. Однако соседка предпочитает петь народные песни под гармонь, а не под гитару.
Иван терпеть не мог Карпа и при одном воспоминании о нем нахмурился. Не о младшем ли Рогове хотела поговорить Ланская? Не нуждается ли она в защите?
Завернув гармонь в клеенку, Воркун быстро надел серый картуз с лакированным ремешком и коротким свистом вызвал своего четвероногого друга:
— Ну, Паля, поднажмем!..
Куда девались воркуновская медлительность и хмурый взгляд! Первая настоящая любовь в тридцать пять лет чего только не таит. Заломив по-мальчишески козырек, Иван размашисто шагал через лужи. Его с трудом узнавали встречные знакомые. Даже Пальма нет-нет да и нюхнет хозяина.
Вдруг Иван насторожился. Острый слух бывшего разведчика уловил два приглушенных расстоянием выстрела. В тот же миг над кронами могучих тополей, стоящих поодаль, взвились грачи. Взвились панически и высоко. Так не испугаешь камнем или свистом. Охотнику известны повадки пернатых. И собака безошибочно чует выстрел: вытянув морду, она ощетинилась. Начальник с ищейкой побежали в сторону парка. Впереди на мостовой толпились прохожие. Они показывали на балкон синего домика, где жили братья Роговы.
— Не спорьте! — надрывался мужской голос. — Два раза бабахнуло!
Воркун окинул взглядом собравшихся. Над хором зевак возвышался своей приметной широченной бородой староста церкви Солеваров. Острые глазки фанатика поймали начальника угрозыска и расширились: «Вот чудо, уже тут!»
Но Иван прочитал в глазах старосты и нечто другое: старик явно был чему-то рад. Неужели у Роговых беда?
— Кто стрелял?
Солеваров вскинул волосатую руку на синий домик с чердачным балконом:
— Вроде как… уполномоченный…
Воркун ринулся к воротам. Пальма передними лапами толкнула калитку. На дворе, возле бочки, переполненной дождевой водой, зашипел черный кот. Ищейка, не замечая взъерошенного противника, метнулась к распахнутой двери флигеля.
Во флигеле жила Тамара Ланская. Там не пахло порохом. Пальма круто развернулась и, минуя сарай, кинулась к низкому крыльцу роговского домика.
Иван устремился за овчаркой. Прихожая и столовая встретили начальника угрозыска подозрительной тишиной. На круглом столе, белевшем скатертью и аккуратно расставленными тарелками, колючим шаром темнел кактус.
Где же братья и Тамара? Мокрые следы собачьих лап на чистых половицах вели на деревянную лестницу. Леонид занимал комнату на чердаке.
Воркун одним духом взлетел на верхнюю площадку и замер.
В нос ударило едким пороховым дымом.
На полу, возле высокой вешалки, сидела Тамара, склонив голову. Ее пламенеющие волосы закрыли глаза, посиневшие губы судорожно вздрагивали…
— Что тут?!
Тамара безысходно кивнула на дверной проем Леонидовой комнаты.
Иван шагнул к распахнутой двери.
Глаза ослепил белый косой потолок мансарды.
Балконная занавеска надулась пузырем.
Воркун решительно переступил порог…
И оцепенел…
Леонид обмяк на стуле, упав грудью и головой на письменный стол. Пальцы правой руки судорожно сжали рукоятку вороненого браунинга. Левая безжизненно свисала…
— Леня!..
Воркун наклонился над еще не остывшим телом. Леонид не нуждался в помощи. Хотя на лице, на руках, на костюме — ни капли крови.
Не трогая предметов, Иван осмотрелся. На полу, возле стола, поблескивали две пустые гильзы. Рядом с диваном, высунув язык, сидела Пальма и поглядывала на фанерный лист, лежащий на ковре.
Воркун подошел к фанере и вздрогнул: «Икона!»
Божья матерь с младенцем, а взгляд суровый, угрожающий. Чекист стрелял в богоматерь. Одна пуля угодила ей в грудь, другая — в плечо.
Иван присел на корточки. Свежий запах масляной краски защекотал нос. Образ богоматери был воспроизведен уверенными мазками.
— Тамара Александровна! — подозвал он свидетельницу. — Кто принес сюда икону?
— Какую икону? — слабым голосом спросила она и вступила в полосу света.
Иван изумился: у нее расстегнут халат, ночная сорочка порвана, а на груди… синяк. Что все это значит?
Пахнуло изысканными духами. В мировую войну раненому разведчику Воркуну вручила кисет великая княгиня с капельным крестиком на белой косынке. Сестра милосердия была надушена такими же духами, как и соседка Роговых. Он указал на икону. Тамара исступленно вскрикнула:
— Старорусская! Чудотворная! — Она упала на колени, скрестила руки, страстно зашептала: — Божья матерь, прости меня, грешницу…
Боковым зрением женщина заметила воркуновский пытающий взгляд и дрожащими руками застегнула халат, отороченный лисьим мехом.
Да, не о такой встрече мечтал Воркун. Он погладил Пальму и пальцем ткнул в икону:
— Взять след!
Овчарка обнюхала улику и, виновато поджав хвост, снова уселась: «Хоть убей, а чужим не пахнет». Обычно она мигом схватывала нужный душок и устремлялась по следу — только поспевай. А тут…
Озадаченный Воркун подошел к телефонному аппарату, позвонил дежурному и, опустив трубку, вдруг вспомнил, как сегодня утром Леонид недосказал историю с подкинутой иконой. Возможно, он сам принес икону со службы домой?
«Нет, чекист не пойдет с иконой по городу», — рассудил Иван и взглянул на влажные туфли певицы:
— Тамара Александровна, вы прибежали сюда на выстрелы?
— Да… я думала… Леонид убил Карпа…
— Братья поссорились?
— Очень!
— Из-за чего?
— Н-не знаю, — смутилась она, отводя взгляд вниз.
— Значит, Карп был здесь, когда вы прибежали?
— Нет, здесь никого не было, — твердо заявила она и заплаканными глазами показала на покойного. — Только он…
— Вы подошли к нему?
— Нет. Не смогла. Подкосились ноги. Лишь взглянула и все поняла. Я ведь медик. Я ждала этого…
— Ждала?!
— Да. Вчера у него был сердечный приступ. А он поехал верхом. И Карп…
— Что Карп?
— Довел его до бешенства. Он доконал брата…
Иван хмуро глянул на фанерный лист. Пожалуй, доконала икона. Леонид ненавидел иконы. Выходит, злоумышленник знал эту особенность характера чекиста. Неужели это подстроил Карп?
Нет, пули впились в стенку комнаты на высоте человеческого роста. Ясно, что кто-то держал образ. Но почему не оставил следов? Кажись, улика налицо, а Пальма и носом не ведет. Черт возьми, все так же очевидно, как загадочно. Калугин сказал бы: «Загадочная очевидность, голубчик». И Тамара явно чего-то недоговаривает. Почему не пришла утром? Кто порвал кружева на груди? В чем грешна?
— Тамара Александровна, сейчас придут чекисты. Идите… переоденьтесь…
И, провожая ее изучающим взглядом, подумал: «Все расскажет, не станет молчать».
Воркун внимательно осмотрел чердак — ничего подозрительного. Пытался представить, что здесь произошло. За время работы в угрозыске он немало распутал узлов. Обычно соображал быстро, а действовал не спеша. Сейчас же, наоборот, много суетился, курил, а думалось на редкость туго.
Посмотрел на мертвого друга и вдруг почувствовал, как собственный воротник давит горло. Только сейчас Иван по-настоящему осознал потерю дорогого, близкого человека.
Еще мальчишкой Леня помогал отцу — расклеивал подпольные листовки. Побывал Леня и в царской тюрьме. Не сломила его и ссылка. Крепких отбирала чека. Он работал ради жизни, а жил ради работы.
Иван нагнулся над столом, коснулся чернильницы, вырезанной в виде двух огромных желудей, и неожиданно увидел прямо на серой бумаге, покрывавшей стол, свежую карандашную запись. Почерк Леонида — прямой, четкий, с нажимом.
Не дыша, точно боясь сдуть паутину букв, Иван склонился над строкой.
«Мертвый хватает живого», — прочитал он с недоумением.
На чердак влетел шмель. Его, видать, привлек цветочный аромат французских духов. Но цветка-то нет. Обманулся мохнатый дурень, ищет выход, бьется о стекло, а дверь на балкон приоткрыта. И не то ли с ним, Иваном? Бьется, ищет, а выход, поди, рядом. Но где? Как найти?
Заныла старая рана. Воркуну стало душно и тесно. Он полез в карман за платком, а вытащил томик с картами. Вид у «книжицы» шикарный: зеркальная кожа, золотое тиснение, а внутри — порнография.
Да, внешность может быть обманчивой. Вот и Ланская, глянешь — богиня: совершенство форм, глаза — чистый малахит, а что внутри? Возможно…
— Нет, нет! — отмахнулся Иван и быстро вышел на балкон.
Дождик кончился. Выглянуло солнце. Внизу, в толпе любопытных, по-прежнему выделялся Солеваров. Церковный староста говорил негромко, но слушали его внимательно, и почти каждое слово старика долетало до Ивана.
Рослый рушанин рассказывал о том, как чекист Рогов занес руку на святыню и как ясновидящая предрекла ему безвременную кончину…
— Так, может, православные, и свершилось знаменье? — Он осенил себя крестом и волосатой рукой указал на роговский домик: — Сами слышали…
Солеваров заметил Воркуна и осекся.
Иван поморщился: «Эх, пойдут теперь звонить о новом „чуде“ Старорусской богоматери. А тут еще эта дырявая икона. Но где застряли чекисты?»
Он окинул взглядом улицу. На противоположной панели, залитой дождем и солнцем, знакомый сторож курорта метлой тычет в дощатый забор и монотонно гудит:
— Свежая царапина, натурально, след…
Воркун стремглав кинулся к лестнице. За ним — Пальма.
На улице не успели опомниться, как из ограды с треском вылетели доски. Первой в дыру юркнула ищейка. Еще удар ногой — следом за овчаркой скрылся хозяин.
Всем показалось, что сейчас за оградой гавкнет собака, засвистят пули: уж больно стремительна погоня.
Толпа притихла. В парке, за высоким забором, мужской голос басисто обругал Пальму. И все поняли, что ищейка забастовала, что, видать, дождь размыл следы. Теперь жди: вылезут из дыры понурая собака и сердитый хозяин.
Но никто не вылезал. А за оградой вдруг послышался еще чей-то голос — молодой, приглушенный…
Любопытные переглянулись…
Воркун показал Пальме примятую траву. Здесь, между липой и кустом сирени, неизвестный спрыгнул с забора. Овчарка взяла след, устремилась к песчаной аллее и неожиданно, оглянувшись назад, остановилась…
— Ты что, дура?! — выругался Иван и замахнулся кулаком. — Нюх потеряла, что ли?!
Остроносая помощница с чернотой на хребтине потянулась мордой к ближайшему кусту сирени и крутнула хвостом.
Иван развел мокрые ветви. Его брови вскинулись. Перед ним Сеня-чекист и не Сеня: казацкая фуражка с красным околышем сильно помята, френч обмяк; синие галифе провисли в пузырях, а русские щегольские сапожки с нарочито завышенными каблуками — все в грязи. Да и сам юноша, промокший, в паутине и лепестках сирени, совершенно не походил на себя, всегда на редкость опрятного. Даже в лице и глазах обозначилось совсем чужое: веснушки почернели, веки сузились и шрам возле виска не замаскирован белым чубом…
— Тихо, дружок Воркунок, тихо, — прошептал молодой чекист, сплетая оттенки строгости и задушевности. — Парк оцеплен. Тут мой пост…
Маленький, юркий, с кривинкой в ногах, он подтянул ремень с маузером и, оглянувшись, понизил голос:
— Я только что из Питера. Там накрыли сброд Таганцева. Один из его агентов здесь, в Руссе. Кличка — Рысь…
— Женщина?
— Неизвестно. Но повадки и впрямь матерой рыси: ловко путает следы и пакостит всегда с большой выдумкой-хитринкой…
— Может, и с иконой ее проделка?..
Воркун рассказал о случившемся. За оградой промчался дымящий паровозик. Сеня переждал шум и деловито кивнул в сторону забора с дырой:
— Бери понятых и жди меня. Жди у Роговых. — Он слегка подтолкнул Ивана: — Действуй, браток, действуй…
Воркун не обиделся, что комсомолец подгоняет его, начальника угрозыска. Сеня Селезнев из всех местных чекистов отличался исключительной смелостью и оперативностью. Не случайно Леонид приблизил его к себе: молодой сотрудник и жил в доме Роговых.
Иван пригласил сторожа курорта и посоветовался с ним насчет второй кандидатуры в понятые. Бородатый Герасим, в белом переднике, открыл калитку и уверенно показал на приземистый трехоконный флигель:
— А еще можно… нашу фельдшерицу…
— Давно она у вас?
— Хвостова-то?
— Разве у нее фамилия Хвостова?
— Натурально. Девичья, значит. — Герасим остановился возле бочки с водой и охотно продолжал: — Вишь, начальник, полета лет назад аль боле Хвостовы, тутошные заводчики, были самые разбогатые. Их канаты парусные даже иноземцы скупали. А как задымили пароходы — торговля захирела. Последний из Хвостовых проиграл остаток капитальца. Но вернулся из Питера, где продулся, не один: с девкой, рыжей да грудастой. У нее-то, прости господи, имелось сбереженьице. И купила она тут участок с постройками. Флигель — себе. А дом, где ныне Роговы, отвела для приезжающих курортников. Открыла меблированные комнаты с обедами. Зажили неплохо, с достатком. И дочь народилась. Вся в матушку: и цветом, и телом, да и характером: девчонкой повенчалась с офицером…
Дворник лукаво подмигнул:
— Ланского, муженька-то, немец прикончил, а родителей «испанка» прибрала. Вот краса-сиротка и определилась к нам, на минеральные воды. Да еще на сцене поет: горазд голосиста…
В крайнем окне, над цветами, вспыхнула огненная прическа. На подоконнике колыхнулась ярко-зеленая елочка. Две створки блеснули стеклами. Певучий голос обратился к Воркуну:
— Иван Матвеевич, поймали?
— Не уйдет, — заверил он и шагнул к распахнутому окну, глядя на нее: — Вы можете понятой?
Зеленые глаза непонятно прищурились: Ланская то ли обрадовалась приглашению, то ли успокоилась, что человек, который махнул через забор парка, скрылся.
Ланская вышла из флигеля в темном длинном платье с закрытым воротом. В этом траурном костюме она походила на монашку.
— Тамара Александровна, вы случайно не видели, кто после стрельбы выскочил от соседей?
Она опустила глаза:
— Н-нет…
«Скрывает», — Воркун невольно посмотрел на Герасима. При нем она не разговорится.
На крыльце, пропуская мимо себя спутницу, Иван едва уловил запах заграничных духов, и снова ему вспомнилась великая княгиня. Смешно и дико: он, бывший пастух, до сих пор мечтал о любимой, похожей на величавую сестру милосердия с певучим голосом. Этой весной он трижды слушал Тамару Ланскую — княгиню в «Русалке».
Воркун представил Рысь с фанерной иконой и нахмурился. Эх, опоздал к другу! Бывало, Леня только позвонит: «Жду к обеду», и Ваня — шапку в охапку, и пес за ним. А сегодня прихорашивался, будто Макс Линдер перед любовным свиданием. Хорош гусь! Все могло быть иначе…
В горнице на круглом столе расставлено восемь тарелок. Леонид всегда приглашал одних и тех же знакомых. Иван пересчитал имена гостей, и получилось так, что один стул лишний. Выходит, восьмой — новое лицо…
Вход на лестницу охранял смуглый татарин в белесо-зеленой гимнастерке. Он любовно оглядел овчарку и одобрительно причмокнул:
— Ай, хорошай!
Поднимаясь в светелку, Тамара судорожно держалась за перила. Она боялась потерять равновесие. Герасим, наоборот, вышагивал уверенно, высоко неся бороду: бывалый солдат повидал мертвецов.
Но там, рядом с покойником, понятые вдруг поменялись ролями. Тамара устояла и, прикрывая рот платком, глазами впилась в Леонида. Герасим поклонился мертвому чекисту и сразу как-то скривился, словно его подрубили: толкни — и грохнется. Чего струхнул? Что знает?
— Герасим, ты первый раз видишь эту икону?
— Впервой, — с трудом выговорил дворник и снова уставился на браунинг в мертвой руке.
Иван вынул из ящика стола лист бумаги, положил его на книгу и сел на диван, рядом со своей гармонью. В руке он держал чернильный карандаш, остро отточенный Леонидом. Не успел он написать: «Протокол допроса», как Пальма кинулась к лестнице.
«Селезнев», — прикинул Воркун, но ошибся.
На площадку быстро поднялся сухой, жилистый Карп. Он, видимо, бежал. Черные кудри вздыбились (он круглый год ходил без фуражки), полы короткой куртки из красной кожи разметались, а капли пота стекали со лба на широкие брови, из-под которых резко смотрели карие глаза.
Не замечая ни людей, ни собаки, он прыгнул через порог и кинулся к столу:
— Ленька!.. — У него дрогнул голос: — Брат ты мой…
Он обнял застывшее тело и, прижимаясь щекой к мягким волосам брата, надрывно зашептал:
— Как же так?.. Если б знать!.. А?.. Так я бы… Ленька, что я наделал?!
— Ты убил его! — выкрикнула Тамара и заплакала.
Карп задел соседку мимолетным взглядом и припал к мертвому брату.
В противоположность младшему Рогову Сеня Селезнев появился бесшумно. Он участливо кивнул Карпу и, снимая измокшую фуражку, тихо сказал Ивану:
— Пиши протокол, пиши…
И другим нашел работу: Тамару послал во флигель за портновской рулеткой, Герасима попросил разогнать толпу под окном, а сам по телефону вызвал врача и фотографа.
Герасим вернулся возбужденный и толстым пальцем показал на окно:
— Забор-то покарябал здорово…
— Кто покарябал? — уточнил Сеня.
— Да я так размыслил, товарищ начальник, попрыгунчик с пружинами на пятках…
— Своими глазами видел-подсмотрел?
— Ныне не видел, а вот в голодуху, на Митрофановском кладбище, видел в белых саванах.
— Ты что, борода-бородина, мешочничал?
— Был грешок. Патрулей огинали погостом. А из могил на нас живые покойники — скок! скок! Содорожники мешки бряк и ходу. Я тоже тягу, хоть груз не бросил. Силенки хватало…
«А тут чего скис?» — взвешивал Иван. А Сеня налегал:
— И высоко, говоришь, они прыгали-возносились?
— Да не горазд.
— Но через этот забор… запросто?
— Натурально! — Герасим заглянул в открытую дверь балкона, где за балясинами зеленел омут освеженного парка. — Говорят, этот прыгунок выскочил из калитки Хвостовых…
Ланская протянула руку с рулеткой, да так и застыла. Сеня тоже заметил, как соседка Роговых побелела, но оставил ее в покое. Он взял у начальника угрозыска протокол, прочитал его вслух и попросил понятых расписаться.
Лист бумаги лежал на краю стола. Сторож еще раз покосился на пистолет и расчеркнулся. Ланская не дописала своей фамилии.
Чекист проводил понятых до лестницы и приказным тоном бросил вниз:
— Ахмедов, выпусти парочку!
Иван ждал: если вдовушка обернется, глянет на него — значит, ее мучает совесть. На повороте она взялась за перила и посмотрела в его сторону. В ее глазах он прочел и надежду, и страх.
«Ясно, что-то скрывает», — с горечью рассудил Иван и перевел взгляд на Карпа.
Упираясь руками в колени, младший Рогов рассматривал лежащую икону и, видимо, пытался что-то вспомнить. Он жмурился, потирал лоб и наконец рванулся к выходу:
— Я за профессором! — И на миг оглянулся: — Ничего не трогайте!
Иван и Сеня понимающе переглянулись. Им было известно, что на здешнем курорте лечится петроградский криминалист — профессор Оношко. Он читал лекции старорусским чекистам, посещал местную оперу и даже сделал предложение певице Ланской.
Сеня осторожно приблизился к покойнику и, склонив голову, прикрылся ладошкой. Выходит, лихой малый крепился только на людях, а теперь вот и губы дрожат:
— Ой… Леня… Леонид…
Его невнятный шепот заглушила Пальма — она завыла…
Над перилами лестницы заголубело табачное облако. Сначала из лестничного проема на площадку выплыла шарообразная лоснящаяся голова, окутанная светлой дымкой. Затем из табачной завесы проглянули серые навыкате глаза и гнутая трубка на мясистой губе. Потом выкатился большой округлый живот, запахнутый в просторный пиджак с серебряным отливом. И наконец, поднялись короткие ножки в широких майских брюках и белых парусиновых баретках.
Тяжело дыша, криминалист вынул из кармана толстую лупу с раздвижной рукояткой и дал понять, что пришел не слезы лить, а дело делать. Он сразу повел себя как егерь среди любителей охоты: внимательно осмотрел комнату, заглянул в воркуновский протокол и вежливо заметил:
— Дорогие коллеги, вы неплохо потрудились, однако нам придется исправить допущенные ошибки. Осмотр места и трупа мы произведем со скрупулезной точностью.
Он подозвал Карпа, который привел его:
— Вы, маэстро, измеряйте. Вы, товарищ Селезнев, составьте план с обозначением каждой вещи. Вы же, коллега, записывайте…
Иван опять вооружился карандашом, продолжая наблюдать за профессором. Странно, ученый-криминалист говорит вроде серьезно, с уважением, а в глазах иронический смешок.
Опытный эксперт с помощью линзы осмотрел костюм, лицо, руки покойника и уверенно заявил:
— Умер от разрыва сердца. Мой диагноз подтвердит врач. — Он заглянул в протокол, лежащий перед Иваном: — О нет, коллега! Извольте в следующем порядке: положение трупа, ложе трупа, поза трупа, одежда на трупе и трупные изменения. На левой руке, в области тыльной стороны кисти, синяк — след удара тупым предметом…
Карп отложил рулетку, хотел что-то сказать, но передумал.
Воркун не обиделся на критику. Уважай тех, у кого можно поучиться. Ведь он, начальник угрозыска, не имел специального образования. Основная школа — служба в армейской разведке. А профессор Оношко — автор книг по криминалистике. Экспертиза — его профессия.
И сейчас на чердаке ученый-криминалист увидел то, чего другие не заметили. Передвигаясь на коленях вокруг иконы, он направил лупу на край фанеры и деловито объявил:
— Отпечаток пальца. Прошу…
Первым осмотрел отпечаток Селезнев и заверил:
— Это не его, не Рогова…
— А чей?..
Все оглянулись. На пороге комнаты стоял мужчина среднего роста, в бордовой кожанке с нашивными карманами. Это был председатель местной чека Пронин. Его желтоватое лицо (он болел язвой желудка) сейчас неестественно зарделось.
— Странно, — заговорил Пронин глухим голосом. — Сейчас в служебном кабинете Рогова мы обнаружили такую же икону…
— Ловко задумано, друзья мои! — следом за начальником в комнату вошел Калугин. — Представьте! На службе Рогов спрятал икону за шкаф, приходит домой, а тут опять она! Нуте?!
Карп сердито взмахнул рулеткой:
— Бред собачий! Мой брат не верил в чудеса!
— Товарищ Карп, — спокойно проговорил Пронин, снимая военную фуражку, — мы хорошо знаем, что брат твой не верил в чудеса, зато кругом-то нас армия фанатиков. По городу уже бродит слух: «Рогов позарился на чудотворную, вот она и покарала его». Ты знаешь, кто принес икону?
— А ты знаешь, кто принес икону на службу?
— Надо полагать, одно и то же лицо.
— Куда же вы, чекисты, глядели?
Пронин усталыми глазами показал на открытый балкон:
— В кабинете твой брат всегда распахивал створки. Так не мудрено… подбросить… первый этаж… А тут как?
— Черт его знает! — Карп бросил рулетку на диван и зло взглянул на Селезнева: — Сеня удрал в Питер! У меня по воскресеньям футбол, бильярд. Леонид ускакал в уезд. Дома — один кот! Принес тот, кто выскочил после выстрелов…
— Прошу прощения, коллеги, — вмешался Оношко, сверкая лупой. — Осмотр места показывает, что нет состава преступления. Уполномоченный не убит: подвело сердце. А копию иконы принесли, скорее всего, по просьбе самого Рогова. Он неоднократно говорил мне: «Разоблачу чудотворную! Я расстрелял бы ее, не будь она музейной ценностью».
— Это так. Могу подтвердить. — Воркун медленно поднялся с дивана. — Но Леонид никому не заказывал иконы, потому как сегодня утром он возмущался тем, что кто-то подкинул в его кабинет мазню на фанере…
— Ого! — заинтересовался Калугин и обратился к Пронину: — Павел Константинович, голубчик, тут что-то нечисто…
— Позвольте! — обиделся криминалист. — Не делайте из мухи слона! Краснеть придется! Повторяю, налицо естественная смерть. И «расстрел» иконы психологически оправдан. Он еще раньше подсознательно целился в нее. А выстрелы спугнули одного из приглашенных на обед…
— И тот кинулся-махнул именно через забор? — подкусил Сеня.
— О, юноша, от страха и забор нипочем! — Профессор, дымя трубкой, авторитетно провозгласил: — Уверяю вас, коллеги, и дня не пройдет, как вы вспомните мой диагноз: разрыв сердца — раз; беглец — совпадение — два; лик богоматери — заказ самого Рогова — три. Не ищите того, чего нет!
— Однако, голубчик, — не сдавался Калугин, — бывает обратная картина: именно отсутствие прямых улик заставляет думать, что преступник перехитрил нас. Вы, профессор, исходите только из причины…
— Все криминалисты мира исходят только и только из причины!
Оношко дымящей трубкой указал на председателя чека:
— Павел Константинович, может быть следствие без причины?
— Ясно, нет!
— Может быть преступление без преступления?
— Конечно, нет!
— Что и требовалось доказать! — победно вскрикнул ученый-криминалист.
Воркуну показалось, что в этом споре Оношко забил его учителя. Больше того, Иван, по существу, разделял взгляд профессора на роль и значение причины в процессе расследования. В самом деле, как не крути, а без причины следствия не бывает. Его глаза сочувственно остановились на Калугине.
А тот с добродушной укоризной посмотрел на Пронина:
— К сожалению, Павел Константинович охотно посещает лекции профессора Оношко и ни разу не поинтересовался нашим кружком. А вот Сеня Селезнев не пропустил ни одного занятия.
Калугин обратился к молодому чекисту:
— Голубчик, скажи, пожалуйста, следователь учитывает только причину и следствие?
— Нет, зачем же! — оживился Селезнев. — Есть молния, но есть и засушливое лето. Молния — причина, а засуха — обстоятельство. Отчего же загорелся лес?
— Совершенно верно, голубчик! Больное сердце — внутренняя причина, а травля иконами, возможно и не только иконами, — внешнее обстоятельство.
Калугин шагнул к Пронину:
— Так что, друг мой, надо учитывать не только причину, но и условия. Короче, кто ускорил смерть больного человека? Нуте?!
— Тридцать верст скакал на лошади, — ответил Пронин.
— А еще?
— Резкая перемена погоды: с ночи дождь…
— А еще, товарищ начальник? — подключился Селезнев.
— И этого достаточно!
— Извиняюсь, товарищ начальник. — Сеня перевел взгляд на Воркуна: — Иван Матвеевич, ты виделся-разговаривал с Роговым после его поездки. Почему ты шел к обеду с гармонью?
— Ну… ясно… Леонид пригласил…
— А если бы он себя плохо-скверно чувствовал, как думаешь, стал бы звать в гости, да еще с музыкой?
— Музыка для него — лучшее лекарство! — Пронин развел руками. — Товарищи, все до поры до времени…
— Ерунда! — оборвал пронинскую речь младший Рогов. — За два часа до выстрелов мы с ним поспорили — он вспылил и ребром ладони так мне по руке рубанул, что я и кий не смог держать, до сих пор ноет…
— Позвольте заметить, коллеги, — профессор трубкой нацелился на телефонный аппарат с двумя рогульками, — за двадцать минут до выстрелов Леонид Силыч позвонил ко мне в гостиницу курорта и пригласил меня к обеду…
«Вот кто восьмой», — отметил про себя Иван, внимательно слушая.
— Вероятно, я был последним, кто слышал его голос. Он был утомленный, болезненный. Я даже отсоветовал ему. Но он заверил: «За моим воскресным столом всегда песни, гитара, гармонь. Мне нужно развлечься».
— Значит, — подхватил Сеня, осматривая образ богоматери, — она доконала. Но как?!
— Здесь кто-то держал икону, — вставил Пронин.
— И убежал, как только свершилось чудо: стрелявший в богоматерь скоропостижно умер. Тут любой дрогнет, уверяю вас, коллеги…
«Неужели он верующий?» — подумал Воркун и спросил профессора:
— Ну, а почему Пальма не взяла след?
— Ваша ищейка сразу почувствовала, что тут нет никакого преступления…
— И вообще брат обошелся без помощника. — Младший Рогов поставил фанерный лист на ребро, прижал к дивану и поднял руку: — Стоит! Стреляй!
— Наглядность — лучшее доказательство!
Оношко подошел к столу и только сейчас обратил внимание на роговскую запись:
— Что за мистика?! Как это может мертвый хватать живого?
— Хватает, голубчик, да еще как! — серьезно заверил Калугин. — Религия — чудовищный осьминог с десятками сотен щупальцев и присосок. Вспомните детство. Проснулся — молись. За стол — крестись. Поел — поклонись иконе. Вышел на улицу — кругом церкви, часовни, опять с крестным знамением. И куда ни уйди — всюду тебя достанет церковный звон. В школе — снова молитва и закон божий. А сбежишь в лес или на речку — на груди иконка или крест. Да и места связаны с легендами о чудесах и житиях святых. Свернешь к приятелю или к солдатам в казарму — те же иконы, молитвы. А вечером с мамой или бабкой в храм — боже мой! — чем только тебя не напичкают! Золотой иконостас. Сияние свечей. Душевный хор. Ладан. Просвирка. Святая вода. А в пасху — все брошено в атаку: куличи, яички, перезвон, поцелуи. А исповедь и причастие! А крестный ход! А свадьба, крестины! А похороны! Весь день, всю жизнь — с рождения до смерти — ты в религиозных щупальцах и присосках. Иной даже в бога не верит, а вырваться из объятий церкви не может. Смеется над попами, а все же крест носит, пасху справляет и на всевышнего надеется. Так или не так, голубчик? Нуте?
Профессор не мог лупой нащупать карман. Видимо, Калугин попал в точку. Видимо, золотой крестик на груди криминалиста накалился от слов краеведа. Оношко прикрылся дымовой завесой:
— Так-то оно так, коллега, — он пустил кольцо табачного дыма, — но, позвольте спросить, уместно ли для чекиста, большевика такое выражение: «Мертвый хватает живого»?
— Очень даже уместно, батенька! Это выражение — излюбленный афоризм прогрессивных мыслителей. Еще Дидро этим изречением разоблачал смердящий феодализм, Маркс — загнивающий капитализм, а Ленин — трупный яд идеализма. Нуте?
Профессор отвел глаза в сторону. Воркун улыбнулся. Он вспомнил свою первую встречу с Калугиным. Вчерашний разведчик пришел в уком. Спрашивает председателя, а ему показывают тщедушного человека, в простых очках, с длинными волосами и реденькой бородкой, ну — вылитый пономарь. «Наверно, ведает партийным архивом», — подумал Иван и решил прощупать его: «Смотри… за окном… красотища! Белизна-то какая, аж слепит!» Тот усмехнулся: «Учти, голубчик, церковь — белая тьма. И в этой тьме какие только головы не блуждали!»
Голос профессора вернул Ивана к действительности. Толстяк с трубкой вышел на середину комнаты и обратился ко всем присутствующим:
— Уважаемые коллеги, как видите, наметились две противоположные школы расследования…
— Неправда, голубчик! — осадил его Калугин. — Новая школа не отрицает старую, а лишь преодолевает ее ограниченность…
— В чем?
— Ваше ремесло дополняется искусством увидеть невидимое…
— Позвольте, коллега, это нелогично! — Профессор самоуверенно выпучил глаза. — Одно из двух: либо оно видимо, либо оно невидимо. Нельзя увидеть то, чего не видно!
— Ошибаетесь, батенька! Вы видите плоскую Землю, а на деле она круглая. Вы созерцаете устойчивую, неподвижную Землю, а на деле она вращается. Вы наблюдаете, как Солнце огибает Землю, а на деле наоборот — Земля облетает Солнце. Кстати, тот, кто первый увидел невидимое, был объявлен церковью еретиком…
— Простите, коллега, о Копернике я читал. — Оношко криво улыбнулся. — Но позвольте узнать, кто же преодолевает старую школу расследования?
— Чекисты во главе с Феликсом Дзержинским.
— Следовательно, старорусские чекисты в данном случае тоже настроились увидеть невидимого «убийцу»? Ну что ж, коллеги, пусть сама жизнь рассудит наш с вами спор…
Профессор оглянулся.
На площадке появились доктор, фотограф и часовой с винтовкой. Смуглый татарин-красноармеец, расправив плечи, доложил председателю чека:
— Товарищ начальник, женьчина пришла, одна пришла. Сказал: «Воркун нужен, очень нужен»…
«Тамара», — мелькнуло в сознании Ивана.
Воркун увидел ее через окно прихожей. Она ждала его на крылечке. На ней темное глухое платье с длинными рукавами и черный платок, надвинутый на брови.
Он взялся за щеколду, но не успел нажать ее. На его плечо легла крепкая ладонь. Иван оглянулся: и когда только успел Сеня выпрямить примятую фуражку, отряхнуть френч и налощить сапожки.
Молодой чекист слегка толкнул дверь на двор и мягко-настойчиво объяснил Ланской:
— Томочка, не серчай, Воркун чуток задержится…
Он завлек Ивана на кухню, где пахло свежей рыбой, усадил его на табурет и, не закрывая двери в прихожую, тихо заговорил:
— Пойми, Ваня-дружок, там, в парке, и здесь, — взмахнул рукой, — на голубятне, я не мог подробничать о питерских делах. Видишь ли, Таганцев сколотил-собрал всех обреченных, всякую шваль. Но его шайка-лейка! С ней — патриарх Тихон с армией церковников. С ней — вооруженная свора Савинкова — от Варшавы до Гомеля. С ней — белый Владивосток. С ней — наша разруха, ералаш и засуха на Волге. С ней — Чернов с эмигрантами и зарубежными покровителями. Это они шлют мятежникам оружие, валюту и директивы: «Не замыкаться!» И черная нить заговора связала железнодорожные ветки Петроград — Бологое — Дно — Рыбинск — Русса. Дзержинский сказал: «Корень подрезан, а корешки остались». Чуешь?
Метнув взгляд на открытую дверь, он перешел на шепот:
— Здесь для Рыси лафа: и бывшие дворяне, и торгаши, и церковники. А тут чудотворная под угрозой. Вот Солеваров, поди, на солистку клироса и нажал: «Спаси святыню»…
— Икону принесла она? — насторожился Иван.
— Не знаю, — пожал плечами Сеня. — Но певичка наверняка знает многое…
— Факт, — согласился начальник угрозыска…
Тамара провела Воркуна мимо кухни в светлую столовую. В центре квадратной комнаты — квадратный стол, накрытый клетчатой скатертью. Ланская придвинула гостю дубовый стул с высокой спинкой и, волнуясь, выглянула в окно:
— Они не придут сюда?
— Кто?
— Чекисты?
— А что?
— Я почему-то боюсь их.
— Мн-мн, — недоуменно промычал Иван, чувствуя на себе ее беспокойный взгляд. — Ведь Леонид тоже был чекистом…
Сдерживая слезы, она хрустнула пальцами:
— Боже мой! «Был»! — Ее влажные глаза окинули стены с картинами в золотых рамках. — Он здесь был. Сегодня утром. И я уже знала, заранее знала — последняя встреча…
— Заранее?
— Да! — Она тревожно глянула в окно и снова вернулась: — Признаюсь, Иван Матвеевич, не совбарышня я: приметам верю, картам. Вчера гадала…
— В Чертовом переулке?
— Да! У нее тьма мертвящая. Один огонек, — свеча в руке. А сама в гробу. На лице кисея. Губами шевелит — покрывало дышит. И что ни слово — правда. «Тебя нарекли Тамарой, — вещает она. — Ты, сиротинушка, намедни справила тридцать третьи именины. Тебя любит сосед, из большого казенного дома. Но он, безбожник, кровно обидел тебя. И ты разлюбила его. И бог накажет: ему жить до первого дождичка…»
— Так и сказала: «До первого дождичка»?
— Боже! Вы не верите мне!
Она зарыдала. Иван хотел утешить ее, но не мог найти нужных слов. И смущенно молчал.
Наконец ее голос окреп:
— Да, он обидел меня. Сегодня опять потребовал: «Сними крест, либо все к черту!» Я не сняла и никогда не сниму. Однажды мой крест утонул в купальне, а дома — известие о смерти мужа. После революции я подружилась с комсомольцами и хотела снять крест, а в это время «испанка» отняла отца и мать…
— Вы говорили об этом Леониду?
— Говорила. А он свое: «Либо — либо». — Тамара бессильно уронила кисти рук на стол. — Нескладно получилось. Я не только не сняла крест, так еще стала убеждать его не трогать икону Старорусской богоматери. Он рассвирепел. Никогда таким не был. Хотя последнее время часто хмурился…
— Почему?
— Злился на свое слабое сердце. И лекарств не признавал. Я собиралась к вам, хотела посоветоваться: вы же друг его. Но меня задержал Карп…
— Где задержал?
Она смутилась и нервно открыла дверь в спальню:
— Здесь все произошло…
В это время косые лучи солнца осветили соседнюю комнату. Сначала в глаза бросились яркие вещи — граммофонная труба и серебряная иконка на спинке двухспальной кровати. Затем, приглядевшись, Иван увидел два настенных портрета. Один, исполненный маслом, не понравился: художник увлекся внешностью Тамары — подметил наливные плечи, чувственные губы, светло-зеленые глаза с кошачьей раскосинкой и взбитую прическу. А второй, карандашный, лучше: Леонид Рогов изображен с трубкой — волевой и в то же время задумчивый.
Как всегда при сильном удивлении, Воркун дернул себя за ус. Он знал, что Леонид не любил фотографироваться и тем более позировать художнику. Даже он, Иван, не имел портрета приятеля.
«Почему Леня скрывал свою любовь?» — подумал Воркун и указал на стенной рисунок:
— Откуда у вас, Тамара Александровна?
Она ждала другого вопроса и с благодарностью подняла глаза на Ивана:
— Удивительный портрет, не правда ли? Одни прямые линии. Продолговатое лицо. Точеный нос и открытый взгляд в острых ресницах. Сам прямой и во всем любил прямоту. Даже костюм — простая кожа, а без вмятинки, надлома. И всегда-то бритый, чистый, подтянутый. Идет как по ниточке… — Она нечаянно сбила с головы платок и воскликнула: — Боже, зачем я?! Ведь вы лучше знаете Леонида…
«Ну, нет, зеленоглазая, далеко не лучше: он дружил со мной, а о своей любви помалкивал».
— Кто автор портрета?
— Наш Сварог. Мой портрет художник сделал по моей просьбе. А Леонида зарисовал, когда тот зашел к нам за кулисы. Сварог создал оперу в Руссе. И сам поет на сцене. Впрочем, вы же слушали его в роли Мефистофеля…
«Может, Сварог снял копию и с богоматери?» — подумал Иван.
Ланская встрепенулась, поправила платок:
— Идут! Опять допрос?
— Нет, они, наверное, в сад…
— А вы?
— Следствие ведет Селезнев.
— Какое следствие? — заволновалась она. Леонид же умер от сердца. Он давно жаловался на боли. А тут верховая езда и стычка с братом…
— Здесь… в спальне?
— Да. Карп влез в окно. Я еще лежала. Вы знаете, он и раньше вязался за мной. Но обычно не позволял лишнего. Тут же наглец… порвал сорочку…
«И оставил метку на груди», — мысленно дополнил Воркун.
— Он, конечно, сильнее. Я стала вырываться, кричать. К счастью, в этот момент вернулся Леонид. Младший сопротивлялся. Все же старший выгнал его. — Тамара закрыла лицо ладонями и тяжко вздохнула: — И все из-за меня…
Воркун немного переждал.
— Тамара Александровна, Карп пошел домой следом за братом?
— Нет, на улицу. А Леня задержался у меня. Он еще вчера предупредил, что зайдет за ответом. Но объяснение не состоялось. У него был настолько усталый, болезненный вид, что я пощадила его. Отложила разговор до вечера. Понимаете, Иван Матвеевич, если бы он не требовал, не приказывал, я, возможно, сама бы сняла крест. Во имя любви. Но мне претит насилие. Леонид сам убил во мне святое чувство к нему. Я даже хочу совсем уехать из Руссы… — Певица зябко подернула плечами: — Не везет мне… Я ведь, дурочка, девчонкой выскочила замуж. А его в первом же бою… И опять траур…
Хозяйка пригласила Ивана к столу:
— Налить горячего чая?
Он отказался. Его преследовал запах духов. И она, словно разгадав его мысль, закрыла дверь спальни.
— На днях Карп играл в бильярд и обобрал партнера, — коробку конфет и флакон французских духов. Говорит, тот привез из столицы. Моряк какой-то…
— Моряк?! — заинтересовался Иван и невольно нащупал в кармане книжечку Овидия. — Коренастый, рыжий и желтоглазый?
— Не расспрашивала. И жалею, что приняла подарок. Все равно флакон выбросила. Но духи очень стойкие.
Она прислушалась:
— Вы правы… голоса в саду…
— За кого переживаете, Тамара Александровна?
Она сжала ладонями щеки, зажмурилась и не без колебания умоляюще проговорила:
— Иван Матвеевич, поверьте мне, Алеша не мог принести икону. Он комсомолец. Он друг Селезнева. Он уважал Рогова…
— Алеша… Где служит?
— Рабочий курорта. Сын сторожихи Смысловой. Она вместе со мной поет в церковном хоре…
— Где старостой Солеваров?
— Да. Старик очень просил меня повлиять на Рогова — спасти чудотворную икону. Староста должен был прийти ко мне, но почему-то не зашел…
Ивану вспомнился Солеваров в толпе возле дома. Теперь понятно, почему церковный староста оказался на Ильинской улице: шел да не дошел — выстрелы остановили. Другое дело — Алеша Смыслов. Зачем он пришел к Роговым и почему убежал?
— Тамара Александровна, из дверей Алеша выскочил один?
— Нет, сначала черный кот.
Воркун видел этого кота возле бочки с водой.
— А вы не обратили внимания, во что был обут Смыслов?
— Кажется… в бутсы…
Иван вспомнил о царапинах на заборе: это, видимо, следы от шипов.
— Он что… спортсмен?
— Да, отличный! И рукодел замечательный.
— И кистью владеет?
— Нет, Иван Матвеевич, ни кистью, ни голосом, ни гитарой. Поэтому Леня никогда не приглашал его к себе на концерты, хотя Леша — приятель Селезнева…
— Говорите — приятель… — И, не дожидаясь ответа, Воркун направился к выходу: — Ну, дорогуша, извините… мне пора…
Хозяйка, прощаясь, щекой прижалась к плечу Ивана Матвеевича. Она и раньше, после домашних концертов, прикосновением щеки благодарила гармониста.
Молодого чекиста Иван нашел в сарае, который соединял дом с флигелем. Сеня подсчитывал фанерные листы. Они стояли между дровами и небольшим верстаком.
— Все на месте, — облегченно вздохнул Селезнев и с надеждой посмотрел на Ивана Матвеевича: — Что выяснил, дружок Воркунок?
Как только речь пошла о Смыслове, молодой чекист отмахнулся:
— Лешка — свой парень. Мы с ним вместе и футболим, и тут вместе мастерим. — Он показал на рабочий стол. — Без меня Лешка и дров натаскал на кухню, и рыбы наловил для воскресного обеда. Леонид знал его хорошо-отлично…
— А не труслив он часом?
— Что ты, дядя Ваня, парень — отчаянный!
— Ну а почему ж сдрейфил, удрал?
Сеня почесал затылок и честно признался:
— Загадка-задачка! Я, между нами, уже бегал к нему. Нет дома. И велосипеда нет. Утек-умчался куда-то…
Воркун напомнил о заборе с царапинами, о своей встрече с Селезневым и прямо спросил:
— Ты знал, кто махнул через забор?
— Еще бы! У Лешки ботинки с шипами. Но он хитер бобер: снял бутсы и босиком по лужам…
— И все же, Сеня, найди приятеля: он же свидетель…
— Точка! Иду! — В дверях сарая молодой чекист задержался: — Этот пузан, толстяк-то, сказанул насчет Рогова: «Умер от разрыва сердца, и точка!» И доктор подтвердил: «Порок митрального клапана». Как бы Пронин дело не закрыл. Чуешь?
Из сарая они вышли вместе. Иван поднялся на чердак за Пальмой и гармонью, а Сеня пересек двор и, выйдя на улицу, направился к проходной курорта, где попеременно дежурили Герасим и Алешина мать.
Ни мать родная, ни приятель чекист Сеня — никто на свете не знал о том, в какое смешное и трагическое положение попал Алеша Смыслов.
Все началось с подготовки к воскресному обеду. Леша принес рыбы, натаскал дров на кухню, накрыл круглый стол и стал дожидаться старшего Рогова. Приехал Леонид Силыч бледный, уставший, но осмотрел хозяйство, поблагодарил Алешу и сказал: «Сегодня будешь гостем у меня».
Леша обрадовался и тут же открыл ему свою душу. Он давно мечтал поступить в уголовный розыск. И даже заранее кое-что подготовил. Наварил соли, на соль выменял сливочного масла, а на масло — финку, парик, лупу и револьвер.
Уполномоченный губчека улыбнулся, но все же обещал представить Алешу начальнику уголовного розыска. Леонид Силыч поднялся к себе в комнату, а будущий агент решил продемонстрировать ему то, чего не удавалось даже Сене Селезневу.
Рогов обладал таким слухом, что никто не мог подняться по лестнице беззвучно. Малейший шорох, скрип — и Леонид Силыч уже предупреждает: «Осторожно, высокий порог!»
Не снимая бутс, Алеша животом лег на перила лестницы и начал подтягиваться на руках. Медленно. Осторожно. Беззвучно.
Он уже представил себя внезапно появившимся на площадке перед открытой дверью мансарды, как вдруг в комнате чекиста один за другим раздались два выстрела. Испуг огнем жиганул Алешу, но он с детства приучал себя преодолевать страх. У него мелькнуло: «Жаль. Браунинг дома». Прыгнув на площадку, он бросился на помощь.
Когда Леша ворвался в мансарду, Рогов был окутан легкой дымкой. В комнате никто не шевелился.
— Дядя Леня! — крикнул он и подался к столу. — Что с вами?
В это время из открытого балкона свежей струей воздуха развеяло пороховое облачко, и Леша увидел старшего Рогова распластавшимся на столе. В правой руке чекиста дымился браунинг. Леше показалось, что это его браунинг: тот же размер, тот же цвет стали.
Алеша осмотрелся: никого нет. Он с ужасом подумал: «Сам себя…»
Ему стало так страшно, что он кинулся бежать от греха подальше.
Свою ошибку он понял, когда уже махнул через забор. Теперь за ним погонятся как за убийцей. К счастью, лил дождик. А вода все смоет. Только бутсы долой…
В такую погоду парковые аллеи безлюдны. Он мчался, прыгая по лужам. Вот ручей, мостик и бревенчатый домик под тесовой крышей.
Дверь почему-то не закрыта. Леша прошлепал по коридорчику, наследил на кухне и бросил бутсы на русскую печь.
В своей комнате он замедлил шаги. Его взгляд остановился на кровати. На ней лежал дымчатый кот. Леша приподнял подушку. Там, где еще сегодня утром лежал бельгийский браунинг № 2, было пусто.
Он обшарил постель, полез под кровать — лишь дождинки капали с мокрой головы.
Как шилом кольнуло в сердце. Вспомнилась открытая дверь. Кто же выкрал? Что еще пропало?
Тренируя память на предметы, Леша прекрасно знал, где что лежит. И вот те раз! Все вещи на своих местах, за исключением браунинга. Даже велосипед не тронут. Даже из комода не взяты хлебные карточки и деньги — миллион тридцать тысяч. Не улыбайся, читатель, если ты молод. В тот год входной билет в старорусский парк стоил пять тысяч рублей. Мать Леши за месяц дежурства получала миллион совзнаками[1], а без помощи сына не могла прокормиться. То была эпоха бедных «миллионеров».
Ясно, вор приходил за одной вещью.
А вот и следы. Они отпечатались на влажной глине возле крыльца. Их оставили солдатские ботинки с ломаной подковкой на каблуке. Неплохо срисовать отпечаток.
Чужой след вывел на футбольное поле и затерялся в мокрой траве. Вчера здесь, в воротах, Леша не пропустил ни одного мяча, а сейчас стоял понурый, словно ему забили десять голов. Нет, не быть ему агентом. О встрече с Воркуном и думать нечего. Уполномоченный губчека застрелился из Алешиного браунинга. Как же так?
Возвращаясь домой, Алеша вспомнил коренастого матроса с ершистой рыжей головой, у которого он выменял браунинг. По всему было видно: матрос явно не хотел расставаться с пистолетом. Ему ничего не стоило выследить нового хозяина и вернуть свое оружие.
Леша увидел в стекле свое отражение. Бритая голова, прямой широкий лоб, скуластое лицо и боксерский подбородок никак не увязывались с его большими синими глазами, с тонким носом и мягкими девичьими губами. Такого парня трудно одолеть в открытую: у него и плечи, и рост бойцовские. А вот перехитрить, пожалуй, можно: уж больно взгляд доверчивый.
Алеша вывел из сеней велосипед. Путь выбрал самый скрытый — вдоль ручья по ракитнику. Ветки цеплялись за машину, трава и сучья кололи босые ноги, отсыревшие брюки и футболка стянули тело.
Со стороны дома раздался условный свист приятеля. Сенька! Но зачем? Помочь или выдать? Дружба дружбой, а чекист есть чекист… Лучше от греха подальше…
И Леша не откликнулся, энергично заработал ногами…
Алешин родной дядя — член контрольной комиссии, состоящей из местных коммунистов. Перед этой комиссией отчитывались работники укома, исполкома и чека. С дядей Сережей могут посчитаться. И племянник настроился на откровенный разговор.
Сергей Владимирович Смыслов работал на фанерной фабрике, работал азартно, от души, а в свободное время увлекался охотой и садоводством. Он окапывал яблоню, когда скрипнула садовая калитка и на песчаной дорожке, по краям усаженной табаком, появился племянник с велосипедом.
И потому что Алексей не оставил машину на дворе, где скулила гончая и крякали подсадные, Сергей Владимирович насторожился. Мелькнула мысль о родном брате, об отце Леши. Петр до сей поры воевал с белыми на Дальнем Востоке. Не извещение ли?
Не отпуская велосипед, племяш заговорил квакающим баском:
— Дядя Сережа, Рогов то ли сам… то ли убит… — Он без утайки рассказал обо всем, начиная с покупки браунинга.
Старший Смыслов оперся на черенок лопаты, как на костыль, и, накренясь, босой ногой забороздил по чуть подсохнувшему песку. Кривые, ломаные линии, казалось, выражали сложный ход его мысли. Думалось не только о спасении племяша, но и о судьбе Рогова. Неделю назад уполномоченный губчека вызвал мастера Смыслова и предупредил: «У фабрики военный заказ. Ты изобрел новый клей для фанеры. Смотри, рецепт клея никому». Хорошего человека всегда жаль, а тут еще такого чекиста…
— Скорей всего — убили…
Направляясь к дому, мастер крепким словцом обложил уток, собаку, метнул лопату к сараю и, моя руки в бочке с дождевой водой, излил душу:
— Понаехало контриков! Ишь пистолетами маклюют! Гады, узнаете, где раки зимуют! Не тронь рабочий класс! У нас в ребрах две войны да три революции! — Он резко повернулся к племяннику: — Что ж ты, обормот, чердак не обыскал? Успел бы пятки намаслить, ёк-королек!
Алеша с трудом выдержал дядин взгляд, и тот покачал головой:
— Да, племяш, озадачил ты меня. Тебе могут примазать будь здоров! И за дело! Ишь Рокамболь нашелся: маска и револьвер — игру затеял. Чтоб тебе шило подвернулось!..
Дальше дядя Сережа заговорил по-своему. А говорил он, как фанерные листы клеил: слово на слово, а между ними ядреную прослойку. Не сразу его здоровенный кулак распустил пальцы:
— Вот что, племяш, не все люди волки, едрено-корено, попадают и Воркуны. Начальник угро — свой мужик, заядлый охотник и меня знает еще по армейской разведке. Я ж его и сманил в Руссу! Катай к нему, елки-зеленые! Руби с плеча, режь правду. Мы не убивали, и нас не убьют! А разобраться надо. Что ж мы, ёк-королек, не в своем отечестве? До Москвы дойдем! Коминтерн на ноги поднимем! А правду докажем! Выше голову! Дуй на колесах! Я следом!..
А вскоре, надев выходной костюм, Смыслов расчесал каштановые волосы на прямой пробор, потискал мясистый утиный нос и решительно отказался обедать. Разбранив жену за жесткие лепешки, он заторопился на двор, где ругань его смешалась с истошными голосами уток, кур, собак и козлиного поголовья.
— Расшумелись, душегубы! Хапни вас сомище, ёк-королек! А Лешка непременно выручу!..
Тем временем его племяш в самом деле попал в неприятную историю…
Быстрая езда не мешала думать о предстоящей встрече. Начальник угрозыска, конечно, спросит: «Ну, Смыслов, кто твой учитель?» Тут не спеши: ответ — ума портрет. Можно назвать Шерлока, можно Порфирия из романа «Преступление и наказание». У английского сыщика все обозначено резко — профиль, трубка, память, наблюдательность и даже логика. А у русского следователя — тонко, умно, но как перенять все это? Леша не раз прочитал роман Достоевского. В Руссе сохранился дом Федора Михайловича. И тут же, в школе его имени, учитель словесности — поклонник писателя — страстно призывал: «Ребята! Человека с детства бьют, ругают! Ему в рот суют окурки, рюмки с водкой! Его портят, обманывают, обкрадывают, насилуют, сбивают с пути! И кто же, как не вы, русские, постоите за себя, заступитесь за сирот, за униженных и оскорбленных?!» И ребята, слушая учителя, негодовали, сжимали кулаки, клялись служить бедным и обездоленным.
Да, Леша так и выпалит Воркуну: «Хочу служить народу!» А тот крепко пожмет ему руку. «Молодчина, — скажет, — получай задание». И Алексей Смыслов станет красным сыщиком — изловит рыжего матроса, который украл у него браунинг.
На крутом повороте к Живому мосту Алексея задержал молодой милиционер:
— Слазь, наездник!
Вчерашнему красноармейцу в пробитой пулей буденовке показалось подозрительным, что на блестящей машине восседал босоногий парень, в простой косоворотке, с дорогим биноклем на груди.
Хотя гражданская война и обошла Руссу, все же многие принудительные изъятия у населения для фронта заметно изменили облик курортного городка. Теперь на улицах не увидишь рысаков и сытых коней, запряженных в кабриолеты. Их сменили верховые да бракованные коняжки, везущие крестьянские телеги или старые колясочки извозчиков. Если раньше изредка гудели автомобили (красный — миллионера Киселева и черный — графа Беннигсена), то сейчас единственный лимузин уполномоченного губчека — и тот стоит без горючего. Не слышно рокота моторок на Полисти. И совсем исчезли мужские велосипеды.
Напрасно Леша доказывал, что велосипед дамский, что бинокль театральный, что вещи эти не подлежат изъятию, — постовой неумолимо вел его в участок, на Торговую сторону.
Центральная площадь бушевала. Утренний дождь отодвинул открытие базара до второй половины дня. Отцовские часы «Павел Буре» показывали шесть часов вечера. Однако на рынке было многолюднее, чем днем: многие боялись ловушки — выложишь товары, а тут облава. Поэтому старорусцы сначала присмотрелись, прислушались, убедились, а потом уж повалили на Торговую площадь. Среди народа, телег, обозов затерялась даже красная дощатая трибуна.
Не желая быть узнанным, Алеша надвинул на глаза вислый козырек четырехгранной кепки. В ней лежала книга, с которой Леша почти не расставался. Сейчас она выручит его. Он положит ее на стол дежурного. Тот увидит черный переплет с белесыми прожилками и откроет титульный лист. А название книжки таит в себе нечто важное. Леша, например, всегда читал немножко торжественно: «Элементарный курс философии». И чуть ниже: «Учебник логики». А кто не знает, что логика — главное оружие сыщика! И много ли таких парней на свете, которые без помощи учителя одолели науку о правильном мышлении? Воркун, пожалуй, не поверит, прощупает: «Ну, Смыслов, что такое силлогизм?» Алеша глазом не моргнет: «Силлогизм — сила логики, вывод из посылок, умозаключение».
Леша «очнулся» перед столом дежурного. И сразу понял, что речь идет о преступлении, которого он не совершил. У него даже язык пересох. Смешно и обидно: готовился в агенты, а предстал в роли похитителя своих же вещей, ехал в милицию по своей воле, а доставлен приводом, мечтал сотрудничать с Воркуном, а попал в компанию воров да самогонщиков. Нет, тут явное недоразумение! В приличном костюме не задержали бы. Но Леша варил соль не для того, чтобы приодеться.
Интересно, знает ли этот белобрысый усач в темной гимнастерке, что его пышные усы не скрыли от Лешиного взгляда верхнюю впалую губу — признак горячего, но безвольного человека? Леша разгадал, с кем имеет дело, а вот сидящий за столом наверняка не смекнул, что перед ним юноша, владеющий логическим анализом не хуже знаменитого сыщика…
— Товарищ дежурный, вы рассуждаете так: у бедного и вещи бедные, а этот, — Леша указал на себя, — одет бедно, но вещи богатые. Значит, украл…
— Факт, — буркнул тот, думая о чем-то своем.
— Не логично! В вашем силлогизме две неверные посылки…
— Чего-чего-о? — удивился дежурный, опуская в стакан с горячим чаем две таблетки сахарина, которые, как малюсенькие бомбочки, мигом взорвались, выкидывая на поверхность белую кипящую пену.
Леша вспомнил кипящий рассол на противне, поездку с мешочком соли в деревню, приобретенный браунинг, смерть Рогова и пожалел, что выехал без дяди Сережи. Нужно искать матроса в солдатских ботинках с подковкой, а тут самого поймали за голые пятки.
Поднимаясь над столом, белобрысый усач отчужденным взглядом ощупал босые ноги задержанного: «В блатном языке „посылка“ имеется, а „силлогизм“ слышу впервые. Похоже, босяк выдает себя за „графа“, владеющего особым жаргоном и собственным имуществом…»
— Слушай-ка, барон — рыжие штаны, у кого взял на «прокат» вещички? — насмешливо спросил он и, вытянув губу, подул на стакан, который держал в руке. — Ну-у?
Молодой рабочий вскинул голову. Его темно-синие глаза смотрели на усатого с возмущением, и в то же время в них светился веселый огонек. Лешина совесть чиста, а вот положение дежурного комично.
— Вы не очень-то наблюдательны. — Леша провел рукой по штанине из чертовой кожи: — Побурели от минералки. Я работаю каталем на курорте. А то, что ноги побиты, так я голкипер первой команды допризывников…
— Ты-ы? — сощурил глаз усатый, продолжая думать о своем. — Ты разве футболист?
— Да!
— Постовой! — Дежурный кивнул на боковую дверь: — А ну-ка Федьку Лунатика… — И снова обратился к Леше, но уже с потеплевшим взглядом: — Федька любитель футбола: всех игроков знает…
Старорусский вратарь оглянулся. Сначала из приоткрытой двери пахнуло хлороформом, а затем высунулась испитая физиономия с фиолетовыми подглазьями. Забавно: опухшие веки Лунатика не шевельнулись, но черные всевидящие глазки обшарили голкипера с ног до головы…
— Отпусти, — безразлично зевнул Федька и, как привидение, исчез за боковой дверью.
Обычно Леша, стоя в футбольных воротах, изучал лица болельщиков, а такой физиономии не припомнит. Скорее Леше знакома внешность дежурного. Честное слово, где-то встречал этого усача в темной гимнастерке.
Алексей забрал со стола свой бинокль и оглянулся, ища дверь в кабинет Воркуна. По словам дяди Сережи, начальник угрозыска как-то особо обставил свою рабоче-жилую комнату.
— Как пройти к Ивану Матвеевичу? Мне по делу…
Дежурный отодвинул недопитый стакан и открыл безотрадную голубизну глаз:
— Я Воркун. Ну?
Леша оторопел: «Вот номер! А может, врет? С чего бы это начальник стал дежурить? Впрочем, в этой сутолоке легче забыться: ведь погиб его друг».
На лице юноши удивление сменилось разочарованием. Воркун служил в армии разведчиком, был ранен, бежал из госпиталя, возглавил заградительный отряд по борьбе со спекулянтами; не раз проявлял героизм, имел орден Красного Знамени, — и вдруг заподозрил в краже рабочего парня, комсомольца. Хотя в эту минуту он смотрит на тебя, а видит мертвого приятеля…
— Ну, ты что? — очнулся Воркун. — Не отнимай время, выкладывай!
Но как говорить, если сам обмишурился — принял Воркуна за милиционера. И проситель неловко выдавил из себя:
— Хочу к вам… агентом…
— Почетное дело. — Воркун достал кисет с махоркой, продолжая стоять. — Говоришь, блатной язык нюхал? «Посылка», «силлогизм». Ну?
— Не знаю блатного. Это из логики. Я раздобыл учебник Челпанова, поскольку Шерлок Холмс — мастер логического анализа…
Иван Матвеевич попал впросак и дернул себя за ус:
— Анализом, экспертизой и мы занимаемся. — Он скрутил цигарку. — Ерша Анархиста знаешь?.. Нет. А Рысь?.. Нет. А Катьку Большеротую?.. Тоже нет! Ну а сам-то воровал? Имеешь приводы?
— Что вы?! — возмутился Леша. — Конечно, нет!
На бледном лице Воркуна скопились морщинки не то досады, не то сожаления. И он сокрушенно отрезал:
— Не подойдешь!
— Как так?! — Леша подался к столу. — Вам нужны агенты только из воров?
— И такие нужны: мой лучший агент — бывший рецидивист.
— Вы доверяете преступнику?
— Народ говорит: «Алмаз алмазом режется, вор вором губится». В нашем деле, дружище, опыт бывшего преступника иногда приносит большую пользу. — Воркун пустил клуб махорочного дыма в сторону окна с железной решеткой, за которой шумела воскресная базарная площадь. — Скажи, на курорте имеется полезная грязь?
— Даже чистая! Но преступник есть преступник! И он приносит лишь вред, а не пользу. Вы, Иван Матвеевич, допускаете ошибку в суждении…
— Может, и допускаю. — И, улыбаясь, Воркун опять кивнул на боковую дверь: — А вот Федька Лунатик, бывший рецидивист, не ошибается, взглянет и скажет: вор ты или нет. Так как сам профессор по этой части. Наш врач, что трупы вскрывает, сказал о нем: «Феноменальная интуиция!» А ты: «Преступник есть преступник». Книжный ты человек. Куда тебе к нам…
Из коридора ворвались голоса и поросячий визг. Затем в дежурку ввалился разгоряченный милиционер в белом морском кителе. Одной рукой он подталкивал рябого паренька лет десяти, а другой пожилую полную женщину с трепещущим мешком в руке…
— Иди, бабуля, иди! Ты же пострадавшая! — Он снял фуражку водника и рукавом смахнул обильный пот со лба: — Уф, упарился!..
И без доклада постового было понятно, что рябой — карманник. Лешину догадку подтвердила пострадавшая. Правда, воришка вину свою отрицал: ссылался на какое-то наводнение. Его «самозащита» всех развеселила. Один Воркун оставался грустным и строгим. Он поинтересовался, почему женщина упорствовала, неохотно шла в милицию.
— В чем дело, гражданка? Ведь базар-то под окном. Ну?
— Так мы-то не базарные, волотовские. Нам в сельсовете баяли: «Рынок открыли для всех».
— Правильно! — подхватил Воркун. — Заплати за место и торгуй на здоровье. А ты чего упрямилась?
Толстуха, с красной шерстяной ниткой на руке, прижала поросенка к животу и ухнула на колени:
— Господин старший, отпусти на волю…
Ее говор чередовался с повизгиванием чушки. Сморщив лицо, Воркун добродушно отмахнулся:
— Встань! Теперь нет бар. — И, увидев Федьку Лунатика, подал ему условный сигнал: «Помоги мамаше»…
Агент поправил на длинной шее воротник брезентовой куртки и, помогая толстухе встать, незаметно вытащил у нее из кармана юбки светлую бутылку с молочно-сизой жидкостью.
— Волотовский первач! — определил Федька и, поставив улику на стол, сонно плюнул на пол: — Лосиха! Кто ее не знает. Центр-сбыт самогонки. А порося — ширмочка…
Не двигая головой, Федька подмигнул рябому:
— Пацан, ты это с перепугу про «наводнение»?
— Да не-е! — Паренек злыми глазами хлестнул торговку и пальцем ткнул в железную решетку распахнутого окна: — Вон… башня. Водокачка, значит. А на ней афиша насчет гипноза. И он тут, этот гипнотизер-то. Горячится. Руками машет. На этого, что ведает кинематографами. «Я, говорит, покажу наводнение». А тот: «Нельзя! У нас без дурмана. Откуда в зале вода?» А гипнотизер как засмеется, как взглянет на дяденьку да ка-ак взмахнет рукой: «Вот откуда!» Все глядь на башню. Ой, из окон, дверей — водища. И прямо на нас волной. Тут паника, суматоха. Кто куда!..
— А ты в карман? — подзадорил Лунатик.
— Не-е! Лосиха упала, я на нее. Она кричит: «Грабят!» А этот, — он моргнул на морской китель, — и сгреб меня…
Леша погрустнел. Все ясно: старорусскому Шерлоку Холмсу агентом не быть. Проштудировал Конан Дойла, восхищался Порфирием, изучил логику, добыл снаряжение — и на первом же шаге опростоволосился. Да еще как! Проспал браунинг. Спекулянтку не опознал. А главное, не вспомнил Воркуна, хотя и видел его раньше. И поделом каталю-курортнику нос грязью утерли. Но он не рак: не попятится.
И как только Воркун остался один, Алеша решительно подошел к столу:
— Мой дядя, мастер Смыслов, просил передать вам…
На сей раз Воркун выслушал внимательно и даже крякнул:
— Ну ты, чудак! Да ведь этот рыжий матрос, хозяин браунинга, и есть тот самый Ерш Анархист, которого мы разыскиваем. — Иван Матвеевич вскинул ладони к лицу. — Ты сможешь нарисовать его словесный портрет?
— Смогу.
— Садись! — Воркун придвинул Алеше чистый лист бумаги и чернильный карандаш: — Костюм, рост, лицо и манеру говорить…
Иван Матвеевич положил ладонь на Алешино плечо:
— Тогда… не видел Ерша возле дома Роговых?
— Нет, не видел.
— Сегодня твой приятель Селезнев рассказывал о тебе. — Воркун примолк, видимо, что-то вспомнил и спросил: — Сколько у вас в сарае было фанерных листов?
— Двенадцать.
— А Сеня сказал десять.
— Я пару поставил без него, пока он был в Питере. Взял у дяди Сережи. Он сейчас подтвердит…
Тяжелая ладонь стремительно оторвалась от Алешиного плеча…
Вечерняя окраина. Глухомань огородная, старый забор, подпертый сплошной тенью, и приземистый домик с прогнувшейся крышей, похожей на заброшенное богатырское седло. Невдалеке, над садовой зеленью, высится дача-особняк. На ее башенке чуть серебрится стеклянный шар.
В этом доме Ерш Анархист снимает комнату. Сеня Селезнев не знает, откуда председатель чека узнал адрес матроса, но знает, что Ерш во время облавы улизнул не только от Воркуна, но и от Пальмы.
Красноармеец Ахмедов, делопроизводитель чека Люба Добротина и Воркун с Пальмой окружили дачу, а Сеня, в штатском костюме, поднялся на голубое крылечко и резко дернул за висячую ручку.
За дверью звякнул колокольчик. Хозяйка сдвинула оконную занавеску, увидела молодого человека в клетчатой кепке и неохотно пошла к двери.
Молодящаяся, но миловидная дама с длинными серьгами. На шее боа. При каждом ее судорожном вздохе перья трепещут. Сегодня она купила на рынке поросенка. Ей почудилось, что пришли отбирать покупку. Кто-то пустил слух, что все базарные продукты конфискуются в пользу голодающих волжан.
— Нам нужен, очень нужен ваш жилец-квартирант Георгий Жгловский… — Пряча документ в карман пиджака, чекист бросил взгляд на дубовую вешалку с рогами. — Где он?
— Божья матерь! — облегченно улыбнулась она. — Его нет и не будет, милый мой. Вот уже третий день, как он расплатился со мной.
— И куда переехал-переселился?
— Ничего не сказал, честное слово. — Она перекрестилась. — Оставил мне флакончик духов и далеко не деликатно заявил: «Это вам, хозяйка, за стол и кровать!»
Селезнев осмотрел комнату, которую занимал Ерш Анархист, и попросил Веронику Витальевну припомнить любимые словечки, жесты и другие особые приметы квартиранта. Мадам Шур охотно закивала головой, самозабвенно затараторила:
— К вашему сведению, молодой человек, я служу в бухгалтерии, получаю гроши и, сами понимаете, вынуждена сдавать комнату. Желательно, конечно, квартирантке. Мужчин, откровенно, я побаиваюсь. И когда увидела матроса с грубым лицом и наглыми глазами — побелела от страха. Но он предупредил: «Не трону! Я люблю русских ядреных баб!» Почему-то принял меня за иностранку. Моя фамилия Шур, но я…
Сеня вскинул ладошку:
— Кто указал ему ваш адрес, кто рекомендовал его?
— Я спросила. Георгий Осипович сразу осадил: «Никаких расспросов. Затопите камин. Я промерз, как пес на вахте!» Он прихватил охапку дров с кухни, и я поняла, что новый квартирант надел мне на шею поводок. Командовал, точно у себя на палубе: подай, принеси — никаких возражений! К участью, не сидел дома. Приходил поздно. Однажды заявился на рассвете: промокший, грязный и злой. Помылся и в постель. Во сне бредил, упоминал «карты», «червонцы»…
— А рысь или Старорусскую божью матерь не упоминал?
— Нет, не слышала. — Мадам Шур прищурилась и перевела взгляд на угол комнаты, где висела большая икона, освещенная лампадным фитильком. — Скажите, пожалуйста, это верно, что нашу чудотворную хотят передать в музей?
— Болтовня, гражданочка. — Сеня подошел к беломраморному камину и наклонился к хозяйке, сидевшей на мягком стуле: — А кто вам сказал насчет изъятия иконы? Жгловский?
— Ни-ни! На базаре услышала и сообщила об этом Георгию Осиповичу. Он, безбожник, обрадовался и, простите, плюнул: «Туда и дорога ей, шедевру древности…»
— Так и сказал: «шедевру древности»?
— Представьте! О живописи он говорил, как Сварог! Мечтал в Руссе открыть мастерскую. — Мадам Шур блеснула серьгами. — Оставил на хранение портрет чернобровой девушки. По-моему, это его кисти…
Хозяйка открыла дверь спальни. Пахнуло угаром. Свет электрической люстры ударил на белый камин. В соседней комнате Сеня увидел диван со множеством разных подушечек и гитару с ярким бантом.
Рассматривая небольшой портрет чернобровой девушки, Сеня вдруг смекнул, что Ерш вполне мог намалевать богоматерь на фанерных листах. Чекист распахнул окно, подозвал Добротину и передал ей портрет девушки:
— Люба, лети к Сварогу и по пути прихвати фанерные иконы. Пусть он сличит. Чуешь?
Он любовно подмигнул ей и повернулся к хозяйке:
— Не волнуйтесь! Вернем в целости-сохранности, — показал два пальца, — и портрет, и духи…
Он взял с туалета малюсенький флакончик с круглой стеклянной пробочкой, оставил хозяйке расписку и предупредил:
— Если матрос внезапно нагрянет, запомните-запишите наш адрес — Крестецкая, шестьдесят один, а телефон — двести двадцать три. До скорой встречи!..
Не успел Сеня выйти на крыльцо, как ему навстречу — младший Рогов. В расстегнутом пальто, без шапки, запыхавшийся…
— Здесь Ланская?
— Всю квартиру осмотрел: одна мадам-хозяйка…
— Врешь! — Карп схватил чекиста за грудь. — От тебя несет ее духами!
Увидев флакончик с парижской этикеткой, младший Рогов хотел вырвать его из рук чекиста:
— Мой! Клянусь, мой!
— Откуда твой, Карпуша-Рогуша?
— От питерского матроса. Я обштопал его на бильярде.
— Рыжего, желтоглазого?
Карп взглянул на особняк:
— Ланская с ним?!
— Повторяю, ни Ланской, ни матроса…
В окне появилась голова мадам Шур. Младший Рогов метнулся к ней:
— Вероника Витальевна, где Тамара?
— Не знаю, милый. Вчера в соборе, на клиросе, она сказала, что поет последний раз, что надолго покинет Руссу…
— С кем? С матросом?
— Боюсь ввести вас в заблуждение, но мой жилец как-то возмечтался: «Эх, я бы с ней на край света!»
— С Ланской?
— Не назвал имени.
— Значит, с ней! — Карп возбужденно вскинул руки. — Я обошел всех хористок, был у регента, на ее службе — нигде нет!
К чекисту подошли Ахмедов и Воркун с Пальмой.
Младший Рогов бросился к Ивану Матвеевичу:
— Ты был у Ланской! Допрашивал! Она говорила об отъезде?
— Да, упоминала о «бегстве из Руссы».
— Когда поезд отходит на Дно? — И, не дожидаясь ответа, Карп побежал в сторону трамвайной остановки.
Младший Рогов служил в трибунале и носил при себе именной наган. Однако Сеня не рискнул доверить ему арест Ерша Анархиста. Горячий, ревнивый, Карп не доставит матроса живым, если тот в самом деле с Ланской. Чекист извлек из кармашка брюк черные плоские часики:
— Дружок Воркунок, через тридцать три минуты отходит поезд на Новгород…
Он не договорил. К удивлению чекиста, усталый, понурый начальник угрозыска вдруг весь напружинился, вскинул голову и, опережая Пальму, устремился следом за Карпом.
Провожая взглядом Воркуна, Сеня подозвал к себе чоновца с винтовкой:
— Ахмед, ты знаешь, что я самый несчастный человек на свете?
Приветливо улыбаясь, татарин достал шелковый кисет с махоркой и протянул чекисту:
— Табак будет — хорошо будет…
— Эх, Ахмед, даже сам бог-аллах не знает, что будет с нами.
Весь обратный путь до чека Сеня декламировал свои стихи, полные грусти и любви.
Когда Сеня пришел в чека, в кабинете уполномоченного уже сидели Пронин, Калугин, Оношко и представители трибунала и воинской части. Люба Добротина еще не вернулась от Сварога. Если Ерш Анархист окажется автором фанерных икон, то позиция Калугина в споре с ученым-криминалистом сразу окрепнет.
— Начнем, — сказал председатель чека, занимая место за роговским столом. — Товарищи, только что звонили из губчека. Новгородцы интересовались результатом вскрытия трупа…
Он протянул руку за листком, подписанным врачом. На столе возвышался письменный прибор — всадник, летящий над круглым стеклянным барьером. Сеня вспомнил страсть Рогова к лошадям и музыке: «Напишу стихотворение о друге и учителе».
— Еще днем наш эксперт Аким Афанасьевич Оношко, — начальник почтительно посмотрел на профессора с трубкой, — определил, что смерть последовала от разрыва сердца. Диагноз подтвердился. — В его руке дрогнул листок. — Правда, в желудке обнаружен шоколад. Но это, — Пронин бросил взгляд на Селезнева, — пища для наших доморощенных шерлок-холмсов…
Единственная электрическая лампочка с бумажным абажуром поддернута на блоке к самому потолку. Ее лимонный свет с трудом освещает участников экстренного совещания. И все же Сеня заметил, как большая лысина Калугина покрылась испариной.
— Товарищи, есть два предложения: продолжить расследование некоторых странных обстоятельств, сопутствующих смерти Рогова, второе — закрыть дело. Прежде чем принять окончательное решение, мы выслушаем две стороны…
По тому, как начальник уверенно проехался в адрес «доморощенных шерлок-холмсов», Сеня почувствовал, что Пронин располагает каким-то убедительным документом помимо заключения доктора. Начальник равнодушными глазами посмотрел на молодого чекиста и безразличным голосом приказал ему доложить о поисках Анархиста.
Сеня встал возле круглого столика, на котором чернел старый телефонный аппарат «эриксон» с красным вензелем. Молодой оперативник вынул из кармана душистый флакончик и, услышав за стенкой знакомые шаги, с надеждой уставился на раскрытую дверь: в ней показалась Люба с плоским пакетом. Пока Добротина шагала от порога до письменного стола, у него в сознании пронеслась вереница мыслей.
Сеня познакомился с Любой еще на фронте. Она работала машинисткой в штабе дивизии. Селезнев сразу ее приметил, переманил в чека и вместе приехали в Руссу, да что толку. Сеня снял комнату на двоих, а в этой комнате поселилась Люба с братишкой. Его же, бездомного, приютил старший Рогов. Сейчас братишка Любы сбежал из дому. Но она не приглашала Сеню к себе, хотя любила ходить с ним на рискованные операции. Вот и теперь она толково справилась с заданием:
— Художник Сварог сказал, что икона богоматери и портрет девушки дело одних рук способного самоучки…
— Ерша Анархиста! — не утерпел Сеня и вытащил из-за шкафа вторую копию Старорусской божьей матери: — Сравните, сопоставьте! Ерш и сюда, в кабинет, подбросил, и на чердак к Рогову…
— Ради чего, товарищ Селезнев? — спросил Пронин, наблюдая за председателем укома. — Какая причина или, как вы говорите, какое условие?
— В данном случае, голубчик, условие перешло в причину, — ответил Калугин и хотел пояснить, но его перебил Оношко:
— Коллега, нас интересуют только факты, голые факты!
Раздался стук. Все оглянулись на дверь. Сеня подумал: «Воркун с Ершом». Но немного ошибся: Иван пришел с младшим Роговым.
Карп, не здороваясь, окинул всех ищущим взглядом и остановился на Пронине:
— Ерш смылся с Ланской!
Воркун вскинул голову, но петроградский криминалист спокойно улыбнулся Карпу:
— Коллега, это абсолютная истина или ваше предположение?
— А ты, профессор, зря лыбишься! — Секретарь трибунала указал на рабочий стол Рогова: — Моего брата убили церковники. Ему не раз говорили: «Возьмешь икону — примешь смерть!» Так и вышло. Надо найти виновных, а не улыбаться, ученый эксперт!
— Товарищ Карп! — вмешался председатель чека. — Мы понимаем твое душевное состояние и сами переживаем потерю. Однако одних чувств и догадок недостаточно. Профессор прав: нам нужны факты, голые факты…
— Изволь! — Карп локтем задел рядом стоящего Воркуна: — Иван, скажи, из какого пистолета стрелял мой брат?
— Хозяин браунинга… Ерш Анархист.
— Позвольте, коллега, откуда это известно? — приподнялся толстяк, дымя трубкой. — Кто подтвердит?
— Алексей Смыслов. Он здесь… за дверью…
В кабинет сначала вошел старший Смыслов. Он громко поздоровался и вытащил из проема на свет своего притихшего племянника:
— Давай, Лешок, руби, как было!
Сеня заметил, что приятель в отцовском коричневом костюме выглядел старше своих лет. Да и рассказывал он, нажимая на басы:
— Это было два дня назад. Я увидел на толкучке матроса: в бескозырке, тельняшке и в широченном клеше, а голова ершистая, рыжая и лицо приметное — желтоглазое и загорелое до черноты. Он тоже зацепил меня глазом и прямо предложил: «Хошь пушку на масло?» Обмен состоялся у малых ворот курорта. Матрос, понятно, мог выследить, куда я пошел. В парке ему каждое дерево помощник. Возле дома я в день пропажи обнаружил след — каблук с ломаной подковкой. — Он вынул из кармана свернутый листок и подал его Пронину: — Вот зарисовал…
— Все это хорошо, товарищ Алексей, — одобрил начальник и поморщился от боли в животе. — Но почему ты удрал, не оказал помощь сердечнику?
— Выстрелы спугнули. И браунинг свой признал. Поспешил сверить…
— А фанеру-икону не приметил? — уточнил Сеня.
— Нет, я искал убийцу. Подумал, что стреляли в чекиста…
Сеня указал на фанерный лист с образом:
— Как думаешь, ваша фанера?
Алеша перевернул лист и указал на фабричную марку Лютера:
— Вот коричневый слон. А я принес от дяди два листа без марки. Они в сарае… в числе десяти…
— Выходит, — заключил Пронин, — Ерш Анархист взял из сарая два листа, намазал иконы, выкрал у тебя браунинг и сам сдал оружие уполномоченному?
— Выходит, что так…
На столе, рядом с портретом и фанерной иконой, появились бельгийский браунинг № 2 с якорем на рукоятке и флакончик духов. Воркун выложил томик «Метаморфоз» и рассказал о ночной облаве:
— Ну откуда у матроса этакие духи и карты?
— Ясно, ниточка-цепочка тянется за границу! — заверил Сеня и обратился к начальнику: — Павел Константинович, без Ерша Анархиста мы это дело не распутаем. Его нужно взять, куда бы он ни укрылся-спрятался. Поручите мне!
— Абсурд, коллега! — Профессор поднял трубку. — Ваша гипотеза с ниточкой отдает инфантильностью. Зачем пугать атеиста иконами? Проще — убить! Однако уполномоченный не убит…
— Это еще не доказано, голубчик! — подал голос Калугин. — Не забывайте, ищейка не взяла след!
— Какой след? — Пронин вынул из ящика стола помятое письмо. — Послушайте документ, подписанный Ершом Анархистом…
Председатель чека бумажным листом перехватил пучок желтоватого света и начал глухо читать:
— «Товарищ уполномоченный! Горячо приветствую беспощадную борьбу с мракобесами! Святоши всю мне житягу исковеркали. Батька мой, сельский поп, загнал меня в духовное училище. А я еще пацаном имел тягу к цветным карандашам. И теперь могу любого длинноволосика шлепнуть карикатурой! И богородицу могу распучеглазить, отпугнет любого. Испытай, проверь на деле. А с наганом расстанусь: надоел анархизм! Честно, по-морскому, старому амба! Давай работу. Мой адрес — дача Шур. Бывший анархист, ныне безработный Георгий Жгловский».
Наступила пауза. Первым поднялся профессор Оношко:
— Дорогие коллеги, как видите, картина прояснилась. Жгловский написал иконы со страшными ликами. Заказал ли ему иконы Рогов или самородок выполнил по своей инициативе — роли не играет. Важно другое: Ерш Анархист не церковник, а безбожник. Следовательно, к смерти Рогова непричастен. Да и письмо без угрозы, с точным адресом. И даже история с браунингом раскрылась: он стащил у Смыслова и сам сдал уполномоченному…
— А чего же он удрал?! — выкрикнул Карп.
— Уважаемый Карп Силыч, какие у вас доказательства тому?
— Его видели с женщиной. Она прикрывала лицо платком. Они шли в сторону вокзала. Я уверен, что это была Ланская!
— А я уверен, коллега, что Ланская просто спряталась от вас, поскольку вы бесцеремонно пристаете к ней. А сегодня утром пытались даже изнасиловать ее…
— Это верно, Рогов?! — грозно спросил председатель трибунала, сжимая в руке железную трость. — Чего молчишь?!
— Пошли вы все к чертовой матери! — выругался младший Рогов и выскочил из комнаты.
Сеня пожалел Карпа. Он не знал, что младший Рогов еще вчера положил партбилет в конверт и адресовал его председателю укома: «Не согласен с нэпом и порываю с предателями революции».
Пронин сморщил губы: видимо, боль в желудке обострилась. Сбился четкий ритм речи:
— Товарищи, мне думается… на этом письме… и закроем совещание.
Он обратился к председателю укома:
— Николай Николаевич, мы собрались… по твоей инициативе. Ты как считаешь, вопрос исчерпан?..
— Да, друзья мои, пока вопрос исчерпан…
Сеня не случайно пошел проводить Калугина и Воркуна. Молодой чекист понимал, что председатель укома напрасно не скажет: «Пока вопрос исчерпан». Хотя сам лично Сеня не представлял, как можно связать смерть Рогова с Анархистом. Даже мадам Шур подтвердила, что ее квартирант ненавидел служителей церкви. Ясно, Рогов решил проверить способности Ерша, дал ему фанерные листы и попросил снять копии. Тот задание выполнил, принес иконы и заодно сдал свое оружие…
На перекрестке улиц Калугин, прощаясь, спросил Воркуна:
— Голубчик, ты как-то говорил, что Леонид аккуратно вел дневник?
— Факт.
— А нельзя ли, друзья мои, заглянуть в этот дневник?
— Можно, — заверил Воркун. — Дневник в столе, на чердаке…
— Так ли, Воркунок-дружок? — усомнился молодой чекист, — я же составлял опись вещей и хорошо-отлично помню, что никакой тетради не было в роговском имуществе…
— Кто же его взял?
— Карп мог взять, — ответил Воркун, оглядываясь по сторонам. — Братья-то поссорились из-за женщины…
— Друг мой, не только из-за женщины, — дополнил Калугин и рассказал о выходе Карпа из партии…
Сеня настроился дать бой младшему Рогову и потребовать дневник уполномоченного губчека, но дома Карпа не оказалось. А из его комнаты исчезли книги, белье и гитара…
В Старую Руссу Ерш приехал поездом. Еще в вагоне он дал клятву: зажить дома по-новому. Ему давно хотелось вырваться из питерской шайки Леньки Пантелеева, поселиться на берегах Полисти и честно зарабатывать хлеб кистью…
«Пусть вывески, пусть афиши, только не грабеж, карты, распроклятый самогон», — рассуждал он, раскачивая полы тяжелого бушлата.
Черная матросская куртка отяжелела, конечно, не потому, что была сшита из плотного сукна и подбита шерстяной ватой, а потому, что все карманы ее были набиты награбленным добром. Накануне своего бегства из Питера Ерш помог Леньке Фартовому очистить квартиру богатого домовладельца, который только что вернулся из Парижа с подарками для жены.
Черт его знает, как тут примут бывшего анархиста. Может быть, и без работы насидишься. Внешне город мало изменился: те же двухэтажные домики, садики, заборики, булыжники. Только вот одна новинка — от вокзала вырвался паровозик с вагоном и загромыхал по улицам города.
Говорят, трамвайная линия тянется до самого курорта, но Ерш доехал до Полисти и сошел на Красный берег. Река заметно обмелела, но освежиться можно. Он спустился поближе к воде, и надо же такой случай…
Между Живым мостом и баржевидной пристанью прикололась синяя шлюпка, а в ней под соломенной широкополой шляпой сидел с удочками родной дядя. Ерш вообще-то не любил свою родню: уж больно все они религиозны. Но в этот приезд племяннику, пожалуй, есть смысл помахать бескозыркой…
И он пронзительно свистнул:
— Дядя Савелий, мое вам с ленточкой!
Дядя пригласил его в гости. Ерш гулко прошагал по деревянному мосту, свернул налево — на Александровскую улицу.
На правой стороне белеет каменный дом с широким балконом. В этом здании в период двоевластия размещался клуб анархистов. Здесь, возле черного знамени, Гоша Жгловский выступал с революционными речами. Говорил пылко, брызгая слюной. За ершистый характер и огненную шевелюру его прозвали Ершом Анархистом. А через год он возглавил отряд анархистов в черных бушлатах, и началась у них фронтовая свистопляска: во имя свободы глушить стаканами горилку, щеголять широченным клешем, харкать в рожу белопогонникам и насиловать хохлушек. С той поры Ерш Анархист признавал только то, что брал силой.
А когда черный отряд разогнали, его командир сбежал с фронта, надел на себя бархатную толстовку с бантом и очень быстро прибрал к рукам артель иконописцев. Но спрос на иконы с каждым месяцем все падал и падал. Свободный художник присвоил артельные деньги и удрал в Питер.
Вот здесь-то, между Загородным проспектом и Обводным каналом, в знаменитых «Сименцах», пригрел Ерша бандитский притон Леньки Пантелеева. Опять замелькали карты, бутылки, выстрелы, бабы — и вчерашний командир черного отряда пошел в гору. Но он не признавал вторые роли. А Ленька в шайке как царь на троне.
«Да, такого атамана не перешибешь», — рассудил Анархист и после удачного ограбления подался в родные места.
Дядя Савелий — церковный староста — жил напротив старинного монастыря. Ерш пересек широкую улицу и ударом солдатского ботинка открыл знакомую калитку…
Кирпичный домик с двумя окнами смотрел на военный памятник с орлом. Со стороны Красных казарм доносилась бодрая песня красноармейцев. Ершу вспомнилась фронтовая жизнь, и, поднимая голову, он лихо сдвинул набок бескозырку.
Рослая, с румяным лицом и высокой грудью, тетя Вера вышла на крыльцо и метнула мимолетный взгляд на пустые руки племянника. Ерш не заезжал в деревню к родителям, иначе он, конечно, привез бы посылку с продуктами.
— Здорово, тетушка, жениться прибыл!
И племянник так стиснул тетку, что у нее и дух захватило.
— Уф, бесстыдник! — проворчала она, облизывая пухлые губы. — Отпусти! Савелий идет…
Она была на двадцать пять лет моложе Савелия. В этот приезд Ерш особенно почувствовал такую разницу в годах: дядя побелел, спина ссутулилась, ноги отяжелели, он стал шаркать сапогами, а тетка, наоборот, из худенькой да бледной превратилась в дебелую купчиху.
Родные сестры — мать Ерша и тетка Вера — дочки сельского купца. Старшая сестра любила землю, вышла за местного священника и всю свою энергию пустила на сад и огород, а младшая, жадная до денег, прикинулась «святой» и очаровала Савелия, который с крестным ходом пришел в Леохново.
В то время Савелий, почтовый чиновник, получил наследство, но перед свадьбой, чтобы угодить своей невесте, помыслами устремленной к богу, пожертвовал отцовский капитал на построение храма. Дурацкий поступок жениха сразу подрезал ее здоровье, но отступать было уже поздно. Так и жили с «раной в душе», пока не пришла свобода на торговлю.
Теперь она твердо решила разбогатеть. В Гостином дворе откроется магазин, на витрине которого будут выставлены молитвенники, иконы, купели, прочая церковная утварь, и потекут деньжата в ее карман.
Тетка Вера обрадовалась приезду племянника. Она отведет ему комнату, где он, сытый и обласканный, сможет писать иконы для продажи. А уж насчет женитьбы — разберемся не торопясь.
Завтракали на открытой террасе. Хозяйка, явно повеселевшая, угощала желанного гостя горячими сканцами[2] со сметаной. Ерш проголодался — ел за двоих. Лишь за чаем племянник разговорился. Он и впрямь настроился жениться и зарабатывать кистью…
— Буду писать плакаты, вывески, картины, а с иконами амба! — Ерш увидел в пузатом самоваре карикатуру на свою физиономию и весело съязвил: — Разве только Христа на кресте без трусиков!
Старик гневно нахмурился. Тетка Вера поперхнулась, но мигом овладела собой.
— Тебе, Гоша, повезло, — она ложкой сняла румяные пенки с молока и положила их в чашку племянника, — есть на примете краля, взглянешь на нее — и глаз не отведешь…
— Кто такая?
Тетка кивнула в сторону монастырской стены с угловой башенкой:
— Солистка хора. Вдовушка. Зеленоглазка…
— Кошачьи глаза по мне! А нравом как?
— Степенная, тихая…
— К черту! Я злых люблю: чтоб зубы, кулаки — все противилось!
Дядя Савелий вздохнул, перекрестился, вышел из-за стола, грузно протопал в свою комнату и демонстративно закрылся на крючок.
А тетка Вера скрутила пополам полотенце, ошпарила его конец кипятком, поднялась и неожиданно огрела им безбожника по уху. Тот вскочил:
— Ты что, курва?!
— Ничего, за дело, — отшила она, оставаясь в боевой позе. — Я тоже злая! Ты ведь любишь таких…
В ее прищурых масляных глазах светились и вызов и похоть. Ерш почувствовал достойного противника:
— Где схлестнемся?
Она оглянулась и, приглушив голос, пояснила:
— Пойдешь по адресу, снимешь комнату. А я уж, так и быть, навещу тебя разок-другой, рыжика соленого…
Ерш уточнил адрес мадам Шур, подошел к тетке попрощаться и внезапно с такой силой дернул ее за халат, что пуговицы полетели на пол.
Но тут же две увесистые оплеухи откинули его к калитке.
— Заходи, племянничек, не забывай тетю! — Голос ее звучал медоточиво-издевательски.
Мадам Шур преклонялась перед Солеваровой. Ум и воля выделяли Веру Павловну из уймы обывателей. Церковный староста всю жизнь собирал марки, но, слепец, и мысли не допускал, что самый драгоценный экземпляр — это его жена…
— Ваша тетушка, Георгий Осипович, открывает магазин. Я ее компаньон. У нас с нею невелики сбережения, но при ее твердой руке…
Ерш осторожно потрогал припухшую скулу. В эту минуту его интересовал другой человек, и он спросил:
— Знаете уполномоченного губчека? Что за мужик?
— Я лучше знаю младшего Рогова: он брал у меня уроки на гитаре. Но и о старшем имею представление: Лео любит музыку, лошадей и страсть как ненавидит церковь. Хочет отобрать у нас чудотворную икону и передать ее в музей. Как это вам нравится?
— Молодчага! — восторженно отозвался матрос.
Теперь он знал, как написать уполномоченному губчека, и не сомневался, что тот найдет ему работу по сердцу. А мадам Шур поспешила вернуться к прежней теме разговора:
— Георгий Осипович, нам потребуется агент по скупке церковных вещей. — Она привычно тряхнула серьгами. — Вы как, любезный?
— Придет тетка, тогда и карты на стол! А пока — ручку и чистый лист…
Когда хозяйка выполнила его просьбу, он указал на дверь:
— Давай отсюда!
— Господи! — всплеснула руками хозяйка. — Георгий Осипович, милый, хороший, ну зачем же так грубо?!
— Закрой дверь! — скомандовал он и сел писать рапорт на имя уполномоченного губчека.
Через два дня Ерш зашел в аптеку и позвонил по телефону Рогову. Тот подтвердил, что записку Анархиста получил, но без биржи труда не обойтись: «Займи очередь!»
Ерш молча повесил трубку. Он подумал: «Пока стою в очереди, чекисты справку наведут».
— Полундра, так не пойдет! Уж лучше к тетке пришвартоваться…
А тетка с характером: пообещала, а сама и носу не кажет. План действия созрел молниеносно. Мадам Шур как-то проболталась, что после всенощной помогает Савелию Иннокентиевичу подсчитывать денежный сбор. Значит, в это время тетя Вера сидит дома одна, без мужа.
Так оно и вышло. Из церкви тетка пришла без мужа. Она разделась, открыла окно в сад и опустилась на колени. В углу серебрилась икона. Тетка в одной нижней рубахе склонила голову. Она шепотом, страстно о чем-то просила Старорусскую богоматерь. Видимо, поясняла, что ей сорок пять, а старику семьдесят, что вышла замуж не по любви, что на ее месте другая давно бы согрешила…
Со стороны монастыря доносился стук деревянной колотушки. Ночной воздух насытился запахами липы и тополя. Ерш снял ботинки, срезал финкой длинную ветку смородины и блаженно стиснул зубы: «Пора, отмолилась…»
Осмотревшись по сторонам, он ухватился за подоконник и бесшумно влез в окно. Солеварова и вскрикнуть не успела, как племянник веткой сбил единственный огонек возле иконы…
Домой Ерш возвращался усталый, поцарапанный, но счастливый. Теперь он ближайший помощник хозяйки магазина. Теперь тетка Вера выполнит любую просьбу племянника. Она, оказывается, давно уже умоляла богородицу подослать к ней полюбовника.
Утром мадам Шур пригласила жильца к самовару и важно сообщила:
— Савелий Иннокентиевич просил вас зайти к нему по срочному делу…
«Не пронюхал ли, черт старый?»
Ерш зашел в городскую баню, дважды попарился, затем побрился, забрел в гостиницу — часика два погонял костяные шарики и наконец вспомнил о срочном деле.
Дома дядю Савелия он не застал. Тетка Вера, блаженно щуря глаза, протянула ему полные руки…
— Люба мой, прости меня, дуреху, — она целовала на его лице царапины.
«В самом деле, дура. Встретила бы оплеухой — навек бы морским узлом привязала».
Обласканный и зацелованный, Ерш выпил крыночку молока, прихватил пирожок с капустой и спросил о срочном деле. Тетка заволновалась:
— Не вздумал ли старый свести тебя с солисткой хора?
— К черту тихонь! — намекнул он притихшей тетке и решительно направился к калитке, полоща клешем на ветру.
За монастырской каменной оградой возвышались четыре белых храма. Вечерняя служба шла в большом соборе. На церковной паперти, где толпились нищие, матрос снял бескозырку и заработал широченными плечами.
Верующие оглядывались, ворчали, но пропускали его. Он пробивался к клиросу, к знаменитой древней иконе греческого происхождения. В храме он чувствовал себя, как на палубе крейсера. Его отец, сельский поп, заставлял сына с малых лет ходить в церковь. Но Гоша и в храме не расставался с мелом и углем: рисовал на полу и стенах рогатых чертей с хвостами. Батя драл его за уши, хлестал крапивой, и все тщетно. Попович признавал лишь одну «икону» — картину Айвазовского «Девятый вал». И когда отец отправил его в духовное училище, он сбежал на Черное море. А там жизнь, как известная одесская лестница, повела его по ступенькам: портовый грузчик, юнга, матрос, член партии анархистов, лихой участник боев и набегов. Однако и в те времена Ерш Анархист не расставался с карандашом и красками.
Вот почему и сейчас он остановился перед старинной иконой. Она вновь поразила его. И поразила не своими украшениями, хотя Ерш распрекрасно разбирался в драгоценных камнях. Богородица не позировала и не держала сына напоказ: «Полюбуйтесь, дескать, моим красавчиком». Нет, мальчик был хил, бледнолиц, но мать так бережно прижала его к своей груди, что без слов был понятен ее пристально-умоляющий взгляд: «Не троньте мое дитя».
Вдруг икону загородила плотная девушка с длинной черной косой. Она установила горящую свечу в высокий блестящий подсвечник, склонила голову и — ни с места. Ерш сердито дернул ее за косу.
Черноволосая на один миг оглянулась, плеснула чернотой своих глаз и кованым каблуком лягнула матроса. Удар пришелся по кости. От боли Ерш взвыл. К счастью, хор заглушил его выкрик. Он наклонился к ушибленной ноге.
А когда поднял голову — девки и след простыл. Напрасно он рыскал, искал ее: ни в храме, ни на дворе монастырском не нашел эту чернобровую с белым платком на плечах.
Зато встретил дядю Савелия. Старик, в темном сюртуке, распушив бороду на груди, с гордостью показал на большой новый собор, где шла служба:
— Воздвигнут в честь возвращения чудотворной иконы Старорусской божьей матери. Воздвигнут, между прочим, на мое пожертвование. — Он взял племянника под руку. — А теперь, чадо мое, взгляни еще на достопримечательности Спасо-Преображенского монастыря…
Ризница притаилась под колокольней. Стены как у крепости. Железные двери под тремя замками: один внутренний и два висячих. Связку ключей старик всегда носил при себе. А ночью, видимо, прятал под подушку.
Кладовая небольшая, но вся заставлена драгоценностями. На широких полках и узком столе все искрилось, блестело, вспыхивало звездочками. Вот тучное Евангелие, усыпанное рубинами и жемчугами. А рядом с ним золотые сосуды старинной чеканки — потир, дискос и звездица…
— Эх, золотяги столько пропадает! — Горящая свеча в руке Ерша задрожала, и тени запрыгали по белой стенке ризницы.
Старик закрыл дверь на задвижку и, осенив себя крестным знамением, поцеловал массивный золотой крест, украшенный бриллиантами.
— Выкладывай, дядя, что за дело срочное?
— Чадо мое, к нашей святыне тянется рука красного дракона. Верующие выставили охрану к чудотворной…
Ерш вновь вспомнил темноволосую девку с приметными бедрами: «Наверно, из охраны».
— А все ж против штыков и крест не защита. Отберут окаянные и копию не дадут снять. — Церковный староста положил руку на плечо племянника. — Бог освятил тебя талантом. Ты возглавлял иконописную мастерскую. Прими наш заказ. Сними копию с чудотворной…
— У вас же есть копия в Воскресенском соборе.
— И на ту поднимут руку безбожники. Так что нужны две иконы. Уважь нашу просьбу, а мы тебе на выбор любые дары. — Дядя Савелий перевел руку на самоцветные камни серебряной ризы: — Не все, что мы тут лицезреем, числится в описи, милейший кистетворец…
Положим, очистить эту ризницу Ерш сумеет и без кисти.
— Дядя Савелий, ты знаешь — я сам безбожник.
— Никто себя не знает, чадо мое. — Старик вскинул руку. — В час твоего рождения звезды сгруппировались в образ Георгия Победоносца. Всадник, конь, копье, змей-дракон — все просматривалось, как на фреске. Твой отец увидел знамение и нарек тебя Георгием. И быть тебе Победоносцем в храме искусства. Испытай свою судьбу, проверь гороскоп. Он, что наука, предсказывает сбыточно…
Староста многозначительно заглянул в глаза матроса:
— Какой хочешь дар?
— Девку хочу, ой как хочу!
— Господи помилуй, какую девку?
— Черноволоску, с косищей и бортами — во! Сейчас видел возле Машки Иисусовой…
— Груня, что ли? В белом платке и сапожках?
— Она самая!
— Знаю. Богозаступница. И лучшей жены не найти…
— Дай ее адрес!
— И только-то?
— Точка! Все сделаю! — заверил Ерш.
Из ризницы оба вышли просветленными.
Икону Старорусской богоматери охраняли в три смены. Вечерней дружиной командовал Пашка Соленый. Горбоносый детина, с впалой грудью и вислыми руками, он за свои тридцать лет уже трижды сидел за решеткой. И помощников подобрал себе достойных. Только одна Груня чиста перед властями.
Дочь лесничего за восемнадцать лет жизни в дремучем лесу не раз встречалась с волками, медведями и браконьерами. Ружьем и топором владела, как иголкой. Она сразу приглянулась Пашке. Разок он даже прижался к ней, да по зубам заработал.
О Груне Пашка рассказывал охотно, но с адресом ее вилял. Видать, задание Солеварова пришлось ему не по душе. Племянник старосты расспрашивал о Груне не без прицела. В Пашке заговорила ревность, хотя верил, что Груня отошьет рыжего матроса.
— Смотри, Соленый, — предупредил Анархист, шагая рядом с Пашкой, — ей ни слова обо мне. Зарубил?
Тот ответил неопределенным мычанием.
Возле Воскресенского собора, освещенного луной, Пашка перекрестился и предложил:
— Матрос, махнем в гарем?
— Рядом, что ли?
— Рдейская пустынь, — он рукой наметил направление вдоль реки, — женский монастырь. Там монашки свергли власть игуменьи, выбрали комитет и просят местную власть признать их коммуну. А у власти и без них делов по горло. Вот мы как представители земельного отдела и нагрянем. Займем две кельи. И «опросим» каждую в отдельности…
Соблазн велик, но Ерш смекнул, что Пашка не хочет вести его к своей квартирантке.
— Другой раз, братишка. Шагай!
Напротив городской больницы Соленый опять задержался:
— А хошь, в очко сразимся? Тут, в Чертовом переулке, проживают мои дружинники — ангелы-хранители. Ась?
— Завтра, — отмахнулся Ерш. — Топай!
Они пересекли Соборную сторону. Пашка жил в собственном доме, недалеко от Солеваренного завода. Совсем недавно, в годы гражданской войны, эта солеварня сильно помогла Красной Армии. Пашка, работая на градирне, избежал фронта. А главное, соль нужна была не только бойцам…
И Пашка не терялся: теперь у него лодка, корова, свинья, сад и дом с мезонином. Нижний этаж занимал сам хозяин с матерью, а верхний сдавался квартирантам. Сейчас в мезонине осели Орловы: Груня и ее брат Вадим.
— Груня ищет работу, а брат заведует продовольственным складом, — сообщил Пашка и бесшумно открыл калитку: — Проходи, гостем будешь…
Рыжий матрос вскинул ладошку к бескозырке и неожиданно отчеканил:
— До завтра, братишка!
Он придет сюда, когда Груня будет одна, без брата.
Луна помогла рассмотреть Пашку. Тот остался стоять с разинутым ртом…
Ерш проснулся от жадного поцелуя. Замотал головой. Перед ним, возле подушки, на коленях размякла тетка Вера. Вдруг она что-то вспомнила, напружинилась:
— Признавайся! Что затеял с Орлихой?
— На работу пристроить.
— Куда?
— В наш с тобой магазин.
Тетка схватила племянника за горло:
— Задушу!
Ерш отвел теткину руку и, довольный, подмигнул:
— Дура! Для отвода глаз! Твой старбень пока что умом не слаб.
— И слушать не хочу! — не сдавалась тетка. — У меня нет лишних денег!
Он приподнялся, снял со спинки кровати тяжелый бушлат и стал разгружать его:
— Во!.. На два года вперед!
Она дрожащими руками разложила драгоценности, выбрала обручальное кольцо и опять вспыхнула:
— Задумал обвенчаться с Грунькой?
— В глаза не видел ее!
— Перекрестись!
— Дура! Я же анархист!
— И ничего святого?
— Есть святое! Искусство! Ради него и сюда причалил, и водку бросил, и с прошлым амба. — Он глазами измерил большую светлую комнату с мраморным камином: — Вот моя мастерская!..
— А святые образа для магазина?
— К черту халтуру! Твой портрет напишу…
— А потом Орлихин?
— Как она на ряшку?
— Да ты что, люба, в самом деле не видел ее?
На теткином широком лице расплылась улыбочка. А он, лежа в постели, покосился на дверь:
— Где твоя компаньонша?
— На базар ушла.
— Добро!..
Массивные двери собора открыл сам дядя Савелий. На каменных плитах, возле иконы Старорусской богоматери, стояли круглые банки с краской. Старик подал племяннику кисти и указал на фанерные листы, прислоненные к стене:
— Это тебе, чадо мое, для эскиза…
Ерш потребовал стул со спинкой, установил на сидении фанерный лист и приступил к работе. Давненько он не держал в руке кисть. Краски ложились густыми мазками. Его глаза впились в образ богоматери с младенцем на руках.
Божья матерь смотрела на художника, казалось, с укором: «Эх ты, попович, клялся — конец блуду, а сам что? Хотел работать в клубе, а сам что?!»
— Черт-те что! — обозлился Ерш и намалевал страхиду с грозными глазами.
Дядя Савелий молился за колонной. На втором листе фанеры Ерш придал чудотворной облик Груни: резкий поворот головы, мохнатые брови, черные глаза и смуглость.
Второй эскиз он набросал быстро, вдохновенно. И только теперь захотелось курить…
— Дядя Савелий, дай спичку!..
Старик увидел в руке племянника кисет, открыл дверь храма и властным жестом пригласил курильщика на двор. Возле паперти, залитой солнцем, бродил лохматый рыжий пес. Староста ключами замахнулся на собаку:
— Пш-шел, поганый!
Матрос вынул из кармана шоколадную конфету, развернул ее и, причмокивая, направился к дворняжке:
— Не бойся… На-а, братишка…
Когда Ерш наговорился с Рыжиком и выкурил цигарку, он повел дядю смотреть эскизы. Племянник был уверен, что староста откажется от его дальнейших услуг.
— Что за черт?! — заорал матрос, войдя в храм. — Где они?!
Солеваров посмотрел на пустой стул и дрожащей рукой перекрестился. Он что-то забормотал, как тетерев на току.
Надо уметь из всего извлекать пользу. Ерш сказал дяде, что пока тот не найдет эскизы — племянник не возьмет кисть в руку. В сопровождении рыжего пса матрос пошел к монастырскому корпусу, в котором раньше находилось Духовное училище. Из этого заведения Гоша бежал когда-то на берег Черного моря…
«Вот бы с Груней в Крым», — мечтательно подумал он и глазам не поверил.
Под арку монастыря гулко шагнула Груня в темном платье с белым платком на плечах. Шаг крепкий, а голова склоненная, и в глазах печаль. Ее сопровождал Пашка со своими приятелями. Ерш подозвал Соленого:
— Что с Груней?
— Не знаю, — поежился тот, — не говорит…
— Ты обидел ее?
— Обидишь! — Пашка вислой рукой качнул в сторону чернобровой девушки. — Сам спроси…
Ерш загородил дорогу Орловой:
— Судьба моя, что с тобой?
Груня вскинула голову и безразлично сквозь зубы процедила:
— Отойди!
— Не отойду! Что случилось?
Она оглянулась назад…
Соленый, сжимая кулаки, подмигнул приятелям:
— А ну, ангелы, дружно!
Их было с Пашкой четверо, но Ерш не дрогнул. Он вытащил из кармана браунинг и так загорланил, что даже пес попятился…
«Ангелы» сразу притихли. Груня презрительным взглядом окинула своих хранителей. Церковная дружина скрылась в большом храме, где Ерш только что работал кистью.
Проводив глазами Груню, Анархист подумал о ее брате. И как всегда, план действия нашелся быстро.
Матрос, широко расставляя ноги, осанисто зашагал по каменным плитам в сторону Полисти. Он разыскал продовольственный склад, вызвал Орлова и по тому, как тот мгновенно побелел, смекнул, что беда приключилась не с Груней, а с ним.
Местный трибунал возглавлял балтийский матрос. Увидев Ерша, Орлов решил, что к нему на склад с ревизией явился сам председатель трибунала, и прямо заявил:
— Недостает… шестнадцать фунтов ржаной… — Кладовщик чуть было не перекрестился. — Я не брал… Меня сюда выдвинули за честность…
В то время с провизией было туго: за хищение муки — крепко судили. Но брат Груни не походил на вора. Ерш сказал ему:
— Пока, браток, замри. А мука будет — жди меня…
Он пошел на базар, выменял пистолет на муку и отдал его Орлову. Только теперь Вадим сообразил, что его благодетель — не председатель трибунала. Ерш, прощаясь, пояснил:
— Я вольный художник. Хочу твою сестру нарисовать на полотне. Поможешь, браток?
— Помогу. Только сегодня, после всенощной, она собиралась к ясновидящей погадать…
Ерш уточнил адрес ясновидящей. А вечером отправился в Чертов переулок. У дома гадалки его встретил… Пашка Соленый. И как будто между ними не было стычки: внимательный такой, радушный, в гости приглашает. У матроса мелькнуло: «Может, Груню увижу?»
На Соборной стороне, поближе к тюремному замку, пристроился Чертов переулок. В нем проживала знаменитая гадалка. Ее деревянный домик с высоким забором прикрывал глухой сад, заросший крапивой. Полуживые, бесплодные яблони давно перестали привлекать внимание мальчишек. Единственная тропка в саду вела мимо домика гадалки к берегу Полисти, где под купой старых дубов замер полукаменный дом с разбитыми стеклами.
Было время, когда этот дом шумно и весело отмечал церковные праздники. Его хозяин, богатый солепромышленник, принимал у себя архиереев, митрополитов и петербургскую знать, отдыхавшую на Старорусском курорте. Говорят, что однажды среди гостей видели и Федора Михайловича Достоевского.
А теперь дом Солеварова стоял без дверей и перегородок. Только под лестницей сохранилась каморка с оконцем, смотревшим на тихую речку.
В этой каморке жил одинокий рыбак, прозванный за внешнее сходство с Христом-Боженькой. Правда, Боженька носил крест на груди лишь по привычке. Главная его страсть — карты. В родном селе он проиграл избу, скотину, сети. Жена с горя повесилась, а он, босой, пришлепал в Руссу и пал в ноги Солеварову. Тот нашел ему работу.
В нижнем этаже заброшенного дома стояли мережи, а на втором этаже висел невод: жалкие остатки прежнего хозяйства. До революции Спасо-Преображенскому монастырю принадлежали многочисленные озера и пожни, богатые рыбой и осокой. А после закрытия монастыря все рыболовные снасти достались церковному совету во главе с Солеваровым.
Команда баркаса состояла из четырех ловцов. На рыбалке в роли «ватамана» выступал Боженька. Но когда «черные ангелы» ночью грабили огороды, сады, склады, скотные дворы — командовал Пашка Соленый. На толкучке награбленное добро сбывал Мишка Цыган, не без помощи Капитоновны — прислужницы гадалки. А общую казну хранил Серега Баптист, он же ведал продуктами и самогонкой.
Обычно они резались в карты в свободное время. Но за последний месяц чаще играли ночью: днем охраняли чудотворную икону. Сегодня тоже собрались при лунном освещении. Гостя привел Пашка, решив обыграть матроса до ниточки.
Соленый посадил волкодава на цепь и провел Ерша на второй этаж к широкому окну, от которого к берегу спускался деревянный каток…
— По этому настилу сети поднимаем, — пояснил Пашка и шепотком добавил: — Если что… по нему к реке… и в лодку…
Матрос, занятый своей думой, спросил:
— Кто у вас кок?
«О Груне думает», — смекнул Пашка и пригласил гостя на «кухню», где Боженька чистил картошку.
Под лестницей в каморке пахло рыбой и смолой. Три скамейки образовали треугольник, в центре которого возвышалась пузатая бочка. В днище бочки вместо пробки торчала лампадка. Дрожащий фитилек бросал свет на импровизированный стол.
Не первый случай, когда под крылом церкви скрывались отпетые бродяги, воры, убийцы. Опытным глазом матрос оценил, в какую он попал банду. Он сел на стыке двух скамеек, чтобы легче наблюдать за противниками. Не было сомнения, что «черные ангелы» будут действовать заодно.
За спиной Анархиста не было никакой зеркальной плоскости, так что подглядывание исключается. Скорее всего — карты меченые. И гость, раскрыв золотую книжечку, вынул из нее новенькие карты с непристойными картинками. Боженька увидел обнаженную грудастую даму «пик» и смущенно покачал головой. Мишка Цыган, наоборот, сладострастно причмокнул. Пашка задумчиво почесал затылок: ему показалось, что матрос такими картинками запутает любого. Но Серега Баптист — рослый, мосластый парень — тщательно осмотрел каждую карту и отрубил:
— Первый сорт!
Он налил из четверти в граненый стакан сизой жидкости, выставил на «стол» тарелку отварных окуней и обратился к гостю:
— Давай по кругу!..
Ерш зарекся пить, курить, но тут своя тактика. Возможно, проверяют на выносливость. На Украине он так проспиртовался горилкой — теперь выдержит любое зелье, лишь бы узнать, где Груня. От гадалки она не вернулась домой.
Принимая стакан, матрос заглянул в глаза Баптисту. Он, видать, был в шайке самым сильным и самым добрым. Его простецкое курносое лицо говорило: «Не бойся, не подсыплю».
Ерш выставил на кон золотой портсигар:
— Кто выйдет на мостик?
— На медный? — вставил Пашка и подмигнул цыгану.
Тот опробовал золото на зуб, лизнул, понюхал и уверенно выложил:
— Червонный и с пробой!
— Ставлю поросенка! — зажегся Пашка. — Ась?
— Мелко плаваешь! Корову да порося в придачу!
Сошлись на корове. Играли вдвоем. «Черные ангелы» сгрудились возле Соленого. Горячий, непосредственный, с глазами, полными вожделения, Мишка Цыган, сам того не зная, подыгрывал матросу. Если он засматривался на изображение, значит, у картинки мало очков: наиболее скабрезные фигурки соответствовали малым числам.
Пашка продул корову, поросенка, сад и дом.
Соленого от злобы перекосило, а руки сами потянулись за топором. Однако Ерш опередил его: вытащил финку, повертел ею в воздухе и спокойно отрезал кусок хлеба.
— Я все верну тебе, если ты…
Он хотел узнать новый адрес Груни, но в это время в саду яростно залаял волкодав.
— Облава! — крикнул Пашка и первый бросился к лестнице, ведущей на второй этаж…
Ерш, не выпуская финку из руки, рванулся за Соленым.
На бочке остались граненый стакан и колода французских карт.
В лодке Ерш сидел на корме рядом с Пашкой. Тот рассказал о Груне все, что узнал от Вадима Орлова. Сестра рассердилась на брата за то, что тот взял муку от рыжего матроса. Она действительно сегодня гадала в Чертовом переулке, но от ясновидящей пошла не домой…
— А куда?
— Не знаю, ей-бо, не знаю, — перекрестился Пашка, левой рукой придерживая руль. — Даже Капитоновна не в курсе…
— Кто такая Капитоновна?
— Приживалка ясновидящей…
— Может, ясновидящая укажет?
— Она-то укажет, да ведь не задарма и не сразу: к ней очередь большая. Вот Груня полмесяца ждала…
— Я ждать не привык! — Матрос перехватил рукоятку руля. — Братва, к берегу!
Пашка попытался отговорить Анархиста. Он сказал, что ясновидящая без записи не примет, вернее, будет молчать, но Ерш и слушать не стал:
— У меня и мертвая заговорит!
— Постой! — Пашка почувствовал, что этак он останется без дома и хозяйства. — Верю, у тебя слово не разойдется с делом. Повтори при свидетелях: если я укажу адрес Груни, ты откажешься от выигрыша…
Закрапал дождик. В заболоченной Малашке квакали лягушки. По мере приближения к дому регента Ерш замедлял шаги: неудобно ночью стучаться. И не потому, что регент, по словам Пашки, шибко культурный человек, что у него местная интеллигенция «на привязи»: все ходят к нему за книгами. Даже председатель укома и уполномоченный губчека посещают его библиотеку — одну из богатейших в России (конечно, из частных коллекций). Нет, не поэтому главным образом, а потому, что влюбленному было как-то неловко будить Груню. Все равно в темноте портрет не напишешь.
За деревянным мостиком он свернул налево и остановился возле дома с большой стеклянной верандой. Здесь он прикорнет до утра. Однако дождь усилился. Мокнуть не хотелось. Ему показалось, что в одном окне за шторой мерцает огонек.
Ерш открыл калитку, обошел круглую клумбу и, встав на скамейку, заглянул в окно, рассеченное слабой световой полоской. Вдруг полоска мигнула. Ясно, что за окном, в комнате, кто-то не спит.
Он осторожно постучал по стеклу.
А через минуту худощавый мужчина, с черной узенькой бородкой и в золотом пенсне, провел матроса в длинную комнату, заставленную книжными стеллажами. Хозяин в сером халате усадил Ерша в вольтеровское кресло и почтительно представился:
— Абрам Карлович Вейц. Чем могу быть полезен?
Анархист обрадовался, что регент привык ко всяким посетителям и не страдал излишним любопытством. Матрос кивнул на закрытую дверь:
— У вас Груня Орлова?
— Вам по срочному делу?
— Не то что срочно, — смутился Ерш и с трудом подобрал слова: — Я свободный художник. Увидел оригинальное лицо. Решил написать ее портрет…
— Похвально! — отозвался Абрам Карлович и неожиданно признался: — Сам бог послал вас ко мне…
Вейц давно собирался запечатлеть в Старой Руссе места, которые связаны с именем его любимого писателя Достоевского. Он, регент, даже сам пытался зарисовать дом Федора Михайловича, Малашку, домик Грушеньки…
Ерш вытянул шею. Регент пояснил, что речь идет о главной героине романа «Братья Карамазовы». Анархист слушал с интересом. Увлеченность регента передалась ему. Свободный художник охотно зарисует памятные места великого писателя.
— А как насчет… портрета Орловой?
— Мне помнится, сегодня Груне не надо идти на биржу труда. — Вейц посмотрел на бронзовые часы под стеклянным колпаком: — Приходите к восьми часам утра с палитрой…
Ерш не умел говорить благодарности, комплименты. Он потряс регента за плечи и против своего желания спросил:
— Не боитесь, ежели пожар… книги-то?!
— Как не бояться, мил-человек, без книг и дня не проживу…
Груня позировала, хмуро глядя в одну точку. Она не отвечала на вопросы художника. Георгий работал с увлечением и за три часа написал полотно. Натурщица взглянула на свой портрет и первый раз улыбнулась:
— Надо же!..
Художник покраснел и неожиданно утратил дар речи. Его выручили супруги Вейц. Они наперебой стали хвалить мастера кисти. Их поразило не только портретное сходство…
— С такой быстротой писал фрески Феофан Грек! — сказал Вейц.
Груня глазами благодарила художника. Она еще больше потеплела, когда племянник Солеварова предложил ей работу в магазине.
От регента они вышли вместе: Груня пошла к Солеваровой, а Ерш отнес портрет на хранение мадам Шур и предупредил ее:
— От вас я выехал три дня назад, и точка!..
В это самое время на Ильинской один за другим раздались выстрелы.
Свершилось чудо! Икона Старорусской богоматери явилась перед Роговым и покарала безбожника!
— Слыхал, паря, ясновидящая еще вчера предрекла смерть чекисту! Вот те крест, не сойти с места!
Такие разговоры Ерш слышал на базаре, в чайной, возле пристани. Известие о смерти уполномоченного губчека его мало тронуло, а вот силой ясновидения местной гадалки он заинтересовался не на шутку.
Он зашел на дом к Пашке Соленому и приказным тоном сказал ему:
— Иди к гадалке, запиши меня на сегодня же, иначе спалю! — Ерш снял бушлат, сел на стол и крикнул вдогонку: — Без ее согласия не возвращайся!
Оставшись один, Анархист прислушался: над головой раздались шаги. Может быть, Груня? Его даже в жар бросило.
Матрос поднялся по скрипучей лестнице и осторожно постучал в дверь мезонина. На пороге появился Орлов, в красноармейской шинели, с белым фанерным чемоданом…
— Вадим, куда ты?
Жилец вернулся в комнату, закрыл дверь и пояснил:
— Нечисто тут. Не по нам с Груней. Ее пока пригрел регент с женой, а я день-другой поживу на складе…
— Вы что, браток, поссорились из-за меня?
— Было дело. — Вадим потер небритую щеку. — Гадалка нашептала Груне: «Берегись рыжего насильника».
Прозорливость гадалки изумила Георгия, он с трудом скрыл свое смущение. Вадим дружески сказал:
— Павел что-то затевает против вас. Спрашивал меня: «Как приняла Груня матроса и прочее?» Ради бога, не доверяйтесь этому типу. На складе мука исчезла именно после его посещения. Вороватый!..
Георгий одобрительно похлопал Вадима по плечам и проводил его до калитки.
Соленый вернулся вечером с тревожными вестями. Он встал перед большой иконой и степенно перекрестился:
— Отсохни язык, ежели скажу неправду. Плохи твои дела, матрос. — Его голос звучал без фальши. — Ищут тебя по городу. Все чекисты, мильтоны и уголовные агенты подняты на ноги. И у всех твой словесный портрет: одежа, рост и ряшка — тютелька в тютельку…
— После облавы, что ли? Взяли карты с голыми бабами? Велико преступление! Чего свистишь?
— Не лезь на рожон! — Пашка сжал кулак. — Схватят — объяснят: за что и как! Может, за грешки прошлые? Ась?
— Еще гадалка! — ощетинился Ерш и строго спросил: — Записал? На какой час?
— Ровно в полночь… — Соленый услужливо предложил: — Проводить тебя?
— Обойдусь без провожатых. Не впервой в Руссе…
Вдруг Анархист запнулся: вспомнил, как летом восемнадцатого года приезжал домой на побывку, как раз когда вспыхнуло кулацкое восстание. Мятеж возглавили богатей Голубев и его сын, эсер. Но Ерш тогда с ним не сблизился. Нет, тут что-то другое…
Ерш Анархист не из трусливых. И все же он избрал окольный путь: мимо Симоновского кладбища, где похоронен комиссар отряда Миронов, убитый Городецкими кулаками; мимо темных силуэтов градир и варниц — бывшего завода Солеваровых; мимо притихшей каменной тюрьмы, похожей на древний замок.
А вот и Чертов переулок. Две наклоненные ивы образовали ворота, похожие на огромную пасть: войдешь в нее — и не выйдешь. Ерш прислушался. Ему показалось, что позади него в темноте кто-то остановился.
Луны не было. А старорусская земля к этому времени совсем отвернулась от солнца, и вид ночного переулка заметно преобразился: дома, заборы, деревья потемнели, расплылись, затаились.
Матрос нырнул в темный переулок, руками нащупал рябину, которая росла возле домика ясновидящей, и, согнув указательный палец, четырежды с паузами стукнул по дубовой ставне.
В сенях заскрипела дверь, звякнула железяка. Потянуло рыбной поджаркой. Из дверной щели, пересеченной цепью, бабий голос спросил:
— Кого бог послал?
— Свои, Капитоновна…
— Проходи, попович…
На дворе гадалки стояла корова Солеваровых. Капитоновна ежедневно доила ее и приносила хозяевам молоко. Она, конечно, знала о приезде племянника Веры Павловны.
Шустрая бабка с бойкими глазками вытерла краем передника потное, раскрасневшееся лицо и мелко перекрестилась:
— Слава богу, на свободе!
На кухне русская печь дышала жаром. На высоком столе, рядом со свечкой, лежали на блюдах овальные пироги с румяными боками. Похоже, в доме поджидали ночных гостей.
Капитоновна кивнула на боковую дверь в стене:
— Тебя ждет матушка. — Она мягко приоткрыла дверь: — Милости просим, попович…
— Забудь, Капитоновна, поповича! — заворчал Ерш. — Я не признаю ни отца, ни бога, ни духа святого!
— Успокойся, кормилец мой, успокойся, — залепетала бабка, уступая дорогу матросу. — Не шуми, мил-человек, ныне ясновидящая шибко недомогает. Уж только тебя, племянника Солеваровых, согласилась принять. Будь уж почтительней… желанный…
В глухой узкой комнатке на двух низких скамьях возвышался массивный, но короткий гроб. В нем лежала, на высокой мягкой подушке, гадалка. На волосы и лицо наброшена темная вуаль. В скрещенных руках дрожала тонкая свеча — единственный источник света. Погаси — и темень задушит.
За спиной Ерша Капитоновна защеколдила дверь. От лежащей в гробу исходил лежалый душок. Склеп да и только!
— Вот и свиделись, Георгий Победоносец, — прошамкала умирашка, шевеля губами кисею. — Спасибо тебе, гордый человек, за доверие к старухе. Знаю, не веришь ты в бога, а мне веришь. Премудрость человека непостижима: не сразу я научилась читать души людские и не сразу познала секрет, как заглянуть вперед…
— Ближе к делу, старая! — не утерпел Ерш. — Зачем я пришел?
— Ранила твое сердце чернявая, но чую, что тебя тревожит еще вопрос — мерещится казенный дом с решеткой.
«Не в бровь, а в глаз», — подумал он и шагнул к гробу:
— Чего привязались? Чего им нужно от меня?!
— Вижу бумагу с гербом, а на ней печатные буквы со страшными обвинениями. Вижу фанерные листы с ликом богоматери. Вижу твой пистолет с якорем на рукоятке…
— Не спеши! Где мои эскизы? Кто спер?
— Один лист в казенном доме, а другой на квартире красного дракона, который сегодня испустил дух.
— Врешь, старая!
— Не веришь — уйди. Но знай, что пистолет твой в руке красного дракона…
— Как так?!
— Молчу. В твою душу вкралось сомнение…
— Говори! Верю! — Он смягчил голос: — Посадят меня?
— Тебя спасет человек под кличкой Рысь.
— Кто он такой?
— Давний друг твоего батюшки…
— К черту! Обойдусь без Рыси! — Георгий положил рядом со свечкой золотой портсигар: — Будет Груня моей?
— Будет, добрый человек, если ты не отвернешься от Рыси…
— Где Рысь?
— Пройди на кухню, там тебя ждет вожатый.
— Смотри, старая, за обман…
— Счастье и ласку в твои руки…
В дверях Ерш оглянулся: свечка горела, а золотой портсигар исчез. Матрос подумал: «Интересно, куда прячет добро?»
— Ба-а! — воскликнул он, входя в кухню. — Ты откуда взялся, Пашка?
Они выпили самогонки и закусили пирогами с рыбой. Ерш догадался, что Пашка Соленый не редкий гость в этом доме. Он развязал узел и, встряхивая брюки с пиджаком, окинул коренастую фигуру матроса:
— Как раз по твоим костям…
— Прятать собрался?
— Угадал! — осклабился вожатый. — Так схороним, ни один легавый не найдет!
Пашка передал костюм Анархисту и обратился к бабке, возившейся возле самовара:
— Капитоновна, ты служила няней в госпитале?
— Служила, кормилец мой, служила.
— Стригла больных да раненых?
— Приходилось, соколик.
— Принимай! — Соленый вручил бабке блестящую машинку для стрижки и взглянул на рыжую копну волос Анархиста: — Придется снять гриву…
Ерш хотел плюнуть в насмешливую рожу Пашки, но вспомнил про неведомую Рысь и смирился. Он понял, что Соленый все делает по чужой указке…
— Где Рысь?
Пашка приложил кривой палец к бледным губам:
— Цыть! Переодевайся…
— Где Рысь?
— Спать будешь тут — на сеновале…
— А Рысь?
— Придет к тебе…
«Неужто тетка Вера?» — с усмешкой подумал Ерш и швырнул костюм:
— Сначала волосы долой!
На дворе ночная темень спрятала деревья, забор и хлев. Было тихо. Где-то вдали лаяли собаки. Тянуло навозным теплом. Под ногами путалась солома…
Ерш взялся за лестницу, прислоненную к коровнику, и стриженой головой почувствовал холодок. Он ладошкой потер затылок. И ледок спустился пониже, в самую душу. Не о такой жизни он мечтал, возвращаясь на родину.
«Забрили», — с грустью подумал свободный художник, поднимаясь по лестнице.
Открылась дверца сеновала, и незнакомый голос (не то мужчины, не то женщины) прошептал из темноты:
— Ложись и слушай…
— А ты кто?
— Не узнал, Жёра? — спросил незнакомец с одесским акцентом. — Мы с тобой, кореш, вместе ходили в бардачок на Молдаванке, вместе насильничали на Полтавщине, вместе удрали с фронта, вместе разбирали рельсы под Болотом, когда кулаки бузили, вместе очистили кассу иконописцев, вместе жарили в очко в шайке Леньки Пантелеева и вместе повиснем на одной перекладине, если попадем в лапы дзержинцев…
Ерш решил, что перед ним в самом деле собутыльник родного батьки: только отец знал всю биографию блудного сына.
— Рысь, что ли?
— Ша! Тюрьма рядом, — произнес одессит и вдруг заговорил по-старорусски, сильно окая: — Осипович, погомоним по делу…
— Э, да ты артист!
Матрос протянул в темноте руки, но Рысь, видать, обладал кошачьим зрением. Он чем-то металлическим совершенно безошибочно тюкнул Ерша по кисти. Тот вскипел:
— Ты что, жаба, ножа захотел?!
Темнота откликнулась хохотком. Теперь речь держал образованный интеллигент:
— Успокойтесь, пожалуйста, Георгий Осипович, к сожалению, мое время ограничено. Разрешите приступить, милейший…
Черт возьми, такое впечатление, что на сеновале минимум три собеседника. Ерш пожалел, что прихватил с собой лишь финку.
— Дайте закурить!
— Простите, Георгий Осипович, здесь курить нельзя: сено. И во-вторых, перед вами пока один человек…
— Что значит «пока»?
— Через час сюда придет женщина…
— Груня?!
— Я не уполномочен выдавать женские тайны. — В голосе незнакомца звучала профессорская нотка. — Пардон! Прошу к палитре, милый Рафаэль! Вы сможете нарисовать портрет владельца уникальной библиотеки?
— Зачем это?
— Сегодня, точнее, вчера Абрам Карлович Вейц, как только услышал о поисках матроса, явился в чека и заявил, что ночью его посетил рыжий моряк…
— Он стукач?!
— К сожалению, он слишком честный, добрый. Открыл для всех двери библиотеки, сдружился с комсомольцами, коммунистами и теперь мечтает руководить не церковным, а клубным хором. Другими словами, вы больше к нему ни шагу…
— А Груня где?
— Могу вас порадовать, ее пристроила в магазин ваша тетушка. И она же, Вера Павловна, нашла для Груни с братом комнату…
— У мадам Шур?
— Я восхищен вашей прозорливостью, сэр!
— К черту цирк! Дуй на своем языке!
— Ты Ерш, слишком много захотел для первой встречи, — упрекнул Рысь, нажимая на бархатные басы. — Тебе известна судьба твоих эскизов?
— Ты спер?
— Плох тот организатор, который все делает сам…
— Кто же?
— Сейчас важно не «кто?», а «зачем?».
— Ну?
— Вот так «нукает» местный начальник угрозыска. Кстати, у него твои «Метаморфозы». Не советую с ним играть в карты. Он служил в армейской разведке: прошел огонь, воду и медные трубы!
— И великий мастер до ночных облав?
— Пустая ирония, Анархист! Если б не мои люди — ты сейчас сидел бы за решеткой.
— И много у тебя таких помощников?
— Помощников много, а вот одаренного мастера кисти — ни одного!
— Зачем тебе кисть?
— Без нее не проведешь глубинной диверсии.
— Против кого?
— Против тех, кто сию минуту рыскает по городу, ищет тебя.
— А может, тебя, Рысь?
— Нет, Ерш, уполномоченный, умирая, стрелял из твоего браунинга по иконе твоей работы…
— Что за бред собачий?! — возмутился Анархист, чувствуя, что против своей воли влип в неприятную историю. — Выкладывай!
— Вот что, Жгловский, — в голосе незнакомца звякнул металл, — ты свои повелительные глаголы прибереги для других, а пока что слушай внимательно…
«Только открой карты», — затаился Ерш, потирая ушиб на руке.
— Семь часов назад в чека состоялось экстренное совещание…
«Значит, среди чекистов твой агент».
— Обсуждали необычную смерть Рогова. Показание медицинской экспертизы и твое письмо погасили очаг подозрения: председатель чека и петроградский криминалист убеждены, что Рогов сам дал тебе фанеру и заказал иконы. Но не все чекисты — ученики Оношко. Молодой дзержинец Селезнев, председатель укома Калугин и начальник угро Воркун считают, что произошло убийство без убийства…
— Как понять?
— С пороком сердца живут до глубокой старости, а Рогову этой весной исполнилось тридцать три года — молодой человек в самом соку…
— Э, на такой работе и не такие надрываются!
— И в то же время закаляются — так говорит наш местный философ Калугин…
«Уж не ты ли этот философ?»
— Селезнев и Воркун под руководством Калугина продолжают поиск. Твое показание было бы им на руку…
«Что я и сделаю», — решил Анархист.
— Но Пронин и Оношко, одураченные, отомстят тебе…
— За уголовщину не ставят к стенке!
— Ты в восемнадцатом разбирал рельсы не ради ограбления «пассажиров»: они везли с собой не мешки с хлебом да картошкой, а винтовки…
— Не я шлепнул Миронова! Его из «централки», а у меня наган.
— Вот и расскажи ревтрибуналу, как палил из своего нагана по красноармейским теплушкам…
— Четыре года! За давностью лет…
— Тебя погладят по головке: «Молодец, товарищ Жгловский, все четыре года честно работал на советскую власть — с фронта сбежал, артель обокрал, Пантелееву подыграл, родную тетку изнасиловал…»
— Заткнись! Тетка радехонька была…
— В ту минуту. А на суде — отомстит тебе за Груню!
— Куда рулишь, гад шипучий?!
— Курс у нас с тобой один, дорогой соратник!
— К черту! Я сыт политикой по горло. Мне бы мастерскую да Груню…
— Обеспеченную жизнь, свободу творчества, а кругом диктатура пролетариата. О чем мечтаешь?
— А ты? Диктатуру подорвать? Бред сивой кобылы! Чекисты раскрывают один заговор за другим. Эсеры, меньшевики, анархисты раздавлены. И фракционеры идут ко дну. С кем взрывать-то?
— Есть сила! И неотразимая! — Голос Рыси стал вкрадчивым. — Волга — без хлеба. Голод расползается. Власть готова изъять церковные ценности. И патриарх Тихон — я только что от него — шлет секретное послание: «Не давать! Бороться!» Вся православная Русь до самых ее глубин взорвется гневом. А мы с тобой — масла в огонь: бей, гони нехристей!
— Черт, ты же не веришь в бога!
— Зато верю, что эта диверсия разом обезглавит исполкомы и укомы: они ведь первыми полезут в ризницы…
— Чтоб помочь голодающим!
— Голод — кара божья! Патриарх ясно указует: «Важно не что давать, а кому давать». Редкая ситуация! Голод толкнет большевиков на грабеж, а верующие задушат грабителей…
— А ежели просчет?
— Дитя человечества! Здешний комиссар лишь нацелился на чудотворную, а верующие уже охранников выставили. — Рысь торжественно изменил интонацию. — А представь, начнется грабеж. Да еще среди белого дня! Да еще по всей Руси! Гнев фанатиков страшен! Кто устоит?!
— А я тут при чем?
— Не дури! Груня ведь верующая: без венца не возьмешь ее. А в храм пойдет с тобой, если ты защитишь этот храм. Ее любовь надо завоевать. Для этого тебя доставим в Боровичи. Там возглавишь народное ополчение. Командир ты волевой, смелый. Разгромишь грабителей церквей. Займешь особняк — освятишь мастерскую. А Груня будет при тебе не только натурщицей. Уразумел?
— Порядок! Одно туманно: как можно убить не убивая?
Вместо ответа где-то рядом промычала корова.
— Время! Твоя пришла, — весело известил Рысь и зашуршал в сене.
Не успела проскрипеть дверца с правой стороны сеновала, как распахнулась левая дверца и пахнуло бабьим потом.
— Где ты, люба моя?.. — услышал Ерш теткин голос.
«Вот черт, и тут нашла», — с досадой подумал он и тихо спросил:
— Ты знаешь Рысь? Кто он?
— Не знаю. Первый раз слышу. Меня привела Капитоновна, — взволнованно проговорила тетка Вера и протянула теплые дрожащие руки: — Ой, наскучалась без тебя…
Хоронили Рогова на Симоновском погосте. Тягучие звуки военного духового оркестра внушали Алексею мысли о бренности бытия, а полуденное солнце убеждало в обратном, весело играя на блестящей меди, на золотом кресте белой церковки и даже на серебристой листве плакучей ивы.
Красный открытый гроб возвышался над свежей могилой. Речь профессора Оношко — образная, прочувствованная — тронула всех. Алеша смотрел на ученого-криминалиста с уважением. Тот взял шефство над ним и обещал сделать его классным агентом.
Но вот заговорил Воркун, и все еще ниже склонили головы. Кажется, и слова простые, и фразы несобранные, а Леша с трудом сдерживал слезы. За три дня поисков Анархиста Леша крепко подружился с Иваном Матвеевичем, только обидно, очень обидно: Ерш как в воду канул.
После Воркуна к изголовью покойника подошла Тамара Александровна. Она, во всем черном, склонилась над гробом и зарыдала. Ее обняла Лешина мама.
Пряча слезы, Алеша перевел взгляд на огромный венок из белых роз и прочитал на шелковой ленте надпись: «Дорогому Лене — Н. О.». Кто же скрывался за этими двумя буквами?
Алеша плечом задел приятеля и глазами показал на венок с загадочной надписью.
Сеня Селезнев с фуражкой в руке, неопределенно пожал плечами: не то хотел сказать, что сам не знает, не то дал понять, что не та обстановка для подобных расспросов.
Первый комок земли на гроб бросил Карп Рогов. Сеня предполагает, что Карп, уйдя из дому, прихватил не только свои вещички, но и дневник брата.
Покидая кладбище, Леша приблизился к приятелю, хотел повторить вопрос насчет «Н. О.», но Сеня перебил его мысль:
— Сегодня ночью обокрали-обчистили гадалку…
— Кто? Ерш?
— К сожалению, друг-приятель, визитной карточки не оставили… — съязвил Сеня.
Молодой чекист сердился на Лешу за то, что тот предпочел заниматься не в кружке Калугина, а с ученым криминалистом. Сеня прибавил шагу и, надевая фуражку, крикнул товарищу:
— Вечером у фонтана!
Курорт — резиденция Сени Селезнева. Обычно чекист переодевался в штатский костюм и проводил время там, где чаще всего отдыхали приезжие из других городов: музыкальный «пятачок», летний ресторан, теннисная площадка и футбольное поле.
Алеша обошел солнечную площадку с эстрадой, похожей на гигантскую раковину, и направился к высокому фонтану. Мощный источник бил под самый стеклянный купол.
Здесь взлет студеной воды и приток разогретого воздуха из южной арки заполняли застекленный шатер теплой прохладой. А по ногам, как всегда, гулял сквознячок. Он-то и принес сложный букет запахов: пахнуло свежим шоколадом и в то же время едко-соленой, лежалой минеральной грязью.
Юноша повел носом. На чугунной скамейке одиноко сидела незнакомая девушка с коробкой на коленях. Она привлекла его внимание не потому, что сидела в тени, а глаза щурила, словно глядела на солнце; и не потому, что блондинка была тоненькая, хрупкая, а косы у нее толстые, тугие, будто взяли от нее все соки; и не потому, что на фоне ее бледных, чуточку впалых щек губы казались яркими-яркими; и совсем не потому, что ее белоснежное платье из тончайшего маркизета насытилось влагой и местами прилипло к телу, оттеняя стройность фигуры.
Обычно Леша не заглядывался на курортных девушек: он понимал, что у него и манеры не те, и костюм не тот. Но приезжая привлекла его внимание: она ела душистые шоколадные конфеты!
В наше время свежий шоколад! Откуда? Сахара и того нигде нет!
Прошлым летом на станции схватили шпиона: у него отобрали оружие, поддельные документы и десять плиток шоколада. Может, и эта птичка прилетела из-за границы?
За спиной незнакомки пестрел рекламный щит курзала. Афиша извещала о сеансе гипноза. Леша сделал вид, что занят афишей, а сам незаметно бросил взгляд на круглую коробку с иностранной надписью.
Надпись запомнить нетрудно. Еще школьником Леша придумал числовую таблицу, с помощью которой любой предмет закреплялся в сознании одним признаком, затем двумя, потом тремя и т. д. Например, во всем мире только одна Старая Русса: больше такого города нет. Русса расположена на двух реках: Перерытице и Полисти. Город делится на три части: Вокзальную, Торговую и Соборную. В Руссе четыре достопримечательности: курорт, фанерная фабрика, дом Достоевского и старинная икона Старорусской богоматери. Лешина таблица помогла ему закончить школу с похвальной характеристикой.
Сеня опаздывал — видимо, заигрался в теннис.
Вот цементный корт, разделенный сеткой. Кругом гладкой площадки могучие деревья и длинные скамейки. На одной из них, в группе спортсменов, с ракеткой в руке, сидит Селезнев. На нем рубашка апаш, белые брюки и мягкие лосевые сандалии. Светлый вихор прижат невидимой шелковой сеточкой. Алексей отозвал приятеля в сторону:
— Сеня, хочешь шоколаду?
— Розыгрыш? — Селезнев глазами прощупал карманы друга.
Алеша обрисовал коробку с красочным ярлычком: «Фигаро». Чекист заинтересовался: конфеты «Фигаро» и духи «Коти» — французского происхождения. Духи завез в Руссу Ерш Анархист. Возможно, и шоколад от него?
— Проверим, Лешка-Крошка…
Леша оживился. Не исключена возможность, что Рысь женщина. И может быть, будущий агент напал на верный след. При вскрытии трупа Рогова в желудке обнаружили шоколад: тут есть что проверить…
Смыслов не без волнения окинул взглядом сидящих возле водяного обелиска с радугой:
— Вон она…
Но что с чекистом? Всматриваясь в бледнолицую блондинку, он все шире и шире разгонял по щекам улыбку:
— Тоже мне иностранка, — подмигнул Сеня. — Незнакомка давно знакомая.
— Нет, Сеня, одно из двух: либо ты ее знаешь, и она тебе знакома; либо ты не знаешь ее, и тогда она незнакомка. Третье — исключается. Таков закон логики!
— На бумаге! В жизни, друг-приятель, иначе. Я лично не знаком с ней, но знаю, что ее зовут Ниной, что она приехала из Питера и что она родная дочь профессора Оношко…
— Акима Афанасьевича?! — воскликнул Алеша.
— Да, того самого криминалиста, который запутал следствие и тебе мозги пудрит. — Сеня ракеткой накрыл лицо приятеля: — Так что Нина мне действительно знакомая незнакомка! Вот тебе и «закон логики»! Дошло-доехало?
За последнее время Леша наталкивался на факты, которые не укладывались в рамки логического правила «ЛИБО — ЛИБО». В жизни в самом деле роднились чуждые друг другу вещи: зло и добро, грязь и чистота, холод и тепло. Прошлые преступления помогли Федьке Лунатику стать полезным агентом. Сеня Селезнев, не зная логики, побеждает в споре.
Нет, Алеша изучал учебник Челпанова не для того, чтобы сдаваться без боя:
— Пойми, Сеня, два враждебных признака, подобно двум медведям, не живут в одной берлоге!..
— Живут! Смотри-гляди! — Сеня ракеткой указал на водяной столб фонтана: — Сразу — и вверх и вниз! И взлет и падение! Одна струя и миллиард пылинок! Подземная, древняя вода, и она же открытая, сегодняшняя! Словом, тебе кипящую «стужу», а мне шоколад!..
Сеня подошел к скамейке и смело представился петроградке. Шум воды заглушил их голоса. Но и без слов было ясно: «агент» опять опростоволосился. И вообще не везет ему: браунинг проворонил и Ерша не поймал…
Вот диво, теперь фонтан не ласкал, а раздражал слух. Да и все другое, куда не взглянешь, предстало в ином свете. Там, на дальневосточном «пятаке», наши отцы кровь проливают, а тут, на солнечном «пятачке», военный духовой оркестр наяривает «Камаринскую». На Волге суховей погубил хлеб, люди с ужасом смотрят на палящее солнце, а здесь, на озерке, нежатся, загорают, прогреваются лучами, а кое-кто пожирает сласти.
Все же загадочно: перед смертью Рогов ел шоколад. Тот, кто угостил его, был, возможно, последним свидетелем.
Вспомнилось кладбище, гроб, цветы, и вдруг озарило: да ведь «Н. О.» — это же «Нина Оношко». Выходит, дочь профессора хорошо знала уполномоченного губчека…
Нет, Сеня, хорошо смеется тот, кто смеется последним!
Пестрые плакаты приглашали в курзал: «Все на митинг!», «Спасите братьев от голода!». Комсомольцы курорта выступили застрельщиками сбора средств в помощь голодающим. Леша заготовил три сотни красных флажочков для продажи и семь жестяных кружек.
В большом зале свет выключили. Леша сел в последнем ряду. Глаза еще не освоились с полумраком, и он не рассмотрел своего соседа, но по запаху дегтя и махорки Леша безошибочно определил, что рядом с ним прикорнул сторож курорта…
— Дядя Герасим, — он мягко разбудил бородача. — Оратор на сцене…
Леша знал, что профессор Оношко добровольно вызвался работать в комиссии по оказанию помощи голодающим волжанам, и не без гордости слушал речь Акима Афанасьевича:
— Положение бедственное. Голодающие поедают собак, кошек и даже сусликов…
В открытые двери помещения ворвался шум Муравьевского фонтана. В светлом проеме показалась тонкая фигура регента Вейца. Сегодня Леша ходил к нему за книгой и был свидетелем, как Абрам Карлович пожертвовал золотые часы сборщику Помгола[3].
Прижимаясь к соседу, Леша прошептал:
— Дядя Герасим, давай по мешочку картошки…
Сторож одобрительно мотнул бородой и, думая о своем, загудел в ухо комсомольцу:
— Слетай к Воркуну. Этой ночью на главной аллее видел прыгунка в белом саване…
Контора курорта рядом с Летним театром. Леша позвонил по телефону, но Ивана Матвеевича не оказалось на месте.
Леша зашел домой поужинать и порядком удивился. За кухонным столом с матерью беседовал Воркун, а возле ног начальника угрозыска лежала Пальма.
— А вот и сам комсомолец! — обрадовался гость и протянул Леше крепкую сильную ладонь: — К тебе… по делу… Насчет монастыря…
— А что там приключилось?
Мать с упреком посмотрела на сына. Сегодня ночью мать и Ланская тайно заказали панихиду: Тамара Александровна оплакивала Леонида, а Прасковья молилась за мужа-воина. Из монастырской часовни, расположенной в угловой башенке ограды, подруги вышли в темноте. И услышали, как в стороне от кладбища лязгали лопаты: кто-то рыл землю. Мать рассказала сыну о таинственном захоронении и просила его помалкивать о том.
— Мне могло и почудиться, — смягчила Прасковья свой рассказ и умоляюще взглянула на Воркуна: — Иной раз пес так цепью лязгает…
— Бывает, мамаша, — согласился Воркун и незаметно подмигнул Алеше: — Ну-ка, сынок, покажи свою машину…
Они прошли в сени. Осматривая дамский велосипед, Иван Матвеевич хвалил машину громко, а инструктировал тихо:
— У гадалки взято, запомни, три золотых монеты по пять рублей, диадема с крупными бриллиантами, колье с шестью рубинами, два платиновых слитка, дюжина золоченых ложек, разные кольца и старинный перстень с мальтийским крестом. Да еще пачка иностранной валюты. Повтори…
Повторяя, Леша думал: «Все это ночью зарыли».
Воркун похвалил комсомольца за хорошую память и попросил его поездить по городу:
— На базар загляни, на пристань, на станцию: присмотрись, прислушайся. Ну, а потом ко мне…
— А в монастырь?
— Пошукай и там…
Леша проводил начальника угро до горбатого мостика и тут вспомнил наказ Герасима. Иван Матвеевич выслушал внимательно, но видно было — не придал особого значения сигналу сторожа…
— Ну что ж, дружище, будет желание — пройдись ночью по аллеям…
«Вот бы с Пальмой», — мечтательно прикинул Алеша и вернулся домой.
После ужина Леша прошел в глубину парка, присмотрел место для ночной засады и отправился в гостиницу к профессору на занятие. Он будет рад, если Нина окажется дома и послушает, как ее отец, профессор, станет экзаменовать ученика по логике. Не зря Алешиного деда прозвали Смысловым…
После удачного выступления на городском митинге и сытного ужина в летнем ресторане Аким Афанасьевич возвращался в гостиницу, с трех сторон окруженную деревьями парка. Сейчас он приляжет на диван и прочитает свежие газеты.
Дымя трубкой, он открыл дверь номера и воскликнул:
— А-а, дочурка!
Нина, сидевшая в темном углу на мягком стуле, пошевельнулась, перекинула косы за плечи.
— Папа, ты встретил Карпа?
— Он был здесь? Что ему нужно?
— Поговорить с тобой наедине без свидетелей.
— Не желаю говорить! — Профессор расстегнул пиджак и снял черную бабочку. — Карп скомпрометировал себя, Ланскую и тем самым ускорил смерть брата…
— Неправда, папуля! — мягко-иронически возразила дочь. — Карп честный. Он полез в окно, потому что Ланская разлюбила Леонида. Он вышел из партии, потому что не согласен с ее новой политикой. Он действует открыто, а ты, папочка…
— Что я? — Несмотря на свою полноту, отец поднялся на носки. — Что я?
— Ты обманул Карпа. Ты же хотел упрятать Ланскую!
Нина вскочила со стула и насмешливо осмотрела толстяка. Он поймал ее взгляд и смущенно ощупал однобортный чесучовый пиджак и широкие белые брюки.
— Что-нибудь… не в порядке?
— Да! — бросила она. — На тебе пятно!
Дочь направилась к двери, но отец задержал ее:
— Нет уж, Нинок, выслушай! И прости за грубость, но ты сама вынудила. Карп сказал, зачем он лез в спальню к вдове?
— Папуля, родимый, если бы ты имел такую же спортивную фигуру…
— Прошу без пошлостей! — У толстяка покраснела шея. — Так знай, дочка, Карп — насильник! Преследует беззащитную вдову. И наш долг с тобой — оберечь ее!
— Оберегай, пожалуйста, но зачем лгать? — Дочь встала к нему лицом. — Как можно смотреть близкому человеку в глаза и врать?!
Профессор отступил назад, задымил трубкой.
— Наивное дитя, у тебя за плечами один университет. Ты еще не жила! А жизнь без стратагемы невозможна! Врач обманывает больного…
— Обманывай! Но меня не учи. — Нина откинула косы. — И ты знай! Я сказала Карпу все!
— Что все?!
— Кто прятал ее и кто уговаривает ее бежать в Петроград.
— Ты шутишь? — Аким Афанасьевич с надеждой заглянул в глаза дочери: — Да?
— Нет, отец! Я еще три дня назад хотела сказать Карпу, пошла к нему на дом, ждала его, но он не пришел: сменил квартиру. Ему очень тяжело без брата…
— Тяжело? А кто ударил Леонида рукояткой нагана по руке?
— Карп вспыльчив.
— Но ты-то, трезвая умом, как могла поставить меня в такое пиковое положение?
— Ты сам себя поставил. Где твое благоразумие, профессор? Пузан. Подагрик. И с такой плешью волочиться за красивой женщиной! Неужели ты не понимаешь…
— Замолчи! — притопнул он ногой. — Запрещаю! Категорически запрещаю говорить со мной таким тоном. Иначе я тоже не пощажу твое чувство, Нина Акимовна.
— Ты что имеешь в виду? — сощурилась она. — Мой флирт с Роговым?
— Для тебя флирт, а для него контроверза: он любит давно, и любит только одну женщину. Он встречался с тобой, чтобы вызвать у нее чувство ревности. Это была его последняя попытка вернуть любимую.
— А ты, папочка, знал это и помалкивал?
— Не знал! Клянусь твоей матерью! И сейчас не знаю, а так просто, в пику тебе…
Дочь улыбнулась и шагнула к пустой вазе с голубым орнаментом:
— Папа, где букет?
— Преподнес моей санитарке.
— Точнее, медсестре Тамаре Александровне Ланской?
— Она лечит меня!
— Неправда, папуля! — покачала головой Нина. — Ланская работает в процедурной, где ванны, а не грязи…
— Святая Мария! — Отец тяжело опустился на диван. — Что тебе нужно от меня?!
— Не ставь себя в смешное положение! Карп слышал твое сегодняшнее признание Ланской…
— Подслушивал, мерзавец?
— Он любит ее и готов на все…
— Я тоже люблю и готов на все!
— Даже на дуэль? — засмеялась она, направляясь к выходу. — Карп обещал зайти к тебе…
Аким Афанасьевич улегся на диване, но так и не тронул газеты.
Прошлым летом, отдыхая на берегах Полисти, Оношко посетил Летний театр, где шла опера Даргомыжского «Русалка». Лучший голос принадлежал молодой певице, исполнявшей партию княгини. В антракте профессор раздобыл цветы и прошел за кулисы. Завязалось знакомство. Затем переписка. Предложение и решительный отказ: «Люблю другого». Но в этот приезд у него зародилась надежда. Неожиданная смерть Рогова, приставания Карпа и сильное желание поступить в консерваторию — все это понудило Ланскую задуматься о переезде в Петроград.
В Руссе она, конечно, загубит свой талант. Кто у нее учителя? Сварог — великолепный художник, одаренный музыкант, но не дирижер. Или регент Вейц: у него абсолютный слух, но никакой системы обучения. Оношко предложил ей свою квартиру на Невском и свое покровительство. Он сказал сегодня:
— Драгоценная Тамара Александровна, одно из двух: либо Русса и церковный хор, либо Северная Пальмира и академическая сцена. Выбирайте…
Она подумает. Перспектива заманчива. И возможно, певица с камелиями переборет певчую со свечой в руке. Тем более что Карп бродит за ней как тень…
Ученый-криминалист метнул взгляд на дверь. Если Карп в самом деле потребует невозможного да еще пустит в ход кулаки, то лучше разговаривать с ревнивцем при свидетелях. Он с кряхтением встал и запер дверь.
Профессор припомнил рассказ Леонида о младшем брате. Однажды белоказаки налетели на штаб полка. Ночные крики, выстрелы не испугали Карпа. Он поднял на колокольню ящик с гранатами — помог штабистам отстоять полковое знамя. С гражданской войны Карп вернулся с именным наганом. Работая секретарем трибунала, младший Рогов не пропускал ни одной облавы на самогонщиков. Он любил рискованные операции и добровольно помогал то милиции, то чека…
— Нет, нет, не посмеет! — рассудил Оношко, прислушиваясь к шагам в коридоре. — У меня тоже имеются заслуги… Революцию встретил с красным бантом на груди. Охотно возглавил кафедру криминалистики. И до сих пор бесплатно читаю лекции чекистам. Тот же Пронин не даст меня в обиду…
Аким Афанасьевич подошел к письменному столу, выдвинул ящик, нащупал браунинг.
В это время постучали в дверь. Ноги сразу отяжелели. На часах — ровно восемь. Осевшим голосом он спросил:
— Кто там?
Ученый-криминалист с трудом признал басок своего ученика. Зато, открыв дверь, просиял:
— Лешенька! Мальчик мой! Как я рад! Прошу к столу!..
Вечерний холодноватый свет путался в табачном облаке. Профессор пожурил себя за прокуренный воздух в номере и пошире распахнул окно, смотревшее на соленое озерко с подковообразной крытой террасой…
Учитель не кривил душой: в лице Алексея Смыслова он нашел не только одаренного ученика, но и козырь в борьбе с противниками формальной логики. Они уверяют, что наука о логическом мышлении не нужна пролетарской молодежи, что молодое поколение надо вооружать некоей «диалектикой». А вот рабочий парень, каталь Старорусского курорта, не расстается с учебником логики…
— Я вижу, коллега, вы чем-то озабочены?
Алеша утвердительно кивнул головой и тихо сказал:
— В парке, — он указал на окно, — появился ночной попрыгунчик…
— Смею заверить вас, молодой человек, время попрыгунчиков миновало. — Толстяк положил на край стола два пухлых пальца: — Лучше, коллега, проанализируем два загадочных обстоятельства: каким образом ваш браунинг оказался на столе Рогова и кто принес на чердак фанерную икону?
— Я так думаю, — начал Алеша, пряча грубоватые руки, — и браунинг выкрал, и образ принес Ерш.
— Какие аргументы?
— Я сам видел, как Ерш на базаре о чем-то беседовал с Карпом Роговым. Мне даже показалось, что Карп что-то выменял у матроса. Они договорились о встрече в бильярдной…
— Допустим, что они встретились в бильярдной. — Криминалист покосился на кровать (ему вдруг показалось, что под нею спрятался Карп). — А дальше что, коллега?
— А дальше Карп решил убрать своего соперника и подкупил Ерша — поручил ему доконать больного брата. Сеня Селезнев говорит, что убить можно не убивая…
— Каким способом?
— Психической атакой. — Алеша пояснил без жестов. — В прошлом году Леонид Силыч вытащил из чулана икону, расстрелял ее, бросил в садовую яму и ушел на работу. Вдруг телефонный звонок: «Говорит простреленная икона: да отсохнут твои руки!» Он засмеялся. А вечером, вернувшись домой, увидел у себя на чердаке продырявленную икону…
— И что?
— Сжег ее! А Карп еще долго подшучивал над братом: «Не тронь чудотворную — явится с косой!»
— Допустим, что фанерную икону принес Анархист, но почему же Пальма не взяла след?
— Ерш привез из-за границы не только бельгийский браунинг, французский шоколад и духи, но и особый порошок для уничтожения запаха.
— Логично! — Криминалист заглянул в синие глаза ученика. — Можете своей мысли придать форму силлогизма?
— Попробую. — Леша придвинулся к открытому окну и глазами показал на три озерца: — Готовый силлогизм! Большое озерцо — большая посылка. Среднее озерцо — средняя посылка. А Малое, или Нижнее, — вывод из двух предыдущих озер…
— Похвально, мальчик мой! — Профессор знал, что все три соленых бассейна соединены между собой протоками, но сможет ли ученик наглядную схему силлогизма заполнить содержанием: — Итак, коллега, большая посылка… меньшая посылка… и вывод…
Алеша не замедлил:
— ВСЯКИЙ ОБЕЗУМЕВШИЙ РЕВНИВЕЦ — ВОЗМОЖНЫЙ УБИЙЦА.
КАРП — ОБЕЗУМЕВШИЙ РЕВНИВЕЦ.
ЗНАЧИТ, КАРП — ВОЗМОЖНЫЙ УБИЙЦА!
— Умница! Великолепно! — Король логики снова задымил трубкой и зашагал по комнате. — Откроюсь, коллега! Давно мечтаю написать учебник, максимально насыщенный наглядностью. Например, вы, следователь, снимаете копию следа с меткой. — Он трубкой указал на пол: — Случай из вашей практики: каблук со сломанной подковкой. Ваша задача — установить тождество, полное совпадение ершовского ботинка с вашей зарисовкой следа. Это не так просто, ибо Анархист мог надеть чужую обувь, чтобы запутать сыщика. В криминалистике, изучающей методы и технику расследования, это установление тождества называется идентификацией.
Заложив руки за спину, ученый выпятил грудь:
— Обычно криминалисты идентификацию понимают узко — как прием установления тождества лица и вещи. Ваш же покорный слуга, — он взял со стола переплетенную рукопись, — возводит идентификацию в основной закон криминалистики, ибо установление тождества есть выражение основного принципа логики…
— «А» есть «А»?
— Абсолютно так! — Профессор всплеснул короткими руками: — Из вас выйдет первоклассный сыщик!
Смущаясь, ученик признался, что в споре его всегда забивает Сеня Селезнев, и спросил:
— А что такое диалектика?
— Искусство спорить, — отмахнулся профессор. — Она нужна для юриста, адвоката, но не для следователя. Запомните, юноша, вся криминалистика зиждется на законах формальной логики…
Аким Афанасьевич видел, как внимательно слушал его ученик, и совершенно забыл про Карпа. Но вот тема первого урока исчерпана. За окном уже сумерки.
Профессор проводил юношу до Муравьевского фонтана, подышал свежестью источника, вернулся в номер и остолбенел: на диване сидел Карп, свесив клешнястые руки.
— Входи! — скомандовал черномазый, свирепо блеснув глазами.
Онемевший толстяк с трудом передвинул распухшие ноги…
Алексей зашел домой за финкой. А маску, парик, наручники отнес в чулан. Еще недавно он, подражая Шерлоку Холмсу, сидел в кресле и дымил трубкой. И неважно, что кресло самодельное и трубка не глиняная, а липовая, дедовская, с бочонком на конце, да и табак, понятно, не из далекой колонии, а из дядиного огорода. Но так или иначе старорусский сыщик окутывал себя табачной завесой и продумывал «план действия».
Игре пришел конец. Алеша почти агент угро: Воркун доверил ему проверку «сигнала»! Не может быть, чтобы Герасим куст белой акации принял за привидение. Скорее всего, ночной призрак — переодетый Анархист. Правда, профессор Оношко улыбается, хотя в первый день знакомства сам же сказал, что малые города всегда подражают большим с некоторым запозданием. Вот с некоторым запозданием питерский попрыгунчик и прискакал в Руссу. Леша даже в темноте признает Ерша Анархиста: у налетчика широченная грудь, хрипловатый голос и походка вразвалку. Конечно, одному трудновато задержать матерого волка, но выследить его логово можно.
Мать дежурила в ночь. Алеша доел овсяный кисель с молоком, но не успел подняться из-за стола, как распахнулась дверь и на пороге заулыбался приятель, в казацкой фуражке, с маузером сбоку:
— Сеня! — обрадовался Леша. — Со мной в засаду?
— Нет, Алеха, мой пост — сторожка-проходная курорта. А ты, если что, свистни, вызови на помощь. Учел?
Леша рад и не рад такому обороту дела: с одной стороны, доверие, а с другой — контроль и подстраховка. Он молча слушал молодого чекиста. Тот поставил перед ним двойную задачу:
— Выясни, дружок-приятель, с какой целью живой покойник бродит ночью. И проследи, куда он сховается. Чуешь?
— Чую, да не все! — усмехнулся Леша. — Как так «живой покойник»? Если живой, значит, не мертвый, а если мертвец, значит, не живой. У тебя, Сеня, явное противоречие…
— Ой ли? — Сеня тряхнул светлым чубом и указал на потемневшее окно: — Бандюга — труп! Его ждет расстрел. Но труп пока еще жив и опасен. Гляди в оба! Дошло?
Опять Сеня забил его в споре. Леша спросил:
— Ты сколько классов окончил?
— Моя анкета у Калугина. Зайди к нему…
— А что мне в Калугине-то?
— Вот те раз! — развел руками Сеня. — Председатель укома! Бывший учитель! Знаток природы, в песчинке гору видит. Я же тебе говорил: у нас в чека кружок ведет…
— Обучает искусству спорить?
— Бывает, что и спорим-дискутируем. Но любо-дорого не это! Калугин учит видеть то, что не видно. Заходи, послушай!
— Некогда. — Леша важно направился в сени. — Со мной занимается сам профессор Оношко…
— Поднимай выше! Ученый-криминалист! — провозгласил приятель, хлопнув себя по животу: — Только вот у него брюхо — помеха!
— В чем помеха?
— Читает, скажем, лекцию: «Агент должен быть ловким, подтянутым», а сам еле ноги тянет. Или говорит о страшном голоде, а у самого от жира лоснится ряшка!
— Излишняя полнота — от больного сердца.
— А ты не обжирайся — и сердце не заболит!
Сеня миновал горбатый мостик и посмотрел в сторону лесной черноты:
— Начни с лимана. И не забудь: туго придется — дай сигнал. Договорились?
Леша утвердительно кивнул головой.
В темноте хорошо изведанные места казались незнакомыми. Широкая песчаная аллея сузилась, а скамейки прижались к земле. Куда-то исчез дуб: все деревья слились в сплошную массу. И звезд не видно, над головой нависла длинная туча, похожая на богатырскую палицу.
Теплая ночь, словно ожидая удара, притихла, насторожилась. За спиной Алеши ритмично скрипел дергач. Болотная птица, имея крылья, разучилась летать. Вот так и человек: забудет о своей мечте и приживется к мещанскому болотцу.
Алексей переживал горечь очередной ошибки: принял русскую за иностранку и ее же, дочь криминалиста, за шпионку. Нет, скорее всего Ерш и Рысь — одно лицо. Если его сцапать — многое прояснится…
Напрягая слух, Алеша вышагивал медленно. На нем потертая кепка, рабочие штаны и отцов пиджак, пропахший махоркой и суриком. В правом кармане — финка.
А вот и место ночной засады. Впереди высоким стогом чернела «беседка любви». Не там ли попрыгунчик?
Если сейчас выскочит саван, Леша испугается, но не убежит. Увы, по Челпанову, трусость исключает храбрость. А в жизни Леша, испытывая страх, всегда поступал смело. Больше того, иногда страх-то и толкал его на геройство. Ему нравилось, испытывая боязнь, бороться с нею. Еще ребенком, страшась ведьмы, любил сказку про бабу-ягу. Пугался темных углов, а лез в глухой чулан. Избегал холодной воды, а переплыл на льдине Полисть. В нем уживались трусишка и отчаянный парень.
Вот и сейчас почудился шорох, и Леша готов сверкнуть пятками, но пристыдил себя: уж больно паникерство не вязалось с его дюжей фигурой, твердой походкой и давней мечтой — ловить бандитов.
Зажав крепче финку, Леша заглянул в беседку, обвитую хмелем. Никого! Редкий случай: это уединенное место в парке всегда занято влюбленными. И здесь же удобное место для грабежа.
Рядом с беседкой он нашел елку и лег под нее. План засады прост: если налетчик будет угрожать своей жертве, то Леша, конечно, окажет помощь. Но если преступник попытается улизнуть с награбленным добром, то ему все равно не избежать ареста. Ну а если окажется шайка, тогда придется вызвать приятеля.
Он приподнялся на локтях. На песчаной дорожке послышались легкие шаги.
Потом из лесной темноты выступило продолговатое белое пятно. Оно чуть заметно колыхалось, точно шло на ходулях. Леша опять прижался к земле. Еле дыша, он поджидал «привидение». Узкий саван и легкая походка подсказали Алексею, что приближался не Ерш Анархист…
Но что такое? Белый саван повис в воздухе. Видать, живой призрак почуял опасность.
Не уйдешь! Алексей приподнялся и прыгнул на аллею.
— Стой! — крикнул он басисто.
Попрыгунчик слегка качнулся и, всматриваясь, неожиданно усмехнулся:
— У вас почему рука дрожит?
Шагнув вперед, Алеша различил девичью фигуру в белой накидке. Большие темные глаза походили на впадины.
— Ты кто такая?! — строго спросил он.
— Ваше обращение на «ты» — признак близости. Вы давно знаете меня?
«Зубастая», — подумал Алеша и, смягчая голос, сказал:
— Танцы закончились. Зачем полуночничаете?
— Люблю ночные прогулки…
— Одна? И не боитесь?
— Мистер Шерлок Холмс, вы сегодня дважды напали на ложный след…
— Нина?! — изумился Алеша. — Зачем вы здесь? И в таком костюме?!
— Костюм летний. Люди в темноте шарахаются от меня, а вы накинулись. Не случайно мой отец заинтересовался вами…
Леша смущенно пробурчал:
— Проводить вас?
— Спасибо. Я не боюсь. Впрочем, у меня недоброе предчувствие. — Она зашагала рядом с Алешей. — Сегодня весь день один вспыльчивый субъект пытался объясниться с моим отцом…
— Карп, что ли?
— Да! — отозвалась Нина и прибавила шагу. — Как вы думаете, сколько людей ежедневно на нашей планете ссорятся из-за ревности?
— А разве есть такая статистика?
— Скорее, можно ли учесть?
Леша вспомнил, как однажды Карп ревниво грозил старшему брату: «Убью! Дом сожгу!»
Нина намекнула, что отец взял шефство над певицей Ланской, а Карп категорически против этого шефства.
— Пойдемте, Алешенька, быстрее!
И они устремились на шум Муравьевского фонтана…
Профессор Оношко лежал в постели. Он был еще в обмороке. Возле него хлопотала дежурная сестра Тамара Ланская. Она, в белом халате и белой косынке, положила шприц на столик и растерянными глазами встретила Нину с Алешей:
— Не беспокойтесь… пульс нормальный…
Леша остановился в дверях, а дочь кинулась к отцу:
— Что с ним, Тамара Александровна?
— Нервный шок…
Аким Афанасьевич открыл глаза. Он виновато посмотрел на дочь, на Ланскую, на своего ученика и снова сомкнул отяжелевшие веки.
Нина отозвала в сторону Тамару Александровну и вопросительным жестом обвела комнату:
— Что здесь произошло?
— Не знаю, — замялась Ланская. — Ко мне в дежурку пришел Карп и сказал: «Срочно к профессору». Вхожу. Ваш отец у порога, вниз лицом. Я повернула его на спину. Он был без чувств. Карп крикнул лифтера, и мы с трудом подняли тело на кровать…
— На нем есть следы побоев?
— Нет, по-моему. — Тамара Александровна обратилась к Алеше: — Подожди меня. Я сейчас сдам дежурство и пойду к вам…
Нина, видимо, представила Карпа нападающим на «охрану» Ланской и предупредила Алешу:
— Будьте ко всему готовы…
— Да, да, мальчик мой! — вскинул голову учитель. — Закройте окна и двери, иначе он опять влезет!
Они шли молча. Только на горбатом мостике Ланская задержалась и, видимо, после долгих раздумий, доверилась:
— Нет, нет, я не поеду в Петроград!
— Но ведь Карп житья не даст.
— Даст. — Она загадочно прошептала: — Есть такой человек, Лешенька, который утихомирит Карпа…
«О ком она?» — заинтересованно подумал Леша, но не спросил.
В доме Роговых чердачную комнату называли «голубятней». Ее занял Воркун. Вещи помогли перетащить Сеня Селезнев, Федька Лунатик и Алеша Смыслов. Они же сообщили Ивану Матвеевичу последние новости.
От Сени он узнал, что Карп завладел дневником Леонида и заявил: «Никому не покажу!»
Федя обратил внимание на тот факт, что гадалка до сих пор не обращается за помощью в угро: на поиски вора она организовала своих людей. «Видать, боится конфискации», — заключил Лунатик.
Отрадную весть сообщил Алеша. Ланская отказалась ехать в Петроград с профессором Оношко.
— Ну а вообще… поедет учиться? — уточнил Иван.
Эту ночь Тамара Александровна ночевала у Смысловых. Алеша слышал, как певица сказала матери: «Я сорвала голос. Теперь поздно учиться».
Иван знал, что Ланская хотела бежать из Руссы от Карпа. Выходит, сейчас она не боится младшего Рогова. Что же произошло?
Воркун выпустил Пальму на двор и невольно взглянул на флигель, освещенный вечерним солнцем. На окнах подняты жалюзи, и дверь приоткрыта. Не зайти ли?
В этот момент распахнулось окно флигеля, и Ланская взмахом руки позвала Ивана.
— Я ждала вас, Иван Матвеевич, — призналась она, пропуская его в прихожую. — Как хорошо, что вы переехали! И как было бы приятно, если возродились бы воскресные концерты. Хотите чаю?
— Нет… благодарю… — застеснялся он и погладил собаку: — Вот разве Пальме что-нибудь… Я дам команду…
Хозяйка провела овчарку на кухню, погремела посудой и вернулась в столовую. Иван заметил, что Тамара бесцельно переставила с места на место тарелку на столе. Затем подошла к окну, опустила жалюзи, на ходу поправила прическу.
— Простите меня, ради бога! — Она посмотрела на часы: — Скоро придет Карп за ответом…
Иван, сидя на стуле, выпрямил спину. Это что-то новое. До сих пор младший Рогов приставал к вдове без серьезных намерений…
— Сделал предложение?
— Да! — Тамара надела на черное платье белый передник с кружевами. — Он решил, что я остаюсь в Руссе ради него. Однажды я имела неосторожность сказать братьям, что младший красивее старшего…
— Вы сказали правду.
— Но дело не в красоте, Иван Матвеевич. Вернее, не во внешней красоте. Кроме того, Карп младше меня. А главное, он неуравновешенный, чистая ртуть. Вы знаете, что вчерашний секретарь трибунала стал частником?
— Частником?! — удивился Иван.
— Да, Солеварова, Шур и Рогов открыли магазин в Торговом ряду: все для церкви и верующих…
— Вот это метаморфоза! — Иван вспомнил Калугина и покачал головой: — Комсомолец, коммунист, активный безбожник и вдруг торгует иконами! Какую долю капитала он внес и как раздобыл ее?
— Я спрошу его.
— Ну тогда еще узнайте, пожалуйста, — Иван перевел взгляд на портрет Рогова, — говорил ли Карп брату о своем выходе из партии и о своем желании заделаться совбуром[4]?
— Нет, нет! Сказать этакое — убить брата!
«Но ведь кто-то убил», — подумал Воркун и поднял два пальца:
— У Леонида было два дневника: ранний и поздний. Ранний в виде простой синей тетради, а поздний — с бегущей лошадью на обложке. Какой дневник у Карпа?
— Понимаю. Спрошу… — Тамара скрестила руки. — Я боюсь одна…
Она прислушалась. На кухне чавкала Пальма.
Иван покосился на старинные часы с гирями:
— Я буду за дверью…
Он прошел в прихожую. Рядом с ним, возле вешалки, притаилась Пальма. Ланская зажгла свет в столовой.
И в тот же момент на веранде, выходящей в сад, раздались шаги. Иван слышал, как пропела дверь и в столовую ворвался взволнованный Карп:
— Кто был здесь?
— Иван Матвеевич.
— Ушел?
— Если он тебе нужен — могу вернуть. — И, не дожидаясь ответа, хозяйка пригласила Карпа к столу: — Самовар еще горячий…
— Поначалу я должен убедиться, что мы с тобой одни…
— Знай, Карп, мы с тобой никогда не были и не будем одни.
— Кто же между нами?!
— Не повышай голос.
— Прости. Меня взвинтил Оношко. Просил не говорить тебе, что он в обморок упал от страха.
Карп засмеялся. Ланская, наливая чай, спросила:
— Ты приметам веришь?
— Не очень! Но ясновидящей поверил. Она нарекла нам с тобой взаимную любовь и богатство.
— Насчет взаимной ошиблась, да и богатство откуда?
— Как откуда?! Я же говорил! Магазин на бойком месте!
— Чтобы начать торговать, надо…
— Имею! Взял в долг!..
«Уж не у гадалки ли?» — подумал Иван, напрягая слух.
— И на свадьбу отложил! Вся Русса позавидует нам: подвенечное платье из Питера, фаэтоны из Новгорода, столы накроем в Летнем ресторане. Рыба! Дичь! Колбасы! Кагор из монастырского погреба! А медовый месяц — на яхте! Ильмень! Волхов! Ладога! Нева! Да, еще забыл — в храме сводный хор!
— Мой отпуск зимний, — вставила она с иронией.
— Ты теперь не работать будешь в курорте, а разъезжать по курортам. Нэп дает право на широкую жизнь. И надо быть олухами, чтобы не воспользоваться свободной торговлей!
— Думаешь, частная торговля на веки вечные?
— За наш с тобой век ручаюсь. Собственность — самый живучий корень. По рукам?
— Что по рукам? Торговать, обманывать покупателей?
— Проценты — не обман. За прилавком наши компаньоны, а мы будем разъезжать по городам: ты — с концертами, я — с торговыми сделками. Дело поставим на широкую ногу. Тебе это сродни. Твой дед торговал канатами, а мы — свечами, иконами…
— Что я слышу? А не ты ли, Карп, вместе с комсомолией жег иконы и малевал на храме: «Долой попов!» А теперь готов под венец, крест целовать, пасху справлять. Где же твоя принципиальность?
«Ах, молодчина!» — мысленно воскликнул Воркун.
Наступила пауза. Карп не сразу нашелся что ответить:
— Тогда мною руководил старший брат. Он и сам расстреливал иконы, и меня на то же толкал. За что ты и остыла к нему. Хотя поначалу сильно любила…
— Откуда знаешь? Из дневника?
— Не только! Сам многое видел. И многое учел. Ошибку брата не повторю. Я не потребую: «Либо храм забудь, либо я тебя забуду». — Его голос потеплел. — Вера — романтика для тебя. Молись на здоровье. Повторяю, я на все согласен, обручальное кольцо, церковный брак, крестины, престольные праздники…
— А в душе потешаться будешь?
— Я не ханжа! — обиделся он и снова заговорил напористо: — И ты, Тома, не будь ханжой! Ведь я ради тебя, верующей, бросил партбилет, работу в трибунале! Сжег все мосты! Теперь у меня нет пути назад! И пойми, Тома, не всякий пойдет на такое! Оцени по достоинству! И будь до конца милосердной!
Опять наступила тишина. Теперь Ланская задумалась. Карп в ожидании ответа замер.
Благозвучно пробили часы. Тамара, видимо, вспомнила церковный звон. Она перекрестилась:
— Бог свидетель, не просила я от тебя такой жертвы…
— Но ты брата просила! «Без венца не выйду замуж» — твои слова?
— Мои. Но ты не Леонид. Я даже не дружила с тобой!
— Неправда! Ты любила и любишь только меня!
— Я тебе доказала обратное!
— Ты не долго бы сопротивлялась! И если б не брат…
— Нет, нет! Не подходи!
— Томуля, не бойся! Я не стану, как в прошлый раз…
В сознании Ивана мелькнул образ вдовушки, в рваной сорочке, с подтеком на груди. Он взялся за ручку двери.
— Я только поцелую и буду ждать тебя хоть месяц, хоть год.
— Не жди! Если выйду, то за другого…
— Не выйдешь! Никому не отдам!
— Я не собственность твоя!
— Кто он? Регент?
— Не отгадаешь!
— И гадать не буду! — выкрикнул он. — Я расстался с партбилетом, но сохранил именной наган…
Карп, видимо, вытащил наган.
— Не испугаешь!
— И не собираюсь пугать. Ты знаешь мой характер: тебя и себя…
— Убийца! Ты и брата не пощадил!
— Он умер от разрыва сердца!
— А кто довел?
— Ты!
— Ложь!
— Нет, правда! — вскипел он. — У брата есть запись: «Разлюбит — не перенесу».
— Разлюбила, но молчала! Щадила! А ты ворвался сюда! Он решил: «Отдалась!» Сердце и не выдержало!
— Выдержало!..
— Убила ты! Ты сказала…
— Не сказала, а поблагодарила, что он прогнал тебя.
— Ты же сама нахваливала мои кудри и глаза!
— Покажи дневник!
— У меня лишь первая тетрадь.
— А вторая?
— Не знаю. Наверно, у дочки Оношко.
— У Нины?
— Да. Увлеклась братом. И не раз спрашивала: «Где Леня? Чем занят?» А когда узнала про дневник — покраснела…
— И не без причины?
— Чушь! — отмахнулся Карп. — Он даже с ней говорил о тебе.
— Так зачем ей дневник?
— Мне кажется, она призналась ему в любви.
— Но ведь дневник лежал в столе — на мансарде.
— Так что?! Труп увезли. Часового убрали. Дело закрыли. А я, покидая дом, не закрыл двери.
— В котором часу?
— Да… к полуночи…
— И девушка не испугалась?
— Надо знать эту девушку…
Иван вспомнил рассказ Алеши о ночных похождениях дочки профессора. «Такая в самом деле могла взять дневник любимого», — рассудил он, прислушиваясь к разговору за дверью.
Ланская спросила Карпа:
— Ты дружишь с Ниной?
— Она и без дружбы отдаст дневник, если тетрадь у нее. Я все сделаю! (Послышался шаг.) Только один поцелуй…
— Никогда!
— Ах, вот как?! — взорвался Карп. — Нет на тебе креста! Где твое христианское сердце?! Думаешь, легко расстаться с партбилетом? Да я ночами не спал! Я знал, что потеряю брата! Я знал, что от меня отвернутся! Я знал, что в меня будут тыкать пальцем: «Предатель!» Я знал, что мне придется уйти из трибунала! Но я на все пошел ради тебя! Я думал, ты оценишь мою жертву! Я верил в твое милосердие! Верил, что ты протянешь руку…
— Послушай!..
— Нет, ты слушай! Я уже слушал тебя и здесь, и дома, и в храме, и на сцене — поешь звонко, но без души! Ты отвергла брата. За что? Он не принял твой крест. Ты отвергла меня. За что? Я ведь целую твой крест?!.
— Карп!..
— Молчи, святоша! Я проклинаю тот день, когда увидел тебя, рыжую! Я презираю тебя, бестию! Я ненавижу тебя, ханжу! И если давеча хотел прикончить тебя из ревности, то сейчас пристрелю как…
— Стреляй!
Иван дернул дверь.
Пальма бросилась на Карпа.
Раздался выстрел…
На пол рухнула посуда…
Младший Рогов, с перевязанной рукой, сидел на стуле и зло косился на Пальму. Овчарка сильно повредила ему кисть. Ищейка спасла жизнь Ланской: опоздай она на секунду, и Карп застрелил бы Тамару. Он нажал спусковой крючок, когда собака схватила его за руку. Пуля повредила лишь часовой футляр красного дерева.
— Ты, Карп, — начал Иван, садясь за стол, — работал в трибунале и знаешь, что полагается за покушение…
— Какой трибунал? — усмехнулся Карп. — Два гроба и точка. Верни наган!
— Зачем?
— Оружие именное: память о войне.
— Ты осквернил эту память. Оружие не получишь.
— Не ты награждал и не тебе лишать!
Иван перевел взгляд на овчарку с острыми ушами:
— Не повышай голос, Пальма не любит…
— Верни наган.
Овчарка зарычала. Карп оглянулся на собаку и положил забинтованную руку на стол. Воркун спокойно разгладил усы:
— Ты когда был у гадалки — до кражи или после?
— О какой краже речь?
— Вчера ночью обокрали ясновидящую.
— Значит, до.
— Ты не заметил, куда гадалка положила твои деньги?
— Я заплатил прислужнице.
— Ну а сколько дней ждал своей очереди?
— Это что, допрос?
— Умирашка не заявила о пропаже. Однако есть решение — выселить ее из Руссы.
— Не ко времени!
— Почему?
— Она предсказала смерть брату. У нее дар к телепатии, читает мысли на расстоянии. И мою судьбу угадала: погибну из-за женщины. Старухе многие верят. И скажут: «За правду пострадала».
— Карп, неужели и ты веришь старой пройдохе?
— Ей все верят, кто только не был у нее!
— И даже коммунисты?
— И даже коммунисты.
— Это те, кто боятся чистки партии?
— Председатель укома боится чистки?
— Николай Николаевич Калугин?
— Он самый, — торжествующе ухмыльнулся Карп. — Своими глазами видел, как он выходил из ее дома.
— А ты не обознался?
— Маленький, лысый, с бородкой и в толстовке. Он?
— Портрет его. Но причина посещения, ручаюсь, иная. Калугин — краевед: собирает песни, сказки. А бабка, прислужница гадалки, великая мастерица до слова. — Теперь Иван улыбнулся: — Ну, еще кого назовешь?
— Зря лыбишься! Ее популярность велика: даже из Питера приезжают гадать.
— Даже из Питера? Ой ли?!
Карп здоровой рукой сделал жест, типичный для бильярдиста.
— Я тут шарики гонял с матросом. Так он из Питера приехал специально погадать в Чертовом переулке.
— Это который матрос: крепыш, рыжий и желтоглазый?
— Он самый!
— Говоришь, специально погадать, а может, — Иван сгреб пальцами серебряную солонку, — очистить гадалку?
— Взгляд у него дерзкий и пронырливый…
— Обыграл тебя?
— Хотел! На кон — духи, шоколад. Но я же что левой, то правой. — Он шевельнул забинтованной рукой и скривил рот. — Обштопал как миленького!
— Первый раз, а второй?
— Не лови на слове! Мы один раз играли. Больше я его не видел.
— А духи и шоколад куда дел?
— Духи подарил Ланской, а шоколад дочке профессора…
— За прекрасные глаза?
— Глаза у нее в самом деле прекрасные, но душа еще лучше. Но подарил не за глаза, не за душу. А за что — не скажу!
— Твое дело, — поднялся Иван и жестом пригласил Рогова к двери: — Пошли! Провожу тебя…
— Что я, барышня? — И, не поднимаясь со стула, повысил голос: — Иван, последний раз прошу — верни наган, иначе врагом станешь!
Исполком хотел вселить Калугина в каменный дом купца Киселева, но любитель природы предпочел комнату на окраине города, где скворцы и жаворонки поют под окнами.
Воркун первый раз был на квартире своего учителя. Он ожидал увидеть большую библиотеку, но все книги и тетради Николая Николаевича умещались на одной пятиполочной этажерке. Зато все три окна были заставлены и завешаны клетками с птицами.
Хозяин сел на низкую железную кровать, а гостю уступил единственный венский стул и подкрутил фитиль настольной лампы.
— Голубчик, я беседовал с Капитоновной. Она спросила меня: «Это верно, что мою благодетельницу хотят вон из города?»
— Вот это разведка!
— Да, друг мой, ты попал в точку: Капитоновна — первоклассная разведчица. Без нее ясновидящая — слепышка. Не случайно гадалка никого сразу не принимает. Капитоновна сначала запишет твой адрес, затем наведет о тебе все справки, а потом уж известит тебя, когда можно прийти на сеанс гадания.
— Ловко одурачивают!
— Одной ловкости недостаточно, батенька, — заметил Калугин и перешел на полушепот: — Я только что узнал биографию ясновидящей…
— От Капитоновны?
— От Жгловского!
— Ерша Анархиста?!
— Нет, голубчик, от родителя, от священника отца Осипа.
— Ездили к нему на село?
— Наоборот, друг мой, он приехал, сидел здесь, на вашем стуле, и уговаривал меня «опять поддержать церковь»…
В первую секунду Иван удивился, но вспомнил позицию Калугина против роговщины и, вытаскивая кисет, приготовился слушать.
— Так вот, отец Осип, узнав мои краеведческие интересы, поведал мне не совсем банальную историю. Накануне войны с Японией граф Беннигсен, старорусский помещик, ради шутки спросил гадалку: «За сколько недель разобьем япошек?» Гадалка раскинула карты: «Япошки побьют нас». Граф и гости захохотали. Второй ответ тоже развеселил аристократов. Все знали, что граф любил свое родовое имение, а гадалка предрекла «распродажу земельных богатств». Однако все сбылось: войну позорно проиграли, а в пятом году граф, напуганный бунтарским настроением крестьян, продал рамушевским кулакам все свои пахотные земли, луга и леса…
Калугин отмахнулся от дыма и продолжал:
— Гадалка в моде! Ее клиенты — купцы и петербургская знать. Для простых смертных она не доступна. К ней предварительная запись. Теперь она назначала сеансы. А платные агенты наводили справки о клиентах. Смышленая, волевая, она быстро разбогатела. Но тут черт ударил в ребро: сорокапятилетняя влюбилась в молодого красавчика и обвенчалась с ним подальше от насмешливых глаз. Выбор пал на волотовскую церковку. Отец Осип стал ее душеприказчиком. Ему-то на исповеди и призналась: муженек обобрал ее и сбежал в Париж, да еще на прощанье сломал ей позвоночник. Здешние грязи помогли, да не совсем. Она ударилась в мистику, легла в гроб и вернулась к прежней профессии. Нуте, голубчик?
Иван ответил вопросом:
— Николай Николаевич, вы лично познакомились с нею?
— Нет, друг мой, я беседовал с Капитоновной. Она, кстати, проговорилась: некоторые посетители засыпают возле гроба…
— Это что же… внушение?
— Да, голубчик, она не примитивная гадалка. — Калугин глазами указал на окно с клетками: — У нас, в Руссе, гастролирует гипнотизер. Я попрошу его продемонстрировать один из приемов ясновидящей. А вы, друг мой, не спешите с выселением.
— Почему?
— Поставьте себя на место Рыси. Есть смысл использовать готовый аппарат разведки? Нуте?
— Факт, — буркнул Иван, чувствуя, что краевед дает ему в руки прекрасный «ключ проникновения». — Я установлю наблюдение за домом гадалки.
— Мало того, голубчик, попытайтесь завербовать Капитоновну. Для этого сложилась благоприятная ситуация: гадалку обворовали и впереди — выселение. Бабка прикинет: угро — надежный доход, а хозяйка — пустой карман и запрет на гадание. Так или не так, батенька?
— Так, — одобрил Воркун и подумал о Федьке Лунатике…
В кабинете начальника угрозыска все было по-старому: даже аквариум и рога лося на прежних местах. Только кровать за ширмой стояла без подушки, одеяла да книги исчезли. За служебным столом восседал Федька Лунатик с бинтом на шее. Его измотал телефон. Со всех концов города названивали, спрашивали Воркуна. Федька молча выслушивал, тяжело вздыхал и вешал трубку. Он сам не знал, где начальник. И вообще Федя не любил телефонный разговор: он кричал в трубку, и над ним подшучивали.
Только поздно вечером объявился начальник. И по тому, как он вошел в кабинет, агент смекнул, что сейчас Иван Матвеевич заговорит о важном деле…
— Федя, ты хорошо знаешь Капитоновну?
— Суди сам, начальник, — поднялся агент, — все вещички сбывал через нее.
— В этот час примет тебя?
— Суди сам, начальник: ежели Капитоновна просила меня лично разыскать покражу.
— Добро! — Воркун поставил перед агентом две задачи: — Узнай, когда Ерш Анархист был у гадалки и куда подался. И попробуй, Федя, завербовать ее…
Начальник рассказал об удачной ситуации и, посматривая на карманные часы на волосяной цепочке, поторопил агента:
— Я буду ждать тебя здесь, у телефона. Если что… позвони: тюрьма рядом…
Лунатик поморщился: в этой тюрьме он отсидел больше года.
Агент шел быстро, но думал не о предстоящем задании. Воспоминание о домзаке[5] притянуло мысли о нескладно прожитой жизни. Теперь в Руссе мало кто знает, что в парке курорта стояла сказочная избушка, разукрашенная деревянными кружевами. В этой избушке продавали сливочное масло, молоко, творог и простоквашу. Все эти молочные продукты доставляли из имения князя Васильчикова, а продавал их отец Феди. Тогда жилось Федьке сытно и привольно. Но вот князь Васильчиков открыл при имении винокуренный завод — отцу Феди доверил склад со спиртом. Будь проклят этот завод! Отец непробудно пил и утоп пьяный. Мать вышла замуж за конюха, который готов был языком вылизывать барского жеребца, а Федьку хлестал кнутом до крови. И хлестал только за то, что тот вслух молился за покойного отца. В детстве Федя сильно верил в бога. И тот сказал ему во сне: «На скотном дворе мышьяком травят крыс». Мальчуган растолковал божьи слова как указание. Но в отравлении конюха обвинили Федину мать, и, как ни доказывал Федька, что виновник он, никто не поверил, что тихий, религиозный мальчик решился на такое. Мать сослали в Сибирь, а Федю пристроили в Антониевский монастырь, где наблюдательный инок быстро усомнился в боге. По ночам монахи плавали через реку к монашкам Звериного монастыря, а иеромонах Трифон, старый развратник, стал подбивать Федю на распутство: пустил в ход ласку, лесть, гостинцы и даже платиновый крест на золотой цепочке. Недолго прожил инок в белой келье с оконцем на Волхов — сбежал, крест продал и поехал в Сибирь к матери. Но и до Чудова не доехал, как попал в шайку железнодорожных воров. Первый раз дверь тюрьмы открыла революция, второй раз Федю взял на поруки начальник старорусского угро…
Ивана Матвеевича он полюбил, как отца родного. В первый же день работы Воркун доверил ему наган, деньги и солдатские ботинки с шерстяными обмотками. Начинающий агент задание выполнил раньше срока. И сразу стал ближайшим помощником «бати» — так Федя Громов называл начальника за глаза.
Сегодня «батя» подбросил ему крепкий орешек: Капитоновна шагу не сделает без совета своей благодетельницы, а та, ясновидящая, разом смикитит, что к чему, и все карты спутает.
Федя представил гадалку со свечкой в руке, рыжего матроса возле гроба, и вдруг в голове агента сверкнула мысль: «А что, если в гробу двойное дно?»
Когда вор приносил дорогую вещь, Капитоновна крутила ее в руках, точно ветошь. Бабка умела скрывать свои чувства. Вот и сейчас она провела Федю на кухню и засуетилась возле стола — не спросила о главном. Можно подумать, что без него нашлась покража.
Агент молча наблюдал за Капитоновной. На ней, как на цыганке, надеты три юбки. Круглая, курносая, с румяными щеками, она бойко накрывала на стол. Наконец ее серые глазки уставились на дверь, ведущую в комнату гадалки:
— Совсем занемогла, моя кормилица. Не дай бог никому такое переживание. — Бабка перевела взгляд на Федю: — Пришел порадовать, соколик?
— От тебя зависит, Капитоновна.
Его слова прислужница растолковала по-своему:
— Ух-ма, Федюньчик, за нами дело не станет! Все вернешь — большую долю возьмешь, не все вернешь — меньше возьмешь…
Капитоновна повернулась лицом к красному углу с иконами и, склонив голову, перекрестилась:
— Покарай меня, Никола Чудотворец, ежели я нарушу свое слово…
Большой иконостас освещался тремя лампадками. Центральная икона Николы Чудотворца была украшена длинным полотенцем с черными узорами на концах. На белоснежном полотне утиральника проступали темные отпечатки пальцев. В сознании бывшего вора всплыло неприятное воспоминание, и он отвернулся от икон…
— Капитоновна, когда и во сколько был здесь рыжий матрос?
— Ау, брат, в этом доме свой устав, соколик. — Она уважительно кивнула на дверь без ручки: — Когда и кто был — не узнаешь. Благодетельница строго наказывала…
— Дура! — перебил агент. — Вас же обчистил рыжий!
— Господи помилуй! — встрепенулась бабка. — Сын поповича, родной племяш Солеварова, морской воин… Кто поверит, сударь?!
— Любой поверит, если вскроет нутро Ерша Анархиста: у него даже сердце не красное, а черное. Какого числа он гадал?
— Да, кажись, — задумалась бабка, — в день памяти великомученика Феодора Стратилата.
— Восьмого июня, что ли?
— В сей день.
— А золотишко пропало?
— Через трое суток, в ночь на одиннадцатое…
— Так, сначала разведал, потом нагрянул. — Федя показал на двери без ручки: — Через эти?
— Ой лихонько! Ума не приложу! Эту дверь-то не откроешь без шума. А иной нету, каморка-то глухая…
— Чем же дышит хозяйка?
— А есть пробоина в потолке…
— Пролезть можно человеку?
— Разве… мальчонке…
Агент вспомнил базарного мальчишку с шадривым[6] лицом. Федя накрыл спекулянтку Лосиху, но карманного воришку пощадил. Теперь пацан отплатил бы добром — показал бы, можно пролезть или нет.
— Значит, золотишко хранилось тут, за дверью?
Старая лиса поняла, что ее обложили красными флажками. Она покорно развела ладошки:
— Тут-то оно тут, а где да в чем, не ведаю. Потому как ясновидящая в тайне хранила. Писульку вручила, что пропало, и говорит: «Найми своего сыщика».
— А что там кроме гроба?
— Ничего, соколик.
— Люк есть?
— Нету.
— Значит, в гробу двойное дно.
В глазах бабки вспыхнули светильнички. Она удивленно покачала головой, завязала уголки платка под пухленьким подбородком:
— Дивлюсь тобой, Феденька! — Она переметнулась на голос озорной девки: — Зайди, родимый, да попробуй приподнять старушку: тут тебе и смередушка!
— Шпалер под рукой?
— У нее глаз шибче всякого шпалера!
Федя улыбнулся:
— Куда же она глядела, когда гроб-то чистили?
— Ой, паичка, сама не разумею: прошло как в Камский мох — и следов нету. Что за наваждение?
— А вот что! — Агент кивнул на дверь. — Она спит. А сверху на нитке пучок кудели с душком сонным. Потом — веревочную лесенку. По ней вниз пацан с фонариком. Старушку — на бок. И давай шуровать…
— Господи, страх-то какой! Лик-то у ней завсегда в саже — чернявый, и зенки, как у Мурки, горят. Меня и то в дрожь бросает…
«На лице маска», — отметил про себя Федя, но заговорил о другом:
— Помощник Ерша, поди, не один гроб распотрошил на кладбище. Клад у рыжего. Помоги найти его. Куда он подался?
— Поди-знай! Отсохни язык — не ведаю!
— А ты, Капитоновна, спроси у ясновидящей. Она все видит.
— И взаболь, милый, спросить — не ударить. Да лишь вот беда: после этой надсадушки никого не принимает и со мной молчит да на руки мои смотрит — драгоценности ждет. Аж еду не берет!
— Так вот и к гробу присохнет. Останешься ты одна. Что будешь делать, Капитоновна?
— Ох, желанный мой Федюша, вся надежда на бога!
— На бога надейся, а сама не зевай. — Агент вытащил пачку денежных знаков: — Малины[7] не обещаю, а голодать не будешь. Кажинный месяц по такой колоде. И услуги для тебя привычные…
— Какие, соколик? — заинтересовалась бабка.
— Будешь у меня наводчицей.
— Спаси бог и помилуй! Не хочу кормить клопов в качеване[8].
— Говоришь, кубышку сколотила?
— Откуда, Феденька? Барахлишком, сам знаешь, давно не промышляю, а что скопила — уж проела. Сама живу, видишь, приживалкой. — Она взглянула на стол и спохватилась: — Ах ты память-решето! Совсем заболталась! Давай, сынок, кусовничать: молочком попотчую…
— Солеваровским?
— Хозяйское, утренний удой отношу, а вечерний оставляю.
— А сено чье?
— Не моя забота. У хозяина сенокос на Ловати, на трех коров хватит. Сам-то вчерась отбыл пожню посмотреть да рыбку половить…
«А может, племянника покормить?» — подумал агент, присаживаясь к столу.
Капитоновна подала гостю ручник, чтобы тот прикрыл новые брюки, и обратилась к Николе Чудотворцу. Она зашептала молитву, а Федя, с утиральником в руке, усмехнулся:
— Капитоновна, кому ты поклоны отвешиваешь? Взгляни, Чудотворец-то двуликий!
— Свят! Свят! — закрестилась она, не оглядываясь.
Федя предложил проверить его слова:
— Сними икону, только не оставь отпечатки пальцев на полотенце. И увидишь с лицевой бородку, а сзади доску с кубышкой…
Бабка вздрогнула и, поворачиваясь, грохнулась на колени:
— Сынок, не оставь меня нищей!
— Я не грабитель!
— А Пашка Соленый сказывал, что ты таперича легавым стал.
— Я, Капитоновна, агент второго разряда, а ты моя помощница. Сообщила мне о пропаже, вручила список драгоценностей…
— Соколик, я же не ведала, что ты государственный…
— Теперь будешь знать. И дальше помогать. Начальник у нас с тобой надежный, справедливый. Выхлопочет тебе пенсию по старости. А пока что получи подъемные…
Федя положил на стол пачку совзнаков и помог бабке встать на ноги:
— Связь держать будешь только со мной…
— А как же, любезный, благодетельница? — Она со страхом посмотрела на дверь без ручки. — Без ее благословения…
— Не бойся, Капитоновна, она благословит. Только поначалу с ней поговорит наш начальник.
— А ежели станет молчать?
— Есть решение: гадалку вон из Руссы. Заговорит, поверь мне.
— Тебе-то верю, соколик, а вот поверит ли мне начальство? Куда нам, скажут, безграмотную да еще с таким иконостасом!
— Живи, Капитоновна, как привыкла, живи здесь, с иконами. — Федя кивнул на дверь: — Пока прислуживай. Береги скарб. Обряжай скотину. Носи молоко. Делай все, что и раньше делала. Только соблюдай две статьи: никому о своей секретной службе — раз и честно выполняй мои поручения — два. По рукам?
Она утвердительно кивнула головой, хотя видно было, что в ней идет душевная борьба. Наконец Капитоновна шагнула к черному поставу с белой занавеской, открыла застекленную створку, достала берестяную чашку и опрокинула на стол звонкие медные пуговицы с якорями.
— А морскую окруту в печи спалила…
— Костюм матроса?
— Евонный. А ему взамен штатский, как повелела хозяйка. Он тут три ночи спал на сеновале…
— А потом?
— Не ведаю, забава[9].
— А хозяйка знает?
— Как пить дать!
Отхлебнув из кружки молока, Федя взял корку хлеба и тихо предупредил:
— Я вернусь с начальником. А ты, Капитоновна, жди нас…
На кухне остались Капитоновна и Федя с Пальмой, а Воркун прошел в темную комнату и включил электрический фонарик. Световое пятно скользнуло по верхней кромке гроба и застыло на белой марле.
— Открой лицо! — приказал Иван и сдвинул яркий луч на застывшие пальцы старухи.
В левом кулаке расплавился огарок свечи. От гроба пахнуло тленностью. Иван приподнял кисею и вздрогнул — он не ожидал, что придет к трупу: лицо гадалки застыло, обнажив страшный оскал зубов.
Луч света с воркуновским терпением осмотрел половицы, пустые стены и невысокий потолок с квадратным проемом. Федя прав: в такое отверстие вполне мог пролезть пацан.
— Опоздали, — с горечью сказал начальник агенту и попросил его осмотреть гроб.
Капитоновна обхватила руками голову и с воплем грохнулась на пол перед иконостасом.
Федя вернулся быстро.
— Начальник, — агент показал крупный перстень с гербом, — вот и все…
— Ну а гроб — с двойным дном?
— С двойным: тайник просторный… да пустой…
— Загляни, Федя, на сеновал, — распорядился Воркун, а сам подумал: «Не прозевать бы похороны».
На сеновале Федя нашел дамский платочек с буквами «В. С.».
Алеша сидел между Федей и Сеней и думал, что Воркун начнет прямо с него. Но вышло не так. Первым получил задание Лунатик: он нашел платок Солеваровой, и начальник сказал ему:
— Следи за ней. Она пригрела Ерша и, возможно, скрывает его. Но племянник втрескался в Груню Орлову, — Иван Матвеевич перевел взгляд на Лешу, — и он наверняка попытается повидать ее. Не прозевай, дружище… матроса.
Сидя за столом, Воркун положил руку на синюю тетрадь Леонида Рогова и обратился к Селезневу:
— Вторая часть дневника у Нины Оношко?
— Проверим, постараемся. — Сеня лукаво сощурил глаза. — Напомню, друзья-приятели, Пронин закрыл роговское дело, но не закрыл дело Рыси. Охота-поиск продолжается. И Ерш — это лишь приманочка-зацепочка. Чуете?
Молодой чекист первым поднялся с дивана и дал понять, что оперативки любят оперативных. Он быстро исчез. Федя остался на «голубятне» с начальником.
Алеша, покидая дом Роговых, вспомнил, как совсем недавно испугался выстрелов, позорно бежал, как остался без браунинга и попал в милицию. Правда, его мечта осуществилась — он рядом с Воркуном. Однако пользы от Леши почти никакой, один словесный портрет Ерша Анархиста. Вот бы поймать рыжего матроса или выследить Рысь! Иван Матвеевич предупредил Алешу: «Перед тобой три ступеньки: комсомолец-активист, стажер и агент». И он, Алексей Смыслов, во что бы то ни стало поднимется по всем трем ступенькам! И поднимется за одно лето!
Ясновидящую отпевали в большом храме на Соборной стороне. Сводным хором руководил знакомый регент с черной эспаньолкой, владелец богатой библиотеки. Певчих было много, но Ланская почему-то не пришла.
По обеим сторонам гроба стояли с горящими свечами поклонники усопшей. А у изголовья новопреставленной седенький священник старчески дребезжащим голосом читал пухлый томик в бархатном переплете. В момент остановки чтения рослый, молодцеватый дьяк, размахивая кадилом, басил:
— Госпо-оду бо-огу помо-о-олимся!..
Певчие подхватывали сладкозвучно.
Серебристая ряса священника, запах ладана, песнопение на минутку отвлекли внимание Леши. Но вот он остановил взгляд на чернобровой, крепко сколоченной девушке и сразу вспомнил портрет Груни, исполненный Анархистом.
«Она! — обрадовался он и тут же с горечью подумал: — А что, если сообщница Ерша?»
Он отошел к двери, где торговали свечами, и стал внимательно всматриваться в мужчин.
Нет Ерша! Зато признал Федьку Лунатика. Тот одобряюще подмигнул Алеше: «Не унывай — впереди еще кладбище».
Однако ни на погосте, ни на обратном пути Анархист не показался. Алешу догнал Федя и шепнул:
— Грунька-то ксиву читала…
Леша не знал, что на воровском жаргоне «ксива» значит «записка», но догадался по смыслу и спросил Лунатика:
— Кто передал?
Федя не видел, кто передал, но видел, как Груня зашла за куст сирени, вынула из кармашка платья записку и дважды прочитала ее. А прочитав, аккуратно сложила листок треугольником и снова в кармашек.
«Если письмо от Ерша да еще с адресом, то мой испытательный срок значительно сократится. Но как раздобыть?» — думал Алеша, незаметно следуя за Груней.
Он проводил ее до самого дома. Она и брат снимали комнату с окном, выходящим в сад. Вот бы забраться, когда все уйдут…
Ночью Леше приснилось, что Ерш залез на грушу и смотрит в освещенное окно шуровской дачи, куда Орловы переехали.
Рано утром, до работы, Леша проник в сад мадам Шур и спрятался в малинник. Юношу поджидало неожиданное зрелище.
На веранду вышла Груня в простеньком капоте, энергично помахала руками, затем, голоногая, с распущенными волосами, подбежала к колодцу, загремела цепью, выкрутила ведро воды…
И не успел Алеша отвести глаза в сторону, как она скинула капот и, зажмурясь, окатила себя студеной водой.
А вскоре, прощаясь с братом, Груня крикнула в окно:
— Вадим, ужинай один: я с крестным ходом!..
Он забежал к Воркуну, предупредил товарищей по работе и попрощался с матерью. Она обрадовалась, что сын идет в Леохново, и дала ему деньги на большую свечу…
— Ты уж, Алешенька, не забудь там, родной, поставь к мощам Антония Леохновского…
Крестный ход он догнал за городом. Еще издали увидел знаменитую икону Старорусской богоматери. Она слегка покачивалась над головами несущих ее мужиков. Длинные здоровенные носилки скрипели под тяжестью. Трудно поверить: икона чуть выше трех аршин, а весит несколько пудов!
Весь секрет в украшениях: позлащенная рама, риза бассейного серебра, массивные ожерелья из крупного китайского жемчуга, золотые кресты с драгоценными камнями, множество самоцветов — вот что заставляло нести икону двумя шеренгами по тридцати человек в каждой.
Встречая чудотворную, жители деревни цепочкой стали на колени посредине дороги. И когда над ними проносилась богородица, сверкающая бриллиантами, топазами, гранатами, бирюзой, верующие лбами бились о землю, судорожно крестились, вскидывали руки, истошно кричали: «Помоги! Спаси! Соверши чудо!»
И что удивительно: некоторые с больными зубами, мигренью исцелялись. Леша понимал, что силою самовнушения достигается многое, но как это объяснить Груне?
Вот она умиленно-доверчиво ощупывает руку пожилой крестьянки, которая только что разогнула закостеневший локоть…
— А скрючило еще весной, — свидетельствует женщина, «исцеленная» чудотворной иконой.
Леше очень хочется подойти к Груне, познакомиться с ней, но он сторонится ее: каждую минуту может объявиться Ерш. Видать, в своей записке Анархист просил Груню пойти с крестным ходом. Здесь, вне города, в большой толпе людей проще свидеться.
Перед окнами изб стояли столы с квасом, молоком, хлебом, сканцами, кокорами. Леша взял кусок пирога с рыбой, но не стал есть: ему показалось, что Старорусская божья матерь скосила на него глаза. Он вышел на дорогу, взглянул на икону и опять удивился: богородица не спускала с него глаз.
Свернув в прогон, Алеша был уверен, что оторвался от взгляда богородицы, но не тут-то было! Она по-прежнему смотрела на него. Он бросил пирог в крапиву, вернулся к веренице коленопреклоненных, опустился на дорогу и чуть не перекрестился.
Божья матерь надвигалась, не спуская глаз с Алеши. Она гипнотизировала его до последнего момента, когда икону пронесли над Алешиной головой.
Он не интересовался живописью. Откуда ему знать фокус богомаза? Но ему кое-что подсказал истеричный крик молодухи:
— Она глядела! На меня глядела! Только на меня!..
Алеша снова нашел Груню. Она несла на длинном древке полотнище с изображением Христа. Тронутая ветром хоругвь напомнила боевое знамя. И Леша почему-то представил Груню впереди красного отряда знаменосцем. Потом фантазия нарисовала какую-то музейную комнату, где они с Груней осматривают древнюю икону Старорусской богоматери[10].
Леохново вознеслось над тихой речкой. В прибрежных кустах укрылся шалашик святого отшельника. Груня поклонилась мощам Антония Леохновского, затем нарвала полевых цветов и возложила их, видимо по просьбе Абрама Карловича, на гранитную плиту с золотой насечкой: «Вейц».
На кладбище никто не подошел к Груне. Наверное, Ерш дожидался ночи. Юноша остановил Груню в тени высокой колокольни:
— Добрый вечер, Грушенька!
Мохнатые, сросшиеся брови девушки дрогнули. Она пристально уставилась на незнакомца:
— Откуда знаешь меня, парень?
— Тебя хорошо знает моя мать. Она поет вместе с Ланской в соборе — Прасковья Михайловна Смыслова…
— Добрая женщина, — просветлела Груня, и тут же ее густые брови нависли на глаза: — Так это ты, комса, поснимал иконы в доме?!
Он не ожидал такого вопроса. В прошлом году, под влиянием Леонида Рогова, Леша действительно снял материнские иконы, но не успел их сжечь: зашел Герасим, друг отца, и заступился за мать: «Не самовольничай, паря, а то силенки у меня поболе».
Над колокольней крикливо суетились галки. Леша вскинул голову:
— Не от этой ли стаи ты отбилась? Такая же чернявая…
— Не отвиливай! — Ее черные глаза осветились насмешливым огоньком. — За иконой следуешь? Боитесь: унесем, спрячем? Ты кем работаешь?
— Каталем… на курорте…
— А здесь зачем в рабочий день?
— Так… мать наказала, — он взглянул в сторону белостенного храма, — свечу поставить: давно нет писем от бати…
Видимо, мать рассказывала Груне о том, что не получает писем от мужа. Орлиха доверчивее глядела на сына Прасковьи.
— Поставил свечу-то?
— Нет еще…
— Пойдем! — Она откинула черную косу за спину. — Заодно искупаюсь…
Они шли тенистой тропкой. От высокой чащи пахло ольхой и овражьим застоем. Алеша думал: «Не здесь ли ночью они встретятся?»
На огромном камне он прочитал меловую надпись: «Тут был Харлампий Темноверов». Печатные прямые буквы, похожие на частокол, помогли Алеше представить образ богомольца. Он шутки ради нарисовал его словесный портрет…
Груня приостановилась и серьезно спросила:
— Ты умеешь по письму разгадывать натуру человека?
Леша отрицательно замотал головой, но тут его озарила идея, и он исправил свою ошибку:
— Я-то нет! А вот мой хороший знакомый не хуже знаменитого графолога Зуева-Инсарова — взглянет на почерк и весь твой характер прочитает!
— Здорово! — заинтересовалась она и после минутного колебания взяла его за локоть: — Если дам письмо, он не откажет тебе?
У Леши и дух перехватило, он с трудом овладел голосом:
— Думаю, не откажет, я ему бамбуковую удочку подарил…
— Письмо без подписи.
— Неважно, — заверил Алеша, думая: «Лишь бы адрес был».
Письмо Груня обещала переслать с Лешиной матерью.
Он не сомневался, что завладеет адресом Ерша Анархиста. Если матрос назначил свидание в Леохнове, то Груня выйдет к нему на условленное место.
Леша всю ночь продежурил возле школы, где Груня ночевала с другими богомолками. Но ни Ерш, ни она не показались…
Возвращалась чудотворная другими деревнями, хотя картина та же: жара, пыль, мольбы, стоны, исцеления…
Леша жалел, что уездный исполком разрешил крестный ход. Еще больше возрос авторитет Старорусской богоматери. Попробуй теперь снять драгоценности с иконы — взбунтуются верующие!
На обратном пути он хотел подойти к Груне, но не подошел: смущал обман с письмом Ерша…
Алексей шел по центральной аллее парка. В одной руке — жестяная кружка с сургучной печатью, в другой — красный сердцевидный щит, утыканный малюсенькими флажками. Его остановил Сеня. Чекист спросил насчет ершовского письма…
Рядом с ними никого не было. Леша ответил спокойно:
— Завтра в храме мать встретится с Груней. Потерпи денек…
— Лишь бы не передумала чертовка-плутовка. — Он ракеткой тыкал в рекламный щит с афишей, извещавшей о выступлении известного гипнотизера: — Сеанс будет исключительный! Калугин подбил артиста на такое, что ясновидящая в гробу перевернется…
Леша подумал о Груне. Он видел, как брат ее покупал билеты на выступление доктора Мурра. Вот бы догадалась письмо принести. Юноша почувствовал прилив энергии, бойко зашагал к Муравьевскому фонтану…
— Граждане, помогите голодающим!..
Стены курзала пестрят афишами. Тренируя память, Леша машинально запоминал заглавия: «Человек без костей — Карлони», «Музыкальные комики Бом и Лиди», «Баянисты Жерехов и Савицкий», «Американский боевик „Тайны Нью-Йорка“». А над сценой вытянулось белое полотнище с черными буквами: «ЧЕМ ТЫ ПОМОГ СВОИМ БРАТЬЯМ, ГОЛОДАЮЩИМ НА ВОЛГЕ?»
Когда открывалась входная дверь, в просторный зал влетал шум фонтана. Груня пришла с братом, они сели в третьем ряду. Она что-то рассказывала, а глазами стреляла по сторонам. «Может, меня ищет?» — заволновался Леша и, выдвинув вперед щит, прошелся по центру до сцены и обратно. Трое девчат купили у него флажочки, но Груня даже не заметила его. «Что б это значило?» — нахмурился он.
Публика с нетерпением ждала начала представления. Обыватели двадцатых годов смотрели на гипнотизера как на странствующего факира или циркового иллюзиониста. И вдруг на сцену вышел врач курорта и деловито предупредил:
— Гипноз — это бодрствующий сон. Загипнотизированный ходит, поет, даже пляшет, но все это в сонном состоянии. Психологический эксперимент доктора Мурра ничего общего не имеет с магией балаганных шарлатанов и ясновидящих гадалок…
По залу пронесся шепот возбужденного любопытства.
— Гипнотизер внушением лечит зубы, исцеляет нервнобольных, искореняет привычки к водке, курению и вызывает любые видения: иллюзию наводнения, пожара и т. д.
На авансцене гипнотизер появился в длинном черном фраке и белой чалме. Когда он, плотный, как Оношко, стоял прямо, лицом к публике, — сросшиеся брови и серые глаза с черными зрачками делали взгляд артиста острым, сверлящим, сосредоточенным. Когда же он поворачивался боком, в профиль, выставляя полный живот и сильно припудренный грушевидный нос, — смахивал на клоуна.
Доктор Мурр заговорил размеренным голосом, сохраняя в лице выражение, с каким врач обращается к больным:
— Граждане! Кто из вас желает зарядиться хорошим самочувствием, выявить свой талант, бросить курить, побывать в роли медиума… прошу ко мне. — И широким жестом указал на пустые стулья: — Занимайте, пожалуйста!
Желающих оказалось много. Гипнотизер заглядывал каждому добровольцу в глаза и отборочным жестом одних оставлял на сцене, других возвращал в зрительный зал, в том числе и Груню. Вадиму повезло.
— Хотите петь, сочинять стихи? — спросил доктор Вадима.
— Песни я люблю и без гипноза, — тихо ответил Вадим и, смущаясь, склонил белокурую голову. — Вы можете отгадать мое имя, возраст и профессию?
— Будет исполнено.
Доктор перевел взгляд на парня в черной косоворотке:
— А вы что желаете?
— Бросить курить.
— Начнем! — Гипнотизер взглядом уперся в глаза курильщика, трижды пальцами провел над бровями медиума, и тот зажмурился…
Доктор внушительно заговорил о том, что любой табак отравляет организм человека, что первый признак отравления — отвратительная горечь во рту.
Разбуженный клиент закурил свою папиросу и скривил губы:
— Отрава!
Зал наградил доктора дружными аплодисментами.
Затем девушка, которая заявила, что не обладает талантами, под гипнозом пела и танцевала. Она же вскрикнула и обожглась, когда доктор приложил к ее руке холодный металл: на коже выступила краснота…
— В этом тайна стигмы! — Он объяснил, что верующие в экстазе внушением вызывают на теле подобные пятна — «раны» Христа. — Темные люди такую стигматизацию принимают за чудо…
Леша вспомнил случай «исцеления» во время крестного хода и заметил, что Груня заерзала на стуле. Она не утерпела, подошла к сцене и пощупала металлическую планку:
— Холодная!
И снова раздались хлопки.
Вадим и без пассов гипнотизера сидя дремал. К нему обратился доктор в чалме:
— Имя, возраст и фамилия?
Брат Груни ответил вялым сонным голосом.
— Любимая игра?
— Футбол.
Получив ответы, маэстро внушил Вадиму:
— Сейчас бодро откроете глаза с полной убежденностью, что перед вами гадалка…
Экспериментатор вынул из кармана свечу, зажег ее и лег на три стула. Поза знаменитой старорусской гадалки была знакома многим рушанам. Сосед по стулу спросил Алешу:
— Неужто и наша таким манером?
Алеша поддакнул. А тем временем Вадим открыл глаза и без тени юмора обратился к ясновидящей:
— Кто я такой?
— Твоя фамилия Орлов, — начала «гадалка» бабьим голоском…
И по мере точных ответов «ворожеи» белокурый медиум все выше и выше поднимал голову. Его удивление было настолько искренним, что публика одобрительно взревела.
Но раздался и такой голос:
— Подставной, дуй со сцены!
Алеша не видел, кто это крикнул, но твердо решил после сеанса последовать за братом и сестрой.
Предчувствие не обмануло. На тихой улочке двое «хулиганов» настигли Орловых и накинулись на Вадима:
— Ты, шут, сколько получил за…
Двуногий жердина захлебнулся: с неженской силой ему по зубам отвесила Груня.
Второй, кривоплечий, замахнулся железной тростью, но Леша не дремал: подскочил, ухватил его за руку. Раздался хруст. Железка брякнула о землю.
Не ожидавшие отпора налетчики пустились наутек. Вадим узнал старорусского вратаря и протянул ему руку:
— Спасибо, Смыслов!
Леша приветливо кивнул им:
— Проводить?
Брат утвердительно кивнул головой, но сестра подняла железную трость и отказалась от Лешиных услуг:
— Мы теперь с оружием. Шагай домой, пока совсем не стемнело. — Она посмотрела в сторону убежавших: — Пашкины друзья. Вадим сказал Соленому, что он украл муку. Вот Пашка и подстроил…
Груня взяла брата под ручку и через плечо попрощалась с Алешей, но и шага не сделала, как, видимо, вспомнила про ершовское письмо.
— Ты где работаешь в парке? — спросила она каталя и, немного подумав, сказала: — Я сама занесу…
На всякий случай Леша, прижимаясь к забору, проводил Орловых до шуровской дачи. Он слышал, как мадам Шур открыла двери квартирантам. Сегодня на сеансе гипноза она сидела рядом с младшим Роговым. Карп перестал играть в футбол: ударился в коммерцию.
В проходной курорта Лешу поджидал Сеня. Он отвел приятеля к одинокому кусту жасмина:
— Дала письмо-записку?
— Завтра… днем…
— Точнее!
— Не знаю, сама принесет, — заверил Алеша, а в сознании мелькнуло: «Не показать ли ученому-криминалисту? Ведь Груня ждет графологического анализа…»
Работали под горячим, ослепительным солнцем. Сегодня почему-то Леше не шло на ум задание по логике. Все его мысли сводились к одной: скорей бы пришла Груня.
Нижнее озерцо походило на раму со множеством деревянных переплетов, между которыми под тяжестью минеральной воды созревала лечебная грязь. Сезонники, без рубах, в засученных штанах, нагрузили тачки минеральной грязью и задымили махоркой.
Стоя на дощатом настиле квадратного отсека, Леша энергично орудовал длинным черпаком. Он трудился за двоих: небольшой загон позволит ему спокойно побеседовать с Груней. Лишь бы Оношко не помешал. Профессор, прогуливаясь по парку, ежедневно навещал своего ученика. Впрочем, сейчас его приход будет кстати: ученый-криминалист наверняка разбирается в почерках.
С берега раздался условный свист. Сеня не побоялся испачкать белый костюм и лосевые сандалии. Переодетый чекист подошел к приятелю и, приветствуя, лукаво спросил:
— Был тут пузан-нарзан твой?
— Осторожней, не замарайся! — Леша вскинул черпак, полный грязи. — А что?
— Не вздумай дать ему письмо на экспертизу…
— А что?! Криминалист! Ученый! Поможет….
— Цыть, дура! Он уже разок помог: закрыл одно дело. — Сеня шагнул ближе к приятелю: — Снесешь на «голубятню». Чуешь?
Селезнев был всего на один год старше Смыслова, но всегда и во всем верховодил. Однако придет время, когда Леша даст ему отбой. Каталь осторожно опрокинул черпак в широкобортную тачку:
— Сеня, а дневник добыл?
— Все на мази: мы с Ниной идем по грибы! — Сеня ракеткой изобразил лопату: — А ты, дружок-приятель, что-нибудь откопал?
Каталь удивился. Он не рассказывал чекисту про случай в монастыре. Выходит, Воркун работает не только в угро.
— Ты от Ивана Матвеевича узнал?
— Впредь, Леха, меня не обходи — докладывай…
— Да пустое дело! Кто-то начал рыть, а там слой битого кирпича: попыхтел и отвалился…
— Куда? В какое место? Нашел-разыскал?
— Нет.
— Плохо искал, друг-приятель. Рыли-то ночью.
— Думаешь, Ерш Анархист?
— Не только Ерш. По всей Руси слух идет об изъятии ризниц. Церковники не дремлют. Понимать надо, Смыслов!
Чекист увидел на аллее девушку с черной косой и поспешил на берег.
Леша почувствовал во всем теле беглый озноб. Он почему-то вспомнил Груню возле колодца с ведром. Ему нужно идти, двигаться, иначе выдаст свое волнение…
— Здравствуй, Грушенька! — встретил он ее на берегу, сопровождаемый завистливыми взглядами товарищей по работе.
Груня ответила легким кивком головы. Она протянула ему бумажный треугольничек без адреса и вопросительно заглянула Леше в синие глаза:
— Когда вернешь?
— Завтра, — твердо заверил он и указал в сторону спортивного городка: — Приходи на футбол. Игра с новгородцами!
— Вадим говорит, ты знатный игрок, — проговорила она в раздумье и, не прощаясь, повернула назад.
Он долго смотрел ей вслед, думая: «Если придет — судьба».
Пишу тебе с другого берега, но никакая волна не разлучит нас. Мы связаны морским узлом. Лишь дай сигнал — я мигом примчусь за тобой. На горизонте нашем житуха что надо!
Говорят, что художник Сварог похвалил твой портрет. Возьми его на память. Ты мне нужна живая.
Решай, зазноба! Жду весточки!
Записка без подписи и адреса, но Воркун явно заинтересовался ею. Он старательно разгладил пышные усы, одобрительно посмотрел на Лешу:
— Добро! Считай себя стажером. — И кивнул на дверь «голубятни»: — Крикни Сеню!..
Вскоре Иван Матвеевич и молодой чекист сообща составили «графологический анализ». Закрыв окно, Сеня прочитал вслух:
— «Прямые жирные буквы говорят о том, что написавший их обладает смелым, напористым характером. Все заглавные буквы имеют свое лицо: автор письма не лишен художественного глаза. А то, что буквы отрываются друг от друга, свидетельствует, во-первых, о свободолюбии, капризности, неуживчивости; во-вторых, о бурно прожитой жизни; в-третьих, о рискованной погоне за счастьем. Письмо без подписи, выходит, автор осторожничает, побаивается правосудия. Каждая строка лезет вверх: автор стремится покончить с низкой почвой и взойти на открытую гору…» — Сеня передал листок приятелю и подмигнул: — Поверит?
— Конечно!
— Ну тогда, — пробасил Воркун, — узнай адрес или место встречи. Да, дружище, с работой каталя — конец…
Радость щекотала язык. Хотелось всем знакомым, всем товарищам по работе, по футбольной команде сообщить: «Я стажер!» — но Воркун предупредил Алешу: «Скажи только матери».
Мать подарила сыну отцовский костюм. Она, сторожиха курорта, знает: работа уголовного агента опасна. Ее советы, наставления не лишены мудрости. Он слушает, а сам смотрит через открытое окно на футбольное поле. Там заиграл духовой оркестр. Там состоится встреча с Груней. Он не сомневался, что она придет сегодня. Только не подкачать бы!
Да, игра ответственная. Сборная Новгорода — сильная команда. И матч судит известный петроградский футболист Бутусов. Он приехал на курорт подправить здоровье.
В костюме голкипера Леша походил на спортсмена из английского журнала. Тетя Марфа и дядя Сережа славно отметили день рождения племянника: тетя подарила шерстяные носки до колен, а дядя — старый охотничий костюм и греческий флаг в бело-синюю полоску. В 1910 году Старую Руссу посетила королева эллинов княгиня Ольга. В честь ее на Путевом дворце, где Марфа мыла полы, развевались греческие флаги. Леша не выяснял, каким образом один флаг попал к дяде Сереже. Важно, что дядя, ярый болельщик футбола, своим глазом изобретателя узрел в бездействующем полосатом полотнище великолепную голкиперскую форму.
Пусть смотрит Груня! И костюм хорош, и сам вратарь — акробат. Леша отличился еще в детской команде, где играли в особый мяч. Его покрышка — шита-перешита, заплата на заплате, шар не шар, а колбаса. От сильного удара мяч описывал в воздухе дугу и летел назад, как бумеранг. Наступательный полет нес в себе же обратную силу. Пас другому — пас себе. Бьешь в левую голштангу, а мяч летит в правую. От вратаря требовалось цирковое мастерство. Но Леша никогда не суетился. Кажется, он посторонний в игре. На деле же вратарь, словно ястреб, зорко следит за мячом и заранее выбирает единственную возможную позицию. Умный вратарь не знает неожиданных ударов…
В первом тайме новгородцы непрерывно атаковали ворота, и всё безуспешно. Леша, как всегда, играл виртуозно. За три минуты до перерыва старорусские нападающие Юхнов, Коросты некий и Витя Масловский удачно разыграли комбинацию и забили гол в сетку гостей.
Длительный свисток судьи. К воротам Алеши подошел Вадим в новой красноармейской гимнастерке. Он, сияющий, довольный, стал хвалить вратаря, но тот прервал его:
— Где сестренка?
— Поехала с хозяйкой на Ловать.
— Зачем?
— Сено косить. Записку просила передать мне…
За пакетом Алеша сбегал домой. Его подстегнула страшная мысль: «Груня поехала к Ершу и больше не вернется в Руссу». И как он, агент, прозевал! Все эти дни следил за ней. Днем она работала в магазине Солеваровой, а вечером читала книги или шла в церковь. Сегодня Леша задержался в конторе курорта, оформлял документы, а потом отправился в угрозыск и заспешил на футбол…
Во втором тайме Смыслов пропустил два мяча. Он смотрел на игроков, а видел Груню рядом с Ершом Анархистом. Вратарь с трудом дождался финального свистка.
К счастью, дом возле футбольного поля. Леша быстро переоделся, вскочил на велосипед и помчался на Ильинскую к Воркуну.
По двору бродила хмурая Пальма. Она ждала хозяина. Он все чаще и чаще задерживался во флигеле Ланской.
Иван Матвеевич провел Алешу в дом Роговых:
— Что стряслось, дружище? Ну?
Он спокойно выслушал сбивчивые объяснения Леши. Помолчал. Потом перевел взгляд на стенной календарь:
— Через день открытие охоты — твое появление в челне с ружьем не вызовет подозрений. Ну как, охотник, махнешь на Ловать?
— Хоть сейчас! — обрадовался Леша.
Иван Матвеевич улыбнулся, извлек из портфеля карту Старорусского уезда и показал расположение монастырских покосов…
— Будь готов к тому, что здесь, — Воркун пальцем провел по левому берегу Ловати, — место встречи не только с Ершом, но и Рысью. Солеваров уже второй день там. Ерш и Рысь скорее всего где-то рядом с пожней. Они не дураки: в лагерь, к костру не подойдут. Так что ты по всему берегу пошукай…
Он завистливо вздохнул:
— Эх, отвел бы душу — погонял бы утят, да не могу — нет заместителя, второй год без помощника. Как ты думаешь, твой дядя расстанется с фабрикой?
— Конечно! Он же с вами был в разведке!
— Да, Сергей — разведчик и стрелок отменный, но и теперешнее дело любит. А все ж попробую переманить…
Спрятав карту, Иван Матвеевич крепко пожал руку стажеру:
— Ну, дружище, ни пуха ни пера…
На обратном пути Леша встретил Сеню с Ниной Оношко. Она узнала, что Смыслов едет на охоту, и радостно воскликнула:
— Идея! Алешенька, возьмите меня с собой!
— Минутку! — вмешался приятель. — Вы же собирались в лес по грибы — по ягоды?
— Нет, Сеня, ваша прогулка не спасет меня от танцев и фантов с поцелуями. Здесь все помешались!..
Недоговорив, она повела «охотника» в гостиницу.
Профессор приветливо встретил своего ученика, но дочкину причуду не одобрил.
— Ты только представь, Нинок, туман, сырость, комары и кругом одна осока! Нет, нет, доченька, не с твоим здоровьем. Вот в лес на час-два, пожалуйста!
— Иди сам в лес, папуля! Тебе это очень полезно! А я поеду на охоту!
— Никуда не поедешь!
— Поеду!..
Не успел Алеша выйти из гостиницы, как его атаковал Сеня. Он сказал, что поездка Нины на охоту сорвет ему операцию с дневником Рогова…
— Я все подготовил, а ты, олух царя небесного, подставил ножку! Вернись и скажи: «Мой челн рассчитан на одного!»
— Ни мой челн, ни твоя операция не рассчитаны на одного. — Алеша оглянулся по сторонам. — Прикинь, Сенечка, с кем она скорее заговорит о дневнике Рогова: с тобой, чекистом, или со мной, футболистом? Больше того, на охоту она может взять дневник, если не рискнет оставить его дома, в гостинице…
— Пойдем-бежим к Воркуну: он рассудит нас!..
Попутный ветер и течение согласно гнали челн. Леша с длинным веслом сидел на корме. Нина лежала на ватнике, раскидав косы… Вместо подушки — корзина с подсадной уткой.
Полисть! Удивительная река! Одно колено за другим — поворот за поворотом. Так и в жизни. Еще позавчера он работал каталем, а сегодня он — стажер, выполняет ответственное задание. Еще вчера казалось, что Сеня опять побьет его в споре, и вдруг Иван Матвеевич говорит: «Алексей прав, присутствие Нины — дополнительная маскировка».
Скрывая улыбку, рулевой отвернулся к берегу. Над кустами возвышался стог сена, а над ним в утренней дымке плавилось солнце. Юноше дышалось легко. Он веслом резанул воду:
— По этой реке славяне передвигались на север. Значит, Русса старше Новгорода…
— Кулик вы, Алеша! Великий Новгород — колыбель России…
— Нет! Здесь началась Русь. Откройте карту России. Где еще, в какой местности столько названий с корнем «Русь»?
— Русса Старая… — Нина приподняла голову. — Еще что?
— Хотя бы Околорусье! — Он рукой повел по горизонту: — Считайте! Русино. Русаново. Росино. Руска. Русское. Порусье. Доварус и дважды Новая Русса!
— Наука покажет, кто прав. Впрочем, Полисть несет в себе греческий корень «полис» — город, государство. Возможно, реку назвали в честь нового русского государства…
Она опустила голову и закрыла глаза. Интересно, о чем она все время думает?
Впереди широкая Ловать. Леша внимательно окинул взглядом осочное царство. На левом берегу Полисти, в районе озерка Копанец, виднелся сизый дымок. Вдруг дым смешался с паром…
«То ли костер залили, то ли потаенный сигнал», — рассудил Алеша и причалил к берегу.
Долбленое суденышко носом клюнуло песок. Нина, протирая глаза, расправила худенькие плечи:
— Приехали?
Скрывая истинную причину остановки, молодой охотник сказал:
— Поищем, где больше рыбы и дичи. Я разведаю, а вы тут пока искупайтесь…
Прихватив ружье, он вышел на землю. Заросли ивняка затемнили песчаную кромку берега. Тропка вывела Лешу на косогор. Там, между рекой и озерком, он увидел двускатный шалаш. Из крыши торчало поломанное косовище. На нем восседала ворона.
«Опоздал», — подумал он и прибавил шагу.
Птица взлетела. И на один миг ее тень накрыла потухший костер с мокрым пеплом. На березовой плахе свежий след от малюсенькой наковальни, на которой правят косы.
— Готовый ночлег! — объявила Нина, подбегая к шалашу.
Со стороны озерка раздался пронзительный свист. На маленьком островке кто-то махал зеленой шапкой. Неизвестный подзывал рыбака на лодке, загруженной мережами. Все это показалось Алеше загадочным, и он дал команду:
— Нина, на разгрузку челна!..
Перетаскивая вещи, он взял Нинин пакет с продуктами и старательно ощупал его. Ему показалось, что на дне пакета лежит тетрадь. Леша нарочно замешкался, свернул в кусты и спрятал пакет.
Профессор жаловался, что дочка ничего не ест, питается лишь сластями. Он будет рад, если Нина вернется домой с волчьим аппетитом. Леша убьет двух зайцев: порадует своего учителя и добудет роговский дневник…
Нина помогла Леше перетащить пустой челн в озерко. Тихая зорька обещала хороший клев. Удочка с поплавком досталась девушке, а себе взял «дергалку» с блесной. Он сел в челне лицом к островку…
Там, на зеленом бугре, торчало сухое дерево с белым полотенцем. Неизвестный охотник в зеленом костюме о чем-то беседовал с пожилым рыбаком. Они сидели на поваленной березе возле потухшего костра.
По гладкой воде звук летит отлично. Леша услышал заключительную фразу, произнесенную охотником:
— Удар без удара — необычное убийство!
Вспомнился приятель Селезнев. О смерти Рогова он сказал: «Убийство без убийства». Может быть, неизвестный охотник рассказывал о таинственной смерти уполномоченного губчека?
Леша через плечо взглянул на Нину. Она поймала окуня и взвизгнула от восторга:
— Ура! Карась!
Юноша помог снять с крючка «карася» и, подергивая короткой удочкой, снова перевел взгляд на островок. Рыбак уже стоял в лодке с веслом в руке, а неизвестный охотник крикнул ему:
— Пахом, спасибо за леща!
«А вдруг Рысь переоделся охотником?» — подумал Алеша и решил сегодня же познакомиться с ним.
Земля заметно притянула к себе солнце. Вечерняя зорька не обманула надежды юноши. Клев был прекрасный. Уха получилась наваристая. Но Нина отказалась. Она заглянула в шалаш и быстро вернулась к костру:
— Алешенька, вы куда положили мой пакет?
Он обыскал шалашик и развел руками:
— Вот те раз! Пока удили — кто-то свистнул. Завтра открытие охоты: тут за каждым кустом охотники…
— Чепуха! Я могу неделю ничего не есть!.. — она равнодушно махнула белой панамкой.
«Выходит, пакет без дневника», — смекнул Алеша. Зайдя за куст, он осмотрел пакет, прикрыл его травой, зашагал обратно. На нем был дядин охотничий костюм, высокие сапоги. Выглядел он солидно. Заговорил баском:
— Свежие следы ведут к реке…
Нина промолчала и, пожелав спокойной ночи, забралась в шалаш. За день она надышалась свежим воздухом, устала и захотела спать. Ему стало жаль голодную девушку, но мысль о Груне отвлекла его…
Он вымыл солдатский котелок, нарубил веток для утренней охоты и, засунув финку за пояс, направился к челну.
На островке, возле костра, сидел незнакомый охотник. Он пил чай с черными сухарями, которые мочил в голубой кружке. Его шапка с длинным козырьком и окантованная куртка подкрашены пламенем костра. Освещенное лицо с бородкой при каждом движении нижней скулы то удлинялось, то сокращалось. По краям костра на одной рогатке обсыхал начищенный котелок, а на другой медный чайник. За спиной охотника небольшой самодельный столик из прутьев. Полотенце по-прежнему висело на сухой ветке. А за кучей хвороста, у подножия холмика, угадывался небольшой челн по росту хозяина.
На приветствие Леши небритый отшельник поднял голову и простуженным голосом пригласил его к чаю:
— Ну как, голубчик, рыбалка?
Отвечая, Леша отметил: «Глазастый».
— А вы без удочек?
— С переметом…
«Голос незнакомый, а лицо видел», — припомнил Алеша и присел на корточки:
— Вы из Старой Руссы?
— Да. — Он надел простые очки и уставился на Лешу: — Не вы ли продавали флажочки в пользу голодающих?
«Вот это память!» — удивился юноша и сорвал былинку:
— Вы с каким цветом чай пьете?
— Только не с этим, друг мой, — улыбнулся незнакомец. — У вас в руке знаменитая цикута, или вех. Ядом ее был казнен Сократ. Вы слышали о греческом философе?
Алеша утвердительно кивнул головой и против своего желания хвастливо заявил:
— Я изучаю логику…
— Логику?! — удивился охотник и вскинул глаза: — Какую же, батенька, формальную или диалектическую?
— Ту самую, которую изучал Шерлок Холмс.
— Значит, формальную. — Он прислушался к всплеску воды.
Леша подумал о прожорливом соме, но собеседник уверенно бросил в темноту:
— Цапля! — И продолжал: — Для нашего времени Холмс далеко не идеал сыщика. Судить по большому размеру шляпы о большом уме хозяина шляпы; распутывать сложные преступления только с помощью элементарной логики; видеть чуть ли не в каждом человеке преступника. А главное, Шерлок, по существу, всегда и всюду действовал один, как сверхумный сыщик. И в этом, учтите, его ограниченность…
— Я знаю профессора, ученого-криминалиста. Так он тоже большой поклонник английского сыщика и его логики!
Защищая ладонью глаза от пламени, пожилой охотник опять взглянул на молодого собеседника:
— Новому следователю, голубчик, нужна и новая логика.
— А в чем разница между старой и новой?
Незнакомец поинтересовался Лешиной профессией, выяснил его основной инструмент труда и наглядно пояснил:
— Ваш черпак пригоден для расчистки канавы, но, чтобы углубить фарватер реки, нужна землечерпалка. Так и формальная логика хороша только для узкого и мелкого вопроса, а чтобы проникнуть глубже и шире, чтобы вскрыть пласты противоречий — нужна диалектическая логика. Другими словами, друг мой, первый шаг следователя — обозрение, а второй — проникновение. Обозревать можно и с помощью школьной логики, но для второго шага — для проникновения — нужен инструмент сложнее и гибче…
— Какой, например, пласт противоречия?
— Ну, скажем, преступление, которое можно выразить такой формулой: УБИЙСТВО БЕЗ УБИЙСТВА.
— Это же нелогично!
— С точки зрения элементарной логики, но жизнь, голубчик, заставляет нас смотреть иначе. — Он веткой указал на озерко: — Здесь недавно старый рыбак проверял мережи и рассказал мне быль. Заметьте, с такими подробностями, что видно, сам пережил все это…
Рассказчик откашлялся и, вынув платок, отмахнулся от дыма:
— Невзлюбила свекровь невестку и задумала извести ее. Невестка была из другой деревни, не поозерка. И шибко испугалась, когда муж, рыбак, принес домой, как диковинку, большого угря. В этих местах угорь — редкий гость: здесь водятся вьюны. Жена кричит: «Ой, страх, умру!» А муж смеется, не верит. Тогда вмешалась свекровь — упрятала угря. А ночью, когда сын ушел на сойме в озеро, она, босая, подкралась к спящей невестке, да и пустила под одеяло ползучего, как змея холодного. Жертва раз вскрикнула и каюк. Вернулся сын, а мать на него: «Вот, душегуб проклятый, напугал женку, а ей, видать, и приснился змей. Сама слыхала, как, бедная, во сне ойкнула!» Ни лекарь, ни становой, ни поп, ни муж — никто не заподозрил убийства. А убийство налицо. Только перед смертью старуха исповедалась в тяжком грехе. Нуте, голубчик, что тут получится с точки зрения формальной логики?
И собеседник не без улыбки преподнес умозаключение:
— СМЕРТЬ БЕЗ СЛЕДОВ УБИЙСТВА НЕ ПОДЛЕЖИТ РАССЛЕДОВАНИЮ.
СМЕРТЬ МОЛОДУХИ БЕЗ СЛЕДОВ УБИЙСТВА.
СЛЕДОВАТЕЛЬНО, СМЕРТЬ МОЛОДУХИ НЕ ПОДЛЕЖИТ РАССЛЕДОВАНИЮ.
Если бы в эту минуту охотник с бородкой бросил в костер фунт пороха, то взрыв потряс бы Лешу меньше, чем этот неожиданный силлогизм. Юноша привстал:
— А как же… а как же… это будет по-вашему?
Большелобый охотник поднял с земли горсть песку и развернул ладонь к свету:
— Скажите, друг мой, песок полезен или вреден для нас?
Раньше ученик Челпанова и Оношко ответил бы категорично: либо «да», либо «нет». Но сейчас, подражая Селезневу, он развел руками:
— И да и нет.
— Совершенно верно! — подтвердил незнакомец вытянутой ладошкой. — В составе стекла песок полезен, а на стекле вреден. Песчинка царапает драгоценности, и она же рождает жемчуг в раковине. В затворе винтовки песчинка губит солдата, а тот же песок в мешке на бруствере спасает. Песок крепит бетон, и он же символ рыхлости — «строить на песке». В одном месте создает плодородную почву — лесс, в другом голодную степь-пустыню…
— От сырого песка простуда, а от горячего здоровье, — дополнил Алеша, чувствуя, что сейчас в его голове совершается крутой поворот.
— Да, голубчик, все зависит от места, времени и условий. — Бросив песок, он вскинул руку: — И второе! Все на свете противоречиво. Отсюда, друг мой, и разноречивый подход к поозерской были…
Боясь пропустить хоть слово, Леша приблизился к пожилому охотнику и замер. А тот продолжал:
— Чем бесспорнее причина смерти — разрыв сердца от страха, тем сомнительнее, что смерть наступила в результате ужасного сна, ибо сон пугает, но он же и предохраняет, уступая место спасительному акту пробуждения. Так или не так?
— Так! — твердо ответил Алеша и почему-то вспомнил выступление гипнотизера.
— Стало быть, причина испуга молодухи — другая. Стало быть, единственный очевидец необычной смерти может быть свидетелем, но может быть и убийцей. Так или не так?
— Так!
— Значит, голубчик, мы анализируем убийство без убийства?
В сознании Леши промелькнули кадры прожитых дней — загадочная смерть Рогова, постоянное превосходство Селезнева в споре, его страсть сталкивать разноперые слова и его частые отзывы, полные уважения, о своем учителе Калугине…
— Николай Николаевич, я признал вас!
Теперь Калугин приподнялся:
— Каким образом, голубчик?!
— Ваш ученик Сеня Селезнев — мой друг. Он часто рассказывал о вас…
— И так точно обрисовал мой портрет?
— Нет! У вас с ним общий строй мысли: очень редкий…
— Ну-с, друг мой, — оживился Николай Николаевич, — найти «игрека» среди болот, не зная его конфигурации, без посторонней помощи, только по строю мысли — это больше чем похвально. Заметьте! Даже Шерлок Холмс не решал таких…
Он не договорил. С берега долетел девичий крик.
Алеша оглянулся.
На стоянке горел шалаш, а вокруг огня бегала Нина. Она была в одном купальнике.
— Ваша сестра? — спросил Калугин, щуря глаза.
— Дочь профессора Оношко!
Юноша бросился к челну. Изо всех сил действуя веслом, он ломал голову: «Кто же поджег?»
Леша и мысли не допускал, что жизненные повороты могут быть и такими. Нина сама подожгла хижину, в которой оказались насекомые. Пострадавшая сердилась и хохотала:
— Чуть живьем не съели! Что за дрянь?!
Леша вспомнил, что на охоте дядя Сережа всегда избегал готовых шалашей. Молодой охотник уверенно ответил:
— Блохи! Комары! Тараканы! Муравьи! Клопы!
— Почему же не предупредил?! Куда исчез?!
Оказывается, Нина знает Калугина. Их познакомил Сеня. Калугин провел с ними экскурсию по городу и признался, что мечтает вернуться к преподавательской деятельности.
— Я тоже буду учительницей. И начну, как Николай Николаевич, с деревенской школы. Не веришь?
Он верил, только не мог понять, почему Нина любила уединяться. Вот и сейчас курортную жизнь променяла на охоту. Она что-то скрывает.
Леша укрепил железные дуги на челне, натянул палатку. Он лег ногами к корме, а Нина к носу. Она долго не могла заснуть — крутилась, вздыхала, наконец не утерпела:
— Я ведь давно знаю Леонида Рогова. Приезжая в Питер по делам, он всегда останавливался у нас в доме. Они с папой старые друзья. Я увлеклась Леонидом. Но призналась ему лишь незадолго до его смерти…
— Нина, а тебе не кажется, что смерть чекиста загадочна?
— Не думала и думать не хочу об этом. — У нее дрогнул голос. — Ты не представляешь, что я пережила, когда он сказал: «У меня одна страсть — Ланская». И последнее время он безумно страдал от того, что она не сняла крест ради него…
— Ты прочитала об этом в дневнике?
— Нет, я чужих дневников не читаю, это подло! — Она выглянула из палатки и радостно воскликнула: — Калугин не спит! Я хочу к нему. Алешенька, не обижайтесь на меня. За мной заедете на обратном пути…
В самом деле, жизнь полна крутых поворотов!
За ночь туман-пришелец полонил сотни озерок, рек, речушек и даже огромный плес Ильмени. Над всем краем, куда ни взглянешь, нависла белая тьма. Солнца еще нет, но восток уже бросил в бой полчища света. А молодого селезня снетками не корми, дай лишь полюбоваться редким зрелищем. И вот летит, быстрокрылый. Смотрит кругом, крякает от счастья. А песня-то и погубит его чистую душу.
Услышав гостя, подсадная кряква Машка распластала крылья. Затрепетала. А он, ухажер кольцастый, ничего не видит, кроме нее, крякуши. Шипит! Петушится. Хвостом веерит. К счастью, вместо выстрела из челна раздался веселый басок.
— Спасайся, дурак! — крикнул Алеша.
Пощадив селезня, охотник думал о себе. Его сердце тоже на мушке. Как-то встретит Груня? А может, Леша опоздал: рыжий матрос опередил и увез ее?
Юноша приподнялся и осмотрел горбатую пожню. Солеваровский лагерь просыпался. Возле трех шалашных построек мужчины точили косы, а костер обхаживали две женщины: одна высокая, полная, другая и ростом ниже, и стройнее.
«Эх, вот бы Солеварова и Груню сюда», — прикинул он и повел глазами по горизонту.
Со всех сторон гремели выстрелы: сегодня открытие охоты. Появление на берегу Ловати молодого охотника не удивит Солеварова, и все же есть смысл повидаться с Груней наедине.
Он посадил Машку в корзину, собрал чучела и загнал челн в прибрежный ракитовый куст. Отсюда лучше всего вести непрерывные наблюдения за лагерем.
Вот мужчины позавтракали и с косами в руках пошли в сторону скошенной осоки. Один из них, бородатый, повернул к берегу Ловати. У него — весло и удочка. Похоже на то, что это старик Солеваров. Женщины остались мыть посуду.
На козлах сох просмоленный невод. Сетка позволила Леше незаметно приблизиться к лагерю. Он услышал, как дородная женщина по-хозяйски распорядилась:
— Груня, иди за ягодами. Я уж домою…
«Не успела с Ершом!» — счастливо забилось сердце.
Леша поспешил к берегу Ловати. В кудрявых кустах пела зорянка. Она приглашала к спелой малине и сочным черно-сизым гроздьям ежевики. А над водной гладью, высматривая добычу, резво порхали, как гигантские бабочки, речные чайки.
Здесь никто не помешает поговорить с Груней. Наблюдая за лагерем, юноша тихонько запел:
Мы — кузнецы, и дух наш молод,
Куем грядущего ключи…
Ему представилась Русса с тысячью фонтанов. Ветерок относит брызги на гладкие дорожки, по которым они с Груней мчатся на велосипедах…
Идет!..
На ней белая легкая блузка и черная расклешенная юбка. Она пересекала прокос. Босые ноги, опасаясь щетины скошенной травы, скользили, как лыжи. В руке качалась плетеная корзиночка. Темная коса лежала на груди.
Над ее головой пронеслась стая чирков. Леша вскинул ружье — два залпа, и пара уток перевернулась через голову. Груня кинулась к кустарнику, над которым таяли два облачка порохового дыма.
Сердито закричала:
— Эй, охотник, осторожней!
Он вышел навстречу девушке. Она не сразу признала Лешу в охотничьем костюме. Гнев сменился на ее лице удивленно-довольной улыбкой.
— Ты ли это, Алексий?!
— Нет, — засмеялся он. — Алексий в Новгороде, а я здесь[11]… Ты веришь в судьбу, Грушенька?
— Я верю своим глазам и сердцу. Оно не обманет меня. — Груня вынула из кармашка платья знакомый лист с графологическим анализом: — Вот, спасибо тебе, все как есть в жизни! Так я и думала о нем…
— Кто же тебе доставил? — Алеша показал глазами на лист.
— Вадим. Вчера подъехал на «Мелководном». И тебя видел. — В ее карих глазах вспыхнул огонек. — Кто такая в синем костюме и белой панамке?
— Дочь профессора.
— С тобой-то одна, без профессора?
Он рассказал о злополучном шалашике и о Калугине…
— Нина осталась с ним на островке, — юноша махнул рукой в сторону Взвада, — а я сюда по Ловати к тебе… Не рада?
— Рада. Очень рада, если это взаболь[12].
— Разве тебе сердце не подсказывает?
— Если верить сердцу, то ты чего-то таишь от меня. — Она заглянула ему в глаза: — Чего задумал?
Вспомнились слова Калугина о связях агента, и Леша, поколебавшись, бухнул:
— Хочу Ерша повидать.
— Зачем?
Они сели на толстое бревно, наполовину утопшее в песке. Их прикрывали кусты, впереди золотилась широкая Ловать. Речную дорогу резал маленький буксир. Пыхтя, фыркая, он тащил длинную баржу с дровами.
Леша рассказал историю с обменом масла на браунинг…
— А на другое утро он выкрал свою пушку…
— Так это твоя мука? — удивилась Груня и, в свою очередь, известила Лешу о пропаже на продуктовом складе, где работает ее брат. — Вадим просит меня по-доброму откликнуться на письмо поповича.
— А ты?
— Я б откликнулась, если б тебя не встретила. — Она плечом туго прижалась к плечу Алеши. — Этакое со мной впервые…
— Я тоже… еще ни с кем…
Он смутился, опустил голову. Груня с первой встречи заметила, что сын Прасковьи серьезный, неизбалованный, приятный. С таким она охотно будет водиться.
— А эта, беленькая… дочка профессора?
— Она до сих пор любит Рогова.
— За это хвалю! Я тоже такая, если полюблю — навек!
Она решительно поднялась: нужно собирать ягоды. Леша помог. Они вдвоем быстро заполнили корзиночку до краев.
Прощаясь, Леша подарил Груне пару чирков и спросил:
— Тебе кто передал записку Анархиста?
— Пашка Соленый.
— Он знает его адрес?
— Знает, да не скажет. — Груня приподняла плетенку с ягодами: — Хозяйка собирает посылку для племянника.
— Кто повезет?
— Меня не пошлет, — улыбнулась Груня и свободной рукой показала на камень: — Жди тут! После обеда приду с бельем…
Он глазами провожал ее до самого лагеря. Ему и в голову не пришло, что его чирки будут поджарены Солеварихой и уложены рядом с банкой варенья в одной посылке…
Молодой охотник перегнал челн к песчаной косе и стал собирать сухую древесину. Под ногами блестели ракушки. А с кручи, где лентой вытянулся кустарник, доносилась красноармейская песня: «Белая армия, черный барон…»
Леша знал, что здесь, на Ловати, каждое лето заготовляла сено хозяйственная рота старорусского гарнизона, и посмотрел в сторону военного лагеря: «Может, и отец сейчас возле костра?»
Утиный бульон получился на славу. Обедая, Леша вспомнил про Нинин пакет с провизией и фруктами: «Не угостить ли Груню сластями?» Но побоялся опоздать на свидание: до Полисти туда и обратно добрый час с лишним.
И хорошо, что не рискнул. Груня забежала на одну минуту. Хозяйка поручила ей варить варенье. Девушка пожалела, что принесла в лагерь чирков. Буквально все заинтересовались: «Чья дичь?»
— Я, дуреха, сказала: «Знакомого охотника». Вера Павловна и сам хозяин примолкли. Но Пашка крепко присосался: «Кто да где?» — Груня махнула косой в сторону лагеря: — Соленый приказал Цыгану присмотреть за тобой. Они шептались, что-то задумали против тебя. Гляди в оба! — На миг прижалась к нему: — Приходи к стогу, когда взойдет луна…
К ночи утки жмутся к заливным пожням. Место для вечерней охоты Леша облюбовал возле сенокосного кряжа. Нос челна загнал в куст, а корму замаскировал ветками. За спиной — море заливной осоки; впереди — полоска чистой воды с Машкой и чучелами, а за ними сухая часть пожни, которая постепенно восходила к берегу Ловати, где сплошной стеной серебрились ивы-бредины.
В кормовой части челна Леша, как всегда, стоял на коленях. Такая поза устойчива и удобна для наблюдения. В правой руке он держал двустволку со взведенными курками.
Солнце еще не скрылось за холмом Взвада, а Машка уже известила о начале зорьки. Высоко над головой просвистела крыльями пара кряковых. «На Ильмень», — определил Алеша, провожая уток взглядом.
А в это время, прикрываясь низкорослыми кустами, Мишка Цыган выследил место охоты молодого охотника и тотчас поспешил в лагерь красноармейцев. У костра сидели новобранцы-татары. Он указал им утиный плесик, где можно запросто подстрелить болотную дичь.
На горизонте расквасилось солнце. Скоро на воду ляжет густая тень, и чирки первыми потянутся к пожне. Леша приложил кулак к чуть зажатому рту и ловко передал звонкий чирковый зов.
Леша не знал, что своей приманкой облегчил задачу красноармейцам. Они ползли по-пластунски на зов «чирка» и кряковой утки. А тут еще легкий ветерок оживил плавающие чучела. Надо было спешить. И молодые красноармейцы, лежа на земле, прицелились в «стайку диких».
Сухо треснули выстрелы. Пули скользнули по воде и рикошетом ударили по кусту, где спрятался Леша.
Машка, привязанная к колышку, рванулась к хозяину. Чучела, конечно, не взлетели. Зато молодой охотник вскочил во весь рост и вскинул «централку»:
— Кончай! Ослепли, что ли?
Не ожидая такого окрика, новобранцы поднялись и панически побежали к лагерю. Спаси аллах! Один татарин даже винтовку бросил.
Если бы не кровь на руке, Леша захохотал бы. Пуля выбила из борта челна планку, которая и ранила охотника. Вспомнился рецепт дяди Сережи: земля, паутина и порох — лучшая мазь в таких случаях.
На свидание Леша пришел с ружьем. Груня увидела охотника с перевязанной рукой и закидала его вопросами. Она не сомневалась, что ловушку подстроил Пашка Соленый…
— Он разок и меня заманил, да спасла бутылка. Я разбила ее об его башку, — закончила Груня и посмотрела в сторону уснувшего лагеря: — Не заметили, как я ушла…
Прижимаясь спиной к стогу сена, Груня притянула к себе Лешу:
— А все ж береженого и бог бережет, давай в тень…
Леша почувствовал на плече теплую руку девушки.
Первый раз в жизни он познал безмолвную близость любимой, горячий трепет ее губ вызвал у него неизведанную дрожь. Но это — не страх и не холод. В эту минуту он забыл все на свете.
Первой овладела собой Груня. Она опустила ладони на его грудь и не без сожаления прошептала:
— Все наше будет нашим…
Ему показалось, что она не все сказала. Он ожидающе застыл. И Груня пояснила:
— На могиле отца поклялась… Еще год проношу траур…
Леша подумал о судьбе своего отца, и ход мысли привел его к Воркуну, который относился к нему по-отцовски. Агент вспомнил задание начальника и неожиданно спросил Груню:
— Кто повезет посылку Ершу?
— Узнала. — Она взглянула на притихший лагерь, освещенный луной. — Пашка Соленый…
— Когда?
— Завтра.
— Отсюда?
— Нет, со Старой Руссы. Он уже там…
— Как там?! — оживился Леша. — Когда же успел?
— Поужинал, мешок за спину и в город. Там еще кое-что прихватит. Хозяйка наказала…
— А хозяин?
— Молчит. Рыбу ловит. Молится…
Стажер понимал, что ему надо немедля возвращаться домой. Однако внезапный уход выдаст его как агента. Он хотел и в то же время опасался совсем довериться Груне: верующая, она могла поступить «по-христиански» — отвести беду от Солеваровых…
Его выручила сама Груня: ей почудилось, что в кустах кто-то затаился, и она проводила Лешу до челна:
— Смени-ка стоянку…
Он поблагодарил ее долгим поцелуем.
Пришлось разбудить Ивана Матвеевича. Он поднялся с дивана не потягиваясь, не протирая глаза: сказалась привычка спать урывками. Протянул Алеше руку и расправил усы, как бы говоря: «Докладывай».
Стажер еще в челне продумал каждое слово.
— У Нины Оношко нет дневника Рогова. — Он глазами указал на толстый будильник, блестевший на письменном столе: — Через час Пашка Соленый повезет посылку Ершу Анархисту. Надо успеть на пристань!..
Вынимая деньги из ящика стола, Воркун рассуждал вслух:
— Видать, Ерш в Новгороде или рядом. — Начальник вручил Алеше новенькие госзнаки: — Действуй, дружище, по обстоятельствам, но без адреса не возвращайся…
Пальма проводила Лешу до калитки, села, слегка взвизгнула. Она скучала без дела. Стажер с великим удовольствием взял бы ее с собой, да ведь известная ищейка сразу выдаст его тайну.
Впереди шагала собственная длинная тень. Леша вспомнил устный портрет Пашки Соленого и подумал: «А что, если не признаю?»
На пристани Леша купил билет до Новгорода и сел на пароход «Мелководный». От густого тумана палуба и скамейки покрылись каплями росы. Стоя возле бачка с кипятком, агент наблюдал за посадкой.
«Дылда. Грудь впалая, руки вислые, белобрысый, подбородок острый, глаза водянистые», — повторил приметы про себя и остановил взгляд на долговязом парне, в брезентовом пальто, с мешком за спиной.
«Он! И возраст средний. Теперь не уйдет», — обдумал Алеша и вдруг почувствовал, что веки его слипаются. Он опустился на деревянную скамейку с высокой спинкой и мигом заснул.
Только за Кривым коленом Алеша открыл глаза. За бортом плыли береговые кусты. Возле ног на горячей палубе волновалась тень от густого дыма. На противоположной скамейке Пашка Соленый играл в карты с молодым рыбаком в высоких сапогах и линялой военной фуражке.
Леша подошел к играющим. На нем черные ботинки, отцовский коричневый костюм и коричневая кепка с длинным козырьком. На груди комсомольский значок. Он едет в Новгород поступать в совпартшколу и готов ответить на любой вопрос без запинки.
Тасуя карты, Пашка вскинул глаза:
— Подсаживайся, комсомолия!
— А это что за игра? — разинул рот Алеша.
— Игра знатная: карты с рук и весь «крюк»![13] — Соленый сбросил третью карту: — Испытай счастье!..
Играя роль простака, агент ударил себя по карману:
— Пусто!
— Говоришь, в кармане вошь на аркане? — Пашка вытащил из мешка бутылку с белесой жидкостью: — А закусенец есть?
— Хлеб да вобла.
— Давай с икрой!
Вернувшись к своей скамейке, Леша вынул из фанерного баула пузатую воблу с куском хлеба. Он угостил Пашку, но сам отказался пить, а тем самым допустил явную ошибку. Соленый разом потерял всякий интерес к земляку в кепке и протянул бутылку партнеру по картам:
— Дерни малость!
Игра возобновилась. Все деньги, вырученные за рыбу, поозер проиграл Пашке. Последний нацелился на высокие кожаные сапоги, но вмешалась сестра рыбака: она схватила колоду карт и бросила ее за борт.
— Ты что, стерва! — взревел Пашка и замахнулся пустой бутылкой: — Вот тебе!..
Удар не получился: брат помешал Соленому, вырвал бутылку. Пашка почувствовал силенку, огрызнулся на рыбака, да тем вспышка и закончилась.
В это время кто-то крикнул:
— Встречный!
И все пассажиры уставились на белый пароход с толстой трубой. Он шел по Ловати. Сейчас будет пересадка на большой пароход. «Мелководный» прижался к берегу. Леша узнал место, где он с Ниной перетаскивал челн в озерко Копанец. Вспомнился пакет с фруктами и сластями. Его вдруг осенило. Комсомолец указал на кусты ивняка:
— А здесь шикарные груши растут!
— Брехня! — оскалился Пашка. — Тут ежевика да малина!
— Нет, и груши, и яблоки! — упрямо повторил Алеша и протянул руку: — Давай на американку! Вот сойду и нарву…
Пашка водянистыми глазами ощупал Алешины карманы и перевел взгляд на фанерный баул. Алеша понял его ход мысли:
— Я сойду с пустыми руками, а вернусь с фруктами. Струхнул?
— Бояться не в нашей натуре. — Пашка звучно вложил ладонь: — Отдашь все, что потребую!
— И ты отдашь!
Пассажиры окружили спорщиков. Кто-то из них сочувственно заметил Алеше:
— Смотри, милый, побежишь до Руссы в одних порточках!
Свидетели необычного спора засмеялись. А тем временем Леша прыгнул на берег и скрылся в кустах. Конечно, риск большой: пакет могли уничтожить водяные крысы или охотничьи собаки. В таком случае Пашка заберет отцовский костюм да еще баул прихватит. Немало неудач пережил Алеша. Но на сей раз ему повезло: пакет целехонек. За двое суток даже роса не размочила упаковку. Леша конфеты и печенье разложил по карманам, а спелые, сочные груши и яблоки бегом понес в кепке.
Двухпалубный пароход «Форель» еще ближе прижал «Мелководный» к берегу. Молодой рыбак в военной фуражке протянул Алеше руку и помог вскочить на низкую палубу.
— Угощайтесь, братцы!
Пассажиры быстро утихомирили Соленого. Напрасно тот кричал, ругался, доказывал, что здесь, на берегу, не растут груши и яблоки. Свидетели спора в один голос заявили:
— Уговор дороже денег!
Болельщики советовали победителю:
— Раздень его!
— И мешок забери!
Как только все пассажиры пересели на большой пароход, Алеша приказал Пашке вернуть деньги рыбаку и поинтересовался содержимым мешка. Соленый молча расстался с выигрышем, но мешок не хотел выпустить из рук:
— Не загуби матку! Голодает она. Лежит в больнице. Это еда для нее…
Пашка вытащил из мешка фанерный ящик с надписью: «Марии Федоровне Коньковой».
Агент рассчитывал прочитать адрес Георгия Жгловского. Он с трудом скрыл разочарование:
— А твоя фамилия?
— Павел Коньков. — Он полез в карман: — Хошь — документ покажу…
Леша вспомнил, что Пашку Конькова прозвали Соленым, и добродушно отмахнулся:
— Ну раз матери, так вези…
Пассажиры зашумели: им хотелось посмеяться над раздетым детиной. Однако Соленый на сей раз ловко вывернулся из пикового положения. Он извлек из кармана блестящую губную гармошку и поднял ее над головой:
— Германская! Из плена привез! — Он лихо провел двухрядным ребром по губам и вывел задорный запев плясовой: — Выходи, сапогом молоти!
Вышла загорелая рыбачка с платочком в руке. Образовался круг зрителей. Леша смотрел на пляску, а сам думал: «Неужели Ерш вместе с Коньковой в новгородской больнице?» Он решил в Новгороде выследить, куда Пашка понесет посылку.
— Привет тебе, Великий Новгород!
Леша поневоле залюбовался старинным городом: кремлевская стена, каменные башни, множество белоснежных храмов — все это напомнило яркую картинку из народной былины «Садко Богатый».
Здесь, на берегу Волхова, Леша впервые. Ему хочется взглянуть на памятник «Тысячелетие России». Но Пашка Соленый проголодался и, выйдя на бульвар, указал в сторону Великого торга:
— Сначала пошамаем…
«Он тут бывал», — смекнул Алеша и для отвода глаз спросил:
— А где совпартшкола, не знаешь?
Соленый уверенно повернулся налево:
— За Федоровским ручьем. На Московской. Самое большое здание. Я здесь солдатом служил. Шагай за мной, не заблудишься.
Минуя рыбные ларьки, они вышли на многолюдную площадь, где перед фасадом горсовета крутилась разноцветная карусель. От новых палаток пахло смолой. На прилавках товару мало, а зевак много. В Старой Руссе частная торговля развернулась быстрее.
Пашка купил кусок отварного мяса, пирог с черникой и, усаживаясь на скамейку, сказал спутнику:
— Раздобудь попить чего-нибудь…
Алеша зашел за прилавок с грибами, оглянулся назад: Пашка, не поднимая головы, резал мясо на две части. «Не уйдет», — решил агент и быстро зашагал в молочный ряд. Он купил две бутылки молока, поспешил назад…
Что такое? На скамейке лежали кусок мяса и половина пирога. А где же Пашка с мешком?
Оглядываясь по сторонам, Алеша почувствовал горячий уголек в сердце. Веселая музыка карусели, казалось, смеялась над тайным агентом. Он побежал в толкучку. Он найдет Соленого…
Солнце давно спряталось за башню Кукуй, а Леша все еще бродил по городу. Он навел справку в больнице, заглянул на вокзал, обошел все чайные, посетил даже Софийский собор, но не нашел Пашку Соленого.
«Возможно, его схватили?» — подумал Алеша и зашел в милицию. Потеряв всякую надежду, агент попросил начальника связать его с Воркуном. Но прямой провод с Руссой оказался в Десятинном монастыре, где временно расположилась губчека.
Леша попросил к телефону Сеню Селезнева. Приятель посоветовал другу вернуться домой ночным поездом.
В те годы Новгород соединялся со Старой Руссой узкоколейкой. Леша забрался на верхнюю полку вагона, вытянулся, голову положил на фанерный баул и задумался. Как же так случилось, что он выпустил из рук Соленого? Видимо, напрасно познакомился с Пашкой. Наблюдая со стороны, агент наверняка бы выследил убежище Анархиста.
Ночь прошла в бессоннице. Он ждал, что Иван Матвеевич вкатит ему выговор.
Однако Воркун начал с того, что похвалил стажера за находчивость:
— Понимаешь, дружище, адрес на посылке приведет нас к цели…
Иван Матвеевич подозвал Федю Лунатика и поручил ему через Капитоновну разузнать местонахождение Марии Федоровны Коньковой…
— Я так полагаю, — подытожил Воркун, — где Конькова, там и Ерш Анархист.
Бывший рецидивист многозначительно улыбнулся:
— Да ведь Конькова — это же Лосиха, торговка самогоном…
Пока наводили справку о Лосихе, Леша успел арестовать спекулянта, поймать вора и трех беспризорников.
Справка пришла неожиданная. Мария Федоровна Конькова, по прозвищу Лосиха, находилась в исправительном лагере под Боровичами. Выходило, что там же, в лагере, вместе с Лосихой, сидел и Ерш Анархист. Второй ответ пришел быстрее, но не менее странный: в лагере не числился Георгий Жгловский, прозванный Ершом Анархистом. Все же Воркун решил послать Алешу в лагерь…
— Поедешь «подсадной уткой»…
Молодой охотник зримо представил свою Машку в стайке чучелов и засмеялся. Иван Матвеевич понял реакцию стажера и осторожно осадил его:
— Если Ерш скрывается там под чужим именем, то ты, охотник, опять можешь попасть в ловушку.
— На меня нужно «состряпать» дело.
— Ты уже состряпал, — улыбнулся начальник, — хранил оружие. Так и скажи Ершу, если он признает: «Под-вел-де меня!»
В дверях кабинета Воркун задержал Алешу:
— Ты уверен, что Груня Орлова не повела тебя по ложному следу?
Вспомнилась прощальная сцена возле стога, ее чуткие губы. Нет, он верит ей. Ему даже обидно стало — покраснел до ушей.
И на сей раз начальник правильно понял стажера и доверительно похлопал его по плечу:
— Завтра твое «дело» будет рассматриваться в трибунале. Не исключена возможность, что Ершу покровительствует Рысь… Действуй с максимальной осторожностью…
Он вышел из каменного здания милиции, остановился. Со стороны Красного берега донесся протяжный гудок. На отцовских часах — девять часов. В это время фанерная фабрика никогда не гудит.
Леша вскинул глаза на пожарную каланчу. Под шатровым навесом дежурный ударил в звонкий колокол. И в тот же миг тихий дом из красного кирпича с большими дверями оживился.
«Неужели у дяди?» — мелькнуло в сознании, и Леша почувствовал, что теперь воркуновское задание вызвало в нем реальное опасение.
Вторично взревел тревожный гудок. За спиной хлопнула дверь. Алеша оглянулся, увидел плоский деревянный ящик «Для жалоб» и Воркуна с Пальмой. На ящик он обратил внимание, конечно, не случайно. Но понял это не сразу…
Побежал за Воркуном. Начальник рукой подал сигнал бородатому брандмейстеру в медной каске. Иван Матвеевич сел рядом с кучером, а Лешу подхватили пожарники и потеснились. Пальма помчалась впереди четверки здоровенных лошадей.
За Живым мостом ищейка безошибочно повернула на Красный берег. Она выбрала наикратчайший путь к пожару, где прерывисто надрывался гудок. Однако до фабрики еще далеко. Лешу трясет, в ушах звенит колокольчик.
Наконец показался высокий серый забор с колючей проволокой. Дым застилал фабричную трубу. Горела не то кочегарка, не то машинное отделение. Леша рассчитывал встретить дядю Сережу и не ошибся: мастер Смыслов помогал тушить пожар.
Загорелось чердачное помещение над машинным отделением. Пожарники повернули лошадей назад, а Воркун с Пальмой остался на фабрике. Дежурный монтер сказал, что на чердаке вспыхнула электрическая проводка…
— Тут самозагорание, товарищ начальник…
Воркун и дядя Сережа одобрительно покачали головами, но сами рассудили иначе: «Нет ли тут диверсии?» Фабрика получила военный заказ на особую фанеру для самолетов. Бывшие однополчане организовали проверку: нет ли где вставной проводки тонкого сечения…
Они пошли в длинное здание с американской сушилкой. Леша настроился принять участие в осмотре, но Воркун шепнул ему:
— Завтра отъезд, займись своими делами…
На обратном пути Леша зашел на почту, написал письмо Груне и отнес его Вадиму. Тот охотно передаст письмо сестре. Брат Груни давно искал случая подружиться с вратарем. Вадим даже согласился ходить с Лешиной кружкой и продавать красные флажочки.
Леша знал, что он не скоро вернется в родной город. Юноша представил исправительный лагерь, Лосиху, Ерша и вдруг вспомнил почтовый ящик на двери милиции. И вспомнил не случайно: Груня пришлет письмо в лагерь, а там, поди, Анархист будет следить за новичком. Если матрос поймет, почему Груня не откликнулась на его записку, — убьет соперника.
И все же Алексей не забрал свое письмо обратно. Он крепко пожал руку Вадиму:
— Пусть Груня навестит мою мать…
— Обязательно навестит! — заверил брат Груни. Вышел из склада и шапкой, белой от муки, помахал вслед вратарю…
В проходной курорта Герасим вручил Алеше повестку из трибунала. Сторож запустил пальцы в бороду, виновато сощурился, но почему-то промолчал, явно что-то скрыл. Алеша тоже не стал откровенничать: Воркун запретил говорить даже матери о неизбежном приговоре трибунала.
Дома Лешу поджидали нежданные гости — Нина и Калугин. В шутливой форме Николай Николаевич упрекнул юношу за то, что тот бросил девушку среди болот, и поинтересовался результатом охоты.
Леша вспомнил горящий шалашик и немедля сообщил о пожаре на фанерной фабрике. Председатель укома насторожился. Возможную диверсию со шнуром тонкого сечения он перевел на свой язык:
— Если поджог без поджога, то здесь, голубчик, одна рука, один почерк. — Он пальцем провел зигзагообразную линию: — Нуте?
— Конечно, Рысь. А ему, может, помог Ерш.
— Сомнительно, друг мой, чтобы матрос остался в Руссе. — Калугин снял очки. — Пашка Соленый не объявился?
Алеша отрицательно мотнул головой и решил вытащить «занозу». Соленый скрылся от агента совсем не потому, что его предупредила Груня. Сегодня Воркун спросил: «Не могла Груня навести тебя на ложный след?» Возможно, и Николай Николаевич заподозрил Груню? Юноша решительно заявил:
— Только не Груня! Скорее, Герасим. Он, по словам Сени, и на допросе вел себя странно: пугливо пялил глаза на ершовский браунинг. И сейчас, в проходной, затаился…
Калугин молчал. Алеша показал повестку в трибунал. Теперь Нина знала, что он работал стажером в угро, и не сомневалась, что «тройка» вынесет ему лишь словесное порицание. Она заговорила о другом:
— Приятная весть, Алеша, — она глазами указала на Калугина, — Николай Николаевич согласился вести краеведческий кружок. Ты как?
— Первый запишусь! — Он с благодарностью посмотрел на гостей и подумал: «Неужели учитель пришел ради меня?»
Калугин вынул из кармана толстовки листок, надел простые очки и глазами пробежал список литературы.
— Все эти книги, голубчик, мы получим у Вейца, но Абрам Карлович просил нас выделить ответственное лицо и сам же подсказал кандидатуру. Ты частый посетитель его библиотеки, друг мой?
— Я беру у него книги, которые есть даже в городской библиотеке.
— Почему? Нуте?
— У него золотое правило: возвращая книгу — расскажи о ней!
— Действительно золотое, друзья мои! — воскликнул краевед и мечтательно проговорил: — Вот бы такое правило по всем библиотекам мира!
Принимая список литературы, Леша опять напомнил о повестке в трибунал. Однако и Калугин отмахнулся панамкой:
— Заниматься будем на Успенской, в строительном техникуме…
Алеша проводил гостей, вернулся домой и удивился, что мать тоже не стала говорить о трибунале.
Вечером зашел Сеня. Он тоже удивился: застал приятеля дома. Обычно в это время Леша занимался у профессора.
— Что я вижу, — подмигнул чекист, — никак благородная измена?
Леша показал другу список литературы и повестку в трибунал. Ему не хотелось думать о встрече с ученым-криминалистом. Однако встреча произошла раньше, чем он предполагал…
Утром, за два часа до заседания трибунала, Леша подметал пол и услышал торопливые шаги, «Оношко», — мелькнуло у него в сознании, и он снова почувствовал, как на хорошее настроение наслоилось беспокойство.
Кругленький раскрасневшийся Аким Афанасьевич вкатился в открытую дверь точно шаровая молния и мягко закружился по комнате, поднимая вокруг вихрь табачного дыма, жестов и слов. Говорил быстро, горячо, обращаясь к оторопевшему юноше:
— Что случилось, мальчик мой? Почему не пришел вчера? У тебя бледный вид. Я так и подумал: заболел…
Леша скованно следил за ним. В такой же позе он стоял ныне весной, когда вот так же в распахнутую дверь вкатился ярко светящийся колобок молнии. Тогда Леша белил потолок, а небесный гость раскаленным ядрышком обошел плинтус порожней комнаты, поднялся по стене к окну и через подоконник перевалился на землю. И задень он малярной кистью этот шарик, начиненный электричеством, — произошел бы страшный взрыв. Так и сейчас: скажи правду — и Оношко вскипит, взорвется гневом.
Все же он признался: рассказал о своем знакомстве с Калугиным. Профессор поморщился:
— И он сразу покорил тебя?
— Нет, не сразу. — Леша взглянул на стену, где висела ракетка приятеля. — Ученик Калугина, Сеня Селезнев, давно заочно познакомил меня с ним. И в споре вечно забивал: их логика посильнее нашей…
— О молодой человек! — Оношко вынул из кармана жилета зажигалку, и в его рачьих глазах вспыхнул огонек. — Почти все люди земного шара мыслят по законам традиционной логики, и только ничтожное меньшинство пытается оригинальничать — рассуждать наперекор человеческому разуму. Но где большинство — там и правда!
— А вот Николай Николаевич говорит: такая мерка не всегда пригодна. Большинство верит в бога, а меньшинство нет, однако правда не за большинством…
— Позвольте, коллега! Религия и логика — антиподы. За веру со временем будет держаться меньшинство, а за науку большинство.
К удивлению Леши, профессор ловко повернул чужой довод в свою пользу. К счастью, Калугин тогда не ограничился одним примером…
— Волховстрой один на всю страну, а частные лавочки растут как грибы, но жизнь пойдет за Волховстроем.
— Поживем увидим, за кем пойдет! — Оношко лукаво улыбнулся. — Не пойми, пожалуйста, превратно. Я не против вашего знакомства. Однако пойми, наивный мальчик, Калугин не криминалист. Его тезис «убийство без убийства» — игра слов! Рогов умер от разрыва сердца. Ни Ерш, ни Рысь тут ни при чем! Ты сам в этом скоро убедишься и вернешься ко мне…
«Нет, черпаком отработал», — подумал Алеша и хотел сослаться на поджог без поджога, но промолчал: Сеня сообщил, что пожаром заинтересовались чекисты, что расследование еще не закончено.
Профессор по-своему понял молчание юноши. Сопровождая концовки фраз однообразным жестом, толстяк как бы мотал клубок красноречия:
— Наш спор с Калугиным научно-принципиальный!..
Леша положил метелку и взял с комода повестку в трибунал — дал понять, что хозяину пора закрывать дверь на ключ…
Его судила «тройка». Председатель трибунала, вчерашний балтийский матрос, своими усами напомнил подсудимому Ивана Матвеевича. Леша глазами пробежался по залу с тремя окнами, выходящими на солнечную улицу.
Народу было много. Лешино дело разбиралось первым, а на столике секретаря трибунала высилась целая горка папок. В последнем ряду сидели мать и Груня. Видать, девушка только что вернулась с Ловати: загорелая, непричесанная, с травинкой в волосах, она держала руки на груди, прикрывая мятую блузку.
Их взгляды встретились. Алеша бодро кивнул головой. Она ответила легким тревожным поклоном.
Мать улыбнулась: она давно присмотрела эту смелую девушку с крестом на груди, да боялась, что верующая черноглазка отвернется от комсомольца, а тут бог послал такое счастье…
Когда председатель спросил Алешу, где тот добыл браунинг, юноша рассказал про обмен с матросом, а сам невольно поискал глазами Ерша Анархиста. В первом ряду пристально наблюдал за Лешей какой-то брюнет со стеком в руке. Его офицерская выправка навела Лешу на мысль: «Не Рысь ли?»
Председатель «тройки» выложил на красный стол знакомый вороненый браунинг с якорем на рукоятке. Леша представил покойного Рогова, ожидал неприятного вопроса, но судья не коснулся смерти уполномоченного губчека:
— Смыслов, твой браунинг?
— Мой.
— Ты знал, что надо иметь особое разрешение?
Алеша признался, что знал и все же приобрел оружие.
Слушая приговор, он склонил голову и одним глазом измерил бывшего офицера с малюсенькими усами. Тот был статный, среднего роста. Агент еще заметил: лакированный стек, синие галифе с кожаным кантом и кавказскую рубашку с тонким ремешком, украшенным серебряными ромбиками.
После вынесения приговора все шумно сели, только в последнем ряду по-прежнему стояли мать и Груня. Они не ожидали, что за хранение оружия могут дать три недели трудповинности. Да еще с такой внезапной концовкой:
— Взять под стражу!..
В комнате с окном, забранным решеткой, пахло карболовкой. Едва Лешу водворили в одиночную камеру, как снова отворилась железная дверь. Вошел Сеня. Он спешил.
— Друг-приятель, — зашептал чекист, вручая пакет с едой, — в лагере ты никому не открывайся. Кроме доктора-врача…
Он нарисовал словесный портрет врача и кивнул на оконную решетку:
— На фабрике «поджог без поджога». Чуешь? — И, не дожидаясь ответа, Сеня пожал агенту руку. — За мать не волнуйся…
— Постой! Тут в зале… подозрительный тип…
Чекист выслушал, одобрительно мотнул чубом и, вскинув ладонь, скрылся за дверью.
Алеша остался один с противоречивым чувством: ответственное задание его радовало и в то же время ему стало тоскливо и немного страшно…
С первого дня лагерной жизни Леша, как и все новички, сразу понял, что бойцы с винтовками и начальник охраны с наганом образуют особое кольцо, в центре которого находится иной мир — своя «Гороховая республика».
«Гороховой» ее назвали потому, что здесь заключенных кормили только горохом в виде хлеба, супа, каши и воскресных лепешек. Исключение — чечевица. А «республикой» именовали потому, что заключенные из своей среды выбирали «президента». Полномочия его были почти не ограничены: он назначал себе помощников, ведал «золотым фондом», судил провинившихся, вел переговоры с администрацией лагеря и «принимал присягу» от новичков.
Не успел Алеша положить вещевой мешок на приземистые нары, как двое громил взяли его под руки и подвели к столу, на котором, покачиваясь, с папироской в зубах, восседал бритоголовый крепыш. Все, что было на нем, — красные сапожки, голубые шаровары, цветистый халат и пеструю тюбетейку — Леша видел впервые, но в загорелом безбровом лице с вислыми усиками просматривались знакомые скулы с желваками и наглые желтоватые глаза в редких ресницах.
— Ясак! На чашки! — приказал он с восточным акцентом.
И в тот же миг две ладони, как широченные ножи мясника, подрубили Лешины поджилки и он упал на колени. Верзилы-палачи ногами зажали его бока. Глава «Гороховой республики» сдвинул тюбетейку на узкий лоб и, размахивая расшитыми сапожками, предупредил коленопреклоненного:
— Правду сказал — твоя жизнь, неправду сказал — не твоя жизнь…
Отвечая на вопросы, Леша напряженно думал: «Неужели Ерш? Сбрить рыжую шевелюру, повыдергивать брови, отпустить усы — нетрудно. Даже якорь на руке можно вывести кислотой. Но гнуть речь на татарский лад — нужна актерская жилка».
Не ведал Алеша, что Георгий Жгловский всю жизнь играл: то бунтаря-анархиста, то одесского биндюжника Жёру, то свободного художника. Не знал агент, что Ерш остановился в Боровичах на квартире театрального костюмера. И откуда было ему знать, что Рысь снабдил племянника Солеварова паспортом на имя Кави Гафаровича Бакирова, уроженца города Казани.
Очистив гроб гадалки, Ерш массивное золото зарыл, а с собой взял мелочь — обручальные кольца и восточные бусы. Его задержали на базаре как спекулянта драгоценностями. Паспорт, стрижка, акцент, костюм (хотя и условный) спасли его от чекистов; аресту по мелкому поводу он был рад.
И все же агент опознал в «татарине» Анархиста и с обидой в голосе объяснил свое появление в лагере:
— Рыжий матрос за масло всучил мне шпалер, а не предупредил, что за пушку берут за макушку!..
«Президент» улыбнулся кончиком рта. Уж он-то, хозяин браунинга, не сомневался, что пострадавший говорил правду. Но все же решил прощупать: «Не подсадная ли утка?» Он расспросил о заседании трибунала, об арестантском вагоне и заявил:
— Твоя вещь — моя вещь, моя вещь — пока не твоя вещь…
Один из помощников «президента» вытряхнул на стол все содержимое Алешиного мешка, а второй детина очистил карманы новичка — ничего подозрительного. Анархист мягче взглянул на стоявшего на коленях. Обычно новенькие выслушивают «законы конституции» и тут же клянутся не нарушать их. Старорусец же сначала поинтересовался «мерами наказания», а потом уж принял присягу. Да и взгляд у него цепкий, любопытный. «Президент» похвалил неофита:
— Я сказал — ты повторил. Нет ошибка. Память твоя хорош. Школу кончал. Правду любишь. Помогать будешь. — Он жестом разрешил подняться. — Хвала аллаху! Я хан, ты казначей!..
В барак заглянул косой детина и крикнул:
— Президент, Лосиха посылку получила!
Вероятно, с посылкой Ерш ждал ответа от Орлихи. Как тигр он бросился к двери.
Что говорить, удача — в первый же день обнаружить Анархиста! Теперь Ерш не уйдет. Надо скорее связаться с доктором, пока Груня не прислала письмо на имя Алексея Смыслова.
Да, одно дело — изучать преступный мир по романам Достоевского, и совсем другое — жить с ворами, бандитами в одном вонючем бараке и подчиняться неписаным законам «Гороховой республики». Ерш, назначив Алешу «казначеем», хитро привязал его к мешку с миллионами. «Казну» необходимо охранять не только от воров, но и от лагерного начальства. Так что тайный агент не мог ни мешка бросить, ни с мешком подойти к охране. А главное, за каждым шагом «казначея» следили приближенные «президента».
Лешу выручил забинтованный палец. Сестра-медичка, сменившая ему бинт, сказала, что доктор приезжает в лагерь из Боровичей один раз в неделю — по субботам.
В субботу — в банный день — Алеша не удивился, что «президент» мылся и парился один: скрывал свою приметную татуировку. После бани Ерш устроил выпивон с копченой и соленой рыбой. Он ругался, что посылка шла долго: стухли жареные утята — те самые чирки, которые Леша подарил Груне! В свое время Анархист выручил Вадима, и сестра за добро платила добром. Но на зов матроса не откликнулась: «татарин» пил много и жадно, видать, хотел забыться.
Леша тоже приуныл: не приехал доктор, заболел. Теперь надо ехать в Боровичи. Там, на базаре, помощники «президента» закупали самогонку, курево и постный сахар. Отпустит ли Ерш своего «казначея»?
Пожалуй, нет. Алеша чувствовал, что Анархист все время присматривается к нему. А сегодня утром «татарин» умышленно обронил свой ножик. Холодное оружие приметное: рукоятка как у финки, а лезвие длинное и обоюдоострое — кинжальное. Леша, конечно, вернул ножик хозяину. Тот похвалил:
— Ты вернул — я верну…
Он вытащил из кармана халата помятое письмо и затряс им над тюбетейкой:
— От кого ждешь? Кого любишь?
«Неужели от Груни?» — побелел Алеша. К счастью, в бараке было темновато. Он быстро овладел собой и начал перечислять:
— Мать! Дядя Сережа! Тетя Марфа! Нина…
— Хоп, джигит! — Ерш развернул письмо и приступил к допросу: — Кто Нина? Сестра, невеста?
— Невеста! — бойко ответил «жених».
— Кто Калугин?
— Учитель!
— Какой учитель? Чему учил? Куда нацелил? — Ерш кончиком ножа отметил строку письма: — Читай, жених!
Алеша прочитал:
— «Голубчик, рассмотри лагерную жизнь с точки зрения однообразия, единообразия, разнообразия, своеобразия и многообразия…»
— Шифровка?!
— Нет, — улыбнулся Леша, — за каждым словом кусок нашей житухи.
— Достал кусок — живи, не достал кусок — умри! — Он блеснул клинком. — Пять пальцев — пять заездов. Джигитуй, жених!
Медлить нельзя: лезвие ножа — бритва. И Лешины мысли полетели со скоростью стрижа…
— Оглянись кругом, президент! Все одно и то же: высоченный забор с колючей проволокой, шесть грязных бараков, кирпичное здание охраны. И распорядок что приевшийся горох — монотонный звон рельса, одноголосые утренние и вечерние переклички. И так изо дня в день! Словом, куда ни глянь — всюду однообразная дрянь!
— Раз! — заломил Ерш мизинец.
— А всмотрись получше! — Леша указал на тусклое окно, смотревшее на песчаный двор с одинокой сосной. — И рельса на суке. И длинные бараки под серой черепицей. И кирпичная казарма с вышкой у ворот. И та же перекличка. И тот же горох! Все они не врозь, не раскиданы по всей губернии, а здесь, в одном месте, слились в единообразную картину лагеря!
— Два! — подсчитал Ерш, загибая безымянный палец.
— Все одно, все едино, и в то же время у каждого «штата» своя метка.
Леша оказался настоящим учеником Калугина. Он так ловко проиллюстрировал на местном материале разнообразие, своеобразие и многообразие, что даже «президент» взглянул на свою «республику» новыми глазами…
— Пять! — облегченно выдохнул Ерш и протянул письмо. — Хорош жених! Умный джигит! Пиши ответ: «Жду посылка».
«Жених» пояснил, что пока письмо идет в Руссу, пока собирают посылку, пока она дойдет до лагеря, он выйдет на свободу. Ерш ножом пригвоздил лист бумаги к столу:
— Тебя нет, друг есть!
Леша написал, понимая, что за спиной Нины стоят Калугин, Воркун и Сеня Селезнев. Они действительно ждут ответа. И тайный агент пожаловался: «Разболелся палец. У нашей сестрицы один йод, а врач сам лежит в госпитале».
«Президент» прочитал Алешино письмо и покосился на забинтованный палец. Он проявил внимание к другу:
— На дворе луна, на душе тоска: дай, казначей, мешок, иди к бабам…
Любители женского пола ухитрялись ночевать в «Гнезде двух галок». Алеша не заводил таких знакомств. Он выставил больной палец:
— Ноет. Не до баб. Мне бы в город к врачу…
«Президент» задумался. Он организовал в лагере круговую поруку: за попытку к бегству заключенного накрывали ватным одеялом, клали сверху доску и кувалдой дубасили по ней. На теле пойманного нет синяков, но внутренности отбивали так, что тот больше не ходил, а лишь ползал.
Ерш, видимо, прикинул, что «жениху» нет смысла бежать: через пять дней свобода. Он отпустит, но не без задания. Близилась четвертая годовщина Октября. Ерша, как и всех заключенных, интересовал вопрос: будет ли амнистия? Леша заметил, что за последнее время в лагере поднялась трудовая дисциплина. Заключенные охотнее шли на кирпичный завод и на заготовку дров.
Просьба «президента» давала Леше право зайти за справкой в милицию или в чека. Ерш это понял и вдруг заявил:
— Сиди тут, я пошел, врачу сказал: «Али-баба, мой друг беда!»
В это время в барак вбежал косой помощник «президента» и возбужденно закричал:
— Рысь! Рысь!
Ерш вздрогнул, обронил цигарку. Видимо, он чем-то насолил Рыси. И несмотря на то что рысь оказалась натуральной, что пострадал не косой детина, а лагерный петух, все же Анархист помрачнел, замкнулся, а ночью ушел якобы в «Гнездо двух галок» и больше не вернулся…
В лагере поднялась тревога. Начальник организовал погоню. Помощники «президента» сбились в кучу — судачили. Никто не ожидал такого сюрприза. Но больше всех расстроился молодой стажер из старорусского угрозыска. Найти Ерша, быть рядом, стать его казначеем и не суметь арестовать преступника! С какими глазами Леша явится в Руссу? Чем можно оправдаться? Что скажет Воркун?
Все пять последних суток Алеша почти не спал. Он вставал, прислушивался к ночной тишине: все еще теплилась надежда, что Ерша поймают.
В субботу приехал врач, вскрыл Алешин нарыв — боль в пальце приутихла, но сердце ныло пуще прежнего. Он получил документы и незаметно покинул лагерь…
Русса проснулась для того, чтобы своими храмами усыплять мысли горожан, а школами, клубами бороться против спячки; она проснулась, чтобы растить одних и проводить на Симоновское других.
Как просто взять косырь и очистить мостовую от травы и как трудно соскрести с человеческого мозга коросту прошлого! На панели перед Алешей прошмыгнула черная кошка, и он уже подумал: «Плохая примета».
По безлюдной улице прогромыхал первый трамвай. Леша удивился: три недели назад он также видел здесь кошку и первый трамвай, но настроение тогда у него было совсем иное.
Теперь же вместо тревожной радости — одна слабая надежда на чудо…
Весь путь от Боровичей до Руссы стажер присматривался к прохожим, к пассажирам, но, конечно, Ерша не встретил. Сейчас осталась последняя ниточка — Орлова. Возможно, ради Груни Анархист и сбежал на волю.
Ежась от холода, Леша посмотрел на осеннее хмурое небо и снова поплелся вдоль берега Малашки. Он обошел стороной дом Роговых. Ему не хотелось встречаться с Воркуном. Теперь начальник не доверит ему ответственное дело, да и Сеня вдоволь посмеется над «красным сыщиком».
В проходной курорта дежурил Герасим. На нем белоснежный фартук с нагрудником. Он широко улыбается, обнимает Алешу:
— Матушка твоя, натурально, заждалась. Поспеши, паря. У вас новый жилец!..
«Ерш», — мелькнуло в голове стажера, и он, не уточняя, помчался по центральной аллее к спортивной площадке.
Возможно, мать всю ночь поджидала сына. Ее осанка, руки, глаза — все выражало радость. Она встретила его на крыльце. Ветер трепал ее поседевшие волосы и подол платья. Мать и сын не замечали холода…
— Вернулся… живой… — Они прошли на кухню. — Здесь меня навещали Сеня и Груня…
— Она с братом… в городе? — тихо спросил Алеша, оглядываясь на дверь, ведущую в спальню. — Она ничего не писала…
— Знаю, — улыбнулась Прасковья, — Сеня запрет наложил. Груня вчера уехала в деревню закупать иконы. А брат ее у нас…
В дверях показался белокурый юноша в военном костюме. Он заулыбался, протянул руку:
— С приездом, Алексей…
Не все новости угадал Алеша. Он ожидал, что в Руссе мог объявиться Ерш, что Солевариха постарается угнать Груню подальше от города, но разве подумаешь о том, что Карп Рогов начнет волочиться за Груней…
Вадим взглянул на Лешину мать:
— Вот Прасковья Михайловна приютила нас…
Алеша провел Вадима в свою комнату и, слушая его рассказ, смотрел в окно, выходящее в сторону футбольного поля и тенистого парка. Если Ерш не знает, что Груня уехала, то он может прийти сюда, прямо к дому агента.
— Карп начал с того, что на работу и с работы ходил только с Груней. Солеварова очень обрадовалась этому: всячески хвалила Рогова моей сестренке. А мадам Шур, наоборот, ополчилась на Груню и отнюдь не вежливо попросила нас очистить комнату. Карп где-то снял квартиру, принес нам ключи. Но сестра отказалась от его услуг. Он сделал ей предложение. Она опять же: «Нет!» — Вадим резко ударил себя по ноге. — Карп обозлился. Утром подкараулил ее возле колодца и накинул на голову мешок. Но у нее ноги, как у лосихи. От удара он даже взревел, отпрянул. Она скинула мешок, схватила коромысло и прогнала его. Теперь он за версту обходит ее…
Светлые глаза Вадима обежали Лешину комнату.
— И в тот же день мы переехали сюда. А вчера новое происшествие! — Он кивнул в окно: — В парке Груню встретил племянник Солеваровой. Шикарное пальто. Рыжая бородка, перстень. Сестра говорит: не узнать его. Манил в Одессу, сулил золотые горы. На сей раз сеструха, — Вадим смущенно опустил глаза, — попросила обождать с ответом…
«Молодчага!» — мысленно одобрил Алеша. Он догадался, почему Груня не сразу отказала Ершу. Еще на Ловати стажер сказал любимой, что ищет встречи с Анархистом…
К удивлению матери и Вадима, уставший с дороги Леша разом воспрял духом, отказался завтракать и, схватив кепку, стремительно вывел запыленный велосипед на дорожку…
Воркун с Пальмой выходили из флигеля Ланской. Иван Матвеевич столовался у Тамары Александровны. А Леша решил, что без него тут сыграли свадьбу.
— Можно поздравить? — Он глазами указал на фасад флигеля.
— Не спеши, дружище! — начальник сильно пожал руку. — Ну?
Леша докладывал на дворе, одной рукой удерживая велосипед…
Иван Матвеевич заинтересовался, перестал курить и спросил:
— Куда выехала Орлова?
— В Волотовскую волость.
— Родина Ерша. Там у него могут быть дружки. Так что ты постарайся не привлекать местную милицию и сельских исполнителей. А если затрет — позвони мне. Ну?..
Скрывая радостное волнение, Леша утвердительно качнул головой:
— С вечерним поездом?
— Да. — Воркун не попрощался. — Перед отъездом зайдешь, оформишь командировку…
— Есть зайти!
Алеша опередил начальника и Пальму — первым выбежал на улицу…
Продовольственный склад находился на берегу Полисти, напротив Воскресенского собора. Вадим вышел к Алеше весь белый от муки. Моросил дождик, и на лице Орлова выступали «веснушки». Он не без тревоги уставился на велосипедиста:
— Случилось что?
— Ничего. Ты же сам просил заехать…
— Ах да, — смутился Вадим. — Я не хотел при твоей матери. Она… стала… прислуживать в церкви…
— Как прислуживать?
— Свечами торгует, с подносом обходит…
«Солеваров завербовал», — с горечью подумал Алеша.
На площади Революции обновляли трибуну. Возле памятника Ленину спорили председатели исполкома и укома.
Рослый председатель в черной шинели доказывал, что памятник нужно оставить на праздник, а Калугин убеждал, что в таком виде бюст вождя нельзя оставлять на площади:
— Ты взгляни, голубчик… сырость, ржавчина, зелень…
Николай Николаевич заметил Алешу и подозвал его:
— Вот комсомолец! Что он скажет? Нуте?
Леша знал, что памятник сделал местный рабочий, что скульптура получилась грубой, и откровенно высказал свое мнение:
— Его надо подправить и — под крышу…
Калугин выкинул ладони: спор-де закончен. Он спиной повернулся к председателю исполкома и стал расспрашивать стажера о лагерной жизни. Учитель не ожидал, что ученик столь успешно выполнит его задание о пяти углах зрения. Он похвалил Алешу и заинтересовался новой поездкой в Волотовскую волость:
— Друг мой, там же, в Погорельцах, Нина Оношко. Профессор вернулся в Питер, а дочь с первого сентября сельская учительница. Ты, голубчик, обязательно навести ее и передай книги. — Калугин протянул листок с названиями книг. — Будь добр, зайди к Вейцу. Я говорил с ним, он обещал…
Ученик с завистью вздохнул. Учитель понял его правильно и заглянул ему в глаза:
— Не вздыхай, батенька! Волотовская земля богата краеведческим материалом — разъезжай, наблюдай, расспрашивай и обо всем пиши мне. Это тоже школа! Нуте, друг мой?
Только подъезжая к дому регента, Леша вспомнил, что он не поздоровался и не попрощался с председателем укома. Удивительный этот коммунист Калугин: совсем невидный, в очках, с бородкой, лысый. А тут еще панамка, черный плащ с цепочкой на груди — вылитый учитель-репетитор. Однако дядя Сережа, Воркун, Сеня, Пронин уважали Калугина.
Абрам Карлович, к которому Леша пришел за книгами, тоже всегда с почтением говорил о председателе укома. Калугин большое внимание уделял ликвидации неграмотности. Под его влиянием Ланская возглавила кружок ликбеза…
— Теперь моя очередь, — признался коллекционер, снимая с полки том в коричневом переплете. — Вот подыщу себе смену на клиросе и начну учить темных людей читать…
Он раскрыл книгу:
— Великое чудо! А мы его не замечаем и подчас черт знает на что тратим время! Вот ты, наследник Белинского и Достоевского, куда пропал? Почему не приходил? Футболил?
— Нет, отбывал срок за хранение оружия…
— Дико! Самое мощное оружие — книга! — регент протянул коричневый том. — Нина Акимовна далеко пойдет! Великий Ушинский тоже начинал с маленькой школы. Кстати, Погорельцы рядом с дачей моей матушки. Она круглый год живет в деревне. Тебя не затруднит передать ей письмо?..
Худощавый книголюб сел за широкий письменный стол с зеленым сукном и взял в руки гусиное перо с золотым колечком. Леша первый раз в жизни увидел гусиное перо в действии и почему-то вспомнил Пушкина. Ему захотелось взять с собой лирический томик Александра Сергеевича, но спросил другое:
— Абрам Карлович, у вас есть что-нибудь про диалектику?
— У меня есть Гегель. Но он там, у матушки. Я напишу…
Укладывая книги, Леша думал: «Мы с Груней тоже соберем большую библиотеку».
Стажер тихо вошел в кабинет Воркуна. Там Сеня Селезнев, не замечая приятеля, высказывает обиду: он-де примчался в «Гороховую республику», а там ни «президента», ни «казначея»…
— Где же Алеха?
Накручивая усы, Иван Матвеевич глазами показал на открытую дверь. Приятель оглянулся и, сохраняя недовольную мину, строго спросил:
— А Ерш?
Алеша, приложив палец к губам, закрыл дверь. За стажера заступился Воркун — напомнил чекисту:
— Не ты ли, дружище, настоял, чтобы Смыслов не подходил к страже лагеря?
— И врач заболел! — вставил Алеша.
— А сестра, помощница врача, на что?
— Э-э, дорогуша, — начальник погрозил пальцем, — о сестре и речи не было…
— Думать-соображать надо!
— Инструкцию тоже соблюдать надо, — отпарировал Иван Матвеевич и принял от стажера командировку.
Подписав документ, Воркун подробно проинструктировал стажера и, подавая руку, кивнул Селезневу:
— Не ворчи, старик! Лучше проводи приятеля на станцию: не пойдет ли за ним Рысь…
— А как определить-узнать Рысь?
— На то и чекисты, — улыбнулся Иван Матвеевич.
По длинному коридору милиции друзья шли вместе, но на площадь вышли врозь и в трамвае сидели на разных скамейках.
Дорогой Николай Николаевич!
Поезд отбыл на Волот-Дно, я же сошел на полустанке Взгляды. Глушь, голое поле, полузакрытый дощатый навес. Фасад у него грязно-желтоватый, а название понравилось: оно напомнило Вашу просьбу…
Собираю краеведческий материал. Летом 1918 года местное кулачье во главе с эсером Голубевым захватило Волот и заняло оборону на этом полустанке — разобрали рельсы и сюда же согнали крестьян. Им говорили: «Голодные рушане едут с серпами. Спасайте урожай! Вооружайтесь чем попало!»
Одиннадцатого июля из Руссы на Взгляды прибыл эшелон с бойцами восстановить путь. Исполкомовский представитель Миронов обратился к обманутым с речью, но был убит. Поезд ответил огнем из винтовок. Рожь, понятно, никто и не думал жать. Мятеж заглох.
Деревня Погорельцы на большаке, в пяти верстах от полустанка. На окраине, над оврагом, двухэтажная бревенчатая, под красной черепицей, школа. Помещение приличное, классы просторные, но дров нет — тепло только у сторожихи в комнате, где Нина спасается от холода.
Посылка — праздник! На партах появились тетради, учебники. А глобус на учительском столе!.. Но самая большая радость для ребят — детекторный приемник. К одному наушнику припадало по двое учеников. Слушали Москву, Берлин, Париж и даже Лондон. Слух о чуде из чудес облетел соседние деревни — теперь от любопытных отбоя нет.
Нина сколотила актив. Вечерами репетирует пьесу. За грим и парики спасибо Ланской. И Вам великая благодарность.
От ребят узнал, что в деревне Горшково какая-то молодуха скупает молитвенники, иконы, лампадки. Иду на встречу с Груней. Заодно отнесу письмо регента.
Сердечный привет!
Ваш А. С.
P. S. Письмо вручит кооператор Прошкин.
Вейцовская усадьба на берегу Переходы. У помещицы отобрали землю, леса, оставив старый дом и старый сад.
Родословная — герои Отечественной и Крымской войн. Последний генерал, отец регента, участник русско-японской. На фронте не отличился, но зато значительно пополнил семейную коллекцию военными реликвиями.
Екатерина Романовна, генеральша, встретила меня хорошо, но музей не показала: все экспонаты в ящиках. Абрам Карлович едет на юг лечить горло. Ему нужны деньги. Коллекцию покупает профессор Оношко. Мать прочитала письмо сына вслух. Она очень беспокоится за его здоровье.
Оказывается, Абрам Карлович закончил консерваторию, по желанию отца служил в царской армии капельмейстером. Рассказывая о сыне, старушка молодеет. Ее подлинные слова: «Если бы сын верил в бога — не заболел бы». Еще: «Наша заброшенная баня по ночам дымит, не иначе как водяной».
Наверное, «водяной» гонит самогонку. Завтра зайду к начальнику волостной милиции.
Груню встретил на проселочной дороге. Шел мокрый снег. Свистел ветер. Но мы были счастливы. Хотя изредка посматривали на березовую рощу. Вчера здесь объявился Ерш. Опять соблазнял Груню теплым краем, «богатой житухой» и разными подарками. Через день он придет за ответом. Спешит, видать, нервничает…
План засады усложняется. Груня ходит по деревням — трудно угадать, в каком месте Ерш подойдет к ней. Она не боится его и готова сама оглушить «ухажера». Но «президент» это не Карп. Лучше устроить день отдыха в школе и заманить его в ловушку. Тем более что мой приезд к Нине вне подозрения: Анархист считает меня ее женихом.
Сейчас же запрошу Воркуна…
С комсомольским приветом!
Телефонный разговор Вам известен. Воркун выслал в школу «инспектора». А Груня пригласит Ерша послушать по радио цыганский хор (из Парижа). Насчет же ящиков с музейным оружием я обязательно подсчитаю и составлю опись. Повод прекрасный: Вейциха заинтересована в том, чтобы из ее бани прогнали самогонщиков.
Начальник волмилиции дал мне двух исполнителей. Признаюсь, вчера я в овраге осваивал наган (первый раз в жизни стрелял из револьвера) и так увлекся, что в барабане осталась одна пуля. Думал, местный начальник милиции выручит, а тот сам ходит с пустым наганом.
Еще дорогой нас настигла темнота. Снег растаял, шли по грязи. Старая баня на берегу реки. Труба искрилась. Оконце прикрыто плотно. В предбаннике кололи дрова. Звенел топор. Мои спутники, безусые парни, войти испугались. Тогда я велел им громко разговаривать и скомандовал: «Окружить баню!»
А сам, с наганом, распахнул дверь. Предбанник освещался слабо. Паренек в рваной рубахе пытался вытащить топор из плахи. Я, угрожая оружием, потеснил подростка, выдернул топор и вскочил в баню.
Возле плиты с котлом вытянулся небритый детина. За его спиной, в углу, копошился пьяный мужик. Я не медлил. Наган в левую руку, топор в правую — шайку с бардой, витые трубки, цинковую крышку от котла, четверть самогонки — все смял да разбил! Самогонщики наблюдали за мной онемевшие. Они наверняка считали себя окруженными. Я приступил к допросу, не зная, что мои спутники — сельские исполнители — удрали.
Небритый детина оказался батраком мельника. Он выполнял приказ хозяина, который дома загулял с каким-то скупщиком мяса. Пьяный мужик, брат мельника, еле ворочал языком. Паренек, младший сын мельника, ходил в школу, занимался у Нины Акимовны. Он подписал протокол, а батрак поставил «крестик».
Ночной огонек, точно маяк, привел меня в дом Вейцихи. На лице генеральши тревога сменилась радостью: конец «водяному», и пропавший котел вернулся в баню. О мельнике она сказала: «Редчайший жулик!»
Мне постелили на широком диване. В «поисках» уборной я забрел в холодную комнату и насчитал девять ящиков со старинным оружием. Один из них без крышки. Со мной была свечка. Осветил. Сверху рубашка, сплетенная из металлических колечек. Под ней меч без рукоятки.
С полки я снял книгу. Это была «Наука логики» Гегеля. Мне бросились в глаза слова, которые Вы часто употребляете: связь, противоречие, становление, превращение, многообразие и взаимодействие. А начал читать — ничего не понимаю. Почему так?
Утром шагал вместе с учениками Нины. Сынишка мельника узнал меня и отозвал в сторону. Он показал хутор с мельницей и предупредил, что батькин гость обещал прирезать мильтона. Я уточнил портрет закупщика мяса: Ерш!
И крепко пожалел, что раньше времени разгромил самогонный аппарат. Ерш наведет справку, узнает, что «мильтон» из города, и начнет путать следы.
Письмо кончаю, ждет Прошка.
С уважением!
Так оно и вышло. Я спугнул Ерша. Он не пришел на свидание с Груней. Сынишка мельника сообщил, что закупщик мяса уехал в Питер. «Инспектор» вернулся в Руссу. А мне, как знаете, приказано обождать. Груня ходит по деревням, а ночует в школе.
Нина на уроке русского языка использовала карту Новгородской губернии. Изучая приставку «пере», ученики искали на карте реки, озера, населенные пункты, названия которых помогли усвоить тему урока: ПЕРЕхода, ПЕРЕрва, ПЕРЕрытица, ПЕРЕкоп, ПЕРЕдольская, ПЕРЕтерки…
И тут же с помощью учительницы раскрывали все богатство оттенков и сторон значения приставки: ПЕРЕстройка, ПЕРЕлом, ПЕРЕворот. Честное слово, даже приставка дышала революцией и великой любовью к родному краю.
Сегодня вечером пришел слушать радио батрак мельника. Он шепнул мне: «Хозяйка носит на мельницу еду». Хутор рядом, хозяин питается дома, спрашивается: кому же носит?
Иду на разведку.
С комсомольским приветом!
Поздравляю Вас с четвертой годовщиной Октября! Мои дела далеко не праздничные…
Убежище Ерша хитрое: высокий ветряк — сторожевая башня. К ней ни с какой стороны не подойдешь незаметно. А под навесом стоит оседланный конь, весь день жует клевер да овес. Все продумано…
С утра валил густой снег, и вдруг проглянуло солнышко. Я наблюдал из оврага. Мне показалось, что в оконце мельницы блеснули два солнышка. Если Ерш с биноклем, то он видел наши с Груней прогулки возле школы и, конечно, смекнул, что к чему…
Завтра Груня едет в Руссу. Анархист тоже снимается с якоря. Надо действовать. Мой план таков: надеть кольчугу. Вейциха не откажет. Скажу: меня хотят зарезать самогонщики…
…Сбегал. Не отказала. Кольчуга на мне. Сверху охотничья куртка. Решил вечером, во время спектакля, незаметно уйти на хутор.
Но Ерш опередил меня. Он сам явился в школу. Его телохранитель, старший сын мельника, встал возле дверей. А «закупщик мяса», в шубе на лисьем меху, не снимая собольей шапки, прямиком ко мне.
В этот момент открывался занавес, так что Груня, как и все зрители, смотрела на сцену. Ерш прижался ко мне: рыжая бородка лоснится, глаза хмельные. Он дружелюбно процедил: «Жених, на двор».
Я с трудом сдвинулся. Хуже нет, когда инициатива за противником: не знаешь, что тебя ждет в потемках. В лагере «президент» учил других бить ножом под левую лопатку. А вдруг сунет выше — в шею?
На крыльце Анархист взял меня за руку, завел за угол школы, где на мягком снегу насторожилась вороная лошадь с седлом. Ерш отпустил руку, засмеялся: «Ловко… лизнул… генеральшу!»
«Неужели пронюхали про кольчугу?» — подумал я. Но Ерш смаковал мой налет на баню. Он решил, что я задумал ограбить бывшую помещицу, и тут же предложил сделку: «Джигит, тебе коня, мне Груню. Грузи добро, и деру! Иначе враги!»
Он не знал главного. Я успокоился, но не совсем: «президент» хитер и мстителен. Его излюбленный удар ножом мне известен. Любуясь конем, я умышленно повернулся спиной к Анархисту.
И в тот же миг он сильно ткнул меня под левую лопатку: острие уперлось в кольчугу, а его кулак соскользнул с рукоятки, и сжатые пальцы проехались по лезвию кинжала.
Окровавленный нож упал на снег. Ерш сразу отрезвел, тряхнул подрезанными пальцами и простонал: «Медяшку повесил. А, черт!» Он схватил ножик левой и пырнул мне в живот.
Все повторилось: опять нож выпал из порезанной руки. Ерш замер, открыв рот. Он даже боли не чувствовал.
Я вытер снегом ножик, засунул его себе за голенище и повел раненого в сторожку. Там перевязал ему руки, придвинул к светильнику мою командировку и прочитал вслух.
Он опять застонал, но застонал от другой боли. Его желтые глаза налились кровью. Он повернулся, упал на кровать и лицом уткнулся в подушку. Да, песня спета! Но это не значит, что он развяжет язык: так просто не отдаст золото. Надо было что-то придумать…
Сын мельника увлекся спектаклем. Я толкнул его в бок: «Закупщик зовет». Телохранитель Ерша, видимо, решил, что у нас мировая, даже облизнулся.
В комнате сторожихи я показал на лежащего: «Никак заснул?» Сын мельника наклонился к Ершу и получил по затылку рукояткой нагана. Ерш не поднял головы, но ухо навострил. Я разрядил обрез, привел парня в чувство и вернул ему оружие: «Отнеси в милицию и скажи: нашел на дороге. Ступай!» Парень обрадовался, а Ерш наверняка намотал на ус.
Кончилось первое действие. Груня зашла в сторожку. Я сказал, что Георгий Жгловский нечаянно порезался, прилег и заснул. Хотя знал, что он не спит. Я нарочно спросил Груню: «Как лучше поступить? Если Жгловского доставить как арестованного, то он, гордец, заявит: „К стенке, и точка!“— а если отпустить его, то он сам во всем признается, укажет, где зарыл золото. Его, понятно, помилуют. И он начнет новую жизнь. Ты как?»
Ерш напружинился. Груня сообразила, куда я клоню. Ответила умно: «Ежели сам явится, ему больше скидки будет. И я уважать стану».
Мы с ней ушли на спектакль. Вернулись вместе с Ниной. В сторожке Ерша не было. Нина одобрила мой поступок, но сторожиха обозвала меня недотепой. Она даже поклялась, что недорезанный еще опаснее, что он-де сейчас на поезд и — поминай как звали.
Я вышел на двор. Вороной конь стоял на месте.
Нет, Ершу есть смысл самому прийти с повинной.
Письмо кончаю при Прошке. Он качает головой, хмурится: уверен, что Анархист сбежит.
Пойду позвоню Воркуну.
Да скорой встречи!
Воркун приказал мне оставаться на месте. Выходит, Ерш пока не пришел в чека. Мы здесь думаем и говорим лишь на эту тему. Я обрадовался Вашему заданию: немного отвлекусь…
Философская библиотека Вейца небольшая: Кант, Фихте, Шеллинг, Гегель, Штирнер, Шопенгауэр и Ницше. Оказывается, Екатерина Романовна увлекается немецкими философами и, как сын, безумно любит Достоевского.
Я заговорил о «Братьях Карамазовых» как о философском романе. Она возразила: «Философия и роман — антиподы!» Я раскрыл «Карамазовых», прочел суждение Коли Красоткина о вольтеровском «Кандиде»: «Я, конечно, в состоянии понять, что это роман философский». И мягко добавил: «Гимназист в состоянии понять, а вы разве не в состоянии?» Старуха заупрямилась: «Это психологический детектив!» Я тоже: «Через детектив автор столкнул людей противоположных мировоззрений…»
Удивительно, спорю, а сам думаю: «Придет или не придет Ерш?»
Дорогой учитель, как только явится Анархист, напомните, пожалуйста, обо мне Воркуну. Груня верит, что Ерш сам придет в чека, а Нина заколебалась.
Вы говорили, что логика — искусство делать выводы. Жизнь, факты толкают к положительному умозаключению, а скрытый голос нашептывает одно: «Надует!» Выходит, логику нельзя отрывать от психологии?
Жду весточки!
Силу и ласку в Ваши руки!
В кабинете председателя укома многолюдно. Отчитывались секретари партийных ячеек. Несмотря на скверную погоду, военные и рабочие охотно вышли на праздничную демонстрацию. Хуже обстояло дело со служащими…
Калугин слушал очередного оратора, а сам посматривал на телефон. Начальник угро и председатель губчека обещали немедленно позвонить, как только явится Ерш Анархист.
— Что там канцелярские крысы! — горячился докладчик. — У меня партиец не вышел на праздник. Я, говорит, не согласен с новой экономической политикой…
«Выступить в Дискуссионном клубе по вопросу нэпа» — записал в блокнот Николай Николаевич и, выронив карандаш из руки, взялся за телефонную трубку…
— Слушаю, — отозвался он, прикрывая рот ладонью.
Голос у Пронина сухой, чуточку раздраженный: то ли очередной приступ язвы, то ли лопнуло терпение ждать Анархиста…
— Прочитал я письмо Алеши. Обычно ученики подражают учителям. Неужели ты, Николай, отпустил бы преступника?
— Все зависит от места, времени, условий, голубчик. В данном случае, мне кажется, Алексей поступил не глупо. — Калугин поднялся: — Извини, друг мой, у меня народ: зайду…
Вскоре председатель укома освободился и позвонил Воркуну:
— Чем порадуешь, друг мой?
— Зимы как не бывало, — басисто проговорил Иван, — опять осень. На площади обсохли флаги, вот бы так в торжественный день…
«Ждет, смотрит в окно», — сообразил Калугин и пригласил друга в чека.
По дороге друзья обсуждали общую тактику. Правда, в одном вопросе Иван колебался: его смущал конь…
— И он не брал! — заступился Калугин. — Вспомни, голубчик, Ерш исчез, а коня оставил: без рук не сядешь в седло…
На вечерней улице показался извозчик. Друзья остановились. В коляске с открытым капотом восседал белобородый Солеваров.
Николай Николаевич опять вспомнил о своем письме к Ленину. Пользуясь доверием местных церковников, краевед обошел старорусские церкви, заглянул в инвентарные книги и составил примерную опись церковных ценностей. Одна Русса лишь ризницами спасет от голода целый уезд на Волге! Владимир Ильич, поди, заинтересован в таких фактах…
Первым нарушил паузу Воркун:
— Солевариха, говорит Федька, спокойно торгует в магазине.
— Хочешь сказать, ее любовник в надежном месте? Нуте?
— Нет, она пытала Груню. А та нашлась: «Ваш племянник лечит руки у знахарки».
— Голубчик! А что, если в самом деле лечит?
— Груня придумала.
— И неплохо, батенька!..
В разговоре с Прониным друзья выдвинули версию со знахаркой. Но председатель чека кисло улыбнулся:
— Предположим, залечивает руки. А дальше? — Пронин почесал за ухом. — Выкопает клад, сядет на поезд и дернет, как Махно, в Румынию. Нет, товарищи, так не пойдет! И дело не только в золоте. Он знает Рысь! Его показания решающие! — Он бросил взгляд на дверь кабинета: — Я сейчас же дам команду начать розыск!
— Не спеши, голубчик! — оживился Калугин. — Мысль Груни Орловой здравая. Волотовская земля — ее родина. Там наверняка есть знахарка. И Жгловский вырос в тех краях. Он мог, вполне мог обратиться к ней за помощью. Тем более что пойти к городскому врачу рискованно, — Ершу выгодно самому прийти с повинной.
— А еще выгоднее — удрать за границу! — Председатель чека обратился к Ивану Матвеевичу: — Не ты ли заверял, что Смыслов прирожденный чекист, что он выполнит задание? — Он накрыл рукой пачку писем, лежавшую на письменном столе. — Хорош чекист! Отпустил контрика!
— Не шуми, голубчик! — Николай Николаевич отобрал предпоследнее письмо Смыслова, прочитал его и заметил: — Смыслов преследовал важную цель — толкнуть Анархиста на верный путь. Остаться на всю жизнь калекой — уже наказание, и страшное наказание. Такому инвалиду и расстрел нипочем! Смыслов верно разгадал его душевное состояние: «К стенке, и точка!» И золото пропадет! Признаюсь, батенька, я так же поступил бы! Теперь у Жгловского зародилась надежда: очистить душу и взяться за кисть. Я верю, он придет с повинной!
— А если не придет? — сощурился Пронин.
— Придет, голубчик! Груня отказалась бежать с ним. А Солеварова и такого пригреет. — Калугин взял письма Смыслова. — Подождем день-другой.
— Хорошо! Даю три дня! — Пронин перевел взгляд на Ивана. — Но если Ерш не явится — Смыслова под трибунал! Кстати, чего он застрял в деревне?
— Составляет опись коллекции, батенька. Мы хотим Воскресенский собор под музей…
— Но ведь коллекцию приобрел Оношко?
— Он дал задаток. А вся коллекция — огромные деньги. Где возьмет их профессор? Нуте?
— Его забота! — отмахнулся Пронин и поднялся из-за стола. Калугин задержал его. Председатель укома показал письмо к Ленину и попросил Пронина подписать его:
— Отправим за тремя подписями: моя, твоя и председателя исполкома…
— Боишься, что церковники растерзают?! — пошутил Пронин и скупо, сжато нацарапал свою фамилию. — Попомните мое слово: изъятие церковных ценностей не обойдется без кровопролития! У меня на это…
Он отозвался на стук в дверь. На пороге кабинета вырос Селезнев с запиской в руке.
— Товарищ начальник, — он протянул листок Ивану Матвеевичу, — Смыслов просит разрешить ему приехать на выборы начальника милиции[14]…
— На твоем месте, — вмешался Пронин, — я заставил бы Смыслова уточнить, есть там знаменитые знахарки или нет.
— Добро! Но это надо осторожно, чтоб не спугнуть Ерша…
— Телячьи нежности! — сказал с досадой Пронин.
И Николай Николаевич почувствовал, что председатель чека сам начнет (если уж не начал) поиск Анархиста. Иногда опыт приносит вред: начинаешь действовать по шаблону. Ерш любому следователю плюнет в лицо. К нему нужен особый подход.
Калугин задержался в кабинете председателя чека:
— Голубчик, почему Рысь до сих пор на свободе?
— Думаешь, он гуляет по Руссе?
— Похоже, батенька. — Калугин подошел к стене, где висела карта города. — Поджог фабрики — его след! Он здесь…
— Еще скажешь, в нашем аппарате?
— Во всяком случае, друг мой, он не один. И действует тонко. Случай в лагере, когда одно слово «Рысь» встревожило Ерша, говорит о том, что Анархист знает его. Твоя задача, голубчик, расположить Жгловского к откровенной беседе, именно к беседе, а не к допросу. Явится — пригласи к себе домой на чашку чая…
— Да ты что, товарищ, в своем уме?! Контрика к себе?!
— Вчера был контрик, а завтра — твой помощник. Вспомни, голубчик, Федьку Лунатика…
— Тот уголовник, а этот анархист, участник кулацкого мятежа! Не зря испугался!
— Отлично, батенька! Его показания будут еще значимее. Я уверен, что Феликс, — он показал на стенной портрет Дзержинского, — завербовал бы Ерша…
Видимо, чекист припомнил аналогичный случай из деятельности Дзержинского и дипломатично отмахнулся:
— Ерш смылся! Не жди!
— Нет, друг мой, подождем три дня. И не вздумай ловить его: нос к носу столкнешься — уступи дорогу. Нуте?
— Ладно! Но я не забыл, как вы с Иваном разок перегнули палку: Рогов умер не от руки…
Калугин знал, что Воркун и Селезнев тайно ведут следствие по делу преждевременной смерти уполномоченного губчека, но не стал выдавать своих друзей. Он улыбнулся:
— Батенька, ты закрыл дело, но не закрыл глаза любопытным!
У председателя исполкома Калугин не задержался. И, думая о письме к Ленину, зашагал домой обедать. Неплохо написать еще воззвание: «Мертвое золото на спасение живых» — и поместить в газете.
Мать привыкла к тому, что сын за обеденным столом не расставался с карандашом или книгой. Но сейчас старушка сердито сбросила с белой головы платок и шумно села на стул:
— Коля, так вредно… врачи рекомендуют во время еды думать только о еде…
Николай Николаевич положил карандаш на чистый листок, а сам мысленно составлял воззвание. Маленькая женщина брякнула поварешкой по кастрюле:
— Коля, ты отправил письмо?
— Какое, голубушка?
— Которое писал утром… За этим столом…
— Нет еще…
— И не отправляй! Прошу тебя как мать!
— О чем ты, матушка?
Ее сухие, бледные пальцы пробежались по морщинкам лица и зажали остренький подбородок:
— Не огорчай меня… Дай мне умереть спокойно…
Последнее время Анна Васильевна все чаще и чаще говорила о своей смерти и все чаще и чаще стала молиться богу. А ведь было время, когда она увлекалась математикой, переписывалась с Софьей Ковалевской и только в пасху и рождество ходила в церковь.
Сын вскинул глаза:
— Опять приезжал отец Осип?
Анна Васильевна утвердительно кивнула головой:
— И с ним епископ Дмитрий…
Николай Николаевич вспомнил рыжебородого священника из Волота и поинтересовался судьбой его сына:
— Отец Жгловский не упоминал о своем чаде? Говорят, попович сильно порезал руки?
— Отец Осип не любит блудного сына, никогда не вспоминает о нем. — Мать глазами обвела комнату: — Представь, Коля, ты приходишь домой, а полки без книг, клетки без птиц, аквариум без рыбок, рамки без портретов. Что ты испытаешь?
— Если мои вещи возьмет музей, я буду рад.
— А если не музей?
— Помгол? Ну что ж, матушка, ради голодающих…
— Да Помголу никто не отказывает. Его сбор исключительный! Он всех спасет! — Ее глаза остановились на иконе в серебряной ризе: — Но представь Старорусскую божью матерь без привычного украшения. Кто взял? Кто посмел? Коммунисты! И мой сын — первый зачинатель! Сколько проклятий обрушится на твою голову! А каково мне, одной ногой стоящей в могиле? Пожалей меня! Пожалей верующих!
— Мама, речь идет о спасении тридцати миллионов голодающих только на Волге…
— А ты забыл, как я спасала тебя от жандармов?
— Ты спасала меня во имя лучшей жизни народа И сейчас верующие и священники должны поступить по-христиански — помочь своим сестрам и братьям.
— Замолчи! Я дала слово, что мой сын не пойдет против меня и богородицы. Ты же, вспомни, заступался за чудотворную. И меня всюду благодарили.
— Я заступался ради одного: поместить чудотворную в музей, как только дрогнет вера в нее…
— Спасибо за откровенность! — Анна Васильевна взяла со стола белоснежную салфетку, свернутую трубочкой, и показала на дверь: — Я уйду из дома, если ты пошлешь это письмо Ленину!
Николай Николаевич выронил ложку. Зная материнский характер, сын крепко задумался…
Ему пришел на помощь Воркун. Иван посоветовал учителю самому уйти из дому.
— Приют тебе найдется… — Воркун намекнул, что он охотно переедет во флигель. — Пора и мне… свить гнездо…
Калугин не против занять роговскую «голубятню».
— Но с одним условием, голубчик, организуем коммуну…
Во время новгородской партконференции Николай Николаевич посетил коммуну, организованную местными партийцами. Они жили в одном доме, сообща питались, поочередно дежурили на кухне. За обеденным столом спорили, обсуждали, делились новостями и знаниями.
Рассказ Калугина о коммуне заинтересовал Ивана. Он пошел за тележкой, а председатель укома остался укладывать вещи. Связывая книги, он все же надеялся, что мать начнет его отговаривать. Но она ушла на кухню, принялась греметь посудой.
Вернулся Воркун. Он попросил у хозяйки попить. Удобный случай для матери шепнуть: «Ваня, темно на дворе. Переждите до утра».
Старушка молча отошла в угол, где висела икона. Острые плечи матери слегка вздрагивали. На прощальные слова сына она не ответила.
Сумерки зачернили мостовую. По узкой панели Калугин шел понурив голову. Иван толкал впереди себя высокую двухколесную тележку и старательно всматривался в прохожих. В каждом встречном мужчине он видел Ерша Анархиста. Воркун считал, что Жгловскому есть смысл использовать темноту, чтобы избежать случайного ареста…
Минули два дня напряженного ожидания. Если завтра Ерш не явится с повинной, то Пронин начнет розыск. Калугин знал, что Иван Матвеевич вызвал Алешу Смыслова из деревни, и понимал, с каким настроением юноша вернется в город.
Николай Николаевич заметил, что даже Воркун заколебался. Перед сном Иван позвонил по телефону в чека, медленно повесил трубку и, думая о своем, спросил новосела:
— Ну как, дружище, на новом месте?
— Отлично, голубчик! — Калугин напомнил: — Завтра открытие коммуны. Кого пригласим?
— Это обсудим сообща, — задумчиво проговорил Воркун и, направляясь к лестнице, недовольно заметил: — Оношко приехал…
— Зачем?
— Навестить дочку и заодно осмотреть коллекцию оружия.
— Привез деньги? — насторожился Калугин.
— Не знаю.
— Друг мой, надо завтра пригласить к нам Вейца и коллективно обработать его: коллекция не должна попасть в частные руки. Вейц посчитается с Тамарой Александровной. Ты, голубчик, подготовь ее. Спокойной ночи!..
В доме Роговых ждали гостей. Обильный дождь вперемежку со снегом то залеплял окна, то промывал их. Калугин снял мокрые ботинки. Его поход к матери не порадовал: она отказалась идти на праздник коммунаров.
Николай Николаевич надел валенки и бесшумно спустился в столовую, где Сеня и Тамара Александровна украшали круглый стол, освещенный верхним электрическим светом.
Прихожая загудела голосами. Там Иван встречал гостей с подарками. На открытие коммуны пришли Пронин, Люба Добротина, Федя Лунатик и мастер Смыслов, фронтовой друг Воркуна. А вскоре явились Груня с Алешей.
Стажер только что вернулся из деревни. Он успел переодеться, но не успел побриться. Его встревоженные глаза остановились на председателе чека. Тот молча спрашивал: «Где же Анархист?»
Груня поняла безмолвный диалог молодого чекиста с начальником и твердо заверила:
— Придет!
Она потянула Лешу к большому граммофону, но стажер повернулся к Ивану Матвеевичу.
— Я выяснил, — начал он простуженным голосом, — в уезде две именитых знахарки. И ни к одной Ерш не обращался…
— Удрал, значит? — сощурился Пронин.
Праздничное настроение оказалось под угрозой. А тут еще профессор Оношко пожаловал.
— Сколько лет, сколько зим! — раскланялся толстяк, вытирая платком мокрое лицо. — Коллеги, я искренне соскучился по вас. Что у вас нового?
Воркун заговорил о новой коммуне, а Николай Николаевич подумал: «Криминалист наверняка был у хозяина коллекции». И действительно, Аким Афанасьевич объявил, что у Вейца очередное осложнение на горло…
— Он уполномочил меня, дорогие коллеги, поблагодарить вас за приглашение и просит извинить его…
— Профессор, голубчик, вы сполна рассчитались за коллекцию старинного оружия?
— О нет! — Толстяк попросил разрешения закурить трубку. — Я дал задаток. Мне предстоит поездка в деревню: надо ознакомиться с покупкой…
— Вы покупаете, батенька, для себя или учреждения?
— А что, коллега? — осторожно пустил дымок Оношко.
— Мы открываем музей…
— Следовательно, идея Рогова наконец-то восторжествовала?!
— Уточняю, голубчик, — Калугин рукой показал на Воркуна и Пронина, — мы никогда не возражали против музея. Но противились против преждевременного изъятия популярной в народе иконы.
— А теперь, коллеги?
— И теперь еще рано брать икону, но время открывать краеведческий музей. — Николай Николаевич сослался на дневник Рогова: — Оказывается, батенька, вы подсказали идею с местным музеем…
— Старинный город! Разумеется!
«И ты же, профессор, указал первый экспонат — чудотворную икону», — мысленно досказал Калугин, приглашая петроградского гостя к накрытому столу:
— Голубчик, очень похвально: ваша инициатива открыть музей и ваш дар музею!
— Какой дар, коллега?
— Вейцевская коллекция.
— Позвольте! Я еще не хозяин ее!
— А мы поможем вам стать хозяином — заплатим остальное.
— Но я еще и в глаза ее не видел!
— Увидите! — Калугин вынул из кармана толстовки блокнот: — А предварительно, батенька, ознакомьтесь с описью. Множество экспонатов! Огромные деньги!
Принимая опись, толстяк зафыркал трубкой:
— Странно… сам хозяин коллекции Абрам Карлович не имеет инвентарной книги. — Криминалист вскинул глаза: — А у вас откуда, коллега?!
Николай Николаевич показал на притихшего стажера:
— Алексей Смыслов только что от Екатерины Романовны…
— Позвольте! Все экспонаты уже в ящиках?!
— Да, батенька, лежали в ящиках без упаковки. А теперь каждый экспонат завернут в паклю, как яичко. — Опять жест в сторону Леши: — Гордитесь вашим учеником! Нуте?!
Ученый-криминалист перевел взгляд на председателя чека. Видимо, Пронин успел сообщить профессору о «нелепом» поступке «ученика Калугина и Воркуна». Аким Афанасьевич трубкой прикрыл улыбку:
— Нет, коллеги, пока юноша был моим учеником, он поступал логично. — Оношко навел трубку на Калугина: — Но как только он перенял от вас искусство мыслить шиворот-навыворот, ваш ученик наперекор здравому смыслу выпустил из рук матерого волка…
— Не волка, а человека! — вставила Груня, сверкнув глазами.
Все удивленно посмотрели на черноокую девушку. Она стояла возле граммофона и, казалось, ждала конца скучного разговора, чтобы пустить веселую пластинку.
Пронин назидательно сказал ей:
— Товарищ Орлова, иной человек опаснее волка.
Мастер Смыслов решил, что девица не знает, какую штуку выкинул Ерш Анархист.
— Мой племяш, ёк-королек, слишком доверчив, — сказал он, хмуря поседевшие брови. — Еще молокосос! В ком хотел пробудить совесть, елки-палки?! Ерш колючий и слюнявый, крючок ему в глотку!..
Груня молча играла кончиком длинной косы. Ее вызывающую позу и чуточку насмешливое выражение лица Калугин разгадал правильно и вспомнил недавнюю уверенную реплику Груни: «Придет!»
Начальник чека ждал Анархиста до конца рабочего дня. Теперь в голосе Пронина зазвучала нотка угрозы:
— Срок истек! Начнем действовать иначе…
Он не раскрыл значения слова «иначе», но Калугин и его друзья поняли: с утра он бросит всех чекистов на поиск Ерша, а младшего Смыслова отправит в трибунал.
Дядя Сережа считал, что второй раз он не имеет права заступаться за родственника:
— Эх, племяш, и лагеря отведал, а ума не набрался!
За круглый стол Груня села последней. Она взяла Лешину руку и придвинула ее к своей:
— Мы с Алексием не пьем зелье…
— Ёк-королек, да ты никак баптистка?
— Если слово «бабтистка» от корня «баба», то ты, дядя Сережа, на сей раз не промахнулся! — улыбнулась она, дерзко глядя на мастера.
— Елки-палки! — нахохлился тот. — Ты о каком промахе?!
— Был такой случай, — быстро отозвалась Груня, — стрелял охотник в волка, да без толку — попал коню в холку!
Все за столом дружно рассмеялись. Даже старший Смыслов, заядлый охотник, ухмыльнулся:
— Ишь ты какая когтистая!
Ланская любовно посмотрела на Груню и указала на граненый штоф с вишневой настойкой:
— Милочка, это же слабый дамский напиток!
— Любой грех начинается со слабости, — строго отрезала Орлиха и снова глазами вцепилась в мастера в черном пиджаке: — Зря ты отвернулся от своего племянника. Не по-родственному, дядюшка, вышло…
— Наоборот! — заступился профессор. — Принципиальность, мадемуазель, это…
— Это, — обрезала Груня, — не ваша монета! Расплачивайтесь своей деньгой, господин ученый!
— Ай да Груня! — пробасил Воркун, разглаживая усы.
Пучеглазый толстяк с трудом проглотил неожиданную «пилюлю». Он не сразу совладал с собой…
— У женщины природный ум — редкий дар! — Профессор придал голосу деловитость: — Я охотно взял бы вас… домработницей!
— Плохи ваши дела, ученый человек, если вся надежда на ум домработницы, — отколола Груня, готовая к новой атаке.
Оношко явно обозлился:
— Не изощряйтесь! Все равно не защитите жениха!
И как бы в подтверждение этой мысли Пронин с усмешкой спросил стажера:
— Надеюсь, ты догадался привезти ершовский нож?
Сеня с надеждой взглянул на приятеля. Тот ответил утвердительно. Председатель чека приказал:
— Утром сдашь…
— Зачем утром? — поднялась Груня. — Я мигом…
Алеша хотел пойти с ней, но она почему-то отказалась от провожатого.
Наступила пауза. Ее нарушил старший Смыслов. Он отодвинул миску с солеными грибами и одобрительно проговорил:
— Ой, племяш, с такой подругой не пропадешь, ядрено-корено!
— Факт! — пробасил Воркун, улыбаясь. — Вот придет такая на чистку партии и прочистит тебя с песочком[15]!..
Калугин был уверен, что Груня ушла не только за вещественным доказательством. Наблюдая за ней, Николай Николаевич отметил, что она совершенно не волновалась за любимого человека. В чем причина такого спокойствия? Вероятно, в новой позиции Солеваровой. Теперь она не смотрит на Груню как на соперницу и доверила ей тайну беглеца, который, возможно, спрятался не столько от чекистов, сколько от Рыси…
Пальма бросилась в прихожую.
Все напряженно смотрели на входную дверь…
Ерш подкараулил тетку возле ее дома. Был осенний темный вечер. Она не узнала его, испугалась: черная одежда и белые перчатки (забинтованные руки). Зато грубый, хрипловатый голос матроса мигом успокоил ее и тут же опять вызвал тревогу…
— Сейчас, сейчас что-нибудь придумаю, — залепетала она, напрягая зрение. — Иди рядом… люба моя…
До набережной Перерытицы они шли молча. Только возле каменного дома с тремя освещенными окнами тетка шепнула:
— Врач Глинка…
За плечами доктора многолетняя работа в военном госпитале. Опытные руки врача смочили бинты, запекшиеся кровью, промыли раны, наложили шинки на бледные ладони и снова забинтовали…
— Доктор, скажи прямо, — раненый протянул руку, — смогу я держать кисть?
— Малярную?
— Нет, художника.
— Сможешь. Сухожилие большого пальца не повреждено…
От врача Георгий вышел с твердым решением взять курс прямо на Крестецкую, в чека, но его смутила тетка Вера:
— Приехал эмиссар патриарха, тобой интересовался…
— Видела его?
— Нет, люба моя, Савелий сказал…
Ерш задумался. Он сам не знает Рысь в лицо. Эмиссар беседовал с ним в темноте. А чекисты могут не поверить. Скажут: «Жгловский нарочно покрывает». Вот бы еще раз повидаться с представителем патриарха и засечь его рожу…
Заныли растревоженные пальцы. Ерш поморщился. Он представил себя на допросе. Раны будут мешать ему спокойно беседовать с чекистами. Нет, есть смысл обождать. Племянник плечом прижался к тетке:
— Укрой в надежном месте и организуй встречу с эмиссаром.
На сей раз Пашка Соленый не рискнул проявить гостеприимство: он своими глазами видел, как агент угро Федька Лунатик украдкой встречался с Капитоновной. Может быть, ночной налет на картежников не обошелся без помощи бабки.
Георгий не возражал против нового адреса. Дом перевозчика с небольшим садом одиноко стоял на берегу Полисти, кругом пустыри. Зато за рекой — казарма, фабрика и цепочка каменных домов. Близость воды всегда приятна матросу. Он сидел перед окном, любовался высоким Красным берегом, читал иллюстрированный журнал «Огонек», а вечером, в потемках, гулял по саду. Его сопровождал сын перевозчика, прозванный Баптистом. Ерш, конечно, не признался к «черному ангелу»: ему вообще хотелось забыть свое прошлое.
Поздно вечером пришла тетка Вера. Принесла сливки, теплые пироги с капустой и приятную весть: «Придет». Эмиссар не указал ни дня, ни часа. Однако Ерш был уверен, что Рысь явится внезапно, ночью, и заказал электрический фонарик…
— А то, сама понимаешь, чуть в сенях не грохнулся…
Он был рад и не рад приходу тетки: она, конечно, помогает ему делом и в то же время мешает думать о Груне…
Ночью, прощаясь с теткой, он строго напомнил ей:
— Без фонарика не приходи!
На другой день перевозчик передал жильцу пакетик. Георгий зубами развязал веревку, развернул бумагу и увидел малиновые плитки постного сахара, между которыми чернел плоский фонарик с толстым стеклом.
Не доверяя Баптисту, Георгий сам оттянул бинт на правой ладони и замаскировал фонарик. Одно движение рукой, и выстреливал луч света. Теперь он перехитрит Рысь: подглядит его морду.
А тот, как язь, осторожничал, не спешил к Анархисту…
Только на третьи сутки заявился Рысь. Георгий шел по садовой дорожке. Под ногами костенел снег. Со стороны Полисти наседал студеный ветер. Вдруг из темноты, откуда пахло черной смородиной, раздался хруст ветки…
Ерш чуть было не зажег фонарик, — к счастью, Рысь опередил его: на один миг ослепил Жгловского и лучом света указал на заснеженную скамейку:
— Прошу, милейший…
По шагам эмиссара Анархист определил, что Рысь обладает легкой, кошачьей походкой. Долгожданный гость сел на край скамейки. Его темный плащ с поднятым остроконечным капюшоном сливался с черным фоном голых яблонь — трудно было определить его рост. Во всяком случае, эмиссар был выше Ерша.
— Как ваши руки, голубчик? — спросил Рысь задушевным голосом.
— Что?! — огрызнулся Ерш. — Без рук не нужен?!
— Нужен, друг мой. Сильнее прежнего. Но сейчас о другом…
Он прислушался к ночным шорохам. Ерш заметил, что сегодня Рысь не модулировал голосом: видимо, учел, что игра речью тоже примета. Это была, пожалуй, его обычная интонация.
— Батенька, мне известно, как ты попал в лагерь и как сбежал оттуда. Я догадываюсь, ради кого ты подался в деревню. Но я не пойму, как ты без рук улизнул из-под ареста. Нуте?
— Обычное дело: подсунул вместо себя коня.
— Как?! Подкупил чекиста?!
— Он не чекист — из угро.
— А теперь каков план, друг мой?
— Мстить большевикам!
— Не так громко, батенька! — Он прислушался и продолжал: — Ты что запомнил из нашей беседы на сеновале?
— Одну пену: я тогда травил баланду…
— Все же, голубчик? Нуте?
«Проверяет память», — смекнул Ерш и перешел в контратаку:
— Мы схлестнулись, кажись, седьмого июня…
— Нет, друг мой, восьмого: в день памяти святого великомученика Феодора Стратилата.
«Из духовных», — решил Анархист. Его отец, поп, тоже говорил не «Федор», а «Феодор».
— Ты проповедовал какую-то стратегию…
— Не какую-то, батенька, а стратегию избранных.
— Прокладывал новый фарватер.
— Ничего нового, голубчик! Я просто пересказывал святую Библию.
— Библию?! — удивился бывший ученик духовного училища. — Воевать под руководством прославленного полководца, которого никогда и на свете не было?! Разве это из Библии?
— Да, друг мой, из нее.
— А стратегия избранных?
— Из нее же.
— В каком же месте, черт возьми?
— Пятикнижие, батенька!
— Убей, не помню, где там стратегия?
— А ты, друг мой, как понимаешь стратегию?
Когда-то Анархист выступал с политическими докладами, но сейчас утратил навык давать развернутые определения.
— Стратегия, братишка, что наша лоция, но только наука о вождении армий, а не кораблей, — высказал он, опасаясь махать руками: один неосторожный жест, и фонарик брякнется на обледеневший снег. — А Моисей чего создал?
— Тоже науку о вождении армий.
— Но стратег, подобно капитану, намечает главный путь до конечной пристани.
— И за спиной Моисея верховный, всевышний! Вспомните, батенька, перед всякой крупной операцией Моисей поднимался на гору и там, заметьте, без свидетелей, выслушивал указания бога…
— Но ведь бога нет! Это же липа!
— И в этом фокус, голубчик! В этом отличие божественной стратегии: удача — бог помог, неудача — бог покарал. А Моисей тут ни при чем: он выполняет лишь инструкции всевышнего. Моисей первый в истории военного искусства сражался под руководством верховного главнокомандующего, им самим же придуманного.
— Свистун первой статьи!
— Друг мой, умный обман — психическая атака. Вспомни, смерч сбросил зерно — манна небесная; из скалы бьет вода — божья воля; река подкрасилась — вино святое. Любой трюк природы Моисей выдавал за чудо. Поднимал авторитет всевышнего и от его имени руководил военным походом.
— Военным походом?
— Да, голубчик. Он создал народное ополчение и вооружил его до зубов. У каждого воина меч, копье, щит и даже солдатская лопатка.
— Но ведь военный поход — это же не только шествие по знойной пустыне.
— Совершенно верно, батенька. Моисей, приближаясь к цели, проводил одну операцию за другой — захватывал области, покорял чужеверцев, сажал своих людей. И все это не без стратегии…
Со стороны Дерглецких казарм донесся окрик часового. Рысь немного помолчал и спокойно повторил:
— Не без стратегии, голубчик. Моисей обучал евреев военному искусству, закалял их в боях, в тяжелых, изнурительных переходах и…
— С ходу взял пристань?
— Нет, друг мой. Его разведчики донесли: земля богата, очень богата, да только стены крепости могучи и народ рослее, здоровее и, главное, многочисленнее. Евреи сразу сникли. Тогда Моисей…
— Загнул речугу и сам повел на штурм?
— Нет, голубчик, тогда Моисей повернул свое войско назад, в пустыню. А там муштровал, гонял, обесстрашивал молодых воинов до тех пор, пока не поумирали старые.
— Здорово! — искренне удивился попович, вспоминая свою сонливую физиономию над раскрытой Библией.
— Моисеевская школа жестока, бессердечна; тактические приемы он внедрял до автоматизма. В момент схватки все решает быстрота, навык и злоба. Его универсальный устав все учел — от уличного боя до похоти воина. Не зря книга перенасыщена повторами, наставлениями, заветами. Известно, повторение — мать учения. Но учтите, голубчик, цель оправдывает средства…
В доме перевозчика хлопнули дверями, лязгнула цепью собака. Рысь уверен в ночной охране…
— Опять Моисей на берегу Иордана. Однако его войско совсем иное. Теперь евреи не боялись превосходства врага в количестве. Запомните, вступила в силу диалектика качества: «Пятеро из вас прогонят сто, и сто из вас прогонят тьму!» Теперь каждый воин знал, как действовать в зависимости от обстановки. Многочисленности врагов Моисей противопоставил искусство ополченца и стратегию хитрого полководца. Он вооружил своих не только холодным оружием, но и огненным девизом: не убей ближнего, убей дальнего…
— Святая агрессия?
— Да, батенька, с нами бог, мы его избранные, нам все дозволено…
— Режь, бей, обманывай любого?
— Да, голубчик, моисеевская стратегия самая изощренная. Она, как банный лист, может прилипнуть к любой нации: мы, немцы, выше любой расы, мы, англосаксы, должны господствовать над миром и т. д.
— А ты, эмиссар, какой нации?
— Я причислю себя к той нации, которая быстрее других вооружится божественной стратегией Моисея…
— Стоп! — остановил Ерш. — Напомни, Моисей махнул через Иордан и всех чужаков к ногтю?
— Нет, батенька. В том-то и суть, что Моисей остался на месте, а форсировала реку и завоевала Ханаан его стратегия. И эта же стратегия, учтите, сметет воинство красных, если…
— Что если?
— Если найдется новый Моисей, способный заразить целый народ стратегией избранных.
— Не твоя ли задумка, Рысь?
— Моя.
— А шансы?
— Я уж говорил тебе — благоприятная ситуация: разруха, голод и народный гнев против расхитителей церквей…
— Разве декрет подписан?
— Подпишут, голубчик, не сомневайся: голод не тетка…
Георгий вспомнил тетку Веру, пироги с капустой и то, о чем избегал думать, — зарытое золото гадалки. Голос нэпа внушал: «С драгоценностями не пропадешь», а давняя мечта стать художником звала к иной жизни.
Задумчивость собеседника Рысь понял по-своему. Поворачиваясь боком к ветру, он вкрадчиво спросил:
— Друг мой, почему тебя не ищут чекисты?
— Ищут, да не тут, а где-нибудь на юге. Я же…
— Ша, Жёра! — вдруг зашепелявил Рысь по-одесски. — Если тебя застукают, не дай бог маме траур, не грусти, кореш, за решеткой: мы к твоей клетке подкатим на фаэтоне с надувными шинами. А там на шаланду — и в Турцию или Румынию: куда угонит попутный…
— Рысь, давай тяпнем за искусство, зайдем ко мне?
— Хочешь запечатлеть мой портрет, голубчик?
— Без рук, что ли?
— Ницше упал с лошади. У него постоянно болела голова. Однако мыслитель работал ежедневно и подолгу. Друг мой, начни с малого, напиши-ка плакат: «Люди православные, не допустим антихристов в дом божий! Долой грабителей храмов!» Полотно пришлю. Нуте?
— Присылай. Попробую. Может, с привязанной кистью…
Правую руку Ерш нацелил на голову эмиссара, а левой включил свет. Луч фонарика ослепил Рысь. Он мгновенно отвернулся. Но Анархист успел запомнить: простые очки и бородка клинышком. Щеки и лоб прикрывал капюшон. Пучок света пробежался по темному плащу, шмыгнул на русские сапоги из грубой кожи и погас. Вопреки ожиданиям Ерша, Рысь не вскочил, не зашипел. Анархист дерзко усмехнулся:
— Не богат агент патриарха.
— Хочешь поделиться награбленным, голубчик?
«Все знает черт», — раздраженно подумал Георгий и поднялся:
— Когда пришлешь материал?
— Когда достану, батенька. Быстрей поправляйся…
Не подав руки, он растворился в темноте…
На другой вечер загавкала собака. Баптист выскочил на двор, быстро вернулся и, завистливо подмигивая, подал квартиранту шубу на лисьем меху с широкими поповскими рукавами:
— Груня ждет…
Груня запаздывала. Леша завел граммофон — веселая полька смутила его. Он переменил пластинку. Калугин шепнул ему:
— Подожди минутку…
Слышно было, как на «голубятне» Пронин позвонил в чека и громко спросил:
— Дежурный, что нового?
Видимо, Ерш не явился с повинной. Председатель чека пригласил на чердак Воркуна и Калугина. За роговским столом, где поблескивал телефонный аппарат, сидел Пронин, скованный и мрачный. Он заговорил, глядя на лист бумаги с рукописным текстом:
— Я написал характеристику. Завтра пошлю в губчека. Начальство настроилось тебя, Иван, выдвинуть на мое место, а меня вместо Рогова. Ты деловит и предан партии. Мне не привыкать с тобой работать. Но у тебя, Воркун, есть загиб — начал мудрствовать. Усложнил дело со смертью уполномоченного: отвлек чекистов от работы. Передоверил стажеру — Ерш, понятно, облапошил мальчишку. Не обижайся, товарищ, в нашей системе, сам знаешь, дружба дружбой, а служба службой. Пришлось упомянуть и об этом…
Поднимая лист, Пронин перевел взгляд на маленького человека с большой лысиной:
— Калугин, я обошел тебя в характеристике, но тебе скажу прямо в лицо, как коммунист коммунисту. Корень ошибок Воркуна, Селезнева, Смыслова в тебе, Николай. Ты дурно влияешь, особенно на молодых. Нет, я не против твоего интереса к нашей работе. И не против, что ты ведешь у нас кружок по философии. Но сам понимаешь, философия это не криминалистика. В этом отношении лекции профессора Оношко нам, чекистам, полезнее. Нет, я знаю, ты еще в подполье разоблачил провокатора с большим стажем — проявил способности следователя. Однако твоя основная профессия иная, ты специалист в другой области — не зря мечтаешь вернуться к преподаванию естествознания и краеведения. В добрый час! Я первый буду голосовать за твое освобождение, хотя и с сожалением. Ты же хороший председатель укома, тебя уважают партийцы, к тебе тянутся комсомольцы, тебя любят массы. К твоему голосу прислушиваются в Новгороде. Я сам охотно подписал твое письмо к Ленину. Но когда ты предлагаешь нам, чекистам, вместо лупы диалектику…
— Нет, голубчик, не «вместо», а вместе и лупу и диалектику!
— Да пойми, Николай, твой метод расследования…
— Не мой, а Дзержинского! И проверенный практикой!
— Знаю, Калугин, ты уважаешь факты. Обратимся к жизни. — Пронин назидательно улыбнулся. — Разве товарищ Феликс, поймав Анархиста, отпустил бы его без контроля? А?!
— В данном случае, батенька, отпустил бы!
Председатель чека засмеялся и положил руку на телефонную трубку:
— Где же он, твой отпущенный?!
— Друг мой, потерпи еще…
— Хватит! — встал Пронин. — Немедленно объявлю розыск. А тебя, Николай, прошу больше…
Он не договорил: внизу, в столовой, залаяла Пальма. Воркун бросился к лестнице. Николай Николаевич проводил его взглядом и, продолжая сидеть на диване, прислушался. Он услышал веселый голос Груни:
— Вы куда, профессор? Не спешите!
Дружный хохот заглушил голос Оношко…
Толстяк застегивал пальто на дворе. Он не мог оставаться в обществе вора: от Ерша всего можно ждать. Но была еще одна причина бегства: давний спор с Калугиным закончился явно не в пользу петроградского криминалиста.
Не ждал такого сюрприза и председатель чека. Он не поверил Воркуну, заглянул вниз, увидел рыжебородого мужчину с забинтованными руками и, точно рак, попятился назад по лестнице на «голубятню».
— Кто поймал его? — спросил он Ивана.
Тот улыбнулся:
— Никто. Сам пришел с Груней. — Щелкнул пальцем по шее: — У Тамары Александровны есть немного спирта…
— Это еще что?! — возмутился Пронин и вдруг, прижимая руки к животу, осторожно опустился на диван: — Грелку…
Николай Николаевич положил подушку под голову больного, а Воркун послал Тамару Александровну за грелкой.
Внизу кто-то завел граммофон — запел Шаляпин. Калугин закрыл дверь «голубятни» и спустился в столовую. Он заметил удивленно-пристальный взгляд Анархиста. Председатель укома впервые встретился с Ершом и не мог понять, почему тот пялит на него глаза.
Возможно, Леша рассказал Жгловскому о своем новом учителе. Внешне Калугин совершенно не походил на уездного руководителя — обычно первое знакомство не обходится без удивления. Николай Николаевич приветливо кивнул Анархисту и сел за стол:
— Кто еще не пил чаю, друзья мои?
— Мы с «президентом»! — радостно отозвался Леша и жестом пригласил Жгловского: — Согреться горяченьким…
— А мы что, не русские люди, елки зеленые!
К чести старого мастера, он, в отличие от Пронина и Оношко, мужественно признал свою ошибку: обнял племянника…
— Ёк-королек, промахнулся твой дядя!
Заглох граммофон. Из флигеля Воркун принес флакон спирта, вылил его в графин с наливкой и подсел к необычному гостю:
— Ну, Георгий Осипович, кто старое помянет, тому глаз вон! Тебе, брат, штрафную…
Жгловский немного помягчел, расправил плечи, положил забинтованные руки на стол:
— Мне стакан удобней…
К столу подошли Груня, Люба и Сеня. Калугин решил отвлечь внимание молодежи на себя, чтобы дать возможность инвалиду спокойно выпить вино. Он вынул из кармана толстовки листок:
— Друзья мои, к нам прибывает новая партия сентябрят[16]. Неплохо встретить концертом…
— Отлично-чудненько! — зажегся Сеня и стал перечислять, указывая пальцем: — Ланская… пение! Орлова… пляска! Добротина… соло на мандолине! Селезнев… мелодекламация! Воркун… вариации на гармони! Смыслов… цирковой номер с мячом!..
— Голубчик, что это за номер? — Калугин обратился к Леше. — Нуте?
Вратарь не успел шевельнуть губами. Раздался звон. Из рук Жгловского выпал стакан. Ерш обвел глазами присутствующих:
— Есть тут чекисты?
— Есть-имеются, — отозвался Селезнев.
— Полундра! Рысь тут! — Ерш забинтованной рукой, как пикой, нацелился на лысого в толстовке и простых очках: — Вот он, гад!
Никто не ожидал такой выходки. То ли вино ударило Ершу в голову, то ли он нарочно явился учинить скандал в коммуне? Мастер Смыслов сжал кулаки:
— Ёк-королек, ты что, рыжий, очумел?
Вскинув голову, Ерш заскрипел зубами:
— А вы что, ослепли, черт вас дери?!
Назревал скандал, который мог обозлить Жгловского.
А Иван Матвеевич стремился расположить Анархиста к откровенной беседе. Калугин спешно спрятал листок в карман:
— Голубчик, вы обознались, поверьте мне..
— Тебе поверить, курва?! — вскипел Ерш. — Нашел дурака! Отвечай, гнида, ты приходил ко мне?
— Куда, батенька?
— На перевоз?
— В каком часу?
— Поздно вечером. Ты подошел ко мне в саду…
— И вы в темноте рассмотрели меня?
— Я осветил тебя! Вот эти очки, бородка, — указал Ерш. — И твоя манера подсыпать: «Голубчик, батенька, друг мой. Нуте?»
Коммунары и гости переглянулись. А Калугин спокойно спросил:
— И мои сапоги, и плащ с капюшоном?
— Точно! Засыпался, гад!
— И рост мой?
Прищурив глаз, художник заколебался:
— Да нет… я чуть повыше тебя, а он чуть повыше меня…
Калугин перевел взгляд на друзей:
— Значит, Рысь основательно присмотрелся ко мне…
— Где он мог, в каком месте? — заинтересовался Селезнев. — Где?
— Уком… Дискуссионный клуб… Фабричная ячейка — всюду возможно, друзья мои.
— А зачем он гримируется под вас, Николай Николаевич?
Вопрос Любы насторожил Анархиста. Калугин с благодарностью посмотрел на Добротину:
— Представь, голубушка, что в темноте Георгий Осипович не обратил внимания на рост эмиссара. Что бы тогда произошло? Жгловский выдает Рысь чекистам, а те Жгловскому не верят. Больше того, берут меня под защиту! Жгловский, естественно, нервничает, злится. А при такой ситуации, голубушка, вместо откровенного разговора — обоюдная неприязнь…
— Другими словами, — подхватил Сеня, — Рысь нанес удар без удара!
— Совершенно верно, голубчик! — Калугин придвинул Жгловскому тарелку с маринованными грибами. — Рысь все время имитировал мою речь?
— В саду почти так. Разок только загнул по-одесски. А при первой встрече он, как артист, шпарил по-всякому.
— О чем же, батенька?
— Доказывал, что каждый смертный несет в себе трещину, только надо уметь нащупать ее…
— Чтобы не убивая убить?
— Точно! И, как пример, пришил судьбу уполномоченного губчека.
— Конечно, не вдаваясь в детали?
— Да, карты не раскрыл. А вчера больше нажимал на Библию.
— В каком смысле, голубчик?
— Расхваливал божественную стратегию Моисея…
— За что же?
— За искусство охмурять сынов земли. Моисей выполнял приказы всевышнего, которого сам же придумал, избрав путь не бога — дьявола: налет, убийство, насилие. Призывал всех почитать и слушаться только верховного, а сам же всеми верховодил. И так нашпиговал свой народ, что тот захватил богатую страну. Он назвал такую стратегию живучей.
— Совершенно верно, голубчик! Магомет, точнее, Мухаммед тоже прикрылся аллахом, в одну руку взял Коран, в другую меч и завладел Меккой.
— Рысь хочет моисеевой стратегией прикончить совдепию.
— И опять же план без деталей? — спросил Калугин.
— Нет, есть о чем посекретничать…
Калугин указал на лестницу, ведущую на чердак. Иван Матвеевич, видимо, вспомнил, что там лежит больной с приступом язвы, и глазами показал в сторону флигеля, но Селезнев правильно разгадал замысел председателя укома:
— Лучшего лекарства-бальзама и не придумаешь. Чуешь, Ваня-Ванек?
Действительно, больной совсем забыл про боль в животе. Прислушиваясь к рассказу Ерша, он поднялся с дивана и подошел к столу, за которым сидели Анархист, Калугин и Воркун.
— Тебе кто заказал иконы? — спросил председатель чека.
— Солеваров. Но спер их, видать, помощник Рыси…
— Кто? Имя, фамилия?
— Черт его знает! — пожал плечами Ерш. — Сам-то Рысь мелочишкой не пачкается. «Плох тот руководитель, говорит, который все сам делает». Он не один, но в открытую играл только с гадалкой, покойницей. Я Рысь поймаю. Лишь не спугните его. Удерет из Руссы.
Пронин смял в комок листок характеристики Воркуна, а Калугин незаметно улыбнулся…
Воркун не поздравил ее. Она знала, что он торопился по важному делу. Однако Сеня урвал минутку, заскочил во флигель и преподнес полное собрание сочинений Тургенева:
— От всей коммуны, Тамарочка Александровна!
Сияющий, он взмахнул роговским хлыстом:
— Друг-приятель отдал мне Желанного!
Она улыбнулась, а сама подумала: «Не зашел».
Воркун и Селезнев уехали до завтрака. Они спешили, пока мороз не сковал землю. Ерш зарыл золото глубоко.
За круглым столом пили чай Ланская с Калугиным. Он пожелал ей здоровья и всяческих успехов. Вчера Ерш часто цитировал Ветхий завет, поэтому Тамара не удивилась, когда Николай Николаевич спросил:
— У вас есть Библия, голубушка?
— Я брала у регента. Если хотите…
— Спасибо, матушка, я сам зайду. — Он задержал взгляд на вдовушке: — Ба-а! У вас совсем не праздничное настроение! Нуте?
— Погода действует. — Она повернулась к плакучему окну: — Полюбуйтесь…
— Запомните, голубушка, если дожди перейдут в снежную зиму, а весна дружно нагрянет — не избежать наводнения.
— И что тогда? — спросила она, думая о своем.
— Русса превратится в три холма. В старину, заметьте, Ильмень омывал старорусскую землю. Ваш сад растет на дне бывшего огромного озера…
Славный Николай Николаевич: он старался отвлечь ее от печальных мыслей. Но вот Калугин взял толстый портфель и скрылся за выходной дверью. Тамара вымыла посуду, вернулась во флигель, взглянула на пачку книг в бурых переплетах и опять за свое…
«Иван внес свою долю в общий подарок. Он не мог не знать о дне рождения…»
Осторожно звякнул звонок в прихожей. «Регент», — подумала она и не ошиблась. Сосед оставил мокрый зонтик в прихожей, а букет свежей герани внес в комнату:
— От меня и супруги…
— Преступники вы оба! Загубили домашние цветы! — заворчала она, принимая букет. — Великое спасибо, Абрам Карлович… Как ваше горло? В такую погоду…
Стройный регент, в черном костюме, с черной эспаньолкой на бледном подбородке, попятился к мокрому зонтику:
— Ничего… Благодарю… Ваш совет помог… Теперь только с утра легкий хрип…
Щелкнула дворовая калитка. Тамара увидела за окном грузную фигуру церковного старосты в клеенчатой накидке с капюшоном…
— Нет, нет, подождите! — задержала она регента. — Я не хочу оставаться наедине со своим благодетелем…
Молнией промелькнул в памяти голодный, тифозный год. В монастырской церкви — два гроба. Тома сразу осталась без отца и матери. Все похоронные расходы взял на себя Солеваров и сироту не забыл: пристроил в церковный хор…
Дверь открыл регент. Савелий Иннокентиевич скинул мокрую накидку, перекрестился и поцеловал певицу в лоб.
— Прими от старика… — протянул он крошечный молитвенник в золотой коробке. — Не забывай создателя — молись, грешница…
Староста бородой кивнул на регента:
— Его бог простит: занемог горлом. А ты, душа моя, погляжу, цветешь, силы набираешь. И голос окреп, на сцене поешь…
— Концерт в пользу голодающих.
— Благотворительно! — он взял ее за руку. — А верующие разве не твои братья, сестры? Разве они не жаждут послушать твой голос серебряный? Почему же их отвергла? Почему перестала петь на клиросе?
Продолжая стоять у окна, певица освободила руку.
— Савелий Иннокентиевич, у меня теперь опера, концерты, ликбез, сентябрята — совершенно нет времени!
— Нет времени?! — нахохлился старик. — А петь под гармошку в соседнем доме находишь время?!
Краска покрыла щеки Ланской. На помощь пришел регент:
— Не осуждай, старина, рядом живут ее лучшие друзья…
— Коммунары-безбожники?!
— Я тоже безбожник! Тебе известно. Однако ты умолял меня не оставлять хор. — Регент закашлялся и заранее угадал мысль старосты: — Не бог — доктор спасет меня!
— Так знай, нехристь, твоя чахотка — божья кара! — Он направил трость на Тамару: — И тебя, отступница, накажет господь!
Застегивая накидку, старик ехидно спросил:
— Это верно, что в коммуне жены-то общие?
— Нет, Савелий Иннокентиевич, в коммуне общие только идеи да стол, — строго ответил Вейц, подавая старосте трость.
В прихожей Солеваров потеснил входящего профессора Оношко и, не закрывая дверей, потопал на крыльцо.
Она не сразу вникла в профессорскую речь. И пакет не раскрыла. И поблагодарила не подавая руки. В ее ушах все еще звучала угроза старика. А что, если господь уже наказал и Ваня разлюбил ее?
Оношко задержался в Руссе, ждал санного пути в деревню. Он пожаловался на дождливую погоду:
— Представляю, что за дорожка на вашей земельке. — Аким Афанасьевич потряс пухлыми руками. — Шагнешь и завязнешь. Да, коллега, — обратился он к Вейду, — я видел список вашей коллекции. Можно снять копию…
— И вас удовлетворят одни названия экспонатов?
— Я боюсь, что вы передумаете и коллекция попадет в руки Калугина. Он мечтает о краеведческом музее.
— Хорошая мечта.
— А если вам вместо денег дадут бумажку с такими словами, как «национализация» или «конфискация», тогда как?
— Не волнуйтесь, профессор, у меня имеется охранная бумага с печатью исполкома.
Хозяйка поймала томный взгляд толстяка и снова с горечью подумала, что день ее рождения проходит без любимого.
— Скажите, пожалуйста, а верхом на лошади не опасно… — Она не договорила: Иван просил ее никому не сообщать о сегодняшней поездке за город.
Оношко принял ее беспокойство на свой счет, просиял:
— Ах, душечка, я никогда не сидел в седле! — Он засмеялся: — Упаду в самую грязь и не вылезу! Бедняжка Нинок! Как она там живет? Дома чуть ноги промочит — уже насморк! Коллега, а ваше здоровье?
И, не дожидаясь ответа, возмущенно вскинул руки:
— Где же глаза Фемиды?! Ерш Анархист, подонок человеческого рода, на свободе! Его же расстрелять мало — повесить надо!
— Очень опасный?
— Сейчас не очень: он почти без рук…
— Пощадите меня! — взмолилась хозяйка. — В день рождения хочется тепла и радости. Лучше отведайте горячего пирога с капустой…
Она прислушалась. В прихожей шум. Кто-то спешит. Что случилось?
В столовую влетел Алеша Смыслов. Он, не здороваясь, окинул взглядом мужчин:
— Где Солеваров?
— Ушел, — ответила Тамара, меняясь в лице. — Зачем он тебе?
— Нужен! — Юноша стряхнул с руки капли дождя и круто повернулся к выходу: — Очень нужен!
Провожая взглядом помощника Воркуна, Ланская подумала о том, что Солеваров не пойдет на уголовное преступление. Видимо, что-то другое.
Профессор укоризненно помотал головой:
— Не поздоровался, не поздравил…
— Он чем-то взволнован, — заступился Вейц. — Обычно удивительно тактичен. Мой давний читатель.
Тамара вспомнила о своем кружке ликбеза и попросила Вейца раздобыть для нее «Азбуку»:
— У меня один учебник, а три ученика.
Регент обещал достать букварь и мечтательно произнес:
— Поправлюсь, окрепну и с новыми силами за новое дело…
— Если вас допустят, коллега! — Толстяк вздыбил потухшую трубку. — Сын генерала, дворянин, бывший регент… и ликбез?!
— Допустят! Я уверена! — Тамара взяла том Тургенева и подняла его над головой: — Библиотека Вейца доступна всем! Книгами Вейца пользуется тот же председатель укома. Кстати, сегодня Николай Николаевич зайдет к вам за Библией…
— За Библией? — удивился криминалист. — Странно!
— Ничего странного, — пояснил коллекционер. — Он, вероятно, сличает христианскую Библию с иудейской: они, как известно, совпадают не полностью. А эта разноголосица в священных книгах иногда влечет за собой страшные последствия. Например, на Руси в молитвенники дониконианской печати вкралась опечатка: «Святить ОГНЕМ», а не «ВОДОЙ». Из-за этого «огня» разгорелся великий спор с доносами, пытками, жертвами…
— Господи, из-за одного слова?
— Да, Тамара Александровна, одна опечатка погубила тысячи невинных. — Вейц мягко поклонился профессору: — Извините, странно другое. Вчера ко мне пришла за Библией Груня Орлова…
— Вы ее знаете? — заинтересовалась Ланская.
— Да! Однажды она попросила у меня убежища: ее преследовал Ерш Анархист. А кончилось тем, что Груня у меня же дома позировала своему преследователю. Мне кажется, Ерш — самобытная, одаренная натура, но, к сожалению, очень рано попавшая под дурное влияние…
— Зверь! — вставил Оношко.
— Извините, Аким Афанасьевич, этот «зверь» сделал то, чего я не мог сделать со своей эрудицией. Он заинтересовал Груню Библией. Девушка заявила: «Проверю! Ежели святая книга в самом деле учит грабить, насиловать, убивать, обращать в рабство людей только за то, что они верят в иного бога, то я первая плюну на Библию!»
Регент закашлялся, приглушил голос:
— Она при мне читала проповедь Моисея. Вы не представляете, какой темперамент, какая это цельная натура! Даже моя жена, любящая одних кошек, очаровалась ею.
— Охотно верю! — воскликнула Тамара и неожиданно подумала: «А вдруг Иван увлекся Груней?»
Уходя в школу, Тамара приколола на двери флигеля бумажку: «Скоро вернусь. Ланская». Она боялась, что Иван вернется домой без нее…
Ученики преподнесли учительнице огромный букет белых махровых хризантем. Жена Герасима — хозяйка курортной оранжереи — сказала Тамаре Александровне:
— Желаем вам здоровья и семейного счастья…
Ланская зарделась. Ей показалось, что Прасковья, ее подружка по церковному хору, выдала тайну. Тамара заглянула в глаза Алешиной матери:
— Ты не знаешь, зачем твой сын искал Солеварова?
— Не знаю, — смутилась та, прижимая букварь к груди. — Может, Савелий Иннокентиевич оставил что. Он вчерась был у нас…
Тамара отвела глаза. За окном повалил густой снег. Она представила Ивана со снежными усами и, скрывая улыбку, наклонилась к столу:
— Начнем с арифметики…
Наконец-то урок закончен! Она завернула цветы в газету и, как только вышла из сторожки парка, побежала, радостно вдыхая свежесть молодого снега.
«Ждет! Ждет!» — верила она в свое счастье.
А вот и родной дом. Она остановилась, перевела дух. Рука потянулась к чугунному кольцу калитки. Если он любит, то ждет возле окна.
Прикрывая лицо букетом, она прошмыгнула мимо большого крыльца и застыла на пороге флигеля. Дверь открыл Сеня Селезнев. Он, весело напевая, принял от именинницы цветы и задорно подмигнул:
— Кто забыл-оставил ключ в дверях?
— Сенечка, я торопилась на занятие. — Она бросила тревожный взгляд на порожнюю вешалку: — У вас благополучно?
— Всё без обмана! Только не сразу нашли место. Промерзли, проголодались, а Ерш, в поповской шубе, байки сыплет: смех один! Мировой парень! Теперь они с Воркуном — не разлей водой!
— А где же Иван Матвеевич?
— В чека. Клад описывает! Не забудьте поздравить его: наш председатель!
— А Пронин?
— Занял кабинет уполномоченного губчека! И заметьте, как говорит Калугин, вновь открыл дело по убийству Рогова.
— Разве его убили?
— Да еще как убили — не убивая, Томочка-Тамарочка! — Сеня вернул цветы и ладошкой ударил по деревянной кобуре маузера. — Ой, самовар-то!..
Закрыв дверь спальни, хозяйка надела зеленое, под цвет глаз, бархатное платье, уложила огненную косу в три ряда, взглянула в высокое зеркало и вдруг пожалела, что не пригласила к себе Алешину маму: «Бедняжка скучает без мужа».
Серебристый, пузатенький самовар пыхтел, долго не мог успокоиться. Сеня поставил на него фарфоровый чайник и весело приветствовал маленького человека в серой толстовке:
— Николай Николаевич, Люба не звонила?
— Звонил, друзья мои, Иван Матвеевич: просил разрешения приехать вместе с Георгием Жгловским. Нуте?
— Пожалуйста! — оживилась хозяйка и крикнула убегающему Сене: — Поторопите!
Тамара рассказала о раннем визите Солеварова. Николай Николаевич открыл книгу Тургенева и посоветовал вдовушке перечитать рассказ «Живые мощи»…
Тамара исполняла народные русские песни. Ей вторил Иван, играя на гармони. Сеня читал тургеневские стихи в прозе. Георгий отлично рассказывал одесские анекдоты. Все смеялись, всем было хорошо. Но когда гости собрались в прихожей, голодная Пальма лизнула сапог хозяина…
— Боже, забыла накормить! — Тамара кинулась на кухню.
Воркун закрыл парадную дверь, вернулся за Пальмой.
Старинные часы пробили полночь. Тамара слышала его шаги в столовой, бой часов. Она опустила миску на пол, приласкала овчарку и, чуть пошатываясь, словно пьяная, медленно зашагала на свет…
— Что с вами? — испугался Иван.
— Не знаю, — смутилась она. — Устала, наверное…
Он придвинул стул и накинул на ее покатые плечи теплый платок. Она поблагодарила его и подняла голову…
Их взгляды встретились.
И тут же они быстро повернулись к окну: чья-то рука очищала стекло от снега.
Из кухни вырвалась Пальма. Воркун вышел на двор: свежий след мужского ботинка вел к открытой калитке. Овчарка легко догнала ночного визитера. Иван подозвал Пальму, вернулся во флигель и как можно спокойнее назвал имя младшего Рогова.
— Карп! Я так и думала! Боюсь его, боюсь!..
— Не бойся. — Он впервые обратился к ней на «ты». — Я с тобой. И если не возражаешь, всегда буду с тобой…
Вдовушка щекой прижалась к его широкой груди.
Пальма посмотрела на них и, поджав хвост, поплелась на кухню…
Савелий надел меховую шапку и задержался в прихожей. За стенкой, на кухне, тетка секретничала с племянником. Все эти дни Вера молилась за Георгия: вслух просила чудотворную, чтобы чекисты не расстреляли поповича. Старорусская богоматерь свершила чудо — Анархиста помиловали. Теперь рыжий безбожник смеется, говорит, что его спасла не божья матерь, а золото.
«Какое золото?» — струхнул старик.
Летом он доверил жене церковную тайну: ночью пошел зарывать монастырское золото. Но не зарыл, лопата уперлась в слой битого кирпича. Староста спрятал драгоценности в семейном склепе, а жене повторил старое: «Зарыл, слава богу».
«Нет, скорее Ерш обокрал гадалку», — успокоился старик и вышел на улицу.
Снег больше не таял, мороз освежил воздух. В такую погоду Савелий любил прогуливаться. Жена знала об этом и, конечно, не могла заподозрить мужа в том, что он прихватил ключи от семейного склепа.
Тайник известен только ему, Солеварову, но прятал церковные вещи он по указанию эмиссара патриарха. Раньше все сакраментальные указания исходили из надежных уст: Капитоновна приглашала Савелия к ясновидящей, а та передавала слова новгородского владыки. Теперь же, после смерти гадалки, о приезде эмиссара известила мадам Шур.
Неужели она приближенное, доверенное лицо? А впрочем, мадам Шур окончила Сорбонну, пять лет хозяйничала на мызе новгородского архиерея; затем купила в Старой Руссе дачу, пела в хоре, давала уроки на гитаре, а теперь совладелица магазина. Такая вполне заменит ясновидящую…
Над монастырем искрились золотые кресты церквей. Старик поднял отяжелевшую руку, медленно перекрестился и заметил, что прохожие теперь редко осеняют себя крестным знамением. И вообще, если не закрывать глаза, вера в бога угасает. Не он ли, староста, пригрел сиротку, похоронил ее родителей, привел на клирос, возвел в солистки? И что же? Подружилась с безбожниками, вступила в коммуну и выходит замуж за чекиста.
Или регент. Почему отрекся от хора? Он много лет жаловался на горло и все же руководил, не пропускал ни одной службы в храме. А ныне избегает: неловко, стыдно — променял на ликбез.
Солеваров остановился перед монастырскими воротами с крестом и мысленно обратился к богу: «Верни людям веру!»
Под кирпичной аркой оголенные булыжники лоснились ледяной пленкой. Старик покачнулся, налег на трость и мелкими шажками выбрался на снежный покров. Ему тяжело ходить, но нужно: он обойдет всех отступников, еще раз попытается вернуть их в лоно Старорусской богоматери.
На монастырском дворе ребятишки катались с ледяной горки. Перегоняя друг друга, они кричали, толкались, смеялись. Старику хотелось спросить: «Дети, кто с крестом?» Ведь судьба церкви в их руках. А в школах отменили закон божий. Как быть? Что придумать? Вся надежда на прихожан-родителей. С ними надо вести беседы, проповеди.
Старика догнал коренастый священник с широкой рыжей бородой. «Вот некстати», — подумал Савелий и вопрошающими глазами встретил родителя Ерша Анархиста. Тот слегка приподнял шляпу.
— Савелий Иннокентиевич, достопочтенный свояк, — громогласно поздоровался отец Осип и, оглянувшись, тихо сообщил: — Я за твоей милостью. Созови-ка завтра «двадцатку», брат мой.
— Гроза надвигается, отец Осип?
— И страшная, громовая! — Он глазами показал на белое каменное здание: — Зайдем к дьякону, потолкуем наперед…
— Ты за этим и пожаловал в Руссу?
— Кто может угадать помыслы божьи? Приехал хоронить чадо свое, а он, греховодник, с твоей супругой чаек попивает.
Старик поежился и сухо сказал:
— Жди у дьякона, я же поклонюсь родителю, — он указал в сторону монастырского кладбища. — Не задержусь…
Три старинных храма и три низких поклона. Старик крестился, а сам думал: «Сынок-то весь в батюшку блудливый. Нет такой вдовы в Волотовском приходе, у которой не ночевал бы отец Осип. И пить горазд, чревоугодник».
Савелий сильно недолюбливал свойственника, но ладил с ним, потому как священник Жгловский окончил Петербургскую духовную академию, часто помещал богословские статьи в «Новгородских епархиальных ведомостях», а главное — удачно вел полемику с обновленцами. Когда-то перед ним открывалась радужная стезя, да за блуд потеснили в деревню.
Снежная тропка вела в тупик, к железной часовенке. С темно-синими стеклами и острыми башенками, она резко выделялась среди надгробных памятников. Перед семейным склепом старик прислушался.
Над крышами древних храмов, где возвышалась колокольня, судачили галки. Где-то мяукала кошка. Вдруг за спиной старосты заскрипели на снегу шаги.
Хоть он и жаловался на стариковские глаза, все же заметил, что следом за ним вышагивал рослый парень в охотничьей куртке и кепке с обвислым козырьком.
Не дай бог, если переодетый чекист…
В склепе схоронены драгоценности, не отмеченные в монастырском инвентаре. Чекист подумает, что золото спрятал хозяин монастыря. Господи, пронеси нечистую…
Солеваров, войдя в часовню, не закрыл двери, встал меж надгробных плит и впервые не пересчитал металлические венки, привезенные еще из Петербурга. Он поклонился застекленной иконе, висевшей на глухой стене. Чудотворная заступница не оставит в беде раба божия Савелия…
Теперь нельзя спускаться в склеп. На плоском камне, лежащем у входа, стоят сапоги. Пахнуло селедкой. Чекисты неважно питаются. А у него, Солеварова, имеются масло, яйца, окорок. Только люди бают: «чрезвычайку» не подкупишь.
Божья матерь вразумила старика.
Староста, кряхтя, опустился на колени. Кто же мог донести? Не верилось, чтобы родной племянник выпустил из рук золото. Надо не замечать агента. Пресвятая дева, спаси…
Он, Савелий, шестьдесят лет отслужил на почте. А чекист, поди, думает: хозяин часовни — буржуй. Да, род Солеваровых торговал солью, строил градирни и варницы для «государева завода». Екатерина Вторая, посетив Руссу, пожаловала городу герб с изображением двух медведей и жаровни на плите, а Солеваровы приняли герб как свой фамильный.
Все они, кряжистые, мускулистые, волосатые, смахивали на медведей, и все они промышляли солеварением. Только Савелий с детства пристрастился к собиранию марок и поступил на почту. Хотя внешне он тоже медведь: у него, как и у всех родичей, крупные челюсти, волосатые ноздри и сросшиеся брови-мохнатки, из-под которых сейчас блеснули звериные глазки.
Безусый чекист глядит на ширь его сутулой спины, на толщу разлапистых ног и не знает, что перед ним Топтыгин на привязи. А цепь в руках поводыря. Вот повернуться и поведать все как на исповеди. Да страшно! Вдруг он эмиссаром подосланный?
Кто знает, на что решился бы перепуганный старик, если бы в это время не заговорил незнакомец:
— Староста, как забеседуем: официально иль по душам?
В голосе неизвестного не то просьба, не то угроза.
— По душам, — ответил старик по-старорусски — с ударением на первом слоге и сильно окая.
Солеваров медленно поднялся и шагнул к собеседнику: лицо, кажется, знакомое, а голос чужой.
— Вы чей будете, отрок?
— Осади назад! — тот выхватил наган.
Отступая, старик почувствовал себя совершенно разбитым. Кажись, мясо отошло от костей: толкни — и он развалится. Нет прежней силы. Вся надежда на чудо…
Лобастый, с курносым лицом, словно прессуя слова мясистыми губами, тяжко спросил:
— Кто у тебя в храме торгует свечами?
— Степанида Ковылева и Прасковья Смыслова.
— Одна Ковылева справлялась. Зачем привлек Смыслову?
— Бог свидетель, сама предложила свои услуги…
— Так вот, старбень! — оборвал парень. — С этого дня Смысловой никаких поручений! Иначе пеняй на себя! Договорились?
— Свято слово, — облегченно вздохнул старик.
— Еще! О нашем разговоре ни звука.
— Могила…
Строгий парень сунул наган за пояс и, застегивая куртку, быстро исчез в голых кустах. Старик размашисто перекрестился:
— Благодарю тебя, владычица, отвела беду…
Теперь скорей домой. Солеваров поспешил и, падая между могил, веткой поцарапал лицо.
На выходе из кладбища его встретил отец Жгловский:
— Боже милостивый, что с тобой, свояк?
Старик рассказал о вооруженном парне, но промолчал о кладе. Священник взял его под руку и убежденно заговорил:
— Я так разумею, брат мой, подослали. Они не дремлют. Сегодня тебя припугнули, завтра меня. У них свои десять заповедей: иконы изъять, соборы закрыть, попов в Сибирь, а верующих, как они глаголят, «под стрелы критики!».
Отец Жгловский указал на фасад церковного здания:
— За каждым стеклом, в каждом окне учреждения будут висеть списки верующих, смешные изображения и непристойные слова Демьяна Бедного да Маяковского.
Савелий застонал от боли в ноге. Отец Осип по-своему воспринял протяжный возглас старика.
— Подожди, брат мой, еще не так заноешь! — Он перешел на шепот: — Они написали Ленину. Просят ускорить — издать декрет. Хотят прибрать к рукам все церковное богатство. Наш долг, наша святая миссия — спасти реликвии…
Отец Осип наметил ближайший план действий. Старик согласно качал головой.
Дома жена накинулась на Савелия с вопросами:
— Где ты был? Кто тебя так разукрасил?
Она подозвала работницу магазина:
— Груня, помоги старику!..
Савелий кряхтел. На все вопросы ответил отец Осип. Груня заинтересовалась парнем с наганом. Смывая кровь с лица пострадавшего, она попросила обрисовать внешность мальца. И по мере того как старик рассказывал, она менялась в лице…
Вдруг девушка, скрывая смущение, спросила попа:
— Батюшка, Пятикнижие — библейское священное писание?
— Священное, дочь моя, — ласково улыбнулся он. — Православная церковь признает каноническими тридцать восемь книг Ветхого завета, в том числе и Пятикнижие. А ты разве в школе не изучала закон божий?
— Изучала. Но не читала Библию. А вот тут заглянула — и глазам не верю!..
Отец Осип и супруги Солеваровы вскинули удивленные глаза на черноокую девушку. Она выдержала их взгляды и продолжала:
— Бог учит Моисея, а Моисей своих воинов — грабить, умерщвлять, брать в рабство…
— Кого? Иноверцев!
— А разве иноверцы не люди? Разве их не бог сотворил?
— Бог сотворил, дочь моя, а дьявол увел их на ложную стезю.
— Так и воюйте с дьяволом, а тех, кто заблудился, выведите на истинную дорогу. Зачем же их резать, колоть, насиловать?
— Дитя мое, божья кара всегда справедлива. Господь владыка указал, Моисей выполнил — полонил ханаанцев.
— Ради чего? Обогатиться за чужой счет! Захватить землю, сады, дома, скотину и заставить покоренных работать на себя?
— Без страдания, чистилища в рай не попадешь!
— Чего же Моисей своим обещал не рай, а обетованную землю?
— На то воля всевышнего!
— И я про то! — Груня вскинула руки: — Всевышний один народ натравливает на другой! Учит воевать, драться! Так можно любую войну оправдать — воля божья! Читайте священное писание!
— Читать нужно, дитя мое, но с разумением. — Отец Осип бросил взгляд на стенные часы: — Приходи завтра в такое время сюда, мы вместе почитаем Библию. А сейчас я с дороги немного приустал…
«Приустал или почувствовал свое бессилие?» — задумался Савелий, наблюдая за волотовским попом.
Тот фыркал возле умывальника, смачно чавкал за столом, громко говорил, бодро рассказывал о своей сельской жизни. А после ужина увел старосту в небольшую комнату, закрыл двери и, прикрывая ладошкой рот, третий раз забубнил все о том же:
— Брат мой, пришел наш час. Нельзя боле молчать. Будя! Они не молчат. Исполком запретил крестные ходы. А завтра и колокольни под замок! А там и ризницы очистят. И нас, служителей церкви, в Сибирь по этапу. Сам патриарх указует нам: не вставать на колени. В чем наше спасение?..
Отец Осип прислушался, встал, тихонько подошел к двери и, придерживая рукой тяжелый крест на груди, рыжей густой бородой уткнулся в дверь. Савелий услышал хрипловатый голос племянника. Раньше, годков пять назад, Солеваров схватил бы прелюбодея за шиворот и, как кота, вышвырнул бы на улицу. А теперь даже голос осел…
Голоса за дверью утихли. Священник заглянул в скважину, покачал головой, вернулся к старику. Он жесткой пятерней закинул рыжие волосы назад и злыми глазами пригвоздил свояка:
— Слыхал, брат мой?
— Я не подслушиваю…
— И зря, Савелий Иннокентиевич. — Отец Осип опять загнул бороду ко рту. — Мое чадо любопытствовал, где остановился эмиссар патриарха. Зачем ему, безбожнику, понадобился адрес московского гостя? Сейчас у дьяка мадам Шур сказала, что чекисты ищут Рысь, который якобы умертвил Рогова, и что для них Рысь и эмиссар одно лицо. Схожу-ка еще разок к дьяку…
«Ты же приустал», — мысленно заметил Савелий.
Вчера Жгловский сказал, что встретил товарища по анархической партии. А сегодня он не явился на отметку в чека. И не звонит. Иван посматривал на телефонный аппарат: «Почему молчит?»
У Пронина обострение язвенной болезни. Он лежал дома. Врач запретил чекистам беспокоить больного, но не запретил больному беспокоить чекистов. Пронин уже дважды заставил Воркуна снять телефонную трубку и дважды бил в одну точку: «Что случилось со Жгловским?»
Приход Ивана в чека совпал с неприятной процедурой — сокращением штатов. Воркун вызвал Сеню по срочному делу, а тот выступил в роли адвоката.
— Товарищ председатель-начальник, вникни. Ей-ей, не выдержать девушке такую нагрузку: делопроизводитель, машинистка, оперативник, а теперь еще взвалили контроль за ордерами на обыск и арест…
Не давая Селезневу закончить мысль, Иван подхватил его интонацию:
— Товарищ следователь-оперативник, пойми, по всем учреждениям сокращение. Экономия — новая политика. И не одна Люба Добротина с перегрузкой. — Он кивнул на дверь: — Раньше комендант ведал лишь содержанием арестованных, выдавал пропуска на свидание и отвечал за работу справочного стола, теперь же на него взвалили еще хозяйственный отдел: хранение имущества комиссии, распределение конфискованных товаров, использование перевозочных средств, ведение отчетности и выдачу жалованья. И он, ей-ей, не жалуется…
— Чудно и чудно! — удивился Сеня. — Быстро ты освоил этот дом!
— У тебя учусь, дружище. — Иван спрятал улыбку в усы. — Оперативное задание: разыщи Георгия Жгловского…
Не прошло часу — Селезнев докладывал. Он заглянул в магазин Солеваровой, застал Груню без хозяйки…
— Вчера Ерш жаловался, что его принимают за попа. Решил избавиться от батькиной шубы. А может быть, просто Груню пожалел: грянул мороз, а она в легкой кацавейке. «Возьми, говорит, а то все равно пропью». Груня поблагодарила, но не взяла. Он пригласил на танцы под духовой оркестр. Не пошла. Вышел из магазина Ерш грустный…
— А где вчера танцевали под духовой?
— В белой казарме на Красном берегу.
— Ну, Сеня, слетай в Дерглецкие казармы. Может… Постой-ка! — Воркун снял трубку: — Вас слушают…
Говорил мастер Смыслов. Начал он издалека. Видимо, не хотел огорошить друга. Но Иван сразу почувствовал неладное и прервал его охотничью прелюдию:
— Сергей, при чем тут зайцы, ближе к делу!
— Ёк-королек, у меня нет дроби. А в разрушенном дворце — свинцовые трубы. Я спустился в подвал, смотрю, лежит окоченевший. Стены белы от мороза, а он в сапогах, галифе и гимнастерке. Признал только по забинтованным рукам…
— Убит? Рана?
— Нет, елки-палки, видать, забрел пьяный…
Иван усадил за свой стол Селезнева и, накидывая шинель, позвал Пальму…
Иван осмотрел труп Анархиста: ни царапинки. «Неужели опять „убийство без убийства“?»
Пальма вывела хозяина к чугунной решетке калитки и села. Дальше следы смешались со множеством отпечатков солдатских сапог. Путевой дворец времен Екатерины Второй сильно пострадал в 1917 году, но одноэтажный флигель сохранился. В нем расположилась хозяйственная рота кавалеристов. Лошади стояли в царской конюшне. Из нее доносилась задорная песня:
Как-то раз на полигоне
Раннею весной…
Возле ворот пестрела полосатая будка. Часовой указал вчерашнего дежурного, а тот показал, что вчера поздно вечером двое военных, сильно выпивших, просились переночевать. Один был в солдатской шинели, другой в комсоставской. Часовой пропустил их к командиру роты. Они не вернулись.
Выходит, собутыльник завел Жгловского в подвал дворца, положил пьяного на солому и накрыл шинелью. Как только Ерш захрапел, он снял шинель и, наверное, вылез в разбитое окно.
Воркун вернулся в подвал, в котором раньше находилась кухня и людская. Разбитые окна выходили прямо на панель. Заиндевевшие стены без единой подозрительной метки…
— Пальма, где же обратный след?
Ищейка словно поняла озадаченность хозяина. Она поднялась по каменной лестнице из подвала и не вышла на двор, а продолжила путь по ступенькам на первый этаж и остановилась на балконе.
Иван снял кожаный ремень, обвил им чугунную балясину и, держась за оба конца ремня, легко спустился на панельные плиты. На ремне остался след чуть заметной потертости. Иван дождался Пальму и, минуя Дворцовую улицу, зашагал по набережной к белой казарме.
Под высокой аркой Воркун предъявил документ, вызвал командира караульной роты и навел справку:
— Вы лично были вчера на танцах?
— Был.
— Не обратили внимания на мужчину — коренастый, с рыжей бородкой и забинтованными руками?
— Как же, — оживился комроты, — он здорово отплясывал «яблочко»!
— Кто его пригласил, с кем он был?
— С нашим интендантом Зубковым.
— Где он сейчас?
— Да, наверно, в каптерке…
Они пересекли большой двор. Из двери кладовой пахнуло кожей, махоркой и едким мылом. За деревянным столиком щелкал на счетах сонный каптенармус. Он, зевая, сдвинул буденовку на затылок и с трудом поднялся с табуретки.
При имени Георгия Жгловского кладовщик развел пальцем малюсенькие усики под солидным красным носом и опять опустился на стул.
— Мы с ним когда-то дружили, состояли в одной партии. Теперь опять договорились о встрече. На танцы обещал прийти с бабенкой, но явился один, жутко мрачный. — Он указал на стеллаж с солдатскими котелками: — Вот здесь Ерш сбросил шубу и сказал: «Переобмундировать!» Пришлось отдать свою шинель, старую гимнастерку образца восемнадцатого года, галифе с кожаными наколенниками, красноармейские сапоги мои, поношенные. А его вещички в мешок. Обещал сохранить. — Зубков дыхнул перегаром. — Вы за шубой?
— Нет, за Георгием Жгловским. Он не явился на отметку в чека.
— Да, да, вспоминал! — Кладовщик осторожно ногтем снял волосинку с века. — «Я, говорит, пойду позвоню и вернусь». А сам не вернулся. Наверно, думаю, остался на вилле…
— На какой вилле?
— Да что рядом, — махнул на дверь, — за нашим забором…
— Разве у вас нет телефона?
— Есть! Я предложил ему. А он говорит: «Проведаю управляющего и заодно подышу свежим воздухом».
— Он был пьян?
— Пил стаканами. — Кладовщик показал на стол: — Вот здесь. Встречу отметили. Поднялись наверх в большое зало. Он еще плясал. Потом добавил и на улицу…
— В каком часу?
— Примерно… в двадцать один…
Воркун бросил взгляд на стенные ходики, где рядом чернела кожаная куртка с медными пуговицами. Иван искал комсоставскую шинель, но не увидел.
Вилла находилась между Путевым дворцом и казармой. Высокий серый забор с колючей проволокой обрывался на Дворцовой улице, открывая подход к парадной двери. Воркун нажал кнопку, поднял голову. Он не раз любовался этим домом, сделанным из фанеры.
Двухэтажное здание с высокой готической крышей до революции принадлежало хозяину фанерной фабрики. Теперь в фанерном замке проживал управляющий, с которым Иван познакомился во время недавнего пожара.
Виктор Константинович, в грубошерстном костюме, с бородкой, расчесанной на две половины, провел чекиста в свой кабинет. Обилие света, паровое отопление, вращающиеся двери, ковры, полированная мебель, картины — все это поразило Ивана. Он не сразу обратился к управляющему фабрикой:
— Вы знаете Георгия Осиповича Жгловского?
— Да. В семнадцатом году его вселили к нам… сюда… — Виктор Константинович протянул руку к настольному телефону: — Вчера он пришел позвонить. Но был настолько пьян, что с трудом ворочал языком.
— Он дозвонился?
— Не знаю. Я вышел из кабинета…
— Понимаю. — Иван посмотрел на широкое окно, выходящее на Дворцовую улицу. — Вы случайно не видели… его никто не поджидал возле дома?
— Не заметил, хотя парадную дверь открывал я лично, прислуга ушла на танцы.
Меньше всего Воркун рассчитывал на показания домработницы. Остроносая девушка в кружевном переднике покраснела, замкнулась. Но постепенно уяснила, что речь идет не о том красноармейце, который провожал ее. И тогда вдруг внятно заговорила:
— Меня, значит, задержала хозяйка. Я, значит, не сразу вышла из дома. И вот иду по Дворцовой, а уже темно, и слышу за углом мужские пьяные голоса. Думаю, от греха подальше. И, значит, прижалась к нашему забору. Ни жива ни мертва. Трусиха я. А они с бульвара свернули на Дворцовую. Оба в шинелях. Один еле на ногах держится, а другой его поддерживает. И как только минули меня, один, что потрезвее, остановился, а пьяный, сильно качаясь, зашагал дальше к нашему дому. Ну я, значит, и припустила: за угол и бегом до казармы…
Иван подумал о Зубкове. Кладовщику ничего не стоило надеть на себя комсоставскую шинель. Он, конечно, и завел Анархиста в подвал. Но с какой целью? Завладеть шубой или убрать с дороги опасного свидетеля? Возможно, Зубков совсем не случайно встретил Ерша на мосту. Уж больно спокойно держался кладовщик. И не зря повесил свою кожаную куртку на видное место. В свое время Жгловский явился с повинной в чека — мог предложить и Зубкову последовать его примеру. Тот внешне: «Да, да!» — а сам споил матроса, нарочно уговорил «откаблучить „яблочко“». Ерша, понятно, разморило, потянуло на воздух. Но почему не позвонил из казармы?
Скорее всего, на танцах Жгловский опознал Рысь. Или Зубков проговорился: хотел Ерша завербовать. В таком случае Жгловский не мог звонить в чека из казармы. Одно ясно, что Зубков не Рысь. Эмиссар патриарха — образованный, умный, скрытный враг. А этот, узколобый, со стеклянными глазами и красным носом алкоголика, походил на исполнителя, а не на руководителя.
Длинная белокаменная казарма имела форму буквы «Г». На обратном пути Иван не зашел к Зубкову и решил закрепить за ним Селезнева. В данном случае слежка лучше ареста. Пронин арестовал сына перевозчика. Баптист держался уверенно, отвечал твердо, дал точный портрет ночного гостя: «В черной накидке с капюшоном, в очках и с бородкой, как у нашего председателя укома».
Нет, пусть Зубков приведет к Рыси!
Труп вывезли из дворца ночью. Вскрытие показало, что Ерш пил самогонку и денатурат, настоянный на дубовых листьях. Однако умер не от алкоголя, хотя сильное опьянение способствовало быстрому переохлаждению. Он заснул и не проснулся.
Его похоронили родители и Солеваровы. На поминках Зубков напился, плакал и утешал Веру Павловну, рядом с которой сидела Груня…
Недели мелькали, как страницы детективного романа. В коммуне сыграли свадьбу Ивана с Тамарой, встретили Новый год, отпраздновали четвертую годовщину Красной Армии, дождались декрета об изъятии церковных ценностей, а дело с убийством Рогова все еще оставалось открытым.
Больше того, загадочная смерть Ерша Анархиста дополнительно запутала следствие по делу Рогова. Селезнев «сдружился» с кладовщиком Зубковым, но — ни одной улики. Бывший анархист даже пил только вне служебного времени. Сеня начал подумывать, что Георгий Жгловский «сам себя угробил»: перепил и замерз. А отсюда один шаг и до мысли: «Рогову отказало сердце, и точка».
К счастью, свои сомнения Сеня не высказывал вслух. Его смущала твердая позиция Калугина: он по-прежнему утверждал, что и Рогов, и Жгловский погибли от руки Рыси. Один и тот же прием — убийство без убийства.
Февральский декрет ВЦИКа растревожил церковников. Они прислали анонимку Калугину: если-де возглавишь комиссию по изъятию церковных ценностей — распрощаешься с жизнью. Воркун приказал Сене охранять председателя укома.
Молодой чекист вышел на улицу и оглянулся на желтый дом, на фасаде которого чернела вывеска с прямыми крупными буквами:
СТАРОРУССКОЕ ОТДЕЛЕНИЕ
НОВГОРОДСКОЙ ЧРЕЗВЫЧАЙНОЙ КОМИССИИ
Он надеялся, что Люба помашет ему в окно. А увидел Алешу Смыслова возле дома.
— Друг-приятель, ты по делу?
Алеша расстегнул полушубок, вытащил из-под ремня широкую книгу и, улыбаясь, протянул ее:
— Отнеси Калугину…
— Ты откуда знаешь, что я иду к нему?
— Я знаю, что я не могу идти к нему: меня ждет Воркун…
Принимая книгу, Сеня подумал о дневнике Рогова и сказал:
— Вот бы тетрадь-записки уполномоченного…
— Эта книга тоже обрадует Николая Николаевича. Спрячь под шинель и вручи без свидетелей…
— Есть такое дело! — Сеня подмигнул товарищу: — Когда свадьба?
— Когда Груня откажется от церковного брака. А у тебя?
— Как только переедет-переберется к нам в коммуну.
— Что же ей мешает?
— Мой рост. Все вздыхает: «Хоть бы на вершок выше!»
Он горько засмеялся. А перед зданием укома завернул в соседний дом и раскрыл книгу. Автор — Ницше. В глаза бросились строки, отмеченные ярко-красным карандашом:
«Любите мир как средство к новым войнам».
«Я не работать советую вам, но воевать».
«Война и мужество создали больше великих вещей, чем любовь к ближним».
Удивленные глаза Сени метнулись на соседнюю страницу:
«Жизнь есть не что иное, как война за власть».
Тряхнув чубом, чекист начал листать книгу в поисках подчеркнутых фраз.
«Будь всегда первым и возвышайся над другими».
«Способен ли ты быть убийцею?»
«„Не грабь! Не убий!“— такие слова считались когда-то священными… Но спрашиваю вас: где в свете были лучшие разбойники и убийцы, чем вот эти святые слова?.. Разве не есть всякая жизнь — разбой и убийство?.. О братья, разбейте же, разбейте старые скрижали!»
Несмотря на оттепель, Сеня почувствовал, как холодок пробежал по спине. Он захлопнул книгу и внимательно перечитал надпись на обложке: «Фридрих Ницше. Так говорил Заратустра. Книга для всех и никого. Полный перевод с немецкого А. Н. Ачкасова. Москва, Моховая, дом Бенкендорфа. 1906».
Сеня задумался: «Кто же так старательно читал?»
Кабинет Калугина освещался ослепительным мартовским солнцем. Перед письменным столом сидели, щуря глаза, представители укома, исполкома, Помгола, милиции, чрезвычайной комиссии, профсоюза и общественных организаций.
Обсуждался список кандидатов в комиссию по изъятию церковных ценностей. Московская инструкция предписывала: «Включить одного-двух представителей духовенства». Но ни один священнослужитель не явился на совещание в уком.
— Может, еще подойдут, — сказал Пронин.
И Калугин выложил на стол второй список членов технико-экспертной комиссии. В нее входили музейные работники, ювелиры и бухгалтер. Доктор Глинка предложил дополнить список известным художником Сварогом. Все единодушно проголосовали «за». Сеня тоже поднял руку, да так и застыл. Распахнулась дверь, блеснул на цепи золотой крест, мелькнули желтоватые глаза, раздутые ноздри и огненно-рыжая борода. Отец Осип решительно перешагнул через порог и широкими ладонями прикрыл солидный живот.
— Мир и правдолюбие этому дому, — поклонился он.
Калугин ответил приветствием, указал свободное место и зачитал список кандидатов…
— Гражданин Жгловский, кто войдет от духовенства?
В начале нового года отца Осипа перевели в Руссу с повышением. Он чувствовал, что настало время для него, опытного полемиста. Ему выгоднее говорить стоя. Его руки легли на спинку стула переднего ряда…
— Вразумите меня, служителя церкви, — начал он, склонив голову, — зачем я приглашен на оное светское собрание? Мы же, слуги бога, не занимаемся мирскими делами…
— Совершенно верно, батюшка, — подключился Калугин, — мы тоже не служим в храме и не поем псалмы. Однако голодающие ждут от нас хлеба, а не песнопений. Вы лично, гражданин Жгловский, не откажетесь участвовать в комиссии по изъятию церковных ценностей? Нуте?
— Я лично, гражданин, внес свою лепту и всегда протяну руку любому страждущему. Но… — он провел рукой по рясе, — мой сан священника обязывает меня во всем слушать патриарха…
— Во всем?! Девятнадцатого февраля восемнадцатого года патриарх Тихон предал анафеме большевиков. Вы, его послушник, тоже проклинали нас в своем приходе? Нуте?
— Я не фарисей из «живой церкви». Это лишь обновленцы дерзнули осудить патриарха Тихона…
— Другими словами, батюшка, вы тоже анафемствовали?
Жгловский почувствовал достойного противника и опять вскинул голову:
— Исповедуйте свое кредо: не суесловьте. Наши братья и сестры ждут хлеба…
— А хлеб ждет золота!
— Освященные реликвии — ризы, чаши — не подлежат изъятию. Патриарх Тихон указует, что можно добровольно пожертвовать церковный лом и подвески на иконах…
— На тебе, боже, что нам негоже!
Присутствующие засмеялись. Но отец Осип не смутился:
— Если ваша комиссия последует указанию патриарха, я войду в нее, если же вы посягнете на святые вещи храма — не войду!
— Батюшка, комиссия на месте разберется: что взять, что не взять. И ваше присутствие, как видите, необходимо. — Калугин взялся за перо: — Разрешите внести вашу фамилию, голубчик?
Прищурив глаз, Жгловский обратился к собранию:
— У вас все решается большинством голосов, и у нас в пастве все решают миряне. Завтра общее собрание прихожан. Если они благословят изъятие святых предметов, то я ваш слуга; если же верующие запротестуют, то и дверей не открою…
— А декрет ВЦИКа?!
— Бог свидетель! Вы же сами, большевики, провозгласили полное отделение церкви от государства. Советская власть отказала нам в материальной помощи, заявила, что религия есть частное дело каждого гражданина, предоставила нам самоуправление, так исповедуйте свое же кредо: не вмешивайтесь в частное дело граждан, предоставьте им самим решать вопрос о благотворительности. — Он шагнул к двери. — Не задержусь с ответом. Мое почтение!..
Сеня вышел на площадку, проводил взглядом священника и вернулся в кабинет, где больше всех возмущался старший Смыслов:
— Ёк-королек, это же волкодав в рясе! Завтра на церковной сходке он всех рабов божьих поднимет против комиссии. Его надо немедля арестовать!
— За что, голубчик?
— Елки зеленые, председатель укома спрашивает: «За что?» Да этот поп, кол ему в глотку, грозился закрыть двери храмов! Надо воевать, бороться с церковниками!
— Но как, голубчик?! — Калугин вскинул глаза на стенной портрет Ленина: — Владимир Ильич говорил, что надо уметь бороться с религией. Если мы арестуем священника накануне работы комиссии, то фанатики растерзают комиссию на паперти храма. Нет, друг мой, на данной стадии борьбы важнее доказать верующим, что помощь голодающим не противоречит христианской морали.
— Так они и будут тебя слушать! К собранию не подпустят!
— Конечно, все это сложно и особый разговор.
Калугин окинул взглядом присутствующих:
— Друзья мои, надо быть готовыми к тому, что ни один служитель культа не войдет в нашу комиссию. Это, естественно, усложнит изъятие. Поэтому, пока не поздно, каждый из вас может отказаться… Нуте?..
Сеня метнул взгляд на преподавателя истории с лопатообразной бородой. Ему показалось, что бывший учитель гимназии струхнет, но ошибся. Ни один член комиссии не отступил…
Они остались вдвоем. В кабинете пахло махоркой. Сеня открыл форточку, подошел к письменному столу и выложил книгу Ницше. Николай Николаевич не удивился. Видимо, он ждал ее…
— Спасибо, друг мой. — Председатель полистал сочинение немецкого философа и воскликнул: — Поразительно! Моисей создал стратегию для избранных, а Ницше для избранного, для сверхчеловека. Голубчик, Алеша не сказал… чьи это пометки?
— Нет, но он просил передать-вручить без свидетелей.
— Значит, друг мой, он выполнил задание. Пригласи его, пожалуйста, к нам в коммуну… и хорошо бы вместе с Груней…
Спор разгорелся, как всегда, за круглым столом. Кому выступить на собрании верующих? Ланская пришла ужинать вместе с регентом. В коммуне Вейц появился впервые. Он хорошо знал церковный мир и заявил:
— Завтра все решится. Священник Жгловский — отличный оратор. Верующие пойдут за ним. Его влияние следует приглушить. Я выступлю. Меня знают прихожане…
Абрам Карлович говорил больным, беззвучным голосом. Сеня, как и все другие коммунары, понимал, что чахоточный не оратор: он сам себя не услышит. На открытом воздухе перед большой массой надо выступать горластому. Или Калугину: у него голос несильный, но он умел заставить себя слушать, его слабость оборачивалась силой. И знаток религии.
Николай Николаевич словно разгадал ход мысли Селезнева:
— Я готов, друзья мои…
— На что готов? — вклинился Воркун. — На самоубийство?
— Мы будем охранять-подстраховывать…
— Не дури, Семен! — нахмурился Иван Матвеевич. — Пораскинь мозгами! На собрании верующих берет слово председатель укома, известный антирелигиозник…
— А кто спас-отстоял чудотворную?
— Было дело, дружище! — отмахнулся Воркун. — А теперь Калугин возглавил комиссию по изъятию церковных ценностей. И возглавил, несмотря на угрозы, предупреждения. Тот же Жгловский был в доме Калугиных и сумел мать восстановить против сына. Черт возьми, Анна Васильевна первая закричит: «Не слушайте безбожника!» Да ему и рта не дадут раскрыть!
— Мы сейчас с Абрамом Карловичем встретили мадам Шур. Она сказала, что в Руссе эмиссар патриарха, что он привез воззвание за подписью самого святейшего Тихона. — Ланская вопросительно взглянула на мужа: — Иван, ты имеешь послание патриарха?
— Это не послание, дорогуша, это секретная инструкция. — Воркун напряг память: — Тихон с гневом отвергает даже добровольное пожертвование… Он говорит: «Важно не что давать, а кому давать»… И заключает: «Читая строки послания нашего, указуйте о сем своей пастве на собраниях, на которых вы можете и должны бороться против изъятия ценностей».
Иван Матвеевич перевел взгляд на Сеню:
— Завтрашнее собрание — по прямой указке патриарха. И надо быть готовыми ко всему.
— Как же так?! — недоумевала Тамара Александровна. — Помочь голодающим — ведь это наш христианский долг. Я скажу об этом открыто…
Воркун покосился на беременную жену, но ничего не сказал. Пальма бросилась к дверям. Сеня весело приветствовал Алешу с подругой и, любуясь, закрутился вокруг Груни:
— Посмотрите-оцените! Обновка к лицу!
Черная, лихо посаженная кубанка и черный полушубок, отороченный белым барашком, удивительно дополняли ее девичью осанку и озорной взгляд.
— Хватит, сглазишь! — звонко засмеялась она, глазами ища Добротину. — А где Люба? Она собиралась сюда с вещами…
— Розыгрыш?
— Вот свидетель, — Груня указала на Лешу. — В чека был, с Любой разговаривал…
Сеня потащил приятеля на кухню. Секретничали недолго: Любу уговорил вступить в коммуну не Леша, а Воркун. Сеня бросился к Ивану Матвеевичу, но раздался звонок, и молодой чекист выкинул такой пируэт на носке, что все рассмеялись.
Новый член коммуны принесла шуточное заявление и мешочек сушеной чулановки[17]. От радости Сеня взялся варить компот. Он слышал, как в столовой Калугин готовил Груню к выступлению:
— Совершенно верно, голубушка, у вас отличная память. Вы рождены для трибуны! Итак, повторяю, Антиохский собор, Златоуст Константинопольский, Юрьевский монастырь…
Сеня выглянул из кухни. Люба сидела рядом с Груней и восхищенно смотрела на нее. А та горячо, страстно перечисляла доказательства, словно стояла на возвышении перед толпой.
Теперь ясно, почему Калугин пригласил Алешу вместе с Груней, но как понять обособленный разговор на «голубятне»? Интересно, о чем секретничал Николай Николаевич с Алешей? Смыслов ушел домой сильно озадаченный.
«Наверное, книга с пометками?» — подумал Сеня и не ошибся. В двенадцать часов ночи Калугин окончил осмотр книги Ницше и позвал к себе на чердак Воркуна с Селезневым. Николай Николаевич заговорил шепотом:
— Друзья мои, вот Рысьи следы, — он пальцем указал на красную линию под строкой. — Этот же карандаш чиркал и Библию, страницы, посвященные стратегии Моисея. Обе книги из библиотеки Вейца…
Калугин взял толстый том с тисненым крестом:
— Вручая мне Библию, хозяин сказал, что он признает в ней только «Песню песней». Выходит, кто-то другой штудировал Пятикнижие. Но вот, приметьте, Леша берет Ницше «Так говорил Заратустра». Хозяина нет. Книгу разрешила взять его жена, предупредив, что муж ее почти не расстается с «Заратустрой»…
— Неужели он? — Иван переглянулся с Сеней.
— Он эстет, друзья мои. Он может восхищаться стилистикой философа. Но на его столе лежит красный карандаш. Надо сличить. — Калугин обратил их внимание на яркость и прямоту линии: — Видите, и «Заратустра» и «Пятикнижие» подчеркнуты одной рукой. Алеша обещал принести листок с пометками Вейца…
Иван и Сеня опять переглянулись:
— Неужели чахоточный?
— Друзья мои, вспомните показание Ерша Анархиста: Рысь выше меня ростом и виртуозно владеет голосом. Все это относится к регенту. Даже сегодняшняя хрипота его, возможно, искусственная. Его библиотека — прекрасная приманка. К нему идут те, кто ловит его. Он дружит с теми, кто близко связан с чека…
Воркун, видимо, подумал о жене и смущенно крякнул. Николай Николаевич положил ладошку на его грудь:
— Голубчик, ни слова Тамаре Александровне. Никаких перемен. Малейшее подозрение — Вейц уедет «лечить» горло и не вернется. Так или не так? Нуте?
Воркун одобрительно моргнул. Сеня представил Алешу в кабинете Вейца и понял, почему приятель ушел озадаченным. Попробуй-ка спокойно смотреть на регента, зная, что он-то и есть Рысь, контрик-убийца!
— Черт возьми, — взорвался Иван, дернув усами, — ну кто мог подумать?! Тихий. Общительный. Сочувствующий большевикам. Безбожник. Бросает церковный хор. Помогает ликбезу. Пользуется всеобщим уважением. Снабжает литературой председателя укома…
— И слушателей философского кружка при чека, — улыбнулся Николай Николаевич, хватаясь за голову. — Уму непостижимо!
— Интересно-любопытно, а завтра он выступит?!
— А что толку от хрипуна? — Иван приказал Селезневу следить за тем, чтобы Вейц не удрал из Руссы, и опять взорвался: — Ей-богу, не засну сегодня!
Сеня тоже всю ночь проворочался на кухонных табуретках: на его кровати спала Люба.
Ему предстоит обхитрить регента. Леша приготовил красный карандаш для подмены. Он завтракал молча…
Груня бубнила тезисы своей «речи». Она не знала, почему сегодня Леша не спешил на работу. И даже не заметила, что он не доел свой любимый овсяный кисель с молоком.
Лешина мама и Вадим пытались отговорить ее от выступления, брат даже нарисовал «жуткую картину» побоища. Груня резко осадила его:
— Трус ты, Вадька!
Мать с надеждой посмотрела на сына: образумь ее, пока не поздно, образумь хоть ты. Леша понимал, что Груня рисковала жизнью. При мысли о разлуке его захолодило. И все же лучше подстраховать ее, чем сорвать калугинское задание.
Обиженный Вадим ушел на работу раньше всех. Груня поцеловала заплаканную Прасковью.
— Обедать не жди, — она взяла кусок хлеба, посолила его и завернула в чистый носовой платок. — Придешь на собрание?
— Приду, милая. — Мать снова бросила взгляд на сына: — А ты, Алешенька?
— Конечно…
Они вышли вдвоем. Больше месяца Груня дулась на Лешу за то, что он «натворил» на кладбище, — напугал до смерти старика Солеварова и не попросил у него прощения. К людям преклонного возраста она относилась с почтением и не раз говорила: «И мы же состаримся». Но сама Груня не спешила стариться: спала под тонким одеялом, купалась в соленом ручье и усердно молилась: «Боже, сохрани здоровье!..»
Однажды Сеня подмигнул коленопреклоненной Груне: «Я тоже просил-молил бога удлинить мне кости. А он ни в какую!» Она перестала с ним разговаривать. Вот теперь он при каждом удобном случае шлет ей приветики. Но примирению помог Калугин.
Неожиданно Николай Николаевич поддержал Груню. Он осудил Алешу за то, что тот, как пасач[18], тряс наганом перед стариком. «Это, голубчик, роговская отрыжка. Так церковника не одолеешь». А Сене заметил: «Раз верующая обиделась, значит, ты, друг мой, в чем-то не прав». Насмешник хотел оправдаться: «Да ведь молитва — бред собачий!» — «Нет, друзья мои, молитва — ловкий прием церковной стратегии. Верующий ежедневно утром и вечером сосредоточивается на ближайшей цели. Он просит бога помочь ему достигнуть задуманного. Внушает себе, что с ним сам всевышний, и действует значительно смелее, фанатичнее. А церкви только это и нужно: фанатизм ослепляет разум. Заметьте и другое! Я планирую свои дела на листочке и каждое утро читаю, как „молитву“. А перед сном опять за листок: проверяю, что сделано. Учтите, ребятишки, молитва даже с медицинской точки зрения — прекрасное средство для успокоения нервов. Без анализа ты, Сеня, рискуешь превратиться в балагура! Так или не так?»
С того дня Груня другими глазами стала смотреть на председателя укома. Обычно о коммунистах она судила по старшему Рогову. Его крылатые словечки облетели всю Руссу: «Раз верит, значит, дурак!», «Все попы жлобы!». А Калугин никогда не оскорблял чувства верующего. Вот почему Груня охотно беседовала с ним, прислушивалась к его голосу и согласилась выступить на собрании верующих. Он убедил ее: у церкви есть лишнее золото…
За воротами парка Груня спросила:
— Ты куда, Леш?
— Отнесу книгу регенту…
Она просила передать привет Вейцу и направилась в магазин Солеваровой. На бирже труда очереди не сокращались. При первой возможности Груня сменит работу. Она получала небольшие деньги. А Леша зарабатывал неплохо: за каждое раскрытое преступление получал вознаграждение двадцатью процентами рыночной стоимости похищенного натурой или денежными знаками.
Новый, двадцать второй год пугал и одновременно бодрил Алешу. Любовь Груни, дружба с Вадимом, успехи в калугинском кружке, поручения Воркуна и Калугина — все это не могло не радовать его. В то же время нет писем от бати, мать зачастила в церковь, а тут еще сговор церковников, наглость торгашей, рост преступности, сокращение штатов, закрытие школ — все это настораживало Лешу.
Вот и сейчас — мартовское солнечное утро, а на душе несладко. Вчера в коммуне он заметил, что Вейц нервничал. Видать, почувствовал, что над ним сгущаются тучи. Сейчас жена его откроет двери и скажет: «Уехал в Питер лечиться».
Агент нащупал в кармане толстый карандаш. Что покажет последняя проверка? Если карандашный цвет один и тот же на Библии и на страницах Ницше, если все пометки сделаны рукой Вейца, то последователь Моисея и Ницше не уйдет от чекистов. Хотя до ареста еще далеко: мало ли кто увлекается идеями Моисея и Ницше. Ведь подчеркнутыми цитатами не докажешь, что и Рогова, и Жгловского убил Рысь. И что Рысь — это и есть Вейц. Возможно, Калугину известно нечто большее?
Отсчитав пять знакомых ступеней, Леша дернул деревянную ручку коридорного звонка…
Алеша старался быть таким, как всегда: внимательно-молчаливым. Однако зрение и слух настолько обострились, что даже привычная обстановка казалась ему необычной.
Хозяин вежливо пропустил гостя по узкой дорожке деревенского половика. Леша вышагивал по коридору и думал: «Если дернуть за конец дорожки, то брякнешься на пол». Жена Вейца и раньше не выходила на звонок, а теперь померещилось, что муж нарочно выпроводил ее из дома. В кабинете тяжелые шторы давно защищали книги от солнца, а сейчас почудилось, что занавешенные окна и тихий полумрак предвещали преступление.
В углу библиотеки чернел кабинетный рояль. Регент, как всегда, сел на винтовой стул, поднял крышку и, закрыв глаза, исполнил излюбленные отрывки из Бетховена и Бортнянского. А в сознании юноши мелькнуло: «Неплохая сигнализация».
Леша осторожно шагнул к письменному столу, где лежал толстый карандаш. Удобный момент для подмены. Но под ногой скрипнула деревянная половица, и агент застыл.
Музыкант словно разгадал замысел Алеши — оборвал игру…
— Простите, Алексей Петрович, вы же спешите на работу. — Он глазами указал на книгу в руках читателя: — Ну как?..
— Читалось легко, изложение светлое, но проповедь Заратустры черна-а…
— Отлично! Другого ответа не ждал. — Абрам Карлович взял книгу от Леши и прижал ее к груди. — Не правда ли, маэстро, в ней пленительная музыка слова и страстная энергия слога?! Однако мыслительный настрой мне тоже претит: страшный аморалист… — Он распахнул книгу: — Вы не могли не заметить подчеркивания.
Регент остановился перед большим портретом в золоченой раме:
— Присмотритесь, пожалуйста, к лицу генерала. Это мой фатер. Обрусевший немец. С головы до ног военный. Но, в отличие от деда, который преследовал Наполеона, чуть было сам не попался в плен к самураям. Победа японцев толкнула отца к Библии. В ней он нашел военную науку. Я плохо разбираюсь в стратегии, но хорошо помню, как фатер заменил икону Христа статуей Моисея. А вскоре повесил и портрет Ницше. — Он протянул руку. — Вот отцовский карандаш. Он был с ним в Порт-Артуре, под Мукденом: сначала ставил метки на военной карте, а потом на страницах Библии и Ницше…
Сын брезгливо взглянул на образ отца с пышными бакенбардами и тонкими сжатыми губами:
— Властолюбивый, бессердечный! Хотел и меня затянуть в мундир с погонами. Спасло мое слабое здоровье. Я родился рахитичным, с кривыми ножками. Так фатер уложил меня в постель, стянул полотенцем изгибы ног, сдавил кости, но добился своего. Через месяц я заново учился ходить… на прямых ногах. Затем он привел меня к речному плесу и голого бросил с крутого берега. Я не умел плавать, страшно боялся воды — спас инстинкт самосохранения. Выкарабкался. Но от испуга стал заикаться. Вмешалась мать: увезла меня в Петербург к тетке, большой любительнице музыки…
Он показал пожелтевшую фотографию и снова уставился на портрет родителя:
— Корчил из себя сверхчеловека! Я всегда боялся и ненавидел его. Однако портрет храню, и вот почему. Тихий, мечтательный, я бредил монастырем. Фатер напоил денщика, бывшего монаха, и приказал ему рассказать мне о «святой жизни отшельников». Отец выправил не только мои ноги… Хотя церковную музыку, особенно творения Бортнянского, обожаю до сих пор…
Хозяин задумался, не подозревая о том, что творилось в голове гостя. В эту минуту Леша совсем забыл про криминальный карандаш. Он вдруг почему-то вспомнил рассказ Лунатика о монастырской жизни, затем в сознании пронеслись кадры из бытия «Гороховой республики»: Ерш в роли «президента», его поспешное бегство, когда Анархиста спугнул не сам Рысь, а только одно упоминание о нем…
— Мой дядя заядлый охотник! — неожиданно засмеялся Алеша. — Однажды зимой на опушке леса он поджидал зайца и гончую. А дождался того, что ему на холку с дерева спрыгнула рысь…
Леша взглянул на Вейца и весело продолжал:
— Ружье полетело в снег, но дядя устоял. Закинул руки назад. Сдавил зверю горло. А скинуть — никак! Кошка когтями вцепилась в спину, в плечи, а зубами прокусила поднятый ворот полушубка и вонзилась в шею. Пришлось ему, как лосю с рысью на холке, пролезть под сук…
— Как вам не стыдно, Алексей Петрович, — удивился хозяин. — Если б не воротник, ваш дядя истек бы кровью. Я не понимаю, что в этом смешного? Не узнаю вас! И какая связь между рассказом о моей жизни и страшным случаем на охоте с вашим дядей?
— Сам не знаю, — покраснел Алеша.
— В таком случае, Алексей Петрович, рекомендую книгу австрийского психолога Фрейда. — Он достал с полки том без переплета. — В этой работе раскрывается метод толкования снов, оговорок и свободных ассоциаций. Прочитайте, проанализируйте данный случай. Для вас, агента уголовного розыска, ценное пособие.
И, вручая книгу, он вежливо поклонился:
— Не смею больше задерживать…
«Черт возьми, зачем я бухнул о схватке с рысью?» — огорченно думал Алеша, выходя на улицу.
Калугин в орготделе проверял партийные взносы. Увидев Алешу, он отложил папку:
— Что случилось, голубчик?
За столом сидел заведующий орготделом. Леша замялся. Николай Николаевич провел юношу в свой кабинет. Ученик подбирал самые безобидные слова, чтобы не огорчить учителя своей оплошкой…
— Сегодня не удалось сверить карандаши. Но через два-три дня снова пойду к нему. Он дал книгу и задание…
— Какое, друг мой?
— Мне надо объяснить, почему я, во-первых, вдруг вспомнил случай на охоте и, во-вторых, почему вспомнил с хохотком.
— Какой случай?
Слушая рассказ, Калугин неодобрительно закачал головой:
— Ты думал, что Рысь, как Ерш, саморазоблачится? Не-ет, батенька, регент посложнее Анархиста. Когда заговорщики терпят поражение в центре, они действуют на периферии осторожнее, умнее. — Калугин придвинул книгу Фрейда: — Автор настолько произвольно толкует сны, оговорки, свободные ассоциации, что ты, друг мой, легко выполнишь задание Вейца…
Он поднял глаза на ученика:
— Идя на работу, ты думал о том, что теперь в кабинете Воркуна сидит твой дядя?
— Конечно, подумал.
— Всю зиму дядя носил рысью шапку. Образ дяди воскресил схватку с рысью. Так или не так?
— Та-ак.
— Охотник всегда вспоминает о своей схватке с юмором…
— Выходит, мой смех оправдан?
— Только для Вейца, батенька! — Учитель вынул из серой толстовки платок и протер очки в белой металлической оправе. — Но мы не станем себе туманить мозги. Корень твоей ошибки в том, что ты не выполнил нашу инструкцию. И через два-три дня не выполнишь! Сейчас Рысь наверняка насторожился и начнет водить тебя за нос с помощью Фрейда. Успех с Ершом вскружил тебе голову, друг мой. Но, признаюсь, в твои годы я сам не раз спотыкался…
Калугин взглянул на окно, залитое мартовским солнцем:
— Почему у Вейца в библиотеке вечный полумрак?
— Оберегает книги…
— Нет, батенька, — он надел очки. — Постоянно приучает глаза к темноте. Вспомни показание Ерша: «Рысь, как цыган, действует ночью». Его хрипота тоже ширмочка, как выражается Федя Лунатик. Регент виртуозно владеет голосом. И к тому же актер! Будь он моего роста — Ерш не перешел бы на нашу сторону. А показание Анархиста, пожалуй, решающее! Учти, именно Моисей и Ницше привели нас к регенту…
— Но как же фатер? Карандаш-то генерала?
— Совершенно верно, голубчик! — Учитель прищурил серые глаза. — Его карандаш. Его подчеркивания. Его сплав идей Моисея и Ницше. Его школу прошел сынок. Да, да, батенька, Карл Августович, властолюбивый генерал, не только превратил хилого мальчонку в закаленного юношу, но и вооружил его стратегией избранных. Не случайно сын хранит портрет отца. Влияние петербургской тетки, преподавательницы музыки, началось позже, когда ее племянник поступил в консерваторию…
Калугин метнул взгляд на стенные круглые часы:
— Скоро собрание на монастырском дворе. Вейц попытается выступить, несмотря даже на «больной» голос. Сын превзошел отца. Он подкрепляет стратегию психологией. Ты же писал из деревни, голубчик, что в книге «По ту сторону добра и зла» иной карандаш подчеркнул изречения Ницше: «Если дрессировать свою совесть, то, кусая, она будет целовать нас», «Ты хочешь расположить его к себе? Так представься смущенным»…
— Николай Николаевич, но вы же вчера еще колебались…
— Совершенно верно, батенька! — Он поднялся из-за стола. — А вот внимательно выслушал тебя, взглянул на книгу Фрейда и окончательно убедился, что «скромный регент» организовал убийство и Рогова, и Жгловского. Теперь задача — найти исполнителей…
Учитель поднял телефонную трубку. Звонил Воркун. Он срочно выезжал из города: какое-то секретное задание. Леша не смел расспрашивать, хотя подумал, что без мужа Ланская, наверно, не рискнет выступить на собрании прихожан.
Видимо, о том же подумал и Калугин. Он поинтересовался:
— Груня не передумала? — И, не дожидаясь ответа, уверенно сказал: — Нет, нет, голубчик, она не из пугливых…
В уголовном розыске Леша попросил Федю Лунатика пойти с ним в монастырь и позвонил приятелю в чека. Сеня заверил, что он сейчас переоденется и мигом на собрание.
Подстраховка была обеспечена, и все же Алексей крутил в руках толстый карандаш, невпопад отвечал Феде, попросил у него закурить и все время подгонял спутника. Он волновался за Груню…
Весеннее солнце заглянуло в окна детдома. Медсестра Ланская, в светлом халате, осматривала новую партию ребят, прибывших из Поволжья. В теплой просторной комнате щелкали большие весы. Пахло масляной краской и лекарствами.
Тамара ваткой бережно промывала слипшиеся глазенки мальчика, который скорее походит на старичка с тощими плечиками, впалой грудкой и вспухшим животиком. Кости у него обтянуты сухой желтоватой кожей, руки обвисли.
Вчера Тамара обменяла золотые булавки, брошки на овсяную муку, напекла сладкого печенья и теперь угощает голодных детей гостинцами. Стриженый мальчуган, живая мумия, не в силах дотянуть лепешечку до рта. Тамара помогает ему с улыбкой и слезами.
Ланская верила в бога, но очень сомневалась в том, чтобы всевышний занимался судьбой каждого человека. Ее девиз: помоги всякому, кто нуждается. А Солеваров убеждал ее спасать не людей, а церковные вещи.
Вот и сегодня старик «случайно» встретил ее возле детдома. Староста просил прихожанку выступить на собрании верующих:
— Из всех клирошан ты, дочь моя, самая желанная, приметная. Народ привык к твоему голосу. Скажи им слово, благословенное патриархом всея Руси. Встань на защиту святых реликвий. И миряне не допустят расхищения храмов…
Сегодня он не упрекал ее за брак без венчания, бил в одну точку:
— Пока крест не сняла — служи кресту: постой за церковь…
Бывшая солистка монастырского хора слушала молча: она не могла возразить человеку, которому была многим обязана и который был намного старше ее, но перед ее глазами стояли опухшие дети с голодными глазами…
Благодетель поцеловал воспитанницу в лоб: ему показалось, что он убедил ее.
Во флигеле Ланскую поджидали ее ученики — Прасковья и Герасим с женой. Учительница была в том положении, когда не дай бог упасть. Особенно коварны теневые аллеи парка: над головой солнце, а под ногами скользко, как на катке.
Она поблагодарила учеников за внимание и положила на стол свежие газеты. Последнее время «Правда» и «Звезда» заменяли книги по чтению: не хватало букварей. Тамара Александровна вымыла руки, вернулась в столовую, обратилась к сторожу курорта:
— Читай только заголовки…
Герасим прижал бороду к груди, склонил голову над газетой и неуверенно собрал слоги в слово:
— У-жа-сы, — он сдвинул палец, — го-ло-да…
— Хорошо. Дальше…
— Па-три-арх Ти-хон про-тив…
— Против чего? — спросила учительница и заглянула в газету.
Мелкий шрифт труден для ученика. Тамара Александровна прочитала заметку вслух. Автор упрекал главу православной церкви в том, что тот отвергал изъятие «священных риз и чаш» и грозил карой за святотатство: «мирянам — отлучением от церкви, священнослужителям — низложением из сана».
— Кто прав: автор или патриарх?
Вчера Лешина мама слушала проповедь отца Осипа. Он сказал, что все мечты страждущих сбудутся, если они решительно выступят против изъятия церковных ценностей. Она больше двух лет мечтала о возвращении мужа. Вся надежда на бога: он всемогущ. И все ее помыслы сводились к одному — угодить всевышнему. Сегодня на собрании она поднимет руку за послание патриарха. Ее откровенное заявление смутило жену Герасима:
— Я уж не знаю, как тут речь вести — с одной стороны, слово патриарха для нас, верующих, закон, а с другой стороны, нельзя не помочь людям в большой беде. Вот и получается, что…
— Тебя тошно слушать! — вмешался Герасим, поднимая бороду. — На кой ляд богу золото! Наш Христос, натурально, не украшал себя бриллиантами. Икона останется чудотворной и без самоцветов.
Слушая сторожа, Тамара решила: «Скажу об этом». Она почувствовала, что теперь ничто не остановит ее. Тем более что муж уехал в уезд: Иван мог бы отговорить ее. Сегодня утром он приложил ухо к ее чреву, прислушался и засмеялся: «Футболист!»
— А поп Осип голосист, — продолжал Герасим. — Отрастил пузо, как боров! Натурально, сытый голодного не разумеет…
Тамара Александровна осторожно намекнула ему о совместном выступлении на собрании прихожан. Герасим отвел взгляд на высокие часы и опустил бороду:
— Не смогу, уважаемая, в это самое времечко у меня аккурат дежурство…
Он глазами показал на жену:
— Вот разве Степанида…
Курносая женщина, с теплым платком на плечах, смутилась:
— Не привыкши мы, бабы, к сходкам: язык примерзнет, и вся тут! А руку уж не вскину против совести…
— И на этом спасибо, — сказала учительница и глянула на часы: — Пора обедать и на собрание…
На угловой башне церковной ограды шелестело объявление:
«В среду, 15 марта,
на монастырском дворе в 6 часов вечера —
СОБРАНИЕ
представителей всех коллективов верующих
г. СТАРОЙ РУССЫ
по вопросу
ОБ ИЗЪЯТИИ ЦЕРКОВНЫХ ЦЕННОСТЕЙ».
Степанида самостоятельно прочитала знакомые слова и с благодарностью посмотрела на свою учительницу:
— Не оступись, матушка…
Ланская, в синем пальто и зеленом гарусном платке, шла осторожно, избегая ледяных накатов. Ее обгоняли прохожие. Они со всех сторон стекались к монастырю. Тамара искала среди них Ивана: к вечеру обещал вернуться и зайти за ней на собрание.
Главная арка монастырских ворот с восьмигранной башней гудела возбужденными голосами. Обширный двор перед тремя старинными храмами был забит участниками собрания. Возле колокольни дежурили Боженька и Пашка Соленый. Их настороженные лица как бы говорили: мы готовы в любой момент ударить в колокола.
Люди стояли плотно, как в пасхальную службу. И все же Груня пробилась к Ланской. Чернобровая девушка энергично пожала ей руку и бодро шепнула:
— С нами друзья… — Затем ее глаза высмотрели группу нэпманов: — Э, да тут все линии Гостиного двора: мучная, шелковая, железная…
В компании торговцев шумела Вера Павловна. Про свою хозяйку Груня сказала, что она после смерти племянника целиком отдалась коммерции…
— Боится, как бы комиссия не заглянула в магазин да на склад…
В это время все собравшиеся смотрели на древний храм с высокой каменной папертью. На нее взошел церковный староста. В черном пальто, с непокрытой седой головой, Солеваров перекрестился перед фресками портика и старательно отвесил поклон притихшей толпе:
— Возлюбленные во Христе братья и сестры! — Его степенный голос на последнем вздохе напрягся: — Вам ведомо, месяц назад правительство советское узаконило изъятие ценностей из храмов. Мы собрались обсудить этот декрет…
Старик обвел взглядом собравшихся и снова натужился.
— Да помянем восемнадцатую годину. Тогда совет нечестивых отделил церковь от государства. И с той поры государство само по себе, а церковь сама по себе. Стало быть, государство может лишь просить нас о помощи, а не принуждать…
— Верно! Правильно! — отозвалась толпа.
Ланская почувствовала озноб, прижалась к Груне.
Девушка не спускала глаз с церковного старосты. А тот меховой шапкой прикрыл седую бороду и смиренно закатил глаза к небу:
— В православной церкви высшей властью наделен патриарх. Он наш пастырь. Его слово для всех нас закон. — Оратор надел очки, развернул послание Тихона и прочитал — «Мы не можем одобрить изъятие из храмов хотя бы и через добровольное пожертвование…»
— Истинно верно! — подхватили мужские голоса.
— Православные! — продолжал Солеваров, вскидывая лист. — Завтра по городу начнет орудовать комиссия: грабить церкви. Храм — божий дом! Решайте сами: допустить обирателей или нет? Выступай кто хочет! Но слушать будем того, у кого крест на груди…
— Святые слова! — крикнул Пашка Соленый.
На каменное возвышение решительно поднялся коренастый поп с длинными рыжими волосами и такой же огненной бородой. Его курносое, скуластое лицо дышало воистину сатанинской энергией…
Груня шепнула Ланской:
— Отец Ерша Анархиста.
Тамара впервые видела этого священника со злыми глазами. Она оглянулась на арку: нет ли военного в черной шинели и черной кожаной финке? Утром Иван надел необычную форму…
— Христиане! — заговорил Жгловский резким, исступленным голосом. — Почему святейший патриарх Тихон повелел закрыть двери храмов для нехристей? Потому что употребление священных предметов не для богослужебных целей воспрещается канонами вселенской церкви и карается ею как святотатство: мирянам — отлучением от церкви, а священнослужителям — низложением из сана…
Толпу придавил страх. Груня взяла за руку Ланскую и, действуя плечом, стала протискиваться вперед. Тем временем священник Жгловский поднял над головой золотой крест:
— Хвала тому, кто постоит за святое дело!
— Постоим! Не допустим! — закричали со всех сторон.
— Но мы, тихоновцы, не против помощи страждущим! — продолжал отец Осип, прижимая крест к груди. — Патриарх разрешил отдать церковную утварь, коя не употребляется для богослужения, — подвески на иконах или лом какой…
— Благослови, батюшка! — склонила голову Груня и, целуя крест, слегка потеснила священника на возвышении. — Уважаемые рушане!..
Ее зычный голос долетел до арки ограды. Соседка Ланской сказала носатому старичку:
— Наша. С крестом. Охраняла чудотворную.
Груня извлекла из полушубка темную книгу с белым крестом на обложке и выставила ее вперед.
— Апостольское Евангелие гласит: просящему у тебя дай! Голодающие волжане — наши братья, сестры! Они протягивают руки, просят помощи! Там, в городах и деревнях, трупы. Моргам не вместить покойников! Церквам не отпеть усопших! Там матери подбрасывают детей! Там люди едят крыс…
— Господи, — вздохнула старушка рядом с Ланской.
Груня снова выставила священную книгу:
— По общему воззрению апостолов и определению Антиохского собора, церковное имущество есть имущество бедных. Поэтому еще архиепископ Константинопольский охотно жертвовал церковное серебро на покупку хлеба голодающим. У нас, на Руси, Юрьевский монастырь пожертвовал огромные ценности на войну с немецкими рыцарями. И царь Петр Великий, спасая родину, приказал колокола перелить на пушки…
— Справедливо! — крикнул Сеня Селезнев в штатском костюме.
— Люди добрые! — взмахнула Евангелием Груня. — Христу не нужны были сапфиры: он умер нищим. И христову храму нужна не роскошь, а доброе дело! Нет большего счастья, чем помочь ближнему!..
— Куда гнет? — встревожились «черные ангелы».
— Правду говорит! — поддержал Алеша Смыслов.
— Одна Русса спасет целый уезд от гибели! В наших храмах достаточно золота, серебра и дорогих камней! — Она еще раз вознесла книгу. — Кто за то, чтоб имущество бедных отдать бедным?..
— Рано голосуешь! — опомнился отец Осип и вытолкнул вперед Лосиху: — Пусть народ скажет свое слово!
Толстая торговка с красным носом торопко осенила себя крестом и визгливо обратилась к собранию:
— Любезные прихожане! Тут распиналась девка. Призывала нас к добру. Мы не против добра! Мы против обмана! Кто скажет, куда пойдет наше золото? Кто уследит? На дармовщину желающих много: тут и красноармейцы полуголодные, тут и партейные голодранцы…
— Разбазарят и пропьют! — завопил Баптист.
— Отказать! — заорал Цыган.
Ланская заметила, что больше всех кричали солеваровские прихлебатели. Они протиснулись к паперти, но смотрели на Груню, возле которой стояли Сеня и Леша.
— Тут девка била на то, что цари брали у церкви добро! — продолжала Лосиха. — Да, цари брали, так они и давали! Тот же Юрьевский монастырь получил от Романовых земли, угодья, рыбные озера. Вот наш монастырь Спасо-Преображенский одних покосов имел от Руссы до Ловати! А что советчики дали нам? Монастыри закрыли! Луга отобрали! Полушки не дали.
— И мы не дадим! — загудел Пашка Соленый, сверкая глазами.
— Что хотят, то творят! — исходила криком Лосиха. — Храмы оскверняют! Иконы жгут! Над святынью глумятся! Служителей храма хватают за горло! Нашему старосте грозили наганом!..
Ланская подумала о Рогове. Прихожане, видимо, знают, о ком идет речь. Над головами замахали кулаками. Больше нельзя было медлить. Тамара грузно взошла на каменный помост. Она еще раз глазами поискала мужа, встретилась взглядом с Солеваровым. Тот одобрительно кивнул головой.
— Дети Христа! — заговорила певица сильным, грудным голосом. — Сам бог испытывает нас. Тридцать четыре губернии без хлеба. У матерей сухие груди. Малютки без молока! Проявим милосердие. Церковь всех накормит, если повсюду прихожане поступят по-христиански. Спасем голодающих. Коммунисты не воры! Себе не возьмут!
— Снюхалась! — завизжала Лосиха. — Крест на постель променяла. Шлюха! Храм забыла! Безбожникам подпеваешь?!
Пашка Соленый гнутым концом трости зацепил Ланскую за ногу и рванул. Алеша и Сеня пробились через толпу, но поздно… Взметнув руками, беременная женщина упала навзничь и со всего маху затылком ударилась о каменную плиту…
Воркуновский отряд занял опушку леса. Иван Матвеевич, Люба и пять бойцов с винтовками спрятались за кусты, а лошади, охраняемые Пальмой, стояли в лесном овраге.
На снеговой дороге стрекотали драчливые сороки. Почему-то санные подводы запаздывали. По донесению агентуры ящики с оружием должны прибыть в Руссу засветло. Воркун спросил помощницу:
— Люба, ты точно запомнила слова Прошки? Может, направление…
Он вытянул голову. На горизонте обширного белого поля зачернела первая точка. За ней потянулись другие. Иван насчитал девять подвод и уточнил:
— А Смыслов сколько ящиков видел у Вейцихи?
— Девять. Выходит, по ящику на сани?
— Не спеши, дорогуша, с выводами…
Сороки улетели в лес. Обоз груженых саней приближался. Воркун скомандовал: «По коням!» Он подпустил первую подводу к черной березе, пострадавшей от молнии, и своим конем загородил дорогу:
— Перекур!
Сын мельника в бараньем тулупе нехотя вывалился из саней, зажал кнут под мышкой и, щурясь от солнца, поднял голову:
— Товарищ военный, мы спешим к товарному поезду…
— С каким грузом?
— Старину, значит, в Питер… к профессору…
— Сколько ящиков?
— Восемнадцать.
— Половину в багаж, а другую куда? Ну?
— В магазин Солеваровой. В нашем крае церковку закрыли, так мы целый иконостас везем…
— Проверим! — Иван вытащил из кожаной сумки седла железный молоток с широкой развилкой: — Где иконы?
Сын мельника оглянулся назад. Почти у каждой подводы — конник с карабином. Он снял толстую рукавицу и, вытирая влажный лоб, покосился на серую огромную овчарку:
— Кусается?
— Хуже волка! — припугнул Воркун, слезая с коня. — Особо тех, кто врет!
Приятель Ерша узнал вороного жеребца и, видимо, вспомнил, как сам чуть не попал в руки старорусского агента: от испуга не смог скрутить цигарку. А Иван сдвинул сено, и на санях обнаружились два ящика — на крышке одного чернел петроградский адрес, а на другом старорусский: «Магазин Солеваровой и Ко».
Заскрипели гвозди. Вздыбились одна за другой доски. Сверху блестела икона пресвятой девы Марии. Воркун приподнял ее и вынул кавалерийскую саблю, свежеотточенную.
— Это что же… меч пресвятой девы?! — ехидно спросил он.
— Бог ты мой! — растерялся детина. — По ошибке, что ли?
Иван вытащил из ящика винтовку образца 1891 года:
— А эта пятизарядная тоже по ошибке? Ну?!
— Впервой вижу, — поежился возчик. — Мое дело десятое. Мне сказали: довези ящики из церкви…
— Кто сказал?
— Солеваров. Он приезжал осматривать иконостас…
— Хорошо! На месте разберемся. — У чекиста возник план дальнейших действий. — Поступай, как тебе велели, — петроградские сдай на товарную станцию, а солеваровские доставь в магазин, но помни: ты нас не видел и знать ничего не знаешь…
Воркун подозвал Добротину, дал ей поручение и, надвинув на брови финскую шапку, вскочил на коня…
…Воркун веселым свистом подзадорил жеребца. Улыбаясь ветру и солнцу, Иван спешил в город. Сейчас он порадует Пронина и Калугина: засада удалась — наконец-то Рысь забьется в капкане…
Пронеслась тревожная думка, но Иван успокоил себя: чекисты и Смыслов не дадут в обиду его жену. Да и сама будущая мать не рискнет ребенком — не станет выступать на собрании…
Впереди всадника бодро бежала Пальма. Лесная дорога то пряталась в гуще елей-мохначей, то открывалась белоснежными полями с темно-синими прожилками.
Быстро сменялись придорожные картины, и казалось, все кругом спешило на свидание с весенним солнцем. Оно и понятно! Весна — хозяйка чудесных преображений: спящее просыпается, замороженное тает, застывшее бежит; безмолвное запевает, белое чернеет, а там, глядишь, и весь земной покров перекрасится в зелень.
Звонкими переливами встретили тепло овсянки и пищухи. Слушая лесную песню, Иван подхлестнул коня:
— А ну, Грач, поднажмем!
Если судить по солнцу, Воркун как раз успеет на собрание верующих. Он запел. Все же есть на свете счастливые совпадения! Еще пастухом Ванятка распевал про русскую красавицу. А сколько лет снилась ему стройная княжна с золотым вихрем волос и лучистым малахитом в глазах. И вот сон в руку: певица Ланская — его женушка, величавая раскрасавица.
Конь споткнулся: кончилась лесная дорога, и снег под копытами стал проваливаться. Всадник ослабил поводья, иначе изувечишь породистую лошадь. Грач перешел на ускоренный шаг.
Так можно и опоздать. Мелькнула мысль о Груне. Она-то обязательно выступит. У нее отчаянный характер. Но если толпа озвереет, разве массу утихомирят два-три чекиста? Фанатики и взвод бойцов растерзают. Пальма оглянулась на всадника, словно хотела поторопить: «Смотри прогарцуешь».
Солнце отяжелело. Вытянулась собачья тень. Южный ветерок дышал оттепелью. Впереди показались слободские крыши с черными проталинами. Из труб клубился легкий дымок: ставили вечерние самовары.
Проселочная дорога вышла на объезженный большак. Всадник поравнялся с дубовицкими крестьянами. Они громко обсуждали собрание верующих. Пожилая женщина в бархатном жакете ругала тех, кто выступал за помощь голодающим, за изъятие церковного золота. Ей возражал мужик в старой солдатской шинели:
— Добро! Голосуй! Вразумляй! А зачем же бабу-то бить?!
Иван, осадив коня, спросил: что случилось на собрании? Ответил ему мужик в солдатской шинели:
— Молодку, что раньше пела в хоре, сбили. А другая, что помоложе, чернявая такая, прикрыла ее своим телом. И видать, второй-то горазд досталось. Ногами били, топтали…
Всадник пришпорил коня. Тот рванулся в карьер…
На Живом мосту Воркуна остановил Сеня. Иван с трудом узнал своего сотрудника: в штатском костюме, с подбитым глазом, молодой чекист походил на базарного хулигана…
— Иван Матвеевич, быстро-срочно в исполком!
— А почему не в больницу?
Селезнев понял неожиданный вопрос Ивана Матвеевича. Он не скрыл истинное положение.
— Тамара Александровна в больнице, ее доставили без сознания. Весь удар приняла на себя Груня: она жива, но ее сильно помяли-побили. — Сеня сказал, что он специально ждал Воркуна на мосту: — Чрезвычайное совещание! Тебя ждут, дружок Воркунок…
В коридоре старый плакат: «Мир беднякам, война волкодавам-кулакам». Иван подумал: «Кому война? Волкодавам? А ведь волкодав травит лютого зверя. Выходит, кулак пользу приносит? Чушь какая-то!»
Иван поймал себя на том, что он нарочно цепляется за все глазами, лишь бы не думать о жене.
Его ждали. Кто-то открыл дверь кабинета председателя исполкома. Совещание вел Калугин. Одни члены комиссии предлагали завтра выйти под охраной красноармейцев, другие, в том числе Калугин, отказались от штыков. Голоса раскололись поровну…
— За тобой слово, голубчик! — известил Николай Николаевич, указывая на свободный стул. — Удачно съездил?
— Удачно, — ответил Иван.
Обстановка не позволяла рассказать подробно, да и ждали от него другого. Фронтовой друг поспешил перетянуть его на свою сторону, энергично замахал кулаками:
— Не то времечко, не царское, мать честная! Мы не одни, ёк-королек! С нами железнодорожники! С нами рабочие лесопилки, фабрики, завода! С нами милиция и армия! Толбухин пришлет роту красноармейцев! И пусть они, гнилые обломки, только встанут на пути! Всех к чертям собачьим разнесем!
— Только так! — поддержал учитель Рубец. — Иначе повторится сегодняшнее побоище.
Иван представил жену с закрытыми глазами и забинтованную Груню. «Зачем еще жертвы?» — подумал он и был готов присоединиться к старшему Смыслову. Но его опередил Пронин.
Уполномоченный губчека ознакомил комиссию со свежей депешей — ему только что вручили. Он сверил часы и глухо прочитал:
— «Пятнадцатое марта. Город Шуя. Комиссию охраняли бойцы. Церковники пытались разоружить. Произошло кровавое столкновение. Имеются жертвы».
— И у нас будут жертвы, если мы встанем под охрану штыков. Нет, друзья мои, пока никакого оружия и никакого насилия! Решающее слово за тобой, батенька! Нуте?
Воркун, пожалуй, единственный знал, почему завтра церковники останутся без оружия. При таком положении восстание исключается. Он твердо заявил:
— Обойдемся без винтовок!
— Это же самоубийство! — воскликнул учитель истории.
— Да уж, елки-палки, дадут прикурить!
На улице сумерки, но снег по-прежнему проваливался под ногами. Иван спешил на Соборную сторону, где помещалась больница. Его провожали Калугин и Пронин.
Уполномоченный губчека настроился ночью арестовать Солеварова, Жгловского и «черных ангелов»…
— А начнем с Вейца, — медленно добавил Пронин и кинул взгляд на председателя укома: — Ты как, Николай?
Последнее время Пронин считался с мнением Калугина, о профессоре Оношко он даже не вспоминал. На след Рыси напал Николай Николаевич — нельзя с ним не посоветоваться.
— Друзья мои, вам известно, кто непосредственно убил Рогова и Жгловского? Нуте?
Чекисты переглянулись. Они понимали, что у Вейца имеется исполнитель, возможно, не один…
— Допрос выявит, кто убил, — ответил уполномоченный.
— Что выявил допрос Баптиста? — вспомнил Иван и уверенно дополнил: — Ручаюсь, Солеваров до сих пор не знает, что регент и есть Рысь. Надо подождать, кто придет в магазин за оружием…
— Совершенно верно, голубчик, поймать с поличным — приблизить суд!
Раньше Пронин наверняка заупрямился бы, но сейчас он согласно кивнул головой:
— Да, завтрашний день многое выявит…
Длинный коридор с белыми дверями освещался тусклой электрической лампочкой. На деревянной скамье сидел Алеша Смыслов. К нему подошли Воркун, Калугин и Пронин. Юноша встал:
— Доктор пока никого не впускает… — Он перехватил воздух. — Тамара Александровна все еще спит, а Груня попросила пить…
Открылась дверь палаты. Пахнуло йодом. Вышел знакомый доктор, с проседью в бородке. Он, расстегивая белый халат, обратился к Пронину:
— Орлова трижды шепнула: «Чекиста». Это не бред…
Уполномоченный, словно прочитав мысли Алеши, доверительно положил руку на плечо юноши:
— Ты скорее поймешь ее…
На бледном поцарапанном лице Алеши выступил румянец. Он вынул из кармана мятый листок, вручил его Пронину и скрылся за дверью палаты.
Уполномоченный развернул бумажку и жестом пригласил спутников к электрической лампочке. Прижимаясь плечом к Калугину, Иван прочитал колонку фамилий, кличек:
«Лосиха
Пашка Соленый
Баптист Мишка
Цыган
Боженька
_______________
Солеваров
Жгловский
Мадам Шур
Солевариха
Офицер с усиками и стеком».
«Первые приложили руки, вторые науськивали; фигуры все знакомые, но кто офицер с усиками и стеком?» — задумался Иван.
Калугин обратил внимание на то, что Вейц не пришел на собрание.
— Заметьте, друзья мои, опять его уловка — не присутствуя присутствовать.
— Как бы не смылся, — заметил Пронин, пряча листок.
Мужчины шагнули навстречу Смыслову. Тот, взволнованный, раскрасневшийся, осмотрелся по сторонам и взглянул на побелевшего Ивана Матвеевича:
— Все еще спит…
— А Груня? — спросил Пронин.
— Ничего не сказала. Только вот… — он протянул руку с двумя ключами на черном колечке. — От магазина, что ли…
— Скорее всего, — согласился уполномоченный.
— Однако, заметьте, друзья мои, она пригласила не хозяйку, а чекиста.
— Может, знала о подводах, — предположил Иван и взглянул на часы. — Добротиной я поручил задержаться на товарной станции. Надо выявить, кто будет принимать ящики…
Воркун оставил в больнице Смыслова дежурить и спросил его насчет офицера с усиками и стеком. Алеша напомнил:
— Тот самый, который был в трибунале, когда меня судили. Пьяная, наглая рожа! В голубой шинели! Выправка царских времен! Он лип к Солеварихе, что-то шептал ей…
— Любовное?
— Деловое! Глаза строгие!
— Может, он и есть исполнитель? — Иван засунул часы в кармашек брюк и доложил уполномоченному: — За магазином наблюдает Селезнев. Сейчас прибудут подводы.
— Пойдем.
Калугин пожелал чекистам успеха; он задержался в больнице.
На крыльце больницы Иван обнял Пальму, вынул из шинели забытый бутерброд и отдал его собаке:
— Это хозяйка подумала о нас…
Белая аркада Гостиного двора. Торговый день кончился, а на магазин Солеваровой все еще не навешен большой замок. Карп поджидал Груню. Она должна помочь ему принять товар и открыть кладовую в подвале.
Он допил стакан водки, закусил селедкой и задумался.
Обстановка благоприятная: Солеварова и мадам Шур на собрании. Мужики быстро выгрузят ящики с иконами, повернут обоз назад, и в магазине он останется с Груней наедине…
Мимо витрины, заставленной иконами, купелями, позолоченными митрами, прошагал сторож-горбун. Его меховая шапка напомнила кубанку Орловой. Карп взглянул на бронзовые часы под стеклянным колпаком: «Время прийти».
Звякнул колокольчик. Пахнуло свежим воздухом. В магазин быстро вошла крупная женщина в белом шерстяном платке с длинными кистями. Рогов с трудом узнал Веру Павловну. Она нервно спросила:
— Подвод еще нет?
— Как видишь, — сердито ответил Карп. — Ты что, вместо Груни?
Солеварова размашисто перекрестилась:
— Жаль девку: смышленая, работящая была…
— Что значит «была»?!
— Ой, сильно изувечили…
Слушая рассказ, Карп уставился на молоток, лежащий под прилавком:
— Не скули, ханжа, твои же люди избили!
— Ты что, подонок, опять нажрался?! — Она, сжимая кулаки, шагнула к прилавку: — Как разговариваешь с хозяйкой?!
— Я сам хозяин!
— Ты? Хозяин? — засмеялась она, хватая бутылку. — Ты кот мадам Шур! Прихлебатель ты! Она внесла за тебя пай! Заткнись!..
Хозяйка замахнулась, но Карп, стоя за прилавком, наклонился, и в тот же миг в его руке оказался молоток.
— Поставь бутылку!
— Не командуй! Я тебе не мадам Шур! — Ее острый взгляд засек молоток. — Ловко! Ограбить задумал? Признавайся!
Карп и раньше не терпел допросов. Он молотком ударил по прилавку, и стакан полетел на пол.
— К черту разнесу твою лавчонку! Святоша проклятая! Чем торгуешь? На чем наживаешься? Кого обманываешь? Верующих! Своих же товарок!
— А ты где стоишь? — оскалилась Солеварова. — За трибуной? Под красным флагом? Речь держишь перед народом? Нет, кот пьяный! Ты стоишь за прилавком! И ради него отдал свой партбилет! Не тебе, иудушка, проповедь читать! Помалкивай, шарик бильярдный!
Не ожидая такого удара, Карп онемел. Он машинально вытащил из-под прилавка бутылку с водкой и, не спуская злых глаз с хозяйки, ногой придвинул к себе пустой стакан.
Только на секунду он перевел взгляд на булькающую жидкость, но этого достаточно было для Солеваровой — она выхватила стакан с водкой и мигом опустошила его. Удивленный Карп смягчился:
— Вот это да-а!
Веру Павловну бросило в жар — распахнула платок и пальто. Карп вышел из-за прилавка, сделал вид, что хочет принять хозяйское пальто, и неожиданно прижался к груди Солеваровой. Она схватила его за кудри:
— Ты что?!
— Сама знаешь!
Звякнула дверь, и в магазин влетела мадам Шур.
— Приятный пассаж! — воскликнула Вероника Витальевна и укоризненно уставилась на компаньонку: — Из какой это оперетки, милочка?
— Спроси своего кота! — Солеварова оттолкнула Карпа и, чуть пошатываясь, подошла к выключателю: — Да будет свет!
Мадам Шур увидела водку и снова вспылила:
— Примитивный камуфляж! Спешит в магазин принять товар, а принимает в объятия чужого мужика!
Вера Павловна захохотала, но мадам Шур угрожающе затрясла руками:
— Карп, что за шутки?!
— Никаких шуток! С этой минуты…
Он оглянулся на звонок. Сын мельника, в сером армяке, ввалился в магазин и пьяным голосом проговорил:
— Здравия желаем, барыня!
— Почему с опозданием? — грозно спросила она.
— На товарном задержали! — Он махнул кнутовищем. — Прикажете выгружать?
— С богом!..
Солеварова не знала, что муж ее ездил в деревню не только в интересах магазина. Она была уверена, что в ящиках лежат иконы древнего иконостаса.
Отшумели грузчики. Не успели закрыться двери за последним извозчиком, как подошли Солеваров и Жгловский. Они были в отличном настроении: собрание верующих проголосовало против изъятия церковных ценностей.
Священник энергично захлопнул дверь и, рыжий, потный, извлек из рясы красный платок.
— Павловна, с благополучием, что ли?
— Да, отец Осип, все девять ящиков налицо…
— Отменно, — прогудел поп и сел на высокий ящик. — Я слышал, что иконостас, тобой приобретенный, сборный, имеются и древние иконы. А твой Савелий да я — слава богу! — кое-что смыслим в старине. — Он ладошкой похлопал по крышке ящика: — Окажем тебе услугу — рассортируем товар. За час-два всё одолеем. Давай ключ от подвала, сестра моя…
Охмелевшая хозяйка изменилась в лице:
— Одна связка ключей — дома, а вторая у Груни…
При слове «Груня» священник вскочил с ящика:
— Свят, свят! Не девка — дьявол! — Он ладошкой закрыл крест на груди. — Златоуст в юбке! И откуда эрудиция? Антиохский собор!..
— Не шуми, батюшка, не пришлось бы тебе свершить соборование. — Солеварова сняла с полки банку с елеем и понюхала: — Заморский, оливковый…
Последнее слово она с трудом выговорила. Но поп не заметил ее опьянения и вскинул руку:
— Елеопомазание исключается! Груня вышла замуж за комсомольца!
— За Лешку Смыслова? — вытянул шею Карп и отмахнулся: — Вранье! Она зарок дала! Год после смерти отца…
Распахнулась дверь. На пороге магазина стояли чекисты. Пронин вошел молча, а Воркун глухо пробасил:
— Извините за беспокойство.
Он остановил взгляд на Карпе:
— Гражданин Рогов, оставайтесь на месте…
Иван Матвеевич повернулся к хозяйке магазина:
— А вы прогуляйтесь с «молодыми людьми»! — он кивнул на старосту и священника. — Минут пяток, не больше…
Пронин закрыл дверь на задвижку, вынул из кожанки связку ключей, полученных от Груни, и направился к подвалу. А Воркун указал на ящики:
— Карп, ты знаешь, что в них?
— Знаю. Иконы. А что?
— А вот что… — Иван Матвеевич воспользовался его молотком, вскрыл ящик, вынул икону, а затем саблю и винтовку. — Чем же торгует ваш магазин? Ну?!
Хмель как пробку вышибло. Карп судорожно скосил глаза:
— Клянусь памятью брата — не знал! Я… я…
Он не лгал. У него даже выступили слезы. Видно было, что молодой человек наконец-то осознал свои ошибки — воочию увидел, куда скатился. Он с трудом договорил:
— Я — сволочь… Расстрелять меня мало…
Воркун почувствовал, что младший Рогов не притворялся, и смягчил голос:
— Ну что, Карпуша, сыт нэпом?
— Да, — склонил он голову, — сыт по горло…
— Вижу. И хочу помочь тебе как брату моего лучшего друга. Но знай, — Иван опять нажал на басы, — если что… не жди пощады! А сейчас начнем с малого: ты подменишь Лешу Смыслова…
— А что с ним? — поднял голову Карп.
— Ничего. К себе забираю. А ты будешь работать с его дядей, армейским разведчиком, в угро. Парень ты смелый, смекалистый…
— А вернешь именной наган?
— Верну, — твердо заверил Иван Матвеевич, подергивая ус. — Только пройдешь одно испытание…
— Какое?
— Установи степень знакомства мадам Шур с типом, с которым ты сегодня играл на бильярде, — место, характер встреч и прочее…
— Валютное дело?
— Проверь, — развел руками Воркун и обратился к Пронину: — Ну как?
— Мешок гранат. — Уполномоченный взглядом уперся в Карпа: — Кто принес «бутылки»?
— Не знаю, — побелел Рогов. — Мне ключей не доверяли…
— А мы, чекисты, доверяем тебе, — веско сказал Воркун и хлопнул Рогова по плечу. — Для них ты пока «ихний»…
Дверь захлопнулась, а Карп все еще стоял с протянутой рукой. Он опомнился, когда вернулись Солеваровы и священник Жгловский. Последний осторожно расправил рыжую бороду:
— Сын мой, кого они ищут?
— Какого-то валютчика…
— Пошли бог им удачи, — облегченно вздохнул отец Осип и попросил Карпа проводить Веру Павловну домой. — А мы тут с братом Савелием трошки потрудимся…
Вера Павловна пригласила его на чашку чая. Карп отказался: он спешил на дачу мадам Шур.
Доверие Ивана Матвеевича будто вернуло ему былую спортивность — он бежал по улице, перепрыгивал через лужи. Хотелось петь, свистеть, гнать футбольный мяч. Задание ему показалось несложным. Вероника настолько любит его, что он сейчас же заставит ее во всем признаться.
Дача встретила его темными окнами. Вероника, видимо, спит. Он открыл дверь, прошел в столовую, включил свет. На хрустальной розетке лежала записка: «Котик, единственный мой! Я задержусь у епископа Дмитрия. Не скучай без меня. Поужинай один. Любящая Вероника».
В десять часов Карп надел кожанку, направился в дом епископа. Мать Дмитрия любезно встретила Рогова и сочувственно покачала головой:
— Вот уже третий час мы ждем вашу подругу. Заходите…
Нет, он не любил ждать. Побежал к Гостиному двору. На дверях церковного магазина висел большой замок. Знакомый сторож сказал, что Солеваров и батюшка Осип недавно ушли-с…
— А вашу супружницу не видел с ними…
Домой возвращался ночью. На улице было тепло. Давно Русса не знала такой дружной весны. Карп окончательно протрезвел. И возле дачи вдруг вспомнил, что партнер по бильярду спросил его: «Мадам Шур сдает комнату?» Выходит, он хочет жить рядом с ней. Да, есть о чем поговорить с Вероникой. Но поговорить не пришлось: она так и не явилась домой.
Еще зимой Абрам Карлович ездил «показаться» знаменитому московскому горловику. Большая очередь к профессору не смутила провинциального регента: в свободное время он обошел всех букинистов, потом беседовал с патриархом Тихоном и, наконец, познакомился с переводчиком из немецкого посольства, в Москве.
Курт Шарф в совершенстве владел русским языком. Его страсть — древние гравюры. Одногодки Вейц и Шарф встретились на Кузнецком мосту, один нашел редкую гравюру Альбрехта Дюрера, а другой — «Автобиографию» Фридриха Ницше.
Вейц нарочно вслух по-немецки прочитал названия главок: «Почему я так мудр», «Почему я так умен», «Почему я пишу такие хорошие книги». И Курт Шарф вышел от букиниста следом за поклонником Ницше.
Они бродили по тихим горбатым улицам до вечера. Курт Шарф сообщил потрясающую новость: оказывается, в Германии ницшеанцы сколачивают нацистскую партию, которая стратегию избранных, стратегию, созданную Моисеем, повернула против потомков самого же Моисея.
О евреях Курт говорил с пеной у рта. Он не сомневался, что ницшеанцы, придя к власти, уничтожат всех израильтян. Вейц не возражал, хотя считал, что стратегия избранных пригодна для любой нации.
Единомышленники обменялись адресами. И вот первая весточка. Ее привез из столицы Зубков. Курт Шарф писал: «Кулак голода навис над Кремлем, засуха и частная торговля — лебединая песня советской власти». Он звал Вейца на берега Рейна, где сойдутся все дороги поклонников Ницше. Революция в России — это лишь подземный толчок. А главный центр социальных потрясений — великая Германия!
Нет, Курт, великое путешествие начинается с одного шага, а большая победа складывается из маленьких. Если завтра благословенная Русса не взбунтуется, если фанатики не перебьют всех коммунистов, то не жди большой победы. Любая стратегия наступает в сапогах тактики. Завязла нога в Руссе — не ударишь кулаком в Москве. Сначала одолей местных большевиков, а потом уж замахивайся на столичных.
Дрогнул свет ночной свечи. Абрам Карлович, сидя за письменным столом, взглянул на плотную штору. Долгожданный стук по стеклу чуточку изменился в ритме. Музыкальный слух регента уловил ускоренный такт: либо радость подстегивает, либо беда…
Мадам Шур сняла вуаль и, таинственно улыбаясь, глазами показала на дверь столовой:
— Заждался?
— Наверно, — ответил безразличным голосом хозяин и пригласил ее на маленький кожаный диван: — Одну минутку…
Он взял свечу и прошел в столовую. Мадам Шур не удивилась тому, что ее оставили в темноте. Она знала, что эмиссар патриарха беседует без света и свидетелей. Но она не знала, что сейчас из столовой выйдет сам Абрам Карлович в черном ночном халате и выступит в роли поверенного Тихона.
Говорил он уже не хрипловатым голосом и не столь медлительно:
— Слушаю, мадам.
— Отрадные, очень отрадные вести я принесла вам, мосье, — залепетала она взволнованно. — В магазине Солеваровой девять ящиков оружия, мешок гранат и ящик патронов. Завтра комиссия выйдет без охраны. Основное ядро ее — председатели укома, исполкома и чека. Город останется без руководства…
— Но не без военного начальства.
— Основная воинская часть рядом с монастырем, в Красных казармах, а комиссия начнет с кафедрального собора, где поблизости лишь часовой возле военного склада, да и то через реку. Зато в зоне скопления верующих под рукой окажутся исполком, уком и трибунал. Погром неизбежен. И возглавит его опытный офицер…
— Зубков?
— Он хотел с вами повидаться.
— Передайте ему, что накануне мятежа малейшая неосторожность погубит его и нашу святую миссию. Тем более что он был на подозрении по делу загадочной смерти Ерша Анархиста. Его демобилизация, поездка в Москву, игра на бильярде, увлечение водочкой — все это шаткая маскировка. Он был в вашем магазине?
— Нет, что вы! Гранаты он выносил из склада по одной штуке. А в магазин принес Пашка Соленый. Я лично приняла…
— Солеварова в курсе?
— Нет.
— А Рогов?
— Что вы! Он совсем опустился: одно на уме — женщины и вино.
— Бывший секретарь революционного трибунала?
— Увы! Остались кудри и гитара…
— Плюс исключительная привязанность к вам?
— Не сказала бы! Только что обнимал Веру Павловну.
— Где?
— В магазине.
— Вы разве прямиком из магазина?
— Нет, от Зубкова. А что, мосье?
— Перед вашим приходом епископ прислал мне записку: ваш муж разыскивает вас, мадам.
— Боже, зачем? Что-то небывалое!
— Не станем рисковать. Надеюсь, хозяин уступит вам мое место: я на всякий случай сменю адрес. — Рысь отошел к двери. — Завтра в полдень встретимся на Соборной стороне. Я подойду к вам, Вероника Витальевна. Спокойной ночи…
За письменным столом хозяин сидел в темноте. Без света лучше думается. Перед решающим броском надо еще раз взвесить шансы за и против. Он не случайно нащупал толстый карандаш, лежащий перед ним…
Насколько удачно он отразил атаку Калугина? Нет сомнения, что комсомолец действовал по плану своего учителя. Старый большевик, умудренный опытом подполья, наиболее опасен в Руссе. Однако какими аргументами он располагает?
Одни догадки да подозрения. А взгляды, интерес к Ницше — не вещественное доказательство. Богданов, Луначарский увлекались не тем, чем им следовало. Исправление их ошибок обошлось без ареста, допроса, тюрьмы. Если коммунисты спотыкаются, так что же требовать от беспартийного?
Нет, здешние чекисты мелко плавают. А председатель укома завтра останется без головы. Его прикончат разъяренные миряне. Это будет третья операция по типу — ЯСНОСТЬ ПРИКРЫВАЕТ НЕЯСНОСТЬ. Рогов умер от разрыва сердца, Ерш замерз пьяный, Калугин — жертва фанатиков. А истинный убийца известен только убийце.
Он бесшумно засмеялся: «Рысь! А кто видел в лицо Рысь? Только одна женщина — и та в могиле». Образ гадалки в гробу напомнил похороны Анархиста. Тогда Вера Павловна не пожалела денег на большой хор с регентом. Тогда Вейц молился своему богу — разуму. Он, божественный ум, спас его от предателя. Ерш не только рассказал чекистам о стратегии избранных, но и обхитрил Зубкова — разнюхал про Рысь. К счастью, ударил сильный мороз — Анархист окоченел и не успел сообщить в чека…
Абрам Карлович улыбнулся. Он поставил толстый карандаш острием кверху и представил высокую колокольню Воскресенского собора. Завтра она послужит ему наблюдательным пунктом. Он, как и Моисей, не будет командовать… на решающем этапе. В бой поведет стратегия. Все участники восстания будут действовать по единому плану. У каждого отряда — свой вожак. И каждый из них знает, что делать. Солеваров и Жгловский, мадам Шур и Зубков, Лосиха и Соленый не подведут.
Комиссия начнет работу с кафедрального собора. И ни один член комиссии не выйдет из храма: их растерзают. И пожалуй, без помощи «черных ангелов». Труднее придется Зубкову… Ему нужно принять оружие, раздать его и возглавить налет на исполком…
Вейц знал, что Зубков сейчас укрылся в Воскресенском соборе, но он не знал, что последние два дня чекисты следили за каждым шагом Зубкова.
Полночный бой часов напоминал о кровати. Абрам Карлович положил карандаш на место и бесшумно направился в спальню. Он попробует заснуть, хотя лежа, с закрытыми глазами, всегда активнее думает. Все лучшее он изобретал в моменты ночных просветлений.
«Завтра! Все решится завтра», — начал он думать, закрывая глаза…
В больничном коридоре Леша увидел военного в черной шинели. Придется Ивана Матвеевича обрадовать и огорчить: его жена очнулась, но родила мертвого ребенка. Вызвали на консультацию доктора Глинку. Михаил Павлович обнаружил у пострадавшей потерю зрения, слуха и речи…
— Подумать только, христиане, верующие! — гневался доктор, покинув палату. — Да что там, изуверство и суеверие — одного поля ягоды.
Воркун последовал за врачами, зашел в кабинет главного, выслушал заключение консилиума и, хмурый, вернулся в коридор.
— Все это на почве сильного сотрясения, — пояснил он Алеше и сел на скамью. — Я побуду здесь. А ты быстро к собору. Там тебя ждет Люба. Поможешь ей…
Воскресенский собор находился недалеко от городской больницы. В храме горела единственная лампадка возле иконы Старорусской богоматери. Люба отошла от окна, протянула Леше руку и сочувственно, не без тревоги, спросила:
— Как Груня и Тамара?
Вопрос, конечно, искренний, но Леша чувствовал, что Люба не случайно все время посматривала на соборные двери:
— Понимаешь, он там. Его закрыли…
Теперь Алеша знал, что офицер с усиками и стеком, а также кладовщик из белых казарм — одно лицо. Люба шла за ним от Красного вала до Воскресенского собора. Она видела, как Зубков вошел в храм, но не вышел. Воркун дал задание: «Взять живым»…
— И до утра, — подчеркнула Люба и кивнула на белый храм: — Как лучше проникнуть?
— А кто закрывал дверь?
— Староста Воскресенского собора, хранитель ключей… Ты что задумал?
Алеша предложил вызвать группу оперативников, произвести ночной обыск у старосты и забрать у него ключи от собора…
— А чем мотивируем обыск?
— По всей Руси церковники прячут золото…
— Ясно! — оживилась Люба и, не покидая поста, бросила вслед Алеше: — Пришли ко мне отделение чоновцев!
Она рассудила правильно. В соборе имеются запасные выходы. Храм нужно оцепить, иначе Зубков улизнет.
Староста жил на Соборной стороне. Леша ждал перед освещенными окнами. Оперативники в присутствии понятых искали золото. Хозяин отказался открывать замки. Ахмедов забрал все ключи, открыл кладовую, подвал, затем вышел на деревянное крыльцо с железным навесом и вручил Алеше тяжелые ключи, завернутые в платок.
Луна освещала снежную почерневшую дорожку. Леша быстро добежал до большого собора, окруженного бойцами с винтовками. Они были в белых халатах. Один из них присоединился к чекистам.
В роли чекиста Леша выступал впервые. Ему хотелось оправдать доверие Воркуна. Он первым вошел в храм, где лунный свет падал на каменные плиты и нижнюю часть стены паперти.
За ним, с наганом в руке, вышагивала Люба. Часовой остался возле главного входа. На правой стороне паперти стоял на подставке гроб. Завтра будут отпевать покойника, чтобы помешать работать комиссии. Леша заглянул под узкий стол и внимательно осмотрел все углы пред-храмовой постройки.
Массивные квадратные колонны Леша и Люба обходили с двух сторон. Они обыскали все приделы, клирос, алтарь, но все тщетно. Зубков, наверно, улизнул от чекистки. Но Люба заверила:
— На окнах решетки, а перед запасными ходами не тронут снег. Он где-то здесь. Староста ушел один, а входили вдвоем…
Чекисты еще раз обшарили храм, вернулись на паперть и задумались. Люба предложила сходить за Пальмой, а Леша перевел взгляд на одинокий гроб и обратил внимание на то, что крышка гроба, возле изголовья, неплотно прикрыта.
На столе лежал молоток. По краям гроба торчали незабитые гвозди. План родился молниеносно. Леша взял молоток и нарочно с досадой, выкрикнул:
— Давай присадим крышку! Пусть староста покряхтит!
— Не шуми! Успокойся! — осадила Люба. — Что за ребячество?!
— Все равно! — Леша поочередно забил четыре гвоздя и тихо спросил посуровевшую девушку: — Ты знаешь, какой здесь непогребенный мертвец?
— Неужели он? — удивилась Люба и хотела подойти к гробу.
Но Леша остановил ее:
— Не подходи! Он с наганом!
— Задохнется же!
— Да нет, гроб со щелями. Видать, наспех сколочен…
— Все же хитро!
— Наверняка Рысья проделка! — Леша направился к выходу: — Я за Воркуном.
…Из больницы Иван Матвеевич вышел мрачным. Ланская опять потеряла сознание. Впереди Воркуна бежала Пальма.
Шагая рядом с начальником, Алеша посмотрел в сторону собора и усомнился: «А что, если он удрал, а в гробу настоящий покойник?» Молодой чекист представил картину, как Пронин, Селезнев, Люба и другие сотрудники засмеются: «Отличился новичок — поймал труп!»
В храме Леша с надеждой погладил овчарку. И не ошибся. Она кинулась к столу и зарычала на гроб. Слышно было, как «покойник» зашевелился. Он, видимо, приготовился стрелять.
— Труп-то и вправду живой, — сказал Воркун и осторожно приблизился к столу: — Ну, Зубков, ты вовремя забрался в гроб!
Иван Матвеевич занял безопасную позицию, возле изголовья, и ровным, спокойным голосом произнес:
— Ваша песня спета. Твой шеф Абрам Карлович Вейц в наших руках. А мятеж без главарей не мятеж. Сейчас тебя доставим в чека. И не вздумай играть в молчанку. О тебе все известно. Из склада таскал по гранатке в день. Потом Соленый доставил этот «товар» в магазин Солеваровой…
Воркун прислушался. В гробу было тихо.
— На твоей совести, — продолжал чекист, — твой однопартиец Ерш Анархист. Ты завел его, пьяного, в подвал. Снял шинель и сжег ее в печке: пепел с пуговицами, крючками Капитоновна доставила нам. Да, да, та самая бабка, которая приносила продукты твоей сожительнице. А в Москву тебя сопровождала наша сотрудница. Ты встречался там с патриархом Тихоном. Затем — с сотрудником немецкого посольства. От него привез письмо в Руссу и передал шефу. Как видишь, вполне заработал пулю в лоб. Теперь у тебя единственное спасение — твое участие в раскрытии роговского дела. Ты можешь помочь нам?
— Могу, — глухо, не сразу откликнулся голос из гроба.
По указанию Воркуна Леша подозвал четырех бойцов с винтовками. Они, действуя штыками, вскрыли гроб. Из него поднялся знакомый мужчина с усиками, в черной куртке автомобилиста, в кожаном кепи с длинным козырьком. Он положил на стол наган, гранату и, несмотря на лунное освещение, безошибочно опознал Ивана Матвеевича:
— Я верующий. Можно помолиться?
— Молись. Но недолго.
В светлой половине паперти на деревянном станке стояли на древках иконы, кресты, крылатые херувимы, священные хоругви — все атрибуты для крестного хода. Зубков взял икону на древке, прислонил ее к железной решетке окна и опустился на колени.
Молился недолго, встал энергично и быстро направился к выходу, где его поджидали чоновцы.
Закрывая двери на все запоры, Леша выслушал новое задание. Надо было отнести ключи Ахмедову и снова браться за ключи от магазина Солеваровой…
— Оружие доставь в чека, а ящики набей церковным барахлом, что потяжелее. — Иван Матвеевич нажал на плечо молодого чекиста. — Потом сходи к Рогову и скажи, чтоб он не препятствовал отправке ящиков сюда… в собор. Понял, дружище?
Как не понять?! Значит, Карп вернулся в строй. На днях он признался Алеше, что ему опротивела жизнь альфонса, что он готов повеситься. Выходит, Воркун вовремя протянул ему руку…
Поодаль Воскресенского собора возвышалась белая колокольня. Вейц поднялся на третий ярус, где висели заиндевевшие колокола. Отсюда можно обозреть все три части города.
Щуря глаза от утреннего солнца, он устремил взгляд на дальнюю Вокзальную сторону и над снежными крышами разыскал золотой крест Духовской церкви. Там, вероятно, уже собрались прихожане. Их возглавит поп Жгловский. Свою колонну он приведет сюда с одной целью — прикрыть деревянный мост, который соединял Торговую и Соборную стороны.
Абрам Карлович перевел взгляд на ближнюю Торговую часть. Он быстро нашел Спасо-Преображенский храм. Под стенами монастыря Солеваров примет вторую колонну. Ее задача — заполонить улицу, по которой пойдут красноармейцы, вызванные на помощь.
Эмиссар посмотрел вниз на мост и площадь перед собором, где стояли крестьянские подводы и лошади с деревенской седловкой. Бывшие солдаты и кавалеристы съехались из деревень. Ими будет командовать опытный офицер. Этот ударный отряд, вооруженный винтовками, саблями, гранатами, разгромит чека, трибунал и чоновцев.
Сегодня базарный день — часть конников ударит внезапно с Торговой площади. Вейц бросил взгляд на водокачку, здание угро и Гостиный двор. Возле магазина Солеваровой шла погрузка ящиков с «ценным товаром». Кафедральный собор купил «древние иконы», и сейчас Зубков поможет старосте принять покупки.
Над головой заворковали голуби. Весенняя капель отбивала секунды. Абрам Карлович, как Наполеон перед боем, взглянул на карманные часы. Все идет по плану. Стратег спокойно перевел взгляд на берег Перерытицы. Ветвистые ивы прикрывали дом Достоевского. Виднелась лишь серая крыша. Федор Михайлович хорошо научил его понимать человеческую душу, без чего никакая тактика и стратегия не принесут успеха.
Хотелось взять веревку с узлом и раскачать язык колокола. Пусть старорусский перезвон войдет в историю. И пусть Курт Шарф поймет, что церковная стратегия пригодна для любой нации. Отлично сказал Зубков: «Русский с двумя „С“ — Самый Совершенный представитель человеческого рода!» Иван Зубков такой же националист, как и Курт Шарф!
Абрам Карлович обошел парапет колокольни. Со всех сторон города стекались верующие: по Красному берегу шла колонна Жгловского; Торговую площадь пересекла толпа мирян во главе с Солеваровым, — по всем улицам шли люди в одном направлении…
А вот и подводы остановились перед Воскресенским собором. Сейчас Зубков примет оружие, раздаст его единоверцам и выставит в окне храма крест — подаст сигнал готовности…
Вейц увидел за оконной решеткой икону и протер глаза:
— Неужели перепутал?!
Нет, кадровый офицер не перепутает. Что-то случилось! Была договоренность, что «икона в окне» послужит сигналом провала основной операции.
Он спустился на вторую площадку и осторожно выглянул в пролет. Возле углового дома притулился Сеня Селезнев. Он смотрел на колокольню. Все ясно!
Рысь дождался того момента, когда толпа верующих растеклась до колокольни, открыл дверь и, пригибаясь к земле, нырнул в массу возбужденных прихожан…
Ночное задание Алеша выполнил и вернулся в больницу. Возле деревянного дивана стояла сестричка в белой косынке. Она сообщила, что Ланская очнулась, а Груня пила молоко:
— Не горюй. Они молодые — все затянет…
В кабинете врача стенные часы пробили с протяжным звоном. Алеша помялся у дверей палаты и направился к выходу. К десяти часам он должен быть на посту.
Старинный Воскресенский собор возвышался на береговой стрелке — на стыке двух рек — Полисти и Перерытицы. Дивный многокупольный храм на крутом бугре обычно зачаровывал Алешу, но сейчас его вниманием завладела другая картина.
Еще издали он услышал приглушенный ропот огромной толпы. Возбужденно-настороженные прихожане плотной стеной загородили все подступы к церковной крепости с золотыми крестами. Леша с опаской прикинул: «Без штыков и впрямь не пробьешься».
За себя не волновался, он-то проскочит незамеченным. На нем старые бутсы, рабочие штаны и потертая куртка мастерового — никто не признает в нем чекиста. И задание несложное — засечь наиболее активных церковников.
На соборной площадке верующие поджидали комиссию по изъятию церковных ценностей. А в комиссию входили близкие ему люди — дядя Сережа, Воркун, Калугин. Сегодня может повториться вчерашнее: во имя пречистой фанатики пойдут на любое преступление. Они гудели, как растревоженный улей.
Лешин пост в храме. Юноша пробился через толпу, снял шапку и взошел на каменную паперть собора.
Возле гроба лысый коренастый староста разгружал последний ящик с церковным барахлом. Сегодня ночью Леша и Люба постарались в магазине Солеваровой, даже кирпичи из подвала не обошли.
Толстая шея приемщика налилась кровью. Он цедил сквозь зубы:
— Распять Солевариху мало! Перепутала, видать, ящики, дура!
А тем, кто приходил за оружием, староста зло бросал:
— Поворачивай оглобли! Вишь, вся надежда на чудо!..
Боевое настроение заговорщиков быстро сменилось растерянностью. Многие из них, крестясь, возвращались к своим подводам. Однако народ не убывал, а прибывал. На паперти к Леше подошел Герасим, положил бороду на плечо юноши:
— Вот попомни, ежели комиссия рискнет — хана ей натурально.
Чекист не возражал. Провал организованного восстания не исключал стихийной расправы с членами комиссии. Надо быть начеку.
Он протиснулся внутрь собора. Пахнуло ладаном. Четыре массивных столба полосами прикрывали золотой иконостас, залитый солнечным светом и свечами. Верующие молились, стоя на коленях.
Через ряды молящихся пробивались трое здоровенных бородачей в серых поддевках. Лица холодные, незнакомые. Леша последовал за ними в сторону большой, ярко блестевшей иконы. Это хоть и была копия Старорусской божьей матери, но искрилась золотом, серебром и самоцветами не хуже подлинника.
Драгоценный образ охраняли «черные ангелы» — Боженька, Лосиха, Цыган, Баптист и Пашка Соленый. Это они вчера опрокинули Ланскую, избили Груню. Почему же бандиты на свободе? Видимо, массовые аресты накануне изъятия церковных ценностей еще больше подлили бы масла в мятежный огонь. Ничего, расплата не за горами.
Пьяный Пашка выкатил глаза на тройку бородатых в поддевках. Выправка у них явно военная. Глаза решительные и чуть насмешливые. Не то переодетые чекисты, не то члены комиссии.
Соленый локтем толкнул здоровенного Баптиста:
— Если не перекрестятся — не зевай!..
Многопудовая икона утопала в серебре, золоте, жемчугах, бриллиантах, голубой бирюзе, гранатах и топазах. Трое бородачей уставились на богатое убранство…
— Да-а, — тихо произнес, разинув рот, один из них, — чего бы не приобрел на такие драгоценности…
Как выяснилось потом на судебном процессе, это были порховские торгаши. Они приехали за старорусскими знаменитыми поросятами, услышали на базаре про «чудотворную в камнях» и зашли в собор полюбопытствовать. Будучи староверами, они, разумеется, не перекрестились…
Пашка первый накинулся с кулаками на безбожников:
— Бей нечисть!
«Черные ангелы» не оказались одинокими. Православные, во имя пречистой, тут же, кучно навалясь, повалили староверов на каменные плиты. Их били сапогами до тех пор, пока пол не окрасился кровью.
Затем полуживых незнакомцев вытащили на паперть, и опять на них посыпались удары. Особенно старался Баптист.
— Вот тебе, хапуга, вот тебе!.. — топтал он здоровенной ногой.
Ему не уступал Соленый:
— На мост! Скинем нехристей!
Алексей схватил Пашку за руку:
— Стой!
— А-а, комса! Заступничек?!
Кто-то сзади сильно ударил Алешу по уху, и он бы упал, если бы в этот миг его не подхватил Федя Лунатик. Воспитанник Воркуна помог Алеше удержаться на ногах и вывел его на свежий воздух:
— Не рыпайся, Леш, красным платком быка не успокоишь!
Чекист смирился, перевел взгляд на мост. Там над перилами взлетел бородач в окровавленной поддевке. Он упал на лед и не шелохнулся. Второй старовер, наоборот, от удара об лед очнулся, медленно поднялся на четвереньки, затем выпрямился и, пошатываясь, побежал на середину реки.
За ним вдогонку кинулся Мишка Цыган. Но красноармеец, охранявший военный склад на берегу, выстрелил в воздух и отпугнул преследователя.
Третий, русобородый торгаш, остался лежать на паперти собора: его убили еще возле святого образа богоматери.
Разгоряченный, хмельной Пашка Соленый подскочил к старосте собора и сгреб его за грудки:
— Где оружие?!
Он, видимо, посчитал, что с комиссией разделались и пришло время громить исполком.
— Ты ж, пузо, обещал! Давай!..
Его голос заглушил женский истеричный крик:
— Комиссия!
Все люди повернулись лицами к Торговой стороне. В начале Успенской улицы действительно показалась группа людей во главе с Калугиным. Маленький, в коротком пальто и высокой меховой шапке, он смело вышагивал впереди членов комиссии — Воркуна, дяди Сережи, врача Глинки, историка Рубца и председателя исполкома в кожаном реглане красного цвета.
Поняв свою ошибку, Пашка на миг оцепенел. Со всех сторон полетели возгласы удивления:
— Глядь, без штыков!
— И охраны не видать!
— Может, то не комиссия?!
Толпа на берегу расступилась, комиссия взошла на мост, но впереди людская пробка по-прежнему распирала перила. Они зловеще потрескивали. Члены комиссии остановились. Калугин шагнул и обратился к прихожанам:
— Граждане! Мы идем не изымать церковные ценности, а лишь составить опись соборного имущества…
— Не допустим! Не дозволим! — загнусавила Лосиха и подтолкнула Пашку: — Гони безбожников!
— Бей нехристей! — Соленый выскочил из толпы на мост.
Ему навстречу рванулась Люба в черном платке:
— На кого руку поднимаешь?! На доктора, который лечит нас? На учителя, который учит наших детей? На лектора, который отстоял чудотворную икону? На кого?! На старого мастера?!
— А ты кто такая?! — завопила толсторожая Лосиха и, не дожидаясь ответа, закричала:
— Христиане, постоим за пресвятую!
— Бей антихристов! — Пашка потянулся за Калугиным, но его руку перехватил Воркун.
— Кто бросал невинных с моста?! — спросил он громовым басом. — У кого руки в крови? Где убийца?
— Сейчас укажу! — Пашка нырнул в толпу.
Случилось так, что первый прилив гнева фанатики выхлестнули на людей, не причастных к изъятию церковных ценностей, а вторая вспышка ярости не затронула мирян: их вниманием завладел сигнал к бедствию.
В это время со стороны Успенской улицы донесся тревожно-назойливый звон колокола и конский топот. Городская пожарная команда мчалась прямо на мост. Толпа отхлынула на берег, открывая путь на Соборную сторону. Пожарники в блестящих касках рассыпались возле храма. Они накрыли два трупа рогожами и прошли в собор. А следом за ними последовала комиссия.
Алеша вернулся на свой пост. Наступила решающая минута. Лысый староста спиной повернулся к святыне и, раскинув руки, обратился к членам комиссии:
— Предупреждаю! Кто из вас прикоснется к Владычице, даже взглянет на нее недобрым глазом — у того отсохнет рука или он ослепнет!
Об этом Алеша слышал от матери: ходило поверье, что у вора, который вскрыл кружку возле иконы, отсохли руки.
Наэлектризованная толпа уставилась на Калугина. Он, держа шапку в руке, почтительно поклонился старосте и спокойно заявил:
— Повторяю, мы пришли не изымать ценности, а помочь вам составить опись имущества. Вас, Петр Гаврилович, тоже выбрали в комиссию. Пожалуйста, голубчик, принесите инвентарную книгу…
Спокойный, деловой тон Калугина обескуражил старосту. Он покорно опустил руки.
«Обошлось», — подумал Алеша и вздрогнул. Его сильно схватил за локоть Сеня Селезнев. Бледный, встревоженный, он потянул приятеля к выходу. Видимо, случилось нечто страшное. И Леша не ошибся.
— Рысь, — Сеня глазами показал на колокольню, — утек…
— Как утек?
— А так… — Сеня стрельнул взглядом по толпе, — нырнул и затерялся-исчез…
Мелькнула мысль о Пальме. Под ногами чавкала жижа, растоптанная тысячами ног — уж какие тут следы…
— Может, Зубков знает место явки?..
Друзья прибежали в чека. Дежурный открыл железную дверь с круглым глазком. На столике белел чистый лист бумаги, а на полу распластался Зубков, у него из уха торчал кончик карандаша…
— Мозг проткнул!
— Так могло случиться с каждым из нас, — заступился Леша за приятеля.
— Не выгораживай! У нас, чекистов, так не принято, — строго проговорил Пронин и перевел взгляд на Селезнева: — Чего доброго он подумает, что и в самом деле не виноват. И потом, я вызвал не для этого…
Уполномоченный окинул взглядом всех оперативников, стоявших вокруг письменного стола.
— Арест церковников и «черных ангелов» отложить. Они не уйдут от нас. Главная задача — поймать Рысь, пока он под руками. — Пронин остановил взгляд на Сене: — Селезнев, тебе в деревню. Постарайся опередить. Он может заглянуть к матери. Иди!
Алеша заметил, что Люба грустными глазами проводила провинившегося чекиста.
— Добротина, — продолжал Пронин, — на станцию. Быстро!
Алеша нетерпеливо вскинул руку.
— Чего, школьник?
— Разрешите заглянуть в дом Вейца?
— Думаешь, что он забежит попрощаться с женой?
— Нет, начальник, он не забежит, но я хорошо знаю его жену. По ее поведению, по некоторым вещам можно определить, продумано бегство или нет. Если продумано, то Рысь и все его соратники разбегутся поодиночке в разных направлениях. Если не продумано, то его ближайшие помощники зайдут к Вейцу, чтобы через него связаться с Рысью. Ведь они не знают, что регент и Рысь — одно лицо.
— Резонно! — одобрил Пронин и кивнул на дверь: — Дуй!
Почти каждый месяц Алеша помогал Елизавете Ивановне убирать библиотеку Вейца. Хозяйка нисколько не удивилась и на этот раз, когда заядлый читатель явился в рабочем костюме и попросил мокрую тряпку.
— Я видел Абрама Карловича. Он сказал: «Задержусь. К обеду не ждать»…
Стройная бледнолицая женщина в светлом капоте вскинула тонкие пальцы на плоскую грудь.
— Знаю. А вечером — ужин с гостями. — Она сняла с катушки передник. — Так что я сегодня вам, Алешенька, не помощница…
— Один справлюсь… Да, чуть не забыл! Абрам Карлович просил: кто придет к нему, провести в библиотеку. Он дал мне инструкцию: как и что. Не затруднит?
— Очень затруднит, — улыбнулась она, направляясь к плите.
Алеша прошел в библиотеку, придвинул стремянку к высокому стеллажу и, закинув влажную тряпку на плечо, поднялся по лесенке. Дело привычное, но глаза заняты другим. Он бросил взгляд на рабочий стол коллекционера.
Знакомая книжка «Так говорил Заратустра» лежала на прежнем месте, рядом с красным карандашом. Признак хороший. Хозяин, видимо, не сомневался, что мятеж закончится победой, что он вернется домой и закатит пир. Если бы готовился к бегству, то заранее уложил бы вещи в чемодан и подготовил бы жену к долгой разлуке.
Впрочем, Рысь не простак. Он мог схитрить: если жена не в курсе дела, так зачем же готовить ее к долгой разлуке. Она затоскует — один вид ее насторожит чекистов. Нет, наоборот, надо все оставить так, как было раньше. Пусть жена искренне ждет его, а вместе с нею пусть ждут хозяина и чекисты.
Скорее всего, что план отступления продуман тщательно и для себя, и для ближайших помощников. Пустой гроб в соборе — это наверняка Рысья придумка. К сожалению, Зубков не знал убийцу Рогова и вынужден был покончить с собой…
Коридорный звонок оборвал ход мысли чекиста. На кухне раздались женские голоса. Затем заскрипела дверь, и в библиотеку быстро вошла мадам Шур. На ней фетровая шляпа с узкими полями, легкое драповое пальто чуть ниже колена и высокие зашнурованные сапожки. Она подняла встревоженные глаза.
— Давно видели Вейца? И где? — спросила мадам Шур.
— Он шел на Соборную сторону. Это было после завтрака, около девяти часов. — Леша влажной тряпкой обтер пустую полку. — Абрам Карлович попросил меня убрать тут и наказал: «Если зайдет Вероника Витальевна, то пусть обязательно дождется меня. И никуда из дома!»
Раздеваясь, мадам Шур дрожащими руками сняла шляпу и спросила:
— Алеша, ты был на мосту?
— Был, — с досадой проговорил он. — Сбросили, да не тех…
Она удивленно задрала подбородок:
— Это говорит комсомолец, агент уголовного розыска?
— Поднимайте выше, Вероника Витальевна, второй день уже в чека!
— В чека?! — изумилась мадам Шур, роняя шарф. — Шутите?
— Наш с вами шеф не любит шуток…
— Как наш? — насторожилась она. — Ты о ком?
— Все о нем. — Он указал книгой на дверь спальни. — Сейчас укажет: куда и как…
— Он здесь?
— Придет. Эта квартира вне подозрения. — Леша поставил книгу на чистую полку и деловито заметил: — Пройдите в спальню, опустите шторы…
— Почему в спальне, обычно в столовой?
— Окна спальни выходят в сад, наверно, поэтому, — ответил Алеша, думая: «Не знает о бегстве, значит, не первый помощник».
Раздался телефонный звонок. Мадам Шур подошла к столику и сняла трубку. Непонятный разговор закончился ясной фразой:
— Придет, приезжайте…
Повесив трубку, мадам доверительно бросила Леше:
— Отец Осип…
Она задержалась возле лестницы, неожиданно заговорила о Карпе:
— Ты играл с ним в футбол. Не замечал в нем странность? — Ее голос стыдливо размяк. — Только что говорил о свадьбе, беспокоился обо мне, искал, а сегодня утром в магазине вдруг заявил: «Возвращаюсь домой». Ушел от меня на Ильинскую, в коммуну. Разве примут без партбилета?
— Карп второй день работает на моем месте в угро. Это он вынул оружие из ящиков…
— А как он проник в магазин?
— Друзья помогли…
— Боже, какое коварство! — Она перекрестила грудь и, зевнув, ладонью прикрыла рот. — Я сутки не спала. Попробую хоть чуть сомкнуть глаза…
Она открыла дверь спальни и остановилась на пороге:
— Алеша, не заходил сюда Зубков?
— Сегодня ночью его арестовали, и он покончил с собой.
— Святая Мария! До или после допроса?
— До! Чекисты не знают, откуда гранаты.
На лице мадам выступил нежный румянец. Она, видимо, окончательно поверила, что Леша — один из приближенных Рыси. Она сказала:
— Я-то ломала голову: кто это информирует эмиссара о делах чекистов. Молодец, Алеша!
— Спасибо! Но я лишь второй день в чека…
— А кто же тогда… информировал?
— Знаю. Но шеф повесит меня на этой лестнице…
Помешал парадный звонок. Мадам Шур скрылась за дверью спальни. В библиотеку хозяйка привела худенького мужичишку с козьей бородкой. Леша обрадовался, что «черные ангелы» прислали Боженьку. Он не знал в лицо младшего Смыслова…
— Вейц будет вечером, — сказал Леша. — Хочешь — подожди, хочешь — оставь адрес. Хозяин пришлет записку с верным человеком…
— Меня ждут. До вечера не смогу. Уж лучше адрес, мил-человек. — Боженька шапкой указал на окно: — Знаешь Рдейскую пустынь?
— Бывал разок.
— Так пусть постучится к игуменье. А матушка уже доставит нам записку. Низко кланяюсь…
Алеша проводил его долгим взглядом. Осторожность Боженьки не удивила его. Чекист смотрел на «черного ангела», думая о своем: «Кто в чека предатель? Почему же он не предупредил Рысь о ночной операции в магазине? Возможно, его исключили по сокращению? И не он ли убил Рогова? И не он ли припрятал дневник уполномоченного?»
Чекист внимательно обшарил библиотеку, ящики стола, но не нашел роговской тетради с лошадью на обложке.
Снова прозвенел колокольчик. Следом раздался звон посуды на кухне. Резкий звонок, видимо, напугал хозяйку — она выронила тарелку. Густой бас Жгловского извинялся, указывая на примету к счастью. Поп не пожелал идти в библиотеку. Слышно было, как он жадно пил воду. К нему подошла мадам Шур. Они оживленно обсуждали события на мосту.
Леша воспользовался шумом, позвонил Пронину и попросил начальника срочно выслать в дом Вейца оперативников.
Мадам Шур и священника Жгловского арестовали в доме Вейца. Но доставили в чека ночью. Леша понял, почему не тронули хозяйку… Рано или поздно Рысь даст о себе знать Елизавете Ивановне…
Чоновцы во главе с Ахмедовым окружили Рдейскую пустынь и без боя забрали «черных ангелов». Они крепко спали у монашек в кельях. Операция протекала на рассвете. Леша не принимал участия: ему поручили следить за Солеваровым.
В десять часов ночи старик вышел из дома и побрел на Соборную сторону. Конечно, хотелось, чтобы староста привел на явочную квартиру. Ни мадам Шур, ни отец Осип не знали адрес Рыси. Пронин просил Алешу проявить максимум старания…
Солеваров свернул в Чертов переулок, постоял немного. Видимо, боялся слежки. Затем дошагал до рябины, придвинулся к деревянному домику и тихонько постучал по оконной ставне.
Дверь в темноте открыла Капитоновна:
— Проходи, кормилец мой…
Прислужница гадалки сотрудничала с Федей Лунатиком. Он проникал к ней в дом через черный ход. Второй ключ лежал на дверной перекладине. Лучше всего войти в дом незамеченным. Чем черт не шутит, может быть, Капитоновна работает и на нас, и на Рысь…
Леше помог мягкий снег. Он бесшумно подкрался к черному входу, шагнул на крылечко, нащупал в указанном месте ключ, смочил его слюной и осторожно вставил в скважину…
У молодого чекиста забилось сердце. Он представил, как сейчас окажется свидетелем тайного совещания заговорщиков под водительством Рыси.
Только не спугнуть бы…
Два поворота ключа — два пружинных скрипа, и дверь ослабла…
Свояк не вернулся домой. Попадья позвонила регенту, жена Вейца ответила: «Молитесь богу» — и повесила трубку. Солеваров догадался, что отца Осипа арестовали. И мадам Шур наверняка в чрезвычайной комиссии.
Сейчас придут за ним, церковным старостой. Он главный поставщик оружия. Ему поручили поехать в деревню — осмотреть иконостас и заодно с образами упаковать сабли, винтовки, обрезы. Оружие осталось еще от «зеленых». Мельник вынул из ямы содержимое и ночью на своих лошадях доставил в часовню.
Вспомнилось совещание в темной комнате регента. Выступал эмиссар патриарха. Говорил он душевно, убедительно. Тогда всем присутствующим казалось, что Русса и вся Россия — огромная бочка с порохом: достаточно поджечь фитилек — и красные обручи разлетятся вдребезги.
Но свершилось светопреставление! Даже собственная жена взбунтовалась против мужа. Вера Павловна не хуже обновленки клянет патриарха Тихона и весь церковный сброд Старой Руссы. Она, грозя кулаками, кричала на старика:
— Чего тебе не хватало?! В храмах служба, в магазинах торговля! Молись, наживай! Так нет, снюхался с рыжим попом! Это же вы подбили головореза Пашку Соленого и его братию! В святом месте побоище учинили! Невинных с моста побросали! На комиссию руку подняли! Бунтовать вздумали! На что благословил вас патриарх Тихон? На убийство! Эх ты, христианин! Глаза б не глядели на тебя! Старый пес! И меня не пощадил! Чего в ящики натолкали! Чтоб вас с отцом Осипом на одном суку вздернули! Ироды библейские!..
Сопя носом, старик надел шубу, меховую шапку с бархатным верхом и захромал к двери.
Нет покоя. И не совладать с мыслями. В голове хаос. Дрожат колени. С трудом добрел до аптеки Феертага. Забыл название лекарства. Взял порошок от головной боли.
Вышел на Ильинскую. Перекрестился на часовню и зашагал по людной улице. При народе не возьмут. Пока сумерки, не арестуют. А ночью его дома не будет. Чем бы успокоить сердце?
Он снял шапку, вытер красным платком вспотевшую лысину и пугливо оглянулся на тяжелые шаги. Слава богу, знакомый прихожанин. Староста поздоровался со сторожем парка:
— Герасим Пантелеймонович, был там… на мосту?
— Был, сударь, только рук не марал. — Сторож разгладил черную бороду. — А вы, Савелий Иннокентиевич?..
— Шел, да не дошел: ноги отказали… вернулся домой…
— Да, сударь, зрелище жуткое! Загубили непричастных. Ну а потом, натурально, пропустили комиссию в храм…
— Пропустили?! А вчера за что голосовали на общем собрании?
— Да ведь и вы, сударь, вчерась руку вздымали, а ныне и до моста не дошли…
— Занемог я, Герасим Пантелеймонович. — Он сложил руки крестом: — Видать, пришла моя смертушка…
Отговорился, но не успокоился. Дворники да сторожа продажный народ: кто им платит, тому и служат. Герасим бывалый, хитрый мужик, бога боится, а начальству в глаза заглядывает. Вот зайдет в чека и скажет: Солеваров направился к парку.
Старик круто повернул в переулок. Повстречалась незнакомая дородная женщина. Перед глазами встал образ разбушевавшейся жены. Надо напомнить ей блуд с родным племянником. Ушла гибкость мысли. Все же не зря вспомнился Ерш Анархист. Он ловко откупился золотом. У него, Савелия, тоже имеется клад. Только вот как передать чекистам?
«Подослать своего человека, поставить условие, — рассудил старик и начал перебирать в памяти верных людей — Мадам Шур сидит за решеткой, а Пашку и его приятелей наверняка схватят, если уже не схватили. Вот разве Капитоновну…»
До революции Солеваровы жили на Соборной стороне в своем двухэтажном каменном доме. А рядом с домом, через сад, деревянный флигелек занимал солеваровский дворник с дочкой Капочкой. Савелий, единственный сын богатого солепромышленника, восемнадцатилетний гимназист, любил в дальнем углу сада играть с Капочкой. В десять лет она испытала первую настоящую любовь и до сих пор смотрела на него умиленными глазами.
Они беседовали в комнате, освещенной двумя лампадами. Савелий сидел за столом, а Капитоновна крутилась возле самовара:
— Чаек, батюшка, никогда не повредит. Ваш родитель даже очень уважал индийский…
— Без зла вспоминаешь Иннокентия Спиридоновича?
— Боже милостивый! — оживилась шустрая бабка. — Ваш батюшка — благодетель наш. Бывало, что ни праздник — то подарочек. Жили мы в этом домике как у Христа за пазухой. Да и вы, соколик, меня сильно баловали. Яблони в саду засохли, а память о райских днях живет…
Старик представил курносую, краснощекую пухлянку в ярком платьице и перевел взгляд на икону Николы Чудотворца. Старый грех он давно замолил, — своей законной жене ни разу не изменил. Теперь заговорил без угрызения совести:
— Капитолина Капитоновна, мне кажется, что я не на восемь, а на восемнадцать лет старше тебя. И телом, и духом сильно сдал. Сестра моя, не откажи мне в помощи…
Бабка укрепила самоварную трубу и повернулась к столу:
— Надумал коровку продать?
— Нет, Чернуха останется тебе: столько лет кормила, доила, молоко приносила…
— Домишко на дровишки?
— Да нет, Капитоновна, живи на здоровье. — Он положил отяжелевшую руку на стол: — Хочу умереть на своей постели, а не на казенной…
За дверью проскрипела половица. Хозяйка прислушалась. По ее настороженности старик угадал источник минутного всполоха. Он бородой навел на стенку комнаты, где раньше в гробу лежала гадалка:
— Кто там?
— Никого, батюшка. Ветер аль крыса: ныне голодные стаями бродят. Положил в кормушку свинье — и стой, ни шагу. А то крысы все подчистят…
Нахлынуло воспоминание: возле гроба ясновидящей Савелий однажды в темноте беседовал с эмиссаром патриарха.
Старик тихо спросил:
— Капитоновна, ты хоть раз видела эмиссара в лицо?
— Он ходил к ней со двора. Разок столкнулась в сенях, так у него платок на лице…
— Как думаешь, сейчас он вне Руссы?
— Бежала Псижа[19] до Парижа, да Ильмень задержал!
— Как понять, сестра моя?
— Никто от могилы не убежит, кормилец мой!
«Не поняла», — решил он и поставил вопрос ребром:
— Ты знаешь, где сейчас эмиссар?
— Не ведаю, батюшка. А зачем он тебе?
Старик нахмурился, седыми бровями придавил глаза.
— Клялся: «В беде не оставлю», а теперь…
— Ни весла, ни посла?
— Сущая истина!
— А что за беда, сударь?
Солеваров покосился на комнатную дверь:
— Отец Осип и мадам Шур арестованы, и меня заберут…
— Господи помилуй! — перекрестилась бабка.
— Непременно заберут, если не откуплюсь, как словчил мой племянник. — Старик умоляюще взглянул на подругу детства: — Сходила бы на Крестецкую, да условие поставила бы: «Так и так. Он вам золото, а вы ему домашний арест. Пусть старик умрет на своей постели». Ты же, Капитоновна, ходовая!
— А много золота? — деловито спросила она, прислушиваясь к самовару. — Стоит ли овчинка выделки?
— Стоит, сестра моя. — Он растопырил толстые, кривоватые пальцы: — Золото, серебро и самоцветы. Всего пуда на три.
— Отцовское еще?
Говорить правду не хотелось. Старик перевел взгляд на стенную фотокарточку, вздохнул:
— Анна Иннокентиевна… За что тебя любила моя сестра, покойница?
— Не знаю, сударь, а только со мной и на германскую пошла: сама в госпиталь и меня няней пристроила. Сердечная была у вас сестра, Савелий Иннокентиевич.
— Да ведь и у тебя душа добрая, — он погладил ее руку. — Сходишь, душа моя?
— Сходить не трудно, сударь: Торговая сторона не за горами. А вдруг не поверят. Скажут: «Покажи, старая!»
— А ты им прямо: «Если б знала, сама принесла бы к вам». И добавь: «Солеваров — человек солидный, богу преданный, не обманет вас, только дайте ему спокойно умереть».
— Ладно, сударь, схожу.
— Завтра! Утром же! А то опередят, станут трясти, и тут уж никакой добровольности.
— А может, сударь, самому явиться?
— Ой, боюсь! При одной мысли… дух захватывает. — Староста вспомнил Рогова: — Вызвал! За горло! Неси чудотворную! Меня водой отливали. Хорошо, Калугин подвернулся, дай бог ему здоровья. Нет уж, Капитоновна, сделай милость — сходи…
Она подсыпала в самовар углей, брякнула трубой и вернулась к столу:
— Теперь в чека бывший начальник угро. Мужик, говорят, справедливый. За него Ланская замуж вышла.
Старик опустил глаза. Но бабка продолжала:
— Пострадала, бедная: оглохла и мертвеньким разрешилась. Да и вашей работнице из магазина шибко досталось, слова сказать не может. Ваша супружница велела отнести ей молочка…
Савелий совсем склонил голову, ему хотелось сжаться, сделаться незаметным комочком и закатиться в темный угол. Он вспомнил слова племянника: «Эх ты, глыба каменная, загородил дорогу с крестом на пузе, не даешь проходу нашему брату!»
В пустой комнате раздался стук. Старик и бабка оглянулись на дверь.
— Феденька, это ты? — громко спросила Капитоновна.
Солеваров увидел Алешу, побагровел и повалился со стула.
У мадам Шур серьги бутылочками. Они, как и глаза ее, поблескивают презрением. Всем своим видом она говорит сидящим за столом: «У меня диплом Сорбонны, книги на французском, обширная переписка с культурными людьми, а у вас что, неучи?»
Алеша вел протокол, а допрашивали Пронин, Воркун и Калугин. Уполномоченный развернул пачку писем и строго спросил:
— Кто такой Федор Кузьмич Тетерников?
— Неужели вы такой невежда?
— Но, но, полегче! — прикрикнул Пронин, и, заглядывая в письмо, спросил: — Где он живет?
— В Детском Селе.
— Про какие это он тут намекает «Политические сказочки»?
Арестованная захохотала. Уполномоченный цыкнул на нее. На помощь пришел Калугин. Он сухо, с чуть заметной улыбкой, пояснил мадам:
— Я вижу, вы впервые на допросе. Так учтите, гражданка Шур, опытный следователь заинтересован раскрыть не свою, а вашу эрудицию. Мы знаем, что речь идет о русском писателе Федоре Сологубе. В свое время Федор Кузьмич преподавал в здешней гимназии. Он ваш духовный отец. Но у него даже внешность противоречива: простые, мягкие, чеховские очки и суровые, внушительные усы, как у Ницше. Ваш наставник проповедовал крайний индивидуализм и в то же время в художественной прозе высмеивал этот самый мещанский солипсизм. Именно здесь, в Старой Руссе, он собрал материал для своего «Мелкого беса». Его герой романа Передонов стал нарицательным подобно Хлестакову и Обломову. К сожалению, вы забыли те книги, в которых ваш учитель бичевал мелкую пошлость, злобу, тупость захолустья — словом, передоновщину. Я уверен, что вы не дочитали «Политические сказочки», в которых автор откликнулся на революцию пятого года…
— Почему вы так решили?
— Скажите, пожалуйста, какие рассказы входят в сборник «Истлевающие личины»? Нуте?
Вероника Витальевна прикусила губу. Видать, одно заглавие сборника кольнуло ее. Она беспомощно пожала плечами:
— М-м… сейчас… не припомню…
— Зато вы отлично запомнили его символические стихи: даже поете их под гитару.
— Что в этом дурного?
— Дурное в том, что вы под влиянием символизма ударились в мистику: поступили на богословский факультет в Париже, а возвратись на родину, вступили в религиозно-философское общество Мережковского, Розанова, Минского… — Николай Николаевич бросил письма на стол. — Бог и монарх — вот ваше кредо!
— Я исповедую то, что доступно и любо русскому. — Она вызывающе вскинула голову. — Наш народ понимает «Капитал» без кавычек!
— Ясно! К богу и монарху вы приплели промышленников. Но это не значит, что вы, мадам, обладаете ясным, проникновенным взглядом на вещи и людей. Скажите, голубушка, кто такой Абрам Карлович Вейц?
— Воспитанный, высокообразованный дворянин, — уверенно начала мадам Шур. — Одаренный регент. Большой знаток Достоевского. Страстный коллекционер-библиофил. Очень гостеприимный и прекрасный семьянин. Правда, человек немного вялый, болезненный и далеко стоящий от политики.
Предвкушая эффект расставленной ловушки, Леша с трудом удержался от улыбки. Пронин и Воркун тоже ничем не выдали Калугина. Тот спокойно, деловито продолжал:
— А теперь обрисуйте портрет эмиссара патриарха. Нуте!
Все еще возвышая себя над чекистами, мадам Шур не без апломба красиво выставила ладонь:
— Внешность я не могу обрисовать: мы с ним беседовали в темноте. Однако натура его абсолютно очевидна волевой, умный, понимающий толк в политике и военном искусстве. Исключительный конспиратор! У него все подчинено цели. Я убеждена, что он не женат, далек от мира изящного и от всего музейного!
— Словом, эмиссар прямая противоположность Вейцу?
— Да, небо и земля!
— Так вот, голубушка, — наконец-то Калугин усмехнулся, — эмиссар и Вейц — одно и то же лицо!
— Как?! — пошатнулась она, сверкая серьгами. — Не может быть! Я знаю, я убеждена…
— Вы только что были уверены, что мы не знаем псевдоним Тетерникова. Вы не сомневались, что ваш друг Карп Рогов никогда не выступит против вас. Вы и мысли не допускали, что можете оказаться на процессе старорусских церковников. А ведь вам, голубушка, не избежать скамьи подсудимых. И мой добрый совет, мадам, держитесь скромнее и честно отвечайте на вопросы…
Арестованная платочком вытерла лоб и попросила разрешения выпить воды. Иван Матвеевич твердо спросил:
— Прошлым летом вы преподнесли икону Леониду Рогову?
— Нет.
— А кто?
— Не знаю.
— А вам известно, кто выкрал браунинг у Смыслова? — Воркун глазами показал на Лешу. — Ну?
— Нет.
— А что задумались?
— Если говорить честно, — она уставилась на Лешу, — ваш новый сотрудник — доверенное лицо Вейца.
— Ошибаетесь, мадам! — Пронин одобрительно похлопал Алешу по плечу: — Смыслов был аккуратным читателем, помогал Вейцу прибирать библиотеку и любил беседовать с ним о Достоевском…
— Ради чего? — И, не дожидаясь ответа, мадам Шур укоризненно покачала головой: — Втереться в доверие, а потом предать! И кого? Благороднейшего человека!
— Благороднейшего?! — возмутился Пронин. — А кто организовал убийство Рогова и Жгловского? Кто подстроил пожар на фабрике? Кто пытался вооружить обезумевших фанатиков саблями, гранатами, винтовками? Кто толкал верующих на протест против помощи голодающим? Кто прикидывался «красным», безбожником, сочувствующим советской власти, а на деле прислуживал патриарху и прочей контрреволюции? Молчите?!
Мадам Шур упрятала лицо в пушистое боа: она, видать, была не рада своей реплике. Калугин заставил ее съежиться:
— Учтите, гражданка, мы знаем — кто вы. И не становитесь в позу. Ваша «святая миссия» — образец греховности. Для вас тридцать миллионов голодающих не горе, а радость! Вы хотели преподнести своим землякам не божью благодать, а кровавое побоище! Вы даже близких вам людей — Карпа, Веру Павловну — поставили под удар, прикрыв оружие иконами да молитвенниками. Вы же знали, что прибыло в магазин из деревни? Нуте?
— Да, знала, — проговорила она упавшим голосом.
— А знаете, кто «подарил» иконы Леониду Рогову?
Арестованная взглянула на Воркуна и отрицательно замотала головой. Иван поверил, что она в самом деле не знает…
Отец Осип концом рясы потер голенище сапога, выставил вперед живот и крестом сложил руки на груди. Он дал понять, что в это время пора думать о хлебе насущном…
— Без трапезы, люди добрые, не до глагола. Здесь не пустынь, чтобы сидеть на пище святого Антония…
— Короче! — оборвал Пронин. — Одного обеда мало?
— Святые слова!
— А как же на Волге без обеда и день, и два, и три?
— Так Полисть-то, сын мой, не Волга.
— Да ведь и у вас, батюшка, живот что бочка: с таким запасом жира безболезненно отслужите панихиду. — Уполномоченный подошел к низкому столу, откинул желтоватую простыню и глазами указал на покойника с усиками: — Узнаёте?
Священник скосил рыжую бороду, пристально всмотрелся в мертвеца и отрицательно покачал лохматой головой:
— Кто это?
— Убийца вашего сына.
— Свят! Свят! — мелко перекрестился поп. — Мое чадо во хмелю замерз.
— Нет!
Уполномоченный рассказал, при каких обстоятельствах погиб Ерш Анархист, и снова накрыл труп.
— Зубков, покойник, действовал по указке эмиссара патриарха Тихона…
Леша заметил, что поп бросил взгляд на дверь, словно хотел узнать: пойман Рысь или нет?
— Вы, гражданин Жгловский, встречались с эмиссаром?
— Единожды, и во тьме кромешной.
— Где?
— У регента в доме.
— О чем говорил эмиссар?
— О живой церкви. Просил меня дать бой обновленцам.
— Кто был с вами еще?
— Эмиссар беседовал с каждым в отдельности, сын мой.
— Этакая конспирация, и ради чего?! — воскликнул Воркун. — Дать бой обновленцам?
— Меня благословил на бой, а что другим наказывал — не ведаю, дети мои.
— Значит, — продолжал Пронин, — ночью в магазине вы, батюшка, помогали Солеварову догрузить ящики с оружием по своей инициативе?
— Сохрани, господи! — поп увесисто отмахал крестное знамение. — Я оценивал древние иконы, а свояк занимался ящиками. Спросите его, раба божьего…
Леша заерзал на стуле. Он вспомнил, как нечаянно распахнул дверь в доме Капитоновны и до смерти напугал Солеварова: «Неужели старик заглох навеки?»
Он пожалел, что Калугин ушел на изъятие церковных ценностей. Без него допрос утратил результативность. Поп удачно отбрехивался. Пронин с Воркуном не могли припереть его к стенке. Иван Матвеевич спросил:
— Гражданин Жгловский, вы знаете, где сейчас находится Вейц?
— Убег, что ли?
— Отвечайте на вопрос!
— На берегу Переходы проживает его матушка.
— Он там, у матери?
— Не ведаю, но разумею, почему он сбежал.
— Почему? — спросил Пронин, не замечая поповской хитрости.
— Зряшное подозрение пало на него…
— А именно?
— Не ведаю, но будь я на воле — убег бы, переждал бы смутное время. Вы в каждом православном лицезреете злодея.
— Не в каждом, батюшка, а только в тех, кто, например, выступает на общем собрании верующих и почем зря ругает советскую власть, призывает мирян к бунту, «лицезреет» избиение женщин. — Воркун повысил голос: — Узнал себя?
— Ой, сын мой, не в том ключе завел орган! Ты солдат, я солдат. Тебе приказывает Ленин, мне — патриарх Тихон. Попробуй-ка не выполнить приказ Москвы?! Ты должен уважать во мне то, что уважаешь в себе, а не корить за службу верную…
— Хватит, батя! — не вытерпел Пронин, наступая на попа. — Одно дело служить мировой революции, и другое — всероссийской контрреволюции. Не старайся, не собьешь с панталыку! Знаем тебе цену! На очной ставке по-иному запоешь. Иди в камеру!
Больше уполномоченный не проронил ни слова. Воркун тоже молчал. Алеша смотрел на протокол, не подписанный арестованным.
В чека притихли. Алеша ждал взрыва. Люба привела с вокзала беспризорных. Сеня вернулся из деревни с мельником. Ни один чекист, ни один агент угро не напал на след Рыси. Новгородское начальство уже дважды вызывало к прямому проводу своего уполномоченного. Пронин осунулся, помрачнел. Он сам лично допросил арестованных, но они не знали, куда сбежал Вейц.
Алеша сопровождал начальника до постели Солеварова. Разбитый параличом старик смотрел на всех бессмысленными глазами.
— Сунул тебя черт спугнуть, — заворчал Пронин, покидая домик Капитоновны.
«Началось», — подумал Алеша и не ошибся.
Пронин вызвал к себе в кабинет Селезнева.
— Ты не коммунист, а балагур, ты не чекист, а ворона! — гневно кричал Пронин. — Поймай Рысь либо сдашь маузер и — катись из чека!
Трудно представить приятеля без деревянного футляра сбоку: без чека Сеня зачахнет. Но как помочь ему? Леша не без волнения слушал пронинский разнос…
Из кабинета Селезнев вышел потный, как из бани. Люба склонилась, застучала на машинке.
Друзья молча прошагали в комнатушку коменданта с окошечком, выходящим на двор. По стеклу хлестал первый весенний дождь. Сеня сел за свой стол, оперся головой на руки. Думали молча.
Вдруг Сеня поднял голову:
— Его ждет в деревне мать, а тут жена…
— Так что?
— А нельзя ли и жену Вейца соблазнить деревней? Чуешь?
— Чтоб легче следить за Рысью?
— Допер, Лешка!
— Айда к председателю!..
Угол кабинета завален оружием. Воркун готовился к допросу мельника — главаря «зеленых». Поначалу Иван Матвеевич встретил молодых чекистов недовольным взглядом. Он хотел отмахнуться от них, но Сеня успел ребром ладошки резануть себя по горлу:
— Срочно, до зарезу!
Воркун вел следствие по делу Рогова. Теперь он не сомневался, что травля уполномоченного губчека была организована Рысью. Однако Вейц до сих пор не пойман. А задумка молодых чекистов вселяла надежду…
— Сейчас согласую с Прониным, — он рванулся к двери.
Алеша бил на то, что сейчас Екатерина Романовна волнуется за сына, что ей одной тяжело…
— А мне, думаете, легко? — пожаловалась жена регента. — Не знаешь, что с ним! Убит, заболел, разлюбил? Ваш дядя, поблагодарите его, только что звонил: «Труп не обнаружен». Меня как обухом по голове: «Труп!» Я растерялась — не сказала спасибо. Извините, Алешенька, я бестолково говорю. Такие сюрпризы: приходят вооруженные и уводят отца Осипа и мадам Шур. Неужели они причастны к трагедии в соборе? Что за время! Что за люди! Только в одно верю: мой муж и мухи не обидит. Вы же, Алешенька, хорошо его знаете! За пятнадцать лет супружеской жизни он ни разу даже голоса не повысил на меня. Что с ним, где он, как думаете?
Алеша заставил себя смотреть прямо в глаза собеседнице:
— Мне кажется, такой мягкий, чуткий, легкоранимый человек не мог перенести ужасные сцены избиения женщин и гостей из Порхова — ушел от всех, поселился в Леохнове, рядом с могилами родных, а потом навестит мать…
— Да, он очень ее любит. — Она встала: — Я, пожалуй, потороплюсь, пока нет распутицы. Вдвоем, конечно, легче. Одна я тоже извелась. А здесь оставлю записку: «Я у матери в деревне».
Елизавета Ивановна протянула руку:
— Спасибо, родной, вы меня воскресили. Собираюсь в дорогу!..
А вскоре в кабинете уполномоченного закрылись Воркун, Калугин, Селезнев, Смыслов и сам Пронин. Встал вопрос: кому поручить охоту за Рысью? Пронин указал на Семена: дадим возможность исправить свою ошибку. Воркун выдвинул Алешу: он Ерша одолел, не подведет. Решил голос Калугина:
— Нет, друзья мои, оба они слишком приметны. Пусть лучше Нина просигналит нам: ее школа рядом с домом Вейцихи. Нуте?..
Однажды Вейц водил Алешу по тем местам, где развернулись события в романе «Братья Карамазовы». Абрам Карлович показал путь, по которому бежал Дмитрий Карамазов от Грушеньки к батюшке. А экскурсию регент закончил словами: «Ницше — большой любитель Достоевского».
Во время этой прогулки Леша жадно слушал все то, что относилось к знаменитому роману. А теперь, когда Вейц раскрылся ницшеанцем, Алеша вдруг вспомнил заключительные слова Абрама Карловича. Оказывается, философ Ницше — очень важная ниточка для следователя. Если бы Леша раньше раскусил Ницше, возможно, разоблачил бы Вейца. Знание философии помогло Калугину напасть на след Рыси. Не зря Николай Николаевич говорит: «Прощупай у врага не только пистолет за поясом, но и мировоззрение его!» Но в одном Калугин, кажется, не прав: Нина настолько занята ребятами, что прозевает Рысь.
У Леши в руке книга Фрейда. Он несет ее в дом Вейца. Его подгоняла надежда, что сейчас Елизавета Ивановна вручит ему ключи от дома и скажет: «Приходите за книгами». И вот ночью он сидит в библиотеке и вдруг слышит шорох и осторожные шаги…
Ночной мираж оборвался: Леша вышел на аллею парка, ему в глаза ударило солнце. Он наклонил голову и чуть не выронил книгу: на рыхлом потемневшем снегу виднелся свежий отпечаток столь памятного ему ботинка с ломаной подковкой на каблуке.
Долгожданный след! Хозяин этого ботинка выкрал у него браунинг, и он же наверняка отнес икону на чердак Рогова, иначе чем же объяснить появление Алешиного браунинга на роговском столе? Наконец-то Иван Матвеевич сможет закрыть дело…
След привел Алешу к длинной кирпичной оранжерее. Стены ее, наполовину занесенные снегом, заиндевели. Покатая решетчатая крыша поблескивала стеклами. По краям ската лежали свернутые в трубку соломенные маты. Из открытой двери валил пар и пахло прелой землей. Тут жена Герасима выращивала цветы для парковых клумб.
Но зачем сюда забрел похититель Алешиного браунинга?
Леша заглянул в приоткрытую дверь. Между пальмой и агавой, где Степанида Васильевна поливала фуксию, стоял Герасим. Он что-то доказывал жене. У нее валенки с галошами. Сторож носком солдатского ботинка сердито постукивал о землю — каблук с подковкой был виден отлично.
Вот те раз! Лучший друг Алешиного отца, честный добряк, надежный сторож — стащил браунинг! Нет, тут что-то не то. Сейчас Герасим улыбнется и одним словом разубедит Алешу.
Он открыл дверь. Бородач горестно удивился:
— Легок на помине!
Герасим хотел что-то сообщить Леше, но тот опередил его:
— Дядя. Гера, ты стащил у меня браунинг в день смерти Рогова?
— Смотри, Стеша, ворожей нашелся! — он черной бородой достал Алешину грудь. — Вишь, паря, тогда времечко сдалось тревожное: попрыгунчик объявился в парке. Вот матушка твоя и кажет мне: «У сына пистолет под подушкой. Возьми от греха подальше». Я зашел. Тебя дома нету. Взял без шума. Да и понес твою штуку к Рогову. И только вышел на главную аллею, а он сам передо мной. Ну я и вручил ему…
— Почему же молчал об этом?
— И ты, паря, помалкивай, потому как до сего дня не найден тот, кто икону принес на чердак. Признайся с пистолетом, а тебя заподозрят с иконой. Натурально, по допросам затаскают — только на ложный след наведешь…
— А ты, дядя Гера, как полагаешь, кто икону принес?
— Принес тот, кто Леонида Силыча до могилы довел.
— Кто же?
— Знал бы, паря, так давно бы указал…
— Ты и сейчас можешь указать, — оживился Леша, не замечая заплаканного лица жены Герасима. — В каком часу встретил Рогова?
— Да… около… полудня…
— Откуда он вышел на аллею?
— Со стороны Муравьевского фонтана.
— Фонтан — место встреч. Выходит, один призадержал Рогова в парке, а другой в этот момент спокойно внес икону на чердак. Эх, дядя Гера, зря ты сразу не сказал об этом…
— Вот видишь, Стеша! — упрекнул Герасим жену. — А ты опять свое: «Молчи да молчи». Нет уж, Васильевна, больше молчать не буду…
Он вытащил из кармана листок с печатными буквами и дрогнувшим голосом проговорил:
— Крепись, паря, похоронная с Дальнего Востока…
Леша не помнил, как вышел из ворот парка. На улице, возле калитки, пожилая женщина легким ломиком колола ледяную корку. Юноша подумал о матери: теперь она может совсем замкнуться — одни слезы и молитвы. Скорей бы возвращалась Груня, без нее дом кажется с закрытыми ставнями.
Он машинально открыл книгу. Автор учил обращать внимание на врожденные инстинкты. Сын все время ждал отца и чувствовал, что он встретится с ним. И чувство это, если верить Фрейду, согревалось именно врожденным инстинктом.
Нет, Калугин прав: «Пой с чувством, а действуй с умом!»
Леша закрыл похоронной заглавие книги, вышел на берег Малашки и остановился перед одиноким домом Вейца. На окнах плотные шторы, за стеклом двери записка: «Я уехала к свекрови. Твоя Лиза».
Он уцепился за карниз и бросил книгу в открытую форточку библиотеки. Прижатая шторой к стеклу, книга опустилась на ребро. Юноша прочитал: «Зигмунд Фрейд. О психоанализе. 1911 год». Автор тоже любил Достоевского, сказал Калугин.
По этой улице часто ходил Федор Михайлович. Собственный след на талом снегу вдруг напомнил бородатого сторожа. Леша приподнял помятую бумажку с печатными буквами. И в сознании все спуталось…
В кабинете Калугина маленькая женщина с седыми волосами. Ее глаза с голубинкой — это глаза Николая Николаевича. Она руками уперлась в стол председателя укома:
— Коля, последний раз прошу: позвони в чека, мне нужно видеть отца Осипа.
— Нет, мама, я не буду звонить.
— Ты жестокий! — отшатнулась она и, направляясь к двери, наскочила на Лешу: — Что с тобой, мальчик? Кто обидел?
Юноша стряхнул слезу и глухо ответил:
— Отца убили.
— Кто?
— Белые… на Дальнем Востоке… вот извещение…
Старушка погладила Лешу и, склонив голову, молча вышла…
Калугин снял трубку, вызвал коменданта чека и предупредил:
— Голубчик, если придет моя мать, не давай ей свидания ни с одним арестованным…
Николай Николаевич, как мог, успокоил Алешу. Старый большевик знал, что важное задание — лучшее лекарство от горя. Он незаметно перевел разговор на солеваровский клад:
— Староста, скорее всего, спрятал золото по указанию эмиссара. Рысь сейчас попытается завладеть кладом. Стало быть, друг мой, есть смысл парализованного старика оставить у Капитоновны, но предупредить ее. Она дружит с Федей Лунатиком?
— Давно.
— Отлично, голубчик, переговори с ним. — Он бросил взгляд на стенные часы в круглом футляре. — Заходил к Вейцу?
— Да. Уехала.
— Нина обещала немедленно позвонить по телефону.
— От школы до телефона пять верст!
— Нет, батенька, волость переехала в Песково: десять минут ходьбы.
— Но ведь Нина вся в заботах о школе!
— Совершенно верно, голубчик, вся надежда на ребят: они лучшие разведчики. И Рысь меньше всего опасается малышей. Так или не так? Нуте?
Ох, это «нуте?». Леша позавидовал способности учителя убеждать людей. Юноша вспомнил своего школьного учителя, большого поклонника Достоевского, и неожиданно спросил:
— Николай Николаевич, вы любите Достоевского?
— И да, и нет!
— Что «да»?
— Глубокое проникновение в жизнь, в характеры людей.
— А что «нет»?
— Его церковную стратегию и все то, за что его поднимают на щит контрреволюционеры. — Он снова взглянул на часы. — А подробно мы поговорим на эту тему на занятии философского кружка. А сейчас, друг мой, тебя ждут в больнице. Порадуй наших героинь. В городе открывается второй детдом — заведующая Ланская, завхоз Орлова…
— Здорово! Но ведь они не скоро встанут на ноги!
— Да ведь и дом сильно разрушен, батенька.
— Какой дом, Николай Николаевич?
— Тот самый — каменный, двухэтажный, бывший солеваровский. Одним субботником не отделаешься. Так или не так?
Леша бодро кивнул головой и, поднимаясь, вдруг смущенно спросил:
— Ваша мать больше не придет к вам?
— Придет, голубчик, только не так скоро…
В палате сидела Алешина мать. Она принесла Груне овсяные блины, а своей учительнице творожники. Ланская поблагодарила ее прикосновением руки. Тамара Александровна не видела Прасковью, она ничего не видела.
Леша постоял, поглядел: «Здесь и так хватает горя». Он спрятал похоронную, осторожно прикрыл дверь палаты и быстро вышел из больницы. На берегу Перерытицы стоял полукаменный дом, в котором когда-то жила Грушенька Меньшова. Ее биография стала биографией Грушеньки Достоевского.
Назойливая мысль о Достоевском привела Лешу к воспоминанию об одном посетителе вейцевской библиотеки. Он интересовался садовой беседкой Достоевского. Абрам Карлович раскрыл том «Братьев Карамазовых» и прочитал подробное описание круглой беседки. Потом сказал: «Готовый план! Вы легко воссоздадите беседку в своем саду». Любитель Достоевского поблагодарил Вейца и пригласил к себе на чашку чая: «Мой дом напротив дворца».
На Дворцовой улице жил дядя Сережа. Леша разыскал Федю Лунатика, передал ему поручение Калугина и заглянул в кабинет нового начальника угро. Дядя Сережа внимательно выслушал племянника, поинтересовался внешностью читателя Достоевского и уверенно воскликнул:
— Ёк-королек, да это же директор фанерной фабрики! У него же сын Витюшка — футболист!.. Чего ты, елки-палки?..
Леша помрачнел, вручил дяде извещение и попросил его навестить мать:
— Ты уж вдвоем… с тетей Марфой…
Через час фанерный замок, бывшая лютеровская вилла, был оцеплен чекистами. Леша, в штатском, нажал кнопку электрического звонка и попросил прислугу вызвать товарища по футбольной команде. Сын управляющего, отличный спортсмен, танцор, собрался на маскарад и вышел в костюме английского жокея с хлыстом. Алеша пояснил, что ему хочется взглянуть на беседку Достоевского. Витюшка удивился:
— Надо же! Уже второй экскурсант!
— А первый кто?
— Регент! Бредит Достоевским! Они с отцом весь день, вечер и ночь проговорили!
— И сейчас все о Достоевском?
— Нет, вчера расстались. — Витюшка окинул взглядом вечернее небо. — Пойдем со мной на танцы?
— Танцы не футбол, — вяло процедил чекист, прощаясь.
Новгородская газета «Звезда» подробно рассказывала читателям о старорусском процессе над церковниками. Рабочий народ требовал расстрелять основных виновников злодеяний: Жгловского, Солеварова, Пашку Соленого, Лосиху. А мадам Шур и Баптисту не избежать тюрьмы.
Дожидаясь поезда, друзья читали газету. О Вейце, о деле Рогова ни слова. Сеня понимал, что в этом он виноват. Сегодня Калугин пожелал ему успеха и сказал: «Опускаясь, поднимайся, как волна».
Леша понимал, о чем думал приятель: главный преступник на свободе. Нина, видимо, потеряла надежду на приезд Рыси к матери, уезжает в Питер на весенние каникулы.
— Как просто в романах, — с горечью заговорил Алеша. — В конце повествования, как правило, все злодеи несут кару, и читателю ничего не остается, как закрыть книгу и спокойно уснуть. А в жизни не так. Вот где сейчас Рысь? Кто помог ему доконать Рогова? Где роговский дневник? Куда спрятал золото Солеваров?..
— Капитоновна говорит, старик начал шевелить губами.
— Сегодня шевелит, а завтра отдаст концы. — Леша передал приятелю пакет. — Что… Люба собрала?
— Порядочек! Можешь поздравить: всю ночь прощались… — Сеня покачнулся от приятельского поздравления и заглянул ему в глаза: — А твоя все еще носит траур-поминание?
— Не знаю, пока все еще носит бинты…
Донесся паровозный гудок. К широкой платформе с навесом шумно подкатил поезд. Сеня поднялся на лесенку вагона. Пожимая руку приятелю, Алеша напомнил:
— Выйдешь во Взглядах…
На кирпичном здании вокзала возвышалась башенка с часами. Сверив время, Леша решил идти на судебный процесс пешком. К выступлению Калугина он успеет. Общественный обвинитель, наверно, начнет так: «По всей России более тысячи кровавых столкновений…»
Леша почувствовал на плече мягкую руку. Он оглянулся:
— Вадим! С приездом!
Юноша в новой шинели, с вещевым мешком за спиной, обнял Алешу:
— Как здоровье сестренки?
— На суде выступала, но еще на костылях.
— Были в загсе?
— Вот окрепнет, снимет траур…
— А крест не сняла?
— Сняла, — смутился Алеша и слегка потрепал белокурого курсанта: — Надолго?
— На три дня! — Вадим прищелкнул каблуками.
Занятый своей думой, Алеша представил беглеца в военной форме, в синих очках, без клинообразной бородки…
— Вадим, ты помнишь здешнего регента с черной эспаньолкой?
— Как же! Мы с Груней брали у него книги.
— Ты случайно не встретил его где-нибудь?
— Видел, но не уверен, что он: сутулый, без бородки…
— Где видел?!
— У нас, в Боровичах. Мы шли строем по цепному мосту, а он вел огромного пса. Охотничьи сапоги, куртка и двустволка…
Вадим не договорил: чекист на ходу прыгнул на подножку трамвая…
Воркун поднял архив. Алеша заметил, что у Ивана Матвеевича побелели виски. Ланская до сих пор ничего не видела, хотя слух и речь вернулись к ней. Председатель чека молча положил на стол протокол допроса Ерша Анархиста. В прошлом году Рысь послал Ерша в Боровичи, где Анархиста арестовали за спекуляцию золотом. Леша выписал адрес явочной квартиры и показал Ивану Матвеевичу…
— Я занят в комиссии, — Воркун кивнул на дверь. — Поедешь с Любой…
Провожая командированных, он поделился своими соображениями:
— Ружье у него, понятно, с пулями и собака для защиты. Бродит по лесам, а в город заглядывает за газетами. Его, конечно, смущает: о нем ни строки, дом не описан, жена на свободе и о роговском деле ни гу-гу. Если настигнете, действуйте осторожно. Возьмите живым… — Иван Матвеевич остановил взгляд на Леше: — Да, дружище, когда Вадим встретил Вейца?
Алеша покраснел. Он забыл спросить об этом. Воркун вынул карманные часы:
— Быстро! Успеешь до поезда…
Из кабинета Леша вылетел пулей.
Дома Вадим держал костыли, а Груня пыталась пройти по комнате без поддержки. Увидев Алешу, она зашаталась:
— Что случилось? Почему потный?
— Спешу на поезд. Небольшая командировка.
Он повернулся к Вадиму:
— Ты когда видел его на мосту?
Белокурый юноша зажмурился, поиграл пальцами, твердо ответил:
— Пять дней назад.
«Опоздали», — подумал Алеша и не ошибся.
Все отделения Новгородского губчека получили новые словесные портреты Вейца. Не успели старорусские чекисты сойти на боровичскую землю, как местные сотрудники чрезвычайной комиссии встретили их малоутешительной информацией: «Нет охотника».
Ничего не дала и явочная квартира: прежний квартирант, театральный костюмер, исчез в тот же день, когда замерз Ерш Анархист. А новый квартирант, вселенный чека, не выявил ни одного подозрительного «гостя».
Боровичи Леша и Люба покидали, «поджав хвосты». Она еще шутила, но он мрачно крутил головой по сторонам: все еще надеялся на ошибку здешних чекистов.
Во время пересадки Леша успел обежать два поезда. Не пропускал ни одной станции. То и дело заглядывал в окна вагона — не терял надежды увидеть Вейца. Даже Люба удивилась:
— Ты что, с моим Сеней соревнование затеял?
— Нет, просто обидно, когда контрик за нос водит…
Лишь на станции Шимск он, злой и голодный, устроил себе небольшой отдых. В буфете вокзала работал бывший повар князя Васильчикова. Великий мастер своего дела прославил небольшую станцию на всю железнодорожную ветку. Его слоеные пирожки с мясом пользовались таким успехом, что ради них сюда приезжали из Новгорода и Старой Руссы.
И надо же так случиться, смакование горячих жирных пирожков не помешало Алеше услышать за своей спиной примечательный диалог:
Он. Клянусь, даже у нас на Невском нет ничего подобного!
Она. Не удивляйтесь, повар учился во Франции.
Он. Превосходные!
(Секундный хруст.)
Вы здешняя?
Она. Нет, старорусская.
Он. О, я ваш спутник! Скажите, пожалуйста, дом Достоевского открыт для обозрения?
Она. Открыт.
Он. Вдова Федора Михайловича в Руссе?
Она. Я слышала, что она, как только собрала библиотеку при школе имени Достоевского, так и уехала. А вы, случайно, не интересуетесь церковной стариной? У меня в магазине бывают очень древние иконы, кресты, кратиры, сионы, оклады, кадила и даже эмаль на золоте.
Он. Боже, любой музей позавидует! Непременно зайду! Я с детства неравнодушен к прикладному искусству. Простите, адрес вашего магазина?
Она. Гостиный двор, Солеварова…
Он. Солева-а…
(Подавился.)
Она. Ах ты грех какой!
(Хлопок по спине.)
Он. Ой, благодарю!
Раздался второй удар колокола. За спиной Алеши загремели стульями. Он чуточку задержался, завернул пирожки для Любы и последовал за Солеваровой и полным туристом в черной шляпе, с кожаным баульчиком в руке.
Они сели в соседний вагон. Алеша вручил Добротиной пирожки и загадочно подмигнул:
— Графские! Только не подавись…
Опытная чекистка почувствовала резкую перемену в настроении Смыслова:
— Что, Алексей, отвел душу в буфете?
— Да, Любушка, не без пользы! Ешь! С пустыми… животами не приедем. — Он засмеялся и спиной повернулся к окну. — Я немного вздремну…
За окном прозвенела медь. И поезд тронулся…
В бывшем роговском кабинете, освещенном настольной лампой, Пронин, Воркун и Смыслов ждали Добротину. Она следила за Солеваровой и туристом. Иван Матвеевич высказал предположение:
— Мне думается, Алексей прав: турист не случайно подавился на фамилии Солеваровой. Пожалуй, он и остановится у нее. Она, того не зная, поможет ему навестить больного мужа. Теперь глаз и глаз нужен за стариком…
— Как хорошо, что он лежит не дома, а у Капитоновны, — заметил Пронин и придвинул пачку папирос к Ивану Матвеевичу: — Хватит тебе дымить махрой!
— Окопная привычка!
— Бедная Тамара!
— Нет, я ухожу на кухню…
— А ночью, перед сном?
— Открываю форточку!
Пронин засмеялся. Алеша давно не видел уполномоченного в хорошем настроении. Он тоже улыбнулся: теперь-то ниточка от туриста приведет к Вейцу. Об этом же, видимо, подумал и Воркун:
— Пожалуй, Рысь сейчас в Питере, а не на охоте…
— И все же Селезнева пока оставим в деревне.
— Конечно, пусть дождется Нины…
Пальма, лежавшая у порога, вскинула голову. Все трое чекистов примолкли. В соседней комнате раздались быстрые шаги. Люба распахнула дверь кабинета и скороговоркой выпалила:
— В доме Солеваровой!
Воркун дернул себя за ус. Пронин хлопнул его по плечу:
— Командуй!
Иван Матвеевич поручил Добротиной следить за туристом, а Лешу послал в Чертов переулок предупредить Капитоновну…
Коммунары на субботнике. Они обставляют новый детдом мебелью, украшают окна розовыми занавесками. Груня, стоя на подоконнике, машет куском материи:
— Ко мне! Смотрите!
Воркун, Калугин и Леша кинулись к свету. Ланская, протягивая вперед руки, тоже идет на зов подруги.
Ледоход — захватывающее зрелище. Противоположный отлогий берег скрылся под водой. Огромная льдина, сокращая путь, сломала длинный забор и подмяла его под себя.
— Так и надо было ожидать, друзья мои! — воскликнул Николай Николаевич и пояснил: — Обилие снега. Дружная весна. И ночи теплые.
Иван Матвеевич подумал о предстоящей борьбе со стихией. Он хотел спросить краеведа о масштабе наводнения, но в это время за его спиной раздался певучий голос Капитоновны:
— Соколик! — Она радостно перекрестилась: — Больной-то заговорил! Трижды сказал: «Могила». Видать, все ж к земле тянет…
— Нет, Капитоновна, старик жить хочет!
Алеша пригласил Воркуна в соседнюю комнату:
— Иван Матвеевич, он, может, имел в виду свой склеп, где схоронил золото. Теперь я понимаю, почему зимой Солеваров «молился» в надгробной часовенке…
Не успели чекисты вернуться в большую комнату, как в нее вбежала Люба:
— Начальник! Они у постели Солеварова!
Вдали зашумело, загрохотало и разом стихло. Иван выглянул в окно. На стыке двух рек черным пятном плыл рухнувший деревянный мост, который только что соединял Соборную с Торговой стороной. Мелькнула мысль о западне. К счастью, Солеварова и турист в таком же дурацком положении.
Калугин остался на берегу. Он лишь помог чекистам спустить лодку на воду. По признанию Боженьки, на этом ушкуе «черные ангелы» ушкуйничали — совершали ночные набеги под «ватаманством» Пашки Соленого.
Теперь командовал Иван Матвеевич, сидя на корме с рулевым веслом. Гребли Леша и Люба. Иногда Смыслов брал багор и расчищал путь среди больших и малых льдин.
За ними наблюдали из большого каменного дома. Ланская махала белым платком. Она не видела, но догадывалась, что на реке льдины стукались, налезали друг на друга и раскалывались. Кругом шуршало, шипело, крутилось.
Нет сомнения, что энергичная Солевариха сумеет организовать переправу. Надо было спешить — первыми откопать клад и организовать засаду. Есть смысл взять туриста в самом склепе, тогда скорее развяжет язык.
Сильное попутное течение быстро доставило просмоленное суденышко на Торговую сторону. Но случилось нечто непредвиденное. Еще утром от Красного берега лед оторвал пристань — длинную баржу, которая концами прижалась к каменным быкам железнодорожного моста, и в зажатом месте реки взгромоздился плотный зажор.
Полисть разом вышла из берегов. Гостиный двор, площадь Революции залило водой. По улицам заскрежетали льдины. Волны бились о стены домов и сносили заборы. На высоких крылечках сидели крысы, кошки, собаки. А вода прибывала каждую минуту.
Неделю назад Калугин предупредил председателя исполкома о возможном наводнении, но в своем отечестве нет пророков — бедствие захватило Руссу врасплох. Повсюду срочно возводили настилы, сколачивали плоты, ремонтировали лодки.
Да, неутешительная картина. Все низины города под водой. От стихии всегда неудобства, беды, жертвы. И в то же время какое богатое зрелище — венецианский пейзаж! Под окнами двойное солнце, крылечные пристани, «гондолы», а волны гуляют и плещутся меж белых арок Гостиного двора.
Воркун повернул ушкуй на Александровскую улицу. По ней пожарники на длинных линейках везли школьников. Ребята возбужденно кричали. На плывшем черном комоде жалобно мяукал серый котенок.
Иван Матвеевич подрулил к комоду. Леша спас дрожащего мокрого котенка. Школьники благодарно замахали руками.
Туча накрыла город. Заморосил дождик. Ветер гнал волны в сторону Спасо-Преображенского монастыря, который, как и все старинные храмы, был воздвигнут на высоком месте.
Центральная площадка, окруженная церквами и монастырскими корпусами, забита народом. Здесь спасались те, квартиры которых затопило. К людским голосам и детскому плачу примешивались мычание коров и лай собак. А из открытой двери собора доносилось песнопение. Духовенство тоже «откликнулось» на стихийное бедствие: день и ночь служило молебны, умиротворяя разгневанную богородицу.
Вода залила монастырский сад и подобралась почти к самому кладбищу. Между могил виднелись люди. Они осматривали надгробные памятники.
Дождь кончился. Снова выглянуло солнце. Воркун загнал лодку в кусты бузины, а Леша помог Любе выскочить на сушу.
Работа в уголовном розыске пригодилась: Иван, действуя финкой, легко открыл старый замок часовенки. Пахнуло ржавым железом. Алеша поднял дверцу склепа и, приняв спички от начальника, спустился вниз по кирпичной лесенке. Он скрылся меж двух свинцовых гробов.
Вспыхнул огонек. Раздались шаги. Заскрипела железяка. Что-то брякнулось о цементный пол. Затем из темноты показалась довольная физиономия молодого чекиста:
— Нашел! Нашел!
— Вылезай, дружище…
Люба метелкой подмела пол склепа-часовенки, Воркун закрыл двери. Он рассчитал, что сейчас турист не придет за кладом: светло и зеваки бродят по кладбищу.
На всякий случай Иван оставил возле часовни Лешу и Любу.
Вечером Воркун вернулся с Калугиным. Они принесли молодым чекистам бутерброды и две бутылки молока. Дежурные доложили, что никто не подходил к солеваровской часовне.
Иван и Николай Николаевич поднялись на колокольню. Со второго яруса хорошо просматривалось кладбище. Калугин обратил внимание на затопленный город, который превратился в группу островов.
— Заметь, голубчик, в десятом веке арабский путешественник писатель Абу-Дасти землю руссов назвал «островом».
— Наверно, он плавал тут во время наводнения?
— Нет, друг мой, скорее, озеро Ильмень заливало, вернее, доходило до этих мест…
Послышались шаги. По лестнице поднимается Люба. Она промочила ноги. Леша приказал ей переобуться. Она не хочет уходить: впереди увлекательная операция. Калугин протянул свежую газету:
— Голубушка, чулки мокрые вон, а ноги заверни в бумагу…
Разрывая газету, Люба прочитала: «Троцкий против нэпа…»
— Как это так, член партии против курса партии?
— Он не понял суть нового курса, — сказал Иван, не зная, как проще и нагляднее объяснить новую экономическую политику.
На помощь пришел учитель. Он спросил Добротину:
— Любушка, ты когда-нибудь слышала такое выражение: «спорная вода»?
— Спорная? — удивилась она.
— Да, друг мой. В сильное половодье Ильмень настолько переполняется водой, что возникает противоборство: нижнее течение Полисти, Ловати сохраняет прежнее направление — на север, к озеру, а переизбыток ильменской воды верхним течением устремляется в обратную сторону — на юг, к Старой Руссе…
— Любопытно! — оживилась Люба. — Вода спорит, борется…
— Но эта борьба, голубушка, незаметна для глаз. Поэтому верхогляды видят лишь одну зримую сторону течения и говорят: «Река пошла вспять».
— Поняла! — воскликнула Люба. — В нэпе та же картина! Основное глубинное течение — социалистическое, а встречное, наносное, верховое — частная торговля, магазины…
— Совершенно верно, Любушка! Троцкий увидел только верхний напор нэпа и завопил: «Революция пошла вспять! Частный капитал затопит нас!» Для него один закон: «Либо свобода частникам, либо мировой простор революции! Третье — исключается!» А Ленин указал именно третий выход, хотя и временный: противоборство кооперации с торгашами и закупка машин на нэповские червонцы, словом, отступление ради наступления…
Со стороны кладбища раздался условный свист.
Иван первым подоспел к часовне. Возле железных венков стоял турист в черной шляпе. В одной руке он держал брезентовый мешок с драгоценностями. Сумерки мешали рассмотреть его лицо, но, судя по твердой позе, похититель не чувствовал себя вором:
— Я выполнил лишь просьбу Савелия Иннокентиевича. Он попросил взять этот мешок и передать его чекистам.
— Так и сказал паралитик, лишенный речи? Нуте?
— Нет, он говорил жене: она все понимает по движениям губ.
Калугин вынул из мешка золотые изделия — потир, дискос, звездицу — и усмехнулся:
— Хозяйка магазина охотно отказалась от такого товара?
— Она не знала, что за клад. Думала, что больной бредит. Взяла у него ключи от часовни, заранее извинилась передо мной: «Если чушь, не обессудьте».
Иван шагнул к туристу:
— Зачем вы с ней ходили к Солеварову?
— Жена — проведать мужа, а я — навести справку. В Старой Руссе долгое время работала известная окулистка Кошеварова-Руднева. Это первая русская женщина — доктор медицинских наук. Можно сказать, гордость России. Она вернула зрение моему отцу. Он, умирая, наказал мне найти здесь ее могилу. А Солеваров прекрасно знает могильные памятники. К сожалению, он плохо говорит. Я так и не понял, на каком кладбище искать. Вы случайно не знаете?
— Могила Кошеваровой-Рудневой рядом со склепом Солеваровых, — ответил Калугин и передал мешок с грузом Алеше: — Странное совпадение, эту могилу прошлым летом искал профессор Оношко.
— Ничего странного! — выкрикнул турист. — Аким Афанасьевич — сосед по этажу. Я попросил его найти, но он не нашел…
Воркун заметил, как председатель укома резко снял очки.
— Вы не в курсе, голубчик, профессор приобрел коллекцию старинного оружия?
— Как же! Все стены кабинета в древних доспехах!
— Он не говорил, в какую сумму обошлась она?
— Нет, я не спрашивал.
— А не видели, батенька, бывшего хозяина этой коллекции? Сейчас он не у профессора гостит?
— Не-ет, не виде-ел, — растянул слова турист.
«Немедленно ехать в Питер», — подумал Иван.
Совещались недолго. Пронин одобрил мысль Ивана Матвеевича:
— Рысь возьмут петроградские чекисты, а за профессором я поеду сам…
Насколько в начале прошлого лета Пронин уважал петроградского криминалиста, настолько теперь он не мог говорить о нем без гримасы:
— Не сомневаюсь, что Оношко пригрел беглеца!
— Голубчик, в доме отца гостит Нина. Она знает, кто такой Вейц, и, конечно, догадалась бы, что сделать. Однако она молчит. Видимо, регент переменил адрес.
— Все равно пошлю депешу и поеду сам. — Уполномоченный кивнул на дверь: — Туриста призадержите. Иван, что молчишь?
Воркун пытался все детали, связанные с туристом, соединить воедино. Он размышлял вслух:
— В буфете Шимска он поперхнулся на солеваровской фамилии. Наверно, ехал к Солеварову по поручению Вейца. Отправиться в Руссу ради поклона могильному памятнику — вызывает улыбку. Пойти в разлив на Соборную сторону — нужна причина поважнее справочки. Засыпаться с поличным и суметь выдать себя за друга чекистов — это вейцевская школа. Не он ли второй помощник Рыси?
— Одно ясно, голубчик, турист выполнял задание Вейца…
— А профессор Оношко в благодарность за коллекцию спрятал Вейца, — подхватил Пронин и отодвинул стул. — Время не ждет! Иван, займись туристом. Если нужно, потревожь Солеварову. А ты, Николай, подпиши акт передачи золота Помголу… Если что, звякну из Питера!..
Иван вопросительно взглянул на учителя:
— Николай Николаевич, профессор нужен для очной ставки?
— Не только для очной, голубчик, — улыбнулся Калугин.
Нина приехала домой за литературой. Квартиру не узнать: все стены прихожей, столовой, кабинеты обвешаны старинным оружием. Книги, тетради перекочевали на антресоли. Забравшись туда, чихая от пыли, она вслух прочла стихотворение Тютчева:
Иным достался от природы
Инстинкт пророчески-слепой —
Они им чуют, слышат воды
И в темной глубине земной…
Отец, видимо, был чем-то расстроен, придрался к словам поэта:
— «Инстинкт пророчески-слепой»! Дурацкий эпитет! Одно из двух: либо инстинкт слепой, и тогда он не пророческий; либо инстинкт пророческий, и тогда он не слепой…
— С точки зрения детской логики, папа!
— С любой точки зрения, коллега, «пророчески-слепой» — абсурд! — Профессор вскинул глаза на антресоли: — Слезай! Там паутина, пыль, сажа!
— Вот отберу библиотечку и сойду! — Дочь почувствовала, что отец не хочет, чтобы она рылась на антресолях, и подумала: «Не окажется ли слепой инстинкт пророческим?»
Она с пачкой книг сошла по лестнице и с притворной усталостью вздохнула:
— На сегодня хватит.
Нина вымылась в ванной и заметила, что на стеклянной полке отцовские вещи лежат не в том порядке, которого он всегда придерживался:
— Папа, кто у нас гостил?
— Почему ты решила?
— Твой бритвенный прибор на самом краю полки.
— Дочь пошла в отца! Похвально, коллега! Но в данном случае твоя наблюдательность излишне растревожила твою фантазию: я сам положил на край, потому что увидел в зеркале покрасневший нос…
— Пить начал?
— В том-то и дело, что по-прежнему не пью, а нос пухнет и краснеет, как у пропойцы или у турка!
— А вдруг у тебя прадед из Турции?
— Не болтай, дочурка, лучше сходи на базар…
— Спасибо, папочка! — Нина указала на стенной календарь: — У дочки весенние каникулы. Приехала отдохнуть. И в первый же день любимый папаша гонит ее на шумный рынок. Не ты ли писал мне: «Приезжай…»?
— Сдаюсь! — Он потянулся за трубкой. — А ты подмети квартиру!
— С удовольствием, только не этим драным голиком. Разорись, пожалуйста, на метелку!
— Говорят, блондинки мягкие, а брюнетки жесткие, волевые. Почему же у тебя светлые волосы не соответствуют характеру?
— Но ведь и у тебя, папуля, красный нос, к счастью, не соответствует твоей трезвой натуре!
— О, прощай мое тихое одиночество!
— Нашел невесту?
— Нет, дочка приехала на каникулы! — Он надел серую шляпу и отсалютовал дымящей трубкой: — Хвала Старорусскому курорту! Теперь не жалуюсь на ноги! Постараюсь быстро-быстренько, как говорит Сеня Селезнев. Адью!
Отец вышел на лестницу.
Закрыв парадную дверь на цепочку, Нина вновь поднялась на антресоли. В углу лежала пачка журналов по криминалистике. Дочь обратила внимание на то, что старые журналы были перехвачены новенькой веревкой… Развязала. Журналы рассыпались.
Ого! Корки журнала, а в них — темная тетрадь с белой лошадью на обложке…
— Дневник Лени! — воскликнула Нина и вспомнила, как упорно искали эту тетрадь старорусские чекисты. Но почему отец спрятал?
Ответ, пожалуй, в самом роговском дневнике. Она внимательно прочитает. Однако у отца глаз криминалиста. Он обязательно поднимется сюда и проверит, что и как.
Вмятины по краям журналов помогли вернуть веревку на прежнее место. Пачку поставила в угол, где и раньше стояла. И запылила следы своих пальцев.
Но где читать? Закрыться в своей комнате — вызвать подозрение. Лучше всего в поезде. А пока что тетрадь вон из дома. Но куда? Сосед — приятель отца. Дворник даже письма вскрывает. Камера хранения!
Она положила в дорожный чемодан книги, дневник, быстро накинула пальто, выбежала на улицу, села в трамвай, идущий на Московский вокзал, и сдала чемодан на хранение.
Объясняться не пришлось: отец вернулся позже дочки…
Она прогостила пять дней и оставила записку:
Пойми меня. В школе столько неотложных дел, что где там отдыхать?! Лучше ты приезжай на пасху. Поможешь мне. И привезешь остальные книги. Они у меня в комнате на столе.
Но, прочитав в поезде дневник, Нина высадилась не на полустанке Взгляды, а на станции Старая Русса.
Городской трамвай курсировал только до Живого моста. Нина, с двумя тяжелыми чемоданами, вышла на Красный берег и не без любопытства и ужаса повела глазами по разлившейся реке.
Вместе со льдом плыли бочки, сани, крыши домов и бревна. Еще на вокзале ей сообщили о старорусском наводнении, но то, что она увидела сейчас, ее потрясло…
На одинокой льдине чернеет собака. Жучка на цепи, а цепь прибита к будке, которая плывет рядом с льдиной. Но деревянная будка легче льдины — плывет по ветру быстрее и тянет за собой собаку. Жучка приседает, упирается, а лапы ее скользят, скользят…
— Ошейник! — закричала Нина. — Ошейник!
Не лопнул ремень на шее…
Грустная, усталая, Нина прошла по дрожащему мосту и пересела на бревенчатый плот. Она, поеживаясь от ветра, удивленно посматривала на затопленные улицы и новые вывески частных магазинов.
Вот застекленная крыша «Фотографии» Быкова. Пройдет двадцать лет, и хозяин «ателье», бывший нэпман, станет при фашистах бургомистром Старой Руссы. Но разве могла Нина угадать судьбу дельца с усиками Вильгельма!
На землю она сошла возле государственной лавки с водочными бутылками на витрине. Нину пьяными глазищами поедает субъект в офицерской шинели, из кармана которой торчит «белоголовка»[20].
«Неужели все к старому?» — задумалась сельская учительница и представила свою школу без дров, учебников, пособий.
Вот и дом Селивестрова: вместо чека теперь ГПУ. Нина заколебалась, что будет с отцом? Она сама в школе прививает любовь к родителям, а сейчас…
«Нет, сначала повидаю Калугина». И она повернула назад.
Николай Николаевич встретил ее как родную дочь. Он напоил ее горячим чаем, внимательно выслушал и вместо ответа рассказал о своем конфликте с матерью…
Теперь Нина не станет колебаться — передаст дневник…
Вечером за круглым столом не хватило стульев — коммунары принесли кухонные табуретки. Нина оказалась в центре внимания: ее расспрашивали про деревню, про Питер, но никто не торопил гостью с дневником Рогова. Видимо, Николай Николаевич предоставил ей самой принять окончательное решение.
В свою очередь Нина поздравила Тамару, Груню и Любу с замужеством. С особым вниманием она поглядывала на тихую, седенькую старушку, мать Калугина. Сельская учительница заметила, что старушка, волнуясь, закрутила кончик темного платка, лежавшего на ее худеньких плечах, когда речь зашла о героическом поведении Ланской и Орловой на собрании верующих.
Но вот свидетели вспомнили кровавую сцену избиения в Воскресенском соборе, перед образом богоматери, и жуткую расправу на мосту. Мать Калугина склонила голову и стянула платок на колени.
— Вы не представляете, как я ждала ребенка, — с дрожью в голосе сказала Ланская. — Теперь я не могу носить крест: он напоминает мне…
Старушка так вздохнула, что все с опаской посмотрели на нее. Карп снял со стены гитару и весело объявил:
— Народная песня! Посвящается сельской учительнице!
Из рассказа Калугина Нина знала, что мать его когда-то преподавала в деревне, и мысленно поблагодарила Рогова. А главное, она поняла, что Николай Николаевич никому не сказал о дневнике. Все собрались ради нее, а не злополучной тетради.
После третьей песни старушка глазами показала на чердачную лестницу. Сын помог матери подняться на «голубятню».
Николай Николаевич пошел против матери. Поначалу она прокляла сына. Теперь рядом с ним. Нина тоже пойдет против отца. Он намного моложе старушки — быстрее поймет свою неправоту и падение. А близость Тамары и Груни подогревала в ней решимость.
Нина прошла в переднюю, открыла чемодан и вернулась к столу, держа в руке темную тетрадь с белой лошадью на обложке…
Первым увидел дневник брата Карп. Его гитара заглохла.
— Нина, откуда? — сорвался он с места.
Воркун дернул себя за ус. Алеша уронил вилку. Груня шепнула Тамаре:
— Записки Рогова…
Ланская покраснела: а вдруг Леонид в этих записках смеется над ней?
В это время из «голубятни» вернулся Калугин, его спокойный вид придал нужный настрой для чтения дневника. Все разместились за круглым столом: Ланская рядом с Воркуном, Груня с Алешей, Нина придвинулась к младшему Рогову, а Калугин занял стул поблизости от Добротиной.
Нина передала дневник учителю. Калугин медлил. Почерк у Леонида четкий, ясный, но как читать: все подряд или только концовку?..
— Тетрадь увесистая, друзья мои…
Все высказались за то, чтобы читать подряд — от корочки до корочки. Только Тамара промолчала.
Карп снизил абажур, свет ярче ударил по белой скатерти. Николай Николаевич укрепил очки и открыл темную обложку с белой лошадью…
1 августа 1918 года.
Москва. Большая Лубянка, 11. Мы во всем подражаем железному Феликсу. Его школа жизни мне сродни: я тоже, пусть не так долго, был подпольщиком, читал книги в тюрьме, промышлял охотой в ссылке, совершил побег и даже, как он, обучался портняжному делу в Бутырках, где и познакомился с Феликсом.
Дзержинский говорит: «Быть светлым лучом для других, самому излучать свет — вот высшее счастье для человека». Воспитывает нас в духе бойцов революции — не жалеть себя ради победы коммунизма. Все это по душе, одного не пойму: красная столица и церковный звон?! Почему мракобесы на свободе? На мой характер: попов расстрелять, церкви под клуб — и крышка религии!
10 августа.
Работаем день и ночь. Тетрадь заполняю урывками. Сегодня ели суп из селедочных голов и мечтали о будущем. Покончим с контрой — построим коммуну. Склад товаров для всех один: бери что хочешь, только работай на совесть. Через год-два в нашей стране — ни одного спекулянта, саботажника, служителя культа. Общество — одна семья трудовая.
Конец августа мрачен.
В Питере убит Урицкий. В Москве эсерка Каплан тяжело ранила Ленина. Чекисты прохлопали! Феликс ночами не спит. Мы тоже на ногах. Совесть грызет. Эсерам не поздоровится…
6 сентября.
Меня гипнотизирует плакат: «Всё для фронта!» Карп — доброволец. Я просил — не отпустили. Чем успешнее жмут белые, тем злее враги в тылу — от бандитов до попов. И передышки не жди! Феликс сказал: «Счастье — это не жизнь без забот и печалей, счастье — это состояние души».
Декабрь.
Дзержинский на фронте выясняет причину колчаковского прорыва. Сегодня один попик взывал с амвона: «Супротивничать красным антихристам». На допросе божий агитатор признался, что проповедь сочинил его чадо — меньшевик.
Видел на улице чистокровную арабскую: ростом невелика, но вся в пропорции — изящна, легка и суховата, как балерина!
Март 1919 года.
Конгресс Коминтерна. Нет времени следить за газетами. В соседнем клубе суд — инсценировка над убийцами Карла Либкнехта и Розы Люксембург. Настроение неважное: ни одна революция на Западе не завершилась победой пролетариата. Нас зажимают в кольцо…
Карп отличился в бою, награжден наганом. Отец борется с кулаками. А я что? Специализируюсь на длинноволосиках. Феликс недоволен мною: «Перегибаешь!» А что миндальничать?! Рясники голосят за упокой…
Против нас державы. Подняли плакат: «Все на борьбу с Деникиным!» Я снова на комиссию, и снова не взяли: порок сердца.
Октябрь.
Сразу две вести: разгром белых под Орлом и гибель родителей от кулацкой мести. Феликс все время присматривается ко мне. Я задержал попов, он отпустил…
Весна 1920.
Опять лезут враги: Врангель угрожает Донбассу, поляки жгут Украину. А турки — молодцы, дружат с нами. Вчера охранял Чичерина и гостей из Турции.
Патриарх Тихон — неприкрытая контра. Большевиков предал анафеме. А Феликс против его ареста. Я выложил ему все, что наболело. Либо религия — опиум, и тогда всех попов к стенке; либо она полезна, и тогда нечего бороться. Я волновался, точно не запомнил его ответ, а смысл таков: расстрелять попа и дурак сможет, вот сумей противника превратить в помощника, ибо лучший атеист — разочаровавшийся священник. У тебя, Рогов, слишком прямолинейное мышление, нет гибкости, с такой головой легко заблудиться…
Победоносный октябрь!
Основные силы интервентов разбиты. Я в госпитале: сдает сердце. Меня навестил друг нашего дома профессор Оношко. Он защищал моего отца на процессе. Теперь преподает криминалистику. У него четкое мышление. Подарил мне учебник логики. Охотно изучаю.
1 декабря.
Получил назначение в Новгород. Работаю секретарем губчека. В городе более семидесяти церквей. Духовенство — основной враг. В январе восемнадцатого года мятежники засели в Антониевском монастыре. Спасал окруженных сам новгородский митрополит. И теперь горой за контрреволюцию! Церковники задают тон всей России. Если петроградский владыка получает в год 210 тысяч, а московский 280, то здешний 310!
15 декабря.
Здесь Оношко. Читал лекцию чекистам. Ночевал у меня. Беседовали долго. Его формула либо наука, либо религия, третье исключается — понятна и убедительна. Он подо все подводит базу логическую. Мне бы так!
18 декабря.
Проводил Оношко. Он собирается в Руссу на грязи. Карп демобилизовался. Работает в трибунале. Пишет о красивой соседке, певице.
20 декабря.
По совету Оношко прочитал «Гамлета». Аким Афанасьевич прав: знаменитое «Быть или не быть?» — это шекспировская трактовка логического закона исключенного третьего: либо быть, либо не быть, другого выбора нет. Я тоже во всем склонен выбирать одну четкую линию.
31 декабря.
Я в Руссе. Новый год встретил дома. Воркун играл на гармони, Карп на гитаре. Сеня плясал. Ланская пела. Она в самом деле красивая. И голос чудный! Но вот дикость — богомолка! Брат не спускает с нее глаз.
Двадцать первый год.
Мир. Только Приморье еще в огне войны. Перевод в Руссу.
3 января.
Я — уполномоченный губчека. На работе порядок. Но дома назревает конфликт. Карп пристает к соседке. Она ищет во мне защиту. Откровенно говоря, я полюбил ее с первого взгляда. Очень полюбил! Но у нее крест на груди. Попробую воздействовать на нее шуткой, насмешкой…
8 января.
Ездил в Питер. Навестил Оношко. У него дочь кончает университет. Изложил им свой план: попов в Сибирь, иконы в костер, а храмы под клуб. Отец одобрил, дочь промолчала.
Конец января.
Дискуссия о задачах профсоюзов. Карп с Троцким за военизацию. Ленин за школу коммунизма. Читаю мало: заедает работа. «Богоспасаемая Русса» — старый купеческий городок. Спекуляция неслыханная! В Питер — хлеб, мясо; в Руссу — мануфактуру, мыло, сахарин и железо.
Карп приоделся, похорошел и совсем одурел — готов обвенчаться с Ланской. Мой брат и церковный брак! Это же предательство! Я же даю ей выбор: либо храм, либо я. Если любит — на все пойдет!
1 февраля.
Дискуссионный клуб. Слушал антирелигиозную лекцию председателя укома. Пригласил его на воскресный обед и пожалел: он против немедленного закрытия церквей и высылки попов. Его план — утопия! Сколько лет уйдет на просвещение верующих?!
15 февраля.
События в Кронштадте. Мятеж генерала Козловского. Враги идут на все с молитвой на устах. Старорусская контра тоже ставит свечки чудотворной. Расстрелять бы ее, христову шлюху!
Подружился с Иваном. Бывший пастух любит животных. Мы с ним восстановим городской ипподром.
Беда с Карпом! Пьет. Задирается. Пристает к Тамаре. Стычка неизбежна.
Говорил с регентом. Он дал слово, что бросит церковный хор. Неужели солистка не сделает вывода?
Март.
Десятый съезд партии. Новая экономическая политика: допускаются частная торговля и частные мелкие предприятия. Карп кричит: «Революцию рубят под самый корень!» Калугин говорит о временном маневре в области экономики. Хорошего, конечно, мало: я нажимал на местных купцов, а теперь изволь охранять их карман. Дзержинский тоже с Лениным…
8 мая.
Открытие горсовета (двадцать два члена РКП, трудовики, беспартийный). Продразверстка заменена продналогом. Еще не объявлена официально свободная торговля, а на базаре уйма продуктов. И не тронешь: «Я сдал продналог. Отвались!»
У Карпа другая крайность. «Надоела мне, говорит, голодуха да нехватка. Хочу пожить всласть». Молод еще!
10 мая.
Война мало разорила старорусскую землю, каждый сотый горожанин — торгаш. Долгополов опять открывает магазин. Федосеев берет в аренду мастерскую фанерных изделий. Запестрели вывески частников. Карп спрашивает: «За что же боролись, за что проливали кровь — шли на жертвы?» Он за оппозицию! Его настроение тревожит меня. Надо напомнить ему нашего отца-подпольщика, нашу первую маевку, наше знакомство с Горьким в 1905 году.
12 мая.
Пригласил Карпа в парк. Лучшие воспоминания связаны с курортом, где побывали Добролюбов, Менделеев, Достоевский, Кустодиев. Наше знакомство с писателями началось с поэта Фофанова. Чахоточный, с трясущимися руками, он читал нам свои стихи, полные горечи, уныния. Но однажды Константин Михайлович гневно продекламировал:
О Старорусский наш курорт —
Курорт поистине злодейский,
Больным здесь ставит ножку черт.
Здоровым ножку — полицейский!
Мы с Карпом заинтересовались: кому конкретно ставят ножку? Фофанов подвел нас к высокому усатому курортнику в черной широкополой шляпе и сказал: «Алексей Максимович, эти юноши по вашу душу». После беседы с Горьким мы стали еще больше помогать отцу. Распространяли листовки. Охраняли маевку. И кажется, оба прошли один путь. Откуда же у младшего тухленький душок? Мечтает о сытой жизни нэпмана. Узнал бы об этом отец — в гробу перевернулся бы!
Моя попытка образумить брата кончилась тем, что я первый раз не смог выйти на службу. Врач категорически запретил верховую езду и рекомендовал «избегать сильных волнений». Тамара достала мне редкое лекарство. Что это, долг медсестры или нечто другое? Мне кажется, она тянется ко мне, но между нами крест и Карп. Брат затаился, как тигр перед прыжком.
15 мая.
Встретил регента. Он мечтает руководить хором в Народном клубе. У него богатая библиотека. Я попросил книгу о лошадях — обещал занести.
17 мая.
Воскресенье, а настроение совсем не воскресное. В монастыре епископ Дмитрий провозгласил здравницу в честь свободной торговли. Еще бы! В Гостином дворе открывается магазин церковной утвари. Нэп — животворная вода для церковников. Свечки ставят за новую политику. Вся сволочь недобитая повалила к чудотворной. Не допущу!
18 мая.
Ланская умоляет не трогать «святыню». Еще нелепость! Вызвал Солеварова. Взял старосту за горло: либо икону сюда, либо сам к стенке!
21 мая.
Духовенство состряпало жалобу на меня. Председатель укома — ярый атеист, а выступил против изъятия иконы. Говорит: «Не спеши!» Его ход мысли напоминает Дзержинского: убеждать, перевоспитывать, просвещать. Нет, слишком долгая история! Нам быстрей нужен коммунизм, а коммунизм и религия несовместимы! Изъять икону!
25 мая.
Объявился Ерш Анархист. Хочет быть художником, просил посодействовать. Наведу справку о нем, — тут спешить нельзя. Одно приятно в нем — безбожник!
27 мая.
Церковники распустили слух, что чудотворная покарает меня, если я заберу икону. Запахло травлей.
29 мая.
На курорте Оношко с дочкой. Первые слова профессора: «Сажали коммуну, а выросла богадельня!» Попы готовят вынос иконы Старорусской богоматери в Леохново. Я против церковного хода. Со мной Карп, Оношко, Вейц и председатель исполкома.
1 июня.
За круглым столом дискуссионный клуб. Карп против частных магазинов и концессий. Калугин говорит: «Отступая, мы наступаем!» — «Это игра слов! — возражает Оношко. — Капитализм, как змея, лишь голову пусти — хвост пролезет!» Воркун осуждает коммунистов Алексеева, Рассаукина, Павловского: вышли из партии. Брат тоже грозится бросить партбилет на стол укома, но не бросит: я уж знаю. Приближается чистка партии.
3 июня.
Тамара любит меня, но креста не снимает. Чем пронять ее? В парке встретил Нину Оношко, нарочно прошелся с ней: может быть, ревность поможет?
4 июня.
Началась травля: телефонный звонок от имени Старорусской владычицы. Подметная записка: «Не тронь богоматерь, иначе она покарает тебя!» А сегодня в окно кабинета подбросили фанерную икону с дикими глазами владычицы.
Вечером опять с Ниной. Она во всем белом. Тамара видела нас, но не сдается. Что еще придумать?
5 июня.
Спорил с Калугиным чуть не до рукопашной. Говорит: «Прямолинейная логика мышления определяет и прямолинейную логику действия». Всячески внушает, что я в плену элементарной логики, что она загонит меня в тупик. Неужели формальная логика — мертвец? И неужели этот мертвец, как выражается Калугин, схватит меня, живого?
Оношко смеется над Калугиным. Пронин тоже уважает профессора. Наверно, Николай Николаевич просто обиделся на меня, что я не посещаю его философский кружок.
6 июня.
Вернулся из Питера Селезнев. Еще не легче! У меня под носом орудует Рысь, агент Тихона. Указали другие. Позор!
Сеня привез мне направление в санаторий. Да, подлечиться надо и с мыслями собраться тоже. В голове, как у Гамлета: быть или не быть? В самом деле, что выбрать? Остаться самим собой — икону отобрать, попов разогнать и у Тамары содрать крест с груди или не быть самим собой — отступить? Посоветуюсь с Оношко.
Его дочь неравнодушна ко мне. Я честно признался, что люблю Ланскую, что сделал той предложение и жду ответа.
7 июня.
Зашел во флигель за ответом. Там буянил Карп. Пришлось его выставить за дверь. Обстановка не для объяснения.
На дворе стоял оседланный Орлик. Я поручил Алеше подготовить стол к воскресному обеду, а сам помчался на ипподром. От быстрой езды заколотилось сердце. Вернулся домой шагом. На дворе ездовой указал на флигель: «Женщина кричит!» Вхожу. Опять Карп. Взъерошенный. У Тамары порвана блузка. Мне стало еще хуже.
Прошел в парк. Сторож передал мне браунинг, якобы найденный на аллее. Вызвал из гостиницы Оношко, пригласил его на обед. Он сказал: «Коллега, я сейчас проверю два факта и позвоню тебе».
С трудом поднялся на чердак. И только сел за стол — звонок. В трубке голос Оношко. Он не пощадил меня: «Крепись, коллега, Карп вышел из партии, а Тамара Александровна едет со мной в Петроград навсегда!»
Чтобы успокоиться, опять открыл дневник. «В это время перед моим столом возле дивана стала подниматься глазастая икона…»
Запись оборвалась. Калугин, снимая очки, обвел взглядом удивленных слушателей: «Как подниматься?»
Рано утром, как всегда, Калугин вышел на прогулку. Наводнение сократило его обычный путь. Он обошел «остров» кругом и возле дома обратил внимание на мальчика. Тот пытался на бегу поднять с земли бумажного змея.
Николай Николаевич помог ему и неожиданно нашел ответ на загадку: почему «сама» поднялась икона с пола?
Воркун еще не ушел на службу. Они вдвоем быстро проверили калугинскую догадку. Положили фанерную икону на коврик возле дивана. Сложили длинную суровую нитку вдвойне. Петлю накинули на край иконы, двойную нить просунули через фарфоровую трубку для электрического провода, заделанную в стену, а конец нити вывели в чердачное окошечко и бросили клубок в сад.
Николай Николаевич сел за роговский стол. Тем временем Воркун прошел в сад, поднял клубок и осторожно начал тянуть суровую нить.
Действительно, сначала послышался легкий шорох, а следом за ним лежащая фанера стала одним концом подниматься, открывая образ свирепой богоматери.
Калугин мысленно представил удивленное лицо Рогова…
Зазвенел телефонный аппарат. Пронин вернулся из Питера с профессором Оношко.
— Где соберемся? — спросил уполномоченный.
— У нас в коммуне. И сейчас же, голубчик, пока все в сборе!
Повесив трубку, Николай Николаевич взглянул на икону. Она лежала образом кверху, а от суровой нитки и след простыл. Ее вытянул Иван Матвеевич в сад. И тянул за один конец…
Но кто же принес икону?
Калугин послал Добротину за Алексеем Смысловым, но тот сам явился. Не раздеваясь, он вбежал в столовую:
— Николай Николаевич, я вспомнил! — Он перевел дух. — Накануне убийства Рогова мы с Елизаветой Ивановной прибирали библиотеку. Вейц взял продолговатый альбом с жокеем на обложке и сказал жене: «Я отнесу обещанную книгу, постараюсь не задержаться».
— В каком это было часу, голубчик?
— В обед, когда здесь ни души.
— На чердаке альбом не обнаружен. Значит, друзья мои, Вейц прихватил его на тот случай, если нарвется на Леонида или Карпа. Трюк с иконой — типичен для Рыси: все так просто и в то же время не разгадаешь. — Калугин обратился к Алеше: — И когда он вернулся домой, голубчик?
— Без меня, а я помогал хозяйке около часа.
— Значит, друзья мои, завершающий удар подготовил сам Рысь. Ерш написал образ страшной богоматери, а Вейц обратную сторону фанеры расписал под ковер и положил на него. Нить протянул тоже сам. Видимо, и сам же «запустил змея». Это он мог сделать из собственного сада: у соседей общая изгородь. Но кто-то должен быть дать сигнал: «Рогов на чердаке!»
— Здесь перед балконом маячил Солеваров, — вспомнил Воркун.
— Это было дождливое воскресенье, но икона лежала с субботы. Почему, друзья мои, Пальма и не взяла следа.
— А если б Рогов задел ногой фанеру? — спросила Люба.
— Конечно, не тот эффект, голубушка. Однако Леонид отметил в дневнике «травлю». Вторая икона еще больше обозлила бы его. А главное, Рысь добивался своего — чекиста натравливал на церковников, толкал его на административные меры, а тем самым восстанавливал верующих. — Калугин метнул взгляд на окно: — Наши идут!..
По тому, как профессор важно закурил трубку, Калугин понял, что тот не обнаружил пропажу дневника Рогова. Аким Афанасьевич бесстрашно выдержал взгляд Воркуна и бодро кивнул дочке: «Не волнуйся-де за меня — криминалиста и короля логики!»
— Гражданин Оношко, — начал официально Иван Матвеевич, — вы обвиняетесь…
— Что?! — качнулся толстяк. — Я обвиняюсь?!
— Да, батенька, вы обвиняетесь в убийстве без убийства…
— Это еще что за галиматья?! — Он захохотал.
Калугин терпеливо выдержал смех профессора и строго повторил:
— Вы, не убивая, убили Рогова.
— Рогова?! — Толстяк отмахнулся дымящей трубкой. — У меня нет сил смеяться! Мы с ним давние и верные друзья!
— Совершенно верно, голубчик! — В слово «голубчик» Николай Николаевич вложил особый, леденящий душу оттенок. — Все началось с вашего влияния на друга, который был значительно моложе вас, профессор. Именно вы, ученый-криминалист, подогрели, ускорили в нем левацкий загиб — хватать церковников, изымать иконы…
— Позвольте, коллега! — выпятил он грудь. — Я и сейчас утверждаю: борьба с религией протекает строго по закону исключенного третьего: ЛИБО вера, ЛИБО социализм, ДРУГОГО выхода нет!
— Другими словами, батенька, раз религия камень на дороге — быстрей вооружайся ломом?! Учтите, профессор, сломаешь церковь, но не веру в бога!
— Вера в бога и наука несовместимы!
— И все же, господин ученый, даже при социализме храмы будут открыты для верующих.
— Ха-ха-ха! — затрясся толстяк, дымя трубкой. — И это говорит председатель укома, атеист, краевед?!
— Так говорят все истинные марксисты, батенька! — поправил Калугин. — Вот вы, профессор, ссылались на закон мышления. Ваша старая логика признает лишь одну формулу: БЫТЬ или НЕ БЫТЬ РЕЛИГИИ. А новая логика дает новую формулу: религии БЫТЬ И В ТО ЖЕ ВРЕМЯ НЕ БЫТЬ! Быть религии в том смысле, что вера в бога будет очень долго сопровождать строителей нового общества, и в то же время религии не быть, поскольку она неизбежно отмирает и совсем отомрет…
— Позвольте, коллега, — вставил Оношко. — Кивок на грядущее не довод! Время покажет, кто прав. А сейчас бытуют разные аспекты, разные догадки о судьбе религии. И нет ничего криминального в том, что моя точка зрения не совпадает с вашей, коллега!
— Конечно, криминал не в разных точках зрения, а в том, что ваша мертвая теория хватает живых людей. Вы отлично знали, что Карп и Тамара — самые близкие, любимые для Рогова. И вы отняли их!..
— Я?! — привстал Оношко. — Где факты, доводы?!
— Извольте, батенька! — Николай Николаевич перевел взгляд на младшего Рогова: — Карп Силыч, под влиянием каких ФАКТОВ и СООБРАЖЕНИЙ ты прислал мне свой партбилет?
— Я уж говорил, — Карп решительно поднялся за столом. — НЭП сбил с толку!
— А почему, друг мой, Пронина, Воркуна, Селезнева не сбил? Какую роль сыграл здесь друг вашего дома? Нуте? Какова его точка зрения?
— Я сам скажу! — Толстяк выставил живот. — Коллеги, я убежден, нэп окрылит не только торговцев, кулаков, спекулянтов, но и бюрократов, саботажников и фракционеров. Развяжет руки карьеристам, взяточникам, стяжателям. Приумножит воров, бандитов, развратников! Создаст фронт голодных, безработных, беспризорников. Откроет двери концессиям, валюте, буржуазной культуре. Оживит мракобесов и монархистов! Следовательно, нэп — самоубийство революции!
— И этот тезис о самоубийстве вы подкрепили излюбленной формулой: ЛИБО наступать, ЛИБО отступать, ДРУГОГО варианта нет. Нуте?
— Да, одно из двух: либо — либо!
— Но есть, повторяю, более гибкая формула!
— Чья формула?
— Ленинская! — ответил Калугин и пояснил: — Владимир Ильич нашел третий вариант. Частной лавочке быть и в то же время не быть долго: ее вытеснит кооперация и государственный магазин. Мы, большевики, отступаем для наступления! У нас впереди победа! А вы, профессор, со своей школьной логикой и сами зашли в тупик, и Карпа подтолкнули на измену партии.
— Позвольте?! — оторопел толстяк. — Что значит «подтолкнул»?!
— А вот что! — вскипел Карп, сверкая карими глазами. — Ты говорил, да недоговорил. Прошлым летом ты особенно ко мне присосался. — Он сделал жест в сторону Нины: — Дочь твоя свидетель! Ты мне и про нэп, и про голод, и про своего коллегу, который ради любимой бросил партбилет.
Нина презрительно взглянула на отца.
— Ты подкинул мне все секреты, как завоевать Ланскую, но не сказал главного… — Карп сделал паузу, — что ты сам хотел жениться на ней! И когда твоя дочь раскрыла мне глаза — я пришел к тебе в номер убить тебя! Но ты ловко растянулся на полу и спас себя. Но сейчас не выкрутишься. Ты знал, что брат болен, ибо сам же просил меня пощадить его сердце — не говорить ему о порванном партбилете. А сам что сделал, друг нашего дома?! Отвечай!
— Ты уже ответил, коллега, — улыбнулся Оношко. — Я просил тебя не говорить брату…
— Я-то не сказал, а вот ты, убийца, сказал ему, да еще в какую минуту!
— Позволь, коллега! — опять вскочил толстяк с трубкой в руке. — Прошу не оскорблять меня! Я не говорил твоему брату!..
— Нет, говорил, голубчик! — осадил Калугин, вынимая руки из карманов толстовки. — Мы знаем, с кем имеем дело, и за документами дело не станет, батенька.
— Не трудитесь, коллега, моя совесть чиста!
— Поначалу, профессор, мы тоже так полагали. — Калугин обратился к слепой: — Тамара Александровна, голубушка, припомните, пожалуйста, прошлым летом, накануне убийства Рогова, вам сделал предложение профессор Оношко?
— Да, вторично.
— И что вы ответили?
— То же самое, что и в первый раз: нет.
— А вот Аким Афанасьевич заявил больному Рогову, что вы едете с ним, профессором, в Питер навсегда…
— Позвольте! — возмутился толстяк. — Где сказал, когда?!
— Да, ученый-криминалист, насчет «где» и «когда» вы уж продумали профессионально…
— Кончайте комедию! Где аргументы, где вещественные доказательства? — Он чуточку повысил голос: — Я спрашиваю вас: где?!
— Извольте, голубчик. — Калугин из-под газеты вытащил темную тетрадь с белой лошадью на обложке: — Узнаете, батенька?
Отец растерянно взглянул на дочь и тяжело сел на стул, не зная, куда спрятать позеленевшее лицо. Тем временем Калугин прочитал выдержку из роговского дневника:
— «Крепись, коллега, Карп вышел из партии, а Тамара Александровна едет со мной в Петроград навсегда…»
— Сволочь! — не вытерпел Пронин. — Два удара в больное сердце!
Все с презрением уставились на Оношко. Иван хмуро поднял палец на толстяка:
— Еще болтал о чистой совести!
— Но это не все, друзья мои. — Калугин глазами показал на лестницу, ведущую на чердак: — Вспомните, как ученый-криминалист потешался над провинциальными сыщиками. И осмотр места не так. И протокол не так! И преступления нет! Обычный разрыв сердца. А на деле, как показала жизнь, профессор запутывал следствие…
Оношко встрепенулся, но смолчал. Калугин продолжал, все еще держа в руке тетрадь:
— И за эту путаницу криминалист получил солидное вознаграждение — старинную коллекцию оружия…
— Я купил! — крикнул Оношко.
— Нет, профессор, ты не купил ее, а сам продался Вейцу! Ты информировал его о делах чекистов!..
— Ложь! Требую очную ставку!
— Очную? — вмешался Пронин. — А ты уверен, что хозяин коллекции, он же регент и Рысь, не перешел финскую границу?
— Первый раз слышу! Клянусь, коллега!
— Я тебе не коллега: я не прятал на квартире агента патриарха, как ты!
— Я?! — побелел толстяк. — Я никого не прятал!
— Прятал! — подала голос Нина. — Вспомни прибор на краю полки!
— И послушай показание твоего соседа по дому. — Воркун вытащил из ящика стола протокол допроса и, вынимая закладку, развернул материал.
— «Оношко пригласил меня к себе, — начал читать Иван. — В кабинете никого не было. Сосед предупредил: „Сейчас выключу свет, поговорим втроем“. В темноте я услышал третий голос: солидный, хорошо поставленный. Незнакомец предложил мне сделку…»
Опустив папку, Воркун взглядом как бы прижал Оношко:
— Продолжать? Ну?
— Я не понимаю, что здесь происходит?
— Пока суд чести, батенька, а потом — трибунал! Толстяк заскрипел стулом, у него в руке задрожала трубка.
— Я же… специалист… могу вам пригодиться, коллеги…
— Можешь, если укажешь заграничный адрес Рыси, — Пронин протянул белый лист. — И пароль…
Оношко принял бумагу.
Калугин отошел к окну. По двору пробежал Селезнев. Видимо, Пронин вызвал Сеню из деревни.
Люба кинулась открывать дверь. В прихожей звенели молодые, счастливые голоса…
Так назвал ее Господин Великий Новгород. Люди давно забыли это летописное имя, но она и поныне соединяет родные мне места — Детинец на Волхове и Старорусский курорт на Полисти.
Бегая по древней дороге, я и знать не знал, что она таит в себе. И, поди, никогда бы не узнал, если б не местный историк Калугин. Через эту дорогу он раскрыл мне доброту русскую: еще при Ярославе Мудром иноземные беженцы навечно селились вдоль Русской дороги.
«Но, — говорил он, — Русская дорога — свидетель и русского возмездия: кто рыл тут волчьи ямы — сам туда же кубарем… Старушка дорога видела ратные походы Александра Невского, восстания против бояр и торжество открытия памятника Тысячелетию России. А сегодня эту дорогу топчет батюшка нэп с его гримасами и причудами».
Калугин жил в Троицкой слободе у самой Русской дороги. Мы с ним часто хаживали по ней. И, боже мой, какими только гранями не поворачивал он старинный укат. А когда казалось, что тему уже исчерпал, то дополнял:
«Голубчик, русский путь — русский нрав: всем открыт, всем доступен — без тупиков и завалов. И заметь, столбовая дорога эстафетная: из деревни в деревню, из города в город передавались по ней русское слово и русские традиции, которые и сделали наш народ несокрушимым, — голос учителя звучал гордо. — А мы, революционеры, отечественные тракты вымерили шагами. Я, дружок, знал, куда со временем придут российские пути — Русская дорога одна из первых вышла к нашему Кремлю…»
Дорогой читатель, ты уже смекнул, что именно с помощью Калугина я сделал первые шаги по Русской дороге, и, как мог, отблагодарил его своим повествованием.
Ему не спалось: московская новость завладела им. То, что он узнал в столице, поглотит теперь все свободное время Калугина.
Озадаченный открывшейся перед ним счастливой неизвестностью, он не уходил от распахнутого окна. Звездное небо с его бесконечными загадками, история с ее белыми пятнами и тайны микромира не казались ему столь важными по сравнению с той, которую он выведал в Москве. Пожалуй, за тысячу российских лет она самая значимая…
Странно! Зачем он, историк, взял условную меру времени: тысячелетие России давно позади, а ему не расстаться с этой датой. Значит, есть тому причина…
Калугин отмахнулся от побочной мысли и снова вернулся к московской тайне. Не терпелось приступить к разгадке. Он отошел от окна, прилег на кожаный диван и не уловил, как погасли его мысли…
«Вот так утро! Вот так первый день отпуска! Сны желанные, а проснулся взволнованным. Откуда беспокойство?» — думал Калугин. Он резко поднялся с постели и поморщился: обострилась боль в пояснице. Память хранит оглушительный взрыв: тогда ему повредило спину.
Воспоминание о недавней победе над белыми не успокоило его, — наоборот, усилило тревогу, точно он, бывший председатель военного трибунала, за какой-то недогляд ждет взыскания. Нелепица!
Отпускник увидел настенный круглый барометр и понял, почему заныли позвонки: золотая стрелка упала на черту с отметкой «Буря». «Рыбалке не быть, а искупаться надо», — рассудил он и быстро убрал постельное белье в кожаный диван с высокой спинкой и полкой, уставленной ярколикими матрешками.
На утреннюю зорьку Николая Николаевича всегда сопровождали его любимцы — огненный длинношерстный сеттер и пятнистый широкогрудый гончак.
Настороженно встретили купальщика мутное небо, мутный Волхов и зловещая непроницаемая тишина: ни чаек, ни ласточек, ни рыбных всплесков. Вот-вот разразится буря…
Домой бежал без передыху: активность — лучшее средство против радикулита. И вообще новгородец склонен клин вышибать клином: врачи, признав травму неизлечимой, строго наказали — не охлаждаться, не снимать с поясницы заячьей шкурки, а он распарит в деревенской баньке спину и бросится в родниковую воду. Неделя таких «процедур» избавила его от хронического недуга. С той лоры ежедневно купается до поздней осени.
Утренняя зарядка сняла нервное напряжение. Но стоило ему вернуться домой, увидеть на письменном столе плотную тетрадь в малиновом переплете, и снова охватило беспокойство. Удивительно: его тянет к записной тетради, но что-то выманивает из дому на улицу.
Он занял рабочее место и сразу осознал причину своего тревожного состояния. В начале этого года Калугин отпечатал свой многолетний поиск — «Логику открытия» — в одном экземпляре (бумажный кризис) и отвез в Москву.
В редакции журнала «Под знаменем марксизма» его принял член редколлегии философ Деборин. Тот спросил Калугина: «Как вы понимаете сам процесс открытия?» Гегель, Маркс, Ленин помогли собеседникам найти общий язык. Абрам Моисеевич обещал не задержать с ответом. Но вот пятый месяц… ни ответа ни привета. Одно из двух: либо рукопись забыта Дебориным, либо заинтересовала членов редколлегии и пущена «по кругу».
Вот бы сон-то в руку! Снилось, что его вызвали в Москву, хвалили статью и согласны печатать ее с незначительной правкой…
Конечно же так и будет! Тогда, после беседы с Дебориным, Николай Николаевич зашел в Институт Ленина при ЦК. Там готовили к изданию ленинские «Философские тетради». Товарищ Савельева сообщила редкую весть: оказывается, Ильич использовал в марксистской логике показатели точных наук — аксиому, фигуру, формулу. Но, спрашивается, зачем? Кто ответит? Вот загадка номер один.
В комнате матери английские часы благозвучно пробили восемь раз. В это время в Троицкой слободе разносят почту. Теперь ясно, почему его влекут одновременно и стол и улица: в деревянном ящике, прибитом на столбике калитки, наверняка лежит желанное признание долголетнего труда. И все же, наперекор здравому смыслу, внутренний голос лукавил: «Тебя ждет разочарование».
Так неужели чутье сильнее разума? А что? Инстинкт указывает нам, где поджидает опасность, ориентирует в лабиринте бытия и даже подсказывает решения самых сложных задач.
Чем сложнее человек, тем сложнее его подсознательный мир. Достоевский открыл за гранью разума бездну интуиции, ее загадочность, разноречивость. Чутье — великий дар жизненной эволюции и вместе с тем коварное наследие; нельзя во всем полагаться на предчувствие, оно может здоровую личность превратить в мнительного психопата.
Нет, старый подпольщик не допустит в себе подобной метаморфозы. Он, как опытный охотник, не просто следит за собакой, а наблюдает за нею; одна стойка на притаившуюся тетерку, другая — на змею.
Вот и сейчас он не просто ждет московскую рецензию, но и постоянно анализирует «за» и «против». Разумеется, «за» предпочтительнее, но в данном случае чутье сильнее разума: оно пророчески угадывает подвох…
Сдерживая любопытство, Калугин сначала отнес миску овсяной похлебки в сарай, закрыл там собак, а потом уж нарочито медленно пересек дворик, присыпанный свежим речным песком.
Калитку он открыл в тот момент, когда на противоположном берегу реки, на Торговой стороне города, взвинтился к небу серый столб пыли и, крутясь, двинулся к Волхову. Смерч прошелся по центру и, надо полагать, нанес немалый урон городскому хозяйству.
Калугин, председатель Контрольной комиссии, лично не отвечал за меры борьбы со стихией, но все же решил немедля связаться с дежурным горсовета и проверить его расторопность.
Из почтового ящика он вынул «Ленинградскую правду» и местную «Звезду», снова обратив внимание на то, что нет центральных газет. В чем тут дело?
Его рука нащупала письмо-треугольник и замерла: недавно им получена схожая записка с тремя углами. То была отповедь молодой вдовы: «Не серчайте! — писала она. — Мне скучно с Вами: три встречи — и три лекции о философии. Даже матушка Ваша признает, что Вы не от мира сего…» Старый холостяк трижды влюблялся в красивых женщин и только последняя избранница приоткрыла тайну его сердечных неудач. Но, может, вдовушка передумала?
Нет, почерк мужской, грубый. Аноним упреждал: «Антихристы окаянные, если посмеете закрыть святой храм Софии, Бог тяжко покарает вас!»
Рука снова замерла. Продолговатый конверт с темно-синим штампом: «ЕЖЕМЕСЯЧНЫЙ ФИЛОСОФСКИЙ И ОБЩЕСТВЕННО-ЭКОНОМИЧЕСКИЙ ЖУРНАЛ „ПОД ЗНАМЕНЕМ МАРКСИЗМА“».
Предчувствие не обмануло: ответ из Москвы. И суть рецензии тоже предугадана: свежая мысль всегда натыкается на старую перегородку. Калугин, не вскрыв письма, положил его на свою тетрадь и энергично крутнул ручку магнето. Дежурная барышня упорно молчала.
Ясно: ураган оборвал телефонную связь. Придется идти в горсовет и заодно навестить Передольского. Тот приобрел письмо, в котором утверждается, что на памятнике Тысячелетия России есть засекреченная статуя, да притом еще антимонархическая.
Документ очень кстати: здешние леваки свалили исторический обелиск новгородским ополченцам 1812 года, а теперь нацелились на микешинский монумент, — «реклама русского царизма». Борьба за памятник предстоит жаркая: леваки заручились поддержкой самого Зиновьева, а тут его слово пока закон, не то что во Пскове.
На спинке кресла висела аккуратно отутюженная серая толстовка. Подумал о матери. При всей своей любви к сыну, она обрадуется отрицательному ответу из Москвы. Анна Васильевна убеждена, что ее ущербная старость без внуков — от безумного влечения сына к философии. В сердцах мать выговаривала любимцу: «Ты историк! Зачем тебе метафизика? Схемы засушили тебя. От твоих мудрствований шарахаются прекрасные женщины. Ты оборвал калугинский род! Твой ученик — не сын тебе: у него есть свои родители».
Учитель думал о своем ученике: «Пожалуй, именно Глеб — лучшее доказательство жизненности и действенности логики: вчерашний неуч — ныне отличник педтехникума. И почем знать, возможно, он, вооруженный „Логикой открытия“, станет моим подлинным наследником. Правда, за последнее время ученик зачастил в музей Передольского. А профессор может увлечь юношу редкими экспонатами, занимательными рассказами о своем путешествии в Сибирь, гипнотическими сеансами. Но Владимир Васильевич неорганизован: он никогда не создаст ни системы в учебе, ни атмосферы дружбы, тем более — отцовского тепла. Коллекционер даже со своими детьми не занимается. Нет, нет, Глебушка вернется…»
Калугин вскинул брови: ворвался резкий звонок телефона. Трубка гудела от баса приятеля:
— Дружище! Будь в одиннадцать у памятника России. Подробности на месте. Очень спешу!
Чекист озадачил Калугина. Обычно начальник губотдела ГПУ назначал свидания у себя в доме или сам приходил сюда, а тут — в Кремле, на бойком месте. Чем это вызвано? Если Иван решил постоять за монумент Тысячелетию, то сказал бы по телефону. Нет, тут что-то иное!
Еще семинаристом Николай, развивая руку, брился на ощупь. И сейчас, не глядя в зеркало, спокойно водил бритвой, хотя она, острая, чем-то напомнила московский конверт. Калугин вскрыл его и бегло прочел:
«Уважаемый тов. Калугин! Проиллюстрируйте Вашу статью хотя бы одним примером научного открытия, сделанного с помощью диалектики. И ваш труд будет опубликован в журнале. С комприветом!»
Ирония прозрачна! Даже великий Гегель не открыл, а лишь предугадал таблицу Менделеева. Остается одно — искать самому научное открытие с помощью диалектики.
Его взгляд выбрал портрет Ленина, стоявший на приземистом столе. Ведь именно Ильич завещал разрабатывать диалектику со всех сторон. Возможно, одна из сторон и есть ЛОГИКА ОТКРЫТИЯ?
В соседней комнате послышалось знакомое шуршание. В субботу матушка поднималась раньше обычного: сегодня в доме уборка, стирка, баня. Она, бывшая сельская учительница, жена лесничего, привыкла к трудовой колготе и отказалась от прислуги: «Работаю, пока живу, и живу, пока работаю».
Калугин наколол дров для каменки, натаскал в бочку воды; заглянул на кухню, выпил парного молока вприкуску с морковным пирожком и затем крикнул в окно, открытое в садик:
— Мама, передай, пожалуйста, Глебу: обедаем вместе!
— А ты, сынок, — она выдержала паузу, поливая розовый куст возле веранды, — уверен, что он позвонит?
— Уверен, абсолютно уверен!
Город готовится принять участников международного автопробега: всюду звенят топоры, стучат молотки, а на вышке яхт-клуба, что рядом с железным мостом, укрепляют флаг, сорванный бурей.
Слобожанин шел вдоль реки, где на берег были выброшены лодки и плоты. Бурелом — беда, но беда активизирует нашу деятельность, заставляет думать над причиной и следствием, равновесием и противоборством. Именно здесь, над Волховом, Рерих увидел столкновение грозовых туч и создал картину заоблачной борьбы.
«Что рождает бурю? Стык полярных температур! Перепалка земли и неба! Всем крутит противоречие!» — размышлял Калугин, отгоняя ненужные мотивы ради главной мысли. Он думал только о предстоящей встрече с чекистом.
Вдруг он остановился. Из окна речного буфета на него пристально смотрела белокурая незнакомка с газовым шарфиком на шее. Что бы это значило? Возле кремлевской арки Калугин оглянулся. Темно-синие глаза следили за ним. Невольно вспомнились дни подполья, слежки и агентурный «хвост». Явное недоразумение: его приняли за другого. Не знает он этой блондинки: ее не забудешь — личико юное, а плечи гребца.
Войдя в крепость, Калугин разом освободился от цепкого взгляда незнакомки: повсюду еще валялись окурки, клочья бумаги, сухие ветки: заверть стихла два часа назад. Микешинский памятник сверху был накрыт полосатой палаткой, заброшенной сюда, видимо, смерчем. За круглой решеткой монумента обнаружились два паренька: крепыш в жилетке, с черной челкой, держал лесенку, а худой, в грязной майке, босой, стоя на стремянке, тянул на себя полотно, похожее на арестантскую рубаху. Они, наверное, подрядились к пострадавшему торговцу.
Калугину, председателю Детской комиссии, казалось, что он знает наперечет местных беспризорников, а вот — совсем незнакомые. Надо взять их на учет, но в это время из окна углового дома раздался призывный голос члена Контрольной комиссии:
— Отпускник, на минутку!
Калугин обязательно зайдет в губком: узнает новости, проконтролирует ликвидацию последствий урагана, запросит почтамт насчет московских газет и позвонит на кирпичный завод…
(Не удивляйтесь, дорогой читатель, в те годы партийцы во время отпуска не освобождались от общественных нагрузок. Калугин и сейчас, в дни каникул, ловил беспризорников, содействовал автопробегу, рыскал в поисках вагонеток: все губкомовцы помогали восстанавливать промышленные предприятия).
Он бросил взгляд на памятник Родине и глазам не поверил: мальчишки исчезли вместе с лестницей и палаткой. До чего же проворные, бесенята!
Захрипел длинный, с квадратным раструбом громкоговоритель, установленный на здании губкома. Радиостанция «Коминтерн» сообщала точное московское время.
Все намеченное выполнено за полчаса. И, выйдя из парадной губкома, он направился к центру Кремлевской площади, где возвышался гранитно-бронзовый монумент со множеством фигур. А рядом с решеткой увидел странную особу. Молодая женщина в белом перемахнула через кольцо ограды, шагами измерила подножие памятника и вынула из бисерной сумочки сиреневый блокнотик.
Такое впечатление, словно город уже запрудили иностранные машины. Вот из комфортабельного лимузина вышла леди осмотреть русское чудо. Она заставила новгородца вглядеться в микешинское творение, похожее на шапку Мономаха.
Еще ребенком Николка подбегал к высокому изваянию с такой непосредственностью, словно перед ним горела нарядная елка с новогодними игрушками.
Затем Коля по статуям наглядно изучал историю России: за каждым героем закреплял даты, события, биографии. Гимназиста прозвали Карамзиным.
А приезжая на каникулы, семинарист изучал бронзовую летопись как победное вторжение жизни в мир художественной пластики. Когда же молодого революционера выслали в Новгород, то громадный конус монумента чудился ему набатным колоколом: здесь все напоминало о мятежах, восстаниях свободолюбцев.
Еще больше заострила его взгляд первая русская революция: на пьедестал Родины он мысленно возвел Пугачева, Радищева, декабристов и Герцена.
Гражданская война надолго разлучила его с родным городом. И вдруг на Дону он, председатель военного трибунала, изъял у белогвардейца бумажные деньги с изображением памятника Тысячелетию. Даже Деникин знал, что Русь — монумент, но белому генералу было невдомек, что распродажей земель не сохранить единую и неделимую.
И вот опять не без сюрприза: скульптурным хороводом России залюбовалась приезжая журналистка — первая ласточка международного автопробега. Корреспондентка в белых замшевых туфельках, в строгом английском костюме цвета слоновой кости и светлой вуалетке на лице: глаз не видно — думай что хочешь…
Заметив плотного черноглазого новгородца в серой блузе, она приподняла вуаль и, щурясь от солнца, внезапно обратилась к нему:
— Николай Николаевич, вы очень нужны мне.
Он узнал темно-синие глаза и от неожиданности онемел. Старый холостяк всегда робел перед красивыми женщинами. А тут еще показалось, что он где-то видел ее щеки с детскими ямочками. И мозг лихорадочно заработал: «Кто она? Откуда знает?»
— Я немного озадачила вас, — ее светлые глаза сузились до прищура. — Нас познакомили заочно…
«Узнала по словесному описанию», — насторожился бывший председатель военного трибунала и, уловив запах тонких французских духов, робко глянул на ее загорелое личико, одолевая смущение:
— Слушаю вас, голубушка.
— Верно, что вами выиграно необычное пари?
— Какое пари?! — удивился он, думая: «Туфельки на высоких каблуках, а барьер перескочила, как парень».
— Мальчика исключили из школы: он тугодум и косноязычен. Учителя отмахнулись. А вы за один год подготовили неуча…
— Нет, голубушка! — Он не сдержал улыбки. — Я преподаю не в школе, а в совпартшколе. И случай был не с мальчиком, а с юношей. И, наконец, я ни с кем не спорил. Никто об этом не знает, кроме профессора Передольского. Вы знакомы с ним? Нуте?
Не ожидая контрвопроса, собеседница не сразу ответила:
— Да. По Ленинградскому университету. У меня диплом историка. Я не случайно занялась тайной памятника.
Калугин вспомнил о редкой находке Передольского, но почему-то иронически улыбнулся.
— Здесь киот с иконой, — показал на южную сторону монумента. — Говорят, «чудотворная» подвывает?
Со стороны ярмарки доносились тягучие звуки карусельной шарманки и редкие выстрелы из тира.
— Не то! — Она обозначила заречье, где жил Передольский. — Профессор приобрел уникальную записку…
— Текст помните?
— Дословно! — Зажмурив глаза, белокурая мелодично и в то же время многозначительно «прочла»: — «1 октября 1862 лета. Любезный друг, Михайло! Пишу из Новгорода. Только что лицезрел твое детище. Феномен! Скрытая фигура меняет смысл самодержавности. И ты прав: тайну Тысячелетия отгадают лишь потомки. Восхищен смелостью и мастерством. Да хранит тебя бог! По известным причинам сей автограф шлю с оказией. Твой Н. Ф.».
Распахнув ресницы и заметив на лице новгородца усмешку, молодой историк поспешно заявила:
— Разгадка в самом письме…
На высоком лбу Калугина восклицательным знаком обозначилась глубокая морщина.
— Если оно подлинное.
— Ваши сомнения напрасны: стиль письма, водяной знак на бумаге — середина девятнадцатого века. — Она выбрала сложное переплетение статуй на пьедестале и категорично заявила: — Здесь укрылся террорист. И когда царь дернул шнур, покрывало опустилось под выстрел. Я рассчитала полет пули. Все реально!
— Кроме одного, коллега, император убит не здесь. А террористов в тот год вообще не было. Хотя в канун торжества Александр арестовал Чернышевского и, разумеется, боялся возмездия. — Калугин взглядом окинул солнечную площадь. — Представьте! Город забит войсками. Всюду часовые, шпики. Народ за Кремлем. Тут лишь знать, купцы и духовенство. Так что проникнуть сюда с пистолетом, да еще укрыться на пьедестале…
— Хватит! — побагровела она и взмахнула блокнотом. — Не делайте из меня дурочку! Моя версия допускает заговор и переписку по этому поводу. Как можно прочесть текст секретки? «Тайна Тысячелетия» — это место покушения, «скрытая фигура» — цареубийца. Отсюда — постскриптум: «По известным тебе причинам сей автограф шлю с оказией». Кто такой «Н. Ф.»? Не друг ли Чернышевского? И не готовил ли он возмездие?
Не дождавшись ответа, она повысила голос:
— Исключаете наличие тайны?
Николай Николаевич увидел ее колючий взгляд и почувствовал не только удовлетворение тем, что выдержал характер, но и угрызение совести: обычно он поощрял в людях любознательность, а тут впервые в жизни поступил наоборот.
— Тайны были и будут. — Он положил газеты, взятые в губкоме, на поручень решетки и кивнул на монумент: — Одно бесспорно, здесь каждый из нас находит нечто свое, родное, близкое…
— Не говорите за всех! — огрызнулась она. — Я обожаю французских мыслителей. Декарта! Его систему координат!
— Она тут представлена.
— Кем? — усмехнулась вчерашняя студентка. — Тут нет даже Софьи Ковалевской!
— Зато монумент венчают координаты, вертикальная и горизон…
— Фу! Пакость! Крест — символ склепа царского!
«Политпросветчик Пучежский в памятнике видел „царский склеп“, — задумался историк. — Неужели общается с леваком?»
— И вообще, город подобен кладбищу — весь утыкан крестами, — продолжала она сухим, недовольным голосом.
Тон закономерен, ибо сам испортил настроение собеседнице. Его лицо осветилось интригующей улыбкой:
— Не таит ли система координат философского смысла?
— Не вижу никакой философии!
— Позвольте! Система координат, независимо от замысла ее создателя, порождена противоречием. Не так ли?
— Это не для меня! — Она не выдержала калугинского изучающего взгляда. — Я солгала! Мне чужда философия! А Софью Ковалевскую, умнейшую, обожаю. Здесь нет математических координат!
— Зато есть координаты Тысячелетия. — Он раскрыл философский смысл скрещения полярностей: — Без борьбы противоборствующих сил России не открыть тайны Тысячелетия…
— Вы — мыслящий таран! Ваш ум хорош для шахматной борьбы…
Она оглянулась на стук копыт. На дороге торговец Морозов вожжами круто осадил горячего, в крупных яблоках жеребца. Сидя в пролетке, нэпман зычно пригласил собеседницу Калугина:
— Берегиня, не желаете с ветерком?
— Мерси! Занята! — Она благодарно помахала ридикюлем, затем взглянула на ручные часики и, не прощаясь, энергично зашагала к театральному подъезду.
Отгоняя назойливый вопрос о Берегине, Николай Николаевич, как всегда в таких случаях, ушел в мир размышлений. Только мысль способна одолеть текущий миг.
В крепости, где Дом партии рядом с храмом Софии, сновали верующие и безбожники. Примечая все это, историк думал не только о настоящем.
Встарь через весь Детинец шла улица Пискупля. И, возможно, на ее плаховой мостовой задиристая волховянка спорила с чернобородым волхвом: и, возможно, прорицатель пытался разгадать ее душу, а душа во все века была и остается великой тайной.
Против своего желания Калугин снова думал о Берегине. Первый раз он услышал имя «Берегиня» во время ссылки, на Севере. Там, в глухой деревеньке, старуха Берегиня занималась знахарством, гаданием и темными делами. И эта молодайка, с вуалеткой на глазах, тоже темнит: диплом историка — и шашни с мясником. Не о ней ли заговорит чекист? Чем объяснить, что она по-мужски взлетела над оградой, узнала Калугина по словесному портрету и ввернула словцо «моя версия»? Думается, что ей не совсем чужд уголовный мирок…
Тем временем Берегиня прошла в ТОР (Театр Октябрьской революции). Там у подъезда — щит с афишей. И перед глазами Калугина всплыла эстрадная реклама: «Вечерний соловей Берегиня Яснопольская». Вот где он поймал улыбку юного личика. Ему хорошо известны причуды нэпа. И нечего удивляться, когда смазливенькая девица диплом историка меняет на эстраду. Кругом еще не такие метаморфозы!
Однако в пролетку она не села. И шашни, видимо, не шашни, а преклонение Морозова перед талантом и красотой. Он с его широкой натурой наверняка осыпает ее цветами. Кто не рад такому вниманию? Важно другое: она сохранила любовь к истории, ищет разгадку тайны Тысячелетия.
Он покосился на губкомовские окна. Дело в том, что в каждом городе облюбованы места свиданий: в Старой Руссе — парк с муравьевским фонтаном, а здесь — Кремль с его бронзовым каскадом фигур. Ведь сослуживцы могут превратно истолковать его беседу с приметной особой.
Перебирая в памяти губкомовцев, он не нашел ни одного, кто мог бы столь легкомысленно подумать о нем. Нет, его беспокойство от другой причины.
Он не прав. Хорош педагог! Она наверняка ждала помощи; возможно, как Глеб, многим увлекается, разбрасывается. Приелась эстрада; актриса в тупике — не случайно заговорила о неуче. А он, учитель, в такой момент отмахнулся от нее. И хорош пропагандист! Кичился своей аналитической натренированностью. За что и получил по заслугам; она окрестила его «мыслящим тараном» и даже не попрощалась с ним.
Честно говоря, поступил он не лучшим образом: резко критиковал вчерашнюю студентку, усомнился в подлинности документа, бросил тень на профессора. И даже не извинился за свою бестактность. А Берегиня, не в пример ему, нашла мужество признаться в своей выдумке о французских мыслителях. А с другой стороны, она нашла его через Передольского, нуждается в нем, хочет, видимо, заняться историей и, пожалуй, вернется к нему.
Он взглянул на монумент России и вдруг осознал, почему давеча московскую весть датировал Тысячелетием: жизнь породнила его с микешинским памятником, а тут еще тайны — засекреченная фигура и загадка «Философских тетрадей».
Обобщая историю Руси, художник заглянул в будущее своей родины, а может быть, и всего мира, и спрятал от глаз цензора статую со смелым и глубинным подтекстом; а Ленин, обобщая историю философии, осмыслил перспективу исторического развития и смело выдвинул грандиозную задачу — всесторонне разработать диалектику. Значит, в диалектике есть что-то недоработанное? А что?
Все точные науки когда-то были неточными. Философия до сих пор застряла на стадии описательной науки. Возможно, Ильич и задумался над аксиомами, формулами ради того, чтобы оснастить ее законы количественными показателями. Конечно, может, это и не так? Возможно, Ильич имел в виду что-то другое? Однако на то и загадка, чтобы ее решить.
Вдоль крепостного прясла шелестела липовая аллея. Калугин занял одинокую скамью, изрезанную именами и амурными рисунками, и, поджидая друга, положил на колени газеты. Перед глазами чернели каждодневные шапки обзоров: «ПРОЧЬ РУКИ ОТ КИТАЯ!» «ЧЕМБЕРЛЕН ПРОТИВ СССР». Факт повтора зовет мысль к обобщению.
«Возможно, что-то серьезное в мире? Воркун намерен сообщить об этом?» — предположил он и тут же резонно перекрыл догадку: о таких новостях можно говорить по телефону.
Так что же случилось? Иван, приезжий, не раз обращался к другу, коренному новгородцу, за справками. Недавно в Покровском храме случайно обнаружили ящики с ризницким серебром и золотом. Чекист заподозрил утайку церковных ценностей. Калугин — эксперт — отвел подозрение: буржуазная Латвия упразднила одну из православных церквей, а ризницу разрешила вывезти. Новгородский музей принял багаж и забыл о нем.
Что же стряслось теперь? Историк тормошит запасник памяти. Три дня назад контрики взорвали на Волховстрое склад. Часового подбросило в воздух, но с винтовкой он не расстался. Иван предупредил: «Вражий след ведет к Новгороду».
А теперь Новгород похож на островок во время половодья, где сбилось зверье разных мастей. На берегах Волхова разрешалось жить с пропиской «минус сто». Здесь, ближе к Питеру, «бывшие» осели густо. Высланные урки облюбовали кабачок Шпека, что ближе к станции: в случае чего — прыг на товарняк! — и лови ветер в поле. Опадыши невских клубов — пьяницы, картежники, жулики и ночные бабочки — гнездились на Веселой горке, в ресторане с великолепным видом на речной простор. Черепки царизма — бывшие помещики, вельможи, офицерье — завсегдатаи Софийской столовой, которая вечерами сверкала ресторанным светом, шумела музыкой, эстрадой и бильярдными шарами.
На Торговой стороне лишь два притона, зато самые бузливые: пивная на Буяновской, где смутьянили вчерашние анархисты да эсеры, и знаменская ночлежка гопников. А если учесть, что скоро нахлынут участники международного автопробега, то будь готов ко всему: хулиганские выпады, спекуляция музейными ценностями и петиции: «Спасите Софию!», «Спасите памятник Тысячелетию!».
Скорее всего чекист решил постоять за монумент России: не случайно назначил встречу в Кремле. Непостижимо! Судьба микешинского шедевра на волоске. Заведующий губполитпросветом, лучший оратор города, открыто требует «взорвать рекламу царизма»!
Чудовищно! На майские торжества горе-просветители обшили фанерой памятник Отчизне. Наследники русской культуры стыдятся великих деятелей, изваянных реалистично и художественно.
Удручающий факт! У начальника просвещения полно единомышленников. И первую схватку выиграл он — правда, в отсутствие Калугина. Обелиск на городской площади славил победу русских над французами. Теперь там — голое место: бронза и чугун сброшены в утиль.
Невозможно представить Кремль без монумента Отечеству! Калугинский взгляд проскочил мимо памятника к театру: из дверей большого здания вышли Берегиня и Пучежский.
Статный, с волнистой шевелюрой, в алой косоворотке, губполитпросветчик что-то горячо доказывал, важно вышагивая рядом с ученицей Передольского.
Нет сомнения, что эпитет «царский склеп» позаимствован Берегиней у левака. Однако письмо «Н. Ф.» с вольнодумной подоплекой, разумеется, упадет между ними яблоком раздора.
Сейчас Пучежский, видимо, убеждает в том, что на державном пьедестале не может быть скрытой фигуры и что автор «секретки» сам Передольский, на которого он давно точит зуб. Оратор хотел взять актрису под локоток, но та решительно отвела его жест: надо полагать, они тоже не нашли общего языка. К чувству удовлетворенности примешалась нотка настороженности: наблюдавший вспомнил случай, когда Пучежский переубедил делегатку не логикой, а своей бесспорной красотой и благозвучием голоса.
По единственному в городе асфальтированному проезду назойливо скрипит телега ломового извозчика. Калугин представил пролетку Морозова, и образ Берегини почему-то отождествился с засекреченной фигурой памятника.
Наконец-то в крепостной арке с видом на городскую площадь показался усач богатырского телосложения. Темные брюки его заправлены в сапоги, а полотняная рубаха перехвачена узким кавказским ремешком. По тому, как Иван размашисто шагал, бойко рассекая воздух руками, видно было, что он спешит по чрезвычайному делу.
«Если Берегиня под наблюдением, то почему она заинтересовалась Глебом? — задумался он. — Какая тут связь?»
Смерч ошеломил новгородцев. Я бежал по его следам: на улицах то тут, то там поверженные столбы, заборы; под моими бутсами хруст битых оконных стекол.
Крутая ломка погоды подстать моему душевному настрою: я тоже меняю свое увлечение — буду гипнотизером, а не писателем, о чем твердит мой учитель Калугин. Ну какой из меня Гоголь: я лишь в девять лет научился правильно произносить слова. Косноязычный тугодум, я не выдержал насмешек одноклассников и бросил школу. Зато спорт сулил мне успехи: я еще пионером защищал футбольные ворота допризывников.
И все же свершилось педагогическое чудо! За один год Калугин подготовил меня в техникум. Я чту своего терпеливого наставника. Он спас меня. И все же меня влечет к Передольскому.
С профессором меня свела Старая Русса: там, в клубе железнодорожников, он прочитал лекцию о системе йогов и продемонстрировал силу внушения. Его способность передавать мысли на расстоянии потрясла меня. Белое полотенце я чалмой уложил на свои упругие кудри и часами пристально глядел на блестящий шарик никелированной кровати.
Это мое увлечение еще больше подогрел Новгород: здесь выступали гипнотизеры: комиссионщик Коршунов, инженер Костинский, садовник Сильвестр, врачи Пунпянер, Фриккен и конечно же Передольский.
Теперь мне, жителю Новгорода, рукой подать до Ильинской улицы, где двухэтажный дом из толстенных бревен Владимир Васильевич превратил в музей и библиотеку. Здесь мне нравится все: и богатейшая коллекция новгородских древностей, и большие застекленные шкафы с новгородикой, и сам хозяин — неотразимый маг.
(Дорогой читатель, речь идет о подлинном историческом лице.)
Коллекционер только что приобрел редчайшее свидетельство о статуе, запрятанной среди фигур памятника Отечеству. Ясно, что тайна захватила меня. Невольно вспомнилась калугинская фраза: «Тайна дразнит разум». И сердце екнуло: ведь мой учитель преподает историю — ему также это интересно.
Я взялся добежать до Калугина. Владимир Васильевич одобрил мой порыв и сел за стол снять копию с письма, адресованного Микешину. Профессорская борода прикрыла наклонно стоящую рамку, почему-то закрытую бархоткой.
Возникла догадка: «Уж не портрет ли чей?.» Откуда было знать, что рамка с черной заслонкой сыграет немалую роль в жизни не только профессора, но и Калугина, и даже срикошетит в меня.
А пока что я с конвертом в руке бегу и думаю о скрытой фигуре памятника. Мне полагалось свернуть в Троицкую слободу, а я с моста — прямо в Кремль.
Раньше монумент с бронзовой круглой державой, окруженной статуями, виделся мне большенным футбольным мячом среди защитников и форвардов сборной России, теперь же — шарадой в лицах.
Отыскивая таинственное изваяние, я как следователь вглядывался в каждую статую и вспоминал калугинское задание — изучать биографии писателей, отлитых в бронзе.
Вот они, дорогие — Ломоносов, Фонвизин, Карамзин. Крылов, Жуковский, Гнедич, Грибоедов — и самые близкие — Пушкин, Лермонтов и Гоголь! Казалось, я никого из русских литераторов не пропустил на пьедестале, а учитель взял да и уколол меня: «Ты обошел видного поэта-трибуна. Он — историк, политик, философ, математик и публицист. Кстати, похоронен на берегу Волхова». На берегу Волхова, известно, погребен Державин, но последний не из математиков и философов, хотя и писал философские вирши.
И вдруг меня осенило: «Коли пропущенный мною поэт-трибун — публицист, так не он ли призывал к свержению царизма и не его ли фигура стоит в секрете?» Определить в Новгороде место действия былинных героев Садко и Буслаева нетрудно, но как обнаружить скрытую личность поэта среди ста тридцати фигур? Мой учитель — диво: любое задание преподаст как тайну. Любопытно, что скажет о моей догадке?
Обидно: не застал Калугина. Меня встретила его мама. Она, сельская учительница, много лет ежемесячно опускала в копилку один рублик — теперь она хозяйка домика с верандой и палисадом.
По двору старушку шумно сопровождали собаки, куры, утки. В длинном черном платье с белоснежным воротничком, она осторожно отвела седую прядь от темных участливых глаз:
— Ты что, Глебушка, с рассказом? — Глядя на мой конверт, Анна Васильевна одобрительно моргнула: — Выполнил урок?
— Нет, — смутился я, оправдываясь. — Пытался, да никак. И боюсь… не выйдет… Восемнадцать стукнуло!
— Понимаю, мальчик. — Стоя в ажурной тени рябины, Калугина спросила: — А ты не задумался, почему твой учитель, историк, пичкает тебя не летописями, экспонатами, а литературой?
Не зная, что ответить, я отмолчался. Она продолжала:
— Потому что мой сын отталкивается от твоих возможностей. — Старушка подняла седовласую голову и глазами указала в сторону золотых куполов Софии: — Видел смерч?
Охотно рассказал я и что видел и чего не видел, в пределах правдоподобия: привирал с малых лет. Она тяжко вздохнула:
— Слава богу, обошел нашу слободку. Прошу тебя…
Анна Васильевна привела меня в кабинет сына, усадила за письменный стол, положила передо мной лист бумаги:
— Порадуй учителя, опиши смерч…
— Не успею!
— Успеешь, — ее чуткая рука потрепала мои кудри. — Его срочно вызвал известный тебе Воркун: зря не потревожит…
Ивана Матвеевича Воркуна — дотошного чекиста — я знал еще по Старой Руссе. Раз позвал, — значит, что-то приключилось…
Словно в поиске ответа, я осмотрел книжные стеллажи, подоконник с газетами, сторожкую стрелку барометра, будильник и остановил взгляд на плотной тетради, одетой в малиновую кожу. Я не раз видел этот дневник в руках учителя, но тот почему-то избегал говорить о тетради и никогда не оставлял ее на столе.
«В самом деле спешил», — заключил я, оглядываясь на дверь, и опасливо открыл титульный лист загадочного альбома.
Крупные заглавные буквы: «ЛОГИКА ОТКРЫТИЯ», а чуть ниже прописной бисер: «Познай число поворотов ключа проникновения! Но помни: число управляет всем — мистика, закон управляет числом — наука!..»
Я листал страницы, пока не нашел запись о себе:
«Мой ученик. Родители видят в нем только спортсмена. Профессор пророчит ему карьеру краеведа. А сам Глеб мечтает стать гастролирующим гипнотизером или Шерлоком Холмсом. На деле у него необузданная фантазия. Она-то, в рамках литературной учебы, и обеспечит ему построение сюжета и разработку характеров. Сейчас стараюсь привить ему вкус к слову и страсть к художественной прозе. Начал с новгородских былин, теперь подвел к скульптурному ансамблю писателей России. Надеюсь, моя логика поможет ему открыть свой стиль — стиль философского романа…»
Я нехотя отложил калугинскую тетрадь. То ли во мне колыхнулась любовь к нему, то ли я устыдился, то ли поверил в свои силы, а может, все вместе взятое, но мне страсть как захотелось обнадежить наставника — блеснуть словцом и образностью.
Что со мной? Я буквально набросился на чистый лист, ощущая напор воображаемой воздушной волны. Да, да! Писал почти без помарок:
«Ветрище хватил ильменского пенистого зелья и лихо вторгся в белохрамный город, рассеченный рекой. Гуляка с лету прочесал улицы, сорвал ветхие крыши, а в саду Передольского повалил дупляной клен. Затем налетчик, высотой с гридницу, смерчем ворвался на звонко кипящую ярмарку, сгреб полосатую палатку, завихрил базарный мусор и, взбурунив Волхов, сломался о каменную твердь новгородского Кремля.
Палаточная парусина вылетела на крепостную площадь и зацепилась за монумент русского Тысячелетия. Местный нэпман Морозов искренне возрадовался: „Русь-то под нашим знаменем!“
Объявились, конечно, и другие толкователи. Из окна кабинета редактор местной газеты взглянул на высоченный памятник — единственное торчило — и авторитетно заявил: „Никакого чуда!“
Из типографии вышел сухопарый наборщик в очечках, увидел холстину на микешинском сооружении и, улыбаясь в колючие усы, мысленно набрал заглавие фельетона — „Треп и тряпка“.
Бронзовые монархи кое-кому намозолили глаза, а тут еще балдахин посреди Кремля. И политпросветчик, зло щурясь, смял на своей груди красную рубаху: „Взорву трон!“
Светлоглазый чекист в солдатских ботинках поднял с земли самодельную листовку: „Люди православные! Не дозволим разрушить памятник России! Выйдем крестным ходом и обратимся молебствием к Всевышнему…“
А небо порошило на прохожих подсолнечную шелуху, папиросные окурки, фантики и даже кульки, свернутые из листов церковного архива. Такой необычный сюжет обвил литую державу».
Я поставил точку. И вместо того чтобы бежать к профессору составлять книжный каталог, кинулся в столовую и помог Анне Васильевне накрыть на стол. Сейчас вернется учитель и конечно же похвалит мое творчество.
Но он почему-то запаздывал. Неужели и вправду ЧП?
«Зачем вызвал?» — думал Калугин о чекисте, встретив его глазами. Иван — ученик особый. Отвлеченных вопросов не приемлет: затыкает уши, крутит головой и, краснея от злобы, кричит: «Я пастух!» Однако он умный от природы, решал сложные жизненные задачи. Теорию признавал только в практической упряжке. Увлечен не книгами, а стрельбой, охотой, собаками и — особенно — буденновскими скакунами.
Когда журнал «Под знаменем марксизма» напечатал программную статью Ленина о борьбе на философском фронте, Калугин познакомил Ивана с ней, учитывая строй его мышления:
«Друг мой, представь себе пять идейных мишеней: философа под шляпой мухомора; чернорясника с библией; натуралиста с завязанными глазами; диалектика Гегеля, стоящего на голове, и самую устойчивую цель — дальнейшую разработку нашего метода».
Мишени Воркун толковал с юношеским запалом: «Бить ядовитую философию — раз! Просвещать верующих — два! Подковать ученых марксизмом — три! Читать Гегеля глазами материалиста — четыре! И обогащать свой метод — пять!» А вскоре во время чистки партии он, единственный из старорусских чекистов, полно и точно ответил на вопрос «о значении воинствующего материализма».
С тех пор Иван крепче прежнего привязался к старшему приятелю.
Так уж повелось, где бы друзья ни встречались, всегда прежде всего вспоминали свою милую Старую Руссу: именно там они научились понимать друг друга с полуслова.
Вот и сейчас Калугин знал наперед, что Иван расскажет байку — снимет напряжение, а потом уж приступит к делу.
— Весточка из Руссы, — пробасил он, дымя папиросой. — Курорт ищет питьевой источник. Пробурили скважину. Фонтан ударил на тридцать метров. Не заклинь его — за одни сутки он засолил бы все огурцы на грядках…
Обычно Иван хохотал во всю мощь широченной груди, но тут даже улыбку загнал в буденновские усы:
— Извини, старина, что потревожил. Сам бы зашел, да вот жду звонка из Питера. Понимаешь, два раза на дню запрашивает Гороховая, — оглядываясь по сторонам, он сел на скамью. — Известно, государство без золота, что кочегарка без топлива…
— Выкладывай, голубчик!
Чекист носком сапога притушил дымящий окурок и тут же закурил новую папиросу с толстым мундштуком:
— В городе Алхимик. Плавит золото и снабжает слитками невских дантистов. Кто он? Откуда качает золото? Неведомо…
— Ни одной зацепки?
— Есть, да прок не велик. Одного зубного техника видели в темном коридоре с приезжей бабенкой…
— Рост, костюм? Лицо? Что в руках? — оживился Калугин, думая о Берегине. — Нуте?
— Вот она, школа трибунала! — голубые глаза Ивана вспыхнули и тут же потухли: — Эх, даже походку не засекли! Случайный свидетель услышал только прощальную фразу дантиста: «Поклон Новгороду!»
— И все?
— Нет, есть еще. — Неуловимым движением чекист откуда-то извлек мятый лист бумаги с анархическим росчерком. — Автор якобы выслан за кляузный фельетон. Прочти…
Дальнозоркий Калугин примостил письмо поверх газет:
«Берточка, ты самая респектабельная бомбошечка на свете, но это не значит, что, получив мою цидулку, надо сразу же бежать за билетом и ехать ко мне.
Что делает Абрам, приехав в чужой город? Идет в ближайшую аптеку и у Мойши узнает, где парикмахерская, гостиница, базар и синагога. Так вот, моя половиночка, Новгород — увы, не Северная Пальмира и не Одесса-мама, а ветхий городишко: два облезлых берега и семьдесят два облупившихся храма. Есть на задворках и синагога — без провожатого не найдешь.
Все улицы на одну колодку: заборы, козы, куры и пахучие герани на подоконниках, а под ногами пыль, мусор, чертополох выше нашего единственного Семочки. За весь день не встретил ни одного дворника с метлой и ни одного представителя власти: есть ли она тут вообще? На весь город один мильтон и тот дремлет на волховском мосту.
Величие прошлого всегда отрыгается комедийной мелкотой: сегодня Господин Великий Новгород — постоялый двор нэпа, с кутежами и битой посудой, яркими вывесками и загаженными канавами, азартными бегами и ядреной бранью ломовых извозчиков. За одним ресторанным столиком здесь тянут пиво и бывший граф, и отпетый мазурик.
Для меня, юмориста, высланного за острый язычок, нашлись эстрада, клуб, театр, редакция газеты и уйма тем на злобу дня. Здесь много судачат о бешеных псах. Они — плюгавые и мордастые, безухие и хромые — так и шныряют в ногах. Герой дня — Илюша. Кожаной петлей он ловит бездомных, швыряет их в фанерную кутузку и сдает на живодерню. А нас, укушенных, колют сывороткой, да 40 раз! Так что, моя наливная, не спеши ко мне, пока Илюша не запетляет последнюю шавку и пока твой благоверный не съедет из номерного клоповника в чистенькую комнатку с видом на речку.
Меня принял сам начальник ГПУ. Лихой рубака, с орденом и буденновскими усами, не верит, что я дал подписку не разглагольствовать о содержании моего фельетона.
Хвала Иегове! Мне пока везет: перемена мест — перемена счастья, гласит Талмуд. Я весь в порыве взяться за перо. Когда-то Новгородчина подарила пииту сюжет „Ревизора“. Я тоже напишу комедию на местном материале „Доходная старина“— о том, как ревнители древностей греют руки у древностей. Есть музей, три частных коллекции и больше десятка спекулянтов всякими ценностями. Одна из таких золотых штучек весит сорок фунтов.
Ее история — презабавный детектив! Местные купцы, желая утереть нос дворянам, подарившим царице бронзовую модель Тысячелетия, заказали золотую. Но вручить не успели: монарх отрекся от престола. Подарок мастерили, конечно, под строжайшим секретом. А под конец заспорили: одни — кинуть жребий и быть единому хозяину; другие — за продажу кусками, благо нэп щеголяет золотыми улыбками. Мода на червонный блеск во рту дошла до курьеза: портят здоровые зубы. Видать, победили дельцы: дантист Давидович клянется Моисеем, что новгородское золото утекает, как Волхов, через Ладогу, по Неве, а там каналами по квартирам зубных техников».
Озорное письмо прочитано залпом. И, не дожидаясь вопроса, Калугин пояснил:
— Удостоверяю, наша знать действительно преподнесла императрице Марии Федоровне модель памятника, но та бронзовая…
— А золотая? — не утерпел чекист. — Пудовая?
— Впервые слышу, друг мой.
— Что? Групповая утайка?
— Голубчик, трое сохранят тайну, если не знают ее.
В голубых глазах Воркуна проглянул хохотун, но бас его без веселых ноток:
— Фукс упоминает три коллекции.
— Мне известны две: Передольского и Молочникова.
— А что у Молочникова?
— Вещи и письма Льва Толстого.
— Черт подери! — рявкнул Воркун, отгоняя дым от лица. — Может, золотая модель у третьего коллекционера? Кто он?
Вопросительный взгляд чекиста говорил: «Налицо нераскрытое преступление, а у тебя, приятель, логика открытия. Помоги!»
— Хорошо! — Калугин бросил взгляд на площадь и вернул письмо. — Ты исходи из того, что золото потихоньку распиливают, а я постараюсь доказать обратное: золотая модель — легенда. Кто-то хитро придумал вести нас по ложному следу. Но автор легенды — тоже зацепка. Так?
— Так-то оно так, — проворчал Воркун, постукивая дымящей «Пушкой». — Кто же помогает Алхимику? Может, мадам Квашонкина? Агент комиссионки, она часто ездит в Питер. Да ты ее знаешь: она собирает тебе библиотеку…
Без достаточного основания Николай Николаевич не спешил подозревать людей:
— Не пойман — не вор! Присмотрюсь. — Он взглянул на полуденное солнце. — И Передольского повидаю: коллекционеры жадны до редких экспонатов.
Одобрив глазами, Воркун нервно дернул ус:
— Верно, что профессор утаил от комиссии ряд ценностей?
— Верно, друг мой. Но верно и то, что он работает, читает лекции, расширяет музей отца, бережет каждую находку. И нате — отбирают все. Ни в Москве, ни в Ленинграде ничего подобного нет. Я, разумеется, вмешался и отстоял. — Калугин заострил взгляд: — Опять анонимка?
— И опять без вранья! — Иван резко встал. — Вспомнил! Ты ищешь вагонетки для завода. В Руссе на фанерной фабрике есть лишние. Напиши — отгрузят.
Калугин поблагодарил друга и, поднимаясь, указал на газету:
— Почему у нас нет «Правды»?
— С бумагой туго.
— А почему «Ленправда» в избытке?
— Мы же непосредственно подчинены Ленинграду, а там дела вершит Зиновьев. Он пробивной, председатель Ленсовета.
— Вот-вот! — повысил голос историк. — Расплавил в Ленинграде бронзовую ограду, с корнем вырвал трофейные пушки Двенадцатого года. И здесь, глядя на него, его люди обнаглели: убрали памятник народному ополчению. Теперь на очереди монумент России…
— Не допустим!
— Верно, друг мой! И в этой схватке нам поможет документ. — Калугин рассказал о секретке и подумал: «Неужели Берегиня связалась с Алхимиком?»
Задумчивость друга Иван истолковал по-своему. Было время, когда они вдвоем изучали труды Ленина, теперь же один из них частенько пропускает занятия…
— Понимаешь, дружище, текучка заела: газеты читать некогда, а к вечеру в башке затор.
— Но-но! — Калугин, улыбаясь, пальцем постучал по виску: — Учти, батенька, мысль не знает границ. Можем мысленно нырнуть сквозь землю, выйти в знойной Сахаре, погреть пятки в горячем песке, утолить жажду апельсинами, осмотреть пирамиды; потом заглянуть в Лигу наций, покончить с войной в Марокко; отрубить лапу янки в Китае, поклониться праху Сунь Ятсена; махнуть в Рим, плюнуть в глаза Муссолини, приструнить фашистов Болгарии, затем умчаться на Сатурн, сосчитать его кольца, вернуться домой и все это — за пять минут. Не так ли?
— Эх, — тяжко вздохнул Иван. — Я во всем отстал от тебя!
Николай Николаевич не переносил похвалу в свой адрес и стремительно указал на белое угловое здание губкома:
— Сомса переводят. Обидно, голубчик, теряем хорошего руководителя и друга…
— Так его ж с повышением!
Честный, преданный партии Иван и мысли не допускал, что Зиновьев ленинцев заменяет своими ставленниками и что центральная пресса не поступает сюда именно по его указке.
Калугин не пристыдил Ивана за партийную близорукость: старый большевик никогда не подчеркивал умственного превосходства перед товарищами. К тому же дело не только в уме: один закончил учительскую семинарию, а другой — сельскую школу; один прошел «университет подполья», а другой пас помещичьих коней; первый возглавил трибунал, второй — буденновский эскадрон.
Предстоит деликатный разговор с Иваном: не задевая его самолюбия, надо помочь чекисту открыть глаза на новую оппозицию, но пока мало фактов. А главное, ситуация на берегах Волхова настолько пестра, запутанна, что один поспешный непродуманный шаг может надолго разлучить Калугина с друзьями, матерью и родным городом. Зиновьевцы мстительны!
Нарушая паузу, Воркун вынул карманные часы с темной крышкой:
— Извини, дружище, мне пора к телефону.
— Кланяйся Тамаре. Как чувствует себя?
— Цветет, — зарумянился Иван. — Занята пеленками-распашонками. И сама не своя до клюквы! Так что ныне сезон охоты откроешь без меня.
Его бас звучит уверенно. Чекист пока не сообразил, что новый секретарь губкома — ставленник Зиновьева, что соотношение сил не в пользу Воркуна и Калугина, что друзьям нынче будет не до охоты.
«Придется идти по следам не только Алхимика», — рассудил Николай Николаевич и, сделав шаг, замер…
Удивило не то, что возле монумента появился Передольский (имея секретку, дома не усидишь), а то, что профессор глядел не на памятник, а по сторонам, словно искал свою ученицу. Любопытно, что скажет о ней? Все гипнотизеры — психологи, да и педагог он одаренный. Чем он объяснит ее работу не в музее, а на эстрадных подмостках?
Ученый походил на купца из пьесы Островского: волосы под горшок, окладистая борода и костюм в том же духе — синий картуз, летняя поддевка нараспашку и хромовые сапоги со скрипом. Но острый взгляд его заставит любого встречного не заметить ни запаха ваксы, ни цветной рубахи с витым шелковым пояском. Рослый, плечистый, он протянул широкую ладонь и, как всегда, спокойно проявил благозвучие баритона:
— Милейший Николай Николаевич, вы получили копию письма?
— Нет еще! Но я, голубчик, в курсе: сюда приходила ваша бывшая студентка. Портрет ее, кажется, на рекламном щите?
Густая бровь гипнотизера дрогнула. Его взгляд пробежался по широте крепостной площади. Он, бесспорно, ждал Берегиню:
— Еще в университете ее увлек драмкружок. Круг ее интересов обширен: музыка, стрельба, шахматы и даже бильярд. Ни в чем не уступает нашему брату. Хватается за все!
«Зашла в тупик», — подытожил Калугин, но, как всегда, не ограничился однозначным выводом.
— Друг мой, скажу в защиту. Сейчас многие женщины утверждают в себе мужскую стать, волевой голос, независимый характер и свободу поведения. Таково веление дня! — Он выставил ладонь. — Заметьте, ее захватила тайна Тысячелетия. Не так ли?
— Дорогой земляк, — кисло улыбнулся профессор, — вы, как и мой покойный отец, прирожденный адвокат: выискиваете прежде всего смягчающие обстоятельства…
Владимир Васильевич явно что-то недоговорил, давая понять, что Берегиню-то он знает:
— Вы, историк, говорите от имени эпохи…
Скрывая смущение, Николай Николаевич газетным свитком обозначил загадочный монумент:
— Так в чем же разгадка, дорогой профессор?
— Тайна, безусловно, в духе нашей русской традиции. — Ученый вынул из футляра пенсне с дрожащими стеклышками: — Вспомните хотя бы колонну перед Зимним: на ней ангел с крыльями, а голова Александра Первого. Или фронтоны Исаакия: горельефы мифологические, а лица исторические. Тогда, как вы знаете, были модны подобные экстравагантности. Не исключено, что и здесь, на пьедестале, кто-то с обликом первого революционера на Руси…
— Позвольте, разве есть портрет Вадима? Нуте?
— Рюрик без портрета, однако представлен, — уверенно парировал профессор и прищипнул к переносице пенсне с высоким стальным зажимом. — В моей коллекции имеется прелюбопытнейший документ: секретное предписание новгородскому воеводскому правлению о немедленном изъятии и уничтожении по «высочайшему повелению» сочинения статского советника Княжнина «Вадим, или Освобождение Новгорода». Каково? Невольно замуруешь статую!
— Голубчик, это рабочая гипотеза или вы действительно обнаружили скрытую Микешиным статую Вадима?
— Отвечу вашим любимым афоризмом: спешите медленно. Иначе придумаешь историю с покушением на Александра Второго в Новгороде. Это же профанация науки!
Передольский явно злился на Берегиню. Калугин с трудом сдержал свое любопытство:
— Друг мой, мне рассказали легенду о золотой модели сего памятника. Вы знаете, кто ее автор?
— Нет, но об этом меня вчера спросила ваша подзащитная…
«Вот те на! Нацелилась на пуд золота», — насторожился историк, понимая, что профессору не нравится поведение Берегини. Калугин ждал откровения, но его не последовало.
Бородач покосился на окна редакции местной газеты. Видимо, вспомнил о разгромной статье «Передольщина». Автор Пучежский окрестил Передольского «буржуазным ученым» за идеализацию Великого Новгорода и его памятников. Особенно критик обрушился на персонажей «Тысячелетия России»: Петр I — сифилитик, солдафон, деспот; Екатерина II — проститутка и т. п. Профессору запретили водить экскурсии по городу, несмотря на то, что слушатели устраивали ему овации.
— Это Пучежский требует очистить Кремль от «вредности»?
— Не один! И мы не одни! И очень кстати для нашей борьбы письмо «Н. Ф.».
— Пучежский зарится на мою коллекцию?
— Друг мой, пока вы лектор университета, пока вы издаете книги, ваша коллекция будет при вас.
В светлых глазах профессора сверкнуло золото Софии. В соборе церковный хор разучивал божественный концерт «Всякую прискорбны еси, душе моя». Певчие готовились к молебну.
Калугин с детства любил музыку Бортнянского.
— В чем секрет чистоты, задушевности, голубчик?
— Мне ближе рисунок, а не звук. И потом, признаюсь, сейчас меня занимает тема нашей последней беседы…
Николай Николаевич избегал позы наставника: никого не поучал, а в то же время охотно отвечал на вопросы, помогая советом любому, кто тянулся к нему.
Минуло много лет, прежде чем Передольский принес Калугину свой учебник «Антропология». Прочитав труд профессора, он честно заявил, что автор, как и большинство естествоиспытателей, многое теряет оттого, что не владеет передовой философией.
Калугинская логика открытия, ее ключи проникновения с контрольными числами, сразу же заинтриговала ученого.
Профессор сдернул с массивной решетки обрывок бечевы от копченой рыбы. Веревочку занесло сюда недавней завертью. Ученый потянул ее за концы, словно испытывая на прочность:
— Легко узреть раздвоение единого: вот левый край, вот правый; вот начало, вот конец — пара противоположностей. Словом, как видите, милейший, я уверенно вращаю ключ проникновения номер два. Зато ключ номер три выскальзывает из рук. Что нужно?
Профессор уловил суть калуги некого рассуждения и середину бечевки перехватил узлом:
— Это зачаток «мозга» — сводящая сторона противоположностей: начала и конца, приема и ответа, то есть пример ключа номер три. Но вы, батенька, не забегайте вперед! — Калугин шутливо погрозил пальцем. — Сначала в совершенстве овладейте ключом проникновения номер три. К примеру, ваша книга гласит: «Антропология — наука о человеке». Значит, надо четко выделить человека из царства животных. А вы этого не сделали — не повернули «ключ» трижды.
— Поверну!
Профессор впервые улыбнулся и снова окинул взглядом площадь: он явно высматривал Берегиню. Но о ней — ни слова. Видимо, что-то выжидает. Калугин не стал мешать…
Кремлевская арка с горельефами-бороздками и светотенями напомнила историку небесную радугу. И в сознании почему-то выплыла утиная приильменская глухомань.
Вот оно что! Возле проезда на крепостной стене черно-красная афиша приглашала горожан на воскресную выставку охотничьих собак. А следом за выставкой — открытие охотничьего сезона.
На Ильмене, как это ни странно, Калугин чаще охотился не за дичью, а за свежими идеями. Наедине с природой его пытливый ум смелее шел на поиск, за выводами и к обобщениям.
Ныне, возможно, охота принесет ему наибольшую удачу: он обоснует научное открытие с помощью диалектики, а тем самым получит право снова отослать свою статью в Москву.
Под аркой Кремля, где гудели шаги прохожих, Николая Николаевича задержала соседка по Троицкой слободе. На загорелом лице пожилой женщины прочертились морщины. Она с обидой в голосе горевала:
— Жильцов моих угоняют в Питер. Славные ребята, совестливые, сами комнату прибирали. Теперь не знаю, кого впустить. Может, опять присоветуете?
Калугин хорошо знал местных руководителей молодежи, Александра Мартынова и Николая Ларионова, особенно своего тезку. Тот, секретарь губкома комсомола, часто возвращался домой вместе с историком и жадно расспрашивал его про древний Новгород.
До сих пор казалось, что Зиновьев занимается перетасовкой партийных кадров старшего поколения, но, оказывается, Григорий Евсеевич готов прибрать к рукам и комсомольских вожаков.
— Голубушка, рекомендую литератора Фукса. Высланный, но не за уголовное дело: интеллигент, воспитан. У него жена и сын…
Уговаривая соседку, он думал о том, что Фукс не случайно скрывает содержание своего фельетона. Редактор «Ленправды» прочитал опасную рукопись и сразу же передал ее Зиновьеву. Тот, со слов чекиста, своей властью изъял ее и приказал немедленно выслать фельетониста из Ленинграда. И, видать, злослова люто припугнули: автор не назвал Воркуну даже заглавия своей сатиры.
Небесполезно Ларионову посетить от имени Фукса его ленинградскую квартиру, рассказать жене о чудесной комнате на берегу Волхова, помочь ей собрать вещи и — почем знать, — возможно, Берта сама заговорит о злополучном фельетоне мужа.
Напротив яхт-клуба пестрел рекламный щит. Калугин не мог не взглянуть на портрет Берегини Яснопольской. Художник украсил ее длинной косой.
«Вечерний соловей», — прочитал он и перевел взгляд на соседнюю афишу фильма «Женщина из тумана». Иногда случайность красноречивее известного факта. В самом деле, интересуется золотой моделью. Ради чего? И чем не угодила профессору? Получается, соловей-то в тумане…
Солнце давно перевалило за Волхов. Прибрежная дорога слегка пылит. Дома его ждет любимая окрошка, приготовленная матерью и учеником. Он ускорил шаг и в тот же миг уловил за спиной стук каблуков. Видимо, догоняет слободской паренек, страстный любитель голубей. Дядя Коля тоже любит птиц: им есть о чем поговорить.
Настиг не сосед, а горожанин, заведующий губархивом Иванов. Маленький, в очках, с большим зеленым портфелем в руке, он-то и семенил ножками. Давно покончено с белыми, а Пискун, прозванный так за ломкий голосишко, все еще рядился в костюм комиссара гражданской войны: галифе с хромовыми наколенниками, черная кожанка и фуражка из бордовой замши. Спрашивается, к чему Иванову, бывшему монаху, никогда не видевшему фронта, такое облачение? Тем более что он не таится своего прошлого и вовсю щеголяет церковными словесами.
Что ему надо? Видимо, речь поведет о жилплощади. Он и его мать живут в подвале. А чем поможешь? Новгородцы уплотнены до предела.
— Догнал, слава богу, догнал, — пропищал он через учащенное дыхание. Ровесник Калугина, Пискун в свои пятьдесят лет много курил и баловался вином: выдох источал запах пивного перегара. — Бог свидетель, денно и нощно размышлял: не приемлю ваш подход к диалектике…
В его партийной анкете значилось, что он, монах, тайком читал в келье Гегеля:
— Дозвольте возразить?!
То ли Иванов уважал старого революционера, то ли побаивался его, председателя Контрольной комиссии губкома, — во всяком случае, к ровеснику обращался на «вы».
Его резкий петушиный надрыв не располагал к спокойной беседе. Калугин решил слегка утихомирить провожатого:
— Сначала уточним. При вас падал обелиск, посвященный русским патриотам?
— При чем тут я?! — взвизгнул он, показывая на Торговую сторону. — Пучежский явился в горсовет. В одной руке декрет от двенадцатого апреля восемнадцатого года — о снятии памятников царям и слугам их, а в другой — список дворян, упомянутых на обелиске. И рече: «Дворяне — слуги царя?» Исполкомовцы ему: «Слуги». — «Тогда выполняйте указание». И обелиск в преисподнюю. Вас не было…
— Но вы-то, батенька, жили здесь! И отлично знали, что на памятнике имена не слуг царских, а новгородских ополченцев. Как вы, ценитель древностей, архивариус, допустили такое варварство?!
Пискун оцепенел. Его подслеповатые глаза, увеличенные толстыми линзами очков, готовы прослезиться:
— Каюсь! Пучежский обошел меня. Он не ко мне за справкой, а прямиком в горсовет, — Иванов резко опустил портфель. — Что упало, то пропало! Спасайте ковчег Россиюшки!
— Спасать будем вместе! Подготовьте исторические справки, — историк пояснил суть задания и приглушил голос: — Мы идем по Русской дороге. Ее путь прослеживается в любой области…
— И даже в философии?!
— Разумеется, голубчик! Наша философия наиболее действенная. Еще Герцен сказал: «Диалектика — алгебра революции».
— Тю, тю! — ухмыльнулся Пискун, щурясь. — Алгебра — это образ, а вы буквально диалектику подчиняете алгебре.
— Наоборот! Из диалектических законов вывожу математические истины. — Он стал подсчитывать подорожные столбы. — Вот предметы обозначаем числами, а все предметы появились за счет единства и борьбы противоположностей. Так или не так?
— Так! Все развивается за счет противоречия.
— Значит, арифметическая прогрессия обязана противоречию?
— А если налицо геометрическая?
Зная, что Пискун увлекается шахматами, Николай Николаевич перешел на язык этой игры:
— На доске два цвета, по четыре фланговых клетки, по восьми переходных, шестнадцать черных фигур, шестнадцать белых, всего тридцать две фигуры и шестьдесят четыре клетки на доске. Это какая прогрессия?
— Два, четыре, восемь, шестнадцать, тридцать два, шестьдесят четыре — конечно же геометрическая!
— А почему, батенька? Да потому, что я играю за белых и черных, и ты, противник, играешь за себя и пытаешься разгадать мои ходы. Значит, в основе игры не одно, а два ведущих противоречия.
— Это что же?! — изумился Пискун. — Развитие одного противоречия определяет ход арифметической прогрессии, а два противоречия ход геометрической?
— Совершенно верно! — просветлел Калугин. — Все прогрессии, ритмы, математические действия, формулы в конечном счете вытекают из развития одного узла и системы противоречий.
— Боже мой! — ужаснулся бывший монах. — А ведь наш комвузовец приписывает вам обратное, что вы не выводите числовую науку из диалектических законов, а вульгарными гвоздями пришпандориваете числа к диалектическим законам; что вы приспешник Прудона и Дюринга, что ваша диалектика кухонная! (Он осмотрелся по сторонам.) Пучежский готовит вам разгром. И меня подбивает…
Иванов открыто дружил с Пучежским. Николаю Николаевичу было неприятно, что Пискун «продавал» приятеля, и сменил тему. Увидев на берегу реки одинокую кирпичную башню, охраняемую музеем, он подумал о предстоящем посещении Молочникова.
— Александр Павлович, вы были в музее Льва Толстого?
По тому, как сжался архивариус, надо было ожидать, что сейчас последует необычный вопрос о создателе литературного музея в Новгороде. Пискун пропустил мимо себя статную женщину с бадейкой, залюбовался ее обнаженными ногами и провокаторски зашептал:
— Крайности сходятся, глаголет Гегель. Молочников начал с того, что предал иудейскую веру, переметнулся к христианам, заделался толстовцем и упростился: взял из деревни бабу с увесистыми кулаками, и она вовсю покрикивает на блаженного муженька…
Рассказчик снова задержался взглядом на голых ногах слобожанки и тихо продолжал, посасывая папиросу:
— Толстовец — оригинал: на нем чесучовая пара, черная шляпа и галоши и зонтик в любую погоду. В таком облачении он ездил в Ясную Поляну. Брал там крамольную литературу и распространял ее. За что и угодил за решетку…
Видимо, Иванов почувствовал, что его шовинистический душок раздражает старого революционера, и осведомительский тон сменил на адвокатский:
— Владимир Айфалович — новгородский слесарь. У него своя мастерская. Чинит хлебодарам орудия труда. В шестнадцатом продал заводик Новгородской губернской кассе молочного кредита за сто шестьдесят тысяч. Бывшего хозяина, опытного мастера, назначили управляющим теперь уж казенного предприятия и обеспечили твердым окладом…
Архивариус приподнял толстый портфель:
— А где тысячи? Пропил? Спрятал? — показал кукиш. — На дворике поставил каменный павильон и открыл в нем музей Толстого. Из частных музеев — первый в России. Знамение Новгорода!
Загадочно улыбаясь, он вдруг заговорил тоном обвинителя:
— Летом двадцать второго года завод подвергли ревизии. Обнаружили незаконную продажу локомобиля, большого молота и недостачу в сумме тридцати шести тысяч. Толстовец вскипел: «Какая растрата? Я хозяин, что хочу, то и делаю!» Главный ревизор мигом в актохранилище, затребовал нужный архив, открыл папку и ахнул: все документы подшиты, а единственный акт купли-продажи завода исчез…
Пытаясь отождествить Молочникова с Алхимиком, историк спросил:
— Суд был?
— Был. Но по другому иску: нэпман Молочников зашился с налогами. Непомерны! Но у него даже имущество не описали.
— Почему?
— Гусев, бывший секретарь Толстого, произнес на суде Демосфенову речь: Молочников-де против царизма, год отсидел в крепости; среди поклонников Толстого олицетворял рабочий люд; получил от писателя сорок два письма; недаром Софья Андреевна отдала ему личные вещи мужа; недаром академик Браз изобразил основателя толстовского музея просветителем. — Иванов поставил портфель на камень, торчавший из крапивника, и, скрестив руки на груди, заверил: — За точность ручаюсь: за каждым словом документ…
Архивариус предложил сгонять партию. Калугин отказался: тот лучше играет в шахматы, а главное — историк дорожил временем, и к тому же Иванов готовил биографическую справку о Зиновьеве и не раз подкидывал за шахматной доской скользкие вопросики — допытывался, как Николай Николаевич его оценивает. Такое впечатление, что бывший монах шпионит. Подозрение было продиктовано тем, что Калугин открыто осуждал Зиновьева за его вульгарную оценку исторических памятников России. Пискун от рождения глуховат, недавно ездил в Ленинград за слуховым аппаратом и конечно же мог видеться с Зиновьевым.
— Товарищ Калугин, вы знаете, я давно дружу с Пучежским, но душой и умом за ковчег России. Мой тезка, выпускник Ленинградского комвуза, слушал лекции Зиновьева и круто проводит его линию. Он даст вам бой по двум пунктам: снесет микешинский памятник — раз! — Пискун конспиративно огляделся. — И припишет вам ревизионизм — два! Я тоже считаю ваше желание подковать диалектику числом мистикой! Так что в одном деле я вам помощник, а в другом — лютый враг. Ась?
«Вьюн», — подумал Калугин, а вслух поблагодарил бывшего монаха за откровенность. Первый наскок с «троицей» ему не удался. Теперь жди второго…
Калитку в родной дворик открыл ученик, которому он обрадовался и которого решил взять с собой на экскурсию в литературный музей Молочникова.
Шагая рядом с Калугиным, я мучительно ждал оценку моему описанию смерча, но учитель говорил о «Войне и мире»:
— Учти, дружок, недопонимание философской идеи ведет к искажению поведения персонажей. Лев Николаевич недооценивал обратного влияния личности на массы и события. Отсюда — образы Кутузова и Наполеона излишне скованны, пассивны, хотя роман, разумеется, эпохальный, философский.
— Философский?! — удивился я.
— Да! В романе философская идея определяет выбор материала, сюжета, героев и даже язык и стиль произведения.
— А какой философской идеей сшит роман «Война и мир»?
— Идеей свободы и необходимости.
— Ой, сложновато!..
— Верно, душа моя, философский роман, как горный пик, доступен лишь тому, кто упорно годами готовится к восхождению. Наскоком не создашь ни «Фауста», ни «Братьев Карамазовых»…
Так, беседуя, мы пересекли городскую площадь, лишенную памятного обелиска «Народным ополченцам», и вышли на Чудинскую улицу к музею Толстого.
Угловой дом в железной ограде. На ней плакаты: «Все люди равны!», «Перекуем мечи на орала!» Рядом с калиткой щиток: «Принимаем заказы на плуги, печные дверцы и штампы». А над воротами черно-зеленая вывеска: «МОЛОЧНИКОВ С СЫНОМ».
Парадное открыл сам хозяин: умный взгляд, вислый нос и темный комбинезон, из нагрудного кармашка которого торчат очки и карандаш. Молочников узнал местного историка:
— А-а, наш краевед! Очень рад! — тряхнул он черными волосами с прядкой ослепительной седины. — За мной, пожалуйста…
Меня охватило легкое волнение.
Экскурсия началась со двора. Между домом и мастерской белел кирпичный флигель с колоннадой и фронтоном, а перед входом в круговой оградке высился бронзовый бюст великого писателя.
— Работа скульптора Гинцбурга, — важно объявил хозяин.
(Дорогой читатель, горька судьба портретного изваяния: фашисты, захватив Новгород, расстреляли гения. Изрешеченный пулями бюст хранит местная художественная галерея.)
Молочников открыл помещение экспозиции и любовно тронул просторную, белого полотна блузу с накладными карманами и отложным воротом:
— Шитье Софьи Андреевны. В этой самой толстовке Лев Николаевич создавал «Войну и мир». Однажды автор, надев блузу наизнанку, не на шутку расстроился: был очень суеверен…
От рокового совпадения у меня запылали уши: в воротах я всегда стою в красном платочке — поначалу сдерживал им свои упрямые кудри, а затем косыночка стала моим талисманом.
Вечернее солнце подрумянило застекленную витрину с письмами. Владимир Айфалович выбрал верхний автограф Толстого:
— Лев Николаевич, задумав роман о Петре Первом, тщательно изучал Великий Новгород. Вместе с сыном он отдыхал неподалеку от Окуловки, в имении своей тещи, а надзорщики, потеряв из виду «опасного яснополянца», рыскали по всем весям России…
Он сослался на валдайский документ, который я видел в нашем Музее революции. Полицейские скрупулезно описали внешность «государственного преступника».
— Автор «Воскресения», — продолжал экскурсовод, — самоотверженно отстаивал свободу. Вот вырезка из газеты «Русь», двадцать второе мая девятьсот восьмого года: мой владыка протестует против приговора вашему слуге!
Надев очки, Владимир Айфалович склонил голову:
«Опять и опять совершается это удивительное дело: мучают и разоряют людей, распространявших мои книги, и оставляют в покое главного преступника…»
Кончив читать, толстовец мозолистой ладонью накрыл впалую грудь, как знак чистосердечности:
— Лев Николаевич просил меня писать ему из острога об арестантах и тюремных нравах. Вот подтверждение. Читайте!..
Я обозрел развернутый лист с толстовским почерком: писатель благодарил Молочникова за живые, проницательные рассказы об уголовниках. Мне тоже захотелось в тюрьму, чтобы оттуда знакомить нашего пролетарского писателя Горького с блатным миром. Калугин, словно высветив мои грезы, шепнул мне на ухо:
— Год среди мазуриков научит многому. Не так ли?
Только через неделю, когда учитель посвятил меня в тайну золотой модели, я оценил смысл калугинской реплики. Теперь Николай Николаевич не сомневался, что архивный акт Молочникова исчез не без участия самого Молочникова. Однако заподозрить его в спекуляции золотом историк не посмел. Он искренне благодарил хозяина за интересную экскурсию:
— Я высоко чту коллекционеров! Вы сохраняете для народа и государства исторические ценности, документы, реликвии…
А на улице, когда мы остались вдвоем, учитель дополнил:
— Учти, друг мой, истинный коллекционер может один экспонат обменять на другой, но он не продаст его, не спекульнет, не наживется. Голодать станет, но музей не разорит. Таков и Передольский. Я преклоняюсь перед этими энтузиастами-бессребрениками!
Он задумался, а я повел разговор о последствиях бури, надеясь, что учитель вспомнит мое неотразимо художественное сочинение. Так оно и вышло:
— Душа моя, — он оглянулся на музей Толстого, — учти, пишущий красиво недолговечен, как фейерверк. А стиль, освобожденный от красот, подчас тяжеловат, но он, по мерке Чернышевского, диалектик души. Гонись за образами не ради образности, а вникай в человека, пойми его противоборство с самим собой и со средой: ведь сила, движущая нашими переживаниями, — противоречие. Однако анализ души — венец учебы. Мы начнем с простого…
— Постижения пейзажа?
— Верно, голубчик, но и природа — это не только внешняя красота, гармония, настроение, но и буря, смерч, бедствие. Более того: любая былинка — энциклопедия развития. — Указал на Летний сад. — Деревья исторические, ибо посажены руками пленных французов. Вникай! Открывай то, что не видно! Ключи проникновения тебе известны. Глубокая мысль лишь обогатит образ…
Выходя из крепости, учитель замедлил шаг:
— Первая тема — река. Не возражаешь?
Я готов кричать «гип-гип-ура!». Недавно я изучал теорию литературы и новгородские былины, а сейчас, подумать только, с помощью калугинских инструментов познания буду членить Волхов на внешние и внутренние потоки, заглядывать в глубь истории великого пути «из варяг в греки». А главное, все находки, все примечательное метить числовыми буйками. Учитель давно сказал: «Восходить по лестнице противоречия — значит, вести счет показателям любого развития. Даже гармония обязана борьбе противоположностей».
Окинув взглядом вечерний Волхов, где двугорбый мост любовался своим отражением в речной глади, я, словно язычник, взмолился перед величественной картиной природы: «Скорей бы!»
Скорее не получилось. Николай Николаевич по-прежнему пропадал на кирпичном заводе. И вдруг подвернулся случай…
От имени Детской комиссии Калугин попросил меня собрать из ребят Дома юношества футбольные команды и провести соревнование на городском газоне у Летнего сада. «А я, — добавил он, — обеспечу духовой оркестр».
Задание, конечно, обдумано: ребята живут со мной в Антонове. Они боготворят соседа — вратаря сборной Новгорода. К тому же я «пересказывал» им фильмы, которые никогда не видел.
Желающих играть на центральном стадионе, да еще под музыку, больше нормы: запасные игроки пригодились для другой цели. И вот в канун матча приглашаю Николая Николаевича. Он явно смущен. «Постараюсь, друг мой, у нас субботник: прибираем территорию завода». — «А мы поможем», — заверил я.
И помогли. И матч провели. И занятия наши возобновились.
Мы стоим возле Кремля на высоком яру. По Волхову, освещенному ярким закатом, медленно скользит одинокая яхта под бело-розовым парусом. Учитель ореховой палочкой с резьбой прочертил на земле аршинную стрелку:
— Что за фигура? Ответь.
— Линия. Линия развития. Первый ключ проникновения.
— Верно. В чем суть его?
— Линия таит в себе все ступени развития противоречия: линия одна, она же двоится — начало и конец; она же троится — зачин, середина, конец; она же четверится…
— Так, так! — одобрил он, переводя палочку на реку. — Вот напротив пристань. (Его указка выбрала высокую баржу с застекленной надстройкой.) Это единство прибытия и отбытия приглашает нас пуститься в занимательное путешествие. Ты как?
— С радостью!
— За штурвал! И веди по курсу первой фигуры…
Я уверенно раздвоил Волхов на противоположные берега, указал середину, где проходил фарватер, и все же сел на мель: одно дело — логистика и другое — живопись словом, да еще мудрая.
На помощь пришел «капитан». Его голос бодрый и добрый:
— Дружок, перед нами единый сплошной поток. И в то же время в нем уживаются плавность и пороги, и излучины и стремнины, прозрачность и муть, старь и новь: Волхов из древнего озера течет в грядущее — ильменские воды завтра начнут питать первую стройку коммунизма…
— Волховскую гидростанцию?
— Но учти, дружок, только ограниченные люди довольствуются контрастами. Красочные полюса — сфера поэзии, а не философской прозы. Укажи-ка ведущую сторону.
— В могучем потоке одной реки?
— А что? Волхов — старый волшебник классического противоборства течений. Вспомни-ка Новгородскую летопись…
— О капризах Волхова?
— Старик нижним течением всегда устремлен на север, в Ладогу, а верхним иногда гонит воды обратно в Ильмень. И все же в этой схватке всегда побеждает нижнее, ведущее течение…
— Как в нашей торговле?
— Умница! — Он осмотрел притихший базар Торговой стороны. — Напором товаров нэпманы пытаются повернуть вспять жизнь и затопить все частной собственностью, но в этой битве победа за глубинным, ведущим течением социализма.
Учитель продиктовал мне домашнее задание и неожиданно спросил:
— Тебе известна на толкучке торговка по кличке Жаба?
— А что?
— Профессор Передольский купил у нее старинную книгу с голубой печатью новгородской духовной семинарии. Нуте?
Здание бывшей духовной семинарии занимал наш педтехникум, где мой отец, агроном, преподавал сельское хозяйство и где мы жили: мама, папа и я. Из окна моей комнаты виднелась белая двухэтажная постройка с большой проездной аркой в поле. На втором этаже находилась фундаментальная библиотека XVIII века.
— Еще вчера я видел на двери книгохранилища целехонькие замки и красные сургучные печати…
— В том-то и уловка, что крадут, не тревожа замков и печатей. При этом рамы второго этажа заделаны по-зимнему, а форточка невелика. Спрашивается, кто и как проникает в помещение?
— Рядом с библиотекой — детский распределитель, а поодаль, за монастырским садом, Дом юношества. Там и тут полно моих друзей. Мы всё разведаем.
— И знай: на книгах могут быть не только штампы семинарии, но и автографы замечательных людей восемнадцатого века. Ведь библиотека собрана культурнейшим библиофилом Амвросием Юшкевичем и видным просветителем, поэтом Феофаном Прокоповичем.
Меня словно катапультой подбросило. Я победно вскинул руку:
— Так вот кто похоронен в Софийском соборе и представлен на памятнике России!
— Не задирай нос: на одних подсказках далеко не уедешь! Нет, мальчик мой, Феофан Прокопович не подрывал трона Петра Первого, наоборот, поддерживал умного царя и его новшества. — Калугин достал карманные часы с волосяной цепочкой. — Проводи хотя бы недалеко, пожалуйста…
Он, видать, вспомнил что-то грустное: шел молчаливо-мрачный. И вообще последние дни учитель часто думает с печалью в глазах. Что с ним? Как помочь?
Расстались у Белой башни. На обратном пути я взялся за домашнее задание, хотелось хоть чем-то порадовать своего наставника.
Вот старинная стена, выложенная из тонких кирпичей и булыжин, а рядом с ней электрическая проводка; современная моторка, а надпись «Перун»; да и сам древний град именуется Новгородом…
Мне стало стыдно: дальше контрастов я не пошел. Насколько калугинский пейзаж сложнее, динамичнее, противоречивее, а тем самым и поучительнее. Мои примеры не порадуют учителя.
Я остановился возле рекламы: меня зазывали «Женщина из тумана» и «Вечерний соловей». Недавно на Ильинской я приметил испорченную афишу: кто-то вырезал оригинальное личико Берегини Яснопольской.
И вдруг дерзкая мысль: рамка на письменном столе Передольского прикрыта черной бархоткой. Вот бы приподнять уголок. Не влюбился ли профессор в певицу?
— Навещу! Завтра же! — решил я, упрекая себя за бегство из профессорского музея. Нехорошо: я так и не закончил опись библиотеки ученого.
А пока что я махнул через забор Летнего сада, где на открытой эстраде заливалась соловьем Берегиня Яснопольская. И был немало удивлен, когда в толпе восторженных слушателей увидел красную сорочку Пучежского, белые лайковые перчатки торговца Морозова и густую, с проседью бороду профессора Передольского. Гипнотизер держал в руках огромный букет белых роз.
Вот кто вырезал портрет «Вечернего соловья».
Радушно встречая сына, Анна Васильевна шепнула:
— У нас Владимир Васильевич…
Профессор и раньше заходил к Калугиным, но не в такой поздний час. С лаем и визгом, энергично махая хвостами, собаки облапили хозяина. Он улыбался своим любимцам, а сам думал: «Этот визит неспроста». Хотя Передольский иногда навещал лично Анну Васильевну.
Их дружба началась так: матушка чудом спасла редкую икону, выхватив ее из рук комсомольца. Тот хотел бросить образ в печь. Богоматерь новгородского письма лишила коллекционера покоя. Он бредил ею, просил продать икону. Анна Васильевна не торопилась. Тогда жена профессора, математичка, поздравила свою коллегу с днем рождения, подарила ей породистых щенят Плюса и Минуса. С той поры домашний гвалт кур, уток, канареек пополнился лаем гончей и легавой, а в личную коллекцию Передольского благодарные Калугины отнесли чудесный лик Марии.
Калугинский кабинет, до потолка заставленный книжными стеллажами, походил на шкаф: лишь одно окно, доверенное палисаднику, нарушало иллюзию.
Профессор свободно расположился на кожаном диване, раскидав руки по сторонам высокой спинки. И вот загадка: не был Передольский таким уж корпулентным, тем более без поддевки и картуза, однако и с непокрытой головой, в легкой косоворотке, создавал иллюзию кафедральной представительности.
— Николай Николаевич, извините меня…
— Нет, нет, голубчик, никаких извинений, я рад видеть вас. Пожалуйста, нас ждет ужин, — он пригласил гостя на веранду, где плетеный стол был уже накрыт и где желтенькие пташки, завезенные к нам с далеких Канарских островов, славили вечернюю зорьку. — Не уступают соловью…
Расхваливая солистов, Калугин продолжал думать о профессоре: «Видимо, сильная натура возвеличивает внешность».
— Друг мой, как ваша супруга, детки?
— Все живы! К счастью, упавшее дерево задело лишь забор. Но, признаюсь, я стал мнительным: мне кажется, что буря — предвестник больших бед — гнетет предчувствие…
Еще днем возле памятника профессор был чем-то озадачен и раздражен, а вечер еще больше усилил его душевные тяготы. В чем истинная причина? Неужели бывшая студентка?
— Голубчик, очки ваши не «затуманились»?
— Нет! Шпаргалка остроумная: надеваю пенсне — и сразу вспоминаю ваш ключ номер три. Не хватает должного навыка, да и склад ума не философский. Я легко улавливаю частности, а вот обобщить, как вы, пока не могу…
Историк чуть было не проглотил рыбью косточку:
— Батенька, я сам часто спотыкаюсь. Да-да, ошибки закономерны, у них своя логика. К тому же философия — самая сложная наука. К логике открытия я пришел через логику ошибок.
— В старину логику открытия называли эвристикой?
— Верно! Но эвристика признает лишь случайные, бессознательные открытия, а логика ПОИСКА — закономерный подход. Ведь таблица Менделеева заранее указывает, где и что можно открыть в мире элементов. Не так ли?
Владимир Васильевич, бесшумно кромсая вилкой судака, глазами показал на притихший сад:
— Больше часа просидел в беседке. Очки со мной. Ищу различие между человеком и животным. Заведомо знаю: любая грань обязана противоречию. Что выделяет личность? Орудие труда. Это главный, ведущий признак. Наметка плана действия — вторая ведомая грань. А что связывает их?
— Язык, разумеется! Без речи не передашь опыт, приобретенный в труде, молодому поколению. Не так ли?
— Справедливо! — встрепенулся ученый. — Традиция — эстафетное звено в развитии человечества. Как я сразу не вспомнил ваш рассказ о Русской дороге?!
Развивая мысль о традиции, историк вскинул глаза на прутяную клетку и противопоставил птичью «традицию»:
— Один инстинкт и одни «ноты» для всех поколений…
Видимо, пение канареек воскресило в памяти профессора пение «Вечернего соловья» — гость, принимая сахарницу, нарушил свое размеренное благозвучие:
— Блеф! Был я на концерте Берегини Яснопольской. Сей псевдоним ложный, как и ее накладная коса. Нет, Ольга Муравьева талантлива. Но избрать эстраду с ресторанной публикой? Мясник Морозов чего стоит: орет, швыряет цветы на сцену, шлет воздушные поцелуи, вызывает на бис. Отвратительно! А рядом красная рубаха наяривает в ладоши…
— Пучежский, что ли?
Утвердительно качнув бородой, профессор поморщился:
— После концерта поперся к ней за кулисы. Зачем?
Старый революционер всегда испытывал некоторую неловкость, когда беспартийные презрительно отзывались о коммунистах:
— Начальник губполитпросвета, — уважительно напомнил он, — заведует репертуаром…
— У этого ловеласа репертуар один — совратить свеженькую актрисулю, — Владимир Васильевич, откинув чайную ложку, опередил хозяина: — Милейший, отвечаю головой! Вчера актриса ТОРа Чарская умоляла мою супругу, чтобы я, гипнотизер, внушил ей отвращение к Пучежскому. Она в положении. Он обещал жениться и вдруг облюбовал новую жертву…
Злые языки судачат, что у Пучежского в театре гарем, но пока в Контрольную комиссию жалоб не поступало. Другое дело — сигнал профессора. Калугин, разумеется, проверит, ибо женщина из ревности способна наговорить лишнего.
— Дорогой мой, вы хорошо знаете свою студентку? Чем может увлечь ее Пучежский?
— Многим! — Гость красным платком вытер влажный лоб и собрался с мыслями. — Импозантностью. Положением. Красноречием. Она, чеховская попрыгунья, увлечется и ораторским искусством…
— Позвольте, батенька! Берегиня, возможно, разочаровалась в эстраде, бичует себя, ищет выход. Вы же учитель ее. Так?
Владимир Васильевич смутился. Его светло-серые глаза с черными точками метнулись к двери, за которой исчезла Анна Васильевна, и собеседники снова встретились взглядами.
— Четыре университетских года! При моей общительности я узнал о ней лишь то, что на первом курсе она связалась с воровской шайкой и чуть было не угодила за решетку; скрытная, умная, универсальная спортсменка, свободно говорит по-французски, переписывается с отцом, тот живет где-то за границей. Вот и все! — кисло улыбнулся гость.
В Кремле профессор искал свою ученицу, переживал за нее, хмурился, но не говорил о ней иронически сухо. Чем вызвана такая смена чувств? Уж не влюбился ли он?
— Голубчик, кто из нас не грешил в молодости, — спокойно говорил хозяин, допивая остывший чай. — Мне кажется, ее независимость, гордость продиктована тем, что она просто-напросто презирает нашего брата.
Благодушный тон не помешал Калугину сопоставить Берегиню из воровской шайки с помощницей Алхимика. Тем временем профессор вынул из кармана брюк часы в виде золотого яйца и заторопился домой.
Проводив земляка до калитки, историк пожал ему руку, вернулся в кабинет и окаменел: на рабочем столе, где перед ужином была оставлена малиновая тетрадь, — пусто.
Кто взял? Калугинские глаза, заполненные бездонной чернью, уставились на свежую вмятину дивана. Здесь, близ стола, сидел Передольский. Мог ли он протянуть руку?
Человек без сложных внутренних конфликтов — простак. Владимир Васильевич таил в себе дерзновенную, противоречивую натуру. Еще до профессорской деятельности он взял в дом сироту, воспитал ее, дал высшее образование, по-отечески благословил, как дочь, на личное счастье и вдруг… женился на ней, будучи на двадцать лет старше ее. Добрый, он прощал немалые долги беднякам, а с давним соседом затеял тяжбу из-за клочка земли.
А где стык полярностей, там и переходы. Передольский вполне «оправдал» свою фамилию: он всегда стремился ПЕРЕкрыть долю, отпущенную ему судьбой.
Ленинградский университет знает немало мастеров слова, но Владимир Васильевич ПЕРЕговорил своих коллег: за ним слава блистательного лектора, как у знаменитого Кони. Все не прочь прогуляться за городом или махнуть в столицу, но пуститься одному в челне по дикому Енисею, честное слово, не каждый ПЕРЕсилит себя да еще напишет книгу о своем путешествии…
Новгород славен гипнотизерами, но лишь Передольский ПЕРЕшагнул порог обычного сеанса внушения: разработал свою методику лечения гипнозом.
Другое дело — метод поиска закона: он дает ключи проникновения в тайны мироздания. И эта логика открытия изложена в малиновой тетради. Надо только протянуть руку и ПЕРЕубедить себя — смириться с подлостью. Но способен ли он на такое? Сможет ли обокрасть земляка, который в горсовете отстоял его коллекцию, который поддержал ученого в ту пору, когда местная газета бездушно чернила профессора? Нет, ни при каких обстоятельствах Передольский не отплатит своему покровителю неблагодарностью!
Калугин шагнул к распахнутому окну. Тянуло дымком — соседи коптили рыбу. Он внимательно осмотрел подоконник: газеты и журналы не сдвинуты. Отсюда никто не проник. Кто же взял?
Вдруг догадка обожгла сознание: «Мама!» Она против его умствований. Утром упрекала: «Сынок, ради здоровья — отдохни хоть раз в жизни. Не переутомляйся. Даже ночью бредишь категориями. Отложи тетрадь! Забудь книги! Возьми удочки! На то и каникулы. Умоляю тебя! Ну сделай это хотя бы ради меня!»
Сейчас перед сном старушка выгуливает собак. Есть возможность проверить свою догадку. Он прошел в материнскую комнату и, против своего желания, заглянул в резную раму трюмо. Обычно он, старый холостяк, не задерживался перед зеркалом: минута размышления дороже созерцания своей персоны.
Серая блуза слилась с обоями серого цвета, а его круглая бритая голова и узкий темный галстук обрисовались в тусклом стекле учебным пособием на подставке. «Глобус» — вспомнил он свое школьное прозвище, и память восстановила торжественную картину выпускного экзамена.
Над зеленым сукном строгие лица учителей, батюшки, инспектора гимназии. Улыбку сохранил лишь меценат Масловский с лучистой звездой на темно-синем мундире.
Коля поблагодарил благодетеля за стипендию, а сановитый добряк поздравил выпускника с золотой медалью и подарил ему плотную тетрадь в малиновом переплете.
Теперь эту тетрадь, испещренную стремительным почерком, родная мать прокляла и куда-то спрятала, с глаз подальше. В старом комоде ящики, набитые бельем, с трудом выдвигались.
«Лишний раз не станет надрываться», — рассудил Николай Николаевич и перевел взгляд на деревянную кровать с овальной иконкой у изголовья.
Подойдя к постели, сын засунул руку под пирамиду подушек и благоговейно скользнул ладонью по шелковистому переплету. А беспокойный взгляд погас на фарфоровой копилке в виде памятника России. Детская игрушка Коленьки помогла матери скопить солидную сумму. Его же рублики превращаются в книги: иной раз нет денег на букет цветов.
Он почему-то представил актрису Яснопольскую и себя с красными тюльпанами. Нет, не быть тому: губкомовец рядом с мясником Морозовым на ее концерте?!
Завтра проводы Сомса и неизбежный разговор с новым секретарем губкома, ставленником Зиновьева.
«Драться буду», — твердо решил Николай Николаевич и поспешил из материнской комнаты, давно пропахшей лекарственными травами. Мать не признавала врачей.
На дворе хлопнула калитка, словно выстрелили из обреза.
Как всегда, он чуть свет искупался в Волхове, накормил собак, подсадную утку, кур, канареек, а потом уж позавтракал сам. Но дальнейший план действий нарушил телефонный звонок.
Вот уж верно: на ловца и зверь бежит. Только Иван взял на прицел агентшу ленинградского комиссионного магазина, мадам Квашонкину, как она дает о себе знать:
— Николай Николаевич, воскресный сюрприз: выполнила один из ваших заказов. Занесу редкую книгу.
Сюрпризу, разумеется, рад, но визит его не устраивал. Он поблагодарил агентшу за услугу и пояснил, что сейчас идет на проводы товарища и мимоходом зайдет сам.
Квашонкина поставляет своему магазину антиквариат, да и муж ее Василий Алексеевич помогал невским и московским любителям собирать древние иконы, рукописи и кабинетную мебель красного дерева.
Надо полагать, кое-что оседало в доме: возможно, квартира Квашонкиных и есть «третий частный музей», где хранится золотая модель памятника. Вполне правдоподобна версия чекиста: Любовь Гордеевна часто ездит в Питер — почему не подработать у Алхимика? На худой конец, супруги Квашонкины могут знать об авторе золотой модели. По этому адресу он шел впервые.
Супруги проживали на Софийской набережной. Один участок дороги, от Кремля до перевоза, вел между шеренгой цветущих тополей и парком, где над летним рестораном дымился тополиный пух. Там, на Веселой горке, вечерами поет Берегиня, «соловей из тумана». Что за песни? В них приоткроется ее душа. Не послушать ли?
Отгоняя незваную мысль, он заставил себя думать о любимом дереве. Тополь — самый жизнелюбивый и мудрый. На ладони Калугина волнуется белая воздушная недотрога с малюсеньким зернышком. Последнее как бы говорило: «Мой росток сначала подобен былинке, затем кусту, а потом я — дерево. Восхищайтесь разноцветьем флоры, но не забывайте, что любое многообразие сводимо к одному закону, а тайна любого закона в предельно кратком выражении множества. Все великие науки тянутся к малым показателям…»
Деревянный дом в два этажа с мансардой когда-то составлял личную собственность новгородского купца третьей гильдии Алексея Квашонкина: нижнее помещение занимала чайная с бильярдом, а верхнее — хозяева. Теперь сын бывшего богатея и жена его Любовь Гордеевна занимают мансарду.
На площадке крыльца тополиные пушинки скатались в длинный шлейф. Лестничные ступеньки четко подсчитывали сами себя. По тому, как хозяйка проворно открыла дверь и предстала надушенная, нарядная, историк понял, что ждала она не только его: мадам Квашонкина часто катается с Морозовым в пролетке с надувными шинами. Хитрая дама не выдала своего разочарования. Она, видимо, еще не знает, что любовник ее теперь ухаживает за «Вечерним соловьем».
— Голубушка, вы были на концерте Яснопольской?
— Фи, бездарь! — хлопнула она дверью.
Он подумал: «Знает». По выходным дням Квашонкин, король местного бильярда, проводит свободное время с кием в руке; и Любовь Гордеевна без мужа, которого не любила, побеседует более откровенно о своих агентурных делах.
В светлом коридоре хозяйка обратила внимание гостя на висящий портрет своего отца, похожего на Чехова. То был революционер старшего поколения. После одиночной камеры Петропавловской крепости его выслали на вечное поселение в Новгород, где он отошел от политики и женился на цыганке.
Дочь унаследовала от родителя ясные лучистые глаза, а все остальное от матери: смуглость лица, верткие прямые плечи, тяжесть смоляных кудрей и привычку повязывать цветистый платок на подвижные бедра, а с большими кольцами в ушах она не расставалась с детства. Цыганка любила свободу. Муж ее заведовал софийской ризницей и днем, естественно, находился на работе, а вечерами предпочитал бильярдную, что жену вполне устраивало.
— Проходите, пожалуйста! Это моя комната…
Мебель красного дерева, французские гобелены, китайские вазы, японские статуэтки, новгородские древние иконы без ажурных окладов — все это нагромождено, как в лавке антиквара.
Прошло то время, когда Николай Николаевич не мог без смущения смотреть в глаза первой красавице города. Сейчас историк думал не о ней, а о третьей коллекции.
Хозяйка подняла штору венецианского окна и, с голубым котом на руках, важно кивнула на картину в золоченой раме: Екатерина II амазонкой восседает на белоснежном коне.
— Вглядитесь! Краски, композиция — стиль Лямпе. Но который? Если старший — находка; если младший — так себе: сын слабее отца. Ищу автограф. Вижу через лупу наплывы масла, а подписи нет и нет. Я уж отчаялась! Вдруг на изгибе седла… знакомый росчерк Лямпе-старшего…
«Откуда такая ценность?» — заинтересовался историк и сам же сообразил: посредница ленинградской комиссионки ездит по всей Новгородчине, где немало больших дворянских имений. Видимо, в усадьбе помещика-книголюба она раздобыла и редчайший том «Философии общего дела», изданный на востоке нашей страны.
— Книга Федорова открывает ваш список…
— Спасибо, Любовь Гордеевна! — обрадовался он, поясняя: — Утопист, но оригинальный мыслитель. Им интересовались Толстой, Достоевский, Циолковский и даже народовольцы….
— Народовольцы, говорите? — уточнила она и взглянула на календарь, прибитый к наличнику двери. — Год назад скончался народоволец, соратник Желябова и Софьи Перовской…
— «Последний из могикан», как назвал его Ленин.
— А известно ли вам, что именно Ленин вернул ему, Тыркову, сад и двух коров?
— В усадьбе Улькова на берегу Волхова?
— Все-то вы знаете, историк! Но, — она загадочно улыбнулась, — одно, наверное, вам не известно…
— Что ваш отец сидел в крепости?
— Отрадно! Очень! — у нее дрогнул голос. — Вы всегда по-доброму вспоминаете моего папу, но сейчас о другом…
Пустив кота на пол, Любовь Гордеевна взяла с ломберного столика костяную шкатулку и восторженно воскликнула:
— Смотрите! Форма! Резьба! Прелесть!
Изящная работа художника заслуживала похвалы, но краевед по тону скупщицы смекнул, что ларчик не без секрета. И не ошибся.
— Приобрела в бывшем имении. Держу в ней аптечку. А Маркиз, — погрозила коту пальцем, — учуял валерьянку и опрокинул шкатулку на ковер. Смотрю — проглянуло второе дно, а над ним желтый от времени листок…
«Секретка Н. Ф.», — пронеслось в сознании историка.
Огонек догадки в глазах гостя насторожил цыганку, и она, спохватившись, мигом придумала отговорку:
— Любовная записка восемнадцатого века!
Широковещательная заявка — и скромная концовка.
Это несоответствие толкнуло хозяйку сменить пластинку:
— О, вы не представляете, какие уники выдает наш край! Полотна! Иконы! Самоцветы! Графскую мебель! Наш магазин на Морской — клад интуристам: вагонами везут за границу. А жаль!
— Увы, голубушка, нам нужны машины, — Калугин выставил ладонь. — Я собираю, как знаете, местные легенды. Вы не слышали о золотой модели памятника России? Нуте?
У агента не дрогнула даже ресничка:
— Бронзовая модель хранится в Русском музее, а золотая не может храниться даже в памяти: монумент поставлен шестьдесят три года назад — еще не настало время для возникновения легенды, — резонно рассудила она и тревожно спросила: — Говорят, американцы прицениваются к Софии, а немцы — к творению Микешина?
— Будьте спокойны, голубушка, собор и памятник навечно в Новгороде. — Он почтительно приподнял книгу в потертом переплете: — Сколько обязан?
Она заломила два червонца. Калугин добавил трешку. Эту работу Федорова он искал более пятнадцати лет:
— Спасибо! Не забывайте, звоните!..
Прощаясь в коридоре, он взглянул на портрет революционера в очках, с бородкой, и твердо уверовал: «Гордится именем отца и ради его светлой памяти ни за что не пойдет на уголовную сделку с Алхимиком».
Калугину даже ступеньки лестницы дружно поддакнули. Шагая мимо Веселой горки, откуда доносились удары бильярдных шаров, он снова, против своего желания, вспомнил Берегиню Яснопольскую: «Профессор слушал ее, а почему же мне нельзя?»
Проводы Сомса через час. Калугин не опоздает: теперь он приходит к местам встреч всегда заранее. Это стало привычкой. Когда-то семинарист опоздал на маевку: подвел пьяный перевозчик. Николай подошел к оврагу, когда полицейские уже конвоировали подпольщиков. Один из арестованных так резанул его взглядом, словно он, интеллигентишка, продал рабочих. Ни арест, ни заключение, ни допросы не в силах были снять гнетущего стыда. А после тюрьмы и ссылки Калугин первым делом разоблачил провокатора. С тех пор он действует, имея в запасе время.
Увидев на афише «Вечернего соловья», старый революционер вернулся к текущим заботам. Он исключил из «черного списка» Молочникова и Квашонкину, но держал в поле зрения Берегиню. Тот факт, что она студенткой якшалась с ворами, еще больше насторожил его: зачем ей, певунье, мужская хватка, стрельба, бильярд и золотая модель памятника?
Он не видел, что в эту минуту она следила за ним, хотя не исключал встречи с нею и заранее внушил себе, что не оробеет перед ее артистической внешностью.
Под аркой Кремля вьется летняя пурга: обильное цветение тополя к засухе. Теперь жди лесные пожары и молебны. Сейчас церковники по всем приходам «обновляют» старые иконы. Софийский собор продолжал готовиться к массовому церковному ходу: слаженные голоса певчих призывают верующих к участию в шествии при хоругвях, с иконами и крестами.
Нельзя допустить молебна у подножия памятника в дни автопробега. Здешний владыка твердит, что только они, христиане, любят Русь и чтят ее великих сынов, а безбожники лишь глумятся надо всем. К сожалению, Пучежский не понимает, что церковная стратегия — одна из самых живучих и многоопытных. Ударами в лоб ее не одолеть.
Чувство досады отступило перед обозрением любимой площади: от недавнего беспорядка и следа не осталось. Хотелось похвалить подметальщицу. У стены крепости увидел метелку и деревянный ящик. Тот напомнил шкатулку с двойным дном. Историк подумал: «Наконец-то прояснилась судьба секретки. Она не один год пролежала в костяном тайнике, потому и не получила огласки».
Трудно угадать, каким образом уникальный документ оказался в доме Тыркова. Одно бесспорно: агентша комиссионки была в усадьбе «последнего из могикан». Возможно, и книга Федорова из библиотеки народовольца? Нет ли экслибриса Тыркова?
С волнением открыл титульный лист. Экслибриса нет. Но налицо совпадение инициалов: автор записки — «Н. Ф.» и автор труда — Николай Федорович. Не он ли вдохновил Микешина воплотить в бронзе «Философию общего дела»? И не он ли, Федоров, первым открыл тайну Тысячелетия?
Калугин взглянул на скульптурную Россию глазами мыслителя Федорова. Она предстала удивительной: на пьедестале люди разные, но все они скреплены общим делом — защитой Родины. Даже реакционер Паскевич бился с французами за Русскую землю; даже артиллерия Аракчеева, царского пса, успешно громила наполеоновскую армию. Знаменательно! Народная память не сохранила ни одного имени предателя в Отечественной войне двенадцатого года.
Однако Микешин, разумеется, и без Федорова знал, что нашествие иноземцев — бедствие номер один и что служение патриотов Отечеству было столь убедительным: многонациональная Русь не распалась, как распались другие великие империи.
Но Федоров не только утопист с религиозным уклоном, он — гуманист. Он убеждал людей жить не для себя, а со всеми и для всех. Путь к такому союзу — ОБЩЕЕ ДЕЛО. Он верил не в силу пушек, а в преобразующую мощь разума и науки. Настойчиво призывал к коллективной деятельности ради большой цели — например, освоить космос. Но русские способны создать рай и на земле, пример тому — новгородские ушкуйники, искавшие рай не на небе, а на земле.
Все это, к сожалению, не представлено на микешинском памятнике. И нет основания приписывать философию Федорова творчеству Михаила Осиповича. Тем более внушить художнику засекретить крамольную фигуру: ведь русский мыслитель мечтал о сильной централизованной монархии.
Нет, нет, Федоров не ключ к разгадке тайны Тысячелетия! Историк устремился к бронзовой летописи и порядком удивился, что в тени высоченного монумента затаилась актриса в белом.
Ожил тонкий запах французских духов. И снова робость толкает губкомовца к излишней строгости, хотя вор не пойман и будь любезен придерживаться своего кредо: все имеет цену, кроме человека, — он выше всяких цен.
Послышалась легкая уверенная поступь. Берегиня обратилась к нему без приветствия:
— Николай Николаевич, мы с подругой расшифровали секретку.
— Простите, с какой подругой? — Он ужаснулся своей глупости: «На кой черт мне подруга?!»
— Вера Чарская в душевном трансе. Чтобы развеять ее, я посвятила подружку в тайну Тысячелетия. И вот! — Взгляд стремительно взлетел к пику пятнадцатиметрового конуса: — Нашли!
Ее восторг передался ему: теперь он одобрил свой «глупый вопрос». Оказывается, Пучежский сел в лужу: бросил Чарскую ради Берегини, а та не пошла под локоток с красавцем мужчиной. А может, «Вечерний соловей» ведет двойную игру?
Историк перекинул взгляд на столь близкий ему трехъярусный памятник, высвеченный полуденным солнцем. Нижняя цепочка из фигур ратоборцев, художников, просветителей и слуг государства; средняя площадка вокруг державы — проход героев эпохальных событий, а верх бронзового шара увенчан крестом, ангелом и россиянкой со щитом тысячелетнего Отечества.
— Она! — девичьи глаза горели. — Кто поднят выше всех? Великий князь? Государь? Нет и нет! Простая женщина! Наша судьба! В будущем не вы, мужчины, а мы, «слабый пол», возглавим мир…
— Всемирный матриархат?! — съязвил он, не желая того.
— Да! — в голосе угроза и вызов. — И в прошлом мы давали о себе знать. (Из нижнего пояса фигур выделила княгиню, прозванную народом Мудрой.) Сравните Ольгу и россиянку! Псковитянка возглавила Русь, а россиянка поднялась над планетой. Выходит, не монархи, а рядовые матери поведут за собой народы. Не в этом ли тайна Тысячелетия?
— Позвольте напомнить, — иронически улыбнулся он, жалея наивную собеседницу, — ведь в письме «Н. Ф.» речь идет о скрытой фигуре, а россиянка просматривается со всех сторон. Так?
Она помрачнела, замкнулась. А он, искренне сочувствуя ей, нанес очередной удар да еще в грубой форме:
— Учтите, голубушка, женщина без логики — медуза.
— Хотите сказать, что я бесхребетная? Так медуза может и ожечь. Берегитесь!
К ней вернулась твердая поступь. Гордо вскинув голову, актриса зашагала к театральному подъезду, ни разу не оглянувшись. Иначе удивилась бы, увидев спесивца с поникшей головой.
Проклиная свое бездушие, он не понимал, что с ним происходит. Разум диктует жесткое отношение к «женщине из тумана», а чуткая интуиция шепчет: «Догони, извинись».
Вспомнился случай из практики военного трибунала. Он, председатель, приговорил к расстрелу деникинского лазутчика, а жену его, похожую на Веру Холодную, рекомендовал в штаб машинисткой. Поручился за нее партбилетом. Во время налета белых она спасла секретную карту.
Но было и такое. Он возглавлял комиссию по чистке партии. Доверился показанию женщины, которую бросил партиец. А выяснилось, что вина коммуниста в том, что он, бывший батрак, женился на красивой дамочке, подверженной алкоголизму.
Кто скажет, как раскроется Берегиня и что она выкинет, чтобы «ожечь» — оправдать свою угрозу?
Руками Калугин держался за медные поручни решетки, согретые солнцем. Струящееся тепло, казалось, греет потревоженные когда-то позвонки. Со своим недугом он обошелся круто, но лишь сейчас осознал, что вышибание клина клином: сильно действующие средства — лед, яд, голод, китайская иглотерапия — все они заквашены на противоречии. Все на свете, даже здоровье, обязано борьбе противоположностей. Любая гимнастика строится на сопротивлении.
Вот и сейчас, чтобы вернуть себе боевой дух, он сначала представил себя коленопреклоненным перед Яснопольской и, ужаснувшись, стал самим собой: отбросил мысль о Берегине. Есть вещи поважнее.
Его взгляд остановился на угловом здании с репродуктором. Председатель Контрольной комиссии строго оценивал сегодняшнюю обстановку в Новгороде и сам себе наказал: «Осторожней, старина, на проводах товарища. Особо не доверяйся Пискуну. Он опаснее Пучежского: умнее и хитрее своего дружка, да и поведение подозрительное — часто ездит к Зиновьеву, пишет его биографию, явно подлизывается…»
Провожая верного, близкого товарища, всегда испытываешь чувство тоски, а тут еще примешано ощущение обиды, несправедливости, ибо за «проводами с повышением» скрывается утонченный прием Зиновьева изгонять нежелательных для оппозиции ленинцев.
Интересно, придет ли Иванов? Он грозился вывести Пучежского на чистую воду, а на деле — боится своего начальника. Но при чем тут подспудная мысль о книге Федорова? Почему невидимая нить странной ассоциации требует к себе внимания? Видимо, интуиция сама, без воли хозяина, выдаст разгадку на-гора. Надо лишь подождать…
Загудела широкая арка крепости. В Кремль вошла первая партия провожающих. Групповой приход объясним: все приезжие коммунисты жили сообща — большая коммуна на Большой Михайловской, малая коммуна на Малой Михайловской, а средняя на Московской в совпартшколе, где объединились латыши. Они-то и нахлынули, окружив плотным кольцом земляка Карла Сомса; наперебой желали ему здоровья и успехов на новом посту в Москве.
(Дорогой читатель, ты спросишь: а где напутственные тосты, вино, закуски, музыка и ресторанные столики? Увы, автор, очевидец событий, не имеет права на смещение временных примет: партийцы даже образом жизни боролись с гримасами нэпа.)
Вот те на!.. замаячил зеленый портфель. Правда, Пискун совсем не походил на прежнего Пискуна: не семенил ножками, не суетился, не заглядывал в глаза, а пристально следил за восточными воротами, где вот-вот появится красная рубаха. Пожалуй, Иванов сдержит слово, а начальник слишком самолюбив: жди скандала. И это в момент прощания с бывшим секретарем губкома, да еще на площади, где в избытке зевак. Упрекая себя за то, что подзадорил архивариуса на выпад, Калугин подошел к нему:
— Голубчик, перенесем вашу очную ставку с Пучежским на Контрольную комиссию, а то здесь…
— Что здесь?! — резко перебил Иванов. — Усомнились во мне?
— Сначала усомнился, — честно признался Калугин.
— Очная ставка за мной! — Угрожающий тон Пискун сменил на доверительный шепоток: — Для него Зиновьев — владыка…
До сих пор Иванов и Пучежский — не разлей водой. И вдруг бывший монах наговаривает на приятеля. Нет ли тут каверзы? Не ведет ли Пискун разведку в пользу ленинградского шефа?
В это время Карл Соме вышел из группы провожающих. Он, седовласый, крепкий, в гимнастерке военного пошива, коротким янтарным мундштуком указал на губкомовские окна:
— Дико! Из кабинета я ежедневно видел монумент, чем-то напоминающий огромную буденовку, а вот разглядеть поближе никак…
Латыш по-солдатски шагнул к Николаю Николаевичу:
— Дорогой историк, что тут примечательного?
Калугин увидел быстро шагавшего Ивана Воркуна в форменной фуражке с красным околышем и заговорил повеселее:
— Перед нами, — кивнул на бронзу, прогретую жарким солнцем, — памятник Дружбы народов…
— Что?! Что-о?! — театрально рассмеялся новый вожак молодежи Дима Иванов, однофамилец архивариуса. — Цари не объединяли нацменов! Сталкивали их лбами!
Дима, ставленник зиновьевцев, заглянул сюда не прощаться, а выявить, кто провожает ленинца. Он вызывающе сунул руки под боковой ремень портупеи: «Ну, что-де, и крыть нечем?!»
Робэне, заведующий совпартшколой, представительный латыш, с белой пушистой бородищей, словно бог Саваоф, грозно глянул на комсомольского руководителя в новеньком юнгштурмовском костюме и брезентовой шляпе с прямыми широкими полями.
— Не мешай слушать! — И мягкий взгляд, полный признания, в сторону Калугина: — Продолжай, пожалуйста…
«Не есть ли это начало открытого противоборства с зиновьевцами в нашей парторганизации?» — подумал Николай Николаевич, не желая оставить реплику противника без ответа.
(Дорогой читатель, в те годы не было теперешнего гимна Советского Союза, и Калугин, естественно, не мог осадить Диму Иванова общепризнанной истиной: «Союз нерушимый республик свободных сплотила навеки Великая Русь».)
— Одно дело цари, и другое — люди русские! — Прижимая книгу к сердцу, он восхищенным взглядом окинул гранитную кафедру отечественной истории: — Здесь плечом к плечу — русские и украинцы, грузины, молдаване, греки…
— Конкретней! — взмахнул шляпой Дима, лицом похожий на популярного актера Макса Линдера. — Который грек?
— Вот Максим Грек! Рядом немцы, скандинавы, татары и даже воспетый Пушкиным тунгус…
— А при чем тут «дружба народов»? — выкрикнул Дима. — Липа!
— Нет, батенька, аргументы налицо. — Историк книгой выделил статую в гетманской одежде, с булавой в руке: — Богдан Хмельницкий! Олицетворяет объединение Украины с Россией. (Перевел взгляд на генерала с кавказским профилем и вьющимися бакенбардами.) Полководец Багратион. Потомок грузинских князей Багратиони. Именно они добились присоединения Грузии к России. А Багратион личным примером содействовал великому единству: вместе с Суворовым он бил заклятых врагов Грузии турок и персов, а тем самым наглядно убеждал, что в союзе с русскими кавказцам не страшны никакие набеги ворогов. (Вскинул книгу.) Но полнее всего здесь представлена наша дружба с прибалтами!..
Грохнись в тот миг высоченный памятник, он не потряс бы латышей, как слова Калугина. Даже Воркун бухнул:
— Кто?!
Выждав паузу, историк достойно произнес:
— Вот Гедемин… Ольгерд… Кейстут… Витовт… Довмонт…
— Все литовцы, — вздохнул Робэне, протягивая крупную крестьянскую ладонь. — А эстонцы, латыши?
В его голосе столько надежды, что экскурсовод не посмел разочаровать рижанина и рассказал о скрытой фигуре памятника:
— Не она ли олицетворяет латыша? Ведь мы же вместе боролись против царизма. Так или не так?
Неважно, что сейчас не обнаружили засекреченную статую, зато латыши обнаружили на постаменте русское дружелюбие. Карл Соме, в прошлом рижский рабочий, признался:
— Меня давно волнует: почему русские доверяют нам, не русским, руководящие посты? Почему так? Откуда это?
— От Великого Октября! — вставил Дима. — Смотри в корень!
— Верно! Но, друзья мои, смотрите и под корень: корень тоже чем-то питается. — Историк снова обратился к памятнику: — Перед нами уникум! Из всех народов мира только русские подняли на свой национальный пьедестал столько нерусских. Не так ли?
Все латыши: Соме, Робэне, Калейс, Кродов, Каулин — национальный вопрос изучали в подполье, тюрьмах, ссылках и схватках с белыми, — они одобрительно смотрели на памятник Дружбе народов. А гид вывел тысячелетний смысл России глазами современника:
— Всякое царствование кончается царствованием народа!
— Правда! Здорово! Спасибо! — дружно благодарили латыши.
Смущенный похвалой, историк двинулся к чекисту:
— Голубчик, продолжать поиск? — спросил он тихо.
Иван злыми глазами стрельнул на дорогу, где в открытой коляске ехал местный комиссионщик Коршунов, обложенный покупками.
— Замахнулся на пивоваренный завод. Откуда капитал?
Чекист никак не мог смириться с частной торговлей, но в данном случае его реплику Калугин воспринял как ответ на свой вопрос и решил сегодня же зайти в коршуновский магазин.
Воркун заметил в руке друга книгу и глазами спросил: «О чем она?» Тот, рассказывая о противоречивом мировоззрении Федорова, вспомнил о недавнем споре в большой коммуне. Там свой устав, совет, свои дежурства и общая столовая, где завтраки, обеды и особенно ужины сопровождались обсуждением новостей и оживленными дебатами. В последнее время умами коммунаров завладел первый «Ленинский сборник». В нем — замечательные письма Ильича к Максиму Горькому. Горячую перепалку вызвала ленинская реплика: «Я считаю, что художник может почерпнуть для себя много полезного во всякой философии».
Пучежский считал: «Вредная философия вредна всем». Коммунары, разумеется, не зря пригласили к себе Калугина. Они общими усилиями отбили атаку губполитпросветчика. Тот признал, что диалектику подарил нам идеалист Гегель. Но Калугин остался недоволен собой: не сумел назвать художника, черпающего полезное из всякой философии.
А сейчас у него в руке книга религиозного утописта, идеи которого волновали титанов русской литературы: Толстой, как и Федоров, войне противопоставил вселенский мир; Достоевский увлекся космическими фантазиями Федорова.
Насколько нить интуиции сложна, запутана, скрыта, настолько она в конечном счете ясна и продуктивна: связь-то меж большевиками и Федоровым в одном отношении оказалась вполне реальной, Федоровский призыв к сознательному овладению природой средствами науки и техники, к выходу в космос, а главное, дерзновенная мысль управлять эволюцией — все это широкомасштабно и прогрессивно. Вот и ленинский план электрификации России удивил даже фантаста Уэллса!
Тем временем чекист, прощаясь с другом, глазами стрельнул на белое здание губкома:
— Новый секретарь тоже латыш, а не проводил земляка…
«Явно прозревает», — обрадовался Калугин и подбросил ему еще факт для размышления:
— Ты знаешь судьбу Александра Мартынова?
— Секретаря горкома комсомола перевели с повышением.
— А он не спешил, задержался, так новый руководитель Клявс-Клявин выпроводил его отсюда в Питер с милиционером, словно уголовника. А ты говоришь — «с повышением»…
Цветущие тополя Летнего сада сбросили на Кремль миллионный десант белесых «лохмачей». Пух влетал в окна, забивался в пишущие машинки, типографские станки и скатывался в фитили, грозя вспыхнуть бездымным порохом.
Вспомнилась гражданская война. «Видать, битвам не будет конца. И сколь проще сражаться с открытым врагом. Пискун по документам коммунист, а кто он на самом деле? Он свой и не свой. Он с нами и не с нами. Как уличить его многоликого? Пучежский однобок: с ним бороться проще», — думал Калугин, направляясь на Торговую сторону.
Разновысотные фермы железного моста походили на «американские горы». Свежие сосновые доски благоухали: здесь все еще плотничают. Калугин посуровел, глядя на мостовиков. Он, член комитета содействия автопробегу, зашел в горсовет и предупредил начальство: «Телеграфирую Енукидзе, если в срок не закончите покрытие моста».
На Московской улице, которая для новгородцев была своим Невским, бородач в белом переднике, громыхая тележкой с белым ящиком, горланил: «Мо-о-ро-же-е-ено-е-е!»
Коршуновский магазин занимал перекресток, напротив Соловьевской гостиницы, где в XIX веке останавливался Герцен и где, возможно, штудировал «Феноменологию духа» Гегеля.
Коршунов принимал на комиссию не только костюмы, мебель, фарфор, музыкальные инструменты, диковинные безделушки, но и редкие ноты, альбомы, книги.
Историк давно разыскивал «Феноменологию духа» с пометками Герцена. И вот неделю назад телефонное приглашение: «Николай Николаевич, вас ждет Гегель». Вспомнилось об этом не без улыбки. В магазин наш герой бежал с Минусом и Плюсом: собаки увязались за ним. Действительно, Гегель! Даже издан до новгородской ссылки Герцена, но, увы, никаких пометок. И тот же Коршунов раздобыл ему гегелевскую «Эстетику», так что посещение историком комиссионного магазина не в диво хозяину. Другое дело — разговор с ним о золотой модели.
Коршунов — нэпман с размахом: свой дом с магазином, дача, яхта и ларек с напитками (славился черный бархатный портер), а теперь задумал арендовать пивоваренный завод. Человек большой культуры, гипнотизер, он комиссионку превратил в своеобразный клуб, где посетители играли в шахматы, музицировали и читали свежие газеты.
Обсуждать международные новости с торговцем не хотелось. Калугин решил сориентироваться на месте, не забывая о том, что Коршунов гипнотизер: с ним надо быть настороже.
Магазинная дверь извлекла из подвесных валдайских колокольчиков музыкальный перезвон «Дар Валдая». Под эту мелодию историк переступил порог лавки.
Прохладный зал, заставленный вещами, пахнул нафталином и крепким табаком. Голландский буфет петровского времени, высокое кресло в готическом стиле, инкрустированный столик с тульским самоваром — все потеснилось в угол, уступая место белому длинному роялю на трех тонких ножках фирмы «Стейнвей». Не здесь ли третий частный музей?
Грузный хозяин осторожно сошел по железной винтовой лестнице. На нем черная бархатная жилетка, украшенная золотой цепью крупного плетения. Курчавые бакенбарды излишне отросли. Увидев знакомого покупателя, он приветливо улыбнулся:
— Опоздали! — дымящей трубкой указал на концертный рояль: — Только что во всю мощь звучал Скрябин! Из соседней гостиницы заходит Берегиня Яснопольская, отводит душу…
Калугин рад, что опоздал на концерт: восторженный отзыв о «Вечернем соловье» вызвал в нем смутное угрызение совести; и вместе с тем он пожалел: Скрябин приятно поражал его не только страстной, вдумчивой музыкой, но и тем, что композитор вдохновлялся философскими работами Плеханова.
— Голубчик, мой список не затерялся?
— Не тревожьтесь! Список цел, но не поступали ваши книги.
— Еще просьба! Если предложат книгу со штампом новгородской духовной семинарии…
— Извините! — перебил Коршунов, дымя трубкой. — Вор не оставит ни улики, ни адреса своего. — Хозяин укладывал в плоский ящик разные двухцветные шахматные фигурки: — Полюбуйтесь! Королева — Екатерина вторая, конь — лошадь Богдана Хмельницкого, тура — памятник России…
— Батенька! — встрепенулся историк. — Это же копии микешинских скульптур! Продаются?
— Опять опоздали. Хозяйка вот-вот вернется за покупкой.
«Если Квашонкина — уступит», — рассудил Калугин и решил подождать, а заодно прощупать нэпмана. Калугинский взгляд выбрал копию знаменитой «Троицы» Андрея Рублева:
— Прошлый раз я не спросил: чья копия?
— Местного реставратора, палешанина.
— Чудесно выполнил: даже ошибку гения подметил.
— Ошибку?
— Видите, правый собеседник «не вошел» в рамку: пришлось богомазу, нарушая пропорцию, чуть урезать рукав. — Историк залюбовался тремя изящными юношами: — Неужели не продать?
— Прицениваются, да не могу расстаться: очарован загадкой. Тут вроде улыбки Моны Лизы. О чем беседа? О Сергии Радонежском? О битве Куликовской? О Библии? Все перебрал. Не академик!
— Не огорчайтесь! И академики не докопались до тайны «Троицы». Этический раскоп — предел многих. А чтобы создать видимость глубины, они этику подменяют мировоззрением: где надо сказать честно и точно «нравственность», «богословие», «политика», «эстетика», они говорят «философия». Секрет, голубчик, не в ученой степени, а в природе ума. Сила гипнотизера тоже в уме. Не так ли?
— А с чего начать?
— С твердого убеждения: гениальная вещь неисчерпаема. Поэтому каждый из нас переосмысливает творение Рублева по-своему.
— Вам это удалось?
— Проверим, батенька. — Историк начал издалека: — Что сокрыто за символом картины «Три богатыря»?
— Военная мощь, нерушимость наших границ.
— Верно! А суть русской «Тройки»?
— Необозримую Русь облетит только быстролетная птица!
— Прекрасно! — Калугин кивнул на копию иконы. — А суть рублевской «Троицы»?
— Наверное, — задумался тот, — кристалл честности. Ведь высокая мораль — вершина искусства.
— Нет, батенька, у моральной вершины есть пик мудрости, ибо нравственность лечит безнравственность, а мудрость предупреждает ее. Так в чем же философия «Троицы»?
Острый взгляд гипнотизера впился в икону, словно требуя: «Откройся! Откройся!» Тем временем краевед выглядел у входа в магазин деревянную дугу с выемками на концах:
— Чудесная народная поделка! Тоже на комиссии?
— Нет! — повеселел хозяин. — Это моя домработница носит на нем полоскать белье к Волхову. Говорит: «Коромысло — моя упряжка!» Ей сорок, а стан двадцатилетней.
— Смотрите! — Калугин взял лучевую поделку. — Изумительные пропорции: плавный изгиб, срезы отполированы, концы покрашены. Глаз не оторвать. Но это не главное. Примерьте…
И когда тот, не расставаясь с трубкой, уравновесил на плечах дугообразный рычаг, историк закидал его вопросами:
— Вы ощущаете противоположные концы?
— Вот они! — Он качнул плечами. — Левый и правый.
— Как же так? — подзадорил Калугин. — Края взаимно исключают друг друга. Откуда же… гармония?!
— У меня на холке золотая середина: края переходят в нее…
— А теперь, батенька, не снимая коромысла, взгляните на «Троицу». Левый странник восседает супротив правого: их позиции противоположны, но средний собеседник уравновешивает, соединяет крайних: к одному повернулся грудью, ко второму лицом, а те свои взоры обратили к СВОДЯЩЕМУ. И все это триединое разноречие слилось в изумительно легкую круговую гармонию.
— Чудо! — изумился Коршунов. — Чудо!
— За внешним чудом скрыто внутреннее. Смотрите! Правый созерцатель посохом показывает на скалу. А камень — символ неживой природы. Средний наблюдатель тростью выделил дуб. А дерево — символ живой природы. Третий трапезник палкой обозначил хоромы. А дом — символ общественной жизни. Отсюда — три ступени развития мира: неорганическая, органическая и социальная…
— А зачем в центре иконы жертвенник?
— Огонь, принимая в жертву людей, животных, растения, пеплом все живое возвращает обратно в землю. Отсюда — круговорот в природе и круговорот в композиции картины. Дальше…
А дальше под звон валдайских колокольчиков теплым уличным воздухом занесло в магазин белую стайку тополиных летунков. На пороге закряхтела полная женщина в темном гипюровом платье. Отяжеленная тремя подбородками, она неуклюже поклонилась Калугину:
— Как здоровье вашей милой матушки?
— Спасибо, пока здорова.
— Передайте, пожалуйста, сердечный привет от хозяйки дога. Мы с ней познакомились в приемной ветеринарного врача. Она очень любит вас: не расстается с вашим портретиком…
Толстуха приняла от хозяина шахматную доску с медными крючками и, тяжко отвесив общий поклон, направилась к выходу, оставляя после себя запах дешевого одеколона.
Снова залились колокольчики, а возле магазина на мостовой заржал морозовский жеребец в серых яблоках. Калугин заторопился. Память оживила материнский рассказ. Дожидаясь приема, Морозова преобразилась, услышав от Калугиной упоминание о детской копилке в виде памятника России. Толстуха готова была стать на колени, умоляла продать игрушку. Выходит, Морозова коллекционирует копии микешинских скульптур. Так вот у кого еще один частный музей! И не там ли золотая модель?
Выйдя из магазина, Калугин посмотрел налево и оторопел. Из Соловьевской гостиницы выбежала Берегиня и что-то сказала черноволосому юноше со значком КИМа на груди. Молодой брюнет, видимо, не партнер по сцене: артисты обычно носят не комсомольские значки, а белые платочки в нагрудных кармашках. И навряд ли спросила его о золотой модели: рядом людно.
Разведка показала, что Коршунов восхищается русским искусством и конечно же не станет кромсать золотой памятник.
Нет, третья коллекция в доме Морозовой. И Николай Николаевич уговорит мать отдать детскую копилку хозяйке дога, а тем самым получит возможность осмотреть квартиру купца Морозова. Интересы супругов могли совпасть: нэпмана примагнитило золото, а ее — модель микешинского памятника.
Краевед оглянулся назад: Берегиня по-прежнему стояла с брюнетом возле гостиницы. Что связывает их? Ведь актриса ненавидит мужской пол. Не выслеживают ли Морозову? Возможно, и музицировала, поджидая коллекционершу?
Муж изменял ей в открытую. Как только она не протестовала: рыдала, кричала, молилась, травилась, ворожила и даже скрывалась у родной матери в Питере. Вот матушка-то, бывалая сваха, и надоумила дочку проучить неверного мужа: вызвать в нем ревность и этим образумить его.
Выбор пал на садовника Сильвестра, бывшего монаха. Он, блаженный, боготворил женщин, считая их мученицами: заступался за них, ни в чем не отказывал, но дурной славы не обрел.
Зная решительный нрав мужа, Пульхерия Ждановна не страшилась за жизнь Сильвестра. Тот любого оглушит кулачищем. Еще молодым, до монашеской жизни, он в цирке принял вызов борца «Черная маска» и под общее ликование новгородцев запросто швырнул его на лопатки.
Пульхерия Ждановна за себя боялась. Ей известно, почему муж не расставался с лайковой перчаткой. Когда «бывших» заставили грузить дрова на баржи для холодного и голодного Петрограда, Гриша припек на костре руку, но не поднял ни одного полена. Он добрый, но в гневе на все способен.
Время для отместки выбрано удачно: Гриша, уезжая в Питер играть в рулетку и кутить с цыганами, преподнес ей золотой кулон с бриллиантом, а она, бледнея, шептала дрожащими губами:
— Сильвестр приворожил меня… ночами брежу…
Муж, понятно, поверил: садовник — гипнотизер, но почему-то не рассвирепел, а даже обрадовался:
— Ну, ну, глядишь, пудик скинешь…
Она опомнилась, когда муж захлопнул за собой дверь. Кровная обида толкнула ее на месть. Выгуливая дога, Пульхерия Ждановна зашла к Сильвестру и заказала любимые красные розы…
— Вечером занесешь. Ждать буду, — проговорила она многообещающим грудным голосом.
Огромный, в длинной рубахе, с томными глазами богородицы и буйной бородищей пророка, он ответствовал покорно:
— С благодарствием…
Вечером раньше обычного она расстелила двухспальную кровать, прикрыла нагое тело японским халатом в цветах и не успела надушиться, как дребезжащий звон долетел до спальни.
Тут случилось непредвиденное: только Сильвестр перешагнул порог квартиры, как псина сорвал крючок кухонной двери и с рыком кинулся в прихожую.
Хозяйка преградила догу путь: на миг призадержала его у стены. И этого оказалось достаточно для того, чтобы садовник свободной рукой схватил со столика безмен. Весы, похожие на булаву, всегда лежали у парадной двери. Морозиха, как звали ее поозеры, безменом взвешивала ильменских лещей, а еще навесистая железяка лежит для благословения непрошеных гостей…
Удар по Графу пришелся меж торчащих ушей. Хозяйка обняла обмякшего любимца и, конечно, отпустила Сильвестра с богом.
Ветеринарный врач сотрясения мозга у собаки не обнаружил, а депрессию дога объяснил отсутствием четвероногой подруги.
В таких хлопотах прошла неделя без мужа. Его скорое возвращение явилось сюпризом не только для нее. В тот день пассажиры, прибывшие на станцию и пристань, несли багаж на себе. Морозов нанял всех извозчиков, рассадил по коляскам питерских цыган и шумной кавалькадой — на остров Скит… Там, в сосновом бору, жгли костер, плясали и пели хором.
Отсыпался Гриша дома, тянул кислый квас, а про Сильвестра даже не вспомнил. И деньги, брошенные на ветер, не подсчитал: его карманы туго набиты червонцами.
Не посвящая жену в свои коммерческие дела, он улыбался:
— Мой главный доход — рулетка и скачки.
И правда: однажды на ипподроме Морозов рискнул крупной ставкой на лошадь, неказистую, жилистую, с лукавой кличкой Пуля. Она-то и примчалась первой. Гриша сорвал большой куш. В городе три знатока лошадей: Морозов, старый извозчик Фома и новый начальник ГПУ, бывший пастух. Азартным скачкам, бегам Пульхерия Ждановна предпочитала деловые поездки.
Сегодня за пять часов она успела побывать на кладбище, в комиссионке, на аукционе и у гадалки. Пока муж путался с черномазой цыганкой, на карту всегда выпадала пиковая дама, а сегодня бубновая. Сейчас Гриша завлечен приезжей белобрысой актеркой. Квашонкина рвет и мечет: готова задушить гастролершу, а законная жена поет от радости:
Ты уедешь в Питер дальний,
А любовь моя со мной…
Слова Морозиха подбирает сама: у нее с малых лет страсть к стихоплетству и собирательству. В школе коллекционировала марки и открытки с видами русских курортов. А в день свадьбы отец, петроградский ростовщик, подарил дочке чудо-часы, не выкупленные закладчиком, — бронзовую модель памятника Тысячелетию, с шаровым циферблатом и изогнутыми стрелками. Часы отмечали время суток, дни, недели, месяцы, годы, а также исполняли гимн «Боже, царя храни» и, по заказу, «Марш Черномора».
Этим свадебным подарком и началась увлекательная охота за макетами, моделями, картинами, рисунками и даже фотографиями микешинского памятника в Новгороде.
Сегодня Морозиха приобрела шахматные фигурки, среди которых четыре малюсеньких разноцветных памятника России. Их удобно брать за крестики и переставлять по доске.
Любуясь удачной покупкой, Пульхерия Ждановна уловила дразнящий запах только что испеченной кулебяки. Тучная, пышнощекая, с тройным подбородком, в легком кружевном платье, она взглянула на край стола, где дышал жаром пирог с сочной мясной начинкой, прикрытый воздушной марлей.
Этой ночью ей снились кошмары: переела за ужином. Муж ткнул ее в рыхлый живот и фыркнул: «Ты, Пуха, не баба, а месиво!» Ох, подальше от соблазна! Тяжело пыхтя, толстуха поднялась с кресла, ножки которого стянуты ремнями (стильная мебель не прочна), и грузно двинулась на свежий воздух.
С балкона прожора увидела Кремль, но увидела по-своему: огромный торт с шоколадными башнями, купола храмов — опрокинутые репки; белую колокольню — сахарную голову и сад — пучок салата. Облизывая пухлые губы, она попятилась к пышному пирогу, но тут, к счастью, всполошился парадный звонок.
Напружинив хвост, пятнистый дог с красными глазами опередил хозяйку и солидно, как подобает стражу, глухо зарычал. «Сильвестр», — стрелой уколола мысль, и Морозиха почувствовала озноб в ногах.
— Кто там? — опасливо спросила она, не торопясь отмыкать замки входной двери.
— Ваш знакомый, охотник Калугин.
Пульхерия Ждановна признала его по голосу. Она больше всего боялась воров, потому и домработницу не держала: прислуги — первые наводчицы. А в доме полно золота, серебра, хрусталя, ковров, мехов, да и коллекция ценная.
— Проходите! Граф не тронет…
Хозяйка безошибочно уловила настроение своего пса. Наверное, костюм охотника пропах собачьими запахами. Граф дружелюбно завилял плетевидным хвостом.
Гость, сын Анны Васильевны, с пакетом в руке, ласково подмигнул догу, искренне похвалил его стать, умные глаза и сообщил о воскресной выставке собак:
— Жаль! Демонстрироваться будут лишь гончие, легавые и лайки, а то бы ваш красавец взял первый приз…
Польщенная хозяйка готова сейчас же принести родословную Графа, но, увидев в руках гостя фарфоровую модель памятника, напрочь забыла о доге.
— От Анны Васильевны, — протянул он желанный подарок.
Принимая копилку, коллекционерша расплылась золотой улыбкой: верхний ряд зубов — сплошь в червонных коронках. За деньгами она не постоит…
— Нет, нет, голубушка, я тоже собиратель фольклора.
Его добрые глаза и задушевный голос почему-то побудили ее взглянуть в зеркало, окаймленное овальной рамой из орешины. Странно, полнота и молодит и старит: лицо без единой морщинки, а фигура огрузлой бабищи.
Свою коллекцию хозяйка не рекламировала, опасаясь воров и национализации (случай с Передольским свеж в памяти), однако собиратель фольклора внушал доверие, а главное, она понимала, что подарок исходит от него, а не от матери, поскольку та решительно отказалась продать ей копилку.
И Пульхерия Ждановна пригласила его в смежную комнату.
Металлические весы, лежащие на столике в прихожей, привлекли внимание краеведа. Они не отличались точностью: надежнее пользоваться чашечными весами. В этом доме безмен — скорее памятный спутник купеческой династии: не одно поколение Морозовых — торговцы. А то, что навесистый железный стержень лежит у двери, так это, видимо, на случай самообороны.
Проход по коридору не длинен: историк не успел осмыслить русский безмен, но, зная особенность своего ума, был уверен, что еще вернется к ручным весам.
А пока перед ним открылась дверь с толстой бронзовой ручкой. Квадратная комната в полумраке. На окнах темные шторы. Дернув шнурок, хозяйка осветила коллекцию вечерним розовым светом, отчего под ногами вспыхнул паркет чайного цвета.
Вдоль глухой стены никелированные треножники поддерживали разнообразные модели микешинского шедевра. Изумленный посетитель замахал пальцем:
— Бронза! Чугун! Фаянс! Стекло! Глина! Дерево! Камень! И даже папье-маше!
Бумажную поделку он выделил с придыханием в голосе. Она, полая, может служить колпаком для золотой модели. Но как проверить? Экспонаты руками не трогают. Спросить разрешения? «Только не с ходу», — осадил он себя, осматривая коллекцию.
Синяя стена симметрично увешана белыми рамками, в них рисунки и фотографии памятника России. Чувствуется рука опытного оформителя. Центр экспозиции занимала копия большого полотна Богдана Павловича Виллевальде, учителя Микешина: «Открытие памятника Тысячелетию России».
— Здесь Михаил Осипович! — толстый палец с золотым перстнем нашел в глубине картины изображение Микешина: — Вот он! Шевелюристый, с кошачьими усами. Я отдала мешок муки и пуд овса. А вот чудо-часы…
На столике, вмонтированном в угол комнаты, сверкали под стеклянным колпаком бронзовые часы в виде монумента Родине. Слушая пояснения, краевед решил проверить исторические познания хозяйки и, выждав паузу, отметил на часовом постаменте коленопреклоненную фигуру в гражданской одежде, с мешком денег:
— Узнаете? Нуте?
— Как же! — Просияла толстуха, колыхаясь всем телом. — Косьма Минин. Он, что муж мой, торговал мясом. Жил в Новгороде, только Нижнем. Прославился в тяжелую годину, когда шляхтичи топтали Московию. Ему на Волге есть памятник работы Микешина.
(Не могла предугадать Пульхерия, что муж ее, в отличие от Минина, предаст Родину и бесславно кончит жизнь. Морозов, бургомистр Новгорода при фашистах, не угодит головорезам Голубой дивизии. Мясника-снабженца вызовут в Юрьево, где стояли испанские уголовники, дадут ему понюхать мясо с душком и тут же, как быка, приколют. Не пощадит огонь войны и коллекцию Морозовой. На Торговой стороне уцелеет только один дом (вот ирония судьбы!), не каменный, а деревянный, — Передольского.)
Пока коллекционерша вела рассказ о скульптурах Микешина, историк задумался о Морозове. Если Коршунов — патриот России и ради наживы не уничтожит ее культурных ценностей, то морозовская рука не дрогнет. Зато Морозов не поставит себя в зависимость от других купцов: один преподнес бы монарху пуд золота, но славу не поделит ни с кем. Однако он симпатизировал не царю, а кадетам-капиталистам. И хотя в партии не состоял, но материально помогал им. Морозов и сейчас самый богатый новгородец после владыки. У него своя моторная лодка, редкий дог, породистый рысак: да и дом — дворец. Живет на широкую ногу, щедр на подарки. А где берет монету? Фининспектор, контролируя его доходы, знает, что тот сыплет червонцами больше, чем выручает. Ловкач ссылается на рулетку, карты и выигрыши на бегах, а истинный источник богатства скрывает.
А вот золотой модели здесь нет и быть не может. И, проверяя свое умозаключение, он снова подошел к бумажной поделке:
— Голубушка, какое назначение этого примитива?
Пристальный взгляд охотника не смутил коллекционершу. Не пряча своих карих глаз, она спокойно ответила:
— Страсть люблю аукционы. Эта вещь из имения Голицыных. Колпаком накрывали чайник с заваркой.
— Можно взглянуть?
— Ради бога! — разрешила она без тени смущения.
Краевед осторожно поднял модель из папье-маше: ее поддон, пожелтевший от чая, подтвердил правильность слов Морозовой. Он спросил:
— Пульхерия Ждановна, слышали о золотой модели памятника?
— Брехня! — засмеялась она, сверкая коронками. — Сорок фунтов не четыре золотника: не скроешь! Да еще при артельной затее…
Он понял, что она тоже искала модель. Теперь надо выяснить, кто придумал легенду? Алхимик или его сообщник?
— Боже! — вскрикнула хозяйка, словно ее схватили за волосы. — Неуж большевики сломают и памятник России?!
— Нет, голубушка, большевики свои ошибки не повторяют!
В прихожей краевед снова взглянул на черный безмен. Тоже неплохой образ ключа проникновения номер три. В самом деле, железный стержень имеет не только противоположные края, не только постоянный и переменный груз, но и середину — шкалу, передвигая по которой колечко с упором, можно уравновесить полярности рычага, а тем самым противовесы. Налицо три фактора: ведущий край с отвесом, ведомый конец с товаром и средний — сводящий с колечком…
Размышляя о триединстве противоречия, историк незаметно вышел на вечерний перекресток, где обычно стоит ночной извозчик Фома. Его нет. А старик — лучший справочник по городу. Жив ли он? Неплохо навестить старого знакомого: еще гимназистом Коля дружил с Фомой, прекрасным рассказчиком…
Ночь на перекрестке тихая: слышно, как в открытом окне углового дома бьется «сердце» старинных часов. Поджидая пассажиров, Фома скрутил козью ножку и задумался…
За долгую работу на козлах он сменил четырех коней и две коляски с верхом, а свой живой пронырливый ум обкатал до блеска. Кажись, профессия возницы не мудрена, а вот реши-ка загадку! Волхов разрезал город на две краюхи: Софийская доля — с вокзалом, а Торговая — с пристанью. Скажи, где лучшая стоянка?
Дед занял угол Знаменской и Московской — самый пупок Торгового холма. Отсюда легко катить по всем потребным местам, и Волховский мост рядом с вечерней пристанью.
Да и окрест все дома-то нэповских воротил: Морозова, Лазерсона, Долгополова, Коршунова, Шнейдерзона. И перекресток бойкий: булочная, колбасная, Гостиный двор. А телефон в аптеке — вызывай извозчика.
Все учтено! Все продумано! Даже такая малость — возле стоянки торчит вместо тумбы ствол петровской пушки, куда вкладывают записки с указанием адреса и часа выезда.
Среди извозчиков Фома — признанный патриарх, без его благословения не рискнут купить фаэтон или коня (особо у цыган): дед, точно доктор, старательно ощупает пролетку, лошадь, да еще укажет, где ныне самый дешевый овес.
Нагляделся старик и на блатной мир: воров, растратчиков, спекулянтов, скупщиков. Частенько преступления раскрывались с его помощью. Помогал он и беспризорников вылавливать.
Родись Фома в XX веке, Новгородчина, возможно, прославилась бы знаменитым сыщиком, хотя внешне добровольный агент скорее смахивал на медлительного старичка поозера с желтоватой сединой в бородке, да и костюм под стать: высокие сапоги, брезентовая куртка и засаленная фуражка из темной кожи.
Яркие звезды, подмигивая, вызывали луну на выход, а приманили пару босоногих пареньков. Они тишком прижались к сумрачному забору и внезапно исчезли, точно в бездну ухнули.
Дед перекрестился дымящей цигаркой. Новые фонари не горят: не подвели электричество. Но желтоглазик, как и все ночные извозчики, зорко видел в темноте.
На ветхой ограде свежая афиша — «Багдадский вор», а на забитой калитке светилась жестянка с черной шестеркой. «Московская, дом 6» — памятный адрес. Здесь когда-то жил одинокий купец Казимиров. Богатый, как Садко, отшельник прикидывался бедным: собирал старье, а, захламив дом, спал у себя в лавке на длинном сундуке.
Ныне каменный дом Казимирова развалился, порос бурьяном. И, кажись, именно на той свалке прижились бездомники. Вот уж кою ночь за старым забором шорохи, голосишки и тихий лай. Завернуть бы в Троицкую к учителю Калугину, доложить о малых полуночниках, да поздновато: в слободке ни огонечка.
В угловой квартире нэпмана Морозова диковинные часы набатно пробили двенадцать. Дед поежился. Взращенный на поверьях, он порою ждал, что в полночь забеснуется нечистая сила.
Напрягая слух, он насторожился. Мирно хрустела овсом пузатая лошаденка с торбой на морде. Кругом ни души. Вдруг на повороте Гостиного двора колыхнулся белый саван. Фома призвал святую Софию, но привидение двигалось прямо на извозчика.
— Свят-свят! — забормотал дед, зажмурившись.
Он слышал, как невесомые шаги подкрались к коляске, а знакомый голос вернул его к жизни:
— Дедуля, здравствуй! — Словно фея из сказки, актерка, вся в белом, радушно улыбнулась: — Не узнал, что ли?
Как не узнать симпатичную пассажирку: лик ангелочка, а грудь дородной игуменьи. Все же испугом малость примяло голос:
— Что так припозднились, краля?
— Гостила у подруги. Она освободилась после спектакля. — Резко качнулась коляска. Усталая барышня привалилась к спинке сиденья: — Дедуля, хочу золотую коронку. Посоветуй хорошего дантиста со своим материалом…
Он дал адреса двух зубных техников и, сняв торбу с лошадки, вернулся на козлы:
— Но, но, Кикимора! — замахнулся кнутом.
Большеухая мохнатка, с жидким хвостиком и раздутыми боками, в самом деле смахивала на чертенка из народной сказки. А хозяин в ней души не чаял.
Возле Соловьевской гостиницы артистка вынула из сумочки двугривенный (езды-то рукой подать!) и, зевая, тихо молвила:
— Говорят, местные купцы в подарок царю изготовили золотую модель памятника России. Правда это?
— Впервой слышу, мил человек. — Дед зажал кнутовище коленями и полез в карман за кисетом: — Вот как «обновилась» икона на памятнике, могу поведать…
Актриса, видать, шибко притомилась — перенесла разговор на другой день:
— Завтра я выступаю в Софийке, подъедешь к десяти. Удачной ночи тебе, дедуля.
Старик мысленно перекрестил ее и натянул вожжи. Он заметил, что из ресторана вышел чернявый паренек и пошел за ней во двор гостиницы. У него на груди значок КИМа, — греха не будет. Дед судил по своему сыну, комсомольцу: теперь он стал партийцем. Вчера из Москвы телеграмму прислал, обещал приехать. И опять навестит своего учителя Калугина…
Калугин отказался от путевки на Старорусский курорт: задерживал подшефный завод — до сих пор нет электричества; то не было кабеля, а теперь монтера.
Пришлось идти на северную окраину города. Там, в Никольской слободе, живет Лебедев, новгородский Эдисон. Секретный замок, изобретенный им, открывается только набором цифр.
Числовая механика заинтересовала Калугина. Он ближе познакомился с Лебедевым. Тот согласился с тем, что противоречие — толчок любому изобретению.
Отличный стрелок-охотник, Лебедев изобрел катапульту, которая выбрасывает тарелочки на разных скоростях. Он, патриот города, конечно, поможет кирпичному заводу.
К сожалению, монтера не оказалось дома. Николай Николаевич оставил записку со своим телефоном, но домой не спешил: вспомнил адрес ночного извозчика.
На всю жизнь запомнились его сказки и житейские былички, пересыпанные крылатыми словами. Именно он, Фома, раскрыл мальчику мудрость русской пословицы: «Не хватайся за кончики: венец всякого дела — середка». Старик поучал: «Отправляясь в дальнюю дорогу, не помышляй, сынок, о начале и конце пути. Готовься к середке-середушке, там все беды — холод, голод, бездорожье и волки-разбойники. А засверкает впереди златой крест, — так и битым доползешь».
Заваловый перекресток дорог — на Антоново, Деревяницы, Москву — встарь заселяли кузнецы, ямщики, шорники, содержатели постоялых дворов. Здесь меняли лошадей Радищеву и Пушкину.
Теперь Никольская слобода славилась огородниками, каретниками и городскими извозчиками, внуками забубенных ямщиков. Бревенчатая изба Фомы, на первый взгляд, ничем не отличима от других загородных домов, почерневших от времени, но внимательный взгляд отметит чердачное окно в форме большой подковы. В прошлом эта архитектурная деталь была эмблемой ямщицких построек.
Калитка и широкие ворота, подпертые кольями, ждали ремонта, а сруб из мореного дуба за двести лет даже не покосился. На мощеном дворике между хлевом и сараем, где снежинками мельтешил тополиный пушок, дремала старенькая коляска с морщинистой кожей на спинке сиденья.
Из открытых дверей пахнуло конопляным маслом и свежим хлебом, испеченным на капустных листах. Фома, как и предполагал гость, выспался и трапезничал в одиночестве.
— Старуха-то пошла поклониться мощам преподобного, — кивнул он в сторону Антониева монастыря. — Присаживайся, мил человек, да отведай овсяного киселька с холодным молочком…
— Смотрю на тебя, старина, и завидую: ты же дуб мореный! Открой секрет долголетия.
— Хворые места натираю дегтем — вот и вся премудрость.
— Голубчик, ты из рода ямщиков?
— Вестимо, милок, хотя батя мой кучером служил. Тогда богатые конюшни содержали извозопромышленники. А ныне мы все, извозчики, при бирже труда.
— Почему у тебя первый номер?
— Да я, сударь, вроде закоперщика в нашей артели, — ответил он, позевывая.
Вне коляски старик всегда чувствовал себя не в своей тарелке; зато, сидя на облучке, мигом преображался, как царек на троне. С козел видел дальше и думал быстрее.
Со временем психологи создадут особые кабинки, в которых человек будет мыслить продуктивнее, а сейчас гость немало удивился; оказывается, Фома знал причуды своего разума — дед забрался на приполок русской печи, сел там, как на козлах, и, дымя цигаркой, бодро и охотно затараторил:
— Супротив моей стоянки за черным забором развалины с подземельем. Там, по всем приметам, хоронятся огольцы…
Председатель Детской комиссии уточнил облики беспризорников, поблагодарил за помощь и пересел на широкую лавку, поближе к старику:
— Голубчик, кто мог придумать легенду о золотой модели памятника Тысячелетию?
— Вишь что! Я вожу актерку. Так она тож пытала насчет этой байки да про Морозова: как он набивает свои карманы?
— И как же? — оживился гость. — Нуте?
Уводя сухой рукой махорочный дым, дед ухмыльнулся:
— Хитер бобер! Вишь, соколик, мясник купил патенты себе и своим скрытникам. Они скупают скот, отправляют вагонами в Питер и кажинный платит налог за себя — за средний оборот, а весь доход со всех патентов — в морозовский карман. И чем больше прибыли, тем больший магарыч соучастникам. А делец не скуп! Фининспектор, опосля моей наводки, опросил их — ни один не выдал. Вот и кусни локоток, мил человек!
Дед хрустнул плечами и желтым глазом уставился в красный угол с мерцающей лампадой перед большой иконой:
— Ты, поди, подметил киот на поставе Россиюшки? Так вот моя старуха крестится: сама слыхала, как богоматерь шепчет молитвы. Ну, думаю, проверю. И ночью к памятнику. А моя Кикимора, что ищейка, морду вытянула, ноздрями сопит и хвост поджала, словно учуяла серого. И вот те крест! — Старик мелко осенил впалую грудь и доверительно продолжал: — Слышу… кто-то скребет. А я, сам знаешь, в потемках вывески читаю. Гляжу, глазам не верю: от поставы отпрянул могутный, что статуй, громила и топ-топ в крапивник, что возле крепости. Мне бы за ним, так от страха ноженьки мои отнялись…
Дед положил смоченный окурок под свою голую пятку:
— А поутру вертаю с вокзала и вижу: наборщик, тощий, что кнут, типографской краской замазывает сияющую икону. Вишь, ночной детина «обновлял» икону к молебну и крестному ходу…
— А что еще заприметил у «чудотворца»?
— Цыганскую курчавую бородищу. Да я опознаю…
Скрипучие ходики с двумя подковами на длинной цепочке напомнили гостю час занятия с учеником. Калугин встал и вдруг глазами измерил старую балалайку, висевшую меж окон.
Когда-то русская балалайка была двухструнной. Но и она прогрессирует: стала с тремя и формой богаче — малюсенькая, малая, средняя, большая и огромная. Они образовали великорусский оркестр, слава о котором разнеслась по всему миру.
Осматривая балалайку, историк увидел в ней образ философского ключа номер три. Три части инструмента: корпус, гриф и головка настройки. Треугольная форма деки. Три струны. И три колка. Да и бряцают кончиками трех пальцев. При этом левая рука меняет звучание, прижимая струны к ладам, а правая, наоборот, извлекает звуки с поразительным постоянством.
Восторг краеведа перед балалайкой Фома истолковал по-своему:
— Что мне соха, была б балалайка, говорят на деревне, да и городские часто наяривают. Вот хотя бы мой сынок: в Москве большой человек, а приедет — кнутом не отгонишь!
— Заметь, голубчик, трем струнам доступен любой мотив, — сказал Калугин и ушел в мечту: «Вот бы научиться до виртуозности играть на трех „струнах“ противоречия!»
И, возвращаясь в центр города, он мысленно настроил инструмент познания на свой лад: прима-струна — ведущая, секунда-струна — ведомая, а меди-струна — средне-сводящая. Выходит: мягкая жесткость, гибкая стойкость и податливая крепость — не игра слов, а животворная сила роста.
Вот телега, утыканная палками. На ней крестьянин, по всему видно, середняк. Русское середнячество, с одной стороны, пополняет ряды бедняков, а с другой — кулаков. Но зиновьевцы все еще играют на двухструнной балалайке: они четко различают лишь левое и правое, лишь батрака и бая, обходя середняка, нашего союзника. Так узко понятое классовое противоречие ведет к политической узости, к вредному уклону. Ныне без диалектики ни туда ни сюда.
Шагая по Московской улице, он вспомнил, как здесь на масленую неделю лихо мчались тройки, звенели бубенцы, колокольчики, тальянки; а прямо на тротуаре полыхали жаровни с румяными блинами. Выбирай — с вареньем, шкварками, сметаной, кипящим маслом. И тут же крепкий ароматный чай и задорные частушки.
Тогда Коля, гимназист, стоя в сторонке, с трудом сдерживал слезы. В кармане ни гроша. Хозяин комнаты — выходец из немецкой колонии — не признавал русских праздников, а родители жили в глухом лесничестве Новгородчины. Зато немец разговаривал с юным квартирантом лишь по-немецки. Вот уж верно: нет худа без добра — теперь Калугин читал Гегеля в подлиннике.
Афиша струнного оркестра увела мысли историка в Летний сад. На Веселой горке поет «Вечерний соловей». А в свободное время проявляет чрезвычайный интерес к золотой модели, к золотым коронкам и золотым рублям Морозова. К чему ей золото? На ней ни одной золотинки: ни брошки, ни колечка, ни серег, одни часики. Накопительство? Пересылка за границу к родителю? Ей не трудно передать сверток одному из участников автопробега. Инструкция гласит: «Ценности конфискуются только в момент спекулятивной сделки и хищения из музея. Обыск строго запрещен». Оно и понятно: международный автопробег — массовый приезд зарубежных гостей в СССР. Плохой прием — пища для желтой прессы.
Еще вопрос: какой запас золота у Алхимика? Как он поведет себя в день прибытия иностранцев? И какова роль Берегини? Она помогает ему или, наоборот, охотится за его кладом? И в чьих интересах: личных или государственных? И наконец, как увязать ее сомнительное поведение с ее увлеченностью тайной Тысячелетия, с ее мечтой защитить интересы женщин и с ее синим взором, полным благородства?
Вдруг он поймал себя на том, что сам себе противоречит: стремится не думать о ней и в то же время постоянно вспоминает ее; смущается от ее красоты и тут же дерзит ей; хочет пойти на концерт и одновременно отговаривает себя. Нет, нет, надо послушать ее песни: нет ли фальши…
Сейчас занятие с учеником. Все эти дни учитель искал наглядный образ триединого противоречия. Однако ни «Троица» Рублева, ни безмен, ни балалайка не затронут Глеба. В Древней Греции Гераклит успешно иллюстрировал диалектику примерами из природы. Не взять ли символом противоречия новгородский пейзаж, ибо наглядность — первый шаг к абстрактному мышлению?
Из Антонова в город, как всегда, бежал: сегодня у меня занятие с учителем. Домашнее задание я выполнил — нашел наглядную трехчленку, но агентурное поручение смазал. Осмотр здания книгохранилища ничего не прояснил. Замки и печати не тронуты. Да и устная разведка лишь больше озадачила. Местная малышня из приемника-распределителя только обедала и спала под казенной крышей; остальное время слонялась по ярмарке, где чистила чужие карманы и корзинки.
Мои друзья из Дома юношества выяснили лишь одно: утром антоновские воришки ничего из монастыря не выносили. А кто же снабжает торговку книгами с семинарскими штампами?
В свои заботы Розу я не посвящал, хотя посматривал на нее, а не на кружку с сургучной печатью и четкой красной надписью «НА ПОМОЩЬ МОПРу». Гершель, общественницу, выдвинул комсомол, а я в роли охранника оказался по милости Воркуна. Губернский отдел ГПУ — шеф нашей команды «Динамо». Иван Матвеевич, зная меня еще по Старой Руссе, подошел к моим воротам и, словно по мячу ударил, бухнул: «Глебуха, хватит баклуши бить!»
С Розой мы встретились у памятника Тысячелетия. Она, опередив меня, сосредоточенно глядела на гигантскую статую Петра I, на плечах которого эполетами серебрился тополиный пух.
— Послушай, — шепнула она, глазами указывая на памятник.
Я не прислушался, а вгляделся: Роза вырядилась и совсем не походила на комсомольскую активистку. На ней голубая блузка с белым бантиком, черная юбочка выше колен, модельные лодочки на тонких каблуках, и «визитная карточка» не кимовский значок, а золотые серьги, похожие на спелые вишенки. Из-за этой красы ее чуть было не исключили из Союза молодежи. Вступился Калугин. Роза посещала краеведческий кружок, организованный при музее. Она сотрудник губархива, но архивного в ней ничего — пухленькая, румяная, с глазками-маслинами и кудряшками на лбу. Словом, пышка!
Все из семьи Гершелей обладали идеальным слухом. И все они играли на музыкальных инструментах. В домашнем оркестре Роза вела партию флейты. И неудивительно, что сейчас она уловила тихий загадочный звук, исходящий от монумента, как будто бронзовый шар разнялся большой морской раковиной и протяжно гудит. Гершель сказала:
— Это ветерок-проказник.
— Тут и раньше ветрило, однако памятник помалкивал, — возразил я, невольно вспомнив слова антоновского богослужителя: «На амвоне Руси плачет и стонет страдалица Марфа Посадница».
Странный звук исходил не от Марфы, а от Петра I: фигура последнего возвышалась прямо над Борецкой, но царь держал в руке скипетр, а не дудку…
— Что за фокус, Роза?
Не зная, что ответить, она заговорила о своем отце:
— Папа точно знает: при закладке этого памятника под фундамент опустили цинковый ящик с монетами девятнадцатого века.
Роза приходилась мне родственницей: мой дядя женился на ее старшей сестре, и я кое-что знал о самом Гершеле, аптекаре:
— Твой отец скупает старинные монеты?
— Для своего брата, ленинградского нумизмата.
Хотелось уточнить, почему Роза никогда не вспоминала про родного дядю, но она в это время бросилась к прохожему:
— Пожалуйста, не откажите! — и бренькнула кружкой с медяками.
Длинноволосый, носатый незнакомец в черной бархатной блузе, с бантом на груди, прочел надпись на кружке и смутился:
— Позвольте представиться: юморист Фукс. Приезжий. Пока безработный. Извините. — Он пожертвовал пятак и длинный палец согнул вопросительным знаком: — Молодые люди, в каком российском городе впервые увековечены в бронзе Пушкин и Лермонтов?
Мы с Розой беспомощно переглянулись. А назидательный палец Фукса как бы отделил от пьедестала фигуры великих поэтов:
— Хвала вам, новгородцы! — воскликнул он и мигом скрылся в толпе прохожих (широкоплитная панель почти примыкала к памятнику).
— Видела его в папиной аптеке, — опомнилась Роза и взяла меня за полосатую футболку (такая уж привычка у нее): — Скажи, Глеб, Николай Николаевич как репетитор брал с тебя деньги?
— Учит бесплатно.
— Почему? — надула она яркие щеки. — Он вам родня?
— Нет. — Я рассказал о нашем знакомстве на футбольном поле, куда тот приходил изучать спортивные ритмы: — Я признался Калугину: «Нас два брата: один умный, а другой футболист». Он улыбнулся и пригласил меня на рыбалку. Там-то, у костра за ухой, я и прирос к нему: он же бездетный…
— А мне запали в душу его слова, сказанные на занятии краеведческого кружка: «Где бы ты ни родился, где бы ни жил, если ты русский, твой долг поклониться героям восемнадцатого века — Пскову и Великому Новгороду: они спасли замечательную культуру от вражьего огня. Не вся Русь погорела, не всюду властвовал хан, был край и без татарщины. Здесь воздвигались храмы, дворцы, велась летопись, слагались былины; здесь во времена ига родину славили ратными делами (смяли ливонских рыцарей) и подняли на щит вольность, родной язык и стратегический ум русского народа».
Роза закончила с печалью в голосе:
— Я здесь родилась. Горжусь Новгородом. Люблю родину, Россию, а папа заставляет меня учить язык, чуждый мне: я не хожу в синагогу…
Она метнула взгляд на фигуру ангела-хранителя Петра I. Из его бронзового крыла выпорхнул воробей. Оказывается, металлический шов лопнул, а в полости образовалась гудящая раковина. Мне вспомнились бредни обывателей.
— А нагородили-то! — засмеялся я. — И Пучежскому по носу!
— Почему?
— Жаждет этот памятник стереть с лица земли, вот и собирает о нем всякие пакости…
— Собирает? — побледнела Роза. — Понимаешь, мой начальник…
— Завгубархива Иванов?
— Да, — прошептала она, озираясь по сторонам. — Поручил мне подготовить справки о памятнике Тысячелетия России.
— Какие справки?
Она глазами нашла губполитпросветовское здание с зарешеченными балкончиками:
— Пучежский заказал Иванову справки, документы на тему: «Микешинский памятник — знамя черносотенцев».
Я сообразил, что Пучежский готовится дать бой Калугину и что надо немедля предупредить моего учителя.
— Роза, я сейчас увижу Николая Николаевича; можно сослаться на тебя?
— Конечно! — живо откликнулась она. — Я за памятник! И за Калугина! Иванов, представь, пристает к своим же сотрудницам. Отвратительный тип!
— Тогда жди меня. Здесь не посмеют ограбить тебя…
Я припустил к массивной арке Софийского собора, где толпились экскурсанты возле музейного работника.
На дворе Софии Калугин стоял в тени Евфимьевской часозвонницы. Он никогда не опаздывал. Мое сообщение озадачило его:
— Говоришь, «знамя черносотенцев»? — возмутился он и поблагодарил меня за оперативность.
На башню вела винтовая лестница. Учитель почему-то обожает спирали. Он старался не отставать от меня:
— Я искал для тебя пример трехчленки, но ты, голубчик, превзошел меня. Что может быть доступнее (перевел дыхание): фундамент, фасад и крыша? Капитальная основа, легкий верх и промежуточная стойка. Массовидный образ! А ты знаешь, как русский народ называет «фасад»?
— Нет.
— Середка! И заметь, середка, середина и СРЕДСТВО — из одного корневого гнезда. Да и по сути: середина есть средство соединения низа и верха, начала и конца, наметки и результата…
— Тема нашего урока?
— Не совсем, друг мой. Философская проза любит афоризмы. А секрет их в искусстве обобщения. Поэтому свою вертикальную трехчленку замени горизонтальной: домик — дом — домище…
— От малого к великому?
— Верно!
Когда-то каменный восьмигранный столб держал над крепостью куранты. Теперь под тесовым шатром звонницы пахло медью колоколов и голубиными гнездами. Верхняя площадка башни открывала обзор города с его слободками и белоснежными монастырями.
Стоя возле деревянного парапета, я залюбовался могучим парком, атакующим старинную крепость:
— Ого! Деревья одолели ров. А молодняк лезет на стену! — Я повел взглядом по кольцу городского вала и выбрал златоверхую колокольню Юрьева: — Звонкий маяк! За ним чуткое эхо Ильменя!
— Голубчик, краски греют, а мысль кормит: дай то и другое. К делу! — Он выделил постройки, примыкавшие к звоннице. — Тут встарь стояли теремок, терем и великий терем владыки Василия. Выходец из народа и развернулся по-народному…
Краевед рассказал о плодотворной работе Василия и лицом повернулся к Летнему саду, где кружился тополиный снег и где над зеленью горки дымил деревянный ресторан в русском стиле.
— Перед нами не кончик, а великий конец Неревский. Здесь, вдоль Волхова, шли улки, улицы и Великая улица…
Я чувствовал: учитель подводит меня к какому-то важному обобщению, но пока что уловил развитие от простого к сложному.
— Неревцы шли через ручей по МОСТИКУ, затем через крепостной ров по МОСТУ, а дальше на ВЕЛИКИЙ МОСТ через Волхов.
— Смелее! — подзадорил он, продолжая на месте необычную экскурсию в прошлое: — Новгород имел торжок, торг и торжище рядом с великим мостом…
Историк отметил правый берег Волхова с базарной площадью, где весело посверкивала карусель:
— Торжок — зародыш всех торгов. Великий торг, с его иноземными дворами да рядами, — расцвет новгородской торговли…
На сей раз я уловил масштабность развития города, но обобщение не вытанцовывалось. Учитель продолжал обозревать Торговую сторону:
— У моста часовня. Выше — церковь. А левее — собор Великого Ивана. Почему так народ назвал? Нуте?
Он голосом выделил слово «народ» и вернулся к обычной интонации экскурсовода:
— Заметь! Храм огромный, двухэтажный. В нем молельня, склад товаров, палата мер и весов (свой ивановский локоть), суд, купеческий клуб и центр связи с заморьем. И это двенадцатый век!
Теперь к народному мотиву он добавил фактор времени. Его рука вела прямую линию от Великого Ивана к Вечевой площади:
— Все решало вече. Новгородское вече просуществовало дольше, чем где-либо в мире. И вошло в историю как великовечье! Высший орган власти боярской республики!
Калугинские глаза, не по возрасту молодые, ласкали чернотой. Они внушали: «Еще рывок мысли! Еще!»
— Заметь, мальчик мой, городские концы создавали стороны, а стороны — великий град. Его владения обширны. На земле новгородской можно было разместить все вольные города того времени. И стоял Господин Великий Новгород на великом пути «из варяг в греки». Итак! — голос историка торжествен: — Великий терем. Великий конец. Великий мост. Великий торг. Великий Иван. Великое вече. Великий Новгород — великий путь. Лопни солнце от зависти, если найдется другой город с таким величием! Нуте, друг мой?!
Высокие эпитеты ворвались в мое сознание лейтмотивом, и я наконец-то обобщил:
— У великого народа и корни великие!
— Отлично! — Он, как ребенок, ударил в ладоши. — Афоризм — самоцвет мысли! А корни — наши великие традиции. Поздравляю!
Не в пример учителю, мне нравилась похвала. Я готов ответить тем же: «Ваша заслуга!» — но не посмел. И я схитрил:
— Мои родители отметили во мне перемену: я-де стал соображать быстрее, рассуждать логичнее. А старший брат, как всегда, подковырнул: «Из тебя выйдет не писатель, а бумагомаратель! Одолей грамматику, а потом уж логику!»
Добрая улыбка не сходила с лица учителя:
— Голубчик, путь к серьезной прозе, повторяю, долог и тернист. Будь готов и к насмешкам и к подножкам. Но ты упорно поднимайся, как только что шагал по лестнице, нет-нет да и оглядываясь на любимого писателя. Тебе ближе всех Достоевский?
Примечательно! Учитель всегда ставил меня рядом с собой, словно мы однолетки, и беседовал как со взрослым. И Достоевского вспомнил не случайно.
В Старой Руссе я посещал библиотеку имени Федора Михайловича и дом Достоевского. Мне было отрадно, что великий писатель мой сосед, земляк. Я ходил по его следам, дышал его воздухом, искал места действия «Братьев Карамазовых». Все это исходило от внешнего сопричастия — мы жители одного города. А внутренний мир Достоевского приоткрыл мне учитель. Он четко отличал диалектику души от диалектики мысли:
— Мышление, друг мой, сложный акт противоборства: отбросить ложную мысль, увязать анализ и синтез, подкрепить аксиому цепочкой фактов, преодолеть логический шаблон и дерзнуть на новое обобщение. Все это от Достоевского!..
Мысленно я обнял учителя, приложился щекой к его теплой груди, поклялся неустанно идти к цели, а вслух признался в скудности своей разведки:
— Книги крадут не антоновские.
— А кто же? — Он назвал дом на Московской улице. — Там, за оградой, в заброшенном подземелье прижились пареньки: худенький, как игла, и крепыш с черной челкой. Ребята проворные. Приглядись к полуночникам. И учти, у них собачонка…
Калугин глазами показал на Кремлевскую площадь с микешинским памятником:
— А сейчас, мальчик мой, к Розе. Пусть она скопирует справки для нас с тобой…
Отрадно! Учитель всегда сочетает слово с делом.
Из крепости я побежал не прямо к стоянке Фомы (о чем пожалел!), а в Антоново — пообедать и справиться о паре беглецов. Я не сомневался, что они сбежали из приемника и что заведующий наверняка их ищет.
Так оно и есть. Крепыша с черной челкой зовут Филей, а худенького, хозяина собачонки, Циркачом. Шавка Муня, видимо, сторож их убежища.
Калугинское поручение на сей раз я решил выполнить с честью: не спугнуть воришек, не толкнуть их к бегству из города, а подружиться с ними и сдать под опеку Калугина. А план действия прост: «разговориться» с Мунькой, потом пустить в оборот клички ребят: я-де свой, не участник облавы.
Казалось, все предусмотрел: прихватил братишкин электрический фонарик, курево, леденцы и ломтик колбасы. У меня в доме свой щенок. Но что такое? Одичалый пустырь нем: на мой посвист Мунька не откликнулась. И в подвале, сверху заваленном мусором и щебнем, тоже молчок. «Притаились», — решил я и заглянул в мрачный, щербатый лаз:
— Филя! Циркач! Мунька!
Гробовое молчание. Из узкой воронки пахнуло дымом: не табачным, а домашним — горелой лучиной. Я сел на рыхлый кирпичный цоколь и задумался.
Ребята промышляют ночью — значит, отсыпаются. Зловещая тишина настораживала. Вспомнился панический бег заведующего распределителем: за ним гнался шкет с ножом — Мамай имел три привода за такие «шалости».
Страх всегда вызывал у меня стыд, а последний толкал на смелый поступок. Я спустился в треугольный лаз и бутсами нащупал ступеньки деревянного примостка. Почему он не убран? То ли заманивают, то ли ушли купаться.
На каменном полу я осмотрелся. Мои глаза воспринимали только световой треугольник, падающий сверху. Но вот освоился: каморка имеет пролом в соседнее темное помещение. Белесая плесень поднималась по стене. Беглецы обжились в проходной…
Я осветил фонариком мятую солому, ветхое одеяло и «подушку» — трухлявое от моли драповое пальто. Вонючее барахлишко разворошил ногой. Обнаружилось: колода замусоленных карт, пятый выпуск «Пещеры Лейхтвейса», титульный лист с голубым штампом, вырванный из книги, и множество «чинариков», а в углу под мешковиной — бронзовый стержень с тонким концом.
Рассматривая загадочную находку, я напряг память. На Ленинградской улице в милицейском музее выставка холодного оружия и металлических инструментов, отмычек, воровских поделок. Но этот штырь не был столь острым, чтобы им колоть, и не был прочным, чтобы служить ломиком.
Когда-то Шерлок Холмс покорил меня: я мечтал заделаться первоклассным сыщиком, изучал преступный мир — местное ворье знал наперечет. Особенно базарных мазуриков: одни спецы по возам — «воздушники», другие по вырезке карманов — «писальщики», а третьи по магазинам — «городушники». Потом шли Знаменские гопники: они умели все, что и «мальки», но выступали еще в роли «домушников» и наводчиков для профессиональных воров.
Новгород часто навещали гастролеры по церковным ризницам — «храмушники»: одеты с иголочки, в руке блеск-чемоданчик, а в нем пилка, ножовка, фомка и флакончик кислоты для опробования сомнительного золота.
Однако бронзовая палочка в моей руке разожгла любопытство. Для чего она? Ее не просунешь в дверную щель, чтобы скинуть крючок, и дирижеру слишком тяжела.
Обошел остальные клети подвала: заметил сводчатые потолки и обгорелые лучины со свежим запахом дымка. Здесь явно кто-то осматривал старинное подземелье.
Более двух часов я ждал ребят. Они где-то застряли. А может быть, их спугнули? Ведь кто-то горящей лучиной освещал подвал?
Черт возьми, время ушло, а мне сегодня на очередное занятие литературного кружка. Редакция газеты «Звезда» организовала встречу с местным поэтом Василием Смеловым.
Вылезая через треугольное отверстие, я подумал о том, что образ трехчленки хуже геометрического треугольника: этот более наглядно передает три стороны противоречия — ведущую, ведомую и сводящую, а главное, линия переходит в другую, зримо показывая ход кругового развития.
Калугин говорит: линейное развитие переходит в круговое, а круговое в спиральное. Гибкий ум улавливает все три вида становления, а верхогляд схватывает лишь наивысшую стадию — спиральную, а тем самым нарушает принцип историзма.
Стоя возле руин, я через призму треугольника взглянул на ближайшую стену желтого дома и до смешного удивился: в окне второго этажа красовалась Роза Гершель.
Тут я сообразил, что пустырь примыкает к дому аптекаря, где длинный сарай преградил наступление чертополоха и крапивы. Я свистнул красотке и жестом вызвал ее на дворик, куда проник меж сараем и помойкой.
— Ты знаешь, под твоим окном «пещера Лейхтвейса»! — Я объяснил причину моего появления, ввел ее в курс розыска похитителей старинных книг и попросил: — Увидишь ребят — звони ко мне в техникум…
Роза слушала меня разинув рот: она и знать не знает, что рядом подземелье с древними сводами, что в нем устроили себе притон ночные промышлялы. Озадаченная, она взяла меня за рукав полосатой футболки:
— Лай-то слышала, да не придала значения. У нас кругом столько собак, кошек, крыс — жуть берет!
Пышка расправила пухлые плечики и через проходной коридор вывела меня на Московскую. По мостовой мчалась стайка велосипедистов в разноцветных майках. Спортсмен Чупятов, атлетического телосложения, махнул мне рукой:
— Салют, вратарь!
Я взмахнул бронзовым прутиком и снова озадачил Розу:
— Что за штуковина? В «пещере» нашел. Не аптекарская?
— Нет, не знаю, — смутилась она и радостно сообщила: — Додик, братишка, занялся историей Новгорода!
Надо же! Многие изучают нашу историю, гордятся своим рождением на здешней земле, а мы, истинно русские, подчас не чувствуем источника вдохновения, обходим Русскую дорогу и памятник Тысячелетию России. Почему так?!
Вспомнился краснобай Пучежский. Я припустил следом за велосипедистами. На литзанятие пришел раньше других. И рад!
Внештатный сотрудник газеты, начинающий поэт Саша Игнатов, хвастанул мне, что нашел развалины Великого Новгорода и придумал хлесткое заглавие «Тайна дома № 6».
«Вот кто спугнул воришек», — понял я и немедля помчался в Троицкую слободу. Там возле открытой калитки в тревожном ожидании стояла Анна Васильевна. В ее глазах испуг и надежда. Старушка с дрожью в голосе сказала:
— Сынок час назад ушел искупаться и не вернулся…
Урок с Глебом и хлопоты с кирпичным заводом отвлекли Калугина от навязчивого желания послушать Берегиню. За день он умаялся и решил перед ужином освежиться.
Махнув матери коротким полотенцем, Калугин вышел к берегу Волхова. Над рекой нависла белесая мгла. Она напомнила счастливую ночь. То было во время новгородской ссылки.
Тогда вечером он впервые отправился на прогулку не один. Нет, он и раньше приглашал ее, но она никогда не выходила за порог флигеля, где ссыльные жили коммуной; да и в комнате беседовала с ним лишь за чтением Гегеля, активно обсуждая философские проблемы. А вне коммуны на свежем воздухе молодой революционер и сам забывал о НЕЙ: любовался звездами в одиночестве, хотя по-прежнему любил ЕЕ.
Однажды, открывая калитку в темень проулка, он почувствовал, что с ним ОНА, царица противоречий и чародейка любого развития.
Беззвучно шагая рядом, Невидимка взяла его под руку и жарко зашептала: «Милый друг, за твою преданность, за твою любовь ко мне не расстанусь с тобой до последней минуты. А сейчас начнем с малого, ибо в малом зачин великого».
И тут он реально ощутил, как левая нога перечит правой, как четная сторона улицы противостоит нечетной и как на мостовой встречные движения взаимоисключают друг друга. Окруженный полярностями и топча полярности, счастливчик вышел на полярные берега Волхова, над которым, как и сейчас, колыхалась белая тьма.
Резкий гудок парохода оборвал мысли. Историк прислушался: бодрый северик принес музыку с Веселой горки — струнный оркестр зашелся в ритме «Калинки».
«Скоро запоет Соловей», — рассчитал он и, скатав полотенце, сунул его в широкий карман толстовки. Удивительно, сегодня он взял на речку не большой, а малый ручник: значит, наперекор разуму, он бессознательно руководствовался инстинктом…
Кроны столетних деревьев прощаются с вечерней зорькой. Рядом с летним рестораном на земляной горке освещены подмостки эстрады. Там мелодично журчат домбры. Музыканты исполняют знаменитый Полонез Огинского.
По аллее, запорошенной тополиным цветом, идет участница концерта. От каждого маха длинной юбки вскипает белая пена. Крутобокая, осанистая, актриса вальяжно плывет в такт музыке. Светлая коса покоится на высокой груди, где, сверкая, позванивает трехрядное монисто. Малиновые сапожки с кисточками завершают русский наряд.
В радостном страхе Калугин, сидя на скамье, узнал в былинной волховянке Берегиню. К счастью, он не был замечен в тени большого куста и смог проводить глазами это чудное явление, пока «Вечернего соловья» не укрыли заросли сирени.
Но вот сердце унялось, и колыхнулись воспоминания о далекой северной ссылке. Прострел в пояснице приковал его к постели. Пожилая сестра милосердия (тоже ссыльная) массировала ему спину, устала, присела на кровать, а потом прилегла…
Постыдная связь без любви была недолговечной. С тех пор он не шел на сделку с совестью. А сердечные увлечения оборачивались унижением и досадой: он влюблялся в красивых женщин. Старый холостяк осуждал себя за такой неравный выбор, но ничего не мог с собой поделать: любит красоту во всем — в радуге, стремительном полете стрижа; в женском облике и даже в логических построениях.
На Веселой горке сменилась мелодия. Трио баянистов вкрадчиво выманивали «Соловья» Алябьева. Николай Николаевич приготовился услышать колоратурное сопрано, а защелкал соловей!
Актриса не уступала курскому соловью. Казалось, пернатый вспорхнул на освещенную эстраду и утонченным свистом повел раздольную мелодию с трелями, бульканьем, звучной дробью и заливистыми раскатами.
Хотелось наломать сирени, взбежать на горку и вознаградить солистку. В соловьиной песне ему чудился многоколенный мотив жизни с ее переливами, переходами, превращениями, с ее схватками и страстями.
Очарованный звуками, он не заметил знакомой фигурки архивариуса, в кожанке, с портфелем. Обиженный ростом, поднялся на пенек и, боясь шелохнуться, глазами пожирал Берегиню.
При мысли, что его, губкомовца, могут признать завсегдатаи вечернего ресторана, ему стало не по себе. И он, избегая аллей, спустился в тенистую пущу древнего рва. Ива ветками тянула воду, зеленую от плотной ряски. А на другом берегу крепостная стена оранжево отсвечивала на закат.
Тихая старина вернула ему душевный покой, но не надолго. У ворот Летнего сада он снова повстречал волховянку: теперь она улыбалась ему с афиши. Светлоглазая певунья с благородной поступью не может быть «женщиной из тумана», но и не может стать его спутницей жизни. В саду Берегиня с ее неторопливостью и наливными плечами казалась ему старше своих лет, и это вселило надежду, а детская улыбка на афишном портрете мигом отрезвила старого холостяка.
Прощай, мимолетная искра! Ему не привыкать уходить в свой мир противоречий. Нет большего прозрения, когда осознаешь, что всем управляет единство и борьба противоположностей.
Для Калугина выход из дому — необыкновенная прогулка в глубь вечного противоборства бытия. Вот и сейчас он, ступая ботинками по космической пыли, радовался тому, что посланцы издалека расширяют его взгляд на мир до бесконечности, а древние мостовые, лежащие под булыжниками современной улицы, позволяют ему углубиться в подземный Новгород. Там стлались бревенчатые плахи строго в арифметической прогрессии, а в XII веке здешний ученый монах Кирик с помощью геометрической прогрессии заглянул далеко вперед. Кстати, он, математик, озадачил многих любителей старины вопросом: «Нет ли в том греха — ходить по грамотам ногами, если кто, изрезав, бросит их?»
(Конечно же в 1925 году Калугин не мог расшифровать загадочные слова «ходить по грамотам ногами». А сегодня, благодаря археологам, все знают, почему ходили ногами по берестяным изрезанным грамотам.)
Возле одинокой башни, белевшей на берегу Волхова, историк искупался и, размахивая влажным полотенцем, направился к дому, где рядом с калиткой его ждали мать и Глеб.
— Не серчай, — поклонился он матери и, заметив в руке ученика бронзовую палочку, обрадовался: — Нашлось! Это же перо, недостающее Ломоносову на памятнике. Ребята стащили, когда палатку сдергивали…
Радушно приласкав собак, он обхватил футболиста за пояс:
— Проходи, голубчик, и докладывай…
Филя и Циркач скрывались в новом убежище и ночью лазали в антоновскую библиотеку. Воркун бил тревогу: «Жаба торгует старинными книгами». Медлить нельзя!
Ослепительным солнцем и тополиной порошей встретила Калугина Торговая сторона. Удивительно, флаг Варлаамиевской ярмарки давно спущен, а народ валит: всем необходима купля и продажа. Минуя ярмарку, историк поднялся на холм, где шумела и чадила барахолка. Здесь на вещи вольная цена: тут один устойчивый регулировщик — сборщица налогов Варвара с кондукторской сумкой на ремне. И всякий клянет ее на свой лад.
Толкучка — угодье беспризорников. В тени закоулка притулился мальчуган. Лохмотья кое-как прикрывают загорелое костистое тельце. Карие глазки, точно мышки, шныряют по сторонам:
— Мамки ниту, папки ниту, хлеба ниту…
Босой «артист» срывается с места, заприметив Серого. Так «вольные» зовут Калугина за серый цвет блузы и панамы. Вот ирония судьбы! На солнечной площадке возле гридницы, где встарь бушевало вече, теперь роился людской клубок, совершающий торг. Здесь, в кольце храмов и каменных лавок, толпу сопровождает запах самосада, ваксы и душного пота. Под ногами пыль, мусор. Без умолку идет перекличка.
— А вот из Питера без литера! — орет плешивый гость с мексиканскими усиками над жирной губой. — Товар без обмана — сигары «Гавана»!
Его старается перекричать жердеподобный мужчина в буденовке со шрамом на тощем лице:
— Кому старинный котелок суворовского солдата… А вот котелок денщика Суворова!.. Редкая находка! Прямо из Кончанского! Личный котелок Александра Суворова!
Продается все, от примусной иголки до японской ширмы. Самый ходовой товар — бумага для письма и махорка. Еще весной осьмушка стоила шесть копеек, а ныне и за гривенник поищешь.
Через толпу Калугин еле пробился к перекупщице. Жирная, большеротая коротышка с выпученными глазами сидела на фанерном чемодане, досасывая цигарку. У ног Жабы на мешковине развал: старомодные туфли, медный чайник, игральные карты, кузнецовское блюдо, а на нем старая книга в белом кожаном переплете.
Увесистый том — обычный молитвенник XVIII века. Таких требников сохранилось много. А главное, ни автографа, ни голубого штампа. Вернув книгу, краевед отошел к жестяно-москательной лавке Иняшина и остановился, высматривая в толкучке Филю и Циркача. Они продолжали воровать ценные книги.
Вдруг в толпе мелькнула знакомая борода лопатой, а над ней картуз с высокой тульей. Передольский тоже заметил старый требник и буквально вцепился в него:
— Сколько?
Бельмо на глазу не помешало Жабе уловить хваткий жест богатого покупателя. И она тут же вздула цену до трех рублей…
— Вы же, голубушка, — вмешался Калугин, — только что просили полтинник? Так или не так?
Авторитетный свидетель не смутил хапугу. Она заканючила:
— Побойтесь бога! Обижать бедную вдову!
У профессора лишь два рубля. Выручил Николай Николаевич. Они расплатились с торговкой и зашли за храм Параскевы Пятницы, XIII века. Коллекционер радовался, а историк недоумевал:
— Я вроде внимательно глядел…
— Экстравагантная находка! — Он благоговейно открыл книгу. — Вы правы, милейший, таких молитвенников много. Видите, это не дониконианская печать: азбука Никиты Федорова. Формат тоже не редкость: требник Чиллини с мизинец. Но поскольку берегли…
— Позвольте, откуда это видно?
Владимир Васильевич красным платком утер влажное от волнения лицо и неожиданно перешел на загадочный сказ:
— Долго стоял «поросенок» на «пуделе», отчего у него отвисла «пята» и «ухо», и на поле «слизней» мало. Уразумели?
— Не очень.
— Видите, — он осторожно обнажил переплет, — требник завернут в ослиную кожу. А книга в пергаменте или харатейной сорочке получила прозвище «поросенка». «Пудель» в данном случае не кудрявый песик, а низкий шкаф с верхней наружной полкой, как у вас в кабинете. Так вот стоял требник на приполке большой срок, отчего край корешка отвис «пятой»…
— Ради чего стоял, голубчик?
— Ради древнего пергамента, в который обернут требник, — профессор любовно погладил ладонью белую кожу: — Здесь на лицевой стороне чернила смыты, а на тыльной сохранились…
Сдерживая дыхание, он бережно отвел край обложки, открыв для прочтения старинное письмо с прямыми, жирными буквами.
— Одиннадцатый век! — ахнул профессор. — Так называемый устав! Изумительно сходен с почерком Остромирова евангелия, которое, как знаете, писалось для здешнего посадника Остромира…
— Любопытно, что за текст?
— Обязательно сообщу вам. — Знаток книги завернул том в красный платок и поинтересовался судьбой памятника России: — Надеюсь, правда восторжествует?
— Разумеется, голубчик! — Калугин вспомнил о пропаже книг: — У вас имеются автографы Юшкевича и Прокоповича?
— Есть «Послание» Сильвестра. Нашего земляка…
— Автора «Домостроя»? — оживился историк. — Откуда?
— Отец приобрел. Он утверждал, что это из книг Грозного.
— Поскольку Сильвестр был духовником царя?
— Не только! — Профессор строгим взглядом отогнал пьяного от стены храма и продолжил: — Когда Иван Четвертый обосновался в Новгороде, то остро нуждался в монетном дворе и своей библиотеке.
— Привез сюда? — изумился историк.
— Отец не закончил поиска, но догадка его резонна. Книголюб Юшкевич мог раздобыть книги Грозного. Они хранятся в Антонове.
— Надежнее отправить в Ленинград…
Прощаясь, Николай Николаевич с трудом подавил желание поделиться впечатлением от концерта «Вечернего соловья»…
Ближайший путь к мосту — через базарную площадь. Булыжная дорога делила ярмарку на два участка. Правый, что ближе ко дворцу, забит телегами, груженными сеном, овсом, поделками из дерева и разной живностью. Тут надрывались поросята и тут же пахло прошлогодней квашеной капустой. А левый участок, возле горсовета, пестрит ларьками, палатками, увеселительными аттракционами. Здесь благоухают восточные лакомства и душисто-теплые вафли.
Шумное разноголосье зазывает, приглашает, а герой один — рубль. На ярмарке только солнышко бесплатно: оно светит, греет, украшает и веселится в стеклянных блестках карусели. Пение шарманки сливается с выкриками торговцев и взрывами бумажных хлопушек. Слепит зеркало у входа в самый длинный балаган шапочного короля Лазерсона.
Николай Николаевич заинтересовался силомером. Станок — как высоченный градусник. Рядом с дубовой наковальней остроглазый хозяин и клетчатой кепке азартно подначивал зевак:
— Разбил пистон одной рукой — тебе червонец, не разбил — мне червячок! А ну, кто силен да смел? Выходи!
Вызвалась бойкая девица среднего роста: личико пионерки, а плечи ядрометательницы. На ней белая матроска с синим воротом, короткая юбка парашютиком и теннисные сандалии:
— Левой? Правой? — Она вытянула загорелые руки.
— Любой! — оскалился золотой коронкой аттракционщик.
Спортсменка уверенно взяла молот, одной рукой раскрутила его и точно ударила по рычагу: в тот же миг стальной боек просвистел по узкой шкале и хлестко разбил пистон. Ошеломленный хозяин заскулил: он-де не заработал еще и пятерки. Но физкультурница тоже преобразилась, посуровела и по-блатному цыкнула:
— Хлюст, на кон!
В защиту победительницы загудели зрители. Золотой фиксе пришлось раскошелиться. Он огрызнулся:
— Не иначе как циркачка!
А «циркачка» с ямочками на щеках, как ни в чем не бывало, увела местных актеров к широким лоткам, где курганами ярились апельсины.
Калугин думал о ней: «Откуда такая умелость и сила?» Невольно вспомнился прыжок Берегини через ограду памятника, словно за ее плечами специальная агентурная школа.
Актерская компания не вся накинулась на фрукты. Вера Чарская решительно подошла к историку. В узком платье, с высокой прической, увенчанной малюсенькой шляпкой, бог знает чем закрепленной, статная, с печалью в глазах, она вынула из лакированной сумочки почтовый листок.
— Простите, — заговорила она, волнуясь. — Нас с вами познакомил на обсуждении премьеры Пучежский. Он оказался подлецом…
— Сочувствую вам, голубушка, — поклонился он учтиво. — Но жалобу отдайте моему заместителю Громову. Я в отпуске…
Конечно, председатель Контрольной комиссии мог бы взять заявление, но, кто знает, возможно, ловелас сегодня же вернется к Вере Чарской, если узнает о жалобе.
«Мирный исход лучше скандального разбирательства», — рассудил он и тут же на торгу задумался о смене жизненных формул. В дни революции и гражданской войны приходилось часто думать по формуле Гамлета: «Быть или не быть Советской власти».
Теперь, в дни нэпа, другая формула: «Быть и в то же время не быть». Советской власти не быть, если победит частная собственность, и в то же время быть, поскольку элементы капитализма под контролем Советской власти: торгашей уже теснит кооперация. Вера в бога сильна: быть еще храмам открытыми, а в то же время не быть им вечно — неумолимо тают ряды верующих. В стране полно беспризорных — Детской комиссии быть, а в то же время не быть, — Новгород, например, почти всех бездомных приютил. Зиновьевцам пока быть в партии, а в то же время не быть, — такова судьба всех заговорщиков против ЦК.
Калугин не заметил, как вошел в Детинец, где предстояла очная ставка Иванова с Пучежским.
Дорогой читатель, очная ставка неожиданно закончится теоретическим спором, который может вызвать недоумение: коммунисты 25-го года затронули научные идеи сегодняшнего дня?! В действительности еще в 1923 году журнал «Под знаменем марксизма» поставил вопрос:
«Кто в наше время не слыхал о теории относительности и не держал в руках одной из бесчисленных книжечек, распространяющих вкривь и вкось это учение?»
Кстати, в том же номере московского журнала были помещены две обстоятельные статьи о теории «квант». Примечательно, что один из авторов статьи не кто иной, как сам создатель теории, знаменитый немецкий физик Макс Планк.
Двадцатые годы пронесли первую волну увлечения философией естествознания в среде советских ученых.
С Торговой стороны губком партии переехал в Кремль и занял бывшие митрополичьи покои. Здесь не было электрического освещения. Монтером работал новгородский Эдисон. В черной спецовке, стоя на стремянке, он молотком долбил толстую стену.
— Николай Николаевич, — громко приветствовал Лебедев, прервав стук, — вашу записку получил. Через неделю буду на заводе…
Калугин поблагодарил изобретателя. И они заговорили о предстоящей выставке собак. В программу охотничьего праздника входило состязание по стрельбе. Историк отказался участвовать.
— Я в шапку мажу! — засмеялся он и вдруг вспомнил свой давний спор с местным епископом: тот всерьез убеждал ссыльного во всем исходить из духа, а материалист имел наивность увлечь владыку диалектикой природы.
На дверных филенках георгиевские кресты. Открытая дверь дохнула табачным дымом. На первом этаже шумела комсомолия. Дима Иванов митинговал по всякому поводу. А сверху по каменным ступеням сыпалась трескотня пишущей машинки. На средней площадке широкой лестницы под ногами розовела мозаичная звезда, словно дореволюционный архитектор угадал, что дом митрополита займут коммунисты.
В длинном коридоре боровичане искали финансово-хозяйственную часть. Двери были еще без номеров и табличек. Калугин указал приезжим нужную комнату и почувствовал на плече тяжелую ладонь. Его остановил секретарь партячейки спичечной фабрики.
Здоровый, под стать Воркуну, аппаратчик хмур:
— Товарищ Калугин, сущее безобразие! Разбой в усадьбе Аракчеева: в парке статуи, вазы оскверняют, из дворца вещи прут…
Столько неотложных дел, что историку не выбраться не только в Грузино, а подчас в Юрьево, где тоже издеваются над стариной. Он постучал в дверь, обитую железом. Орготделом заведовал его давний друг Алексей Михайлович Семенов.
— Они в санатории, — любезно напомнила уборщица Матрена.
Крупная, с большими кофейными глазами, она хотела что-то добавить, но в это время на площадку вышли Иванов и Пучежский.
Контрольная комиссия пока еще не имела своей постоянной комнаты. Матрена открыла свободный кабинет, где обычно заседала секция нацменьшинств. В противоположность губисполкому, губкомовцам не хватало мебели: в помещении стол и два стула.
Иванов один стул придвинул председателю, второй занял сам и бесцеремонно кивнул на широкий подоконник открытого окна:
— Дорогой тезка, ты любишь свежий воздух!
Зная норов Пучежского, можно было ожидать, что самолюбец с атлетической фигурой схватит за шиворот карапета и скинет его со стула, но тот лишь проскрипел зубами:
— Ладно уж, старичок…
— Товарищ Пучежский, — начал деловито Калугин, — твой друг осуждает тебя за то, что ты готов взорвать «рекламу царизма», и говорит, что ты подбиваешь его против меня…
— Протестую! — вскипел Пучежский и нервно расстегнул ворот алой косоворотки. — Я не подбивал! Протестую открыто! Всех призываю очистить Кремль от царского склепа…
— И все же! — осадил Калугин. — Поносить друга заглазно — не этично! Так или не так?
— Не так! — взвизгнул Пискун. — Дружба не исключает разных подходов: я за Микешина, он против. Спорим открыто. Все этично!
До сей минуты Пискун никогда не выступал против своего начальника. Тот напружинился, готов схватить тезку за горло, но руки дрожат от бессилия. Видимо, подчиненный на чем-то поймал его. Пучежский поминутно косился на зеленый портфель Пискуна.
— Грех в другом. Ты втихую заказал мне справки…
— Ложь! — вырвалось у начальника просвещения. — Я заказывал в присутствии своего помощника…
— А потом шепнул: «Подбери в духе „Воззвания черносотенцев“».
— Не ври, монах! — дернулся оратор. — Эта листовка не в твоем архиве, а в Музее революции. И дело не в документах. Я не одинок! Мы уберем Кунсткамеру с царскими монстрами. За это Клявс-Клявин и сам Зиновьев…
— Не спеши, златоуст! — хихикнул Пискун. — Есть еще ЦК! И председатель Контрольной комиссии может обжаловать любое ваше неверное решение…
Иванов обратился к председателю:
— Чудак не понимает, что мы своей разноголосицей ставим вас в неловкое положение. Вы же не знали о нашем расхождении. И вам казалось, что я наговариваю на друга. Вызвали нас на очную ставку. Правильно! Выслушали и убедились, что зря меня подозревали в наушничестве…
Подозрение, разумеется, не рассеялось: чувствовалось, что Иванов в чем-то уличил своего начальника и мстит ему за прежние унижения. Не шантажирует ли его за обман Веры Чарской?
Калугин счел нужным рассказать о гневе актрисы ТОРа:
— Ее жалоба вот-вот поступит сюда. И сам знаешь, Александр Михайлович, будет не товарищеская беседа, как сейчас, а партийный суд. Если подтвердится твое распутство, отказ от ребенка, то ты, батенька, выложишь партбилет…
Пучежский побелел. А Пискун злорадно запетушился:
— Что-о?! Заделал дите? Ась? — И тут же вдруг архивариус потушил глаза и, подобно мудрецу, приложил руку к челу: — Николай Николаевич, за вашу доброту хочется отвести от вас трагедию…
— Не надо! Не ко времени! — вмешался Пучежский.
— Истина всегда ко времени! — Пискун растворился в ангельской доброжелательности. — В Питере я зашел к Зиновьеву. Он рассказал о своей жизни. И нежданно спросил про вас: «Над чем работает наш философ?» И схватился за голову, когда узнал, что вы занимаетесь диалектическими аксиомами и фигурами…
— И понятно! — подал голос Пучежский. — Диалектика и число несовместимы! Нет философских аксиом! Все относительно!
— Даже борьба?
— Все! Ваша абсолютность борьбы — футуризм!
— Шабаш ведьм! — подкинул бывший монах.
— Кстати, — улыбнулся историк, — субъективист Мах изучение электрона окрестил «шабашом ведьм», но ныне теория «квант» доказала, что ЧИСЛО спектральных линий оказалось во всех случаях одинаковым. Вот вам и АКСИОМА количественная!
— Физика не философия! — возразил Пучежский.
— И в то же время, голубчики, без физики, математики, химии нет философии!
В открытое окно ворвался гудящий звон Софийских колоколов: они заглушили спокойный голос Калугина. Он понимал, что его противники, не зная естественных наук, ничего путного не скажут.
— Голубчик Александр Михайлович, вы член Общества охотников, пожалуйста, откройте завтра выставку собак…
Тысяча девятьсот двадцать пятый год радовал новгородцев возрождением культурных и коммерческих мероприятий: открылись художественная галерея, Варлаамиевская ярмарка, аукцион и выставка охотничьих собак.
Афиша с рисунком ушастого сеттера приглашала горожан в Красные казармы на воскресный день. А накануне поздним вечером произошла встреча на городском мосту; морозовская пролетка с новыми шинами поравнялась со старенькой коляской Фомы. Лошадей успокоили: здесь быстрая езда запрещена. Пассажирка ночного извозчика, блондинка в белом, негромко спросила:
— Где?
— На выставке, — ответил нэпман заговорщицки.
Эти слова я услышал возле яхт-клуба, когда возвращался от учителя. Слышимость объяснима: сухие сосновые доски настила, подобно музыкальной деке, резонировали звуки — при южном ветре я, житель Антонова, слышал топот на мосту. Репликам я придал значение потому, что именно в тот вечер Калугин посвятил меня в секретную операцию «Алхимик».
Охота за Алхимиком подогрела мой интерес к выставке собак: я был уверен, что в Красных казармах Морозов передаст гастролерше золотые слитки и что там, на плацу, появится Циркач со своей Мунькой. Так что я одним заходом накрою двух зайцев!
Красные казармы и кривая речушка окружали учебный плац. Над ним малюсенькими парашютиками витали тополиные хлопья. Они цеплялись за костюмы участников выставки, зрителей, музыкантов и голосистых лоточников:
— «Сафо»! «Пушка»! «Зефир»!
— А вот не хуже виски — медовые с маком ириски!
Неистовое солнце ликовало на медных трубах. На широком дощатом помосте военный оркестр играл вальс «На сопках Маньчжурии». Я зорко следил за кирпичными воротами, где вот-вот появится Морозов. А Филя и Циркач сидели в компании антоновских ребят из приемника. Они стайкой разместились на разлапистой иве с черным дуплом.
Держа в поле зрения каменные столбы, я подошел к юным болельщикам и громко пригласил всех на вечернюю игру с футболистами Волховстроя. Приглашение вратаря сборной Новгорода возымело действие: Циркач, с Муней на руках, бесстрашно поднялся во весь рост, чтобы рассмотреть меня. Узкоголовый мальчик был настолько плоским, гибким, что я невольно смекнул: «В любую форточку юркнет». Он наверняка по водосточной трубе лазает в книгохранилище.
Но вот оркестр примолк, на трибуне вспыхнула алая рубаха оратора. Пучежский произнес зажигательную речь, огласил состав жюри и под аплодисменты объявил выставку открытой. Трубачи грянули марш «Прощание славянки». Охотники вкруговую повели собак на поводках. В необычной обстановке бедняжки, поджав хвосты и озираясь, жались к ногам хозяев, которые и без того сбивались с размеренного шага.
Седовласая, в темном платье, Анна Васильевна вела длинношерстного огненного сеттера. Следом за нею Николай Николаевич, думая о своем, шел рядом с бело-коричневой гончей, у нее могучая грудь и широченные лапы. Разнообразие пород невелико: гончие, легавые и лайки. Все же любой показ животных не только приятное, красивое зрелище, но и наглядное доказательство того, что и собачья эволюция невозможна без антиподов.
Наконец-то в проходных воротах показался Морозов с пятнистым догом в наморднике: огромный пес осмотрел своих собратьев с явным презрением, на его ошейнике золотился жетон.
Жюри совещалось недолго. Оркестр проиграл туш трижды: золотую медаль получила легавая адвоката Арефьева, серебряную — калугинский гончак, а бронзовую — сибирская лайка с пушистым хвостиком баранкой.
Затем началась стрельба. Калугин, стреляя плохо, не состязался: болел за друга. А тот, высоченный, в сером костюме, двумя руками держал двустволку двенадцатого калибра и терпеливо ждал своей очереди.
Пахло пороховым дымком. Лебедевская катапульта метала вверх с разной быстротой круглые тарелочки в сторону пустынной речки. Стрелок, заняв позицию у барьера, целился в течение одной секунды. Из десяти вспорхнувших «бекасов» изобретатель сбил десять! Награда — золотые часы. Воркун смазал один раз: получил портсигар из серебра. Рослый усач аккуратно уложил в плоскую папиросницу толстенькие «пушки» и, щедро улыбаясь, обнес папиросами курильщиков.
Поздравляя призеров, Калугин потрепал чекиста по плечу, а нашего Эдисона обнял и шепнул насчет кирпичного завода. Мой учитель удивительно быстро спускался с небес на землю.
Я скрытно следил за каждым движением Морозова. В клетчатом костюме, с темным ежиком на круглой голове, он одну руку засунул в карман, а другой сдерживал на тонкой цепочке красноглазого свирепого дога.
Вдруг чувствую, что меня за рукав тянут из толпы. Мелькнула догадка: «Роза». Так и есть. Один на один она прошептала:
— Вчера у нас в архиве был редкий визитер. Обычно Иванов бегает к Пучежскому, а тут сам начальник пожаловал. Они закрылись в кабинете и о чем-то секретничали. Я, проходя мимо двери, расслышала одно слово, сказанное в сердцах: «Футурист!»
«Сомнительно, чтобы горячо обсуждалась поэзия, да еще при закрытых дверях», — размыслил я и решил сообщить об этом Николаю Николаевичу.
А выстрелы гремели. Среди женщин отличилась Арефьева, жена адвоката. Из восьми тарелочек она разбила семь. И тут же, довольная, светлозубая, по просьбе Морозова передала свое французское ружьецо молодой спортсменке в матроске и синем берете. Незнакомка стреляла вне конкурса. По тому, как она ловко и уверенно вскинула двустволочку, даже я, горе-охотник, угадал в ней опытного снайпера. Ни одного промаха!
Зрители забили в ладоши. Морозов рванулся к победительнице и на белой лайковой перчатке преподнес ей искрящееся алмазом золотое колечко:
— Ваш приз!
Молоденькая «стрельчиха» улыбнулась, а у меня и глаза на лоб: в белокурой незнакомке я признал «Вечернего соловья» и невольно вспомнил вчерашнюю позднюю встречу на мосту Морозова с Берегиней, портрет которой давно примелькался.
Но что такое? Яснопольская, с ловкостью Соньки Золотой Ручки, незаметно опустила колечко в нагрудный кармашек пиджака Морозова и резко отвернулась. А садовник Сильвестр, с благоухающим букетом белых тугих роз, нежданно бухнулся на колени перед актрисой:
— Божественная! Пречистая дева! Не верь нам, блудням! Особо, — зло покосился на мясника, — этому кобелю с белой лапой!
Видимо, дог уловил зловещую искру от взгляда бывшего монаха и с рычанием бросился на коленопреклоненного. Другой рухнул бы на спину, но Сильвестр устоял и, словно пружина, отбросил пса к хозяину. Тот схватил собаку за ошейник, хотел скрытно сбросить намордник, но Морозова остановил комиссионщик Коршунов.
Солидный, в светлой шляпе, с курчавыми бакенбардами и вечно дымящей трубкой, он умышленно громко распорядился в сторону своей разодетой супруги:
— У ворот извозчики! Поспеши, пока есть свободные!
И, словно по команде, перегоняя друг друга, нэповские воротилы устремились к выходу. Тем временем к моему учителю подошла премьерша театра Вера Чарская и, счастливая, за что-то благодарила его.
Тут я вспомнил о воришках, вскинул глаза на старую иву, а там чирикали одни воробушки. Вспомнилась бессмертная пословица: за двумя зайцами погонишься…
К счастью, Калугин, занятый Минусом и Плюсом, не заметил, как я улизнул из Красных казарм. Свое бегство я оправдал тем, что впереди ответственная футбольная игра. Хотя, откровенно, я думал не о предстоящем состязании, а о том, зачем Берегиня дорогое кольцо вернула Морозову, а цветы от Сильвестра приняла. Еще меня удивили мои просветители, Передольский и Калугин: они держались друг от друга на расстоянии, но глаз не спускали с «Вечернего соловья». Мне же было отрадно, что Яснопольская отвергла морозовский «приз»: теперь я не думал о ее связи с Алхимиком. Мне виделась заманчивая картина: я удачно защищаю ворота, мне аплодируют, а Берегиня несет кудрявому вратарю белоснежные розы.
Но поздравит меня с успешной игрой только Роза Гершель. Бедняжку я не проводил домой: остался на товарищеском ужине.
Наконец-то понедельник! День дежурства Калугина по Детской комиссии: он, беседуя со мной, заходит в излюбленные места беспризорников. Мой самый отрадный день! Я бежал к учителю не с пустыми руками. Вчера после футбола Циркач и Филя доверились мне и подарили старинную книгу.
Николай Николаевич похвалил за удачную разведку. Оказывается, члены Детской комиссии — представители губоно, комсомола, партии, а также милиции и ГПУ — пытались найти воришек. Засады в Антонове безрезультатны. Филя и Мунька стояли на стреме, пока Циркач лез по трубе со стороны поля. Допрос Жабы тоже ничего не дал. Шельма твердила свое: «У меня бельмо, шкета не приметила. И товар ныне вольный».
А теперь вещественное доказательство — «Логика» XVIII века. Год издания, штамп и затхлость книгохранилища. Циркач взял книгу по признаку «красивости»: переплет золотистый.
— Голубчик! Издание братьев Лихудовых! — Историк жестом восторженно обозначил книжный стеллаж: — У меня нет!
Ясно, учитель с величайшей радостью поставил бы редкую книгу на полку, но он скорее руку отдаст на отсечение, чем присвоит государственную ценность.
В Новгород беспризорники проникали, как правило, не пароходом, а поездом. Поэтому наш поиск обычно начинался с вокзала. От Белой башни мы шли по земляному валу к станции, а сегодня пошли через крепость. Учителю не терпелось показать Лихудов корпус. На дворе Софии он подвел меня к двухэтажному дому с килевидными арочками над окнами.
— Здесь при Петре Первом помещалась Новгородская славяно-греко-латинская школа. Заметь, еще тогда наши предки изучали науку о правильном мышлении.
— А теперь что? Не нужна?
— Нужна! Но сейчас нам важнее диалектическая логика.
— А зачем тогда еще «Логика открытия»? — допытывался я, любуясь старинным белостенным зданием бывшей школы.
— Логика открытия, голубчик, это практическое применение формальной и диалектической…
— Как?! — удивился я. — И школьная логика пригодилась?!
Моя ершистость не смутила историка. Он, пожалуй, даже обрадовался случаю помочь мне самому различить три логики.
— Друг мой, какая разница между фактом существования и фактом развития? Нуте?
Вот сила точной постановки вопроса! Я сразу понял, что «фактом существования» занимается обычная логика, а «фактом развития» — диалектическая. Я соразмерил:
— Прежде чем отбыть, надо быть: сначала самолет, а потом уж полет.
— Верно! Логик строит «самолет», а диалектик ведет, управляет им. Один — конструктор, другой — пилот…
— А при чем тут «Логика открытия»?
— При том, батенька, что и конструктору и пилоту приходится прокладывать путь в НОВОМ направлении, учитывать десятки, сотни количественных показателей, подбирать ключи проникновения ко всем непредвиденным обстоятельствам…
— Логика открытия — связка ключей?
— Верно! Но ни один ключ не может быть универсальным, а в целом — вся связка ключей — универсальная логика.
В те дни во мне с прежней силой заговорил Шерлок Холмс, и я поймал учителя на слове:
— Каким ключом можно открыть тайник Алхимика?
Мы вышли на Кремлевский мостик с массивными цепями. Слева продолговатый кинотеатр «Экран», справа ворота Летнего сада, — там и здесь небольшие группки молодежи. А в центре дорожники чинят булыжную мостовую. Калугин спросил их: скоро ли магистраль будет готова принять зарубежные машины?
Я смекнул, почему сегодня изменен маршрут. Учитель, как член Комитета содействия автопробегу, проверял готовность города достойно встретить иностранцев. И пока мы не вышли на пустынную площадь, он не спешил с ответом на мой вопрос:
— Дорогой Шерлок Холмс, — строго заговорил он, — впредь не произноси громко кличку спекулянта: мы общаемся с начальником ГПУ — надо понимать. А чтобы вскрыть тайник Алхимика, разумеется, нужна связка ключей. Однако, друг мой, без упрощения нет учебы. Пока возьмем «ключ номер три»…
Стоя в центре площади, он осмотрелся и тихо спросил:
— Кто входит в твой треугольник?
Я не сразу сообразил:
— Алхимик — посредница — дантист.
— Верно! Три звена. Теперь вскрой противоречие между крайними звеньями.
Эту задачу я одолел:
— Алхимик жаждет сбыть золото дороже, а дантист, напротив, купить дешевле; один не прочь объегорить другого, но оба, боясь тюрьмы, прячутся друг от друга: меньше контактов — безопаснее. Но без посредника не обойтись.
— Так! А посредница что?
— Она в меньшем ответе — соучастница. Общается с тем и другим. И оставляет больше следов. Значит, более уязвима.
— Умница! Слабинка, разумеется, в среднем звене, за которое и ухватимся, чтобы вытащить всю троицу на лобное место.
Мы шли в сторону газона, где высокий забор отгородил наши спортивные площадки. Я вспомнил вчерашнюю игру и рассказал о защитнике команды гостей «Сене-Ване»…
— Он очевидец диверсии на Волховстрое…
Я вообразил себя первоисточником, поскольку газеты молчали об этом. Но ошибся. Учитель пояснил:
— Иван Матвеевич сказал: след диверсанта ведет к нам…
— А если контрик и Алхимик — одно лицо?
— Возможно, — он взял меня под руку. — Не распыляйся. Ты еще Филю и Циркача не привел. Знаешь их новое убежище?
— Узнаю. В день прибытия интуристов они не утерпят, чтобы не взглянуть на шикарные машины и знаменитых гонщиков.
— Почему вчера не проводил ребят до «дома»? Нуте?
— У нас был товарищеский ужин в Софийке. Нет, нет! На двадцать два футболиста — двенадцать бутылок пива. Мы не увлекаемся…
В конце Ленинградской улицы из бревен и досок возводили над валом декоративную арку. Калугин обратил внимание не на строителей, а на прохожего в милицейской форме, рядом с которым важно вышагивал по-волчьи строгий пес-овчар.
— Знаменитый Буй, — шепнул учитель. — Награжден золотой медалью на Всесоюзной выставке судебно-розыскных собак. Приятно! А то наш город ныне славен лишь ликерами. Смотри, душа моя, пристрастишься к бутылочке — прощай спорт…
Он оглянулся назад и неожиданно предупредил меня:
— От самого Кремля за мной идет уборщица губкома: видимо, ждет, когда мы разойдемся…
На его всегда задумчивом лице вертикальная морщина меж густых бровей вытянулась дольше обычного: наверное, он чувствовал, что уборщица сообщит сейчас нечто важное, но малоприятное. Зайдя за вал, я с нетерпением ждал учителя…
Сегодня ровно два года, как самогонщики утопили ее незабвенного мужа. Пора помянуть, да страх одолевает, как бы кремлевский начальник в красной рубахе не схватил за руку. Прошлый раз она выходит из храма, а он отвел ее в сторону и давай срамить по-всякому: «Дура деревенская, не позорь Дом партии. Ты же вдова коммуниста, милиционера!»
К земляной насыпи моста прижалась белая часовня со столбами из темного камня. Здесь хранится древний деревянный крест, украшенный резьбой. Перед ним, чудотворным, Матрена не раз стояла на коленях. Заказала сорокоуст по убиенному супругу Владимиру. По старому завету, поставила витую коленцами свечу, помолилась за упокой души его и за здравие Ксюши, кровиночки своей. И на сердце полегчало.
А ранним утром отнесла подаяние монашкам. Келейницы Звериного монастыря теперь ютились в Детинце, в угловой Владимирской башне, что с иконой над входом. Опрятная старушка, с иконописным лицом и сухой талией, охваченной широким поясом, благодарила Матрену за приношение, поспрошала о жизни ее и многозначительно перекрестилась:
— Вот ты, сестра моя, в архиерейском доме полы моешь, а поди не ведаешь, что там сотворилось?..
Матрена испугалась. Зная, что губком партии расположился в бывших покоях владыки, она подумала, что речь пойдет о том, за что ей, уборщице, придется отвечать.
— Было это, ох, давненько! — Бабка заложила за щеку кусок вишневого клея янтарного цвета и пахнула камедью. — Посетил как-то владыка Звериный монастырь. Приглянулась ему сиротинушка с алыми устами и ангельскими очами. И возмечтал он взять ее к себе прислужницей. А игуменья рече: «Так и так, светлейший, токмо переодень ее в инока». Переодели девоньку, нарекли Кукшей, в честь православного грамотея. Вот минул годок, а у Кукши животик припухает. Того и гляди — срам архипастырю. Вечевали недолго. Ключарь, побратим домового, задушил беременную, а труп замуровал в стену. Там-то, в митрополичьих покоях, стены, як у нас в крепости, в двадцать кулаков.
Рассказчица тронула широченный подоконник башенного оконца с обзором раздольного Волхова и вкрадчиво продолжала:
— Токмо не спится владыке: как ночь… стон жалобный. Переехал он к себе на мызу, что за городом на берегу, да, видать, бог не простил грешника — угорел ночью и не проснулся…
Монашка осенила крестом оторопевшую вдову:
— Убереги тебя бог от безбожников! Они всюду…
Идя на работу, уборщица вспомнила монтера. Тот вчера, прилаживая светильник, простучал пустоту в стене владычьих покоев и призвал в свидетели Матрену: «Может, клад какой?» Теперь-то она уразумела, что там за похоронка. Ее даже жуть охватила. А монтер, бывалый охотник, улыбнулся и отверткой показал на чердачный люк:
— Я слазал. Сдвинул плиту над стеной. И спичкой осветил каменный мешок. Пустой тайник. Эх, опоздали!
За пять лет жизни с милиционером Матрена наслушалась всякого. Иной раз и пустая бутылка выводит на след. Уборщица решила доложить про то начальству. Да вот незадача: новый секретарь, хоть и латыш, как прежний, хоть и смахивает на доктора с бородкой, а все ж другой закваски. Бывало, Соме придет раньше всех, за ручку поздравствуется, спросит о здоровье, о дочурке и скажет: «Ты, Матренушка, очен-н старательна». А этот, новый, прошел и даже не взглянул. Да и остальные, что с ним прибыли, тоже не замечают ее. Собьются в кучу и все о чем-то шушукаются. Курят — окурки на пол…
Вот и сейчас стоят на площадке лестницы, дымят, шепчутся. Напрягая слух, Матрена вытянула шею и трижды уловила фамилию Николая Николаевича. Произносили ее злобно. Бог ты мой, неужели и его за дверь? За последний месяц отсюда спровадили Сомса, Ларионова, Котрбу, а Сашу Мартынова даже под конвоем.
Намедни зашел сюда Миколаевич, сейчас он в отпуску, и на ее беспокойный вопрос ответил: «Лестницу метут не снизу, а сверху. Так что, голубушка, не удивляйся». Понятно, на то и новая метла, а все ж обидно за Миколаевича. Еще в Старой Руссе он вступился за икону божьей матери: ее, старинную, антихристы хотели сжечь. Да и здесь он оберегает храмы и памятники. И человек душевный, внимательный: не пройдет мимо — положит в руку конфетку для Ксюши. Не то что новоявленные: за папиросами сгоняют — спасибо не скажут.
Поначалу тут, в коридоре, донимали блохи. А Миколаевич надоумил промывать полы с керосином: «Мы в тюрьме, говорит, так спасались». Его друзья тоже толковые: жаль их. Без них тошнехонько. А теперь зуб точат и на самого Миколаевича. Вот краснобай в цветной рубахе всем тутошним уши прожужжал: «Калугин молится на Русь и на всех ее подонков — Садко, Буслая, Невского!» А давеча Пискун, плюгавый, новому начальнику плел: «Калугин государственный план срывает с бумагой». Тут, поди, поклеп злостный. И только наветник из кабинета начальника, как тот сразу в Ленинград по телефону: «Калугин… церковные книги… план под угрозой…»
Ох, неладное творится. Аж сердце холодит. Уйду отсюда, уйду, не пожалею. Но наперед повидаю Миколаевича, скажу обо всем. И случай подходящий: он тут, на дворе, с мальцом объявился. А поведаю, как муж учил, без свидетелей…
Прогулка с учеником по родному городу всегда отрадна. Дома на столе любимая окрощка на крепком деревенском квасе. Настроение хорошее. И вдруг — настырно звонит телефон.
В трубке знакомый голос однополчанина Клявс-Клявина:
— Срочно зайди…
Известно, о чем поведет речь новый секретарь губкома: добрая Матрена в какой-то мере угадала замысел посланца Зиновьева — поскорее вымести Калугина из Новгорода.
Возвращаясь в Кремль, историк готовился к предстоящей схватке с Клявс-Клявиным. Последний учел свою неудачу на берегах Великой. Там псковичи зиновьевцу дали от ворот поворот; не избрали его секретарем губкома. Так сюда, в Новгород, хитрец сначала заслал на ответственные посты своих ставленников: обеспечил Клявс-Клявину большинство голосов, а затем уж рекомендовал его на место Сомса. После смерти Ленина Зиновьев совсем утратил чувство коллегиальности и пытается всюду, где возможно, самолично назначать своих людей. Теперь, разумеется, протащит Клявс-Клявина.
В такой ситуации ленинцам нужно объединяться, но как скажешь об оппозиции, пока одни догадки. Не каждый партиец прошел школу подполья и революционного трибунала. И не всякий более двадцати лет ежедневно тренирует ум на раскрытии загадок природы и общества. Ведь тайна заговорщиков — одна из задач его «Логики открытия».
На лестничной площадке Матрена, с мокрой тряпкой в руке, увидела Калугина и, робко улыбаясь, молитвенно вскинула большие прекрасные глаза: «Господи, помоги ему!»
Из кабинета Клявс-Клявина вышла молодая работница в красном платочке и мужской косоворотке стального цвета. Возбужденная, осерчало глянула на дверь:
— Рубит с плеча!
«Не изменился», — подумал Калугин о Клявс-Клявине. Они вместе вернулись с фронта и начали работать на Выборгской стороне. Бывший латышский стрелок сохранил не только военную форму, выправку, но и командирский натиск в голосе. Он во всем держит линию Зиновьева и дорожит расположением шефа.
А Калугин, занимаясь просвещением рабочих, смело отмечал теоретические ошибки Зиновьева. Тот знал об этом и делал вид, что уважает критика за его принципиальность и философский склад ума. Однажды доверил ему прочтение рукописи до ее напечатания, а когда Калугина свалил радикулит, то Григорий на своей машине отправил больного на лечение старорусскими грязями, но все это делалось с одной целью — перетянуть умного партийца в свой лагерь.
Новгородец решительно постучал в дверь кабинета и, не дожидаясь ответа, переступил порог. Однополчане более двух лет не виделись. Было что вспомнить, о чем поговорить, но латыш предельно деловит:
— Извини. Поболтаем в другой раз, — живо проговорил он и, подавая широкую ладонь с короткими пальцами, глазами указал на венский стул: — Садись!
Ого, агрессивен. Калугин ответил пронизывающим взглядом. За широкий письменный стол Сомса сел плотный, седеющий, с густой бородкой, латыш. Его армейская гимнастерка поблекла. На стене, над крупной головой секретаря, красочный портрет Зиновьева. Раньше это место меж окон занимал портрет Ленина в простой рамке.
Клявс-Клявин перехватил взгляд однополчанина и вынул из ящика длинный листок с размеренным почерком Сомса.
— Карл взял портрет Ленина. Написал, что не расстается с ним. Рекомендует не отпускать тебя. Я готов на это, но давай, старый товарищ, сразу договоримся: четко проводить линию Северо-Западного бюро…
— Если эта линия, — вставил Калугин, — не будет искажать линию ЦК. Так или не так?
— А что, имеются факты? — закостенел Клявс-Клявин.
— Имеются, батенька! — Он уставился на окно с видом на Кремлевскую площадь, где в центре бронзовела многофигурная Россия. — Ленин и ЦК за повсеместное сохранение исторических памятников…
— Прицел неточный! — отмахнулся латыш. — Памятник памятнику рознь. Бумажный кризис обязывает нас собрать как можно больше тряпья и макулатуры. А ты срываешь государственный план. Почему восстал против ликвидации церковного архива?!
— Тебе предвзято доложили! Я восстал не против ликвидации, а против поспешности: требовал отобрать из архива Новгородской консистории наиболее ценные бумаги, исторические документы. К счастью, Иванов не все отправил на фабрику, часть архива продал торговцам на обертку. Теперь иной кулек, затоптанный в грязь, важнее прилавка новых книг! Профессор Передольский в базарном мусоре нашел лист, вырванный из журнала монастырской тюрьмы: кто сидел, за что сидел, как вел себя еретик. Новгородчина — родина русского критического переосмысления религии, а у нас нет документов о стригольках и «жидовствующих», хотя располагали подлинными свидетельствами. А сколько еще ухнет в котел и сбросные ямы? Нуте?
— Лес рубят — щепки летят!
— Нет! Сейчас не штурм Перекопа, а мирное время…
— Время преодоления кризиса! Нас душит бумажный голод! А в Антонове преет склад церковной макулатуры. Ты наложил запрет?
— Опять не то! — возмутился историк и вынул из кармана толстовки книгу в золотистом переплете. — Вот «Логика»! Ее издали братья Лихудовы. Здесь рядом они преподавали грамматику, философию, математику. Учти, даже требник с автографом мыслителя Феофана Прокоповича — редкость! А из котла не вынешь…
— Все равно разворуют!
— Нет! Приняты меры.
— Я тоже принял меры, — латыш тронул телефонный аппарат, блестевший на столе: — Говорил с Григорием: бумага важнее…
— Я позвоню Луначарскому! И заодно доложу об уничтожении исторических памятников.
— Пустая затея! — засмеялся секретарь. — Зиновьев уже утвердил список ленинградских памятников, предназначенных к сносу. Перед Московским вокзалом нет «Пугала», перед Троицким собором — трофейных пушек. На очереди микешинская Екатерина. И это нагромождение, — жест в сторону окна, — в утиль! И не пытайся мешать!
— Позволь! — историк рукой оперся в стол, словно перед ним кафедра. — Не твои ли слова: «Ненавижу латвийских правителей. Одно радует — свято хранят облик старой Риги». Как же так? Тебе, рижанину, дорог свой город, а мне, новгородцу, нет?!
Маскируя свою минутную растерянность, латыш надел роговые очки. Он заговорил тоном ниже:
— Я не отказываюсь от своих слов и одобряю твой патриотизм. Однако, — он пальцем пригвоздил настольный календарь, — сейчас все брошено на восстановление народного хозяйства…
— Верно! Но любая задача зависит от места, времени и условий! — отчеканил Калугин и кивнул на окно: — Новгородцы говорят: «Нам нужны заводские кирпичи, а не кирпичи древних храмов. Нам нужен производственный чугун, а не расплавленный обелиск. Нужны прочные стулья, столы, а не мебель восемнадцатого века. Нужно складское помещение, а не старинный храм».
— А если нет?! — вскочил Клявс-Клявин. — Если у нас пока нет ничего?! Вот и приходится…
— Нет! Горящей свечой комнату не согреешь, а поджечь можно! Изволь факт. Наши противники указывают на екатерининскую беседку: «Здесь хранилась царская лодка, чудо русских корабелов, а большевики пустили ее на дрова!» И неважно, что яхта императрицы давно сгнила: им верят, ибо ряд фактов против нас. Все это помогает врагу натравливать людей на партию.
— Народ — толпа, а не рабочий класс! — Вскинул голову. — Что скажут пролетарии, когда узнают, что мы, авангард, охраняем псалтыри да царскую рухлядь?! — Снова ткнул календарь. — На повестке дня — выполнение решений Апрельской партконференции…
— Что мы и делаем, — подключился Калугин, — восстанавливаем кирпичный завод, расширяем мастерские водного транспорта, открыли мебельную фабрику, поднимаем кооперацию, тесним частников…
— Хорошо! — выкрикнул секретарь. — Экономика — база коммунизма, а не бронзовая реклама царизма!
— Не повторяй чужие слова, батенька! Пучежский поносит не только Петра Первого, но и «дворянских писателей» Пушкина и Лермонтова, а также высмеивает былинных богатырей…
— Ну это уж слишком! — Он потянулся к телефонной трубке: — Я лично обзвоню членов Комиссии по увековечению памяти Ленина. Определим место для монумента вождю и решим судьбу микешинской стряпни. Решим голосованием. И не будь в обиде, дорогой однополчанин, если окажешься в меньшинстве.
— В таком случае — вынесу на бюро!
— Ты что? — кисло улыбнулся латыш. — Ответственный?
— Но и ты пока еще не избран.
— Это формальность.
— Не формальность, а Устав партии. И псковские большевики…
— Вон куда тебя занесло! — побагровел ставленник Зиновьева. — Ну что ж, философ, выноси на бюро. Посмотрим, чья возьмет. А пока что, в первую очередь, достойно встретить иностранцев: только что звонил Енукидзе…
Латыш демонстративно взял телефонную трубку.
Калугин доволен и не доволен собой: бескомпромиссная защита исторических ценностей — правильная позиция, а вот в запальчивости утрачен самоконтроль — нельзя было ссылаться на псковскую неудачу. Теперь Клявс-Клявин сообразит, что их подпольная мистерия под строгим контролем. Впрочем, возможно, он не уловил сути дела: ведь Псков не за горами — губкомы обмениваются новостями.
Однако почему Клявс-Клявин вызвал срочно, когда ничего «аварийного» не произошло? Видимо, секретарь решил предупредить председателя Контрольной комиссии: поднимешь голос против оппозиции — тебя за «срыв государственного плана» отправят к черту на кулички. Да и слово «философ» он произнес не без угрозы: наверняка Иванов и Пучежский расписали не только «черносотенный памятник», но и «вредный загиб» Калугина в пропаганде гегелевского метода.
Латыш уверен, что Пучежский докажет реакционную сущность «памятника самодержавию» и комиссия проголосует за снос монумента; тем самым зиновьевцы одержат вторую победу: обелиск Народным ополченцам уже свален.
Дома его встретил продолжительный телефонный звонок: начальник губотдела ГПУ просил друга немедля зайти к нему на работу.
Наконец-то воздух очистился от тополиной мошкары. А тут еще необъятная голубень, омытая дождем. Кажись, прошла тучка-невеличка, а семицветные гусли охватили всю ширь небесную. В такие минуты мысль обретает крылья. Любуясь радужным свечением, Калугин закрепил в памяти свежие афоризмы.
Размах философской мысли небесной радуге подобен. Все различается, сливается и смывается, как радуга. Радуга объединяет горизонты и народы: в ней всех флагов цвета.
Ближайший путь к Десятинному монастырю — по земляному валу. А Николай Николаевич отправился вкруговую, чтобы еще раз убедиться в готовности автомобильной трассы.
Возле Софийской гостиницы дорожники укладывали последние булыжники. Старшой, загорелый, небритый, с коленями, обмотанными тряпьем, крикнул юному помощнику в рваной рубахе:
— Пешка, слетай к Шпеку за шкаликом!
«Следует запретить продажу спиртного в день прибытия гостей», — решил губкомовец и зашел в милицию.
Начальник, в белом кителе, ознакомил его с постами охраны автомобилей и неожиданно сообщил приятную новость: пробег машин откладывается на десять дней. Теперь-то Новгород не опозорится!
Наверное, Иван имел в виду эту новость. В конце недели открытие сезона охоты. Значит, друзья смогут хотя бы две зорьки провести на Ильмене. Давно пора отдохнуть!
А рассудок свое: «Такие вести — телефонные, а чекист просил зайти к нему на работу. Скорее всего, речь пойдет о Берегине». В самом деле, она опередила его с Коршуновым, Морозовым, Фомой. Что ей нужно? Назрела пора говорить о ней.
Обычно друзья встречались в комнате Тамары, но хозяйка избегает встреч с людьми. И Калугин направился прямо в открытые двери кабинета начальника ГПУ.
Узкие оконца бывшей кельи скупы на свет, словно смущались скромной обстановки: настенный портрет Дзержинского, высокий кованый сундук, простой табурет и рабочий стол с телефоном.
Грузный здоровяк двинулся навстречу приятелю, улыбка задобрила скуластое лицо с прокуренными усами:
— Пойми, старина! Жду звонка из Питера. И жена вот-вот… — Он, прислушиваясь, смотрел на белую стену. — Время уж…
Его беспокойство понятно: первые Тамарины роды печальны — разрешилась мертвеньким младенцем. За стеной тихо. И Воркун, облегченно вздохнув, придвинул приятелю табурет. А сам, расхаживая по комнате и дымя папиросой, рассказывал о рискованной операции — чекисты совместно с милицией на хуторе Топор накрыли самогонщиков.
— Меня угостили с обреза, — показал кожаную фуражку, пробитую пулей, и продолжал со смешинкой: — В темноте я угодил в навозную яму и отмывался «первачом» в баньке, где порушили аппараты. А отсыпался верхом на лошади: давняя привычка…
Он взял со стола зеленую папку с номером и ознакомил друга со списком участников автопробега:
— Знаешь, кто пожалует к нам?
Калугин подумал о старорусском контрреволюционере Вейце (он же Рысь). Тот бежал в Германию, где редакция белогвардейской газеты «День» подарила ему автомобиль «мерседес»:
— Неужели Вейц рискнет?
— Нашел дурака. Приедет его шеф Курт Шарф.
— Немецкий дипломат в Москве?
— Теперь он профессор Берлинского университета. (Иван вынул из папки листок.) Письмо дочки Вейца…
— Как Вейца!? — встрепенулся историк, поднимаясь с табурета. — Ведь Рысь бездетный!
— Вейц имел любовницу. Недавно скончалась в Боровичах. А дочь закончила Ленинградский университет, переписывается с отцом. Ее данные: блондинка, двадцать два года, владеет иностранными языками. В данное время по месту жительства не обнаружена.
«Берегиня», — обострил внимание Калугин.
— Из письма видно, что она в курсе автопробега, — пояснил чекист, показывая почерк Вейцевой дочери. — Она может выйти на профессора из Берлина. А ты с ним, доктором философии, найди общий язык…
Против своего желания, историк не бросил тени на «Вечернего соловья» и заговорил об открытии сезона охоты. Иван сонными глазами показал на белую перегородку…
— Я привязан… Возьми Глеба…
Ученик, разумеется, обрадуется, с ним все ясно; а вот дума о ней не отпускает. Разве это не реально: дочь Вейца, гастролируя в Новгороде, поджидает друга отца. Здесь легче урвать золото и переслать родителю. И риск меньший: на берегах Невы или Москвы чекисты опытнее, чем тут. И профессия эстрадная вне подозрения: вся на виду и вне политики. А главное, все это вполне согласуется с ее темным прошлым. Художественный свист, обворожительная улыбка, обаяние — все помогает ей водить за нос доверчивых людей. А физическая сила, ловкость, натренированность?
Однако почему он избегает говорить о ней с Иваном? Не вмешалась ли интуиция председателя трибунала? А может быть, я неравнодушен к ней?
Давно потухло радужное свечение, но память сохранит за семью печатями тьму оттенков — радуга подобна тайне. Кто на самом деле Берегиня?
Сборы на охоту отвлекли его от навязчивой загадки. Мать напекла морковных и мясных пирожков. Глеб перекрасил челн в зеленый цвет. Собаки и Гашка, подсадная утка, учуяли близость простора, озерной ветерок и запах осоки: они разноголосо восторгались, суетясь на дворике. А субботним утром, в день отъезда, настойчивый телефонный звонок и воркуновский бас: «Охоту отменить. Жди у Белой башни». У башни Калугин взошел на земляную насыпь, окинул взглядом панораму Волхова и невольно забыл Ивана и Берегиню: краеведа захватило речное зрелище.
Надо быть коренным новгородцем, надо жить рядом со множеством утиных урочищ и с малых лет любить Ильмень, чтобы сердцем почувствовать происходящее на волховских берегах.
Шутка ли! Каждый третий горожанин — охотник. И жеребьевка без обиды: листок с номером укажет место стоянки, где водоплавающей дичи — что комариного отродья. Охоту всегда открывают в воскресенье, но сборы начинаются задолго: шпаклюют, красят долбушки, обшитые бортовыми досками; заряжают медные гильзы, пристреливают ружья, обновляют чучела. И наконец суббота — день отъезда. Охотники с утра идут в баню, а жены пекут пирожки, сканцы, хотя главная снедь добывается самим стрелком — утятина, окуни, ежевика, грибы.
Но самый волнующий момент — проводы. Челн наполовину в воде. Укладывая вещи в строгом порядке, хозяин, в кожаных высоких сапогах, командует домочадцами. А те охотно подают ему кто весло, кто топорик, кто палатку. Только двустволка, патронташ и сундучок с боеприпасами доверены старшему сыну. Он хоть и без сапог, но едет с отцом. Брату завидует малыш в длинной рубахе. Он не отдает черпак, канючит: просится с батей. Мать утешает любимца, а у самой блестят слезы: когда-то муж брал ее, молодуху, с собой. У ног хозяйки дрожит плетеная корзинка: подсадная утка выглянула в глазок и зазывающим кряканьем всполошила товарок по всему побережью.
Северик — попутный ветер. Беленькие паруса чайками улетали на вольный плёс. А там златоглавый Юрьев провожает охотников малиновым звоном. Благовест, воскрешая Русь, сладко тревожит души потомков легендарных ушкуйников.
Смотрит Калугин на все это с древнего вала, а в глазах новгородца немая тоска: уж больно он любит ильменский простор.
Но вот показался Воркун. Что-то скажет? По всему видно, что ему не до шуток. Он даже милую Руссу не вспомнил:
— Немцы уже в Питере. Курт Шарф купил билет, завтра будет здесь. К нему, как пить дать, подойдет дочь Вейца…
— Она уже здесь? — насторожился Николай Николаевич.
— Черт ее знает! Тут столько разной швали: и блондинки, и образованные, и владеющие языками. Дочь Вейца клюнет только на «приманку» — профессора из Берлина.
— Не одна дочь! Тот же Алхимик может продать интуристу панагию в бриллиантах или золотой сион.
— Думаешь, он очистил в стене тайник владыки?
— Или ризницу. Их тут много. Весной судили за хищение драгоценностей семерых монахов Макарьевского монастыря. Скорее всего, Алхимик из этой братии, — историк кивнул в сторону Ильменя. — Вызови-ка, батенька, из Руссы Алешу Смыслова. Здесь никто не знает его в лицо. Не так ли?
— Разумно! — одобрил чекист и, дымя папиросой, быстро повернул назад. Он по-прежнему был привязан к ленинградскому телефону: Алхимик на свободе. Да и жена явно перенашивает… Тревог хватает, а тут еще Шарф: то ли охотник за музейными ценностями, то ли связной Вейца, то ли с особым поручением правительства?
Портовый воздух эхом повторил мощный гудок. Двухпалубный «Дойчланд» приплыл в Ленинград с обычной для немцев точностью. Другие участники автопробега опаздывали. От радости профессор готов петь на Невском. Ученый не увлекался машинами и меньше всего думал о дочке Форда, хотя директор фирмы «Мерседес» вовсю нахваливал миллионершу, участницу пробега.
Курт Шарф — гегельянец, а хобби его — Восток. Он работал над книгой «Немцы на Волхове». Есть смысл заполнить паузу — собрать дополнительный материал. Немного рискованно: оторваться от своих, одному бродить по чужому городу, да еще в светлом английском костюме и темных очках, но с ним испытанный талисман.
В студенческие каникулы Курт спешил на вокзал и забыл дома дорожный баульчик. Вернулся за ним и, к счастью, опоздал на поезд, а тот потерпел крушение. Было время, когда Москва страдала не только от голода, но и от бандитов. Однажды Шарфа, сотрудника немецкого посольства, схватили налетчики и вскрыли баульчик-несессер. Увидев флакончики, ножницы, пилки, вату, они приняли его за доктора. «Врач» промыл грабителю одеколоном рану и остался даже при золотых часах. Как не поверить в талисман!
Посетив Эрмитаж, кирку святого Петра и богатый нэповский базар, доктор философии купил билет на вечерний маловишерский поезд. В купе вагона думал о своей секретной миссии. После смерти отца, видного консула, Курт покинул дипломатический корпус. Однако министр иностранных дел Германии Густав Штреземан не забыл его.
И когда Шарф собрался в Россию, министр пригласил бывшего сотрудника к себе на дачу и один на один сказал ему: «Те, кто Версаль приглушили планом Дауэса, снова толкают нас на Восток. А мы ждем русских концессий, товаров, сырья. Прощупайте почву. Там без Ленина не все ясно». Курт Шарф и раньше изучал экономику и политику Страны Советов: встречался с Красиным, Чичериным; слушал Луначарского и не узрел никакого духовного кризиса в новой России. Но эмигрант Вейц, старый друг Шарфа, заверил, что большевики крушат древние храмы, что на родине Пушкина сейчас процветают лишь частные магазины, рестораны и клубы с рулетками. Неужели личная собственность заглушила все интеллектуальные интересы русских? Не терпелось проверить разноречивые оценки нэповской России. Тельмановцы превозносят успехи Октября.
В день отъезда Шарфа опечаленный Вейц признался, что у него есть дочь от русской любовницы, и просил передать ей письмо. И дал пароль: «У вас имеются почтовые марки для обмена?»
Думая о встрече с белокурой славянкой, которая подойдет к нему в любом пункте трассы пробега, Шарф обратил внимание на вагонную попутчицу в заграничном плаще. Еще на ленинградском перроне незнакомка по-мужски прыгнула на подножку отходящего поезда, быстро нашла свое место и села в затемненный угол купе. Она — высокая, узкоплечая, с роем рыжих кудрей на голове; лицо открытое, безбровое, бледное, с темными глубокими глазницами. В костюме тоже «антиконтуры»: поношенные, со шнуровкой ботинки, старомодная юбка в оборках и новый плащ с лакированными пуговицами. Она быстро закурила: в один карман сунула папиросную коробку, а в другой никелированную зажигалку, которая звякнула о какой-то металлический предмет.
«Браунинг», — отозвалось в сознании путешественника, и он весь предался наблюдению. Решительная походка, волевые жесты и собранность чекистки, но глаза наркоманки-эсерки, жаждущей выстрелить в дочь Форда ради международного скандала. Весь путь до реки Волхов она упорно молчала и много курила.
На верхней палубе «Форели», после прокуренного купе, свежий воздух интуристу показался сладким. Пароходные огни прыгали по волнам. Встречный буксир тянул длинный плот с горящими кострами. Берегов не видно. Ночь удивительно теплая. Суда обменялись гудками.
Шарф осмотрелся. В тени капитанской будки, освещенной изнутри, курила попутчица по вагону. Он мягко шагнул к ней:
— Пардон, мадам, вы изволите куда ехать?
У нее отчужденные глаза и сухой голос:
— Вы «мосье» или «сэр-р-р»? — она дала понять, что владеет французским и английским языками.
Французский язык Шарф изучал во Франции, а русский в России. То было особое «изучение». Началось оно в восемнадцатом. Взрыв потряс здание немецкого посольства. Курт вбежал в кабинет Мирбаха, но поздно — посол убит. Так левый эсер Блюмкин преподал слово «бомба». Вскоре правая эсерка Каплан заставила склонять слово «пуля». Заговоры, покушения, поджоги, мятежи очень быстро обогатили не только словарный запас, но и помогли дипломату позже на берегах Сены в среде русских эмигрантов даже по внешности оратора угадывать его принадлежность к партии.
Но особа в заграничном плаще озадачила его.
— Я есть профессор из Берлина. — Он проверил свою догадку. — Фрау, почему автопробег с опозданием начинается?
— Увы, господин профессор, у нас многое начинается с опозданием, — ответила она по-немецки и удалилась на корму, где золотые искры, вылетая из трубы, тщетно пытались поджечь унылый речной флаг.
Ее недовольство дает понять, что лично она давно бы распахнула двери иностранным коммерсантам. Троцкий как будто против нэпа — следовательно, она не троцкистка. Кто же? Безусловно, не рядовая: знает языки, независимая осанка, властные жесты. Едет вооруженная — надо полагать, по важному заданию. В день прибытия немецкого парохода в Ленинград на юге России убили военачальника Котовского. Не чекистка ли?
Ужинал он в первом классе. Длинный, почти во всю носовую часть судна, стол белел скатертью. Профессор заказал стакан простокваши с венской булочкой. Попутчица не появилась. Не прячется ли?
Курт открыл свою каюту. Круглый иллюминатор задернут. За стеной в утробе судна ритмично ухает маховик. Чуть слышно звякал стакан, опрокинутый на горлышко графина…
Рано утром светлый пароход «Форель» протяжным гудком известил новгородцев о себе. Шарф поднялся на палубу взглянуть на древний город. Над широкой рекой таял туман, из него выступали зубчатые стены старинного замка, а соборное золото искрилось в лучах раннего солнца. Вспомнился родной город на Эльбе: старый рынок, узкие кривые улочки, мрачный собор и цитадель с тринадцатью фортами. Магдебург и Новгород — ровесники, но как не схожи: здесь средневековые храмы белые, жизнерадостные…
— Эй, Ванятка! — крикнул шустрый матрос, бросая чалку.
Судно загарпунили, точно кита. «Форель», дрожа всем корпусом, энергично тормознула винтом и стихла. Перекинули трап. Тронулись пассажиры с вещами. Рядом знакомая попутчица:
— Соловьевская гостиница, — шепнула она профессору и скрылась в толпе.
Этот адрес он указал старому извозчику с желтыми глазами. Тот услужливо кивнул бородкой и замахнулся, кнутом:
— Но, но, Кикимора!
Торговая сторона сразу потрафила гегельянцу антитезами: пристань благоухала цветами, а из-за дороги тянет затхлой рыбой, хотя длинные лотки прогнулись под свежими щуками, сомами и лещами; в Путевом дворце играет духовой оркестр, а рядом на бульваре пьяный поозер выкрикивал частушки.
Вдоль берега пиками торчали мачты лодок.
— Это соймы, — охотно пояснил дед с кнутом. — У них киль подъемный, вишь, и бока пузатые, устойчивые. В других местностях таких нету…
Езда на извозчике пробудила приятные мысли. Курт знал Россию царскую, военного коммунизма, и вот — нэповская. Все вернулось к прежнему, дореволюционному: автомобилей нет — те же телеги; те же мучные лабазы, лавки частников и старые вывески — «Пивная „Вена“», «Трактир „Львов“». Нет лишь городовых. А символ романовской Руси — это, безусловно, дряхлая коляска, убогая кобыленка и сам старик с жиденькой бородкой. Большевики утверждают: новая жизнь и человека делает новым. Глядя на сутулую спину извозчика, Курт не сомневался, что дед живет бедно, зарабатывает гроши, недоволен новой властью и за лишнюю копейку продаст душу…
— Почтенный, вы не можете на жизнь хорошо заработать?
Старик оглянулся. Его янтарные глазки ощупали кожаный баульчик, широкополую шляпу мягкого фетра и выбрали красивый лоб ученого господина:
— Где там, сударь, — он развернулся боком. — Какой тут заработок? Один вокзал да пристань, да и то лишь летом: отвезешь, привезешь и дымишь ночку. А ловчить не умею…
— Пардон! Как это понять — «ловчить»?
— Вот, к примеру, от пристани свернул на Буяновскую, прямо к гостинице, а мог бы круг дать и цену набавить, благо пассажир не здешний. Так совестно…
«Миг расплаты покажет», — не поверил Курт.
— Вы свой дом имеете?
— Дом? — ухмыльнулся дед. — В слободке избенка да огородик. Я, вишь, извозом промышляю, а старуха моя — весенним хреном.
— Вы жизнью довольны?
— Всяко бывает, мил человек. — Он скрутил цигарку. — Вот давечь старая гривну нашла. У нас, где ни копнешь, все чего-нибудь найдешь. Порешили серебрянку отдать музею. А я не доехал до Кремля, повстречал собирателя старины. Эх, тля, за деньгой погнался…
Его мучает совесть, а сам молится на рубль, — ничего нового. Но, безусловно, универсальный источник. Предстояли поездки по окрестностям — и вместо тридцати копеек Шарф протянул рубль.
Старик похрустел бумажкой и вернул пассажиру:
— Много, сударь. Я тут, старый лис, прибеднился. А взаправду, живу в достатке. Да и сынок помогает. Он в Москве, с положением. Прощеньица просим…
Профессор почувствовал, как у него на щеке забился нерв: так всегда бывает, когда он всерьез ошибается.
Сдав администратору гостиницы паспорт, Шарф прошел в номер, бедненько обставленный, и первым делом вынул из баульчика портрет своего любимого учителя. Вспомнился Гейдельбергский университет. За кафедрой знаменитый историк философии Куно Фишер. Его лекции о жизни и взглядах Декарта, Спинозы, Лейбница, Канта, Шеллинга и особенно Гегеля всегда околдовывали слушателей.
Куно Фишер — король мысли. У него в приемной французы, англичане, испанцы, японцы, русские. У него под окном на улице всегда тихо. Извозчики, прохожие шепчут: «Он думает». Даже Гегель не пользовался при жизни такой популярностью, как его библиограф и толкователь. О, это было последнее из светил в созвездии немецкой классической философии!
Жадно слушая учителя, Курт мечтал о философской карьере. У него в приемной тоже будут поклонники из всех стран. И перед домом, на горбатом мостике, остановится почтенный фатер и шепнет детям: «Тихо! Он думает». Из всех студентов Куно Фишер только его пригласил к себе домой, подарил свой трактат «Об остротах» с автографом и благословил ученика на прославление Гегеля. Однако отец, видный дипломат, перетянул сына в министерство иностранных дел, где Курт упорно продолжал изучать «Науку логики». И только глава семьи умер, как сын мигом уволился. Курт обложился книгами, прогуливался только с Цезарем, черной овчаркой. А все хлопоты по дому взяла на себя мать, безумно любившая сына.
Он вынул из баульчика карманный «Календарь на 1925 год» с чистыми листами для ежедневных записей. Сюда же вносил план работы на день и вел строжайший учет времени. Его безмерная любовь к логике Гегеля привита Куно Фишером, а регламентированное поведение он позаимствовал у Канта: жил холостяком, один раз в день плотно обедал, на завтрак лишь чашка кофе, а ужин — стакан простокваши. И ел в определенное время. Людей беспорядочных, флюктуирующих Курт презирал и был уверен, что его железный режим, подробное расписание и беспощадный самоконтроль — бесспорные приметы великой личности.
Его система конфигурации включала образ будущего реформатора философии и дополнительные характеристики — знание математики, экономики, истории, археологии, эстетики и Востока. Он, всесторонне развитый ученый, добивался главного — алгеброй усилить диалектику. Об этом мечтал и Гегель: искал числовые закономерности вселенной, но потерпел фиаско. Эту грандиозную задачу века выполнит лишь тот, кто подчинит себе ВРЕМЯ, кто в текущей минуте улавливает секрет грядущего успеха.
Вот и сейчас в записной книжечке возле графы «9 августа, воскресенье», он отметил цветным карандашом: «Прибыл в Новгород в 7.30. На извозчике — 10 м. Завтрак — 5 м. Подготовка к прогулке — 15 м. Посетить замок. Поклониться святыне — Магдебургским вратам. Обед в 14 ч. Отдых — чтение газет — 30 м. Встреча с местными философами. Ужин в 20 ч. Дневник. Письма. Постель».
Из баульчика он извлек фотоаппарат. Класс-камера, с короткими мехами и подвижным объективом, выпущенная еще фирмой Герц-Аншлюц, заметно поизносилась. Но хозяин привязывался к вещам и не спешил расставаться с ними.
Ему показалось, что за дверью кто-то подглядывает в замочную скважину. Он рванулся в коридор и упрекнул себя за излишнюю мнительность.
В столовой гостиницы Шарф, заказав кофе, глазами искал женщину с рыжей копной на голове. Попутчица притаилась и не дает о себе знать.
К столу подсела оригинальная блондинка в матросской блузке: лицо юной Гретхен, а бюст содержательницы бара. Она спешила. Заранее рассчиталась с официанткой и взглянула на визави:
— Вы случайно не из Парижа?
— Из Берлина, доктор философии.
Ее синие глаза сразу потухли. А он, напротив, заинтересовался белокурой славянкой: «Не дочь ли Вейца?»
— Гретхен, вы есть новгородка?
— Ленинградка. Я тут проездом.
Дочь Вейца тоже ленинградка. Бывший дипломат поставил контрольный вопрос:
— Вы с родителями живете?
— Нет, мать скончалась, отец за границей.
«Она», — утвердился он в своей догадке. Однако не спешил с обменом марок. Вейц предупредил: «Только в день прибытия машин; и только по инициативе моей дочки».
— У вас высшее образование?
— Университет, — сухо ответила она, орудуя ножом и вилкой.
Дочь Вейца тоже с университетским образованием и, как заверил отец-регент, «она с необычной партитурой в голове».
— Скажите, пожалуйста, вас средневековье привлекает?
— Сейчас меня привлекает загадка памятника России…
— О, русский сфинкс! — усмехнулся он.
— Не спешите иронизировать! — строго предупредила она и, продолжая смаковать постную ветчину с горошком, пересказала письмо, адресованное Микешину. — На пьедестале я насчитала десять ссыльных: Марфа Борецкая, Адашев, Сильвестр, Воротынский, Никон, Меншиков, Суворов, Сперанский, Пушкин и Лермонтов. А где десять — возможен и одиннадцатый.
— Очевидная невероятность! — искренне согласился доктор философии и тут же заметил: — Разгадка сфинкса и женский ум!
— По-вашему, — вспыхнула она, — мы годны лишь для кухни и воспитания детей?
— Абсолютная истина! — Он представился профессором Берлинского университета и был уверен, что русская не рискнет спорить с ученым: — История ни одной женщины-мыслителя не знает!
— А Гипатия?
— Она не Аристотель! Ее познания в области математики, астрономии, философии без самостоятельного мышления. Вам известна судьба Гипатии?
— Да! — гордо вскинула голову Гретхен. — Фанатики морскими ракушками растерзали ее до костей. Так что?!
— У вас, медхен, тоже есть познания, но вы никогда не сможете оригинально мыслить.
— Сможем! — звякнула она вилкой о тарелку. — Из века в век мы занимались хозяйством, а вы охотились, воевали, совершенствовались в борьбе. Потому и нет пока среди нас Аристотеля. Но пришло время во всем сравняться с вами, представителями «сильного пола». И прежде всего в логике!
— Феноменально! — засмеялся немец, думая: «Вот она, необычная партитура в голове». — Вам логика противопоказана.
— Я докажу обратное! — с обидой в голосе проговорила она и пригласила его к памятнику Тысячелетию: — Завтра в три!
И, не прощаясь, Гретхен быстро вышла из столовой.
Немец пригласил к столу флегматичную официантку и, расплачиваясь, вспомнил деда с кнутом: «Старик есть сфинкс номер один, а Гретхен — сфинкс номер два. Ее партитуру прочитать не просто: святые глаза и дьявольски цепкие пальцы, как щипцы для сахара». Он знал, что эти образы будут преследовать его долгое время. Эта навязчивость раздражала гегельянца, и он хотел избавиться от нее.
Вышагивая по Московской улице, интурист стал отвлекаться чтением вывесок, объявлений и разных афиш. И вот, как назло, портрет одной артистки закрепил в его сознании образ сфинкса номер два. Художник подчеркнул контраст: личико рафаэлевской мадонны, а грудь натурщицы Рубенса. Она загадочно улыбалась: «Я докажу обратное!» Феноменально! В России даже кафешантанные певицы изучают логику и пытаются разгадать микешинского сфинкса. Интересно, что произойдет в день прибытия автомобилей? Что она запоет во время обмена марками?
Ярославово дворище показали сразу, а вот древнее расположение Немецкого двора не могли определить и заспорили. Та же картина в старинном замке. На вопрос: «Где Магдебургские врата?» прохожие отвечали вразнобой:
— Нет таких! Есть Византийские…
— Чего брешешь! — вмешался тощий, в широком галифе. — На Софии — Корсунские!
— Не Корсунские, а Сигтунские! — уточнил усатый, в очках. — Прямо через арку и направо…
Арочный проезд настолько быстро вывел к Софийскому собору, что Шарф сразу оказался у подножия белой неоглядной выси с темным портиком, похожим на искусственный грот. Странно! Главный вход православного храма отдан иноземной реалии: рельефные пластины из бронзы прославляли католических святых, пасторов и немецких мастеров. Такое возможно только на Руси!
Магдебуржец снял шляпу, молитвенно склонил голову и раболепно щекой коснулся святой реликвии. О, ему позавидуют все поклонники средневековья, живущие в Европе. На светлом фоне храма родные врата выглядели тяжелыми, мрачными, таинственными. Как попали сюда? Почему до сих пор не на родине? И кто знает их подлинное название?
Корсунские! Великий Новгород покупал греческие иконы, ковры, диадемы. Однако местный летописец не упомянул ни в одном списке столь драгоценное приобретение.
Сигтунские! В качестве военного трофея они могли попасть сюда из шведской крепости Сигтуны. Но почему же шведы, захватив Новгород, не увезли свои врата домой?
Магдебургские! Врата хранят портрет епископа Бахмана из Магдебурга. Такой чести он удостоен, вероятно, как заказчик врат. И это не единственный довод. На пластинах представлены мастера Северной Германии XII века — создатели врат Риквин и Вейсмус с инструментами в руках.
Направляя объектив на горельеф епископа из Полоцка, профессор задумался над тем, что врата с таким же успехом можно назвать Полоцкими или Польскими. Итак, врата — сфинкс номер три! В глазах профессора надежда и мольба…
За каменной оградой в яблоневом саду мяукал котенок. Над граненой башней с колоколами куролесили галки. Немец восхищенно окинул взглядом широкий двор Софии. Здесь в XV веке епископ Евфимий соорудил дворец, Грановитую палату, часозвоню, хлебный амбар — весь ансамбль феодального замка на западный манер.
Феноменально! Не в Германии, а в России Бакунин, Герцен, Белинский, Чернышевский, Плеханов предпочли формальной логике диалектику Гегеля. И, наконец, сенсация XX века! Глава правительства своему народу рекомендовал изучать Гегеля. И случилось это не в мире цивилизованных государств, а в отсталой России. И сделал это — большевик Ленин! России Гегель обязан вторым рождением!
Массивная арка соединяла Софию с митрополичьими покоями. Здесь парадная дверь с крестами на филенках и черно-красной вывеской: «НОВГОРОДСКИЙ ГУБЕРНСКИЙ КОМИТЕТ РОССИЙСКОЙ КОММУНИСТИЧЕСКОЙ ПАРТИИ (большевиков)». Здесь кремлевские постройки заняты государственными и партийными учреждениями, а Шарф любил средневековье в чистом виде: с курантами, гербами и цеховыми эмблемами.
Под широкой аркой, где тянул сквознячок, хлопнула дверь. Из парадной вышел человечек с большим зеленым портфелем, чем-то туго набитым. Костюм мужчины немного диковат: желтоватые лосевые сапожки, черная кожаная куртка и малиновая фуражка, похожая на красный колпачок сказочного гнома.
Юркий новгородец в очках с толстыми линзами, вероятно, заметил приезжего в заграничном костюме, с немецким фотоаппаратом:
— Ученый муж, вы насчет старины?
— Да, — Шарф противопоставил свою наблюдательность, зная, кто посещает партийный комитет: — Вы есть большевик?
— Давно! — взвизгнул он и ладонью оттопырил ухо: — Вы из Германии?
Профессор представился и рассказал о цели своего приезда. Гном любезно предложил свои услуги:
— Могу для вас исторические справки и документы…
— О, я благодарен буду! — обрадовался ученый, слегка наклоняя голову: — Господин Иванов, в городе философы есть?
— Хватает. А философский склад ума у нашего историка Калугина.
— Адрес его знаете?
— Да, он здесь, — поискал глазами Гном. — Сократ в толстовке. И, подобно греческим мудрецам, всюду философствует. У него своя школа. Ученики. Я тоже учусь у него мыслить диалектично…
— Пардон! Вы, русские, как диалектику понимаете?
Близорукие глаза Гнома загадочно сузились:
— Приехали в город Грязный и Чистый. Который пошел в баню? Грязный? Нет. Грязный потому и грязный, что не ходит в баню. Значит, Чистый? Боже упаси! Зачем Чистому баня, коли он чист. Э-э, не за тем мужчины ездят в город! Выходит — ни один? Да и нет! Ни одному человеку не ведомо, что такое диалектика!
Куно Фишер высоко ценил в студентах остроумие. И Шарф вскинул «перчатку»:
— Господин Иванов, вы сами себе противоречите: если никто не знает, что такое диалектика, следовательно, ваш учитель тоже не знает и ничему вас не научит.
— Так ли? — пискнул тот по-комариному. — Учитель говорит: «В каждом русском слове корень противоречия». Например, «человек»: чело — субъективное, век — объективное; чело — личное, век — общее; чело — отражение, а век — отраженное и т. д. Значит, в моей фразе: «Ни одному человеку не ведомо, что такое диалектика», самое малое — десять противоречий. А вы заметили только одно.
— О, вы блестящий софист!
Русский заманчиво хихикнул:
— Вы почитаете Достоевского?
— Безусловно! Его проза диалектична.
— Продается Полное собрание сочинений под редакцией Анны Григорьевны. — Глаза Гнома опять в хитреньком прищуре. — Занести вам?
Приняв предложение, немец приподнял широкополую шляпу и проводил, Иванова задумчивым взглядом: «Сфинкс номер четыре. Архивариус под стать извозчику и Гипатии из варьете». О, с русскими надо быть предельно осторожным!
Профессор, взглянув на ручные часы, поморщился: Гном отнял у него двадцать минут. Любитель средневековья сфотографировал каменные ядра, сложенные пирамидой.
Из кафедрального собора вышел плотный горожанин, в серой блузе, с простеньким галстуком. У христианина залысина мудреца и черный взгляд йога.
— Скажите, пожалуйста, — обратился ученый к незнакомцу, — эти южные врата название имеют?
— Да, Византийские, — приветливо ответил тот и сразу проявил завидное гостеприимство. — Как устроились? Как самочувствие? В чем нуждаетесь, голубчик?
Интуриста тронуло теплое внимание:
— Все хорошо. Нет лишь «Путеводителя» в продаже.
— Верно! С бумагой у нас пока туговато. — Он представился коренным жителем, любителем старины и фольклора: — Вас интересуют местные легенды?
— О, безусловно! Одна легенда мне известна. — Немец глазами поискал золотой крест собора с металлическим голубем: — Если птица слетит, то Новгород навеки исчезнет.
Дорогой читатель, фашистский снаряд собьет легендарного голубя, но город воспрянет из пепла.
Задушевность голоса новгородца подсказала гегельянцу, что перед ним человек, далекий от логических конструкций:
— Выйдет богатырь в бело поле силушку поразмять. Возьмет ком снега и катит его, пока тот не упрется в небо. Затем вытащит меч, пообтешет глыбу с четырех сторон, а на маковку наденет свой златошлем. Вот и стоит витязь краше и выше всех!
— Феноменальная образность! Идеальная простота!
— Храм, заметьте, первая школа абстрактного мышления…
Столь неожиданное замечание собеседника слегка насторожило доктора философии: «Кажется, опять ошибка». А тот продолжал:
— Простые люди видели на иконостасе портреты Зенона, Диогена, Платона, Аристотеля и других античных мыслителей. — Новгородец кивнул на храм: — Под этими сводами народ познавал отвлеченные понятия, как-то: «сущий», «присущий», «вездесущий», «вечносущий». Достаточно слово «бог» заменить «духом» или «материей» — налицо две основы противоположных мировоззрений.
Его ясно-черные глаза полны откровения. Такой взгляд бывает у детей и великих ученых. Гегельянец почувствовал, что перед ним не рядовой любитель старины, а учитель Иванова:
— Вы есть господин Калугин? Я с вашим учеником беседовал. Он сказал, что вы открыто философствуете. И мне хотелось бы…
— Простите! — смутился новгородец. — Я не специалист, а любитель…
— О, я превыше всего любовь к мудрости ставлю! И над чем же вы сейчас размышляете, господин Калугин?
— Москва готовит к изданию «Философские тетради» Ленина. В них центральное место — конспект «Науки логики»…
— О, Гегель есть мой кумир! — провозгласил гегельянец и вспомнил, что в 1914 году он видел в Бернской библиотеке эмигранта Ульянова, ежедневно штудировавшего Гегеля в подлиннике.
— Господин профессор, как думаете, зачем Ленин использует показатели точных наук — аксиомы, формулы, фигуры?
— Это есть случайность: русская мысль вне расчета…
— Простите! — Собеседник выдвинул ладонь. — А что, если Ленин заложил фундамент для возведения диалектики, точной, как математика?! Придет время, когда экономика и машины заставят людей мыслить точными величинами. Не предугадал ли гений судьбу философии — могущей стать алгеброй прогресса?
— О, вы идеально выразились! Мне мыслилось, что в России философия является только алгеброй революции, и вдруг слышу — она претендует на роль алгебры прогресса. Это есть новое!
— Не совсем, батенька! Еще Маркс сказал: нет науки без числа. Не так ли?
— Безусловно! Философская наука должна рано или поздно числом овладеть. Гегель об этом мечтал. И ваш покорный слуга эту проблему пытается решить. Вероятно, в этом вопросе приоритет за нами, немцами, будет?
— Но, но! Время покажет! — улыбнулся новгородец, панамкой указывая на трехэтажный дом с балкончиками: — Самый верх. Губполитпросвет. Спросите начальника Пучежского. Он, Александр Михайлович, закончил комвуз. В курсе всех современных философских течений…
Курт Шарф приподнял фетровую шляпу. И они по-доброму распрощались.
Поначалу Шарф руководствовался апофегмой Вейца: «НЭП — наглядный этап падения». Но первый же новгородский день заставил интуриста усомниться в истинности этого афоризма.
Древние храмы целы, памятник Микешина на месте, по радио звучат «Богатырская симфония» и светлые, бодрые песни; да и большевики не похожи на громил: господин Калугин, безусловно, неверующий и сторонник Ленина, но он культурен, воспитан, обаятелен, хотя в некотором смысле — сфинкс номер четыре.
Совсем иной господин Пучежский: Аполлон, Демосфен, а субстанция — красный начетчик, — ни одной свежей мысли. Великий Гегель верил, что диалектика рано или поздно станет наукой наук, а он, признавая закон развития, с издевкой отрицает такую возможность развития философии. Он, агностик, поносит всех оптимистов, всех Калугиных, которые верят в прогресс логики. Он не признает аксиом, формул, фигур для вооружения метода. Своим идейным учителем называет Зиновьева и убежден, что архивариус во сто крат умнее Калугина.
Отложив перо, Курт Шарф захлопнул дневник и оглянулся на дверь номера: из коридора гостиницы послышались приближающиеся шаги.
Гном опоздал на шестнадцать минут и даже не извинился. Удивительная расточительность: русские расплевывают минуты, как шелуху от семечек.
Явился он совершенно не похожим на утреннего деловитого архивариуса: кожаная куртка расстегнута, во рту жеваная цигарка, жесты дерганые, в запухших глазах хмель:
— Справочка! (Вынул из кармана листок, поясняя.) Влияние иностранного капитала на рост новгородской экономики — лесопильные заводы Стюарта, Де-Бука и фабрики Лютера, Вахтера, Лунберга, Писпурга, Шапа, Гримма, Сименса-Гальске…
Промышленники недавнего прошлого. Профессору важнее древние немецкие фамилии. Все же поблагодарил за услугу. Немец вспомнил о своей секретной миссии:
— Скажите, пожалуйста, смерть Ленина единство партии не затронула?
— Великое горе сближает. Хотя лично я и рукопись отбросил.
— Вы о чем пишете?
— О подвиге новгородских коммунистов. Керенский приказал войскам — тут их было битком — прибыть под Гатчину и вкупе смять Красный Питер. А здешние большевики, где словом, где пулеметом, задержали офицерские батальоны. Прорвалась одна лишь сотня казаков из Шимска. В те решающие дни отличился наш Калугин: проник в Антоново, где стоял ударный батальон, и так припугнул молодчиков — разбежались ночью. — Гном положил справку на стол и тихо добавил: — Я вел дела истпарта: обо всех ответственных знаю.
— Господин Калугин какое образование имеет?
— Сила ума не в дипломе, — уклонился он от прямого ответа и отнес портфель к двум пачкам книг, оставленным у дверей: — Привез на извозчике. Пришлось раскошелиться…
Шарф не любил расставаться с купюрами, но в данном случае не обидел архивариуса. В чем секрет его услужливости? Таких, как он, с приметной внешностью, с плохим зрением и слухом, не берут в агенты. Вероятно, любит деньги…
— Ради бога! — Гном потряс книгой великого писателя. — Не примите меня за господина Голядкина или Смердякова. Я не двойник и не убийца. У меня матушка при смерти. Выпил с горя. Вы поймете меня. Немцы прирожденные философы. Будущее за вами…
— Русский народ есть великий! Гегель высоко ценил…
— Высоко! Да мы-то, русские, не все достойны такой оценки. Вот, к примеру, я.
— А как вы господина Калугина оцениваете?
— Башковит, но простофиля. Мы, русские, слишком доверчивы…
Бывшему дипломату казалось, что Гном в душе смеется над ним, и Шарф сменил тезис беседы:
— Господин Иванов, вы можете на памятнике России статую инкогнито представить?
— А вы, ученый муж, — рассыпал он мелкий смешок, — можете представить микешинский ковчег?
— Пардон! Как понять — «ковчег»?
— История, как потоп, уносит людей в неизвестность, лишь избранные сподобились спасительного ковчега — Тысячелетия.
— Гут, гут!
— Так вот — ковчег! И он же свод русской философии.
— Абсурд! — засмеялся немец от всей души. — Я понимаю, памятник Канту или Гегелю, но Русь никогда философской державой не была. Мир знает русских революционеров, балерин, романистов…
— А Белинский, Герцен, Чернышевский, Плеханов, Ленин?
— Нет, нет! Они есть ученики, последователи Гегеля и Фейербаха. А на памятнике нет ни одного философа!
— Калугин укажет вам и философа и свод философии.
— Абсурд! Невозможно показать то, чего не существует…
— В самой невозможности, говорит Калугин, заложена возможность, ибо отрицание — особая форма утверждения.
«Хмельная диалектика», — замкнулся Шарф и, приглашая Гнома на воскресный диспут, подумал: «Знает ли Гретхен Калугина?»
— Прошу прощения, — засуетился гость, хватаясь за портфель. — Очень спешу к маменьке: она, возможно, единственная любит меня. А насчет Калугина — предупреждаю: диалектику он изучал не только по Гегелю. Не обломайте зубы!
На счету Шарфа не один расколотый «орешек»: ему не привыкать выходить победителем в философских турнирах. Все же у противника неоспоримое преимущество — он, историк, лучше знает памятник России. Следует основательно подготовиться к спору. Миру ученых давно известен русский феномен Михайло Ломоносов: мудрый исследователь. Нет ли его рядом с Петром I?
Они встретились за ужином. Яснопольская торопилась на концерт. Все же охотно ответила интуристу:
— С Калугиным встречалась дважды: он груб и хвастлив — кичится натренированностью своего ума…
— Пардон! — изумился Шарф и уточнил внешность Калугина.
Актриса уверенно обрисовала Калугина и неожиданно чарующе улыбнулась немцу:
— Проучите зазнайку! — Она взглянула на дверь столовой: — Отдохните вечером в Софийском саду. Я выступаю там с талантливым скрипачом…
— Приезжим?
— Нет. Местный. Додик Гершель, сын аптекаря…
Он не успел задать вопрос: Гретхен кокетливо помахала ладошкой и скрылась за дверью. Нет сомнения, она признала в нем друга своего отца.
Радуясь ее приятной перемене, он поднялся к себе в номер. Записки в двери не было, хотя попутчица рекомендовала ему Соловьевскую гостиницу. Осторожничает, не дает о себе знать. Если скрывается от чекистов, то ее поведение объяснимо. Не она ли дочь Вейца? Перекрасить волосы просто…
Доктор философии снял чешские ботинки и, не раздеваясь, прилег на кровать. Сравнивая попутчицу с Гретхен, он остановил внимание на актрисе. Утром ее синева в глазах была холодной, а вечером потеплела: надушилась парижскими духами, столь манящими, столь близкими ему.
Волнующие мысли отнесли его назад, в студенческую пору жизни. О, в молодости всякое бывало. А началось с угринок на лице. Мать, заметив, двусмысленно улыбнулась, но отец закрыл дверь кабинета и вручил сыну визитную карточку массажистки.
Бланманже, дебелая француженка в кокетливом халатике с полуоткрытой грудью, завела застенчивого юношу в полутемную комнату, где пахло парижским салоном, и сладко шепнула: «Малыш, раздевайтесь. Ваш отец уплатил за услуги». После сеанса массажа Курт бродил по улицам Магдебурга, стыдясь идти домой. Вернулся поздно. И, не ужиная, закрылся у себя.
Через месяц отец снова дал визитку. И Курт, проклиная себя за слабохарактерность, опять поплелся на «сеанс массажа». Одно утешение — лицо очистилось. Так продолжалось два года, пока в доме не появилась пухленькая служанка с полуулыбкой. Она, вероятно, получила от хозяев надбавку за мытье сына в ванной.
Теперь у него только Марта. К сожалению, она не способна стать матерью. А жена без детей, да еще молодая, горячегубая, быстро наставит рога пожилому супругу. Уж лучше приглашать ее к себе на дачу: Марта красивая и стряпуха отменная…
Вечер подкрался незаметно. Курт Шарф запомнил адрес. Пивная «Вена» на дворе гостиницы. У входа в сад сидит конопатый чистильщик сапог. Ради рифмы он исковеркал слово:
— Шик и блеск — пять «копек»!
Низкорослый шиповник отделяет дощатый помост эстрады, где трио баянистов в голубых атласных косоворотках лихо раздувают мехи. Все кабинки из плетеных прутьев, увитые хмелем, заняты. Расторопный официант, с фирменной салфеткой, временно устроил интуриста за столик к двум толстякам. Красноносый смачно уплетал жареного цыпленка и не менее смачно рассказывал:
— Не поверите! Повестка из народного суда! На конверте советская марка, а внизу — «по указу его императорского величества».
Он вытер жирные пальцы о край скатерти и показал синий бланкетный конверт царского времени:
— Докатились! Бумаги нет!
«Вот оно, нэповское брожение», — засек немец, однако вздохнул облегченно, когда собутыльники освободили кабинку. К профессору подсел старичок с белой эспаньолкой, в поношенном сюртуке, и вежливо представился:
— Регент Софийского собора. — И рассказал о своей поездке в Северную Пальмиру: — Иду к Медному всаднику, а мне навстречу мой ученик Николка Монахов. Теперь видный артист. А я драл его за уши — петь учил на клиросе…
Немец заказал баварское пиво с русской, очень вкусной воблой. Он вспомнил Марту. Она брала уроки пения, но певицей не стала. За большую взятку получила место в транспортном концерне. Первый отпуск она провела на даче Шарфа на правах дальней родственницы. Курт, подобно Канту, не собирался жениться. А Марта нервничала: утром проклинала ночь, грозилась уехать; днем шумно стряпала (ее страсть); на закате куталась в плед, мечтательно вздыхала; ночью просила прощения, клялась в вечной любви, а просыпалась мрачной, ворчливой. Верховая езда и походы на яхте по озеру Мориц не влияли на ее настроение: оно целиком зависело от времени суток. Ученому больше всего нравилась Марта вечерняя. Заняв балконное кресло, она любовалась закатом, горящим озером и терпеливо поджидала профессора, встречая его трепетно, нежно и застенчиво. Но не дай бог коснуться философии! Марта начинала зевать, вяло смотрела на потолок и норовила скорее укрыться с головой одеялом: ее излюбленная манера спать. Что же общего между ними? Превосходная память — и все. Марта типичная немка: ее мечта — кухня и воспитание детей.
Над танцевальной площадкой, с трех сторон окруженной кабинками, вспыхнули разноцветьем гирлянды лампочек. И в тот же миг сцена в форме огромной раковины заполнилась светом рампы.
Седенький регент встрепенулся и, сияющий, шепнул:
— Идет…
Русская мадонна в национальном сарафане и алых сапожках, с длинной белой косой, осанисто вошла в полосу яркого света, даря всем улыбку.
— «Соловья!» — выкрикнул старичок.
А героиня вечера, белозубая, синеглазая, с густыми ресницами, слегка склонилась к баянистам и что-то тихо наказала. Румяный, с четким пробором на прилизанной голове, музыкант повел соловьиную мелодию Алябьева…
Шарфа потянуло на свою дачу. В зарослях возле ручья немецкий соловей ничем не уступал русскому солисту с его двенадцатью коленами. Вспомнилась и притихшая Марта с пледом на плечах. Образ любимой почему-то слился с Берегиней. Русская, пожалуй, сама управляла бы яхтой, сама оседлала бы Мефистофеля и сама бы первая затеяла философский спор. Россиянка — антипод немки…
Вернулся Курт усталым, но довольным. Прилег на кровать. Внизу ресторанная скрипка «объяснялась в любви». Рядом на столе его ждет почтовая бумага. График дня замыкают письма.
Он сел за стол. Сначала матери: она глубже понимает жизнь, чем Марта. Свои впечатления о Новгороде закончил интригующими словами: «Завтра у меня турнир с местным марксистом. Чудак узрел в микешинском памятнике „свод русской философии“. Нет русской философии, ибо она вся немецкая! На диспут придет феноменальная особа: у нее университетский диплом, безумная тяга к умствованию и талант эстрадной артистки…»
Засыпая, он мечтал о том, чтобы завтра белокурая славянка предложила ему обмен почтовыми марками; а приснилась таинственная рыжая попутчица. Не она ли дочь Вейца? Уж скорей бы день встречи машин.
Воскресный колокольный звон. Из гостиницы Шарф вышел с малым нарушением графика. Перед турниром необходимо осмотреть русский сфинкс. Волховский мост, с двумя железными фермами, представился ему двугорбым верблюдом, который, стоя в воде, головой уперся в один берег, а хвостом в другой. Над аркой замка висел кумачовый плакат «ПРОЛЕТАРИИ ВСЕХ СТРАН, СОЕДИНЯЙТЕСЬ!» Профессор улыбнулся: участники автопробега — представители автомобильных фирм и наемные гонщики.
Гегельянец опередил новгородцев. Он с трудом прочитал фамилии героев, выполненные славянской вязью, зато быстро обнаружил сакраментальную идею. Три яруса статуй строго соответствовали триаде Гегеля. Люди нижнего пояса утверждали Русь. Пионеры есть тезис. Люди второго пояса отрицали все, что им предшествовало: Рюрик беспорядок изжил; Владимир язычество сокрушил; Донской с игом покончил; Иван III феодальную раздробленность преодолел, а Петр I отсталую Русь перевернул. Яркий антитезис! Третий пояс. (Немец вскинул фотоаппарат.) Фигура России содержит все то, что внесли пионеры, и все то лучшее, что дали отрицатели прошлого. Это типичный синтезис!
Доктор философии представил, как сейчас блеснет диалектическим анализом, но увидел вторую статую Петра I, который был представлен в двух ярусах и который один в своем лице олицетворял триаду в целом. Даже верблюду понятно, что он, гегельянец, сложный процесс развития России искусственно втолкнул в гегелевскую схему. Нет, спор лучше начинать с вопросов. И он, приветствуя противника, сразу же атаковал его:
— Господин Калугин, в чем официальное назначение памятника заключается?
— Прославление России.
— О, я так думал! Однако здесь одна статуя обратный смысл утверждает: русское государство создал не русский. — Немец выбрал рыцаря со щитом и звериной шкурой на плечах: — Феноменально! Основоположник вашей державы есть варяг Рюрик. Это же беспрецедентный случай подрыва престижа русской нации!
— Ничего подобного, батенька! Рюрик — миф, легенда! Летопись заговорила только в одиннадцатом веке! Два столетия спустя после события. Значит, и летописец осмысливал девятый век задним числом. А жил он, заметьте, когда верховодила мода на все заморское. Родство с королем считалось чуть ли не главной привилегией. Вот Нестор своей легендой и угодил всесильным Руси. Нуте?
Кивнув на статую Рюрика, историк горячо продолжал:
— Еще факт! Норманнская школа не располагает ни одним подлинным документом, подтверждающим новгородское житие Рюрика. У нас нет даже места, связанного с именем варяга.
— Пардон! Рядом есть Рюриково городище!
— Нет, друг мой, Новгородская летопись это место называет «Городище». Название «Рюриково» появилось недавно, одновременно с легендами о кургане Рюрика и золотом гробе Рюрика…
— Язычник Рюрик в христианском гробу! — засмеялась актриса Яснопольская, подходя к спорщикам. — В девятом веке здесь христианства не было и, как известно, язычники покойников сжигали.
— Верно, голубушка! — радостно сверкнул глазами Калугин.
Бывший дипломат готов был сфотографировать Гретхен во весь рост, чтобы потом демонстративно разорвать карточку на куски. Вчера просила «проучить зазнайку», а сейчас смотрит на него благодарными глазами. Сам черт не поймет русских, все они — персонажи романов Достоевского. Калугин продолжал:
— Многие чужестранцы пытались Россию сделать чужестранной, а кончалось тем, что сами иностранцы становились русскими…
— Например, — ехидно улыбнулась Гретхен, — принцесса София Цербстская, дочь немецкого князька, ставшая Екатериной Второй…
Немец понимал, что любой народ гордится своей родиной. Гегель право мирового духа ставил выше всех частных прав. Объективная истина не позволяет истинному ученому искажать исторические факты в угоду норманнской теории. Тем более что бывший дипломат знал многих соотечественников, которые в России нашли себе вторую родину, и примирительно поднял шляпу:
— Я приехал историю Великого Новгорода изучать и очень вам благодарен, что вы любезно в этом содействуете, — Курт Шарф, уступая в малом, рассчитывал на победу в большом. — Но я абсолютно уверен в том, что вся витрина исторических статуй «сводом русской философии» не является.
— А какие компоненты входят в философию, голубчик?
— О, безусловно, три: онтология, гносеология и логика!
— Нет, доктор, четыре! Еще Гегель, ваш патрон, начал разрабатывать диалектику как руководство к действию. Вспомните «Науку логики»: учение о цели, средстве и результате. Не так ли?
Гегельянец, безусловно, не забыл мысли учителя о целесообразной деятельности…
— Но это же, доннерветтер, маленькая веточка на грандиозном трехствольном древе великой системы Гегеля!
— Верно! Черенок маленький! Но, заметьте, попал он в благоприятную почву. — Новгородец распахнул руки: — Еще Герцен сказал: «Диалектика — алгебра революции». А Белинский, Добролюбов, Чернышевский, Плеханов и особенно Ленин не только всесторонне обогатили философию, но и самобытно разработали ЛОГИКУ ДЕЙСТВИЯ. Вся русская культура девятнадцатого века пронизана поисками цели, средства, пути, способа, формы и правил деятельности. Даже писатели Гоголь, Чернышевский, Достоевский, Толстой своими романами стремились ответить на вопросы: что делать? как жить? в чем смысл жизни? Русская философия наиболее действенная, и в этом ее отличие от всех других. Нуте?
«О, это „нуте“ подобно петле на шее». Не зная, чем возразить по существу, немец фотоаппаратом указал на монумент:
— Но при чем тут гранит, бронза и какой-то «свод»?!
— Гранитный постамент, батенька, это трибуна стратегов, вылитых из бронзы. Ломоносов — стратег наук; Петр Первый — стратег управления, Суворов — автор «Науки побеждать». А понятие «свод» несет два значения: здесь сведены представители любой деятельности — дано обобщение всех видов руководств, а в то же время «свод» — это небо, высота, наивысшая степень развития философии — ее четвертый компонент — лоция действия…
— Отсюда, — торжественно вставила Гретхен, — наглядный «свод русской мысли»!
— Совершенно верно! — похвалил Калугин актрису и снова обратился к интуристу: — Господин профессор, есть возражения?
— Здесь хотя бы один истинный философ представлен?
— И не один! Материалист Ломоносов…
— Пардон! Он ученый…
— Энциклопедист! И здесь же видный мыслитель Феофан Прокопович…
— Впервые слышу!
— Незнание, друг мой, плохое доказательство. Я пришлю вам «Путеводитель по Новгороду». В нем найдете биографии, но автор еще не осознал закономерность: личная жизнь героев неотторжима от бессмертия России.
Курт Шарф признательно раскланялся и почувствовал, как на щеке затрепетал нерв. Не хватало только присутствия Гнома: тот оказался прав — пока что победа за Калугиным. Теперь вся надежда на реванш.
В гостиницу интурист возвращался с Гретхен. Он намекнул насчет ее коварства. Ответила она мстительной усмешкой:
— Не вы ли, представитель «сильного пола», потешались над нами, женщинами? Я мщу всем, кто так поступает!
За мостом Берегиня свернула на ярмарку. Он остался один со своими тяжелыми думами…
Ученый потерял контроль над временем: не заметил, когда вернулся в гостиницу. Надо было прежде всего успокоить нервы. В номере, как и у себя дома, профессор ходил из угла в угол. Размеренный шаг, равный секунде, помогает ему собраться с мыслями. И сейчас привычный ритм вернул ему рассудительность, хотя в сознании копошилось чувство досады за поражение в споре с новгородцем.
Да, да! Только реванш! Он остановился перед столиком и заглянул в дневник. Турнир будет опять один на один: актриса лишена спекулятивного мышления. Безусловно, Калугин оригинальный философ, но у него есть ахиллесова пята: за две встречи он ни разу не взглянул на часы — явно недооценивает значение временной категории.
Вечером, когда Московская улица затихла, голоса прохожих стали слышны обитателям гостиницы. Шарф не поверил своему слуху и выглянул в открытое окно. Внизу на панели Калугин в чем-то упрекал юношу. Тот, кудрявый, спортивного типа, с книгой в руке, оправдывался:
— У меня не две — одна жизнь.
— Не одна, друг мой, а девять: младенчество, детство, отрочество, юность, молодость, пора возмужания, зрелость, старость и дряхлость.
— Что это дает?
— Толстой продумал детство, отрочество, юность — и раскрыл душу в ее развитии…
— Продумать до самой дряхлости?
— Дряхлость, учти, девятый вал!
— Наивысший подъем?
— Конфликта! Умирая, мы не хотим умирать: тело сдает, а мозг творит и переоценивает прошлое. Заметь, старый — сам себе на уме, а дряхлый — само откровение. Правда — расцвет разума. Познай человека в девяти стадиях. Ты будешь рассказывать не о философии, а о людях, осмысленных тобой философски. Иначе не создашь романа нового типа, мальчик мой.
— В чем же новизна?
— Одно дело, голубчик, изобразить диалектику души, а другое — изобразить душу, владеющую ключами проникновения: литературных героев много, а героя-диалектика нет.
— Ну, мне такое не под силу.
— Сила в борьбе! Не отступай. В тени не загорают…
Шарф слушал, не выглядывая. Он не видел, почему голоса пропали, но скоро выяснилось: курчавый юноша постучал в комнату, вежливо поздоровался и протянул книгу в черном коленкоровом переплете:
— От Калугина… «Путеводитель»…
Доктор философии не задержал ученика Калугина: немцу было неудобно за подслушанный чужой разговор и за злость на Калугина, который любезно провел экскурсию, прислал «Путеводитель» и пригласил интуриста к себе в гости.
Профессор задумался над тем, что сейчас произошло под окном. Если быть честным, Калугин не принизил европейской литературы: бальзаковский герой «Поиска абсолюта» — философ, ученый и только; даже Фауст не олицетворяет диалектики Гегеля. Права и Берегиня Яснопольская: он судил о ней, думая о Марте. Эмансипация женщин в России — это же не миф. И немец получил по заслугам.
За ужином Шарф растянул потягивание кефира. И уловка удалась: дождался Гретхен…
— Фрейлейн, — проговорил он виновато, — извините…
Наблюдая за ее глазами, немец видел, как с каждым словом ее взгляд просветлялся. Она опять спешила:
— Выступаю рядом. Если хотите выговориться — проводите…
И он, нарушив график вечерней работы, вышел с ней на Буяновскую улицу. Интурист, делясь впечатлением о вчерашнем концерте, хвалил солистку за художественный свист.
В это время на фасаде небольшого кинотеатра вспыхнуло электричество. Яркий свет выявил на штукатурке забеленную надпись «МОДЕРН». «Старое не замаскируешь», — хотел сострить доктор, но его опередила Гретхен:
— Завтра у вас встреча с Калугиным. Посоветуйте ему посмотреть «Нибелунги». Мужчины давно утратили рыцарство…
«Она явно недовольна Калугиным», — рассудил он.
Доктор вернулся в номер бодрой походкой. Его самокритичность оценила Гретхен, а вот Калугин, вероятно, нагрубил ей и не извинился. Улыбаясь, немец завел ручные часы. Они напомнили систему конфигурации, с ее железным учетом времени: сейчас пора спать.
Задергивая занавеску, он увидел рекламный щит, освещенный светом бильярдной. В глаза бросились заглавия фильмов: «Бриллиантовый спрут» и «Нибелунги».
Повеяло родиной. В детстве Курт бредил Зигфридом. В народном эпосе мальчик черпал силы для сопротивления отцу-деспоту: тот навязал ему службу в посольстве.
Доктор философии, засыпая, просил святого Петра помочь в турнирной схватке с русским: с любителем диалектики труднее спорить, чем с профессионалом, — последний черпает из книг доводы, тебе известные, а Калугин неожиданно ссылается на жизненные факты.
Приснился мир животрепещущих категорий. Они — огромные осьминоги — сгрудились перед окном гостиницы и завихляли плетеобразными отростками: «Ахтунг! Слушай! — надрывались они. — Мы моллюски, но гиганты! Мы без крыльев, но быстролетны! Мы — океанские антиподы! Наши присоски всесильны! Наши щупальца безграничны: обнимаем необъятное и хватаем незримую дольку! Мы верные помощники! Испытай! Веди нас!» И он повел. Луна расплескала чужой свет по спящей улице. Возле стоянки ночного извозчика торчал гранитный постаментик без царского бюста. Доктор приказал: «Возвеличить мыслителя двадцатого века!» И всесильные категории кинулись выполнять приказ. Они облетели планету, опросили людей и подняли на пьедестал Ленина. «А почему не Куно Фишера?!» — изумился гегельянец и проснулся.
Сон — вестник бессознательного мира. Психоанализ Фрейда расшифровывает любое сновидение. И профессор, лежа в постели, попытался истолковать свой необычный сон.
Курт Шарф — представитель немецкой, самой сильной логики мышления, а Калугин — русской, самой приземленной, действенной. Но кто и с чем явится на поле схватки? Шарф, наследник классической философии, придет не один, а с великой гвардией всесильных категорий. А что у русского? Материализм? Но материя без духа, без крыльев — ползучая. В философском турнире самое боевитое копье — категория. А русские рыцари теории предпочитают оборонительный щит — материальную вещь. Логика вещей слабее логики понятий! Бой будет бескомпромиссным: на сей раз он, гегельянец, окажется со щитом. Поверженным будет русский! Вот суть сновидения.
Он взял цветной карандаш, и в календаре появился расписанный по часам и минутам понедельник: гимнастика, кофе, дискуссия с Калугиным; обед, чтение газет, коллекция Передольского, Музей революции, ужин и письма.
Выполняя утреннюю физзарядку, он увидел на столе портрет Куно Фишера и мысленно заверил учителя: «Не подведу!»
За дверью в коридоре раздался нежный, протяжный свист. Возможно, «Вечерний соловей» зовет соседа к завтраку.
Курт Шарф, с его жестким учетом времени, не мог не заметить, что русские не дорожат фактором времени. У собеседника нет даже ручных часов. Надо пристыдить его:
— Господин Калугин, скажите, пожалуйста, как вы свое время контролируете? Я каждую секунду учитываю.
— Откровенно, батенька, я переболел этим.
— Как это понять — «переболел»?
— Мой девиз, семинариста, был: «Ни минуты без дела». В результате, горько вспомнить, я изолировался от товарищей и, что хуже всего, распылился. Да, да! Стремясь заполнить учебой каждый миг, я взялся за психологию, природоведение, поэзию…
— Гут! Всестороннее развитие есть качество великой личности!
— А кто сказал: «Хочешь достичь великого — ограничь себя»?
— О, Гегель! — Шарф, стоя возле Кремля, вознес руки к небу. — Гегель есть энциклопедист всех времен! Многогранность знаний — алмаз превосходства! Его только в борьбе за каждую секунду добывают! Заполненное время — секрет продуктивности!
— А у меня, наоборот, голубчик, самое продуктивное время, когда я не замечаю времени.
— О, я каждую минуту органически чувствую. А вы данный фактор, следовательно, недооцениваете.
— Неправда! Я ценю, но для меня время не панацея от всех бед. Учтите, время работает на тех, кто работает. Не так ли?
— И все же! — наседал гегельянец, смотря на ручные часы. — Вот стрелки! Первая ассоциация — секунду не вернешь, заполняй ее. А у вас, господин Калугин?
— Первая мысль: когда-то была ОДНА стрелка солнечных часов, потом ДВЕ, теперь ТРИ — словом, часы, как и все на свете, совершенствуются. Вторая мысль (палочкой указал на башенные куранты): видите, на черном циферблате золотые стрелки — малая и большая. Они взаимоисключают друг друга — сходятся, расходятся и, вращаясь, отсчитывают арифметическую прогрессию. Так или не так?
Вопрос новгородца вдруг превратился в неотвратимую досаду: почему он, гегельянец, не догадался взглянуть на часовые стрелки глазами диалектика? На щеке дрогнул нерв. И как не дрогнуть? С малых лет он каждодневно по нескольку раз глазел на стрелки магдебургских курантов, но не увидел в них картинности противоречия: ведь минуты, накапливаясь, переходят в час, а час начинается с минуты. Господи, за что ты ослепил меня?!
На дворе Софии постройки в стиле готики глядели на немца с укором: «Взгляд-то у русского диалектичнее!» И доктор философии поспешил выйти из замка:
— Господин Калугин, я не вижу на вашей руке «символа»…
— Противоречия? — улыбнулся тот. — Нет нужды. Я живу в городе, олицетворяющем единство противоположных сторон…
— В топографическом смысле?
— Не только! — Они вышли из Кремля на широкое предмостье. — Встарь Торговая сторона не существовала без Софийской: они друг друга дополняли, защищали и даже взаимно переходили — то жители Торговой шли в Софию, то софияне спешили на великий торг, и в то же время противостоящие берега соперничали меж собой, спорили, враждовали, да так, что ватага буквально обрушивалась на ватагу и, как известно, бились на великом мосту…
Новгородец палочкой обозначил на реке прежнее расположение плавучего моста и перевел указку на рекламный щит:
— Читаем! Футбольный матч между сборными командами Софийской и Торговой сторон. Разве это не эхо минувшего?
Опять русский черпает из окружающей среды примеры к своим философским тезисам, а он слишком привязан к книгам.
— И ныне здесь, — продолжал новгородец, — новое борется со старым, передовое с отсталым, — словом, все дышит диалектикой!
— Какой? Способной только достижения наук комментировать? Скудно! Я за идею Гегеля — числом метод подковать.
— А я, профессор, против подковки! Нет таких чисел, которыми можно было бы оснастить диалектику. Ваш гений искал такие числа и потерпел фиаско. Такой путь ведет к мистике, — новгородец решительно выдвинул руку: — Дерзните, друг мой, избрать обратную дорогу: исходите не из чисел, а из развития противоречия, которое порождает числа, аксиомы, фигуры, формулы. Только единство и борьба противоположностей способны мир вещей делить, умножать, устанавливать ритмы, формулы…
— О, это свежо, оригинально!
— Так что, голубчик, обращайтесь не к математике, а к жизни, к объективным противоречиям: они на каждом шагу творят математические модусы. Смотрите!
Калугин палочкой на асфальте отметил рисунок мелом, похожий на Магдебургские врата.
— Детский чертеж! Игра в «классы». Две вступительные клетки — полярности: «вода» и «огонь» или «можно» — «нельзя». А при наличии ПАРЫ противоположностей «классы» распределились в строго натуральном ряду чисел — от единицы до десяти…
— Феноменально! Арифметическая прогрессия.
— Продиктованная противоположностями! — Он перевел палочку на водный простор, подернутый солнечной рябью. — Смотрите! Естественный рубеж — глубокая река и высокий берег. Подражая природе, мы создали искусственную «полярность» — ров и вал. Значит, в какой прогрессии идет развитие оборонительных сооружений?
Профессор изучал фортификацию средневековья. Он знал, что ОДНУ основную линию укрепления добавили ДВУМЯ линиями в форме угла-флеши; затем добавили еще линию и создали ТРЕХлинейный люнет; потом изобразили замкнутый ЧЕТЫРЕХлинейный редут; дальше — ПЯТИгранный бастион. Но ученый даже не задумывался над причиной такой последовательности…
— Доминирует арифметическая прогрессия!
— Продиктованная парой противоположностей…
Они миновали мост и вышли на базарную площадь.
Шум мешал профессору сосредоточиться: привык мыслить в кабинете. На пригорке сверкало зеркальное стекло аптеки. Пора доктору перехватить инициативу, но нет…
— Смотрите! — опередил спутник, указывая на большой градусник, прикрепленный к деревянной раме широкой витрины. — Температурная пара ХОЛОД и ТЕПЛО всегда изменяются по шкале арифметической прогрессии: подъем положительный, а спад отрицательный. Кстати, это подмечено Гегелем. Вспомните «специфическую меру» из «Науки логики»…
В глазах немца восхищение и зависть: русский лучше его, гегельянца, познал Гегеля. Один намек из книги позволил новгородцу сделать философское обобщение:
— Одно противоречие — исток натуральной прогрессии. — Новгородец подвел интуриста к витрине книжного магазина, где висела черно-белая таблица химических элементов Менделеева. — Скажите, профессор, почему вещества поднимаются по шкале арифметической прогрессии? Нуте?
Шарф догадывался, что надо найти пару противоположностей в мире химических элементов, но его отвлекали прохожие. Ему помог русский: пояснил противоречие атома между ядром и оболочкой с противоположными знаками…
И, к своему стыду, доктор философии осознал, что не он просвещает русского провинциала, а тот ведет его за руку. И гид неистощим.
Тут же в гостином дворе под аркой на белом столбе он заметил плакат: на нем сопоставлены аршин с метром, а фунт с килограммом. В тот год Россия внедряла новую метрическую систему.
Калугин озаренно воскликнул:
— Заметьте, вся метрическая система в плену диалектической прогрессии!
— Ваша родина, — польстил немец, — Англию и Америку опередила!
— То ли еще будет! — гордо произнес новгородец и воткнул свою трость в землю: — Вот солнечные часы…
Феноменально! Русский так остроумно вскрыл диалектику часовой светотени, что доктор не смог скрыть восторга:
— О, вы маг-волшебник!
Собеседник почему-то насупился и резко указал на короткую тень «солнечных часов»:
— Время обедать! И время напомнить вам: пусть ваши ручные часы всегда вызывают у вас желание на все смотреть через призму противоречия…
Доннерветтер! Реванш закончился тем, что не он, автор системы конфигурации, разбил противника на почве времени, а тот, без часов на руке, наградил его диалектическими стрелками.
Вот в чем сила Калугина!
Сегодня он обедал без Гретхен. И даже рад: быстрее освободился. Предстояло убедиться в том, что русские не опередили немцев — Калугин лишь мечтает вывести числа из противоречия, дальше раздвоения не пошел, а это сделал еще Гераклит.
Шарф не задержался в гостинице, однако русский уже стоял возле яхт-клуба. Там, на берегу, оголтело грызлись зубастые псы.
— Цыть! — крикнул Калугин, махая ореховой палочкой, и смело кинулся разнимать собак: — Тубо! Тубо!
Жарким летом бездомные дворняги часто бесятся. Профессор счел неразумным в чужом городе рисковать своим здоровьем. Он заметил, что тихий, скромный, внимательный новгородец может быть энергичным, отчаянным… не только в споре.
— Господин Калугин, у меня по плану музей Передольского намечен…
— Пожалуйста! Я провожу вас до Ильинской…
По дороге Калугин обратил внимание на двухэтажный бревенчатый дом с теремковой башенкой над балконом и широким розовым крыльцом:
— Внизу музей, а наверху — квартира, библиотека с богатейшей новгородикой. Теперь о хозяине: натура широкая — палеонтолог и путешественник, знаток Древнего Новгорода и старой книги; коллекционер и гипнотизер, блистательный лектор и, по словам Сурикова, неплохой рисовальщик. Когда Передольский посетил красноярскую мастерскую, живописец увидел в нем одного из вольных казаков и увековечил в знаменитом полотне «Покорение Сибири»…
— О, жажду познакомиться! — Шарф придавал большое значение фактору наследственности: — Кто есть его отец?
Напротив музея белая церковка. На ее дворике одинокий земляной холмик с крестом и бронзовой пластинкой: «ВАСИЛИЙ СТЕПАНОВИЧ ПЕРЕДОЛЬСКИЙ». Это почетное место предоставил Синод, а похороны были скромнее скромного.
— В копилке коллекционера сын обнаружил две копейки, — Калугин почтительно обнажил голову. — Василий Степанович больше других собрал новгородских ценностей… (В голосе гида гордость.) Сын сельского дьячка достиг высшего образования. Ездил за границу. Снискал адвокатскую славу. Защищал революционеров. На свои сбережения вел под Новгородом раскопки. Открыл стоянку первонасельников. Международному съезду археологов выдал сорок пять тысяч предметов каменного века. Устроитель выставок, лектор, автор книг о местных изысканиях…
На крыльце дома у двери Калугин наметил место для мемориальной надписи:
— Давно пора повесить доску: «ДОМ-МУЗЕЙ ПЕРВОГО НОВГОРОДСКОГО АРХЕОЛОГА В. С. ПЕРЕДОЛЬСКОГО». — Тяжело вздохнув, он продолжал: — Сын унаследовал отцову страсть к собирательству. А в одном даже превзошел родителя. Наследник, как палеонтолог, обратил внимание на странную кость. Она лежала в запаснике на чердаке. Такой кости нет ни у животных, ни у человека…
Краевед согнул указательный палец:
— Не бумеранг ли? А тут известный этнограф посетил родину Миклухо-Маклая и проездом заглянул сюда. Хозяин, разумеется, показал ученому диковинку и высказал свое предположение. Высокий гость рассмеялся: «Новгородчина не Австралия! Не позорьтесь, профессор, уберите с глаз подальше». — Историк энергично выставил пятерню: — Пять тысяч лет назад возле Ильменя взлетел костяной бумеранг. У всех дикарей орудия труда и охоты совпадают, ибо логика вещей диктует логику изобретений…
Интересно отметить, дорогой читатель, в наше время бумеранги найдены в Европе, Африке. А судьба первого бумеранга России печальна: гнутую кость местные музейщики выбросили на помойку.
— Я скопировал бумеранг и после ряда бросков увидел наглядную траекторию диалектического закона: полет снаряда вперед — УТВЕРЖДЕНИЕ направления, вертикальный пируэт — ОТРИЦАНИЕ поступательного движения, а возвращение к ногам — ОТРИЦАНИЕ ОТРИЦАНИЯ.
— О, наглядный образ триады! — восторгался гегельянец, а про себя думал: «Увы, чужим умом восторгаюсь…»
На улице ребята играли в рюхи. Удары палок и резвые голоса юных городошников напомнили московский двор посольства, где дипломат впервые познал новгородскую игру. Он тоже ведет игру. И неплохо, хотя диспут с русским не в пользу доктора. Ему хотелось продолжить спор с Калугиным, но тот уже дернул ручку парадного звонка.
Музей занимал весь нижний этаж, экспонатов уйма. Шарф настроился мужественно выслушать длинную лекцию русского естествоиспытателя. Однако экскурсия началась оригинально: шамкнула дверь — и посетителя приняла таинственная комнатка. На единственном окне опущены жалюзи, пробитые тонким лучиком света.
После яркого солнца глаза гостя не сразу освоились с полутьмой, в которой тишина и спертый воздух окутали дремой человеческие черепа. Со всех сторон его гипнотизировали черные глазницы. То ли это древний римский колумбарий, то ли кладбищенская катакомба ранних христиан. А тихий грудной голос гипнотизера еще больше оттенял необычную мистическую обстановку:
— Ставни здесь не открываю: потемки настраивают на романтическое восприятие, — он шагнул к стеллажу, и длинный луч запутался в его бороде. — Мой отец изучал черепа петровской Кунсткамеры и опыт в этой области Палласа Вольфа, Бэра. Сам Рудольф Вирхов интересовался нашей коллекцией, особо этим редким экземпляром в двести четырнадцать миллиметров…
Палеонтолог взял с полки объемистый череп с зубастым оскалом и приглушенно продолжал:
— В этот миг чувствуешь себя Гамлетом: сам вид черепа располагает к философствованию. Неизбежность тления заставляет нас дорожить жизнью…
Фамилии немецкие, как бальзам, взбодрили доктора, но в то же время казалось, что коллекционер не случайно вспомнил Гамлета: датский принц был великим мастером на ловушки.
— Господин Курт Шарф, как думаете, можно приучить полушария мозга переключаться, работать посменно: левое бодрствует — правое спит, и наоборот?
— О, мозг — феномен!
Дипломат вспомнил о своей миссии и отметил разносторонность интересов русских интеллигентов. Он мысленно бросил упрек Вейцу: «Политика даже умных ослепляет».
Профессор Передольский распахнул дверь светлой комнаты с предметами каменного века. Немец переступил порог и замер: опять сюрприз. У входа воин в ратном одеянии встретил гостя занесенной кривой саблей. Чучело стеклянными глазами охраняет фанерные щиты с кремневыми молотками, топорами, наконечниками. На полу, меж бивнями мамонта, грубые глиняные горшки в белых реставрационных швах. Гегельянец искал изогнутую кость:
— Можно бумеранг сфотографировать? Где он?
— На чердаке, — вскинул руку хозяин и помрачнел. — Пока наука не установит подлинного назначения находки, я, простите, не выставляю…
Русский коллега широким жестом пригласил гостя в соседнее помещение, где стены излучали краски старинных икон:
— Знаменитое новгородское письмо! Богоматерь-то… новгородка! А эта икона псковского мастера — образ с золотыми блестками по фону…
Он облюбовал лик святого с вдумчивыми глазами:
— Видите, два слоя. Калугин говорит: «Древний — чистый, яркий, утверждает новгородскую живопись. Затем былую прелесть отвергли, а теперь реставратор, отрицая позднюю мазню, вернул ей первозданность, но на новой основе: сейчас икона не предмет культа, не чудотворная, а музейная редкость, древний шедевр».
«Калугин, отсутствуя, присутствует», — осознал гегельянец.
Звякнули ключи. Гид отомкнул святая святых — хранилище редчайших документов. Небольшую каморку с застекленными витринами освещало окно, узелененное садовой листвой. В узкую форточку влетела голубая бабочка. Она закружилась над хозяином, который на широкой ладони держал бересту со следами выдавленных букв.
Теперь всему миру известно, что берестяные грамоты прославили Новгород в середине нашего века. Однако великие открытия имеют свою предысторию. Еще в царское время на берегу Волхова обнаружили старинное захоронение — чета покойников была завернута в бересту. Старший Передольский взял черепа и бересту. На ней острием были выведены слова молитвы.
(Дорогой читатель, возьмите занимательную книгу «Я послал тебе бересту». Автор, известный археолог В. Янин, привел показание старожила, который видел в музее Передольского письмо на бересте. Видел эту бересту и я, но, как и все тогда, не придал тому должного значения.)
Немца больше заинтересовала берестяная книга, привезенная хозяином из Сибири. А дольше всего интурист рассматривал автографы Миклухо-Маклая, Козлова, Рахманинова и секретку «Н. Ф.».
(Дорогой читатель, первое сообщение о секретке появилось за моей подписью в журнале «Ленинград» (1941, № 7) под названием «Тайна тысячелетия», и с тех пор ни одного опровержения.)
Гостеприимный хозяин пригласил Шарфа к самовару, однако интурист спешил в Музей революции:
— Я строго по графику живу, дорогой коллега.
Передольский вышел проводить гостя на улицу, где ребята все еще играли в городки, и неожиданно открылся душой:
— Мечтаю, давно мечтаю о городе-музее! — говорил коллекционер вдохновенно. — Пусть гласит реклама, открытка: «Все на Волхов, все в Новгород!» И тогда пароходы, поезда переполнены. Тысячи в день! С утра до вечера экскурсии: на ушкуях в Ильмень — парус, ветер! На курган — зелень, песня! Подъем на башню — пушка, солнце. Всюду польза, всюду отдых. Ожил город. Манят спортплощадка, тир и пляж. Шумит базар, кипит торговля. В полдень — залп! Гудит, зовет колокол: «На лекцию, на лекцию!»
Его бодрый баритон гудел призывно:
— В Грановитой — пленум Академии. В Софии — гусли, хор, музыка! На Вечевой — кино: ушкуйники покоряют Север, Александр Невский штурмует Копорье. Показывают наших героев. А в парке пляски, и всюду радио. Опять гремит Великий!..
Обжигая немца словами, мечтатель указал в сторону Софии:
— Новгород — колыбель Русской державы, родина великого русского языка и школа борьбы за вольность. В честь первого бунтаря на Руси я сына назвал Вадимом…
— О коллега, вы в реальность Вадима и Рюрика верите?
— Нет, уважаемый! Я верю, что новгородцы нанимали варягов, но как только те нарушали договор, их изгоняли. Русские, позвольте заверить, во многом превосходили иноземных учителей.
— Даже в сфере философии?
— А вы побеседуйте с Калугиным, — загадочно мигнул он.
«Вот и гамлетовская ловушка», — смекнул немец, прощаясь. Он давно подметил, что все русские в национальных костюмах абсолютно преувеличивают мощь своей нации.
Однако слова Передольского запали в душу гегельянца: уже сейчас многие народы изучают не Великую французскую революцию, а Великую русскую революцию.
До самого Музея революции немец думал не только о реванше, но и о соревновании с Калугиным: у него, доктора философии, больше шансов на разработку диалектических фигур, формул и аксиом.
На Московской улице, с деревьями по бокам, интуриста встретил Иванов. В майском костюме, Гном, словно влюбленный, размахивал букетом цветов:
— Я расписывал кузнецовскую посуду! Погубил зрение, но осознал святую истину: бессмертно только искусство, а все другое: политика, наука, философия — тлен!
— Пардон! Вчера вы утверждали…
— Вчера я утверждал: если политик, ученый, философ в своем деле не поднялся до творчества, то он ремесленник. Калугин изрек: «Любой из нас способен не только знать, понимать, владеть, но и творить».
«Четыре регистра», — уловил доктор философии, но не успел развить мысль. Гном неожиданно показал на угол Соловьевской гостиницы:
— Вас ждут! Не смею задерживать…
«Кто ждет? Зачем Гном ходил в гостиницу? Кому предназначены цветы?» — задумался интурист, торопя шаги.
В коридоре профессора поджидал юноша с рыжей шевелюрой и толстыми, как у негра, губами. Он говорил от имени таинственной попутчицы интуриста:
— Моя сестра приглашает вас на вечернюю чашку чая…
— Благодарю! — Он жестом задержал посыльного. — Вам местный архивариус Иванов известен?
— Да! Он друг моего отца.
— Кто есть ваш отец?
— Аптекарь Гершель.
Курт Шарф решил отказаться от кефира. Идя в гости, он вернулся к домыслу: «Вероятно, аптекарь, архивариус и рыжая с браунингом в кармане — связные Вейца. Сейчас, возможно, приоткроется ее „особая партитура“ под маской».
Деревянная лестница, где пахло неопрятной кошкой, привела к черной двери с медной планкой: «Провизор Б. С. Гершель». Не без волнения Шарф нажал белую кнопку электрического звонка.
На звонок вышел высокий, пожилой мужчина. Он, рыжебородый, в роговых очках, вынул цветной платок из заднего разреза светлого сюртука и, смущаясь, приветливо забормотал по-немецки с еврейским акцентом:
— Гут моэн, майн гер-р…
Раскатистое «р-р» напомнило пароходное знакомство с его дочкой. Отвечая по-русски, немец избавил радушного хозяина от напряжения голосовых связок.
Небольшая прихожая с тремя дверями и круглым зеркалом заставлена обувью, зонтиками и манекенами, на которых висели шляпы и пальто, словно хозяин квартиры портной, а не аптекарь. Гость ожидал увидеть антураж, схожий с лабораторией алхимика.
Щелкнув выключателем, Гершель ногой ткнул дверь ванной:
— Ваше полотенце с петухами…
Полки уставлены банками, склянками, колбами. И гегельянец лишь тут почувствовал квартиру провизора.
Столовая освещена вечерним солнцем. Гершель виновато приподнял над седовласой головой темную ермолку:
— Признаюсь, мы, евреи, уж не те герои, воспетые нашим Шолом-Алейхемом: по субботам работаем, жены без париков, а детей не загнать в синагогу. — Провизор почтительно вскинул глаза на фотографию старика с белой пушистой бородой и длинными пейсами: — Мой родитель. Искусный мастер. Лучший портной Украины! Невероятно! Ему, еврею, разрешили жить в Киеве. (Вознес руки.) Взгляни он на своих потомков — не дай бог! — перевернулся бы в гробу. Присаживайтесь, пожалуйста!..
Немца удивил накрытый стол: серебряный самовар с золотистым чайником, как рыцарь в шлеме, вел за собой «пешую свинью» — большой, треугольником пирог, начиненный сочным маком. Хозяин спешил в аптеку на дежурство. Он придвинул гостю мягкий стул и шепотком сообщил о дочке:
— Рахиль — гордость моя. У нее горе: умер сынок. Приехала забыться. Никуда не выходит. Ее сразу узнают, начнутся расспросы про семью, про Ленинград.
Рахиль вошла с дымящей папиросой. Знакомая фигура, в тех же ботинках со шнурками и старомодной юбке, только вместо заграничного плаща зеленая гимнастерка и военный ремень. Приветствуя профессора кивком головы, она взяла на себя роль хозяйки:
— Вы уж, пожалуйста, сами сахар-р-р…
Курт невольно сопоставил питание москвичей по скудным пайкам в 19-м году с богато сервированным столом:
— Госпожа Гершель, чем можно обилие продуктов объяснить?
— Нэп, нэп! — оживилась она и, продолжая курить, подала кусок пирога с маком. — Наша экономика заинтересована в иностранном капитале, торговле, концессиях.
— О! — обрадовался немец. — И надолго?
— Все решит предстоящий съезд партии: если победят сторонники расширения частного сектора, тогда надолго; если же у главного руля окажутся…
— Троцкисты?
— Нет, они уже за бортом! — Рахиль Борисовна, вероятно, переступила грань доверия и переменила тему: — Господин профессор, цель вашего приезда?
Ученый рассказал о работе над книгой «Немцы на Волхове» и коснулся философских успехов Калугина. Гершель предупредила:
— Я политик! Вам полезнее беседа с философом Кибером. А Калугин ведь историк…
— Пардон! — Немцу стало обидно за русского знатока Гегеля. — У него феноменальная способность в любой вещи диалектическую суть раскрыть…
— В любой вещи? — усомнилась Гершель.
— Да, мадам! — Он поднял чашку с чаем. — Оригинальный мыслитель! Его речь афоризмами изобилует. Например: «Человек без стратегии обречен на трагедию». Мудрая апофегма!
— Ваше мнение имеет особую ценность, — проговорила она задумчиво и, не прикасаясь к еде, снова закурила папиросу: — Вам, доктор философии, как говорится, и карты в руки. Культура мышления вне политики. Вы любите музыку?
— О да! Особенно Баха и Бетховена.
— У нас в доме все музыканты, — она пригласила интуриста на семейный концерт и не без умысла добавила: — Тогда вернемся к разговору о Калугине…
«Безусловно, заинтересовалась Калугиным, но с какой целью?» — озадачился он, сверяя часы…
— Хочу Путевой дворец видеть.
— Рядом! Сейчас покажу, — Рахиль провела Шарфа в соседнюю комнату, где над кроватью висел портрет Александра III, и открыла окно на Московскую улицу: — Через дорогу, вниз к Волхову…
Осматривая старинный каменный дом, предназначенный для Екатерины II, немец с удовольствием вспомнил отзыв Гретхен об императрице: «Культурнейшая женщина восемнадцатого века».
Но калугинская «наука» заставила Шарфа по-иному взглянуть на русскую царицу: с одной стороны, она материально поддерживала французских энциклопедистов, приглашала их в Россию, переписывалась с Вольтером, Дидро, а у последнего купила ценную библиотеку; но с другой — русского мыслителя Радищева приравняла к Пугачеву и сослала в Сибирь.
Шарф вспомнил портрет Александра III, висевший в доме Гершеля. И абсолютно уверился в том, что Гном, софист, полезен Шарфу в осуществлении секретной миссии. Надо выяснить масштаб влияния Зиновьева. Если его поддерживает только группка заговорщиков, то он, безусловно, не победит на предстоящем съезде, хотя его приход к власти предпочтительнее для Германии: он не станет дрожать за каждое дерево, а нам нужны большие лесные массивы. Шарф живой свидетель, как немецкая концессия «Мологалес» хищнически вырубала дачи, отведенные не только по договору, но и валила деревья самого лучшего качества. И все это при полном попустительстве новоявленного ландграфа Северо-Западной земли.
Жизнь полна сюрпризами: если Зиновьев победит — сделает экономический бум на концессиях. И тогда вполне реален приезд дочери Гершеля в Берлин. Не случайно она записала телефон и домашний адрес бывшего дипломата. Шарф окажет ей содействие во всем: он много лет сотрудничал с министерством внешней торговли. Его экономические обзоры России были лучшими.
Одно проблематично: чем продиктован ее интерес к Калугину? Зато таинственная особа перестала быть инкогнито: Рахиль не дочь Вейца. Вероятно, его наследница — Берегиня Яснопольская. Она по-прежнему в маске. И по-прежнему выжидает прибытия машин. А до финиша осталось пять дней.
Вблизи яхт-клуба философы поднялись на прибрежную горку, где белое здание с фронтоном и дорическими колоннами напомнило интуристу уголок античности. Здесь тихо, безлюдно, а перед глазами речная ширь в солнечно-малахитовых прожилках: немец не знал, что это время цветения ильменской воды.
— Господин Калугин, кто есть ваши учителя?
— Первый мой учитель — народ.
— Народ?! — изумился гегельянец. — Как это нужно понять?
Собеседник, действуя палочкой, указал на множество великих примет Великого Новгорода и подвел ученого к неизбежному выводу: «Великие дела невозможны без великого разума». Курт невольно заразился восторженностью экскурсовода.
А тот навел указку на огнезарный купол Софийского собора и напомнил, что София, по-гречески, — мудрость:
— Здесь над всем полыхает златой герб Мудрости. Здесь все преисполнено величием разума. Кто возводил эти стены? Кто создавал фрески, иконы? Кто прославил город на Волхове? (Перевел указку на Торговую сторону.) Люди торговой сметки. Кормчие обороны и штурма крепостей. Великие умы великой республики. Авторы уникально познавательных летописей. Пытливые мастера, хитрецы своего дела. И дерзкие зачинатели! Заметьте, с топором да мотыгой возвели на могучей реке плотину. И о чем только не мечтали! За одну ночь слетать на юг. Разом ослепить войско противника. Запустить каменный самоход против стремнины. Запрячь огонь и улететь в небо. Увидеть на стене смену цветных картин отдаленных событий. Умно? Пытливо? Есть чему поучиться? Нуте, друг мой?
О, из уст историка наивные легенды звучали прозорливыми идеями. Калугин продолжал:
— Ваш народ подарил миру легенду о докторе Фаусте, а русские — былину о трех богатырях. Вы скажете: «Драма и былина». Не спешите! Обе вещи глубоко философичны: если «Фауст» — мировоззренческий, то «Три богатыря» — стратегические. Русские кормчие давно управляли не только конечной и ближайшей целями, но и СРЕДНЕЙ. Для нас промежуточная цель, подобно коренному в тройке, играет колоссальную роль в достижении цели. Гениальный Васнецов живописно воплотил в «Трех богатырях» тройную стратегию, подчеркнув СЕРЕДКУ в образе Ильи Муромца…
— О, любопытно! — искренне восхитился гегельянец, но ему было не уловить связь русского народа с диалектикой.
— Прямая, голубчик! — не смутился новгородец. — Возьмем диалектику начала и конца. Ее наши пословицы показали полнее, чем Гегель…
— Ого! — доктор скривил красивые губы. — Например?
— Доброе начало — полдела откачало. Все дело в почине. Зачинается, починается, от начала начинается.
Пословицы обобщали исходное положение любого развития, но профессор отмолчался. Русский выдвинул три пальца:
— Держись, кончики, за середку! Середка всему делу корень. Кстати, русская «середка» пронизывает все народные игры, обряды, артельные дела и даже ратное руководство…
— Военная стратегия! Что в ней есть середка?
— Оперативное искусство, голубчик. Новгородское вече, например, наметило стратегическую цель — освободить Псков от ливонских рыцарей. Александр Невский включил «середку» — хитрую операцию: повел войско не прямо на Псков, а свернул к северу и приступом взял Копорье. И когда псковичи узнали, что пала неприступная крепость и пленен немецкий гарнизон, они ускорили восстание, а тем самым решили победный исход кампании новгородцев. Не так ли?
Шарф, знаток средневековья, безусловно, знал о плачевном «вояже» немецких рыцарей и не стал обсуждать калугинский пример. Тем более что и Кутузов противопоставил Наполеону не только тактические бои и генеральное сражение, но и нечто «среднее» — партизан и ополченцев с их рейдами. Следует выверить государственную стратегию:
— Господин Калугин, стратегия в руках вече, тактика в руках исполнителей, а в чьих руках «середка» была?
— Князя! Правда, потом князь стал великим стратегом, а вече обернулось «середкой» — боярской думой, затем сенатом и видимостью середки — Государственной думой. Но, заметьте, тенденция к триединству прослеживается постоянно…
— Пардон! — вмешался доктор, думая, что поймал противника на «бабьем силлогизме»: — Вы сказали, что русские стратегии все тройные?
— Верно!
— Найн! Найн! — немец замахал фотоаппаратом. — Не все! Министерство просвещения за стратегию отвечает, а школы — за тактику. Где есть «середка»?
— На Руси желающих получить образование было больше, чем школ. Министерство не могло всех удовлетворить. И тут на помощь пришла «русская середка» — самообразование. Народные дома, кружки, доступные библиотеки, специальные пособия Рубакина, дешевые выпуски «Университет на дому», а в наши дни — ликбезы…
Доктор философии не сложил оружия. Он припас пилюлю:
— Все ваши рассуждения о тройке сводятся к триаде Гегеля!
— Неправда! Вам близка математика. Три члена сколько допускают меж собой перестановок?
— Шесть.
— В противоречии ТРИ члена: ведущий, ведомый и сводящий. Значит, они дают ШЕСТЬ вариантов, среди которых триада Гегеля — лишь одна шестая!
— Все же… шестерку в тройку загнали! И стоп?
— Опять осечка! — Улыбнулся русский, упорно глядя на немца. — Напоминаю, дорогой профессор, противоречие поначалу дает единицу, затем двойку, потом тройку, дальше четверку…
— Четверку?! — Шарф не столько удивился, как испугался того, что новгородец опередил его: доктор исследовал происхождение тройки и застрял на этом. — Я впервые слышу…
— Батенька, еще Аристотель подметил, что ПАРА противоположностей допускает меж собой лишь четыре основных перехода.
— Вспомнил! Раздел «Физики». А пример забыл.
— Четыре перехода полярностей проще всего, голубчик, представить квадратом превращений.
— А здесь? — Он выставил руку с часами. — Можно?
— Разумеется! Поступательное движение стрелки обозначим плюсом, а обратное — минусом. А поскольку час — это четыре четверти, то стрелка две четверти поднимается с плюсом, а две четверти опускается с минусом.
Шарф вспомнил аптечный градусник со знаками:
— Можно по ходу стрелок полярности ХОЛОД и ТЕПЛО запустить?
— Разумеется! И получим ЧЕТЫРЕ перехода со знаками. Вот тепло перешло в холод. Какое настало время года с минусом?
— Осень!
— Так! Холод усиливает холод. Какое время с минусом?
— Зима!
— Так! Теперь холод переходит в тепло. Что за плюс?
— Весна!
— Верно! Затем тепло переходит в тепло. Что за плюс?
— Лето.
— Превосходно! — обрадовался русский. — Налицо пара противоположностей, четыре перехода и четыре результата — четыре времени года. Вы овладели квадратом превращений. Не так ли?
— Скажите, пожалуйста, а мышление на четырех регистрах: знать — понимать — владеть — творить…
— Да, да, друг мой! Квадрат превращений! Все четверки обязаны ему! — Новгородец пальцем тронул ручные часы доктора: — Смело запускайте пару полярностей в квадратный циферблат и обязательно получите четыре результата с противоположными знаками: «осень» — «зима» — «весна» — «лето». Действуйте!
«Похоже, закон. Неужели опередил?» — окаменел немец.
Они встретились в семь часов вечера в тихом коридоре гостиницы. Гретхен одета в темно-синий халат с белой окантовкой и белую блузку, кружева которой не могли полностью прикрыть ее обильную женственность. «Вечернего соловья» сопровождал аромат свежих роз. Они распушились над керамическим кувшином, стоявшим на столике ее номера с открытой дверью. С этими белыми розами немец видел Гнома. Следовательно, Иванов искал Яснопольскую. Насколько любовь возвеличивает, настолько и смешит человека: теперь Гном признает лишь искусство.
Возле своего номера Берегиня круто оглянулась на шаги своего соседа. Она холодно кивнула интуристу, но выслушала:
— Фрейлейн, вам адрес художественной галереи известен?
— Да, — Гретхен оживилась. — Квашонкин просил меня провести экскурсию с группой французов.
— Кто есть Квашонкин?
— Заведующий картинной галереей. И он же хранитель софийской ризницы. Утром, после завтрака, можете пойти со мной.
Он поблагодарил за любезность и, войдя к себе в номер, вынул из баульчика книгу, привезенную из Берлина, под названием «Дебри жизни». Автор, эмигрант, русский писатель Минцлов, бывший хранитель Новгородского музея, вспоминает о Новгороде, о его жителях, в частности о любителе старины Квашонкине. Тот показал Минцлову пряжку Рюрика. Мемуарист вспоминает 1912 год. Минуло тринадцать лет. Тот ли Квашонкин? И сохранилась ли пряжка? Приобрести хотя бы одну подлинную варяжскую вещь девятого века — сенсация! Калугин рекомендовал доктору посетить художественную галерею. Он сказал: «Взгляните на картину неизвестного автора». Русский коллега не шутник. Завтра профессора ожидают интересные встречи с Гретхен, Квашонкиным и неизвестным художником. Однако не стал торопить события и сел за стол работать до ужина.
Калугин «завел» профессорские часы на четыре перехода с четырьмя знаками. Доктор смотрел на философский циферблат и мысленно заложил в квадрат превращений полярности, рекомендованные автором диалектической фигуры номер четыре.
Поразительная наглядность! Столь разные явления, как четыре арифметических действия и четыре группы крови, четыре закона формальной логики и закон Менделя (1:3), оказались не только результатами квадрата превращений, но и строго хранили свои плюсы и минусы.
Особенно его потрясли точки совпадения неорганической химии и теории относительности: четыре типа реакций — СОЕДИНЕНИЕ и ЗАМЕЩЕНИЕ с плюсами, РАЗЛОЖЕНИЕ и ДВОЙНОЕ РАЗЛОЖЕНИЕ с минусами полностью совпали с четверкой слагаемых эйнштейновской системы — СКОРОСТЬ СВЕТА и МАССА с плюсами, ПРОСТРАНСТВО и ВРЕМЯ с минусами.
Знаменитый физик Берлинского университета дважды объяснял Шарфу теорию относительности, но так и не вразумил его: почему при скорости света (300 километров в секунду) масса вещества увеличивается, а пространство и время сокращаются. А тут вычертил в дневнике квадрат превращений и сам сознательно расставил знаки, следя за ходом противоположных стрелок:
«Феноменально! Ключи проникновения позволят русским студентам быстрее закончить учебную программу. Налицо экономия времени и государственных средств! Революция уже подняла Россию, а теперь еще рывок вперед». Шарф заметался по комнате.
— Я же Аристотеля штудировал. Почему «квадрата» не узрел?!
Его снова бросило к дневнику: «Доннерветтер! Не ученик Гегеля, а ученик русского народа первым заговорил на языке диалектических фигур».
Курт и раньше ловил себя на том, что эвристическую слабость метода Гегеля прикрывал громкими словами: «единственно научный», «точный», «гибкий». В действительности гегельянец лишь комментировал открытия ученых. Он чувствовал себя собачкой возле академического стола, ожидающей очередную подачку. Никто с помощью диалектики ничего не открыл! И вот тогда-то Курт и задумал метод Гегеля подковать числом. Но его опередили.
Не замечая слез и тика на щеке, доктор нервно строчил карандашом: «Святой Петр, проясни! Диалектика родилась в Греции. Примчалась босоногой на Рейн. Приоделась. Окрепла. И внезапно сбежала в Россию. Чем ее сманили? Просторами? Недрами? Русской смекалкой? Чем?»
Он взглянул на портрет Куно Фишера. Тот молчал. Учитель не знал, что русский коллега не остановился на трехчленном противоречии. Вскрыл в нем четырехактность. И со временем, безусловно, квадрат превращений будет популярен, как сейчас триада Гегеля. Но Калугин еще обогатил четвертую фигуру знаками. Так в свое время обогатилась система координат плюсом и минусом.
Долго не мог он заснуть, зато ночь прошла без сновидений. Завтракали вместе: доктор, как всегда, пил кофе, а белокурая Гретхен уплетала украинские вареники в сметане.
Солнечная улица, озвученная чириканьем воробьев, вернула Курту хорошее настроение. Да и актриса была в ударе:
— Вот здесь, на Знаменской, — указала на поперечную улицу, — чудесный храм Спаса на Ильине. В нем не менее чудесные портреты созерцателей: у каждого свой лоб, свой взгляд, свой ум. И это четырнадцатый век! Раньше «Афинской школы» Рафаэля. Наш художник — философ Феофан Грек…
— О, новгородский мастер Ренессанс опередил?
— Не удивительно! Тогда искусство расцвело здесь! Философ создал галерею портретов мудрецов, так считает Калугин.
Они свернули на улицу Луначарского. Гретхен легко открыла массивную дверь двухэтажного каменного дома фисташковой окраски. В этом здании стиля ампир художественная галерея.
На верхней площадке широкой лестницы возбужденно спорили двое мужчин. Статный, в европейском костюме, с русой бородкой и точеным профилем, доказывал, что сказочная красота новгородских икон — главная прелесть вернисажа. А другой, с фигурой Аполлона, в броской цветной сорочке, с артистически уложенной шевелюрой, нажимал на благозвучие своего ораторского голоса:
— Приказываю! Под каждый образ — орудие пыток, иначе все под замок! Ясно, товарищ Квашонкин? — Он увидел актрису Яснопольскую и почему-то побелел.
— Вы правы, Александр Михайлович! — иронически улыбнулась она. — Иноземный гость подойдет к яркому лику Марии, а у него в ногах железные капканы, щипцы, крючья. Мало того! Свет потушим: создадим полную иллюзию монастырской тюрьмы. Зарубежный корреспондент истратит одну пленку, но ославит нас на весь мир. Вы этого эффекта добиваетесь, товарищ Пучежский?
Тот, сообразив, что к чему, быстро ушагал вниз по лестнице. Директор художественной галереи готов расцеловать гида-переводчицу. А та обратилась к профессору, стоявшему на нижней площадке:
— Господин доктор, силь ву пле! — Приглашая интуриста в светлый зал с картинами, Гретхен представила Квашонкина: — Василий Алексеевич…
Тот лакированной тростью подчеркнул блеск паркета в елку:
— Бывший губернаторский дом. В восемнадцатом веке здесь был кабинет графа империи обер-гофмаршала Карла Сиверса. — Он потрафил берлинцу: — Граф, поощряемый умной немкой на русском троне, провел близ Новгорода канал и вырастил первый русский картофель…
Квашонкин с тонким пониманием отметил ампирную мебель красного дерева и перевел кончик трости на большое полотно:
— «Явление богоматери Сергию» — подлинник Карла Брюллова…
Знакомство с двумя Карлами согрело немцу душу. Он сфотографировал картину и справился о Минцлове. Квашонкин просветлел:
— Хе! Сергей Рудольфович был хранителем нашего музея. Не раз гостил у меня. Подарил свой роман…
— Вы тогда варяжскую пряжку показали?
— Да! Застежка для одежды. Бронзовая парадная с необычным орнаментом — сплетающиеся тела фантастических зверей.
— Она у вас? — замер немец в ожидании.
Берегиня тоже почему-то заинтересовалась пряжкой.
— Моя жена — посредник комиссионки, а я — хранитель ризницы. Приглашаю вас к себе в Софию…
Он уклонился от прямого ответа и попросил Берегиню продолжить осмотр картин французских мастеров. Медхен подвела гостя к красочному портрету девушки в белой чалме и голубой шали:
— Французский художник Виже-Лебрен…
Профессор вспомнил, как на даче Марта сделала себе тюрбан из белого полотенца, накинула на плечи прозрачный голубой шелк и, полураздетая, явилась к нему со свечой в руке. «Не пригласить ли к себе Гретхен?» — озорно подумал Шарф и тут же упрекнул себя за легкомыслие.
Тем временем гид подвела интуриста к произведению неизвестного художника. Зрение доктора обострилось. В раме, разделенной медным крестом, четыре портрета.
— Энергичный сангвиник. Взвинченный холерик. Вялый флегматик. И упадочный меланхолик. Основные темпераменты еще греками подмечены, — назидательно проговорила Яснопольская.
А гегельянец мысленно заложил в квадрат превращений пару противоположных признаков наследственности (СИЛЬНЫЙ и СЛАБЫЙ) и получил четыре результата: сангвиника и холерика с плюсами, флегматика и меланхолика с минусами. Поразительная точность!
Шарф, конечно, сообразил, почему Калугин рекомендовал этот квадрат с четырьмя лицами: диапазон охвата универсальный. И потом, русский коллега приучает его мыслить диалектично не только за чтением Гегеля.
Довольный собой и новым другом, доктор философии вернулся в гостиницу и продолжил учебу. Он заложил в квадрат превращений природный ХАОС и СТРОЙ и вдруг получил не четыре результата, а три: камень, воду и пар. Четвертого состояния вещества не знает вселенная!
— Бедный коллега! Его «фигура» не закон развития! Русский не опередил меня! Необходим реванш!
Шарф не знал, как поступить. Еще вчера он принял приглашение Калугина. Нельзя не пойти, коли слово дал. Но явиться в гости и нанести хозяину удар — недостойно!
А удар страшный! Новгородец сказал: все диалектические фигуры вытекают одна из другой — следовательно, достаточно одному звену лопнуть, как цепь аргументов летит насмарку. А совесть? Калугин проявил столько внимания, заботы, гостеприимства. Выход один: в доме гость будет джентльменом, а в письме критиком.
Ровно в два часа дня новгородец, зная аккуратность немца, открыл гостю калитку. Обстановка радушия не располагала к философскому спору. В кабинете русского коллеги Шарф обнаружил феномен. Нет, не философскую библиотеку, хотя она, безусловно, единственная в городе. Гегельянца поразил серый вращающийся куб, похожий на аптечный шкафик. Длинные выдвижные ящики были забиты плотными карточками с записями исследователя.
Более тридцати лет Калугин подмечает в природе, обществе и человеческом мышлении ПРОТИВОРЕЧИЯ. Русский считает, что из всех конфликтов самый полезный и коварный — это единство и борьба противоположных сторон мозга.
— Если одно полушарие, — коллега приложил ладонь к правому виску бритой головы, — дарит нам яркие образы, то другое способно все полнокровное засушить до голой схемы. Если левый участок мозга позволяет нам проникнуть в глубинные тайны мира, то правый часто заводит нас в бесплодную графоманию…
— О, абсолютно! — отозвался доктор философии. — Сколько ученых себя обокрали, стараясь «бессмертными стихами» прославиться. И, обратное, кому известны «научные трактаты» автора бессмертной сатиры «Похвальное слово глупости»?
— Но есть идеальная смычка полушарий! Платон! Леонардо да Винчи! Гете! Бородин! Эволюция разума, голубчик, наше будущее!
— Господин Калугин, как вам удалось…
— Не мне! Передольскому. Сила самовнушения! Он легко переключается от научной работы к рисованию…
— Его родная сестра — художница! — вставила хозяйка, приглашая гостя к столу.
Курт Шарф хвалил калугинскую окрошку с ядреным русским квасом, охлажденным в леднике. Он выхлебал большую тарелку, съел бы еще, но бывший дипломат соблюдал правила приличия.
Они вернулись в кабинет. Гость занял место возле вращающегося куба и заметил, что ящики с деревянными кнопками окрашены в три разных цвета:
— О, черное, красное и голубое! Как это понять?
— Три цвета, голубчик, три типа развития: линейное, круговое и спиральное. Фигуры линейного развития были угаданы еще Пифагором и Гераклитом…
— А круговое — треугольником Платона?
— Верно! К сожалению, Аристотель не проследил перехода кругового развития в спиральное: его аксиома о четырех результатах не была представлена квадратом превращений…
«Это сделал ты, коллега, но неудачно», — заключил гегельянец и, чувствуя близость своей победы, воскликнул:
— Феноменально! Надо историю диалектики переосмыслить…
Беседуя о философии, они вышли на берег Волхова. Новгородец подвел немца к Белой башне. Встарь боевая вежа замыкала укрепления земляного вала. Теперь же она, круглая, без крыши, трубой смотрела в голубизну неба.
Через сквозной окуляр каменной башни профессор увидел плывущее облачко и вспомнил обсерваторию Берлинского университета в местечке Ней-Бабельсберг.
— Новгородский телескоп, — улыбнулся ученый.
— А я, друг мой, подумал о Циолковском. Он первым научно разрешил вековое противоречие…
— Между земным тяготением и скоростью полета?
— Верно! Космический корабль будет формироваться по закону развития одного противоречия: ракета Циолковского ступенчатая.
— О, хотите сказать, что русские первыми космос посетят?
— Разумеется!
— Пардон, у американцев техника более развита.
— Техника, батенька, управляется стратегией: у них она двойная, а у нас тройная. И в этом, заметьте, залог нашего превосходства. Мы догоним и перегоним Америку.
Бывший дипломат, мягко улыбаясь, блеснул знанием пословиц:
— Русские говорят: дай бог нашему теленку вашего волка съесть!
— Очко в вашу пользу! — расхохотался тот и, принимая вызов на остроумие, парировал: — Вы задели не нашего теленка, а вашего волка. Это Гегель предрек великое будущее России. Нуте?
— О, Гегель мой и ваш, дорогой коллега! — Вне калугинского дома интурист почувствовал себя освобожденным от дипломатического этикета и перешел в атаку: — Господин Калугин, мне кажется, что ваш квадрат превращений с трещиной. Строй и хаос парой противоположностей являются?
— Да, голубчик.
— Если эту пару заложим в квадрат, то четыре результата получим?
— Верно! — живо ответил русский, не замечая расставленной сети. — А что, голубчик?
— Строй переходит в строй. Какое состояние вещества будет?
— Твердое.
— Строй переходит в хаос. Какое состояние вещества будет?
— Жидкое.
— Хаос переходит в хаос. Какое состояние?
— Газообразное.
— Хаос переходит в Строй. Какое?
— Смешанное, среднее между газом и твердым состоянием…
— Пардон! Известны лишь три состояния: твердь, жидкость и газ. (Дорогой читатель, в 1925 году ученые еще не открыли четвертого состояния вещества — плазму, хотя уже тогда диалектическая формула номер четыре позволила Калугину заранее установить порядковый номер — четвертое состояние вещества, его доминирующий знак и общую характеристику структуры, — повторил успех Менделеева.)
Новгородец рванулся и потряс профессорскую руку:
— Поздравляю, друг мой! Гегель предугадал периодический закон химических элементов, а вы — новое состояние вещества. Оно будет найдено! И обязательно назовут четвертым состоянием вещества.
В глазах русского радость, а немец, не ожидая такого поворота, чуть было не выронил из рук фотоаппарат. Доктор судорожно искал выход из пиковой ситуации. Он понял, что калугинский квадрат работает точно и помог ему объяснить страшный случай на даче, который выбелил доктору виски темных волос…
Грозовая туча заставила дачника подойти к открытому окну, но не успел он протянуть руку к створке, как на подоконнике зашипел огненно-раскаленный шарик, величиной с апельсин. Непрошеный гость мог взорваться рядом. Коллега, видный физик, сказал философу, что шаровая молния не изучена, но бесспорно, что данное состояние вещества не является ни твердым, ни жидким, ни газообразным, а фантомом, явлением фата-морганы. Долг честного ученого рассказать об этом Калугину, но профессор не мог говорить: чувство досады судорожно сдавило ему горло.
На обратном пути он овладел собой и в гостинице обратился к администратору:
— Узнайте, пожалуйста, с какого часа Софийская ризница завтра будет открыта?
Когда интурист прошел в свой номер, администратор закрыл дверь дежурной комнатки и по телефону связался с начальником ГПУ. Они говорили на языке, понятном только им.
Надо было опередить интуриста, повидать хранителя ризницы. Для чекиста Квашонкин — темная личность: тот, имея судимость, мог исправиться, но мог и заделаться Алхимиком…
Воркуновская мысль оборвалась: в это время Калугин, потирая рукой поясницу, жаловался на спину. Иван достал из серого костюма серебряный портсигар и лукаво улыбнулся:
— Мой эскадрон не знал радикулитов: компрессом спасались.
— Спиртовым?
— Нашел дураков! — Он обвил палец длинным усом. — Моча! Даже раны затягивает быстрей…
Воркуновские байки без вранья смешны, но сейчас историку не до смеха: в Софийский собор вошла Берегиня Яснопольская. На ней белое платье и светлая вуаль. «Не иначе как в ризницу», — подумал он и вспомнил о вчерашней встрече с актрисой…
Дежурная по городу, председатель детской комиссии вместе с Глебом заглянули в бильярдную Веселой горки. Сюда беспризорники проникали через окна, открытые в сад. Приземистый широкий стол, с зеленой гладью и строгими лузами, когда-то принадлежал князю Васильчикову. Крупные шары из слоновой кости, тепловатые, с перламутровым отливом, казались огромными жемчужинами из восточной сказки. Их полированная округлость, звонкая упругость и послушная маневренность привносили в игру эстетическое наслаждение.
Стараясь разгадать таинство любой игры, Калугин бывал здесь. Он подметил: все игровые поля и правила находятся во власти полюсов МОЖНО и НЕЛЬЗЯ. Ведя партию, МОЖНО действовать только своим шаром и НЕЛЬЗЯ прикасаться кием к чужому, иначе — штраф. Аналогичная картина на всех спортивных состязаниях. Ни в одной сфере жизни борьба противоположностей не выступает столь наглядно, как в спорте.
Вчера в бильярдной ни возле окна, ни среди поднатчиков и мазальщиков подростков не было. Зато неожиданно увидел Берегиню. Она играла с Квашонкиным. Король местного бильярда клал шары в лузы с такой точностью и звоном, что его прозвали «Хлопстось». Калугин обратил внимание на артистический азарт Берегини. Но сейчас, возле Софии, он сообразил, что вчера она играла не с королем бильярда, а с хранителем золотого фонда.
«Одно из двух: либо она Сонька Золотая Ручка, либо сотрудник угро», — рассудил он и удивился тому, что чекист не заметил «Вечернего соловья», глядел на фасад Митрополичьих покоев:
— Вот в этой стене Лебедев обнаружил «сейф» владыки?
— Голубчик, подобных тайников в Кремле много, — он указывал на длинный корпус «Присутственных мест», — в подвале хранятся проекты кремлевских построек. На плане консистории указаны замурованные камеры…
— Что в них прятали?
— Сейчас в ризнице увидишь, что они прятали. Учти, друг мой, новгородские митрополиты получали самые большие оклады и были самыми образованными владыками. Никон стал патриархом. Что ни имя — деятель!
— А ты не того? — усомнился Иван. — Каждый кулик…
— Нет, батенька! Они издавали научные труды. Собирали книги, иконы. Создали древлехранилище. Организовали церковно-археологическое общество. Провели здесь пятнадцатый Всероссийский археологический съезд…
— Ты к чему все это?
— А к тому, голубчик, что они накопили не только богатейший золотой фонд, но и прекрасно владели церковной стратегией. Она созревала веками. А Пучежский хочет одолеть ее одним махом! Возьми нашего архиерея Алексия: читает Маркса, прекрасный тактик, следит за международными событиями…
(Дорогой читатель, речь идет о будущем патриархе Московском и всея Руси.)
— Он чтит память великих людей России и великолепно знает, какой заряд культуры заложен в микешинском памятнике, организует к нему крестный ход. А Пучежский попирает чувства патриотов и не только патриотов. — Историк оглянулся на музейную арку, из которой должен появиться Квашонкин. — Обещал за два часа до открытия ризницы. Опаздывает, шельма!
— Давай пока урок. Без занятий мозги сохнут!
— Верно! — улыбнулся историк. — На чем остановились?
— Ключ номер пять! Или фигура «Бастион позиций».
— Скажи, почему полярности ОДНО и МНОГОЕ породили пятерку: единичное, частное, особое, общее и всеобщее?
— Верно! — повеселел учитель и выбрал конусную горку больших каменных шаров. Старинные снаряды освещены солнцем и отраженным светом белой соборной стены: — Заметь, перед нами пирамида ядер. А что такое ядро? Символ основы, сущности — то есть закона. Не так ли?
— Так, — буркнул Иван и кончиком сапога отметил нижний ряд горки: — Первая укладка ядер знаменует какие законы?
— Единичные: мой план работы — мой закон. Таких много!
— Второй ряд?
— Частичные: у семьи свои законы, у завода свои…
— Средний ряд?
— Особые: психология полна специфических законов.
— Четвертый ряд?
— Общие: для неживой природы, органической, социальной.
— А пятое, завершающее ядро?
— Всеобщее, батенька! — Калугин выдвинул ладонь. — Пять пальцев — пять законов. Мера руки!
— Здорово! — признал чекист. — Всегда при мне!
Друзья примолкли. Из храма вышли Квашонкин и Берегиня. Она поблагодарила хранителя ризницы и направилась к ближайшей арке Кремля. А Квашонкин виновато улыбнулся Николаю Николаевичу:
— А я вас ждал в соборе! Вот грех какой! Но не без пользы: мне удалось уговорить Яснопольскую остаться работать в музее.
«На пару», — съязвил Калугин, понимая, что актриса снова опередила его. «Но ради чего?» На этот вопрос мог ответить только хранитель ризницы. И краевед решил основательно приглядеться к королю бильярда.
Василий Алексеевич, как всегда, в элегантном костюме густо-голубого цвета и легких ботинках из белой парусины. У него белая рубашка апаш и широкий ремень с кармашком для часов.
— Славных людей двадцатого века приглашаю в одиннадцатый! — Он изящной тростью с костяным набалдашником указал на бронзовую дверь, украшенную растительным орнаментом: — Здесь, навещая сына, проходил Ярослав Мудрый…
Пахнуло соборной прохладой и горелым воском. На фоне золотистого пятиярусного иконостаса таяли клубочки дыма. С круглого подсвечника монашка сдергивала горячие огарки и гасила их. На ближней стене гид тростью обозначил древние поблекшие фрески:
— Чета византийцев! Большеглазая, с ярким ртом — моя половинка. А император Константин — вылитый я. Высок и статен. Волосы мягкие. Очи с поволокой. Тонконосый. Даже перстень мой…
Легко принимая юмор, Калугин одобрительно улыбнулся:
— Все так! Но углядеть мягкие волосы под короной?..
— Хе! — Не смутился великий импровизатор. — В день переворота я корону набок, хвать за гриву — и утоп в русой шелковине. А Костяга оказался своим парнем: даже в глаза не плюнул!
Воркун готов расхохотаться, но вовремя оглянулся. За его спиной притих длинноволосый пономарь: горсовет перенес крестный ход на конец августа. Церковники опротестовали и ждут ответа.
— Поймите правильно, — обратился к священнослужителю Калугин, — пробег машин, а тут скопление народа. Долго ли до беды? Не так ли?
Чернорясник покорно раскланялся. А гид продолжал шутливо:
— Моя родословная от Садко Богатого. Когда мой батюшка, торговый туз третьей гильдии, писал завещание, звонили во все колокола. И не зря! Мне в наследство достались земельные участки: палисадник при доме и семейный склеп на кладбище. А главное сокровище — мой веселый нрав.
Нелепо всерьез рассказывать историку о том, что ему известно лучше, — и Квашонкин взял верный тон. Видимо, его артистическая натура позволила ему добиться того, чего не смог Передольский: ученица профессора бросает эстраду.
— Голубчик, смех не только для потех!
— Хе! Фантазия всесильна! Бог — чистейшая придумка. А миллионы людей тысячелетиями верят, служат ему, идут на все во имя пустышки. Но церковные ризницы не пусты. — Подойдя к перилам, он сунул трость в темный проем подполья, где рядами стояли каменные гробы с мощами: — Здесь после вечерни укрылся вор. (Калугин заметил настороженность Ивана.) А ночью открыл железную дверь, ведущую наверх, в сокровищницу. Восемьсот тридцать шесть перлов! Сигнализацию, конечно, обезвредил…
Хранитель открыл толстую дверь и, освещая мерцающей свечкой каменные ступени винтовой лестницы, поучительно продолжал:
— По наивности воришка взял хрустальный крест Бориса Годунова и другие уники, отмеченные в «Путеводителе». Сбыть их хлопотно. В Одессе сует ювелиру, а тот: «Ай! Ай! Бегу за деньгами!» И ведет мильтона. Наш герой тягу. Подался в Новороссийск. И там спасся бегством. Пришлось бедняге заработать на обратный путь, добывая астраханскую соль. Веселая картинка! За пазухой миллионы, а ноги в язвах. Так и вернулся сюда с повинной…
— Судили? — заинтересовался чекист.
— Два года условно, — ответил Калугин, давая понять, что эта история не плод богатой фантазии Квашонкина.
— А набей воришка карманы жемчугом? — доискивался Иван.
— Хе! Это хватка профессионала. — Хранитель заверил, что с его приходом хищения прекратились. Он, король бильярда, завел дружбу со здешним гопником, своим поклонником: — Так тот предупреждает меня: «Жди ночью». И только гастролер к Софии, а я тут как тут: «Брысь на станцию!»
Белая ризница имела форму большой подковы. Дневной свет через узкие оконца полосками процеживался на застекленные витрины и шкафы с золотыми блюдами, чашами, митрами в самоцветах.
Квашонкин облюбовал иконку, похожую на плоскую сигару:
— Ювелирное чудо! Тончайшая паутина перегородок залита разноцветной эмалью. Георгий Победоносец с копьем. Новгородка, полоща белье, извлекла из воды золотинку. И продала скупщику за пять нэповских рублей. А тот «уступил» шведскому интуристу за пять тысяч тех же нэповских. Когда швед в ленинградской «Астории» взялся за чемодан, в номер вошел чекист, вернул гостю деньги, а уникум — обратно в Новгород…
Воркун слушал с особым вниманием: видимо, искал связь между Алхимиком и золотым фондом музея. Чутье чекиста повело его к большим поделкам из золота. Они поступали сюда из разных ризниц. Но кто доставлял? Кто контролировал? И Воркун перевел взгляд на краеведа. Тот не замедлил:
— Друзья мои, «ризница», от греческого корня — основа, сущность. Мы находимся в хранилище «сущностей». Здесь любая драгоценность поворачивается к нам своим «сходством» и «различием», подзадоривает нас: «Мои-де полярности могут вскрыть в образе пять существенных граней». Не верите?
— Буксую! — пробасил Иван, присматриваясь к хранителю.
— Хе! — возник тот. — Все экспонаты можно разместить на пяти полках, но чтобы ОДНУ вещь повернуть ПЯТЬЮ сторонами — нет!
Он выбрал деревянный станок, где, подобно киям, выстроились старинные посохи, и тронул простую дубину с утолщением на конце:
— У сей долбухи не пять, а одно назначение — дубасить!
Его поддержал Воркун: оба усомнились. Историк принял вызов:
— Дубина, как и все предметы ризницы, — экспонат. И в этом отношении, заметьте, ОДНООБРАЗНА. Не так ли?
— Так! — охотно одобрил Квашонкин. — Палка — экспонат!
— И родня трости, посоху, жезлу. В этом смысле дубина едина со всеми палками коллекции, то есть ЕДИНООБРАЗНА. Согласны?
— Различаю, — вступил Квашонкин. — Дубина в роли экспоната всей ризницы — это одно, а в роли представителя лишь собрания посохов — другое. А в чем еще особенность?
— Дубина отлична от всех посохов! Она — единственная копия с долбни, которой Иван Грозный дубасил неповинных новгородцев…
— Тысячи полегли! — в сердцах добавил Василий Алексеевич.
— Иван Третий справедливо наказал наших предков, а Иван Четвертый казнил Новгород, как убил родного сына: потом лил слезы, каялся. — Историк задел дубовую палку. — У нее кровавая биография и в этом своеобразие долбни. Так или не так?
Иван и Квашонкин застыли в изумлении. А тот продолжал:
— Заметьте, друзья мои, палка может быть опорой, оружием, сигналом, знаком величия, товаром, творением резчика, игрушкой, и в этом ее разнообразие. — Краевед не исчерпал раскладку полярностей: — Перед нами не единственная долбня. Есть подлинная царя. Есть герценовская долбня: мыслитель упомянул ее в статье. Есть долбня Миклухо-Маклая: учась на философском факультете Гейдельбергского университета, он вспоминает, как «царская долбня» выбила его из Петербургского университета. Есть долбня Репина. Много образов! И в этом ее многообразие!
— А куда пристегнуть «безобразие»? — спросил Воркун.
— Друг мой, «безобразие», «образование» — слова эстетики, морали, культуры, а мы изучаем диалектику вещей…
— Ясно! Нельзя мед и деготь в одну бочку! — засмеялся Иван и пальцем нацелился на стеклянный шкаф, где на черной бархотке искрилась золотая модель сионского храма: — Ба! Это же перекличка с микешинским монументом!
«Которая и подсказала Алхимику легенду о золотой модели памятника», — прикинул Калугин, призывая друга:
— Сопоставь, Иван Матвеевич!
Чекист взглянул на узкое оконце с видом на Кремлевскую площадь и бронзовый гимн тысячелетней России:
— Сопоставляю! Монумент и большой сион на круглом поддоне; тот и другой трехъярусные; за окном многофигурный и тут многоликий; на пьедестале все фигуры увязаны и здесь; там шар с шестью эпохами и сион с шарообразным верхом и шестью разделами; оба увенчаны крестами и оба строго монументальны!
— Тонкое наблюдение! Меня убедил, — историк привлек хранителя: — А вас, голубчик?
— Хэ! Ручаюсь! Микешин видел Большой сион и творил под его влиянием, — Квашонкин не знал в лицо начальника ГПУ: — Вы искусствовед? Из Питера?
— В Старой Руссе занимался в кружке историка Калугина, — улыбнулся чекист и указал на сион: — Какое назначение?
— Во время торжественной обедни выносили на блюде…
— А главное, — подхватил краевед, — сион — образ любого храма, свод всех церквей. И Русь в бронзе тоже свод отечественной истории, философское обобщение русского патриотизма. Так?
Соглашаясь, Воркун снова обратился к хранителю:
— Значит, собор — не собор без золотого сиона. А вес его?
— Две тысячи золотых коронок. После изъятия церковных ценностей уцелели только с печатью высокого мастерства. — Он тростью выбрал ослепительную модель храма: — Двенадцатый век! Чудо!
— А были случаи утайки?
— Недавно судили монахов.
Калугин был рад, что чекист ухватился за версию «сион» и перешел на открытый допрос. Выходит, убедился, что великий импровизатор не Алхимик, а может быть, наоборот, Квашонкин — Алхимик, а помощница — Берегиня Яснопольская?
По задуманному плану Воркун останется в ризнице до прихода интуриста из Берлина. Историк не стал мешать чекисту и распрощался с обоими.
По Кремлевской площади пронесся в пролетке нэпман Морозов. Строй красноармейцев в летних буденовках дружно отбивал шаг по асфальту. Громкоговоритель, прозванный «радиоглоткой», объявил десять часов. Возле восточной арки показался доктор философии. «Что-то он расскажет о нас?» — подумал Калугин.
Я был не прав: русский ум не уступает немецкому, а в некотором роде превосходит целеустремленностью. Здешний мыслитель Калугин вскрыл диалектическую основу координат Декарта, предугадал четвертое состояние вещества и обосновал всеобщий закон сохранения, который выразил формулой квадрата превращений. Оказывается, все законы сохранения имеют два плюса и два минуса.
Он внешне похож на Сократа, но мудрый грек мастер наводящих вопросов, а новгородец подводит к ближайшей вещи и вскрывает ее глубинную суть — противоречие. Эффект потрясающий! Читаешь не страницы книг, а кресты, дома, башни, градусники, куранты — весь город и его пейзаж. Японский сад камней — символ бесконечного созерцания, символ одной гносеологической детали: и то слава на весь мир! А здесь все прочитывается диалектично!
Монумент Тысячелетия — кафедра истории, ковчег знаменитостей, трибуна стратегов, зеркало русской революции, венок дружбы народов, символ долголетия государства, свод отечественной философии да еще манящий к себе сфинкс.
Передай, пожалуйста, письмо Марте.
Новгородский краевед подобен рассказчице из «Тысячи и одной ночи»: ежедневно развлекает меня легендами. Одна лучше другой. Особенно вот эта: «Как возник Великий град».
«Благословляла мать богатыря на бой ратный и молвила: „За себя постоишь, сынок, — храбрым прослывешь; народ оградишь — героем станешь, а Родину защитишь — бессмертие обретешь“. Пошел витязь в бой — за себя постоял, народ оградил и Родину защитил. Только не избежал молодец старости: заснежилась борода, к земле потянула. „Эх, думает, обманула родная“. Отшвырнул подальше щит, сложил меч к ногам, расстегнул широк ремень, сел на бугор, накрыл колено пятерней, а голову в златошлеме вскинул к небу. Минула тысяча лет. Не обманула матушка. Сидит горыня на прежнем месте. Только щит уже не щит, а велико озеро Ильмень. И меч не меч, а Волхов блещет. И нога не нога, а мост через реку. И ладонь не ладонь, а звонница с пятью пролетами. И ремень ребром не ремень, а высокие стены кремлевские. И старик уже не старик, а бессмертный Новгород».
Феноменально! В этой патриотической легенде все образы соответствуют новгородским памятникам и придают повествованию неповторимую прелесть. Собиратель легенд прав: новгородские сказания, былины, песни — вершина русской народной поэзии.
Не тревожьтесь за судьбу русской культуры. Здесь, как нигде, могучая тяга к искусству, науке, философии. Здесь диалектику изучают любители, студенты и даже техникумовцы.
Говорят, нельзя планировать научные открытия — все дело случая, а мой русский коллега разрабатывает «Логику открытия» и дерзает с помощью диалектики проникнуть в мир загадок. Дух революции во всех сферах! За всю историю человеческой культуры здесь впервые философия обрела свои фигуры и формулы.
Мой новый друг, чародей диалектики, открыл мне глаза на русский народ. Французские революционеры остановились на полпути, а русские нет. И так во всем! Мой коллега привел народную пословицу. Она гениальна не только по сути своей, но и по своему национальному самосознанию: «Русский час — все сейчас!» Максимально используй время сегодняшнее, а не вчерашнее, что неподвластно нам.
Мы, немцы, много времени тратим на восхваление прошлого, а русские ввели «субботники» и «воскресники», чтобы в часы отдыха не сидеть без дела. Мы видели Распутина и не видим русского народа; мы видели Керенского и не видим партии Ленина. Чем больше исказим Россию, тем больше отстанем от нее.
Вы убеждали, что большевики, как попки, твердят слова вождей. Нет, здесь члены партии думают, ищут, экспериментируют, спорят, творят.
Россия становится на колеса индустрии. Самый популярный лозунг: «Даешь мотор!». Правда, наличное бытие драчливо: частники воюют с кооператорами. Однако: у кого власть и заводы, у того больше шансов на победу.
Заверяю, Эрмитаж не разграблен, древние памятники сохраняются, даже Магдебургские врата на месте. К сожалению, я не приобрел варяжскую пряжку, зато приобрел друга. Он обогатил меня своими изречениями: «Человек без человека не человек», «Ныне мало познать да изменить мир, нужно еще уметь управлять им». Этот афоризм выражает суть нашей эпохи.
15 августа, суббота.
…Вернулся к дневнику. Колокольный звон: верующие празднуют успенье. На извозчике объехал загородные монастыри. В Антонове сфотографировал итальянский колокол и расчищенные фрески XII века. Вяжище удивило портретом златокудрого Платона, а Болотная станция — гигантским овсом на торфе.
Вечер у Гершелей. Слушал домашний концерт. Ради меня исполняли Мендельсона-Бартольди. За «Беккером» — Рахиль, с флейтой — Роза, скрипка — Додик, а виолончель — сам Гершель. Я не поклонник лейпцигской школы. Хвалил семейный ансамбль за чувство историчности. Зато еврейская кухня — цимес! Бульон с гренками. Отварная кура с манкой, морковью, петрушкой и другой зеленью. Особо вкусна плотная фаршированная щука с острыми приправами.
Прояснился интерес соратницы Зиновьева к Калугину. Его в Ленинграде ждет кафедра философии. Я, безусловно, отметил его учительский дар и оригинальность ума: он не повторил ошибки Пифагора и Плотина — не погнался за магическими числами. Искренне рад за коллегу и немного огорчен, что не могу порадовать его: разговор с Рахилью был сугубо конфиденциальным.
Думаю о двух судьбах: Куно Фишер еще при жизни был признан властителем дум, а что ждет Калугина, самобытного мыслителя? Очень хотелось, чтобы его именем назвали слободскую улицу, а на доме его повесили доску: «Здесь живет и творит маг диалектики». Тогда и перед его окном пожилой фатер скажет шалуну: «Тихо, он думает». В России два научных фронта: в больших городах — академики, а в провинции — кулибины, циолковские и Калугины.
Читал газету, привезенную из дому. Глаза любовались родным шрифтом, а душа ныла. Корреспондент из Мюнхена сообщает: «Национал-социалисты в лице Адольфа Гитлера обрели испепеляющего оратора». Методы борьбы новой партии не внушают доверия: я за мирное соревнование народов.
(Дорогой читатель, откуда было Шарфу знать, что через десять лет его дневник и переписка окажутся в гестапо и автора замучают в концлагере.)
18 августа, вторник.
Святой Петр, сегодня финиш! Грустно. Десять новгородских дней дали мне больше, чем десять лет путешествий. Новгород открыл будущее: калугинские экскурсии по городу повторит лишь XXI век. Русский превзошел лессинговский «Лаокоон».
Не верилось, что это рабочий день! Всюду песни, улыбки, праздничные костюмы. Особо многолюдно на Ленинградской. Над проездом вала временная легкая арка. На ней красная лента: «ФИНИШ». Ближе к дороге за столом судьи-контролеры с ручными часами. Соседние возвышения — земляная насыпь, крыши домов, заборы — усыпаны молодежью. Все взоры обращены на шоссе. Беспощадно жжет солнце. Листва деревьев не дрогнет. Духота. Томительное ожидание. Вдруг все вскинули головы. В небе рокочет аэроплан «Вуазен». Его азартно приветствуют пареньки с лозунгом на фанере: «Авиация плюс химия — залог нашей непобедимости».
Я живой свидетель великого события: русская революция взялась за руль скоростной машины — посторонись, телега!
— Едут! Едут! — заголосили ребята с крыши дома. Толпа дрогнула. Первым в город с шумом и пылью ворвался родной «Мерседес»: сбоку запасное колесо, впереди флажок Германии. Я снял шляпу. Нет сомнения, что в Тифлис первым примчится немецкий гонщик.
(Дорогой читатель, Курт Шарф не ошибся: высший приз за скорость и экономичность получила мерседесовская машина.)
Меня подхватил людской поток. Толпа валила в сторону городской площади, где рядами выстраивались пыльные машины. Газон пропах бензином: здесь заправлялись горючим. Минуя резкий запах, я прошел в Летний сад. В тенистом углу парка новгородцы обменивались с гостями почтовыми марками. Я связан поручением Вейца: тот любит дочь. Но в чем суть переписки беглого контрреволюционера? И что подумает Калугин, если чекист схватит меня за руку? Я стороной обошел толкучку филателистов. Так спокойнее.
Все участники пробега закреплены за столовыми, местами ночлега и провожатыми. Немцев, итальянцев и французов водил музейщик Квашонкин. Он не знал иностранных языков. И я оказался в роли веселого переводчика: тот все время шутил, проявляя при этом дар искрометного импровизатора. В столовой для туристов один член итальянского общества Чиче намекнул, что у него на родине можно заказать официанту любое историческое блюдо. Новгородский чичероне не ударил в грязь лицом. Он вызвал шеф-повара, встал рядом с приколотым к доске прейскурантом и, жонглируя тростью, преподнес меню на древний лад: «Пожалуйста, на первое: блюдо XI века — уха Садко Богатого; на второе: блюдо XII века — гречневая каша с молоком — еда Василия Буслаева; и на третье — десерт XIII века — походные яблоки Александра
Невского!» Его апломб и живость речи возымели на гостей магическое действие: простая пища великого града вызвала восторг.
Не менее восхитила ризница, с ее обилием золота, жемчуга, бриллиантов и уральских самоцветов. Запад трубил: «Большевики разбазарили все ценности царского времени». Маловеры спрашивали: «Не подделка?» Пришлось бывшему дипломату обещать им экскурсию в московскую Оружейную палату.
Возле русского сфинкса нас ждал Калугин с палочкой. Историк изумил всех. Он показал на памятнике статую, прикрытую с пяти сторон. Засекреченная фигура действительно опрокидывала весь смысл самодержавности. Феноменально! Всюду нас встречали цветами. Немцы и французы разместились в антоновском училище. Им предоставили просторное общежитие с окнами, смотревшими на Волхов.
Калугин, Гретхен и я вечер провели в Антонове: жгли костер на берегу реки, гуляли в чудесной березовой роще, слушали песни русские, немецкие, французские. Подражая соловьиному свисту, Яснопольская околдовала всех. Француз, жгучий брюнет, инженер автомобильной фирмы «Рено», заприметил Берегиню еще на выставке картин и сделал ей предложение. С ответом она не спешила. Познакомился поближе с учеником Калугина. Забавный парень: футболка, кудри, загар — вид спортсмена, а в синих глазах угадывается поэт.
(Дорогой читатель, Курт Шарф ошибся: я полюбил философию.)
19 августа, среда.
Последние часы. Сбор в семь утра на замковой площади. Картина впечатляющая: солнце, София, народ и автомобили. Первая колонна из восьми десятков легковых. Героиня пробега — известная гонщица фирмы «Ага» Стиннес. Женщина за рулем для новгородцев — сенсация. Вторая колонна из пяти десятков грузовиков, омнибусов. Московская полуторка «АМО» с цепной передачей, зато вне конкурса бензин, смазка и шины «Красный треугольник» — все русского производства.
Пятьсот участников! Гонщики в кожаных куртках, в больших очках и рыцарских перчатках с крагами застыли возле машин: ждут сигнала командора. Калугин нашел меня: подарил мне красочную матрешку как символ русской многогранности. Я преподнес ему фотоаппарат. Метр заулыбался: «Пишите, друг мой». Старт ровно в восемь. Раздалась команда подготовиться, завести моторы. И под общий гул последний взмах флажком: «Ход!»
Следующая остановка в Твери. Но ни один город России не затмит Новгорода. Наш «мерседес» тронулся. Я грустно улыбнулся, помахал другу шляпой. Кудесник диалектики был чем-то взволнован и, казалось, куда-то спешил. Я мысленно поклонился Магдебургским вратам и про себя произнес: «Святой Петр, сохрани его для человечества».
Шумно расступилась замковая арка. И взвился флаг над яхт-клубом, обсыпанным солнечными росинками.
— Прощай, Великий Новгород!
Малое ярче бросается в глаза на фоне большого события. Калугин слышал, как очевидцы живо обсуждали не сам автопробег, а разные случайности, связанные с автогонками. Нет, разумеется, газеты отметят историческое значение испытания машин, а пока писатель Шкловский улыбчиво рассказывает собратьям о том, как «форд» раздавил свинью в селе Померанье. Начальник пробега товарищ Седой, выходя из автомобиля, оступился и растянул сухожилие. Совещание комитета он проводил с повязкой на ноге вместо сапога.
Номер Софийской гостиницы, где заседал штаб, свел Калугина с Пучежским. Тот «обузил» экскурсии для гостей и наказан выговором. Калугина, наоборот, похвалили за ремонт дорог. Понимая, что его выручила случайность — отсрочка старта на десять дней, он принял похвалу в свой адрес с мучительной миной на лице. И очень обрадовался, когда летучка закончилась.
Надо же так случиться, Николай Николаевич под аркой Детинца столкнулся с научной сотрудницей губархива. Она, радуясь встрече, вручила ему письменную жалобу на Иванова. Возле братской могилы председатель Контрольной комиссии, негодуя, прочитал коллективное заявление. Работники губархива обвиняли своего заведующего в том, что тот в пьяном состоянии липнет к сотрудницам и тайком разбазаривает архивные фонды. «Например, — сообщали они, — сдал в макулатуру единственный архив проектов архитектурных построек Новгородской губернии».
Пристрастие бывшего монаха к хмельному и женщинам не удивило Калугина, а вот варварство архивариуса, понимающего толк в исторических документах, возмутило. Одно дело — ликвидировать церковный архив, и совсем другое — уничтожить планы исторических зданий. Недавно, выясняя авторство знаменитой валдайской ротонды, историк посетил хранилище и получил нужную справку.
Он быстро обошел длинный фасад присутственных мест и со двора спустился в подвал. Дверь была распахнута. Не без волнения Калугин переступил порог. Пахнуло мертвой пустотой. Высокие железные стеллажи еще не выпрямились от недавнего груза. По каменному полу промелькнула рыжая крыса с длинным хвостом.
Жалкое и страшное зрелище! Что скажет архивариус в свое оправдание? И кто посмеет заступиться за него? А может быть, архив сменил адрес?
То надеясь, то проклиная Пискуна, историк зашел в губком и по телефону вызвал завгубархивом. Женский голос раздраженно ответил:
— Любуется иностранными машинами…
Калугин постучался в железную дверь орготдела. Там за невысокой перегородкой высокий мужчина в синем костюме вынимал личные дела из бурого массивного сейфа.
— А-а! Отпускник! — обрадовался Семенов. Его внимательные, глубокопосаженные глаза не могли не заметить перемену в лице старшего товарища: — Что случилось?
Краевед давно приметил Алексея Михайловича: тот, будучи секретарем Валдайского укома, написал дельную брошюру «Экономика Валдайского уезда» и повесть «На перекрестке», изданную издательством «Прибой».
(Дорогой читатель, в 1938 году Семенов возглавит ленинградский журнал «Звезда» и на его страницах опубликует мою первую повесть «Неуч».)
Алексей Михайлович только что вернулся из санатория. Он поздоровел, лицо загорело, но в эту минуту председателю Контрольной комиссии было не до расспросов и любезностей. В нем все клокотало от возмущения. Он рассказал о горькой судьбе хранилища, попросил личное дело Иванова и расположился на широком подоконнике с видом на Софийскую звонницу.
Изучая анкету, он обратил внимание на страницу автобиографии. Она была старинным листом, вырванным из журнала монастырской тюрьмы с графами: кто сидел, за что сидел, как вел себя арестант-еретик. Вспомнилась редкая находка Передольского. Выходит, Пискун отлично знал ценное содержание архива консистории и все же пустил его на обертку, а чистые листы взял себе.
— Завтра дочитаю! — Калугин вернул личное дело Иванова и оставил на хранение коллективную жалобу. Ему предстояло вести экскурсию с иностранцами.
— Николай Николаевич! — вспомнил Семенов. Его голос, как у всех легочных больных, с небольшой хрипотцой. — У нас инструктор из Ленинграда. Ваше личное дело у него. Все к тому, что вас переведут с повышением.
«Святой Алеша», — подумал Калугин о товарище, который был на девятнадцать лет младше его.
Не в меру распалилось солнце: в тени 30 градусов. Ослепительные лучи круто ломались меж бронзовыми фигурами памятника. У подножия монумента каменные плиты обдавали ноги жаром. Калугин легко переносил зной: ежедневное купание, начатое в ссылке, приучило организм к температурным перепадам, а поврежденный позвоночник даже ноет без тепла.
Вчера европейские магнаты кормили белую армию, а сегодня нам, защитникам Советов, приходится ухаживать за капиталистами. Только жизнь способна на такие сюрпризы!
Поджидая группу интуристов во главе с профессором Шарфом, историк обратился к микешинскому монументу: тот упрямо хранил тайну Тысячелетия. Поднятый над гранитным монолитом державный шар стерегут в три круга: литые герои Родины, массивная бронзовая ограда и чугунные столбы с фонарями, похожими на гренадерские шапки.
Охрана плотная! И все же он проникнет через этот кордон, найдет таинственное изваяние, хотя в данный момент его мысли снова вернулись в мир случайностей. Их так много, что не считаться с ними — глупо. В своем труде он учел роль интуиции, а вот значение случайности до конца не продумал. А ведь интуиция и случайность, — рассуждал он, не замечая ни жары, ни прохожих, — железно взаимосвязаны. Многие великие открытия обязаны случаю. И чаще всего его подмечает не разум, а интуиция. Какой же вывод? Заранее настраивай мозг на возможную случайность, ибо она — позывная внутренней необходимости. А еще лучше — продолжай ежедневный поиск. Неудачи рано или поздно переходят в удачу: но не отступай, не бойся отвлеченного анализа. Вот вспомним Белинского. Вооружившись методом Гегеля, он смело вторгался в мир своевольных муз. Казалось: философская критика отпугнет писателей, а Достоевский, Тургенев, Толстой, наоборот, вдохновлялись статьями неистового Виссариона.
Калугин сравнительно быстро обратил внимание на прикрытую статую сибиряка, но не так-то просто подобрать к фигуре тунгуса нужный ключ проникновения. И снова гость-случай!
Исследователь подвел интуристов к памятнику в тот миг, когда луч солнца проник меж статуями Ивана III и Петра I и высветил руку загадочной фигуры.
— Смотрите! — указал краевед на Сибиряка. — Тунгус ладонями поддерживает русскую державу! Единственный на пьедестале обращен лицом к символу великого государства! Кто он? Князь? Царь? Нет! Представитель малых народностей, воспетый Пушкиным. Все наши народы и народности должны взять в свои руки державу! Любое царствование кончается царствованием народа!
И все же раскрытие тайны далось не так просто: надо было не раз оглядеть памятник, надо было осознать закон истории о неизбежной победе народа, надо было увидеть в творении Микешина зеркало русской революции и, наконец, надо было во всем сиянии представить Отчизну зарубежным гостям.
А гости онемели от неожиданности: им показалось, что памятник России воздвигнут не в 1862 году, а после Октября. Довольный за своего друга, Курт Шарф от имени сводной группы иностранцев благодарил историка за увлекательную экскурсию и преподнес ему красочный рекламный альбом «Мерседес».
Калугин тоже благодарен гегельянцу: философские наскоки доктора еще более укрепили веру автора в свою «Логику открытия»; теперь он не сомневался, что его ученик самостоятельно откроет тайну Тысячелетия.
А пока что Глеб помогает ему, председателю детской комиссии. Вратарь заинтересовал Филю и Циркача газетными заметками про тайну дома № 6. Под интригующим заглавием местная газета «Звезда» поместила четыре корреспонденции о старом подвале, откуда-де берет начало подземный ход.
Калугин вместе с немцами проехал в Антоново. Там наметил с Глебом ближайший план действия и прошел с ним, счастливчиком, в рощу белых берез. Там они нечаянно встретили Берегиню в компании французов.
Николай Николаевич попросил актрису дать концерт в антоновском Доме юношества. Она охотно согласилась, хотя предварительно не договорилась со своими баянистами.
Домой Калугин возвращался, насвистывая песню гражданской войны. На пустынной набережной, возле Белой башни, его поджидал Воркун. Глаза чекиста были встревожены радостью. Дымя папиросой, он пробасил:
— Дружище, тайное становится явным.
На сей раз Калугин знал, о чем пойдет речь. Накануне между ними состоялся разговор без свидетелей. Иван, получив приглашение на заседание комиссии, решающей судьбу памятника России, заявил приятелю: «Уверен, ты исполосуешь красную рубаху!» Николай Николаевич впервые дал понять другу, что Пучежский заручился поддержкой не только Клявс-Клявина, но и самого Зиновьева. А тот, председатель Ленсовета, пользуясь властью, заслал в Новгород своих подпевал, обеспечил большинство голосов. «Так что схватка за памятник может закончиться печально: монумент сломают, и нас — в разные стороны подальше от Волхова!» Наконец чекист сообразил, что к чему, и крепко выругался: «Глава оппозиции — штрейкбрехер революции?!» — «Да, голубчик, то была не случайность!»
Калугин переждал, когда мимо проедет телега с бочкой, и пожал приятельскую руку:
— Какую тайну раскрыл?
— Не раскрыл! Они сами себя разоблачили…
— Кто они?
— Только бегло, коротко! — Иван отбросил окурок в сторону земляного вала: — Меня ждет Тамара. Вот-вот…
— Не волнуйся! Вторые роды легче. Говори!
— Вчера вечером в клубе «Молодая гвардия» Дима Иванов загнул речь: Зиновьева представил единственным вождем партии. Его освистали. Скандал! Доложили Клявс-Клявину. Тот ночью позвонил на квартиру шефа. У того и голос осел. С трудом опомнился. Затребовал письменное «объяснение». Сказал: «Поручите расследовать объективному губкомовцу…»
— Кому же доверили?
— Клявс-Клявин порекомендовал своего заместителя Семенова…
— Позволь! Он же не в курсе дела: два месяца лечился…
— Вот-вот! Для него, непосвященного, выступление Димы — это ребячество, ораторский запал.
— Я открою глаза Семенову!
— Поздно, дружище! «Объяснение» Семенова уже уехало с нарочным в Питер, — чекист решительно расправил вислые усы: — Надо махнуть в ЦК!
— Друг мой, с пустым портфелем в Москву не ездят: заиметь хотя бы один письменный документ, хотя бы коллективное письмо ленинцев.
— Дело! Я первый подпишу.
— Еще, кто вчера был в клубе из ваших?
— Понял. Алексей Смыслов достанет выписку из протокола и приложит письменное показание — что и как, — Иван взглянул на часы. — Где ты был? Я искал тебя!
— Товарищ начальник, — улыбнулся историк, — я не мог не попрощаться с доктором философии…
— Смотри! Пучежский припишет тебе дружбу с идеалистом. Он уже звонил мне: «Коммунист Калугин принимал у себя дома буржуазного ученого». И наверняка, уже донес Клявс-Клявину. А тот — шефу в Питер. И пошла писать губерния!
— А ты на что?!
— Факт! Постою, — чекист проводил взглядом священника в черном облачении, с белой красивой бородой и перешел на басок: — Ты, дружище, помог нам и государству: наш враг, друг Вейца, покидает Россию нашим другом, полпредом. Сам Дзержинский похвалит тебя: нечисть можно выжигать кислотой, а можно и добротой. Будь!..
Мать, наверное, не ужинала, ждет сына. А он весь вечер глаз не спускал с «Вечернего соловья». Как ни юлил старый холостяк, как ни водил себя за нос, но самообман не его стихия:
— Мама, — признался он, садясь за стол, — я опять влюбился…
Глаза Анны Васильевны откликнулись светлой надеждой, а морщины губ — тревожным сомнением:
— Неужели в красавицу?
— Как же иначе, голубушка.
— Я не уродилась ни лицом, ни фигурой, а твой отец души во мне не чаял.
— А сама? Мужа-то какого выбрала, матушка?
— Какого?! — Старушка преобразилась, помолодела и гордо вскинула голову: — Красавца по всем статьям! Дочь помещика, дворянка, увивалась за ним как собачонка!
— Ага! — обрадовался сын, указывая вилкой на себя. — Я-то, честно говоря, весь в тебя!
Мать беспомощно опустила руки на передник, глазами показывая на дверь кабинета:
— Был звонок. Берегиня Яснопольская пригласила нас на свой концерт. Голос певучий, приятный, — она придвинула любимцу стакан сливок. — Я пойду. А ты?
— Не знаю. Как время, — ответил он притворно равнодушным голосом, горя любопытством. Он чувствовал, что мать недоговаривает: — А почему, собственно, актриса пригласила нас, незнакомых ей людей?
— Она была здесь. Мы чаевничали, беседовали. Она ученица Передольского. Знает тебя как придиру…
— Позволь! — перебил он старушку. — Зачем же приходила?
— Просила не говорить о ее визите. Но ты же знаешь мою слабость: какая мать скроет от сына такое! — Ее глаза полны счастливой прозорливости. — Меня не проведешь, она ворчала потому, что увлеклась тобой.
— Тебе почудилось, голубушка!
— Ой нет! Она восторгалась нашими собаками, твоей библиотекой, моим садом.
— Может, ей в гостинице тошно, ищет комнату?
— Она ищет себе учителя: завидует Глебу — готова следовать за тобой хоть на край света. — Мать вскинула ладони к глазам: — Синеглазка! Светлокудра! Не в эту ли красавицу ты влюбился?
— Мама! — смутился он. — Побойся бога! Она так молода!
— А знаешь, что Антонине Ивановне и восемнадцати не было, когда она доверилась Владимиру Васильевичу. И до сих пор верна ему!
— Умоляю! Замолчи! Профессор Передольский — кумир студенток! А я трижды обжегся! Хватит! — отнекивался старый холостяк наперекор своему блаженному состоянию…
Сын не помнит, ужинал он или не ужинал. Закрывшись в кабинете, он сел за письменный стол, склонил голову над малиновой тетрадью и бессмысленно уставился в одну точку, которая раздвоилась на два чудесных синих глаза.
«Вот так сходят с ума», — подумал он и прислушался: показалось, что за окном кто-то притаился.
Так мог поступить только Иван: не желая тревожить Анну Васильевну, он подкрался к окну в сумерках и сейчас сообщит то, о чем забыл сказать возле Белой башни: «Квашонкин и Берегиня вне подозрения».
За окном шорох усилился. По стеклу пробежала тень. Кто-то меж кустов сирени хрустнул сухой веткой. Неизвестный не спешил обнаруживать себя.
Старый холостяк подался к окну и вздрогнул: его обожгла невероятная, но желанная мысль: «Она!»
Любой нормальный человек может оказаться в ненормальном положении: такова диалектика жизни. И все же дико! В Стране Советов на восьмом году Октября участник революции, контрразведчик Красной Армии вынужден отсиживаться в кустах за вокзалом, чтобы в потемках войти в город, где он недавно возглавлял губком комсомола, где его ждет невеста и где надо во что бы то ни стало повидать старого большевика Калугина.
Он просился в командировку сюда, а его послали в Вологду, да еще предупредили: «Не вздумай завернуть на Волхов». Почему отказали? Откуда такое бездушие?
Не забылся разговор с Зиновьевым. Тот сказал: «Товарищ Ларионов, ты теперь инструктор Бюро ЦК Северо-Западной области. Рад повышению?» Не сразу ответил выдвиженец: от него ждут благодарности, дают возможность доказать свою преданность шефу, а он ответил честно: «Тоскую по Новгороду». Зиновьев помрачнел. Он хочет вернуть столицу на берега Невы, постоянно возносит Ленинград до небес, а его сотрудник вздыхает по дряхлому городу. В чем дело? Не без гордости Ларионов заявил, что на берегах Волхова сложился на редкость дружный коллектив, что там создается свой журнал «Ленинец», что там есть серьезные теоретики вроде Калугина. Фамилия новгородца возымела действие. Зиновьев вскинул брови и ухмыльнулся: «Сейчас в Новгороде новые люди. Калугин будет здесь, в комвузе. Я высоко ценю его критический ум. И ты сможешь ежедневно встречаться с тезкой».
Вот где пригодился опыт контрразведчика. За одну неделю Николай докопался до причины столь странной перестановки партийных кадров по всей Северо-Западной области. Зиновьев кровно заинтересован в том, чтобы на XIV съезде партии было как можно больше голосов за него: вот и ставит на выборные места своих ставленников. Новгородские коммунисты наверняка послали бы Калугина, председателя губернской Контрольной комиссии, старого революционера, с решающим голосом, а в Ленинграде таких, как он, много.
Наконец-то золотой купол Софии начал заметно тускнеть. Не дожидаясь густой темноты, бывший контрразведчик, рискуя быть опознанным, выбрал короткий и безлюдный путь. Надвинув на брови кепку, Николай не рыскал взглядом, как вор из боевика, а спокойно шел по земляной насыпи в сторону Троицкой слободы. Там они с другом Сашей Мартыновым недавно снимали комнатку рядом с калугинским домиком, и не раз друзья-соседи шли на работу вместе. «Старик», дивный рассказчик, в любой легенде докапывался до ее философского зерна. Сегодня надо успеть и в Антоново. В педтехникуме учится его любовь Нина Мельникова. Так случится, что сестра Нины выйдет замуж за Мартынова и друзья породнятся.
А вот и Белая башня. На Пролетарской улице женский голос ласково зазывал курят в сарай. Ближнего домика с голубыми наличниками не минуешь. Отсюда Мартынова конвоировали. Думая о суровой мере, Николай остановился перед знакомыми окнами и уже хотел вызвать добрую хозяйку, как за спиной услышал вкрадчивые шажки и умышленно не повернул головы.
В оконном стекле отразилась фигурка в кожанке, с портфелем в руке. Ларионов узнал Пискуна. А тот, подслеповатый, прошел и не поздоровался. Кажется, пронесло…
Откуда было знать, что встреча с Ивановым круто изменит жизнь Ларионова: за самовольный приезд в Новгород его отправят избачом в маловишерскую глухомань, за шестьдесят верст от железной дороги.
Пока беседовал с хозяйкой о Фуксе, новом жильце, сгустились сумерки. Не теряя времени, Николай отправился к зеленому домику, где жил его тезка. Калитка почему-то оказалась открытой. Прошмыгнув в палисадник, он не потревожил даже собак и меж кустов притаился, присмотрелся. В кабинете был один Калугин. И Николай осторожно ногтем клюнул стекло. В тот же миг, словно его ждали, распахнулись створки окна. На лице «старика» удивление и радость:
— Голубчик, надолго?
— На одну ночь, и то подпольно. — Гость передал старенький портфельчик в окно. — Мне еще в Антоново…
На нем темный костюм и темная кепка. Рост чуть ниже среднего, но сбит крепко. Подвижный, с бодрым светлым взглядом, сейчас он не торопясь сел на диван и устало кивнул на дверь:
— Посторонних нет?
Калугин успокоил его и в свою очередь спросил:
— Хвоста нет?
— Нет, но видел Пискуна. — Рассказывая о встрече, Ларионов подчеркнул близорукость архивариуса. — Недавно Пискун был на приеме у Зиновьева в качестве его биографа. Сопровождала Зелуцкая…
— Дочь аптекаря Гершеля?
— Да. Она устроила ему свидание с Григорием. — Бывший контрразведчик прикрыл окно, задернул шторку. — Надежнее.
Полумрак его вполне устраивал. Вынимая из кармана пиджака папиросы, он выронил сыромятный ремешок.
— Онежский, — уважительно прошептал он, поднимая с пола. — Батя сыромятил: кожу мочил в овсяном квасе, потом на конном вороте тянул; затем мял, пропитал ворванью и березовым дегтем. Да еще подкоптил…
— Не твоя ли это биография, друг мой?
— Почти! — оживился Ларионов. — Белые исполосовали так, что до сих пор красные рубцы выступают, когда моюсь в бане…
— Где так?
— В Белом море. На острове Мудьюг. Из той тюрьмы наш брат не выходил живым. И меня б доконали. Да ко мне в камеру бросили по ошибке парня. Ему утром на волю, а он, избитый, взял да и помер. Вот вместо него, точно граф Монте-Кристо, вышел я…
(Дорогой читатель, речь идет о подлинной истории подлинного героя: Ларионов, как и многие в моем романе, лицо не вымышленное.)
Сын рыбака любовно погладил белесый ремешок:
— Партизанил. Ходил со мной в разведку. Я отвоевался на Севере. И там же, в Мурманске, подружился с Мартыновым. — Курящий так сильно затянулся, что кончик папиросы превратился в огонек и осветил улыбку рассказчика. — Саше повезло. Милиционер сопровождал его только до Любани. На этой станции наш друг пересел на московский поезд и махнул в ЦК комсомола. Там обещали сообщить куда надо…
— Нет, батенька, с Мартыновым обошлись сурово. Зиновьев требует от нас беспрекословного подчинения, а сам частенько не выполняет решений ЦК. Не раз подводил. Не так ли?
Ларионов смекнул, почему «старик» снова перешел на Зиновьева, и заговорил совсем тихо:
— В Ленинграде есть кружок «высшего типа». Организован Григорием. Особый список слушателей. У дверей контролер. Меня не пустили. Явная конспирация…
— Темы занятий известны?
— Черта с два! — Он загасил окурок и, не повышая голоса, продолжал: — Члены кружка — приближенные Зиновьева. Они говорят: «Гриша читает главы из своей будущей книги». Если так, к чему же подпольщина?
— Голубчик, год назад мы дружно били троцкистов, но одно дело — атакующий Троцкий, лишенный ответственных постов, и другое — мирно руководящий Зиновьев. Любой его акт можно истолковать как разумный: требуя дисциплины, укрепляешь партию; переводишь коммуниста с повышением — повышаешь уровень партийных кадров; а то, что автор не всех приглашает на читку своей рукописи, ему виднее, кого звать. Так или не так?
— Резонно! — улыбнулся гость. — Все по Уставу партии…
— Однако, друг мой, кто здесь сменил тебя?
— Дима Иванов. Выдвинулся в Луге, затем работал в Питере…
— И был завербован Зиновьевым, — Калугин рассказал о вчерашнем выступлении Димы и заверил: — Ему ничего не будет…
— А за малый проступок — с милиционером. Дима — клакёр! У «Гриши» (он любит такое обращение) целая шайка рекламистов: они требуют, чтобы именем Зиновьева называли районы, города, заводы, учебные заведения. А я беседовал с путиловцами и другими рабочими, так ушам своим не поверил: «актер», «краснобай», «карьерист»! Из ста пролетариев, может, один верит ему.
— А вот еще факт! Недавно Зиновьев, в противовес «Большевику», хотел создать свой теоретический журнал, но ЦК не разрешил. — Калугин включил настольную лампу и пересел на диван поближе к собеседнику: — Был на квартире Фукса?
— Как же! — вспыхнул Ларионов. — Берта так обрадовалась комнатке с видом на Волхов, что забыла о клятве, данной мужу, и назвала фельетон «Непрочитанная макулатура»…
— Брак, что ли?
— Свеженькие московские газеты шли прямо на склад в макулатуру: вся наша область без «Известий» и «Правды». Преступление! Не зря Гриша принял срочные меры. На квартире Фукса был обыск, изъяли черновик фельетона, взяли с автора подписку не разглашать суть рукописи. Вот бы по душам поговорить с Фуксом: наверняка добавил бы…
— Увы, голубчик, он запуган: при одном слове «фельетон» — немеет. Дождемся приезда Берты…
— Да, чуть не забыл! — встрепенулся контрразведчик. — Достоверно знаю: Троцкий притих со злым умыслом — сколачивает «золотой фонд» для подпольной работенки.
«Старик» схватил собеседника за руки:
— Вот бы узнать источник — откуда поступает золото? Нет ли новгородского?
— Постараюсь разведать.
— Отлично! Звони в ГПУ: вызывай только Воркуна. — Историк энергично поднялся с дивана, достал с полки том «Энциклопедического словаря» и вынул из него обстоятельное письмо, адресованное в ЦК: — Здесь пока моя подпись. Но уверен, что и Воркун, и Семенов, и Робэне, и Левит, и многие другие ленинцы подпишут…
Ларионов поднес лист к зеленому свету, внимательно прочитал документ и, не раздумывая, поставил свою фамилию:
— Назрело! Правильно! Разоблачим раскольников! — Он увидел круглый будильник, тикающий на столе, и взялся за портфельчик. — Жаль! Но мне пора. Нина ждет. Обговорить свадьбу надо…
Он еще раз бросил взгляд на блестящий никелированный колпачок часов и обнял «старика», прижался щекой к его лицу, словно предчувствовал долгую разлуку с близким человеком.
— Да, забыл, тебе от Саши Мартынова поклон. У него здесь тоже невеста. Но его не отпустят. Мы не скрываем свою дружбу с тобой. А ты у них на особом учете. Будь осторожен, старик! Тот же Пискун, возможно, глаз не спускает с тебя…
Соратники попрощались. Боясь потревожить собак, закрытых в сарае, Ларионов вылез в окно. На выходе из палисадника он вспомнил про открытую калитку и подумал: «Монах шпионит».
Несмолкаемый шум, напор пыли с запахом бензина пробудили город от ночной спячки. Несмотря на раннее утро, новгородцы распахивали окна, выходили на балконы и улыбчиво-бодро что-то кричали. Закон резонанса действовал избирательно: не все буфеты звенели посудой, но дома Московской улицы дрогнули, когда следом за легковыми загромыхали грузовики, омнибусы и красные пожарные машины.
Я проспал старт машин, зато застал происшествие. Возле Соловьевской гостиницы американский студебеккер, груженный запасными частями, задним колесом продавил булыжную мостовую, но не застрял: накренился, скрипнул и, взвыв мотором, проскочил.
На месте провала зияла глубокая воронка. Из толпы зевак шустрый смугленок заглянул в яму. Затем слетал в столовую, где работал, и вернулся с корзиной. В подземной камере оказался ворох бересты. Ни я, ни другие очевидцы не догадались взять да и развернуть берестяной свиток. Возможно, свершилось непоправимое: мальчуган разжигал на кухне большой самовар уникальными документами, грамотами из домашнего архива Борецкой, поскольку клад бересты находился на земельном участке Марфы Посадницы.
Я же заинтересовался не находками, а подземельем. Именно здесь, на углу Московской и Рогатицы, Калугин наметил поиск подземного хода. И наметил очень кстати: сегодня «Звезда» поместила пятую заметку о таинственном подвале, который, как установила научная комиссия, относится к началу XIX века.
Я снова припустил. Пока лазейка не зарыта, надо организовать экспедицию с ребятами. Они, конечно, обрадуются. И учитель похвалит меня за такое известие.
В южной части Кремля, где застекленная оранжерея благоухала розами, башня Кокуй манила к себе народной легендой: когда-то дозорная вежа служила тюрьмой и в ее каменных стенах маялся князь Серебряный.
Сейчас из башенной пасти доносилось хлестанье карт. Подступы к убежищу заросли репейником и крапивой. Рядом под сводом стрельницы тявкнула собачонка, и все стихло. Мягко ступая, я подкрался к дверному проему башни. На полу старая солома, обсосанные чинарики и прозрачные шкурки от колбасы. Куда же девались ночлежники? От темного угла веет прохладой. Так и есть! Небольшой пролом в стене вел на крутой спуск ко рву с тиной. Кругом ни души. Укрытие надежное. Я подал условный знак свистом и, поджидая ребят, заметил на ветхой стене следы угля:
Над Кремлем сгущалась мгла,
Волхов в белом вихре чаек.
Ничего, что жизнь нас жгла:
Глина в пламени крепчает.
А вот и сам автор. Он вылез из пролома. Узкая головенка, тонкое ловкое тело и удивленно-радостный взгляд:
— А мы с Филей думали, того…
— Надуешь нас, — добавил приятель с загорелым лицом и черной упругой челкой. — Шамать хошь?
— Сейчас не до еды, ребята!..
Свежая новость заинтриговала друзей. И вскоре мы, поднимая дорожную пыль, шагали в гости. А впереди нас бежала задрав хвостик черненькая Мунька. Мальчуганы довольны: они шли в ногу с вратарем сборной Новгорода. И в знак уважения ко мне поведали свои не по годам суровые биографии.
Первым доверился Циркач, он же Сережа Ломов. Бесхлебный мор на Волге оставил его круглым сиротой. Мальчик — кости да кожа. Он пролезал в пяльцы, «замертво» падал на землю, складывался перочинным ножиком, выступал на вокзалах, пристанях. Потом к своим трюкам добавил номер с дрессированной собачонкой, которую вытащил из ямы. Гастролировал по городам, пока не побратался с Филей. А Филипп сам удрал из дому. Мачеха заставляла его воровать яблоки, картошку, дрова. И беспощадно стегала, когда тот возвращался с пустыми руками. Сережа обязательно будет поэтом: не зря он на памятнике вытащил перо из рук Ломоносова. А Филя открыто мечтал стать разведчиком.
Встретила нас Анна Васильевна. Сердобольная старушка обняла меня и ребят приветила:
— Угощайтесь, детки! — Она поставила миску с красной смородиной на летний столик, над которым, защищая нас от солнца, раскинула ветки рябина.
Плюс и Минус распластались на земле и, повизгивая, зазывали к себе мохнатку с черными влажными глазками. Сережа отпустил собачонку с рук и залюбовался дальним пейзажем:
Коснулся слегка
Луча поцелуй —
Зарделась щека
У башни Кукуй.
Я догадался, почему Калугин принял нас в своем кабинете: когда воришки увидели Серого, то им, как говорится, и бежать некуда. Историк заговорил с ними просто, деловито. Он сел на диван промеж ребят и не торопясь раскрыл «Путеводитель по Новгороду» Ласковского на тринадцатой странице. Указательный палец медленно двинулся по строке печатного текста. «Слухи о подземных ходах в Новгороде, — читал краевед завораживающе, — идут издревле, и, по-видимому, в прежнее время такие ходы действительно существовали…»
— Лафа! — вскрикнул Сережа, он же Циркач.
«На углу Рогатицы, — продолжал историк, — полвека назад стояли остатки дома со всеми признаками древней постройки…»
— Дом Марфы Посадницы! — не утерпел я.
— Верно! — Он снова повел пальцем. — «Народная молва говорила, что Борецкая, как особо богатая, имела палаты не только на Софийской стороне, но и на Торговой, причем они соединялись между собой подземным ходом под Волховом».
— Здорово! — ахнул Филя, тряхнув черной челкой.
— «В 1860 году здесь произведены раскопки Богословским, при которых обнаружили железную дверь…»
— Подземного хода? — вскочил Сережа. — Вот бы с фонарем!
— Верно. — Чтец перешел на шепот — «Раскрыв дверь, вошли было в подземелье, но дальнейшие работы пришлось прекратить, так как находчивый домовладелец вывел сюда фановые трубы из отхожих мест дома. Рабочие отказались продолжать расчистку…»
— Все давно продуло! — вставил Филя. — Мы пробьем!
— И Муньку вперед! — добавил Сережа.
Лохматка нежно лизнула хозяину руку. Филя прыснул смешком:
— Гляди-ка… кумекает!
Подогревая любопытство ребят, историк рассказал о подземном ходе во Пскове и торжественно заверил:
— Друзья мои, с нами музейный работник Квашонкин и профессор Передольский. — Он вынул карманные часы на волосяной цепочке. — Нас ждут. Сегодня первый выход нашей экспедиции…
Только Анна Васильевна знает, каких трудов стоило сыну уговорить по телефону музейщика и профессора помочь ему вытащить воришек из «пещеры Лейхтвейса». Председатель детской комиссии рассчитал точно: основная пружина ребячьего азарта — загадочность и романтичность спуска в подземный Новгород.
На Московской улице я попал в дурацкое положение: там, где утром зияла глубокая яма, — золотился свежий песочек. Надо же! Обычно ямы на дорогах долго объезжают, а тут дорожники мигом сровняли. Их, видать, подхлестнул международный автопробег.
На перекрестке Московской и бывшей Рогатицы угловой дом загораживал двор с каменным шатром древней кладки: тонкий кирпич с булыжниками вперемежку. Туда и подошла экспедиция.
— Перед нами остатки хором Борецкой Марфы, — приступил к рассказу бородатый профессор. — Возможно, Посадница именно здесь задумала привлечь на свою сторону короля Польши…
Передольский не отвлекал внимания слушателей ни мимикой, ни жестами: воздействовал голосом, на редкость благородным и доходчивым. Я не просто «вдохнул» тяжелый запах терема, где заседали заговорщики; не просто «прикоснулся» к белой коже пергамента с черными змейками букв; не просто «увидел» гонца на белом коне, скачущего на запад; не просто «вошел» в холодный мрак замка Казимира, но и явственно «услышал» надтреснутый плачевный звон колокола. И, что удивительно, профессор даже не упомянул звонаря, а в ушах надсадно стонал металл, щемя душу. Но вот чародей шелохнулся, вынул из кармана летней поддевки глянцевый снимок старинной иконы:
— Пир у Марфы. За столом с брагой и яствами единомышленники. Гостей немало. И все они, как видите, без голов. Художник угадал судьбу любого заговора против Москвы. По силе замысла — Данте! Подлинник у нас в Софии…
Я вспомнил большую икону, висевшую на западном столбе храма. А Сережа, рассматривая фотографию, в запальчивости громко признался:
— А я не ведал, что Марфа Посадница,
По-русски говоря, предательница!
Владимир Васильевич куда-то спешил. Его заменил Квашонкин. В изящном костюме, с русой бородкой, он шагнул к развалинам и открыл скрипучую дверь. Полыхающий закат осветил подвальное помещение со ступеньками из плит. Музейщик пропустил мимо себя экскурсию, и снова проскрипели ржавые петли. Теперь багровый свет бил из дверных щелей, отчего фактура старины привлекала к себе не только теплой шершавостью стен, но и мерцающими отблесками, казалось, просочившимися из глубин веков.
— Здесь, как на старой мельнице,
Укрыто пылью древности… —
прошептал Сережа, как бы вызывая Квашонкина на соревнование. Разумеется, Василий Алексеевич приглашен сюда не случайно: в нем навечно укоренился великий импровизатор, способный найти общий язык даже с беспризорниками.
— Вот перстень, — на его пальце вспыхнул изумруд. — Боярская печать. Откуда у меня? — спросил, интригуя. — Нашел в подземелье. А было так: играли в прятки. Я лезу в заброшенный подвал…
Жители «пещеры Лейхтвейса» догадливо переглянулись. А хранитель Софийской ризницы журчал теплым голоском:
— Лезу и слышу… дрожит кирпич в стене. Вытащил один, второй… Хе-е! Дверь в кованых пластинах…
— И в книге так, — шепнул Сережа приятелю. А Филя сурово моргнул: «Не мешай!»
— Я никому ни слова и — домой. Прихватил ломик, свечу и пугач. Вернулся в подвал. Ну, дверь-то быстро расчистил. Открываю: духота — пламя еле дышит. Дна не видно. Аж страх сосет, но лезу. Ступени ногой шарю. Не разогнуться: свод-то низкий, в плесени. А там и пол каменный обозначился. Под ногами мусор, черепки, кости, и перстень блеснул. А меж бочек в кресле, бог ты мой… скелет в боярской шубе: глазницы черные, оскал зубастый — видать, умом рехнулся. А кресло дубовое, кондовое. Находка! И только носком ткнул, оно… шок в порошок! Мертвец на меня…
Сережа в страхе отпрянул, а Филя щипнул друга: «Тоже мне!»
— Я шасть! — На лице рассказчика ужас. — Пламя сбил и спички выронил. Наклонился, ищу и пальцем — в череп. Шарахнулся! Кругом тьма, паутина, вонь — ад кромешный. Вдруг шорох. Оглянулся. А из мглы… огненные глазищи. У меня волосы дыбом, ноги подломились. Ну, думаю, за горло схватит. Съежился и выстрелил. Огонь брызнул: глядь — на бочке кот Васька. За мной, значит, увязался. Он шмыг на волю. Я за ним. Вышел. Дверь кирпичами заложил. И к учителю истории. Так и так, говорю, боярин под землей. Пойдемте! А он: «Нельзя без комиссии. Надо все описать, сфотографировать». И пояснил: когда Иван Грозный громил наш город, одни бояре на суд явились, другие в свои поместья смылись, а этот замуровался. Да маху дал: кто спрятал хозяина, тот сам погиб от царской дубинки…
— А что потом? — замер Сережа.
— Вскоре ученый из центра и наши музейщики сунулись в подвал, а там — банда. Археологи еле ноги унесли. А когда нагрянули городовые, хе!.. одни окурки да битые бутылки…
Квашонкин кулаком ударил по кирпичной стене. Загадочное безмолвие ответило пустым вздохом.
— Не иначе как подземный ход. Проломать не сложно, но сначала научимся вести дневник экспедиции, фотографировать. И продумаем, куда складывать находки и как обеспечить безопасность.
— Подготовимся! — заверил Калугин и обнял юных помощников: — Сережа заведет дневник, Филиппу доверю фотоаппарат; а практику пройдем на Ильмене — Скит, Коломцы, Никола-на-Липне. Там и порыбачим. Нуте?
Обезумевшие от радости ребята повисли на руках историка. Тот мягко взглянул на меня:
— И ты с нами, голубчик?
Учитель не знал, что завтра его срочно вызовут в губком.
Калугин молчал о гибели уникального архива: следствие еще не закончено. Коллективную жалобу проверяли члены Контрольной комиссии Громов и Робэне. А Николай Николаевич напал на след более опасного преступления — измены партии. Казалось, что только Зиновьев ведет тайный антипартийный подкоп, но Троцкий, побитый в открытом бою, не сложил оружия. Спрашивается, зачем партиец тайно сколачивает кассу? Старому подпольщику нетрудно понять: без бумаги, наборщиков и типографии не издашь подпольной литературы — надо иметь большие средства.
Не дожидаясь звонка Ларионова, он немедля ухватился за улики, которые следует изучить тщательным образом, да при этом соблюдая строжайшую конспирацию.
— Глебушка, — подозвал учитель надежного помощника, — вот три гривенника. Пообедай, пожалуйста, с ребятами…
(Дорогой читатель, не удивляйся: тогда полная миска мясных щей с хлебом стоила пять копеек.)
Сегодня среда. В этот день Калугин «питался» только водой. Он придерживался мудрого совета Плутарха: «Зачем болеть, когда можно одни сутки в неделю ничего не есть». Такой режим питания сложился еще в семинарии, и с тех пор Калугин не принимал лекарств и не жаловался на здоровье — донимала лишь травма.
Солнце в рыжем кольце. Третий день в городе пахнет далекой гарью. Где-то горят леса. Калугин зашел в губисполком: поинтересовался мерами борьбы с огненной стихией. Его отец, лесничий, спас от пожара лесной массив, а Новгородчина — одни деревья да болота. Зато Новгородская земля — мать великих рек Волги и Днепра. Особо краевед восхищался тем, что родная природа — лик противоположностей: низменности и Валдайской возвышенности. А сколько здесь глубинных вод! Они выступают на поверхность то блуждающим озером, то падающей рекой, а то старорусскими искрящимися фонтанами. Историк мечтал о том времени, когда сюда потянутся люди с философским складом ума, и, покидая Новгородчину, будут очарованы метаморфозами местной природы.
Не случайно Курт Шарф покинул Новгород с мечтой скорее вернуться сюда, в мир зримых противоречий. Они, разумеется, всюду, но нерасколотый орех никого не питает.
Юные помощники ждали Калугина там, где им было указано, — на пустыре возле «пещеры Лейхтвейса». Теперь появлением в этом месте никого не удивишь. Газетные заметки о тайне дома № 6 вызвали у горожан такой интерес, что началось буквально паломничество к заброшенному подземелью.
Провинциальные слухи нарастают по закону морской волны: с каждым пересказом гребень новостей поднимается все выше и выше, пока девятым валом не обрушивается на голову обывателей. Сначала говорили о чудесных хоромах Великого Новгорода, затем добавили замурованную дверь подземного хода, потом присочинили о найденных сокровищах боярского происхождения. И вдруг сегодняшний номер «Звезды» с последней заметкой «Тайна дома № 6»: вывод специальной комиссии — нет ни старины, ни подземного хода, ни боярских драгоценностей. И сразу спад любопытства, на пустыре тихо.
Однако Калугин стоит за кустом бузины, растущей на развалинах казимировского особняка, и пристально смотрит на открытое окно дома аптекаря. Что же держит тут краеведа?
Фома давно сигналил, что аптекарь Гершель скупает у населения не только старинные монеты, но и золотой хлам. Однако первая версия: «Гершель — Алхимик» — отпала. Питерские дантисты, как установила экспертиза, получают новгородское золото высшей пробы, единое по своей структуре. Ясно, что из лома не получишь однородных слитков 96-й пробы. Да и Рахиль Гершель, коммунистка, не допустит, чтобы ее отец спекулировал золотом. Значит, Алхимик — одно, а провизор — другое: первый — уголовник с размахом, но и второй тоже заслуживает пристального внимания.
Младшая дочь Гершеля Роза сказала Глебу, что ее отец собирает старинные деньги для своего брата нумизмата-ленинградца. А Воркун установил, что питерский нумизмат, работник полиграфии, активно участвовал в дискуссии на стороне Троцкого. Два брата — два крайних звена нашлись, но где третье? Аптекарь, по свидетельству его детей и Фомы, никуда не выезжает из Новгорода. И Роза своего дядю, нумизмата, видела только на фото. Кто же доставляет золото троцкисту?
Вспомнился эпизод пятого года: группа рабочих двинулась на жандармов, а мать вцепилась в дочь, революционерку. Так он вцепился в одну догадку. Нельзя ли привлечь Берегиню? Ее баянисты отказались бесплатно выступать в Доме юношества. Актрису выручил скрипач Додик Гершель; она дружит с ним, бывает у него в доме, принимает участие в семейных концертах. Роза без ума от «Вечернего соловья». Не пойти ли на заключительный концерт Яснопольской, пойти с мамой, Розой и Глебом? А потом пригласить всех к себе на чашку чая? «Нет, нет, — поймал он себя на корыстной мысли. — Я просто хочу ее видеть, и видеть ежедневно».
Отметая безумное чувство, Калугин заставил себя вернуться к задуманной операции с ребятами. Он заговорил с ними о важности постоянных упражнений:
— Тренировка, друзья мои, совершенствует навык быстро и точно разбираться во всем. А начнем с малого, — он подсел к Сереже. — Поэт чуток к звукам. Запоминай шелест листвы, травы; пение птиц и голоса людей. Сиди здесь и все лови. Потом воспроизведешь. Задание ясно, голубчик?
— Я слышу голос аптекаря.
— Отлично! Запоминай. — Учитель придвинулся к Филе. — Дружок, разведчик, примечай у человека все: костюм, походку, лицо, зонтик, папиросу, платок…
— А ежели он не один?
— Всех фотографируй: сначала глазами, потом аппаратом.
— Дашь? — Крепыш ударил себя в грудь. — Не смоюсь!
— Верю! И устрою учеником в артель «Фотография». Хочешь?
— А штуковину не отберешь?
— Подарки не отбирают, голубчик, — свой добрый поступок учитель закрепил взаимным обязательством: — А не продашь?
— Нет! Ручаюсь! — подкрепил я, поясняя: — Мы с ним организуем детскую команду. Он будет капитаном…
Ребята далеки от политики. Они, конечно, не подумали о том, что их вовлекают в «подпольную слежку». Для них упражнения в наблюдательности — подготовка к путешествию в «подземный Новгород». Другой разговор со мной: он пригласил меня прогуляться:
— Голубчик, ты как-то обмолвился, что Роза тебе родня?
— Да! Старшая дочь аптекаря Юлия — жена моего дяди Гони. Они вместе приехали с фронта: медсестра и врач.
— Почему же ты не бываешь в этом доме? — Он показал на желтый дом без единого цветочка на окнах. — Нуте?
— Аптекарь проклял дочь за то, что она вышла за русского.
«Вот с кем надо повидаться», — решил Калугин и попросил ученика познакомить его с тетей Юлей:
— И хорошо бы сейчас…
А когда они вышли на Московскую улицу, Николай Николаевич спросил:
— Мальчик мой, ты хорошо знаешь свою родословную?..
Удивительно, он лучше меня знает мою родню. Я объяснил это тем, что историк не мог не заинтересоваться земляками, которые помогали революционерам в царское время.
В те годы мне, «дворянскому сынку», приходилось выслушивать разное. И вдруг, словно желанный душ в жару, признание Калугина. Оказывается, он, гимназистом, получал стипендию, учрежденную моим дедом; более года работал у него личным секретарем, а также вместе со всеми ссыльными жил в нашем садовом флигеле.
— Твой дед, судебный заседатель, всегда заступался за бедных. Кстати, его служебный стол в приемной когда-то принадлежал Герцену. — Учитель взял меня под локоть. — Я тоже сохранил память о добром человеке…
Надо же, малиновая тетрадь, содержащая «Логику открытия», — подарок моего дедушки. Только сейчас я осознал, почему Николай Николаевич бесплатно подготовил меня в педтехникум, да и теперь столько времени тратит на меня.
Старый большевик не забыл добра. Он называл моего дедушку «либералом», но произносил это слово уважительно, не то что Пучежский — презрительно. Историк помог мне восстановить историю фамилии Масловских. Они, ей-ей, достойны того, чтобы рассказать о них подробней.
Когда-то запорожец с буйным чубом умыкнул дочь турецкого султана. Паша донес русскому царю. Тот приказал: похитителю отсечь руку, а жертву вернуть отцу. Молодоженов приютила Польша. Там украинец Масловенко сменил фамилию на Масловского. А в Россию вернулся лишь внук беглеца — отчаянный рубака. За свою храбрость и военные заслуги он был пожалован званием дворянина. Его имя сохранил редут Бородинского поля.
Наследники патриота, братья Масловские, тоже дали о себе знать. Дмитрий Федорович, военный теоретик, восстал против «академистов», которые до небес возносили европейских полководцев. Одним из первых он поднял на щит Суворова, Кутузова, Нахимова, Скобелева. За что и увековечен в Большой Советской энциклопедии.
А сын его, Сергей Дмитриевич Масловский, сидя в Петропавловской крепости, написал роман и укрылся псевдонимом «С. Мстиславский», хотя широкая известность пришла к нему после книги «Грач — птица весенняя».
Второй брат Дмитрия, Константин Федорович, мой дед, родился под счастливой звездой: выиграл по лотерее двести тысяч серебром. Ныне это больше миллиона. Он, еще вчера бедный новгородский чиновник, покупает жилой дом, два флигеля с большим садом и смежное здание для благотворительной цели. Большие деньги одного делают эгоистом, другого — меценатом: Масловский учредил стипендии для бедных детей, богадельню для престарелых и приют для сирот, а также обеспечил добровольную дружину лошадьми и пожарной машиной.
И неудивительно, что именно он, добряк, предоставил ссыльным революционерам флигель в саду.
А дети его? Виктор, агроном, мой отец, женился на революционерке. Борис, химик, активный участник первой революции, спасаясь от ареста, сбежал из родного города. Георгий, врач, прятал в своей комнате листовки и партийные документы. Когда же провокатор Базненко выдал конспиративную квартиру и в дом Масловского нагрянули с обыском, то Георгий успел сунуть улики в отцовский портфель. Отец это видел и не выдал сына. Наоборот, снял фуражку, шинель (только что вернулся со службы) и, сверкая орденами, повысил голос: «Может, и меня обыщете?!» В тот год мой дедушка был вице-губернатором, и жандармы, понятно, отступили.
Последний эпизод мы с учителем восприняли по-разному: я отметил находчивость дедушки, а он почему-то обратил внимание на дедовский портфель:
— Голубчик, ты не помнишь его цвет?
Я верил, что мой дядя Гоня наверняка сохранил портфель как реликвию подпольщиков, и заметил, что спутник прибавил шагу. Мы шли по Московской в сторону Федоровского ручья. За мостом справа, рядом с пожарной каланчой, жил мой сосед Сева Кочетов (будущий автор «Журбиных»), а чуть дальше, через дорогу, белел наш двухэтажный дом № 89.
Нижний этаж занимали четыре семьи Масловских, в том числе и мои родители (до переезда в Антоново), а верхний этаж — военкомат. Так что под нашими окнами новобранцы горланили:
На Московской дом Масловских,
Там и бреют и стригут…
Видимо, и на историка хлынули воспоминания:
— Ваш дом — аракчеевской эпохи. В нем сохранилась сказочная печь — разноцветье фигурных изразцов восемнадцатого века. Но мне дороже всего лабиринты сводчатого подвала с выходом в сад. Там я прятал запрещенную литературу. Кстати, это новгородец Минцлов, библиограф-писатель, составил список редчайших книг, в который входили и крамольные издания.
«Какое счастье, — думал я, — что в каждом русском городе есть свой летописец, не будь рядом со мной Калугина, конечно же мое перо не проникло бы в тайны нашей родословной».
У Масловских столько собак, что Николай Николаевич, кажется, забыл все на свете: огромный бесхвостый волкодав, пара легавых и дворовый на цепи… самый настоящий волк. Что ни пес — типаж! Охотник смело подошел к серому:
— А ты, волчище, как сюда попал?
У Калугина особый подход к собакам: волк и волкодав даже не зарычали на редкого гостя. Все же его подстраховал дядя Гоня. Он, стоя на крыльце, весело приветствовал:
— Сколько лет, сколько зим! Не иначе как в отпуске! Прошу! Хотя вам и не нужен врач. Вы признаете только Плутарха!
— Верно, друг мой! — улыбнулся историк, подавая руку.
Георгий Константинович провел нас в просторную комнату, где фасад деревенской избы и дощатый частокол с калиткой отгородили для докторского кабинета половину зала. Здесь все мне знакомо: резной стол, кресло с конской дугой вместо спинки, русские пословицы, выжженные по дереву, и подарок моего отца — инкубатор, в котором дядя выращивал вакцину.
Пока охотники обменивались воспоминаниями, я выполнил очередное упражнение — мысленно нарисовал портрет дядюшки: у него продолговатое лицо, маленькие черные усики и прямой пробор в темных коротких волосах. Военную выправку подчеркивали френч, галифе и офицерские сапоги. Говорил он медленно:
— На Федоровском ручье я открываю первый рентгеновский кабинет. До зарезу нужен свинец. Подскажи выход.
— Выход простой, голубчик, — он притопнул ногой. — В подвале, в секторе под ванной, торчит толстая свинцовая труба. В нее я прятал брошюры. Не пустил на дробь?
— Нет! Забыл про нее. Спасибо! Ну и память у тебя!
— И твою проверю. — Калугин ощупал потрепанный портфель из черной кожи, лежащий на этажерке. — Какого цвета был отцовский?
— Зеленый, крокодиловый.
— Сохранил? — насторожился историк. — Нуте?
— Я вложил в него чудом уцелевшую листовку, свой рассказ о подпольных делах в нашем доме и передал Иванову. Он тогда ведал Музеем революции…
— Прохвост! Себе присвоил! — возмутился старый большевик и тут же приветливо встретил входящую тетю Юлю: — Вы, голубушка, очень кстати. Посекретничаем немножко…
Через «калитку» он вывел ее в зал, где на длинном рояле нежилась белая кошка. Я догадался, о чем будет спрашивать учитель старшую дочь Гершеля, и понял, почему он пощадил дядю Гоню: ведь из-за него аптекарь проклял дочь свою.
Вернулась она в кабинет бледная, с печальными выразительными глазами, отчего стала еще больше походить на актрису дореволюционного фильма, лишь короткая стрижка напоминала нэповское время.
Мы вышли во двор молча. Калугин оглянулся на дом, где захлопнулась дверь, и тихо, с досадой в голосе, сказал мне:
— Иванов и Пучежский требуют расселить Масловских — покончить с «дворянским гнездом», но пока я тут — этого не допущу.
А на улице, широкой, прямой, он указал в сторону Антонова:
— Завтра к вашему берегу причалят ленинградскую баржу. Мобилизуй, дружок, техникумовцев и ребят из Дома юношества: помогите грузить старинные книги.
Во время погрузки я узнал, что коллекция Феофана Прокоповича и Амвросия Юшкевича полностью вольется в Публичную библиотеку, где она хранится и поныне.
Но меня не покидала тревога за учителя: я знал, что новый секретарь губкома хотел все «церковные книги» бросить в котел бумажной фабрики, а Николай Николаевич, спасая редкие древние сочинения, сорвал план сдачи макулатуры и тем самым навлек на себя гнев начальства. Как бы не случилось чего!
Давно позади Октябрьский штурм, битвы с беляками, экстренные операции Чрезвычайной комиссии, а срочные вызовы в губком бытуют. Направляясь в Кремль, он понимал, что разговор с Клявс-Клявиным хорошего не сулит. Тот не ведал, что Калугин использует канал ГПУ и свяжется с Луначарским. Старинные книги уже грузят на баржу. Еще казус: секретарь губкома взял под защиту Пискуна, а его разоблачили сотрудники губархива. Только что звонил Громов: факты коллективной жалобы подтвердились.
На лестнице губкома встретился Клявс-Клявин. Тот спешил в больницу к жене и наскоро распорядился:
— В моем кабинете тебя ждет инструктор из Ленинграда. — Он крепко пожал однополчанину руку: — Поздравляю! Тебе достался Комвуз. Рекомендация самого Зиновьева. Иди!..
Калугин с трудом отрывал ноги от ступеней, словно они смазаны липучкой. Так ловят мух. Его давняя мечта — преподавать философию. Двери Комвуза откроют при условии безоговорочного сотрудничества. Зиновьев не раз пытался перетянуть его, даже терпел критику.
Правительство выехало из Петрограда. Зиновьев занял огромный кабинет, обзавелся царским поваром и царским автомобилем. Калугин противопоставил Зиновьеву скромность Ленина. В дни угрозы Юденича Зиновьев запланировал сдачу Петрограда. Калугин назвал Григория паникером и попросился на фронт. Просьба была уважена.
После разгрома Юденича и Врангеля Калугин вернулся в Питер. Принимая у себя в кабинете фронтовика, Зиновьев так и заявил: «Ленсовет проводит свою линию, независимую от Москвы». Калугин возразил, но спор неожиданно оборвался: прострел в спине уложил контуженого тут же на диване. Григорий проявил заботу: отправил больного на знаменитый Старорусский курорт. «Как поправишься, — напутствовал он, — дай о себе знать».
Николай Николаевич дважды дал о себе знать: критическими разборами «Истории РКП» Зиновьева и его же книги «Ленинизм». Автор ухитрился не заметить в нашей промышленности ее последовательно социалистического характера, как это назвал Ленин. Ни на одно калугинское письмо Григорий не ответил.
В коридоре Калугина обнял «святой» Алеша. Он увлекался не только литературой, но и живописью:
— Завидую! Эрмитаж! Русский музей! И работа по душе!
Искренность, доброта Семенова всегда обескураживали Николая Николаевича — он и на сей раз промолчал…
Кресло ответственного секретаря заняла знакомая новгородка в зеленой гимнастерке. Дочь аптекаря заметно выделялась среди горожан пышной огнистой прической.
— Инструктор Зелуцкая, — представилась она и дымящей папиросой указала на стул с прямой спинкой. — Товарищ Калугин, почему вы, старый член партии, отказываетесь от руководящих постов?
— Я не отказывался, пока нас было мало, а теперь, голубушка, уступаю дорогу молодым. Имею право остаток жизни отдать призванию.
— Вы давно увлечены философией?
— Увлечение — не то слово: без диалектики я не жилец.
— Вы готовы читать курс диамата в Комвузе?
— Мое личное дело перед вами, — он шевельнул бледно-коричневую папку, лежащую на столе. — Нет специального образования.
— У вас есть то, чего не хватает красной профессуре: многолетнее изучение в подлинниках классиков философии. — Она ткнула окурок в пасть мраморного бульдога. — Есть печатные труды?
— Нет. Есть рукопись, возвращенная московским журналом.
— Почему?
— Моя «Логика открытия» не была подтверждена научным открытием, а диалектика — метод проникновения в тайны бытия.
— Вы все видите через призму диалектики?
— Ныне диалектика — руководство к действию, — ответил он, думая о том, что ее сестра Юлия мало говорит, но много делает. — Не так ли, голубушка?
Не разгадав думы собеседника, Рахиль утвердительно кивнула головой:
— И пример готов, — ее пепельные глаза изнутри затеплились огоньком: — Вы читали «Историю РКП» Зиновьева?
Диалектик уловил связь: положительный отклик на работу Зиновьева откроет ему дверь Комвуза.
— Товарищ Зелуцкая, я уже откликнулся письмом.
— И в чем суть его?
— Когда ведут корабль революции, смотрят не только на берега, но и на середину — на речные вешки, чтобы не сесть на мель. Не так ли?
— Вы имеете в виду политическую лоцию?
— Верно! Только ленинскую, а не ту, которую Зиновьев преподносит в своем учебнике, освещая хотя бы пятый год…
— А именно?! — вскинулась она коброй.
— Автор указал стратегическую цель — свержение царизма; указал тактическую — использовать либеральную буржуазию в борьбе с монархией, но он, заметьте, совсем упустил БЛОКИРОВКУ — союз рабочих с крестьянством. Исключить основного союзника — близорукость! Учебник издан трижды, а роковая ошибка не исправлена.
— Почему «роковая»? — усмехнулась она, доставая из пачки папиросу слегка подрагивающими тонкими пальцами.
— Голубушка, неисправленная ошибка переходит в уклон от ленинской линии. Григорий, вероятно, не получил моего письма?
— Получил, — она фыркнула никелированной зажигалкой. — И помнит вас. Доверяет вам статью. Ее ждут в центральной «Правде». — Ее красивая рука, с музыкальными пальцами, протянула рукопись: — Вот «Философия эпохи». Ваш профиль?
— Мой, голубушка. С удовольствием прочту…
— Только здесь, пожалуйста…
Зелуцкая вышла из кабинета, оставив дверь приоткрытой. В коридоре попискивал архивариус. Тот был у Зиновьева. Что плел монах? Ученик мог и предать учителя. Иуда и Христос — вечный конфликт…
Историк, разумеется, понимал, что Зиновьеву нужна не рецензия (подумаешь, отзыв краеведа), а документ ленинца, который наконец-то осознал, что после смерти Ильича ему следует сотрудничать только с зиновьевцами. В эту минуту новгородец хотел бы жить во Пскове.
Читая статью, историк сознавал необходимость открыто выступить против заговорщиков. Автор «Философии эпохи», утратив чувство меры, претендует на роль властителя дум ленинского масштаба. «Нет, не бегство во Псков, а псковская позиция на берегах Волхова, вот что!» — рассудил он, закончив чтение статьи.
В кабинет стремительно вошел Клявс-Клявин (от него пахнуло больницей). Острый взгляд латыша задел рукопись Зиновьева:
— Прочитал?
— Как самочувствие супруги?
— Благодарю за рекомендацию: Масловский — виртуоз, блестяще владеет скальпелем. — Он снова обратился к рукописи: — Отличное заглавие… «Философия эпохи»!
— Слишком претенциозно.
— Нет! Оно оправдано подзаголовком, — Александр Яковлевич взял рукопись и прочитал: — «В ожидании четырнадцатого съезда партии».
— Люди! Смотрите — какая глубоко продуманная платформа!
— Только так! — Латыш потряс рукописью: — Автор призывает к борьбе за равенство!
— Батенька, борьба за равенство — длительная борьба, а нам нужен мобилизующий лозунг.
— Разве это не мобилизация — даешь равенство?!
— Между кем? — Историк указал на окно, смотревшее через крепостную площадь на здание редакции. — Между наборщиком и безработным? Между кулаком и батраком? Между нэповским сыночком и беспризорником? Нет, друг мой, мы сейчас не имеем базы для ликвидации торгашей, мироедов. Мы пока не можем всех обеспечить работой. А тут крик о РАВЕНСТВЕ! Это не мобилизация, а дезорганизация. Лозунг Зиновьева не облегчит, а усложнит нам работу как в городе, так и на селе…
— Равенство на знамени коммунизма! — выкрикнула Зелуцкая, врываясь в кабинет. — Понимаете, на знамени коммунизма!
— Верно! Но сейчас не коммунизм. Поэтому Ленин против тех, кто в наше время обещает равенство. Он сказал: «Равенства между рабочим и крестьянином на время перехода от капитализма к социализму быть не может…»
— Что-о?! — поперхнулась дымом Зелуцкая. — Откуда цитата?
Калугин напомнил о ленинской статье «Речь об обмане народа лозунгами „свободы и равенства“». И осуждающе покачал головой:
— Как случилось, что инструктор Смольного не читает руководящей литературы? Нуте?
Она явно обрадовалась длительному, резкому телефонному звонку и демонстративно повернулась к аппарату, давая понять, что будет говорить с начальством и что Калугин здесь лишний…
В коридоре историка настиг Клявс-Клявин и, обняв его, отвел на лестничную площадку:
— Николай, дорогой однополчанин, поверь мне: я ценю твой ум. Твоя оценка нэпа правильна: одни ищут работу, другие — развлечения. И Ленин прав: нам сейчас не до равенства. И текущий лозунг — «Лицом к деревне!» Москва не прозевала. Все это так…
Латыш ухватился за бородку, выражая сомнение:
— Но одни факты бытия не вызовут международного резонанса…
— Надо обобщить их?
— Вот именно! — оживился Клявс-Клявин. — Представить нашу эпоху философски! Показать свою партию как самую мудрую, богатую крупными теоретиками…
— Голубчик, — улыбнулся Калугин, — прочитай статью Зиновьева: автор претендует на роль мыслителя в одном лице…
— Ну зачем так?! — обиделся секретарь. — Григорий сколачивает кадры из одаренных партийцев. Среди нас ты бесспорный философ. Он высоко ценит тебя. Доверяет тебе курс диалектического материализма! Будешь жить на Невском. Рядом Публичка! Кругом институты, музеи, журналы, издательства. Примешь участие в дискуссиях, напечатаешь свой труд. Наконец-то сбудется твоя мечта! Пойми, тебе покровительствует сам Григорий! Цени!
Вечное заблуждение! Высокий пост не признак высокого ума. Зиновьев скорее ловкий организатор, чем теоретик. На предстоящем съезде ему нужен ГОЛОС за его «платформу», а не калугинский ум. Историк, разумеется, не соблазнился посулами.
— Скажи откровенно, к чему клонишь, голубчик?
— Не упрямься. Соразмерь силы. Здесь мы в большинстве. Так будет и на партсъезде.
— Не будет, батенька!
— Время покажет! — Он прислушался к шагам в коридоре и прошептал: — Не спеши с ответом. Даю три дня…
Три дня. Мало это или много? Ответить не просто. Все же он ответит в конце дня. А сейчас историк, не выходя из губкома, по телефону объяснил Ивану, где находится архив комиссии по изъятию церковных ценностей:
— Наведи справку: сколько сионов взято в Юрьеве? А завтра ровно в три будь на Контрольной комиссии.
И тут же позвонил матери: предупредил, что пообедает у Передольских.
Дождевая тучка опять обошла Новгородчину, а север, край Ладоги, полыхал радужным сиянием. Там все напоено, а тут сохнут яблони. Ныне только лен выстоял. Удивительная культура! Рыли колодец, и в слое X века блеснули темно-коричневые скользкие семена. Местный природолюб Борис Константинович Мантейфель посеял древние зернышки в горшке, а те, пролежав в земле десять веков, к великой радости натуралиста проклюнулись, зазеленели, распустились голубыми соцветиями; лишь пятизвездная коробочка не созрела — силенок не хватило.
Жалея родную землю и любуясь далекой радугой, охотник прислушался к свисту утиных крыльев. Его потянуло на Ильмень, и он решил ускорить поход с ребятами на озеро. В прошлом году весь сезон охоты ездил по деревням: поднимал авторитет сельской власти. А нынешняя рыбалка, похоже, будет прощальной…
По Волховскому мосту он шел с командиром местного гарнизона. Знакомый военачальник обсуждал возможность войны с американцами ради спасения Китая.
Вспомнился китаец, в буденовке, с кружкой на ремне. Красноармеец, поклонник Конфуция, охранял железный сундучок военного трибунала, охранял надежно, но часто вздыхал: «Ходя любит крепко чай». После гражданской войны Линь Цю бо прислал Калугину свои иероглифы с русской припиской: «Я очень скучай». Он зазывал «начальника» к себе во Владивосток. Калугин улыбнулся: «Пусть меня ушлют к Золотому Рогу».
С такой мрачной шуткой он подошел к дому Передольского. Поваленное бурей дерево распилено на чурки; без коры они походили на ленивых боровов, лежащих на дворе.
Профессор пригласил гостя в сад. Настойчивые лучи солнца пробивались через листву яблонь и световыми зайчиками прыгали на цветной клумбе, обложенной кирпичами на манер кремлевской стены с башнями. Видимо, она в глазах хозяина маячила мечтой о заповедном городе-музее.
В круглой беседке с круглым столиком любители старины, угощаясь душистой малиной, вели беседу о новгородских древностях. Калугин незаметно стал выведывать судьбы достопримечательностей Юрьевского монастыря царского времени:
— Там был музей Аракчеева. Часть его архива приобрел ваш отец. Каким путем, голубчик?
— Распродажей аракчеевских вещей занимался какой-то монах. Отец купил у него письма, документы, протоколы допроса…
— По делу убийства любовницы графа?
— Да. В шести кожаных переплетах. Хранятся у меня на ленинградской квартире…
(Дорогой читатель, любопытна судьба этого архива. Вдова Передольская продала его ленинградскому коллекционеру Лесману; а у того эти шесть томов выкрал блокадный вор и взял немалый куш с Публичной библиотеки, где они ныне хранятся в фондах.)
— Друг мой, вы знаете бывшего хранителя юрьевской ризницы Александра Павловича Иванова?
— А-а, Пискуна! После семнадцатого года он в стенах монастыря водил экскурсии, смаковал тайную связь Фотия с Анной Орловой, удачно разоблачал поповские махинации. И что странно, настоятель Никодим…
— Который сопровождал царя по Японии?
— Да. Образованный, культурный, набожный, а к Пискуну благоволил. Чем объяснить?
— На фоне черных невежд Пискун — светоч. К тому же, бестия, остроумен: «Учение — свет, а неученых тьма!»
— Монахи — гунны! — Профессор гневно тряхнул бородой: — Юрьевские получили указ: «Разобрать и описать старину в кладовых». Они увязали в тюки пергаментный, рукописный «хлам» — и в Волхов.
— Да еще ворье! Известно, графиня Орлова — миллионерша. При ней ризница серебрилась, золотилась. Одна панагия, осыпанная бриллиантами, целое состояние! А личные вещи — кресты, иконки, кольца, картины! Ведь императрица сокровищами одаривала своего фаворита, отца Анны. Кстати, вам не известна судьба картины Лямпе-старшего «Екатерина на белом коне»?
По лицу коллекционера пробежала тень смущения. Хозяин пригласил гостя к столу. И только на лестнице он признался:
— Видел у Квашонкиной, но не спросил откуда.
— Голубчик, это Любовь Гордеевна добыла секретку «Н. Ф.»?
— Коллекционеры не подводят своих посредников, но вам, милейший, скажу: случайно обнаружила в купленной шкатулке…
— «С двумя донцами», — улыбнулся гость, радуясь удачному визиту и большим шкафам, забитым новгородикой…
Высокие часы с длинным маятником мелодично пробили пять раз. В это время Квашонкин дежурит в ризнице или на выставке картин. Историк дружески простился с Передольскими и быстро зашагал к центру города. На углу Московской он вспомнил Фому. Тот обещал опознать «могутного бородача». Выручила «пушка» — тумба: оставил в ней записку.
В картинной галерее Квашонкин пребывал в праздничном настроении: живописец Браз обнаружил в запаснике музея «Портрет патриция» кисти самого Рубенса. Калугин поздравил с находкой:
— Голубчик, еще раз спасибо за «встречу с боярином». Кстати, — он указал на перстень екатерининского времени, — откуда у вас?
— Жена подарила, когда еще любила меня.
— А ей кто преподнес?
— Только не Морозов! Мясник повесил ей брелок — свою харю в сердечке, — добродушно засмеялся Квашонкин и прибавил анекдот про себя: — Извозчик втащил пьяного Квашонкина в его спальню, а там парочка. Хозяин пояснил провожатому: «Моя жена, а рядом с ней — я».
Калугин не сдержал смеха, а король бильярда повторил:
— Только не Морозов! В тот вечер жена подъехала не на рысаке, а на кобыленке Фомы. Помню, картину привезли…
Василий Алексеевич, провожая историка до парадной, умиротворенно заявил:
— Сегодня мой дом без сюрпризов: хозяйка укатила в Питер…
Вестью Калугин не огорчен: понимал, что цыганка не выдаст снабженца. Теперь надо ждать Фому, только ему известен адрес владельца сокровищ графини Орловой, а может быть, и золотого сиона.
Возле старой крепости промелькнула алая косоворотка. Завтра лучший оратор города рассчитывает убедить всех членов комиссии смести с лица земли памятник России. Разумеется, перемены в губкоме в его пользу. Бой предстоит не из легких.
Дома сын попросил мать подать ужин на троих. Опечаленная, старушка перекрестилась:
— Фома не приедет. Скончалась Степанида. Сегодня похороны. Звонил сын. Просил извинить отца: сможет заехать завтра…
«Значит, — смекнул он, — „могутный“ опознан».
— Еще звонили с кирпичного. Мастер, приглашенный тобой из Боровичей, грозится уехать. Ему негде жить, — она открыла окно на дворик, где рядом с сараем сохранилась времянка. — Пригласи к нам. Ведь жил в ней хозяин, пока ставил дом. Я приберу, обставлю…
— Спасибо, родная! — сын поцеловал мать и с облегчением подумал: «Без меня не будет одинокой». Он ловко метнул панамку на олений рог, прошел в кабинет и сел за рабочий стол.
Что успел за новгородский год? Руководил Контрольной комиссией. Докладывал на Бюро губкома. Шефствовал над кирпичным заводом (наконец-то он задымил). Выступал на заводах, в деревнях. Содействовал автопробегу. Пристроил шестерку беспризорников. Развенчал легенду о «золотой модели», отвел подозрения от непричастных к спекуляции золотом. Вывел чекистов на золотой сион, орловский перстень и картину Лямпе. Подключил Фому к поимке «чудотворца». Пропагандировал диалектику: помог Передольскому. Учил Глеба. Приблизил Шарфа к России. Продвинул «Логику открытия». Нащупал заговор зиновьевцев; установил связь с Ларионовым и наблюдение за аптекарем. Написал письмо в ЦК. Да! Прочитал курс лекций по истории.
Немало, но сколько еще впереди?! А ему «отвалили» только три дня. Успеть бы отвоевать памятник Родине, разоблачить Пискуна, отстоять музей Передольского и дом Масловских…
Впрочем, можно многое успеть, если времени в обрез: именно в критические минуты работа на редкость спорится.
Раздался стук в дверь. Мать решительно переступила порог. У нее распущены волосы и неестественно выпучены глаза…
Материнским сердцем она чувствовала, что завтра комиссия решит судьбу не только микешинского памятника. А тут еще звонок Пучежского. Он сказал правду: «Если ваш сын выступит против большинства — ему придется сменить место жительства».
Страшно подумать об одинокой старости. Нет сил последовать за сыном. Ему надо отступиться. В конце концов, одним монументом меньше — не велика утрата: здесь хватает старины. Вот убрали обелиск «Народным ополченцам» — ну и что? Поставят другой, более созвучный эпохе.
А микешинской громоздильней она никогда не восторгалась — этакая мешанина: сколько скульпторов приложили руки к памятнику. Но разве сына убедишь? Он весь в отца. Тот один вышел к троим браконьерам и сложил голову. Давно известно: один в поле не воин. Чует сердце — быть беде.
Безжалостна к ней судьба: мечтала до гроба не расставаться с мужем, а прожили вместе шесть лет; мечтала увидеть сына знаменитым историком, а он — провинциальный краевед, боже мой!
Из рамочки, висевшей над кроватью, смотрит на нее большелобенький крепыш с черными глазами. Сколько раз материнские руки гладили смышленую головку. Рано овдовев, Анна всю свою неуемную любовь перенесла на единственное дитя. Задумчивый мальчик радовал ее вниманием, заботами и редкостными успехами в учении. Все преподаватели пророчили Коленьке славу ученого. Одаренному мальчику, без отца, местный меценат пожаловал стипендию. Золотой медалью проводила его гимназия.
Она, учительница, боготворила Ушинского. Николай, не без влияния матери, избрал учительскую семинарию. И там его недюжинный ум поражал педагогов и однокашников.
Какое счастье иметь мыслящего сына, и какое горе матери, понимающей, что сыновний разум в тупике: им владеет идея фикс, подобная мечте о вечном двигателе. Лучшие часы отдыха сын убил на «Логику открытия». Фантазер, верит, что какими-то «ключами» можно открыть тайны мироздания.
И вот ему — полвека, а у него ни печатного труда, ни признания, ни семейного счастья: не раз влюблялся — и все безответно, одно слово — неудаха. Правда, Николай — старый революционер, глава многих комиссий, преподаватель истории, всеми уважаем, но кому нужны его философские ключи?
Ей-богу, обидно! Все новгородцы пользуются его изречениями. Профессор подарил ему свою книгу «На челне по Енисею» и сказал: «С нетерпением жду сборник ваших афоризмов». А сын упрямится: «Я не Толстой и не Гете». Долг матери — помочь. Ныне возможно издать книгу на свои деньги. У нее есть небольшое сбереженьице. Она спрятала его тетрадь и выпишет все афоризмы.
Расставив чистую посуду по кухонным полкам, она сбила прическу и, минуя столовую, бойко вошла в кабинет сына.
— Коля, прости! — Ее дрожащая рука тянется к телефону: — Позвони Луначарскому или Крупской. Они знают тебя…
— Разумно, голубушка! Я подумал о Куйбышеве…
— Почему о нем?
— Председатель Центральной Контрольной комиссии ЦК. И обязательно свяжусь, но не сейчас, — он усадил старушку на диван рядом с собой и задушевно продолжал: — Учти, душа моя, Новгород подчинен Ленинграду. Я, коммунист, не должен действовать в обход Смольного. Другое дело, если комиссия заупрямится…
— Еще как! Председатель комиссии — Пучежский. Он презирает старую Русь. Даже Александра Невского называет ханжой!
— Вот Пучежского я и постараюсь в первую очередь образумить.
— Не образумишь! Не ходи! Только озлобишь, — она обняла сына. — Прошу тебя, езжай в Москву. Сегодня же ночным пароходом.
— Пойми, мама, если станем нарушать Устав — развалим партию. Да и не в моем характере бежать с поля боя.
— Твой отец так же говорил, — она сухой щекой прижалась к груди сына. — Загонят тебя на север. Опять разлука. Я уж стара, не могу с тобой. И дом не оставишь — хозяйство. Да и тебе без всех нас будет тошно. Не ходи: одному не под силу…
— Со мной Воркун и Семенов.
— Все равно их больше! И Клявс-Клявин с ними. Отступись, родной. Даже Стасов, великий критик, недолюбливал памятник…
— Мама, Стасов, как и Герцен, настолько ненавидел самодержавие, что не мог поддакивать придворным — восторгаться памятником. Да! Микешин не Плеханов! Но дело не в этом, а в той борьбе, которая ведется из-за монумента. Величие России, ее славную историю мы, коммунисты, не можем отдать реакционерам. А Пучежский и прочие леваки…
— Пучежский — партиец, свой…
— Свой уже не свой, если обходит ЦК! Он слепо выполняет волю Зиновьева. А тому не дорога русская культура. — Сын читал в глазах матери надежду. — Пойми, душа моя, наш долг ленинцев спасти бронзовую летопись Отчизны, венок дружбы народов. Ты первая перестанешь уважать меня, если я не дам бой вульгаризаторам. Так или не так, дорогуша?
Вытирая слезы, старушка все еще сомневалась в победе сына:
— Ты лектор, а Пучежский — трибун. Ему здесь нет равных. Забьет тебя демагог. Боюсь за тебя, сынок.
— А ты не бойся! Красноречию я противопоставлю железную логику. Она не раз выручала меня.
— Ой, дай-то бог! — смирилась она, любуясь сыном.
Нэп, диковинный и обоюдоострый, вызвал спор по всей стране: дискуссировали с троцкистами, вели дебаты за правильное понимание новой экономической политики сторонники свободной торговли и государственного контроля; по-своему «резались» кооператоры и частники. Весь мир следил за этим противоборством!
А тут еще судебные процессы со знаменитыми адвокатами, модные диспуты атеистов с богословами, научные прения «Есть ли жизнь на Марсе?» и громогласные атаки футуристов.
То была эпоха разнообразных полемик. А где масштабность разноречий, там и спрос на ораторское искусство. Вот этим гребнем и вскинуло на трибуну Новгорода Александра Пучежского. Блестящий лектор совпартшколы, популярный докладчик, он верил, что страстностью и силой убеждения можно покорить любую аудиторию и достичь желанной цели.
Мысль эта укоренилась в нем с юношества. Бабка подарила ему книгу «Златоструй», которая очень повлияла на Сашу. Прослыть Златоустом, очаровывать людей мощью ораторского слова — предел мечтаний!
И первая же речь принесла удачу: вития уговорил молоденькую служанку, с иконкой на груди, закрыться с ним в темном чулане.
А утром солдаты разгромили соседний винный склад и пьяно рвали глотки под городскими окнами:
Николашку в каталажку,
А царицу за косицу
Да в воронку, как шпионку!
Отец, урядник, сбежал из дому с юной прислугой. Мать повесилась на чердаке. Александр покинул родные места и обосновался в далеком Мурманске.
Портовым грузчиком вступил в комсомол и надел красную рубаху. На молодежных собраниях — первый оратор. А ночами готовился в Комвуз, куда и попал, имея билет кандидата партии большевиков.
Учился прилежно, но жил двойником: с одной стороны — сын урядника, а с другой — активный марксист, особенно на лекциях Зиновьева. Тот сразу его приметил. Александру не забыть, как он в числе лучших выпускников Комвуза был на приеме у шефа, как сам Григорий Евсеевич вручил ему направление и дал наказ: «Расчистить Красный Новгород от всего буржуазного, дворянского и мракобесного».
Новый начальник губполитпросвета начал с того, что запретил профессору Передольскому, «буржуазному ученому», водить экскурсии по городу. Затем изъял из библиотек «дворянских» писателей: Пушкина, Лермонтова, Тургенева и графа Толстого, а сочинения Достоевского приказал губархиву опечатать. Потом распорядился ликвидировать все церковные архивы и убедил музейщиков отдать строителям на кирпичи храм Лазаря XV века.
А как только Зиновьев санкционировал список памятников, обреченных на снос, Пучежский мигом нажал на местных горсоветчиков. Сначала свалили обелиск «Народным ополченцам», следом в Юрьеве ликвидировали Музей дворянского быта; часть старинной обстановки передали Дому инвалидов, другую спас музейщик Порфиридов.
Теперь очередь за памятником царской России. И поначалу все складывалось удачно: местная газета поддержала Александра в развенчании Передольского и Микешина.
И вдруг успехи на работе, зажигательные лекции, любовные победы — все поблекло: Пискун, будь он проклят, навел справку на родине урядника Михаила Пучежского. А тут еще Берегиня не только отвергла его любовь, но еще залепила ему пощечину — заступилась за Веру Чарскую. Мало того, из Старой Руссы перевелся старый большевик Калугин.
Нет, Калугин — честный, чуткий — не вынес жалобу актрисы на партийный суд, но старик — гнилой интеллигент: хватается за прошлое как за светлое будущее. Завтра ему крышка: теперь губком возглавляет не его дружок Соме, теперь председатель комиссии по увековечению памяти Ленина не исполкомовец Миронов, а он, новгородский Марат. Правда, Калугин — серьезный спорщик: умен, но недооценивает силу зиновьевцев.
Если завтра Воркун и Семенов примкнут к Калугину, то все равно они будут биты: большинство за Кремлевскую площадь без новгородского «Пугала». Однако готовиться к бою надо. А сегодня, как назло, премьера: «Мораль пани Дульской». В главной роли — Вера. Она не простит ему, если он не придет в театр. Да и положение начальника просвещения обязывает. Одна надежда — пораньше удрать домой: для него крепкий сон — залог победы.
Толпа одобрительно гудела. Трибун в красном призывал взорвать рекламу Романовых. Его ораторский голос, летящий с башни Кремля, жег сердца слушателей. Эффект потрясающий. Участники митинга подрылись под фундамент памятника, заложили динамит и разбежались. Черный фитиль дымил, извивался. И вот… качнуло крепость. Осколки монумента загрохотали о ближайшие крыши музея, театра, губкома и редакции газеты…
Александр проснулся от дробного стука в дверь. Дежурная по коммуне, выполняя просьбу, разбудила его раньше обычного. Вчера он задержался у Веры Чарской и решил наверстать — понадежнее подготовиться к диспуту.
Позавтракал наскоро и мигом к себе на работу. В служебном кабинете, стены которого оклеены афишами кино, театра, эстрады и клубных лекций, начальник содрал портрет «Вечернего соловья», исклочковал его и бросил в мусорную корзинку.
За рабочим столом Александр подписал репертуарный список и распечатал серый конверт, оставленный архивариусом. Опять резанула мысль избавиться от монаха, но тот, шельма, не носит при себе справку, да еще намекнул, что оставил завещание: «Вскрыть пакет в день моей смерти». Поймал черт на крючок!
Просматривая справки о памятнике России, Александр забраковал лишь одну — критическое высказывание Достоевского: тот считал, что деньги, собранные на памятник, надо было отдать бедным людям. «Довод явно не по существу, да и ссылаться на реакционного писателя негоже», — взвесил он и выделил как решающие аргументы рассуждения Герцена и Стасова, бичующие рекламу самодержавия.
Лучший оратор города не сомневался, что сейчас опрокинет Калугина с его идеализацией царской России, а тем самым ускорит выдворение из Новгорода антизиновьевца. Но Александра смущали два неприятных типа: архивариус и начальник ГПУ. Пискун пишет биографию Зиновьева, однако этот флюгер может в любую минуту переметнуться к Калугину, не случайно называет себя калугинским учеником; а Воркун всегда смотрит на него, Пучежского, хмуро, словно угадывает в нем сына урядника.
Он распахнул створки южного окна, взглянул на микешинский памятник, освещенный полуденным солнцем, и обомлел: к бронзовой решетке монумента подошел здоровенный мужчина в форме гепеушника. Воркун — член комиссии, приятель Калугина: его приход вполне объясним, и все же Александру показалось, что монах уже предал его и что чекист явился сюда арестовать Пучежского за обман партии. Впрочем, за ложь в анкете не арестовывают, а лишь исключают из партии: есть возможность искупить вину. И он вышел из кабинета с поднятой головой…
Вот ведь как бывает: Иван увидел бронзовую Русь, а встревожен не тем, ради чего спешил в Кремль. Он думал: как бы жену без него не отправили в роддом. По всем расчетам, ей надо рожать. Но в городе все сроки спотыкаются. Тут даже природа блажит: то Волхов вспять прет, то лягушки с неба падают.
То ли дело в Родниковке: речка так речка, лес так лес, все на месте и все в свой час. Там и люди лучше: зря тебя не охают, а тут что ни день, то подвох. Надо же! Деревню покинул в четырнадцатом году, а вспоминает ее каждый день. Вот и сейчас микешинская громада воскресила в памяти искусницу Агафью.
Благовещенские просвиры она пекла своим манером: на толстый бублик клала саечный колобок, а сверху дыбком крестик. Микешин не иначе как подглядел бабкино таинство. Ведь его работа точь-в-точь как у Агафьи — на круглой основе колобок-держава, а сверху крест. И до чего же этот памятник русский! Смотришь на него — аж мед по сердцу разливается: все-то здесь нашенское, окропленное слезами и согретое радостью!
Все члены комиссии в сборе. Опаздывал Клявс-Клявин. Без руководителя неудобно начинать, но Пучежский расстегнул ворот косоворотки и самоуверенным взглядом задел Калугина. Тот спиной прижался к ограде монумента, словно загораживал его.
— Товарищи! — начал говорун напористо, широким жестом привлекая к себе внимание. — Только что отгремели пушки! У вас еще болят раны! (Увидел Клявс-Клявина и Робэне.) Латышские стрелки вместе с русскими били царских прислужников! А здесь кто?.. (Брезгливый жест в сторону пьедестала.) Они же! Офицеры! Генералы! Адмиралы! Не зря сей парад изображен на сотенной Деникина! Это же эмблема белой армии! Это же издевка над нами! Это же открытый призыв: «Боже, царя храни!» Позор!
— Вон из Кремля! — выкрикнула Творилова из группы зиновьевцев. У нее короткая стрижка и кожаный пиджачок нараспашку.
— Брехня! — басисто возразил Воркун, еще не зная, как доказать свою мысль.
Его выручил Калугин:
— Представьте агитатора перед бойцами, идущими в бой. В руке оратора сотенная. Деникина. «Белые генералы, — говорит он, — по частям запродали Россию англичанам, французам, американцам, японцам. А наши прославленные полководцы, поднятые на пьедестал Тысячелетия, Александр Невский, Дмитрий Донской, Суворов, Кутузов не торговали Родиной, защищали ее от захватчиков! И мы постоим за нашу Отчизну!» И рота захватила мост. Здесь свидетель! — Он обратился к секретарю губкома: — Александр Яковлевич, было такое в нашем полку? Нуте?
Возле фонарного столба сгрудились посланцы Зиновьева: Дима Иванов, Уфимцев, Бурухии и Творилова. Они глазами впились в Клявс-Клявина. Тот застыл в замешательстве.
— Да-а, — еле выдавил он. — Тогда ты удачно выступил…
К тому времени Иван собрался с мыслями. Бравоусый буденовец хлестким взглядом стеганул Пучежского, который стоял в непоколебимой позе оратора.
— Слушай, славянин, пусть тебе привидится река из крови и слез, пролитых за Русь; и пусть совесть окунет тебя в эту реку; а как нахлебаешься крови да слез народных, то поймешь, какой ценой куплена твоя жизнь на земле; и тогда очнись в холодному поту с трезвым пониманием, где живешь и чем дышишь. А сейчас, — чекист фуражкой указал на монумент, — не черни славное русское воинство, а то не ровен час Ермак Тимофеевич гикнет казаков и притянут тебя к ответу: «Что для Родины сделал?!» А ты даже с белыми не воевал!
— Демагогия! — огрызнулся Пучежский и, в поиске поддержки, повернулся к секретарю губкома. — Слово за комиссией! Все возмущены! В центре Красного кремля крест, икона и мракобесы! Полюбуйтесь! Бронза источает зеленый трупный яд! Склеп Романовых, облюбованный черносотенцами! Предлог для крестного хода! Молебствие перед окнами губкома. Как можно быть коммунистом и спокойно смотреть…
— Почему спокойно?! — перебил Калугин. — Мы действуем, убеждаем, но не хватаем за руки и не швыряем в огонь иконы, библии. — Он поднял руку. — Ответь, пожалуйста, в чем живучесть религии?
— В обмане.
— Не только! — Историк оглянулся на Софийский собор, залитый южным солнцем. — Священники ведут верующих к памятнику, воспевают подвиги России и тем самым привлекают на свою сторону русских людей. А ты, культпросветчик, высмеиваешь народных героев и даже гениальных поэтов и тем самым оскорбляешь патриотов…
— Ого-о! — вскипел Пучежский и рывком головы откинул со лба каштановый зачес. — Вы кого хвалите? На кого ориентируетесь?!
— Хорошо! — улыбнулся краевед. — Обратимся к народной мудрости. Сельский староста стращал непокорных железными воротами, на коих помещичьи холуи ночью повесили бунтаря. А власть сменилась, сходка взъелась: «Долой виселицу». Тут вмешался старец: «Это, говорит, с какой стороны подойти к воротам. Ежели с нашей, то прибьем памятуху: здесь казнен такой-то герой. Пусть знают его и про наше житье-бытье при злыдне барине». Так и порешили. И то, что вчера было ненавистным, стало достопримечательностью села. Кстати, ворота — творение великого художника восемнадцатого века. Так чей подход, батенька, разумнее?
— Говори! — не утерпел Иван.
— У нас, политпросветчиков, ответ один: подлинная история России начинается с Великого Октября. Все дореволюционное чуждо нам! Вот были иностранцы. Что увидели? Церкви, иконы, башни и это (плюнул)… прославление креста и трона!
— И народности! Каждый житель России добровольно хоть грош да внес на прославление своего Отечества. Весь народ откликнулся!
— Это вне обозрения! А налицо — цари, знать, попы!
— А рядом, — историк зачастил рукой, — крестьянин, крестьянка и народные герои — Ольга, Минин, Ермак, Хмельницкий, Сусанин, Ломоносов…
— Народа нет, есть классы, товарищ марксист!
— Марксист!.. — засмеялись зиновьевцы, дымя папиросками.
— Все классы России выступали единым народом против татар, поляков, французов. Листовки Наполеона о свободе крестьян не сработали! Ибо грозная опасность не разъединяет, а сближает людей. Иначе бы нашу Великую державу давно растерзали, как растерзали Австро-Венгерскую империю. Так или не так?
— Так! Только так! — гудел Воркун.
А Пучежский зло зыркнул глазами на нижний ярус, горельефную опояску монумента:
— Вот защитники махрового царефонства! Задонский истязал пугачевцев, а Паскевич клял декабристов. — Оратор резко шагнул к противнику: — Старый большевик! Лучшие годы ты отдал борьбе с царизмом! Где твой революционный запал? Быстро примирился! Взял под защиту такую мерзость!
Выпад Пучежского явно взбодрил сторонников ликвидации микешинского памятника. Даже Иван напрягся в ожидании калугинского ответа. А тот спокойно вскинул глаза к небу:
— Друзья мои, солнце и то в пятнах. Перед нами не пьедестал лучших людей, а история Родины за тысячу лет: темно-светлая. Учтите, однозначное, одноцветное в искусстве — пародия на искусство. Вот почему Ленин из многих стихов, посвященных Отчизне, выбрал некрасовское:
Ты и убогая,
Ты и обильная,
Ты и могучая,
Ты и бессильная,
Матушка-Русь!
Продекламировав, историк круто глянул на спорщика:
— Перед нами шекспировская хроника в бронзе. История везде противоречива. Утверждайте передовое, ведущее!
«Вот она, диалектика в действии», — облегченно вздохнул Иван, а Пучежский опять насупился до бледности:
— Как это «утверждать»?
— А так, голубчик, вспомни мудрого старца: «Это с какой стороны подойти».
— Я признаю один подход — подход Герцена и Стасова. Они неистово поносили микешинский дифирамб самодержавию. Для них сей предмет — памятник тысячелетнему гнету!
— Верно! Как же иначе? Герцен, живя за границей, судил о памятнике по газетам. Официальный проспект — это же действительно ода монархии…
— А Стасов?
— Тоже видел, как Романовы пытались примазаться к великой славе великой державы. Другое дело — Союз свободных республик: он корнями уходит в Русь, то есть в дружбу народов, что убедительно и художественно показано Микешиным…
— Этакое громадьё! — выпалил Пучежский.
— А разве Россиюшка не громадна?! Смешно самую обширную державу в мире изобразить изящной статуэткой. Россия многогранна — и монумент многогранен. И одна грань, заметьте, зеркало русской революции…
— Что-о?! Куда хватил! — гоготал Пучежский. — Где тут Разин, Пугачев, декабристы?
— Сила искусства, друг мой, не в перечислении: одна статуя может опрокинуть смысл самодержавия.
— Чепуха! Статуя не иголка: не спрячешь! Да и Микешину это не по плечу!
— Почему же? — взъерошился историк. — Родился в доме партизана восемьсот двенадцатого года. Отцовские рассказы о дерзких налетах, ратные доспехи, песни, стихи. Сила примера. И сын не испугался — один поехал в столицу. Более того, пробился в Академию и стал художником-баталистом…
— Придворным!
— Неправда! — осадил Калугин. — Микешин — народный художник. Он, выходец из народа, всегда служил народу: лубки, доступные иллюстрации, статуи Минина, Ермака, Сусанина и других народных героев. Его признали Россия, Югославия, Португалия и сам Париж: кстати, Готье нарек его Российским Микеланджело. Однако слава не притупила меч художника…
— Где удары меча? — оратор вскинул голову. — Не вижу!
— Считай! — Калугин, улыбаясь, не спускал глаз с монумента. — Где это видано: царские смотрины без ПЕРВОГО царя Руси? Нет Ивана Грозного! Ему не прощен ничем не оправданный разгром Великого Новгорода. Итак, удар по извергу!
Пучежский беспомощно скривил губы. А историк выделил на середине монумента бронзовый лавровый венок:
— Увенчано Отечество, а не самодержец. Убедитесь! Художник нарушил традицию Медного всадника и всех цезарей Рима, — вскинул руку. — Удар второй!
Иван заметил, что Пучежский нервно уцепился за шелковый поясок и сгримасничал:
— И все?!
— Нет не все! — Разгоряченный Калугин обозначил скульптурную группу «Избрание на трон»: — Кто подносит Михаилу Романову атрибуты царской власти — скипетр, шапку Мономаха? Патриарх, как положено? Нет! Заметьте, народный герой Козьма Минин. Все от народа, а не от бога. Удар третий!
Пучежский ужался в плечах, а Калугин наседал:
— Четвертый удар! Микешин изъял из списка Николая Первого. На его место предложил своего друга Кобзаря. Александр Второй, разумеется, восстановил папашу, вычеркнул Шевченко, а заодно и Гоголя. Тогда сын партизана бросил вызов царю — наотрез отказался лепить фигуру Николая Палкина. И отстоял Гоголя. Нуте?
— Это же подвиг! — грохнул Иван, думая, что приятель исчерпал доводы, но ошибся.
— Пятый удар! — голос историка набрал силу. — Тогда была революционная ситуация. Микешин отсек царскую установку — «возвысить монархию». Смельчак поднял над всеми не императора, помазанника божьего, а Россиянку, олицетворяющую Родину.
— Это и есть, — ухмыльнулся Пучежский, — «засекреченная»?!
Нет, Русская держава не в ее руках. Смотрите сюда!..
Следуя за жестом историка, Иван увидел между статуями Петра I и Ивана III загадочную фигуру, которая ладонями поддерживала бронзовый символ Российского государства.
— Это не царь, а сибиряк! — продолжал краевед уверенно. — Представитель не династии самодержцев, а простого народа. Народ должен взять власть в свои руки! Шестой удар по трону!
Но это был удар и по тем, кто до сей минуты требовал сломать микешинское сооружение. Пучежский при слове «народ» дернулся, явно хотел возразить, но, видимо, вспомнил, что «классы» — не вечная категория, и беспомощно выкрикнул:
— Микешин додумался до призыва к революции? И это в середине девятнадцатого века! Кто его надоумил?!
— Шевченко, его друг, настроенный революционно, — четко напомнил Калугин. — И революционная ситуация!
— Ситуация?! — не сдавался политпросветчик. — Революционная ситуация сложилась только в двадцатом веке. И вообще Великий Октябрь — начало всех начал!
— Позвольте! А разгром Наполеона, восстание декабристов и мировая слава Льва Толстого — это что? Вне русской истории? Нуте?
— Да! — выпалил Пучежский, теряя самообладание. — Кутузов — царский вояка, а граф Толстой — помещик, наш классовый враг!
— Вы читали статью «Лев Толстой, как зеркало русской революции»?
— Что?! — вытянулся трибун, пяля глаза. — Землевладелец — зеркало революции? Кто такое сморозил?
— Не сморозил, товарищ политпросветчик, — вмешался белобородый Робэне, заведующий совпартшколой, — а первым вскрыл глубокие корни критического реализма. И сделал это, к вашему сведению, товарищ Ленин.
Провались в этот миг софийский купол, грохот меньше бы потряс Пучежского, чем это известие. Оратор оторопел:
— Ленин? Не может быть!
— Уверьтесь! — сердито тряхнул бородищей Робэне.
— А еще в красной рубахе! — усмехнулся Иван, понимая, что новгородское зеркало революции не будет разбито. Чекист локтем коснулся друга: — Дружище, я на Контрольную комиссию опоздаю…
В приветливых глазах Матрены тревога:
— Миколаевич, главный просил зайти к нему…
«Неужели вмешается в работу Контрольной комиссии?» — насторожился Калугин, входя в кабинет Клявс-Клявина.
— Дорогой однополчанин, — начал тот с виноватой миной на лице, — я до сих пор под впечатлением твоей защиты Микешина. Откровенно, не ожидал, что ты за эти годы…
— Прости! — перебил историк, не любивший комплиментов в свой адрес. — Что случилось, голубчик?
— Представь мой первый день в Новгороде: жена при смерти, никого не знаю, друзья Сомса смотрят на меня косо, а подхалимы накинулись с просьбами. И тут же звонок из горсовета: «Кооперативы задыхаются! Нет помещений, нет складов». Даю санкцию — очистить подвал в кремлевском корпусе…
— Позволь! — поправил Калугин. — Подвалами ведает комхоз!
— Откуда мне знать? Я только потом сообразил, что им надо было выполнить план по сдаче макулатуры. Архивариус заверил, что подвал захламлен планами церквей…
— Каких церквей? Планы древних храмов мирового значения и плюс проекты градостроения. Уникальный архив, батенька!
— Я не знал этого. Новый человек. Недоглядел. Суди меня.
— Нет! Судить будем архивариуса: он-то прекрасно знал цену архиву, а то, что тебя обвел, это, учти, не смягчающее обстоятельство. Наоборот, пощады не будет…
Заседали под звон софийских колоколов. Члены Контрольной комиссии заняли скамью и подоконник; единственный стул достался секретарше. Она, газетный работник, читала коллективное письмо, словно диктовала машинистке — медленно и четко. Иванов, в майском костюме и белых баретках, без портфеля, стоял перед столом и виновато озирался. Калугин недолюбливал его и поэтому был предельно объективным:
— Товарищ Иванов, я ознакомился с твоим личным делом. Чем объяснить твои служебные перелеты?
— Уточняю, — он платком протер очки, продумывая ответ. — Я заведовал дискуссионным клубом. Отзвенели дебаты с троцкистами. По всей стране такие клубы закрыли. Меня не спросили!
Пискун хихикнул, не думая, что его спрашивают неспроста.
— А дальше? Ты, антирелигиозник, припугнул верующих и принудил их «добровольно» закрыть одну из церквей Демьянска. Тебя перебросили в Музей революции. Ты не взял под охрану подвал, где находилась подпольная типография «Акулина», и не сохранил в саду Масловских флигель ссыльных: его пустили на дрова. Да еще присвоил музейный экспонат — зеленый портфель из крокодиловой кожи. Так или не так?
— Далеко не так, товарищ председатель! Я закрыл, а не открыл церковь. За перегиб наказан был. — Его подслеповатые глаза нашли коллективное письмо: — Товарищи, на повестке дня жалоба…
— Верно! — перебил Калугин. — Я тоже жалуюсь, обвиняю…
Он изложил суть документов, переданных врачом Масловским вместе с портфелем, и повысил голос:
— Если поступила жалоба на партийца, предшествующая деятельность которого безупречна, то провинность, видимо, случайна. А если партиец совершает из года в год одну ошибку за другой, как в данном случае, то вступает в силу закономерность, когда количество провинностей переходит в дурное качество…
— Факт! — загудел Воркун, стоя у порога.
Чекист так тихо вошел в комнату, что оказался замеченным только сейчас. Начальник, в начищенных сапогах, растопырил галифе; на гимнастерке цвета хаки багровел орден Красного Знамени. Пискун ужался. Этого не пропустил Калугин:
— Товарищ Иванов, ты по анкете послушник, а выдаешь себя за бывшего монаха и явно щеголяешь церковными словесами. Зачем? Обычно так поступают те, кто большой грех прикрывает малым. Нуте?
— Это ваши домыслы! Могу не отвечать. Ближе к делу!
— Еще вопрос! Ты, хранитель Юрьевской ризницы, разумеется, помнишь, сколько было в ней золотых сионов?
— Один.
— Два! — вмешался чекист, вручая председателю справку. — Настоятель монастыря заявил комиссии по изъятию церковных ценностей, что в тысяча девятьсот семнадцатом году был похищен сион весом в тринадцать фунтов…
— Ого! — вскрикнул Робэне.
— В то самое время, когда ты заведовал ризницей, — добавил Калугин. — Не так ли?
— Товарищ председатель, прежде научитесь правильно ставить вопросы, — Пискун важно вскинул голову. — На всех уголовных процессах, связанных с хищением церковных ценностей, я выступаю в качестве эксперта. Тому свидетель присутствующий здесь Громов. Он был заседателем, когда этой весной суд рассматривал дело братии Макарьевского монастыря. Было такое?
— Семь монахов на скамье подсудимых, — ответил железнодорожник Громов, признающий во всем точность.
— Так вот! — ухмыльнулся Пискун, обращаясь к Калугину. — Вы знали о хищении Большого сиона, иначе не пригласили бы своего дружка со справкой. И вы, как судья, должны были спросить: «Когда и кем похищен Большой сион?» Я бы ответил: похищен в семнадцатом году, а кем? До сих пор неизвестно. И второй вопрос: «Сколько сионов осталось в ризнице?» Я бы ответил, как и сказал: один. Уж я-то в суде наслушался!
— Спасибо за науку, — добродушно улыбнулся Калугин, не ожидая того, что Пискун будет агрессивничать. — Однако знаток процессуальных норм ответил бы точно: было два сиона, остался один. А ты почему-то увильнул…
— Умолчал кражу сиона! — пробасил Воркун, приближаясь к столу. — Ясно одно, где Иванов, там недогляд и того хуже. Музейный портфель вернешь в Музей революции. Кто проверял жалобу?
— Громов и Робэне. — Председательствующий обратился к членам комиссии: — Доложите, пожалуйста…
Поднялся Мартын Яковлевич, крупный, с пышной белой шевелюрой и пушистой бородой:
— Мы опросили сотрудников губархива. Ни один не отказался от своей подписи… — Латыш передал письмо Калугину. — Все пункты обвинения остаются в силе.
— Начнем с пустого подвала Присутственных мест…
— Есть еще подвал в Духовом монастыре, у нас в губархиве, — вклинился Пискун, видимо желая запутать дело.
— Товарищ Иванов, куда девался редчайший архив архитектурных проектов?
— Горсоветчики погрузили в телячий вагон и — на Кулотинскую фабрику.
— А куда смотрел ты, архивариус?
— Меня никто не спросил. Горсоветчики взяли в комхозе вторые ключи, открыли хранилище и давай грузить на подводы; я случайно увидел. Запротестовал. Они свое: «Имеем визу!» Я бежать в Троицкую. А вы — за городом, на кирпичном. Туда еще не провели телефон. Я — к Пучежскому, своему непосредственному начальнику, — Пискун презрительно указал на красную рубаху. — А он сует мне копию своего распоряжения: «Очистить подвал». Я ему: «Уникум, старина!» А он: «Нам бумага важнее! Выполняй!» Я в кабинет Клявс-Клявина. Так и так, говорю, преступление! Он лишь руками развел: «Поздно! Я уж дал санкцию». Кричу: «Калугин отберет у меня партбилет!» Он почесал бородку и указал на дверь: «Иди. Я поговорю с ним». — Вскинул глаза. — Сдержал слово? Ась?
Взгляды присутствующих сошлись на Калугине.
— Да. Только что. Но, — выдвинул ладонь, — секретарь сослался на твои слова: «Подвал захламлен планами церквей».
— Боже! Какой подвал?! Я же говорил про наш, что в Духовом. А он здесь еще неофит: для него все кошки серы!
— Этот пункт надо обойти, — громогласно встрял Пучежский.
— Нет, Александр Михайлович, этот вопрос наша комиссия вынесет на бюро губкома, где и покончим с вашими антиленинскими оценками памятников русской культуры…
(Дорогой читатель, в тот момент наш герой не мог знать, что слово «Русь» с почетом войдет в Гимн Советского Союза, а монумент Тысячелетия сверкнет еще одной стороной: его разберут нацисты, но не успеют вывезти — помешают советские воины и партизаны; а восстановление микешинского памятника станет символом победы над фашистской Германией.)
— Каюсь, — лепетал Пискун, — выпивал, лип к сотрудницам, но все молчали, пока не посчитали, что я незаконно выдвинул новичка в научные работники…
— Какого новичка? Нуте?
— Спросите контролеров, — Пискун привлек Громова и Робэне: — Вам жаловались?
— Да, — подтвердил Громов. — Дочь местного аптекаря Роза Гершель.
— Позвольте! — заволновался краевед. — Я хорошо знаю Розу: она любознательна, занималась в моем кружке; закончила истфак, не в пример другим работникам архива, активистка. Этот пункт, действительно, обойдем. Кто против?.. Единогласно!
Калугин снова взял под прицел архивариуса:
— Однако пьянство на работе и приставание к сотрудницам обойти нельзя, — он взглянул на карманные часы: — Твое последнее слово.
— Товарищи, учтите, — начал тот дрожащим голоском, — я один из первых в монастыре отрекся от бога. За мной последовали многие. Моему поступку придали большое значение в Москве: видные деятели партии в своих выступлениях приводили меня в пример. А кто писал о новгородских большевиках?..
— Хорошо! — Калугин кивнул на дверь. — Выйди, пожалуйста!
Прислушиваясь к голосам членов комиссии, председатель набросал проект решения и огласил его:
— «Товарища Иванова снять с заведования Новгубархивом, сохранив за ним должность научного сотрудника, и занести в его личное дело строгий выговор».
За предложение Калугина все подняли руки…
Из губкома друзья вышли вместе. Иван, осмотревшись по сторонам, спросил приятеля:
— Как думаешь, Пискун спер Большой сион?
— Пожалуй, нет. — Историк выдержал паузу. — Тогда в один день пропали и сион и каменный крест, вынутый из Аркажской церкви. Эта операция карапету не под силу. Он, скорее всего, был наводчиком.
— А про крест ты откуда знаешь?
— Аркажский крест приобрел Передольский. Но отец, а не сын. Последний не в курсе сделки, хотя крест у него…
И краевед заговорил о ночном извозчике…
Друзья заняли нижнюю ступень крыльца, ведущего в сад, а Фому, который еще не отошел от горя, посадили перед собой на крылечко. Привычная высота, свежий воздух, вечерние запахи цветов, особо табака, — все это расположило деда к мирной беседе. Он любил, когда его слушают с доверием.
— Запал мне в душу ночной «чудотворец», — начал он, попыхивая козьей ножкой. — Как еду по Детинцу, кажинный раз ломаю голову: где видел этого могутного бородача с кудлатой башкой? Намедни стою возле пушки и слышу: со стороны Николы приближается знакомая тарахтелка — сильвестровская ручная тележка с бочкой. Он, торговец цветами, ночами промышляет «золотом»: так у него цветник всеми красками заливается. Любо глядеть! Сильвестр еще монахом садовничал в Юрьеве. Опытный…
Слушатели заинтересованно переглянулись, а дед продолжал:
— Бывало, Сильвестр, хоть и некурящий, а всякий раз передохнет на моей стоянке и адрес свой напомнит: «Шли заказчиков, старец». А тут не доехал, свернул к аптеке, но не успел скрыться за угол, как цыганское солнце выглянуло и выдало его кудлатую макушку и курчавую бородищу. «Ах вот, думаю, кто обновил икону». А час полунощный: негоже людей тревожить — перенес на утро, все равно везти Степанидушку на базар. Ну, подвернул домой, а на пороге моя сердечная лежит…
Дед тяжко вздохнул и, стряхивая слезу, засевшую в глубокой морщине, жалостливо молвил:
— Она у меня вторая. Вовка-то от первой. А вот ведь приехал из Москвы. Поминки справил…
— И мы помянем, — поднялся Калугин, сохраняя интонацию деда: — Степанида была истинно русская душа — честная, трудолюбивая, добрая. Пройдите к столу…
И тут же хозяин на миг призадержал горемыку:
— Голубчик, припомни дом, из которого мадам Квашонкина вынесла картину. В ту ночь вас еще встретил Василий Алексеевич. Не так ли?
— Бог свидетель! — воспрянул духом старик. — Так это же Сильвестр вынес картину из хаты; она была в черный коленкор обернута. Я еще в ту же ночь возил садовника в Хутынь. Там у него родной брат, тоже монах, только хутынский…
— Чем брат занимается? — спросил Калугин.
— Перевозчик: кого с берега на берег, а кого к пароходу — ведь там нет пристани…
— Спасибо, Фома! — чекист протянул папиросы, но дед не взял:
— Благодарствуем, я махорочку «Штандарт» уважаю…
Пока старик мыл руки на кухне, Иван прошел в кабинет и по телефону вызвал на адрес Калугина сотрудника с велосипедом. А в столовой посоветовался с другом:
— Брать Алхимика, или понаблюдаем?
— Если он дома… Если тебя не опередил Пискун. — Калугин подал Фоме белоснежный ручник: — Голубчик, ты хоть раз видел вместе известного тебе Пискуна с садовником?
— Что говорить, ягодки одного поля, только, мил человек, не беру грех на душу: чего не видел, того не видел.
Зная характер Ивана, историк не сомневался в том, что чекист готов схватить в охапку извозчика, поднять его на козлы и во весь опор мчаться на Дворцовую, где живет Сильвестр. Но последняя фраза Фомы утихомирила друга. И тот решил дождаться сотрудника: велосипед быстроходнее лошаденки.
И только хлопнула калитка, Иван сорвался с места, встретил Алексея Смыслова, специально прибывшего из Старой Руссы. Передав поручение, Воркун вернулся к столу, подсел к приятелю:
— Если сбежал, Смыслов брякнет сюда. — Сегодня Ивану не до гречневой каши с молоком (его любимое блюдо). Он поминутно оглядывался на дверь кабинета: — Звонок слышен?
— Успокойся, голубчик, если вор скроется, то наводчик поможет найти Алхимика…
— Не пора ли брать Пискуна?
— Пора, но сначала отберем партбилет…
После ужина Иван не пошел провожать Фому, закрылся в кабинете и, видимо, заглянул в тетрадь, возвращенную Анной Васильевной. Чекист встретил приятеля неожиданным вопросом:
— Тебе помогает «Логика открытия» искать Алхимика?
— Разумеется, друг мой.
— Ключ номер два?
— Хотя бы! Второй ключ ведает прямой и обратной связью между полярными участниками…
— Понял! Сильвестр и Пискун связаны прямо и обратно. На стороне Алхимика — мускулы, гипноз и опыт уголовника, а сообщник воздействует на него своим положением, изворотливостью и осведомленностью. Не он ли малый леший, автор анонимок?
— И легенды о золотой модели? Эта версия увела нас в сторону — подальше от Алхимика.
— Как все это проделал Пискун?
— Он, по словам Розы, снабжал макулатурой Гершеля, и там, в аптеке, рассказал провизору о купцах, об их золотом подношении царю. Аптекарь поверил и поведал о том юмористу Фуксу. А тот — своей Берточке. И пошло гулять по городу. Не так ли?
— Значит, клубок связей распутал вторым ключом?
— Вернее, связкой ключей: молодая приживалка Сильвестра разносит букеты по адресам, торгует цветами на рынке, на пристани…
— Где зря дежурили мои ребята.
— Увы, батенька, откуда было знать, что золотые слитки уплывали через Хутынь. — Калугин взглянул на будильник. Пора бы вернуться или позвонить велосипедисту. — Два полюса: Алхимик и дантист, а меж ними двойное звено — Машутка и Пискун. Она посредничала, а Пискун прикрывал…
— Ой шельма!
— Кстати, голубчик, шведы не могли взять приступом Новгородский кремль. Предатель Шельма открыл им ворота. Возможно, так и родилось это пакостное словечко!
— А ты этого Шельму оснащал своей логикой…
— Упрек верный, друг мой, но я не откажу человеку, который тянется к диалектике. К тому же близость с нами помогла мне быстрее раскусить его. — Историк взял со стола свою философскую тетрадь. — Он трижды просил меня дать почитать. Я не доверил.
— Спрячь подальше! Монах на все способен…
Вмешался телефонный звонок. Иван схватил трубку.
Он в ожидании двух вестей: от жены и сотрудника-велосипедиста.
— Сбежал, — прохрипел он, не выпуская трубки из рук. Красные пятна расплылись на щеке чекиста. — Сбежал…
— Это Пискун предупредил.
— Не надо было допрашивать Шельму о сионе!
— Наоборот, голубчик, именно теперь мы обнаружили связку Сильвестра, Машутки и Пискуна. Не так ли?
— Так-то оно так, да Алхимик на свободе. — Иван вернул трубку на телефонную рогульку. — Что я отвечу начальству?
— Пусть Смыслов ни шагу от Пискуна. Тот продаст Сильвестра.
И, словно одобряя слова хозяина, на веранде в два голоса зашлись в свисте канарейки. А в саду безмолвно оседали сумерки…
Ночь была темная, как монашеская ряса. Ильменский косохлест сбивал последние листья с монастырских яблонь. В каменной ограде, что тянулась вдоль Волхова, дубовая дверца скрипела, стеная.
Братья одной кельи, сгибаясь под тяжестью ноши, давно измерили тропку, ведущую с угора к реке: сколько раз старшой таскал тут воду для поливки сада, а меньшой — лещей в трапезную.
Поозерский челн устлан осокой. Сильное течение и южный попутник живо скинули долбушку к Борисоглебской церкви. Возле храма в темноте они тихо выгрузили покражу и здесь же, на берегу, поклялись не выдавать друг друга.
В ту же ночь семнадцатого года меньшой, Алексашка, вернулся в Юрьево, вернулся нищим: еще накануне он свою долю ценностей продул побратиму в карты. А старшой, Сильвестр, угнездился в материнском домике, развел цветы, на кои большой спрос, а для разноса свадебных и траурных букетов приютил сироту.
На паперти она, толстопятая, стояла молча, с протянутой рукой. Сильвестр, член церковной двадцатки, осмотрел ее крепкие ноги, домотканую сорочку, крестьянскую грудь с медным крестом, бритую голову и посочувствовал: «За что сидела?»
Злая бабка извела ее приблудное дитя, а Машутка грех приняла на себя. Глаза у Сильвестра распутинские, ему не соврешь. Он поверил сироте, к тому же силач с детства боготворил женщин.
При доме околоточного Сильвестр работал дворником. Однажды полицейский бил жену. Сильвестр вломился в спальню, схватил тщедушного надзирателя и выбросил его в окно с третьего этажа. Вдова не выдала спасителя: божилась, что муж сам в белой горячке покончил с собой. Хозяйка надбавила дворнику жалованье, а тот вдруг ушел в монастырь.
Садовая тишина успокоила его душу не надолго. Брат по келье, беглый крамольник, приоткрыл ему монастырские тайны — пьянство, распутство и богохульство. Да и сам меньшой не расставался с картами. Он, хранитель ризницы и орловских драгоценностей, ставил на кон дорогие картины, табакерки в бриллиантах и кресты в самоцветах, Бывший дворник и раньше, скупая по дешевке краденое, знал, где их прятать. Земля вытесняет камни, но не клады. А главное, доверенная тайна не тайна.
Поначалу он и Машутке не доверял. В ночь перед крестным ходом Сильвестр прокрался в Кремль к святому амвону России и на нем расчистил икону богоматери (монах и раньше обновлял образа). Но тут в Детинец черт принес ночного извозчика. Заметая следы, Сильвестр миновал мост, Летний сад и не спеша спустился к перевозу, который круглосуточно обслуживали арестанты.
Он часто полуночничал — черпал из нужников «золото». Домой возвращался с бочкой на тележке. А тут явился налегке, кудлатый, с какой-то сумятицей в голове. Машутка, видать, приревновала и, сдвинув кровати вместе, учинила ему допрос: со слезами, ласками и клятвой верности до гроба.
Вскоре Сильвестр проводил сожительницу в Хутынь. Там родной брат садовника посадил гостей в лодку, засветил фонарь и подвез их к ночному пароходу «Коммунар». А в Питере вместе с гостинцами Машутка получила от покровителя первое задание и явочный адрес…
Братья по келье не искали встреч, а если случай и сводил их нос к носу, то не признавались. Один раз Пискун хихикнул, но старшой так глянул, что у того и скулы свело. Зато они поддерживали переписку.
Пискун жил в подвале с окнами, выходящими на базарную площадь. Здесь по утрам Машутка продавала цветы. Идя на службу обязательно через рынок, Пискун «покупал» у девицы, с медным крестом на груди, цветочки и «расплачивался» запиской, завернутой в бумажный рубль. Иногда Машутка «давала сдачи» от Сильвестра больше, чем полагалось.
Таким образом, Пискун предупредил старшего об опасности. Из губкома архивариус возвращался во второй половине дня; тем временем Машутка уже торговала на пристани. Обычно Пискун заигрывал с цветочницей, а на сей раз быстро взял белые астры для матери и сунул пухленький рублик: «Мигом домой!» Машутка не умела читать, но сердцем учуяла неладное. К счастью, до Дворцовой рукой подать. Сильвестр готовил вечернюю поливку — заполнял бочки колодезной водой. Он зашел в дом, прочел записку: «Брат, на твой след вышел охотник из Троицкой слободы. Это он сорвал крестный ход и потеснил вас от ковчега Россиюшки. Он связан с „монастыркой“. Скрывайтесь с Машуткой: на допросе она выдаст всех».
Сильвестр четырьмя ударами топора высвободил вонючую бочку, а тележку накрыл мешковиной. Добро схоронено в Хутыни. Здесь он с Машуткой жил скромнее скромного. Погрузили матрац, одеяло, подушки и белье на смену. Для хозяйства Машутка взяла самовар, а Сильвестр топор и жестяную банку с керосином. «Для фонаря перевозчика», — мысленно увязала Машутка и для отвода глаз первой вышла на улицу с букетом цветов. А он, с тележкой, догнал ее на Хутынском большаке.
На опушке лесочка Сильвестр банку с керосином почему-то оставил в кустах. Спутница смекнула, что невенчанный муженек задумал подпалить свою хату: все равно не жить в ней.
Вечером беглецы вошли в Хутынь не улицей, а с берега. Тут, у самого Волхова, чернела банька братана; в ней прилажена плавильня, похожая на каменку. Дверь даже не замкнута, а в предбаннике под полом — орловские драгоценности и золотой диск — остаток тринадцатифунтового сиона. В случае облавы брат должен подать сигнал — ударить колотушкой в жестяной лист, подвешенный в сенях. Так обычно оповещают самогонщиков о прибытии милиции.
— Ежели того, ты прямо за мной в лодку. Она рядом, — Сильвестр показал на Волхов, противоположный берег которого погрузился в потемки. — Мне пора…
Она боялась разлуки. Уходил душевный покой. «Уж лучше сразу спуститься по течению до Волховских порогов и там наняться на земляные работы». Вдруг заколотилось сердце. Она сообразила, что свой дом можно было поджечь сразу. Выходит, решил отомстить…
Я помог Анне Васильевне собрать калугинские афоризмы, потому она доверила мне даже затаенную мысль. Она не сомневалась, что сын приодел сирот не на средства детской комиссии, а на свои. Старушка поворчала, но выручила нас — укоротила Филины штаны и Сережину рубашку.
Вчетвером с тремя собаками на охотничьем челне, конечно, рискованно. И Калугин взял у соседа шлюпку с парусом и навесным рулем. Команда отменная: капитан, он же начальник похода, Николай Николаевич; я — помощник по всем статьям, а матросы, они же юные следопыты, — Филя и Циркач.
Северик дул безотказно: до скита добрались без весел. Небольшой песчаный островок, прославленный статуей Перуна — бога язычников, капитан выбрал для торжественного момента.
Под шумок могучих сосен и грачиный гомон он вручил Сереже тетрадь с карандашом, а Филе повесил на грудь немецкий фотоаппарат, предварительно поубавив ремешок.
— Друзья мои, вторьте мне! — шеф замедлил речь: — Мы, юные следопыты… стоя на земле Перуна… даем клятвенное слово… будем искать и хранить… старинные памятные вещи…
Начальник вскинул ладонь:
— Клянемся!
— Клянемся, — повторило эхо следом за ребятами.
Перегоняя собак, Филя и Сережа бегло осмотрели белую церквушку, кельи из красного кирпича и, к моему удивлению, ни записей, ни снимков, ни одного вопроса. Увы, ребят интересует не то, что наличествует, а то, чего уже нет: ведь существующее не убежит, а прошлое в таинственной дымке. Вот новеллы профессора и музейщика увлекли их.
Они и сейчас рты разинули, слушая о языческом боге грома. Еще бы! Деревянный идол имел серебряную голову и золотые усы. Вчерашние воришки знают цену благородного металла. И совсем забыли про собак, когда краевед вычертил на песчаной глади загадочную паутину ходов и тупиков:
— Друзья мои, вот схема каменного лабиринта. Встарь он находился чуть выше. И уцелел до тысяча восемьсот двадцать шестого года. В то лето здешние монахи закладывали каменный фундамент под кельи, — шеф палочкой показал на красные постройки и перевел указку на чертеж. — Перед дальней дорогой новгородцы здесь приносили в жертву овец и сдавали экзамен на смекалку. Молодой ушкуйник входил в лабиринт, петлял по коридорчикам и, пока песок из верхней чашечки сыпался в нижнюю, искал выход… из западни…
— А сигануть через барьер? — хитро прищурился Филя. — А?
— Нельзя, друг мой! Такого «ловкача» в трудный и опасный поход не возьмут (своих объегорит) и стенка по грудь…
— А ты как смерил через сотню лет? — подковырнул Филя.
— Очень просто. Каменные лабиринты уцелели на Соловецких островах. Кстати, в бывших владениях Борецких, я там был, зарисовал планы. — Он взглянул на солнце. — Ого! На посадку!
Минуя ложбинистые Коломцы, где старший Передольский открыл первобытную стоянку, шлюпка «Новгородка» зашла в темную речку, берег которой выделялся холмом с белым храмом XIII века.
— Никола-на-Липне! Эпоха Александра Невского! — гордо произнес капитан. Он, в зеленой куртке и зеленой шапочке с длинным козырьком, вышел на сушу и выбрал место для костра: — Разгрузить лодку! Принести сушняк! А я к сторожу…
Вечерняя зорька в разгаре. Не умолкают пернатые. Матросы и собаки бросились в кусты. Я вынес на берег свое ружье и корзинку с уткой. Подсадная высунулась из гляделки и кичливо закрякала: значит, сейчас где-то рядом просвистит дичь. И верно, со стороны Ильменя тянулась стайка кряковых. Опережая выстрелом лёт уток, я дал дуплетом. Подстреленные кряквы кувырнулись через головы, упав в воду замертво. Азарт — не зло! Ребята побежали радостные, возбужденные. Следом за сеттером в речку смело кинулась дворняжка. Закон осенней охоты не охраняет самок: Минус в зубах принес утку, а Мунька — селезня. Мальчики обезумели. Еще дымится двустволка, еще не остыла сталь, а Филе не терпится подержать централку. Циркач размахивал добычей:
— Утиная похлебка! Даешь похлебку! — Он явно проголодался.
Тем временем запад распалился костром. На сопке яркими факелами вспыхнули стекла храма. За ракитой глухомань ярмарочно бубнит. Вечерний воздух, напоенный цветами и озерной свежестью, опьянил меня. Ожидая шефа, я задумался…
Отправляясь на озеро, учитель дал мне задачку: «Чтобы утке долететь до юга, надо накопить жира с индюшку. Такое, разумеется, невозможно! За счет чего же долетают утки?»
Я расправил утиные крылья и смело предположил, что задачку решу с помощью калугинского квадрата превращений с двумя плюсами и двумя минусами. Крыло птицы образует под собой завихрение — два его потока «пустые», минусовые, а два плюсовые, с коэффициентом полезного действия. Они-то и держат утку в полете. Но что скажет учитель?
А тот, стоя на холме, призывно махал шапкой. Мы помчались к нему в сопровождении собачьего эскорта. Беззубый старичок, с белыми бровями, шаркая подшитыми валенками, показал нам храм, убранство, древние фрески, оживленные последними всполохами неба. Ни архитектура, ни настенная живопись не тронули ребят. Им приглянулась поздняя пристройка — малая колокольня. За ней открывался чудесный вид на бунтарское озеро Садко Богатого.
Возле костра за ужином Калугин рассказал о редких находках в соседнем городище, где встарь находилась резиденция князей. Там Волхов буквально вымывает из берега бусинки, кольца, иконки, но чаще вислые печати.
Вдруг Сережа вскочил, глянул на луну и кинулся в сторону колокольни. Вернулся он скоро и с подарком. Отбивая ручонкой ритм, поэт распевно продекламировал:
— Ильмень грамотой волнистой
Вольно расстелился,
А над ним печатью вислой
Месяц серебрился.
— Прекрасно, друг мой! — отозвался историк, но и Филю не обидел: — А ты, голубчик, отлично смастерил шалашку.
Меня кольнула ревность: то водил доктора философии, теперь около ребят, а со мной почти не занимается.
Сбор хвороста, беготня, осмотр старины и медовый воздух сделали свое — Филя и Сережа заснули как убитые. Калугин, обойдя шалашку, убедился, что затычка из сена не пропустит ни одного комара, и подсел к яркому костру, где я кормил собак.
— Поэт мечтает стать еще и дрессировщиком, — сказал краевед и прислушался к утиному урочищу. — У нас отличный питомник розыскных собак. Дрессировщик Хорев, уверен, не откажется от способного ученика.
— А с Филей как?
— Принят в кооперативную фотографию, — он оглянулся на шалаш, — а жить будет в Доме юношества. Я уже договорился с Беркетовым. Он открывает новую мастерскую — переплетную…
Историк швырнул дымящуюся головешку в середину костра:
— Дружок, можно стать стратегом без самосовершенствования?
— Нет. Суворов сначала научился командовать собой, а потом уж солдатами России.
— Верно! Ленин еще гимназистом составил план действий…
— Личный?
— Разумеется, личный, но ради общего дела. Вот ты мечтаешь пером служить народу, но план самообразования должен быть сугубо личным. Не так ли?
Я вспомнил своих преподавателей педтехникума:
— Один внушает мне: «Твое призвание — точные науки», другой: «Отдайся спорту», третий: «Плюнь на все — развивай волю!», четвертый: «Тебя спасет техника», пятый: «Будь педагогом!».
— Словом, — подхватил учитель, зарумянившийся от пламени костра, — все повторяют ошибки авторов, которые свои «системы», «методы» навязывают другим, свою «науку жизни» выдают за универсальную. А не учитывают того, что одному полезно общаться с людьми, другому с машинами, а третьему с книгами или животными. Истинный учитель, руководя двадцатью учениками, перевоплощается в двадцать разных личностей. Исходит не из того, что надо, а из того, что может, на что способен ученик. Друг мой, путь к общей стратегии идет через личную…
— Ой! — воскликнул я, словно обжегся. — Впервые слышу «Личная стратегия».
— Придет время, батенька, в школах будут преподавать как ведущий предмет — личную стратегию.
— А математика, физика, русский?
— Это лишь средства для достижения цели.
— Цель с первого класса?
— Верно! Пусть малыш мечтает стать летчиком или врачом, а ты к нему деловито: «Авиатору и доктору тоже нужны числа, анатомия, родной язык». Педагог обязан прежде всего научить ребят выбирать цель, находить средства и умело достигать ее. Учти, личная цель — наисильнейшая мобилизация всех интересов и знаний.
— А если шалопай будет метаться?
— Мечутся не только шалопаи: на то и закон возраста. Твоя задача утвердить, обыграть очередную цель ученика по всем правилам логики действия.
— А если упрямец отвергнет цель?
— Окончит школу, как все в наше время, без личной стратегии. Такой не знает, кем быть, куда идти, что делать. Вся надежда на папу с мамой. Отсюда, заметь, разброд, растерянность, подражание удачникам и, что хуже, случайная профессия со всеми печальными последствиями. — Охотник прислушался к ночным звукам и продолжал, лаская Муньку: — Вспомни Ломоносова — академия в одном лице. В чем секрет величия? Прежде всего в личной стратегии. И в будущем даже у рабочего будет свой ЛИЧНЫЙ производственный план с учетом, разумеется, общей хозяйственной лоции. А где у нас преподается логика действия? Нуте?
— Неужели столь велика ее роль?
— Голубчик, ныне мало познать да изменить мир, надо еще уметь управлять им. И вообще люди без стратегии загнивают: ведь борьба за высокую цель исключает пьянство, распутство, зазнайство, хамство и воровство.
— У нас столько говорится…
— Вот-вот — говорится! — Он так возбудился, что даже собаки вскинули уши. — Идея коммунизма, не подкрепленная действием, — утопия! Необходима коренная реформа обучения и воспитания!
— Кто докажет ее необходимость?
— Сама жизнь! — выставил ладонь. — Школы превратятся в школы логики действия, где восторжествует диалектический метод познания и работы. Учти, мальчик мой, секрет прогресса не в количестве знаний (необъятное не объять!), а в умении достигать цель. Наука достигать — наука побеждать!
— А что главное в личной стратегии?
— Железная дисциплина и умение подчинить личную стратегию всеобщей. Коммунизм — массовый расцвет личностей, а расцвет личности без личной стратегии невозможен. Не так ли?
Я давно заметил, что мой учитель не просто критикует (такое всем доступно), а тут же ищет выход. Я допытывался:
— Николай Николаевич, а какое место займет в будущей системе образования ваша «Логика открытия»?
Отблеск пламени разом потух на лице учителя. Он склонил голову и тихо проговорил:
— Друг мой, «Логика открытия» — лишь заявка: впереди огромная работа с проверками, экспериментами; во-вторых, моя логика не единственная: многие ученые, не чета мне, разрабатывают методологию наук, а также эвристику — логику открытия. Кто знает, чей поиск лучше? Но я верю: завещание Ленина будет выполнено…
— Когда математика войдет в философию?
— Наоборот! — оживился он. — Когда философия войдет в математику, физику и прочие науки; когда диалектика действительно станет алгеброй прогресса…
— Вот бы дожить!
— Мы доживем, если будем не ждать, а действовать: искать, пробовать, ошибаться…
— Ошибаться?
— Да, друг мой! Философия — самая сложная наука. И Ленин предупредил: первые шаги будут связаны с ошибками.
— А за ошибки не могут… за ушко да на солнышко?
— Могут! У нас не все подходят к теории творчески: для некоторых диалектика — икона. Можно только молиться на нее. «Ортодоксы» сами не разрабатывают метод и другим не дают…
— Собаки на сене! — Я вспомнил свое решение загадки с полетом утки: — Выходит, под каждым крылом действует квадрат превращений: положительная струя воздуха поддерживает птицу.
— Умница! Быстро нашел. — Он взглянул на плоские карманные часы. — Ого! Засиделись. Пора, мальчик мой. Завтра попробуем увлечь ребят новой тайной: боюсь, что «подземный ход» недолго послужит нам. Беспризорники — народ дотошный…
Утром беседа с ребятами не состоялась: Воркун прислал за Калугиным катер. Учитель доверил мне команду и как бы извинился:
— Что поделаешь, голубчик, не иначе как ЧП…
Грустно стало без нашего капитана. А тут еще юрьевские колокола бумкают заунывно и жалобно…
Как только Калугин по мостку сошел на берег, молодой чекист, всю дорогу хранивший молчание, доверительно шепнул ему:
— Начальник ждет вас в Софийке…
«Девятка» внешне ничем не отличалась от других номеров гостиницы: на двери многослойная краска с подтеками и ручка скобкой. Комната имела капитальные стены и вход с двумя шторами. Единственное окно следило за дорогой и Летним садом. На подоконнике стоял телефонный аппарат, который держал связь только с Десятинным монастырем.
В этом номере останавливались чекисты, приезжающие из уездов и центра. Две железные кровати, подменяя скамьи, обслуживали продолговатый столик. Сейчас на нем дрогнули граненые стопки, бутылка с водкой, селедка в горчичном соусе и хлеб на фанерке. Небритый, широкогрудый, в расстегнутой гимнастерке, Иван грузно поднялся и потряс приятеля за плечи.
— Не поверишь, дружище! — притворно засмеялся Воркун. — В нашем взводе был вечно пьяный солдат. Даже на гауптвахте пел, плясал, хохотал. А взводный чесал затылок: «Кто приносит?» Следил, как за вражьим снайпером. Никаких улик! Лишь третья медкомиссия разгадала: у него желудок — природный самогонный аппарат: что ни съест — пьян. Списали «по чистой».
Историк мечтательно зажмурился:
— Через сто лет наш разум превратит желудок в фабрику эликсиров: «сок долголетия», «капли от рака». — Он распахнул черные глаза, полные внимания: — Что с Тамарой? Который день?
— Восьмой! Боюсь, как бы того… Извелся…
Три года назад в Старой Руссе на собрании верующих жена Ивана призвала христиан пожертвовать церковные ценности на спасение голодающих волжан. Беременную избили. Она скинула мертвенького…
Николай Николаевич заверил, что в больнице ребенка примут благополучно и, пригубив вино, спокойно спросил:
— Чего звал, голубчик?
Нервно глянул Иван на телефонную трубку и пробасил:
— Хочешь послушать мнение Шарфа о себе?
— И ты ради этого сорвал меня с охоты? — Он строго заглянул в голубые глаза приятеля: — Нуте?
— Ох, это твое «нуте»! — Иван глотнул водки и, нисколько не хмелея, оглянулся на тяжелые дверные шторы: — Вчера опять беседовал с Фуксом. И вспомнил твои слова: «В Москву с пустым портфелем не ездят». Так вот, старина, есть о чем писать в ЦК. Твои сигналы, что у нас нет центральных газет, что перетасовка кадров — тактика заговорщиков, что Григорий создал подпольный кружок, что Дима Иванов выдал их, — все это полностью подтвердилось…
Машинально нюхнув корку хлеба, чекист наклонился к столу:
— Фукс знал больше, чем выдал в первый раз. Юморист рассказал об одном конспиративном заседании: речь шла о предстоящем съезде. Они хотят выдвинуть Зиновьева содокладчиком генсека и подбросить делегатам «Заявление ленинградской организации», которое уже подписал москвич Каменев. Каково?
— Все закономерно, батенька: Каменев — штрейкбрехер революции номер два. Это надо было ожидать после разведки Ларионова. — Калугин чувствовал, что Иван недоговаривает: — И все?
— Нет! Фукс назвал тех, кто был в доме Зиновьева, в частности — Клявс-Клявин, Дима Иванов, Уфимцев, Творилова и, представь… Рахиль с Пискуном!
— Не удивительно! Архивариус пишет биографию Зиновьева. Тебе это известно. Не валяй дурака. Что случилось?
— Поздравляю, дружище! Ты попал в точку! — Иван глотнул пшеничной, откусил селедки и, оглянувшись на телефон, бодро улыбнулся: — Ты прав насчет Хутыни. Вчера там накрыли приживалку Алхимика, а потом и самого. Обоих доставили сюда. Пока молчат как немые…
— А обыск что дал?
— В городе ничего. Теперь Смыслов шурует в Хутыни.
— Я же не стану ему помогать. Довольно мямлить!..
Звякнул долгожданный звонок. Трубка дрожала от радостного голоса дежурного по ГПУ. Захлебываясь от счастья, Иван облапил друга:
— Оба здоровы! У меня сын, сын! И в честь тебя назовем Николкой! Октябрины за мной!
Оглушенный восторженным басом счастливца, Калугин готов объяснить странное поведение тревогой за Тамару. Но вот схлынул восторг, а в глазах Ивана снова маячит беспокойство. Он поднял объемистую рюмку:
— Давай за Николку! Давай до дна! — И тут же выпалил: — Ночью сгорел ваш дом: Анна Васильевна в Колмове…
Калугин не заметил, как выпил водку. А чекист бросил пустую рюмку на пол и кулаком ударил себя в грудь:
— Я! Я во всем виноват! Надо было прямо гнать на извозчике. Я бы застал их на Дворцовой. Ведь поджег-то Алхимик! Он не успел отмыть керосин от рук, как его взяли. — Иван схватил себя за голову. — Дурак! Дважды дурак! Черт меня дернул брякнуть: «Спрячь тетрадь». Анна Васильевна искала ее в горящем доме! Когда я прибежал, старушка не узнала меня, только махала обожженными руками: «Где тетрадь? Где тетрадь?»
Колмовская психиатрическая, первая земская больница России, находилась за городом, на берегу Волхова, напротив Антонова. Желтые корпуса с зарешеченными окнами примыкали к парку, который зелеными волнами скатывался к реке. Здесь обычно прогуливались душевнобольные.
Горе оголяет совесть. Он, идя на свидание, упрекал себя за то, что мало уделял внимания матери. Казалось, что она готова была сжечь малиновую тетрадь, а на поверку — бросилась в огонь…
Ясноглазая доктор Передольская (сестра профессора) молча провела посетителя в палату, в которой когда-то лечился Глеб Успенский. Старушка с опаленными волосами на миг узнала сына и потянулась к нему забинтованными руками:
— Ты нашел тетрадь?
— Да, мама, нашел, — впервые солгал он матери. — Теперь дело за тобой: быстрей возвращайся…
Новгородская земля, измученная суховеем, повернулась лицом к солнцу: давно пора освежиться. А спасительные дожди чаще всего приходили с юга, со стороны Ильменя. Вот и сейчас от широченного плеса отделилась темная тучка и набухшей губкой ползла к городу. Липовая аллея, прикрывавшая стену крепости, примолкла, а галки заметались над кремлевской башней, словно к их гнездовью кралась кошка.
Обычно Калугин, как и всякий охотник, по многим приметам улавливал приближение ливня, но сейчас он задумчиво посматривал в сторону губкома. Там ждут его ответа. Нетрудно представить, как поступит ставленник Зиновьева: отправит новгородца с повышением на Север. Обидно, сгорело коллективное письмо в ЦК: снова сбор подписей.
На каменной панели послышались четкие армейские шаги. Впервые друзья встретились случайно. Иван не мог скрыть радости:
— Я распорядился поставить телефон в твоей времянке.
— Спасибо! Пригодится мастеру кирпичного завода А мне…
— Поверь! — чекист возмущен. — Их власть только до съезда!
Рядом проскрипела телега, груженная ивовым лыком. Калугин поинтересовался поведением арестованных. Иван сжал кулаки:
— Даже промеж собой не говорят. Вот бы к Машутке пригласить Передольского. Она бы развязала язычок.
— Запрещенный прием, голубчик!
— Знаю! — отмахнулся он и глянул на фасад губкома:
— Ты скоро? Я подожду. Для тебя есть новость…
«Хочет приоткрыть тайну Берегини», — прикинул Калугин и обещал не задержаться в губкоме.
Клявс-Клявин вышел из-за стола с протянутой рукой:
— Николай, тебе нужна однокомнатная квартира?
— У меня времянка хорошая. И потом — собаки, сад. Куда все это? — У него дрогнул голос: — А вот рукопись, библиотека…
— Так все и погибло?
— Увы! — вздохнул он. — Лишь бы матушка поправилась.
— Мать вернется, потребуется площадь.
— Сколько еще коммунистов живут в подвалах. Вот хотя бы Иванов со своей старушкой. Кстати, он безумно любит ее…
— Иванов требует ликвидировать «дворянское гнездо» на Московской. Я вызвал Воркуна, навел справку: два агронома, химик, математичка совпартшколы и врач…
— Который спас твою жену и открывает первый рентгеновский кабинет. — Он увидел в окно Ивана и твердо заявил: — Я отказываюсь от Комвуза!
— Думаешь, — латыш насмешливо скривил рот, — тебя ждет Институт красной профессуры?
— Я ничего хорошего не жду, особо от тебя.
— Не спеши! Дело не во мне. Ты номенклатурная единица: можешь возглавить любой губком. К тому же ты не одинок. Только что начальник ГПУ чуть кулаком не проломил стол. — Секретарь боковым поворотом головы отметил портрет Зиновьева. — Либо тебя в распоряжение Смольного, либо возглавишь здесь теоретический журнал. Твою судьбу решит бюро. Но, не скрою, у тебя есть противники, говорят, ты того… загибаешь.
Секретарь, видимо, вспомнил свой разговор с Воркуном:
— Скажи, Николай, здешний вице-губернатор в самом деле содействовал новгородским революционерам?
— Представь! — Он глазами показал на Кремлевскую площадь. — Ссыльные ходят по городу, всюду стучатся и всюду — отказ. И вдруг им целый флигель с готовыми дровами…
Историк рассказал случай с зеленым портфелем и напомнил:
— Ленин никогда не забывал тех, кто помогал нам до революции. Не так ли?
— Да, конечно, за добро — добром.
Калугин заметил, как латыш смял седенькую бородку. Он и раньше так делал, когда пускал в ход коварный вопрос:
— Да, к слову, о твоем ученике дворянского происхождения. Ты отдал ему столько знаний, а случись война, он сбежит к врагу. Рабочего парня не нашел?
«Почерк Пискуна», — сообразил учитель и решил не спешить с ответом:
— Разве Воркун не замолвил о бывшем неуче?
— А что?! — заострил взгляд однополчанин. — Дворянский сынок на особом учете?
— В некотором роде, — улыбнулся Калугин. — Глеб — динамовец. А шефы клуба «Динамо» — чекисты. Они гордятся своим вратарем. Он — щит сборной Новгорода и губернии…
— И ты болельщик? — скривил щеку секретарь.
— Не в этом дело: Глеб — сын революционерки…
— Эсерки?
— Социал-демократки. Она из группы Фофанова…
(Дорогой читатель, о революционной деятельности моей матери упоминается в брошюре «Красноуфимск», Свердловск, 1970.)
— Анна Васильевна Воскресенская — уралка. Активистка. Распространяла листовки. Сидела в тюрьме. Там же в Красноуфимске ее, вдову с тремя ребятами, взял в жены агроном, новгородец, и привез сюда. Их младший сын косноязычен, необразован, тугодум. Вот я взялся помочь…
— Анархисту?
— Да! — засмеялся краевед. — Если иметь в виду беспорядок в голове. Прикинь, он встретил Октябрь мальчонкой.
— А что за кличка «Глевим»?
«Ну и наплел Пискун», — ужаснулся Калугин поясняя:
— Сейчас модно сокращать. Вот почитатели голкипера и сократили Глеба Викторовича Масловского на Глевима.
— Однофамилец Масловских?
— Нет! Из одного «гнездышка». Кстати, батенька, я тоже был в числе ссыльных, которых приютил вице-губернатор Масловский. Больше того, даже получал стипендию его имени. Так что за мною особый долг. Не так ли?
Наконец-то лицо латыша просветлело:
— Будем считать, дорогой товарищ, вопрос исчерпанным. — Он столкнулся со взглядом Калугина: — Есть что-то ко мне?
— Есть! Ты снял с руководящих должностей Павла Левита и Николая Котрбу: одного сотрудником в редакцию, другого за город в партячейку. Зачем?
— Нижние звенья тоже надо подтягивать…
«Подтяжка ясна — всех ленинцев подальше от губкома», — рассудил Калугин и снова вспомнил о друге.
После быстротечного ливня блестели даже бронзовые буквы памятника. Иван, в штатском, с папиросой, читал надписи под статуями. Он встретил историка вопросом:
— Дружище, ты знаешь, где Лев Бронштейн позаимствовал псевдоним «Троцкий»?
Краевед, разумеется, знал, что на русском пьедестале стоит фамилия литовского князя Кейстута Троцкого, и догадался, о чем думал чекист. Он ответил:
— История помогает нам расшифровывать и угадывать судьбы: князь Троцкий повесился, а Марфа, штрейкбрехерша Вечевой республики, стоит одна, как видишь, с поникшей головой и разбитым колоколом у ног. — И тут же сатирический тон Калугин сменил на деловитый: — В наших руках ниточка к троцкисту-нумизмату: Филя видел, как аптекарь складывал золотишко в черный мешочек…
— Но мешочек-то сам не полетит в Питер? Кто доставляет? И где хранит? Ни Роза, ни Додик в глаза не видели золотого хлама. Может, Рахиль?
— Нет, голубчик! Она, как и ее шеф, считают Троцкого вроде как своим идейным врагом…
— Надолго? Ты сам говоришь: «Крайности сходятся».
— Они, разумеется, сойдутся, но пока Рахиль отвергает троцкистов. Связной кто-то другой…
— Пискун? Этот и черту подыграет. Его маршруты может знать Машутка. Но молчит, бестия!
— А ты, батенька, поставь Смыслова Алешу: он умеет читать по губам говорящего.
— Дело! — приободрился Иван и зло ткнул папиросой в сторону губкома: — Ты знаешь, я чуть не заехал ему. Он спросил: «Насколько Иванов лучше владеет диалектикой, чем Калугин?» Сказал, что тебя прощупают на бюро губкома. Их большинство!
— Зато, друг мой, наше меньшинство монолитное, а их большинство с трещиной: Дима Иванов, этот Макс Линдер в юнгштурмовском костюме, уже разок подвел заговорщиков…
Они шли по набережной. Николай Николаевич на миг остановился возле Белой башни:
— В ней на балке повесился один предатель партии. Такова судьба всех изменников, — историк перевел взгляд на спутника: — Так что за новость?
— Я говорил тебе о диверсанте, что подорвал склад на Волховстрое…
— А след привел в Новгород?
— Факт! — Чекист осмотрелся по сторонам и приглушил свой бас: — Через два часа мы возьмем его на Буяновской: работает там грузчиком. В тысяча девятьсот двадцать втором году Чван по заданию Савинкова разведал обстановку в Новгородской губернии для рейда отрядов полковника Павловского. Чвана арестовали в Демьянске за попытку изнасиловать школьницу. Из тюрьмы его вызволил Павловский и оставил для подрывных работ.
Начальник губотдела ГПУ бросил окурок в канаву и, хитро прищурив глаза, озадачил собеседника:
— А ты знаешь, старина, кто напал на след диверсанта?
— Берегиня Яснопольская?
— Вот это школа трибунала! — изумился Воркун.
Любимый цвет ее — синий: у нее синие глаза, не говоря уж о берете и синих полосках матросского воротника. Все же синие обои номера стали раздражать…
Сосед по коридору, прощаясь, оставил ей «Дебри жизни» Минцлова. Но немец подкупил ее другим: он возвел Калугина в ранг философа XX века. Профессор, конечно, не причина ее раздражения. Мысль о том, что засилье индиго в номере граничит с безвкусицей, не удовлетворила ее.
Взгляд упал на мятую газету с подчеркнутыми строками: «6 августа в 30 верстах от Одессы в совхозе убит командир конного корпуса Молдавии тов. Котовский». В штабе прославленного полководца гражданской войны служил ее отец. Она пережила это трагическое известие. Но газету принес в номер ее сослуживец по уголовному розыску. Наконец-то осознала причину своего раздражения. Именно тут, в синей комнате, ее настиг душевный кризис.
Будь проклят тот день, когда она решила ни в чем не уступать парням. Ее неудержимо тянуло к шахматам, бильярду, ружьям, скачкам. И чем больше риска, тем интереснее. А на ловца и зверь бежит. На Невском к ней прилип пижон: расхвастался, подарил ей золотые часики и шепнул адресок вечеринки. Она смекнула, кто он. И зашла в угрозыск. Там заинтересовались «подарочком». Накануне очистили квартиру дантиста. В списке пропавших вещей значились и дамские часики шведской фирмы. Она взялась сходить на «вечеринку». Сама атмосфера риска — нравы «малины», блатные песни, метание финки, азартные игры — чертовски понравилась ей, отчаянной. И комсомолка Ольга Муравьева согласилась сотрудничать в уголовном розыске.
Случилось это на первом курсе университета. Поначалу ей льстило, что она, девушка, сотрудник угро. Однако постепенно двойная жизнь опостылела ей. А восстала против себя в Новгороде, и не без влияния Калугина. Не в ее характере отчитываться перед мужчинами, а он ни о чем не расспрашивал, смотрел на нее без вожделения, не прощал ей логических ошибок. И в то же время пытался помочь ей.
С детства она очарована церковным пением. В Питере зачастила в Никольский собор. Там пели артисты Мариинского театра. Пришлось объясняться на комсомольском собрании. Осудили не строго: накануне выследила одессита, крупного мошенника.
Нечто схожее она ожидала услышать от губкомовца, когда обнаружила на памятнике статую Бортнянского и призналась, что без ума от его духовной музыки. И вдруг старый революционер виновато улыбнулся: «Голубушка, я сам обожаю его концерты, особенно „Скажи ми, господи, кончину мою“».
А вскоре душа актрисы совсем потеплела: в художественной галерее он любовался древними иконами, а в Кремле жадно слушал колокольный звон. Нет, нет, он не такой, как все мужчины: строгий и добрый, умный и скромный — с ним легко, интересно. Именно он незаметно подвел ее к решению — покончить со многими увлечениями: «Много целей — мало проку», «С курса не собьешься, если видишь маяк». Ее маяк — борьба за равенство и свободу женщин. Она подала заявление начальнику милиции: «Прошу освободить…» Ответ доставил сотрудник угро: «Сначала накрой Алхимика».
Операция «Алхимик» проводилась совместно с чекистами. Муравьева опережала других участников, значительно сократила круг лиц, взятых на подозрение. Ее оперативность не осталась без внимания начальника ГПУ. Воркун предложил ей вакансию чекистки. Она отказалась, но обещала помочь в поимке диверсанта.
И так случилось, что в день ареста Алхимика она напала на след опасного контрреволюционера. Ольга вышла из гостиницы. Буяновская улица пахнула трактиром. Трудно понять, почему на вывеске чайной обозначен город Львов. Открытые окна первого этажа источали запахи лука и селедки. Голодный пес, задрав морду, ждал подачки. На крыльце худенькая девочка в желтеньком платье качала тряпичную куклу с одним глазом-пуговицей. Чья она? Где ее мать? Жаль, что не прихватила гостинцев. Ольга ласково подмигнула юной новгородке. Ее упругая косичка, похожая на хвостик, выжидательно застыла.
В прокуренном помещении под низким потолком мельтешили мушки. За столиками потные бородачи опустошали малые и большие расписные чайники с золотистыми носиками. За грубым прилавком, на фоне граммофонной трубы, суетился толстячок в фиолетовой шелковой рубахе под темным замасленным жилетом:
— Что прикажете, красотка?
Она выбрала длинный леденец, обвитый яркой лентой, с бумажной бахромой на концах. В это время из дверного проема кухни выплеснулся звон битой посуды. Туда бульдогом рванулся хозяйчик и яростно загавкал:
— Высчитаю до копейки! Подбирай, кобыла!
Он схватил бы оцепеневшую посудомойку за волосы, но его рука повисла, словно подрезанная. Толстячок развернулся и онемел: ему улыбалась синеглазка в матросской блузке.
— Не трогать и не обзывать! — Врубила она стальным голосом, сохраняя детскую улыбку: — А за битое… получи…
В руке Ольги зеленела новенькая трешка. Заступница предупредила, что вернется проверить уговор и тепло взглянула на простоволосую, костистую женщину в мокром платье.
— Тебе положен передник. Требуй! Как зовут-то?
Большие темные глаза Матрены светились изумленной благодарностью. Ольга смекнула, чья дочка мается на ступенях, и взяла мать за оголенную, натруженную руку:
— Выйдем на крылечко…
Хозяин опомнился, бросился следом, но не успел и рта разинуть, как его осадил детина с белым от муки лицом:
— Цыть! — приказал он хриплым, пропитым голосом.
Скорее женским, чем агентурным чутьем Ольга расценила поступок верзилы не рыцарским, а эгоистическим, далеко прицеленным — познакомиться с Матреной.
Пока Ксюша распеленывала конфету, Ольга уже выяснила, что Матрена вдова, до чайной работала уборщицей, что второй год ютится с дочуркой в подвале. Судомойка указала в сторону Венского сада, где на эстраде выступала Берегиня, и обещала вернуть деньги:
— Тут нам, вдовым, помогают. — Оказывается, в Новгороде о сиротах заботятся добрые люди во главе с Калугиным: — Миколаевич у нас и на дому бывал. Ксюше баретки принес…
Они расстались подругами: младшая обязательно зайдет к старшей, а Матрена и Ксюша навестят ее в гостинице.
В концерте вместе с Ольгой выступает талантливый скрипач Додик Гершель. Месяц назад его избил лабазник с Буяновской улицы. Отец Додика расценил это как выпад русского против еврея. Однако сын не усмотрел в этом хулиганстве антисемитизма и не стал возбуждать судебного дела, да и грузчик пригрозил ему: «Пикнешь — прикончу!»
Все заработанное Додик отдавал отцу, а тот отказался оплатить ремонт раздавленной скрипки. Ольга организовала сбор денег: даже баянисты пожертвовали по трешнице.
Благодарный Додик проникся к Берегине доверием и показал ей хулигана. Грузчик в Хмельном саду освежался пивом. Приходил всегда запорошенный мукой: даже ресницы усыпаны.
Сотрудница угро, конечно, признала в нем «защитника» Матрены и окончательно убедилась, что лабазник не рыцарь, а прожженный негодяй, который почему-то никогда не смывал с лица муку.
После концерта в Хмельном саду Ольга вернулась к себе в гостиницу и встревожилась, когда в коридоре увидела притихших Матрену и Ксюшу. Вдова закрыла дверь номера на задвижку:
— Пришел Белый сильно выпивши, — рассказывала она дрожащим голосом. — Принес гостинцы, водку и баранью ножку. «Поджарь», — говорит, а сам глаз не спускает с доченьки. Чую неладное. И только он вышел до ветру (у нас-то нужник за сараем), я схватила Ксюшу и бегом к тебе…
— Молодец! Теперь выслушай внимательно. — Ольга прочитала словесный портрет Чвана, полученный от начальника ГПУ — «Роста высокого. Приметны надбровные дуги. Нос усечен. Толстогуб. Руки и грудь волосатые…»
— Он самый! — опознала Матрена диверсанта под кличкой Чван.
Как же быть? Идти в Десятинный монастырь нельзя: Воркун строго запретил такой вид общения. Начальник дал телефон администратора Софийской гостиницы и пароль: «Оставьте за мной девятый номер». Звонить из своей гостиницы она посчитала неудобным, словно недовольна Соловьевской и переезжает в Софийскую. Воспользовалась телефоном ближайшей аптеки.
А вскоре Берегиня в девятом номере Софийки порадовала Воркуна. Тот поблагодарил за помощь, но не взял ее на рискованную операцию:
— Чван, понятно, вооружен: будет отстреливаться. Бегство Матрены, как пить дать, насторожило его. Он сейчас ищет ее, и ваше место рядом с ней. Прикройте ее. Ведь преступник пятый год ждет расплаты. — Чекист кивнул на окно, смотревшее на Летний сад: — Тут извозчик. Спешите!
Теперь в ее номере две кровати. Однако спит лишь Ксюша. Матрена лежала молча, то и дело тяжко вздыхая. Ольга беспокоилась за исход операции. Неужели сбежит?
Незаметно мысли перенеслись в мир детства. Не забыть ей Больших Теребонь. Особенно последнее лето. Тогда, словно чуя разлуку, мамуля не отходила от нее. Они купались, ходили по грибы, собирали малину, а вечерами на веранде в четыре руки играли на бабушкином рояле, упивались стихами Тютчева и Бунина.
Детский альбом сохранил материнские рисунки: старинный дом с белыми колоннами, вишневый сад, ниспадающий к Луге, и прибрежный курган язычников. В родовом имении Муравьевых мама нашла семейное счастье. А дочь в то лето — сама нежность. Оля свистом подражала пернатым. Мама обычно ворчала: «Девочке неприлично!» А тогда похвалила за песню жаворонка: «У тебя, дочурка, мой слух. Не бросай музыку».
В день отъезда материнские руки грели прадедовские кандалы, воздетые на спинку дубового кресла. Мама долго смотрела на стенную фреску — свой портрет с темными печальными глазами. Прощаясь, она обещала вернуться, а приехал отец, в офицерском мундире, с черной лентой на рукаве. Шла война с немцами. В госпитале сестру милосердия не обошел тиф. А жить бы да жить!
Папу Ольга любила за верность памяти матери: вдовый, он не расставался с ее ликом, закрепленным в крышке портсигара, да и в Париже возле материнского портрета всегда цветы.
Она дремлет. Внизу в ресторане Додик Гершель бисирует есенинское «Письмо», напоминая людям о вечном долге…
Спать… спать… спать! Завтра выступление в детском доме имени Розы Люксембург. Завтра она вольная птица. Завтра новая жизнь. Новая, если Чван пойман. Сон был тревожным…
Утром официантка в кружевном передничке, с большим бантом на голове, принесла артистке три завтрака и, зная, что она охоча до городских новостей, сообщила:
— У нас-то на Буяновской. Вчера к ночи дворники поднимают на телегу мертвецки пьяного, а у него из кармана шмяк… пистолет иностранной марки.
Матрена облегченно осенила себя знамением и спокойно пошла на работу в трактир. Но Ольга задумалась: если дворники — переодетые чекисты, тогда все в порядке; но если дворники опередили Воркуна, то Чван может очухаться и наверняка сбежит. У диверсанта солидный стаж да и силища на троих. Терзаемая неизвестностью, она прошла в аптеку и позвонила в Софийскую гостиницу. Администратор вежливо ответил:
— К сожалению, девятый номер занят…
Ольга решила навестить Калугина, доверенного Воркуна. Тот, конечно, в курсе дела. Из аптеки она направилась к мосту и уловила за спиной чечеточные шажки: один из ее поклонников, хозяин зеленого портфеля, заговорил с ней впервые:
— Богиня! — Его бодрый голосок взвился ивовой свистулькой: — Вы любознательная! Обычно приезжие музы обожают скачки и золотой ликер, а вы — музеи, памятные места. Я видел вас в Зверином монастыре возле могилы писателя Муравьева-Апостола — отца трех декабристов. У вас, кажись, выступили слезы?
— Обидно! Уцелела надгробная плита, а где могила?
— Попала под алтарь, когда собор расширяли.
— Откуда такая осведомленность?
— Архивариус и любитель церковной архитектуры.
— А что у вас в портфеле? Всегда туго набит?
— Чистая бумага и слуховой аппарат, — он любезно открыл портфель. — Любую справку к вашим услугам.
— Ловлю! Что такое теория относительности?
— Три волоса на голове — ничто, а в супе?!
— Браво! — засмеялась она. — Вы знаете Калугина?
— Его партийная кличка Скиф. Он учитель мой.
— Афиша достойная! После пожара он куда переселился?
— Никуда. Живет во времянке. А сейчас у Передольского…
— Изумительно! Вы универсальный справочник!
— К вашим услугам! — Он продиктовал свой служебный телефон и низко, по-монашески, раскланялся: — Удачи Соловушке…
Когда всезнайка-бубенчик скрылся в базарной толпе, Ольга повернула назад и задумалась: «Неужели ученик Калугина?»
На Ильинской улице Ольга увидела знакомый дом с башенкой и решила — во что бы то ни стало объясниться с профессором. Со школьной скамьи Оля презирала мужской пол, а тайно вздыхала по учителю словесности: тот вдохновенно читал стихи и отличался вольтеровским остроумием. В университете она продолжала коситься на мужчин, хотя ее тянуло к Передольскому: гипнотизер, путешественник и блистательный лектор, всеобщий любимец. Когда Владимир Васильевич появлялся за кафедрой, то девятая аудитория, самая большая, всегда оказывалась забитой слушателями. Его романтический стиль лекций приводил и Ольгу в восторг.
Однажды она провожала своего кумира на 16-ю линию Васильевского острова. Профессор пригласил студентку к себе на квартиру. Глаза его пылали: «Вас ждет редкая живопись». Не зашла она, отшутилась: «Боюсь гипноза». На деле Ольга не была робкой и не поддавалась внушению. Она не хотела обидеть жену профессора, еще тогда в ней утвердилось правило — защищать слабый пол.
Вот почему в Новгороде она решительно отказалась переехать в профессорский дом, хотя Владимир Васильевич ценил ее талант, дарил цветы и даже уговорил супругу склонить актрису пожить на Ильинской в отдельной комнате с окнами в сад.
Нет, только эгоистка способна отравить чужую жизнь. А Ольга, рано потеряв мать, всегда помнила о ранимости женских душ.
На солнечном дворе земляки кололи дрова. У хозяина тяжелый колун, а Калугин мучился с легким топором: лезвие увязло в сырой древесине. Он, переведя дыхание, доверительно сказал:
— Голубчик, в Хутыни обнаружили вещественные доказательства, но от них пока не добились ни звука…
— Бонжур! — заявила Ольга о своем приходе и взяла освободившийся колун. — Отдохните, профессор!
Она сызмальства любила физический труд. В имении бабушки на кузнице Оля бралась даже за тяжелый молот. И сейчас не подкачала: чурка разлетелась плашками. Хозяин не успел похвалить. Она, убегая в дом, крикнула через плечо:
— Сейчас вернусь!
У нее оторвалась пуговица от лифчика. В прихожей Ольгу встретила Передольская. Куда девалась обычная импозантность? Профессорша в мятом переднике, без строгой прически, с потухшими зелеными глазами:
— Что с вами, Антонина Ивановна?
Хозяйка закрыла на задвижку дверь спальни и, подавая шкатулку с пуговицами, печально молвила:
— Сиротой росла… привыкла все в себе…
Ольга ловко сбросила бюстгальтер и, обнаженная до пояса, добродушно хохотнула:
— Если принесу двойню — кормилица не потребуется! — Она выбрала иглу: — Пожалуйста, нитку покрепче, суровую…
Все еще грустная, Антонина Ивановна катушкой указала на двухспальную кровать, наполовину загороженную серой ширмой:
— Теперь спит в кабинете. Заявил: любит другую.
— Кого? — насторожилась Ольга.
— Не знаю, но догадываюсь — вырезал ваш портрет с афиши…
Ольга нечаянно укололась иглой и, глядя на каплю крови, резко стряхнула ее с пальца:
— Да я скорее глаза себе выколю, чем…
Она не договорила. Профессорша обхватила ее голову и благодарно поцеловала в лоб:
— Так и знала! — Согретая солидарностью, Антонина Ивановна распахнула окно на дворик и повеселевшими глазами выбрала бородача в русской рубахе: — Каждый день ждет вас. Измучился…
— Напрасно! Если приду, то приду лишь к вам и вашей троице: им пора садиться за рояль…
Надевая блузку с матросским воротником, Ольга свободно вдохнула свежий воздух. Как легко дышится человеку с чистой совестью. А соблазнись там, на 16-й линии, теперь она уподобилась бы лживой, коварной разлучнице.
В окно Ольга видела, как на дворе новгородцы закончили колку дров и, прощаясь, долго трясли друг другу руки. Она выждала момент, когда Калугин направился к калитке, и мигом выбежала из дому. Голос ее тверд, беспощаден:
— Владимир Васильевич, не ждите меня: я никогда не стану ни вашей любовницей, ни женой! Адье!
Круто развернувшись, она последовала за Калугиным. Тот еще не успел закрыть калитку и, конечно, услышал ее отповедь:
— Николай Николаевич, я нарочно говорила громко, чтобы слышала жена профессора. Она стоит возле открытого окна. Так-то оно человечнее…
— Здесь я не судья, голубушка, — голос его потеплел. — А вот за концерт в детдоме — великая благодарность от детской комиссии. Вы совсем распрощались с эстрадой?
— Да. Но для детей не откажусь.
— Спасибо, Ольга Сергеевна. — Он обласкал ее своим взглядом. — Однако, друг мой, впредь держите связь с моим заместителем.
— Как? Уже?! — Она сбилась с шага. — Я кое-что знаю от Матрены. Новые губкомовцы хотят избавиться от вас. Матрена переживает…
— Славная и женщина и мать! — Он посмотрел на тощую козу, пасущуюся в уличной травянистой канаве. — Кстати, вы с Матреной очень помогли Воркуну. Все обошлось удачно: чекисты забрали Чвана вдрезину пьяного — очнулся лишь в камере…
Ольга изумилась: Калугин словно читает ее мысли. Она же и пришла за тем, чтобы узнать о результате опасной операции. А себя уличила в том, что нашла Калугина не только ради этого. Она хочет стать его ученицей и овладеть логикой.
— Теперь я свободна! Мечтаю заняться декабристами…
— Увлекаясь по-прежнему шахматами, стрельбой, бильярдом?
— Нет, нет! Я уже собираю материал, посетила имение братьев Бестужевых-Марлинских и запросила архив моего прадеда Артамона Захарьевича Муравьева…
— Который вызвался убить царя?
— Да! Архив сохранил мой отец. Все стены папиного кабинета увешаны портретами декабристов. В советском посольстве он — помощник атташе полковника Игнатьева. Я люблю Париж и очень скучаю без отца. Он просил меня навещать мать Сергея Васильевича Рахманинова…
— Она в бывшей богадельне Масловского?
— Да. Вчера я помогла ей донести посылку от сына. Он любимый мой композитор. Наведаюсь в его родной Онег. Недалеко — на Волхове. Но распыляться не собираюсь — только декабристы!
— Отрадно слышать. — Он скользнул взглядом по ее лицу: — Вы плоть от плоти декабристов — вам и карты в руки.
— Мне жаль потерянного времени.
— И все же, Ольга Сергеевна, помогите Воркуну. — Он рассказал о таинственном посреднике между аптекарем и его ленинградским братом, нумизматом. — Братья больше года не виделись…
— А здесь есть троцкисты?
— Один лишь Шахнович. Но он после дискуссии замкнулся, отошел от политики, а главное, не вхож в дом Гершеля. — Попутчик снова по-доброму взглянул на Ольгу: — Зато вы дружны с Розой, Додиком и даже участвуете в семейных концертах. Не так ли?
— А Роза и Додик?
— Они бессильны: нет навыка. Да и неудобно разжигать их ссору с отцом. Вся надежда на вас. Это наша с Воркуном последняя просьба…
— Почему последняя? — Ей стало не по себе. — А-а, понимаю: я отказалась сотрудничать с чекистами, а вас переводят…
— И постарайтесь, голубушка, до моего отъезда. — Он дополнил шепотом: — Сохраните телефон Софийской гостиницы…
Ольга представила «девятку», начальника ГПУ и поняла, что Калугин намерен закрепить ее помощницей Воркуна. Она переждала, пока рядом проедет извозчик, и категорично заявила:
— Я помогу чекистам, пока вы здесь, но уеду с вами. И поеду, куда бы вас ни перебросили. Да, да, во мне кровь декабристов! Вы учитель мой до конца нашей жизни!
Он оцепенел: то ли огорчился, то ли обрадовался. Она увела взгляд на пыльную дорогу, где в лунках купались воробьи. Ждала молча, ждала ответа. А спутник молчал…
Калугин поручил мне через Розу сообщить Додику потрясающую новость, а после втроем повидать Берегиню. Первая половина задания понятна, но неясно — при чем тут «Вечерний соловей»?
Розу я перехватил, когда она из губархива шла на обед. Я, видимо, настолько сосредоточил взгляд, что она улыбнулась:
— Опять гипноз?
Она знала, как я однажды «усыпил» маму. По моей команде мама с закрытыми глазами медленно поднялась из кресла, не спеша вытянула руки и… вцепилась в мои кудри: «Садись за книгу!»
Я сообщил, что Чван, надеясь на смягчение приговора, раскололся по всем статьям: он подорвал склад на Волховстрое, и он же за подкуп избил Додика. Грузчик не знал ни фамилии, ни адреса содеятеля, но так точно обрисовал его, что того уже через час доставили в Монастырку. Чван ткнул пальцем: «Он! Он, курва, дал мне три червонца и флягу спирта». А тот, спасая свою шкуру, признался: «Спирт и деньги аптекаря Гершеля». И тут же грохнулся замертво.
Зачем отцу избиение родного сына? Я недоумевал, а спросить Розу не решался. До самой Московской улицы она не проронила ни слова. А когда вышла с братом из дому (отец был в аптеке), твердо заявила мне:
— Мы с Додиком не вернемся сюда…
Только в Соловьевской гостинице я осознал вторую часть задания. Берегиня поразила меня своей деловитостью:
— Жить будете у Матрены, недалеко от меня. А сейчас, пока провизор в аптеке, быстро за вещами. — Она строго посмотрела на Додика: — Ты даже скрипку забыл. Она теперь звучит, словно побывала в руках Страдивари! Ты же, Роза, флейту прихватишь…
На наше счастье у гостиницы стоял извозчик. Мы мигом подкатили к дому аптекаря. Дверь открыла не домработница, а сам Борис Соломонович Гершель. Ему, видимо, позвонили из ГПУ и отменили очную ставку с соучастником, поскольку тот скончался. А Чван и в глаза не видел истинного нанимателя — Гершеля. К тому же пострадавшим от рук Чвана будет заниматься не ГПУ, а народный суд, если Додик того пожелает. Так что аптекарь встретил нашу компанию приветливо. Он уверовал в то, что дети пока не в курсе дела и что в суд на него не подадут.
— Со всеми знаком, кроме одного. — Его роговые очки поймали меня: — Представьтесь, любезный юноша.
— Мой дядя — муж вашей дочери Юлии.
Он подтянул солидно отвислую нижнюю губу. Я знал, что в этом доме запрещено произносить имя проклятой им дочери, и не удивился, что он возлютовал на детей:
— Роза! Додик! Что это значит?!
Когда мы шли сюда по лестнице, то Додик шагал спокойно, Роза нервно постукивала пальчиками по перилам. Казалось, что она не выдержит атаки родителя; однако именно она, отцовская любимица, первой взъярилась:
— Изверг! Спиртом и червонцами подкупил хулигана?! Родного сына отдать на избиение?! Иуда!
Оказывается, Гершель не знал о кончине содеятеля. Аптекарь не ожидал этого удара и стоял бледнее марли, с осоловевшим взглядом. Но когда дочь сняла со стены круглое зеркало, подарок матери, отец сорвался:
— Роза! Розочка! — Он потряс руками. — Мы же одной крови! Пойми меня, верующего! Я хотел сына вернуть в синагогу. Не уходи, дочь моя! Не уходи ради святой памяти матери!
— Матери?! — Розу передернуло. — Ты убил ее!
— Опомнись! Что ты говоришь?!
— А кто разлучил ее со старшей дочкой? — вскинула голову комсомолка. — Ты не пускал Юлию в дом. Ты ударил нашу мамочку, когда она умоляла снять проклятие…
— И тебя прокляну, если уйдешь…
— Проклинай всех! Юлия не одинока: мы с Додиком ходим к ней. И никогда не оставим ее. Мы с братом тоже не одиноки — с нами верные друзья!
Обезумевший отец глянул на сына. Юноша в черной бархатной блузе, прижимая к груди футляр, растерянно смотрел на актрису. Отец уловил взгляд сына и дернулся к Берегине:
— Не ты ли, ресторанная, подбила моих детей?!
— Не оскорбляй нашего друга, — робко вступился Додик. — Во всем виновата твоя жадность…
— И ты, выродок, с ними?!
Он с кулаками бросился к сыну, но между ними внезапно встала Берегиня в матросской блузке. Несокрушимая осанка актрисы явно смутила аптекаря. Он не посмел ее оттолкнуть.
А мы, конечно, воспользовались этим и проскочили в парадную дверь, благо она была распахнутой.
Последней вышла Яснопольская, защелкнув французский замок. Стоя на верхней площадке, она, как морской капитан, подала команду на «посадку».
Мы благополучно погрузили вещи к извозчику: у багажа сидели Берегиня и Роза, а мы с Додиком пешком сопровождали их. Музыкант гордо нес футляр со страховочным ремешком на середке. Я поравнялся с коляской и вгляделся в Розу: на коленях у нее круглое зеркало, а на румяных щеках блестят крупные слезы…
— А с кем Рахиль? — прошептала она, не дожидаясь ответа.
В прошлый приезд домой Рахиль по-настоящему отоспалась, отдохнула: участвовала в семейном концерте, развлекалась с доктором философии и успокоилась за Розу: та нашла работу по душе.
А в этот приезд все не так: брат и сестра сбежали из дому, и задание не выполнила: она верила, что Калугин, мечтая о преподавании диамата, наконец-то возьмет протянутую руку шефа, а чудак остался чудаком. Его поступок предвидел Иванов, сказав Зиновьеву: «Калугин за ЦК». Архивариус не глуп и прозорлив. Его сигналы из Новгорода всегда подтверждались. Ему можно доверить «проводы» Калугина.
Из кабинета отца Рахиль по телефону вызвала Иванова на дом. И не успела повесить трубку, как вернулся отец. Размашисто шагнув, он возбужденно показал на портрет деда:
— Предок не простит нам! Верни Розу и Додика, дочь моя!
— Избавь меня от такой миссии: они не дети.
Рахиль торопливо укладывала вещи в дорогу. Борис Соломонович, как всегда, попросил дочь взять подарок брату, собирателю старинных монет. Новгородская земля богата кладами. Рахиль знала, что отец скупает для дяди Хана древние гривны, «новгородки», и покорно положила увесистую посылку на край комода.
Вынимая из ящика носовые платки, она увидела голубую распашонку покойного младенца, прижала ее к лицу и впервые после похорон не сдержала слез.
Рахиль не любила хныкать. Она резко выпрямилась и, теряя равновесие, рванула с комода кружевную дорожку, а вместе с нею и отцовский мешочек. Тот ударился об пол и лопнул по шву.
Но что это? Вместо старинных монет из посылки выпало золотое кольцо без камня. Рахиль распластала по шву коленкоровый мешочек, и под ноги, звеня и поблескивая, посыпались червонные поделки.
— Отец! — взревела она, указывая на золотой лом: — Что это?
Провизор плотно закрыл за собой дверь и спокойно ответил:
— Золотой фонд Троцкого.
— Что за чушь?! Ты стал троцкистом?
— Нет! Я был и остаюсь хранителем нашего рода. А мой кровный брат, твой дядя Хан, — соратник Троцкого. Наш долг помочь…
— Никогда! Зиновьев и я против Троцкого, — побагровела она, наступая на отца. — Тебе это известно?
— Ай, божья овечка[21], чтобы ты сдохла! — выругался он и тут же ласково проговорил: — Меня не интересуют ваши политические распри: они временные, а законы Ветхого завета вечны.
— Вот-вот! — скривила она губы. — Бедные евреи всегда помогали обогащаться богатым евреям…
— Богатство — наша сила! Деньги помогут создать нам, иудеям, свое государство!
— Не быть тому! Ты в плену своих киевских друзей-националистов. А для нас все нацмены — товарищи, братья. Истинный марксист никогда не станет противопоставлять одну нацию другой…
— Ай-ай! — усмехнулся отец. — Троцкий тоже «марксист». А кого к себе приближает? Ты, божья овечка, думаешь, что все члены Бунда и Поалей Циона искренне перешли на сторону большевиков?
— Скажи это своему брату, бывшему бундовцу! — выкрикнула дочь, сжимая кулаки. — Нам с Троцким не по пути!
— Сегодня! А завтра пойдете в обнимку…
— Ни за что! Они всегда в меньшинстве!
— А вы на съезде рассчитываете на большинство?
— Сейчас Зиновьев наиболее авторитетный вождь…
— Для кого? — съязвил он и плечом подался к окну: — Здесь ваш посланник вознес Зиновьева и был освистан. Твоя сестра Роза крикнула оратору: «Ленин жив!» И дома возмущалась: «Хоронят Ленина!»
— Мы не хороним! Зиновьев — автор книги «Ленинизм».
— А нужна еще и рапсодия: «Троцкий — творец революции!»
— Много чести иудушке!
— А «штрейкбрехеру революции»?
— Отец! — вскипела она угрожающе. — Как ты можешь Зиновьева ставить рядом с позером, трескучим леваком?!
— И ставлю, ибо смотрю далеко вперед! Ваша партия отметет Зиновьева, как отмела Троцкого. А все, кто за бортом, хватаются за один спасательный круг — за объединение сил отверженных. И ты, дочь моя, гордись, что приняла участие в создании золотого фонда.
— И не подумаю! Ты обманул меня: впредь я не помощник!
— А где возьмете рублики на издание подпольной литературы?
— Какое подполье? Какая литература? Ты в своем уме?!
— Я-то в своем: богом не обижен. — В его голосе пророческая нотка: — Все будет так, как я предрекаю.
— Не будет! — Она указала на дверь. — Уйди с глаз долой!
— И это говорит мне родная дочь, еврейка?
— Евреи разные! Вот ты — Соломон синагоги на задворках, а дети твои — истинно передовые евреи: Роза — комсомолка, Додик — музыкант, Юлия — уважаемая медсестра, любимица русской семьи…
— Не хочу слушать о ней! — Он, наклонившись, сгреб золотой лом в кучу. — Отвезешь?
— Нет!
— Отвезешь, — процедил он с угрозой. — Иначе сегодня же о твоих услугах троцкистам узнает Калугин.
Рахиль мелко задрожала. Она представила заседание Контрольной комиссии и умоляюще взглянула на отца:
— Неужели посмеешь родной дочке нож в спину?
— Ага! — обрадовался он. — О родной крови заговорила. Так-то оно лучше. Отвезешь! И в будущем зачтется…
Неожиданный звонок вызвал Рахиль в прихожую. А провизор бросился на колени и ковриком прикрыл золотой хлам.
Рахиль с трудом открыла французский замок: от страха и гнева дрожали руки. Это же надругательство: соратница Зиновьева, она против своего желания помогает противнику. Теперь, к ее ужасу, придется хранить тайну. И не рискнешь, не откажешь: отец не пощадит ее — выдаст. К тому же его пророчество подтверждается: уже сейчас у Зиновьева с Троцким по ряду вопросов смычка.
(Дорогой читатель, не пройдет и года, как Зиновьев, разоблаченный на XIV съезде партии, сблизится с Троцким: вместе сколотят антипартийный блок, а на золотой фонд приобретут подпольную типографию.)
Обезумевший взгляд Рахили смутил человечка в черной кожанке, с зеленым портфелем. Выпучив глаза, архивариус мягко топтался на месте. Она провела его в столовую, указала на стул. В ней еще все клокотало, говорить она не могла. Иванов выложил на стол чистый лист, вырванный из церковной инвентарной книги:
— Ваш отец сказал: вы до Киева жили в Ново-Мир-городе на одном дворе с Зиновьевым…
— О юности вождя короче…
Рахиль была младше Григория на пять лет и, конечно, не могла дружить с ним в детстве; да и сосед мало интересовался детьми портных и аптекарей: тогда он общался с гимназистами из богатых еврейских семей. Рахиль сердито прервала воспоминание:
— Что у вас, коммуниста, общего с моим родителем?
— Он просил принять в губархив вашу сестру. Вот и все.
— Все? — смутилась она. — В самом деле?
— Боже, чуть не забыл! — Иванов шлепнул себя по темени. — По этому вопросу меня трясли на Контрольной комиссии…
Рахили вспомнилась угроза отца. Мутными глазами она смотрела на стенные пятигранные часы:
— Через два часа пароход. У меня не собраны вещи. Приезжайте к нам. Я опять устрою вам встречу. Зиновьев охотно расскажет о себе. А сейчас к делу…
Иванов покорно убрал бумагу в портфель и, приложив ладонь к уху, застыл: «Слушаю».
— Вы общались с Калугиным? Разделяете его философские взгляды?
— Боже упаси! Его измышления, как-то «Логику открытия», не приемлю. Да и насчет аксиом диалектики…
— Хорошо! Выступите с критикой. Бюро губкома будет обсуждать его идейные ошибки. Сделайте так, чтобы он больше не претендовал на преподавание диамата.
— Понял! Будет сделано. Положитесь на меня. — Он выставил портфель. — Если меня вызовут на совещание архивистов, оставлю письменный разбор его загибов. Не подведу вас!
И Рахиль доверилась.
Потухли слободские огоньки. Мерцает лишь одна зеленая лампа. Августовская темень уставилась в оконце времянки. У его ног телохранители Плюс и Минус. Псы иногда вскидывают морды, как бы спрашивая: «Что с тобой, хозяин?»
Завтра бюро губкома. И — прощай, Новгород. Здесь поселится мастер кирпичного завода. Материнские руки убрали стол, кровать, засветили лампу и даже поставили русскую матрешку.
Удивительное творение народа. Поначалу матрешка «одна», а в ней еще сорок одна. И все одинаково разные. Захотелось, расставляя полые фигурки, и самого себя разъять на множество «я», следуя прожитым вехам: ведь завтра его спросят о многом.
Вот «я» сегодняшний и бывший розовый кукленок. Омывая сына, мать видит его Ушинским, а папа, лесничий, мечтает наследника вырастить ботаником.
Откупориваю себя в образе Николки: бегу в гимназию, впереди скоком — черно-белый Дружок. Он ждет меня до последнего звонка. В тот страшный день браконьеры свели с отцом счеты.
Воскрешаю себя за партой учительской семинарии: в обложке от книги «Психология» спрятан плехановский труд «О развитии монистического взгляда на историю». Увлекся Плехановым и марксизмом.
Еще «я» под кличкой Скиф вместе с Крупской просвещаем рабочих Невской заставы. Выследил провокатора.
Чуть не забыл себя на берегах Великой. Мы, ссыльные, по совету Ленина изучаем диалектику «Капитала».
Во мне заговорил корреспондент «Искры». Новгородская подпольная типография «Акулина» перепечатала ленинскую газету.
Вспомнил себя окопным агитатором. Оказывается, «немецкий дух» может быть буквально отравляющим газом.
Я, председатель полевого трибунала, вершу судьбы людей — самые ответственные дни моей жизни.
Напрягаю память. Экстренное совещание в Смольном. Зиновьев готов сдать Петроград Юденичу. Все мы, участники обороны, возразили. Его поддержал только Клявс-Клявин.
И совсем легко объявился во мне председатель Старорусского укома. В курортном городке я разоблачил опасного контрика Рыся.
А вот «я» теперешний — глава Контрольной комиссии и воитель с детской беспризорностью.
Мудрая матрешка! Она говорит: «Я и в то же время не я, ибо все на свете объединяется и членится».
Он укупорил матрешку, и вдруг она отожествилась с Берегиней: с виду одна, а в ней множество ипостасей — молодой историк, актриса, бильярдистка, «стрельчиха», шахматистка и, наконец, сотрудник угро. Как понять ее? Отказалась жить в доме Передольского, хотя профессор открыто любит её. Не уехала с инженером фирмы «Рено», хотя в Париже ее ждет отец. Готова последовать за мной, хотя я не сделал ей предложения. И какую избрала роль? Ученицы или жены? Нет, нет! Не по Сеньке шапка!..
А что? Кто воспел Беатриче и Лауру? Их сверстники? Нет! Седина, как серебро, обладает чудодейственной силой очищения. Пора зрелости — пора побед! Передольская безумно любит мужа, хотя моложе его на двадцать лет. Разница в годах, разумеется, не помеха для семейного счастья.
Счастье, счастье! В чем твой секрет?
Стремление к счастью, как снежный ком, падающий с горы, обрастает новыми и новыми желаниями, мечтами, грезами, пока все это, чрезмерно облипшее, не рассыпается у подножия старости.
Для него счастье — осуществление замысла; потому-то он не разочарован, а очарованным упорно шагает к цели. Не случайно его кредо — ни дня без цели! Все же одной цели мало: его гложет тайна: зачем Берегиня едет с ним?.. О, так сойдешь с ума!
Калугин давно заметил, что рыбалка избавляет его от всех дум, кроме одной: «Не прозевать бы поклевку». И он чуть свет накопал червей. От пожарища тянет гарью. Вспомнился страшный случай, когда сохатый выскочил из задымленного ельника на чистый мох и ухнул в бездну горящего торфа. Душераздирающий лосиный вопль поднял глухарей за болотом.
У каменных быков недостроенного моста водится лещ. Здесь на Волхове краевед всегда отдыхал душой: за спиной родной город, слева древнее городище, справа белый Юрьев, а прямо былинное озеро, где кипенный туман в пламени утренней зорьки.
Зеленый челн закреплен двумя шестами. Рыболов, в серой панамке и брезентовом переднике, следит за чуткой леской подпуска, а сам слушает мудрый звон юрьевских колоколов. Первым качнул речной воздух великан весом в две тысячи сто пудов. Его стенание, как и все на свете, возникло из слияния противоположных сил. Нет колокола без языка, а языка без колокола: они едины и враждебны меж собой; дуля-язык бьет капот-колокол, а тот всем литьем отторгает било:
— Бу-у-у! Бу-у-ум!
Потом запричитали другие колокола: мощные стремились заглушать малые, а те, дробясь о басы, создавали вкупе вечный мотив противоборства:
— Часть — Целое — Часть — Целое!
Новгородец с детства любит перезвон, но сейчас его отвлекал назойливый соловьиный свист. Оглянувшись, он порядком изумился. На пологом берегу Яснопольская в белоснежном платье махала голубой вуалью. Он мигом кое-как побросал на дно челна нить с крючками и выдернул колья, но, понимая, что поспешный рыболов смешон, поубавил прыть. И неторопко пристал челном к размытому берегу.
— Держитесь! — Она смело прыгнула на корму и устояла. — Мой папа мечтал о сыне, потому рядил меня в штанишки, брал на охоту, рыбалку, учил стрелять, играть в бильярд и шахматы. Теперь все это пригодится там, куда вас забросят…
Скрывая приток радости, Калугин деловито спросил:
— Что за новость принесли?
— Отрадную! — Берегиня села на скамейку челна. — Прислуга Гершеля — Матренина землячка, даже из одной деревни. Я подружилась с обеими. С товарками я быстро схожусь. Так вот вчера вечером домработница слышала перебранку аптекаря с дочкой. Оказывается, Рахиль не знала, что черные мешочки для дяди заполнялись не только старинными монетами.
— Прекрасно, голубушка! Воркун в курсе?
— Да! — Она, хмурясь, указала на Троицкую слободу. — Опять встретила архивариуса. Увивается за мной, а следит за вами. Подозрительный бубенчик. Кто он?
— По-моему, тройник: пишет биографию Зиновьева, прилаживается ко мне, набивается в ученики и скрывает свое третье лицо, пока не выявленное.
— Сказал, что едет в Москву на совещание архивистов.
— Такую персону нельзя отпустить одного, — улыбнулся он, довольный тем, что Берегиня понимает его с полуслова. Рядом с ней легче переносить удары судьбы.
— Да, чуть не забыла! Тройник сказал: бюро переносится…
— Это не без участия Пискуна. Не зря он выведывал у меня философские положения. Жди каверзу.
Бывший Духов монастырь. Архивными фондами плотно заставлены стеллажи на двух этажах каменного здания. За пять лет существования хранилища здесь до сих пор не закончена опись. Нет, подлинные грамоты с черными печатями царя Федора Ивановича давно пронумерованы, зато трапезная завалена кипами церковных бумаг.
Конечно, их надо сортировать: что в макулатуру, а что на полки. Но сотрудников мало, а работы много — проще нагрузить вагоны и сбыть на бумажную фабрику. Так и велось, пока не свели с ним счеты. Теперь Иванов — рядовой научный сотрудник, хотя по-прежнему занимает кабинет заведующего губархивом до прихода нового начальника.
Уступить место не страшно, страшно отдать партбилет: без него не вернешь пост. Надо, как железному петуху на спице, уметь держать нос по ветру.
Отмычку к натуре Зиновьева он подобрал быстро: тот, как и Троцкий, окружал себя подхалимами. Архивариус представился биографом Зиновьева, а свела их дочь новгородского аптекаря.
Случилось это так: провизор, меняя «спиритус ректификатис» на макулатуру, хвастанул Пискуну, что его дочь Рахиль — доверенное лицо Зиновьева. Хвала отцовскому тщеславию: все пошло как по маслу. Безработная дочь аптекаря Роза — в штате губархива, а Рахиль приблизила бывшего монаха к Григорию.
Здешний губком пока в руках зиновьевцев. Они считают его своим. А он не уверен в их победе на съезде. Однако, не подмостясь, не досягнешь. Имей второй лик. Лик партийца, преданного ЦК. Помогай ленинцам. И он тайком работал на Воркуна: слал ему верные анонимки, прикидывался учеником Калугина.
Все хорошо! Смущает Третье лицо! Пока он удачно проскочил чистку партии, а мелкие грешки — карты, вино, женщины, церковные словеса — даже маскируют его основной грех.
Ему не везло в карты. Всегда в проигрыше, всегда в долгу перед Сильвестром. Словно ключник, Пискун охраняет добро своего благодетеля; и когда чекисты заинтересовались золотыми слитками новгородского происхождения, он придумал легенду о золотой модели памятника.
Арест Сильвестра не испугал его: старший брат никогда не выдаст младшего. А на мелкие расходы пущены чистые листы бумаги: ими расплачивается даже в парикмахерской. Многое предусмотрел. И все же ТРЕТЬЕ лицо не дает ему покоя.
В Риге сентябрьской ночью боевая дружина напала на центральную тюрьму. Смельчаки спасли от смертной казни Лациса и других деятелей пятого года. Один подвиг сильнее ста агиток. Молва о героях взбудоражила Кузнецовскую фабрику, где Иванов расписывал фарфор. Художник не сразу нашел подпольщиков. Ему поручили распространять листовки и нелегальную газету «Циня». Он не в восторге: незаметным делом не прославишься. А тут еще революционные грома стали реже и слабее.
Иванова арестовали в тот момент, когда он уже разуверился в победе рабочих. На очередном допросе он продал свою душу и товарищей по партии. Жизнь провокатора беспокойна: он нервничал, озирался, ждал расплаты. И однажды с иконкой на груди улизнул из Риги. Скитался по Южной Галиции, затем укрылся в северном монастыре под Новгородом. Здесь ему доверили охрану ризницы, орловских ценностей и переписку Аракчеева.
Конец династии Романовых разом преобразил Пискуна: смышленыш водил экскурсии в Юрьеве, разоблачал келейные тайны и вскоре зарекомендовал себя антирелигиозником.
В губполитпросвете он, заполняя анкету, указал: «Родился на берегу Невы. Работал в Риге на фабрике Кузнецова. В 1905-м помог революции. От ареста бежал. Скрывался в монастырях, штудировал Гегеля, Маркса, Плеханова».
Ему поверили. Тем более что архив рижской охранки в буржуазной Латвии — за кордоном. А дела говорили в пользу грамотного безбожника: он успешно выводил на чистую воду церковников. И бывший чернец, вроде Гришки Отрепьева, пошел в гору. Однако душевного покоя не обрел. Наоборот, именно в Новгороде пережил семь самых жутких в своей жизни дней.
Судили провокатора Базненко. И так совпало, что подсудимый тоже был Александром, и тоже завербован в 1907-м. На процессе Пискун невольно сочувствовал тезке. И решил ему помочь. Завгубархивом обратился в суд: «Прошу разрешить опросить гражданина Базненко в целях уточнения истории революционного движения в Новгороде».
Под надзором милиционера в бывшей келье Духова монастыря встретились два провокатора: один спрашивал, другой отвечал, а стенографистка строчила. Уловка заключалась в том, что Пискун наводящими вопросами напомнил Базненко тот год, когда во многих партийных комитетах меньшевики временно оказались в большинстве.
На другой день подсудимый так и заявил, что он топил не большевиков, а меньшевиков. Защитник подхватил эту версию. Но свидетель доктор Масловский показал, что еще весной пятого года питерский большевик Шевелкин сколотил в Новгороде партийную группу из ленинцев, что подпольщиков арестовали после того, как Базненко побывал на тайном собрании в подпольной квартире дома № 89 по улице Московской[22].
Суд приговорил предателя к высшей мере наказания. Большой зал Дома профсоюзов одобрил решение хлопками. Пискун вышел последним. Разбирательство вызвало у него неуемную тягу к Достоевскому. «Игрок», «Братья Карамазовы», «Преступление и наказание». Особенно «Двойник» окончательно убедил его в том, что на смену ДВОЙНИКАМ пришли ТРОЙНИКИ. Лавирует между лагерями тот, у кого за спиной коварное прошлое — ТРЕТЬЕ лицо. Базненко, Пучежский и он, Иванов, не двойники, а тройники.
Отсюда их кредо: все относительно, никаких принципов, ничего святого.
Да, он трехликий: зиновьевец, «ленинец» и неразоблаченный провокатор. Если счастье улыбнется Зиновьеву, то его биографу все дороги открыты; если победят ленинцы, то они не обидят «тайного чекиста» и ученика Калугина; если же восторжествует новый капитализм, то третьему лицу доверят третий отдел. Словом, при любом повороте судьбы выгадывает тройник. Карьера любит ловких. Удача зависит только от самого себя. Его бог — Фихте, а путеводная звезда — Гришка Отрепьев. Про себя он говорил: «Я начало и конец всему: исчезну я — и все для меня исчезнет. Смакуй, пока жив! Самая выгодная диалектика — это диалектика софистов».
Когда-то Иванов, заведуя дискуссионным клубом, обрел опыт сталкивать людей лбами, хотя сам открыто не бил никого. И на сей раз все подготовит для разгрома Калугина, а сам улизнет в Москву, благо есть официальный вызов.
Зелуцкая поручила ему отвадить доморощенного философа от марксизма. Критический доклад он уже вручил Пучежскому: тот любое поручение выполнит. И заготовил резолюцию, осуждающую идейные ошибки Калугина. Ее полностью принял Клявс-Клявин, а уж латыш сумеет закрепить ее большинством голосов.
Сидя за столом, Пискун рассматривал стенную карту Северо-Западной области. Зиновьев, поди, уж подыскал для Калугина дальнюю обитель. Главное — вовремя шепнуть. Архивариус просигналил о Ларионове: и тот заглох в деревне. В Новгороде без Скифа многие отдохнут, особенно Пучежский и другие зиновьевцы. Да и Воркун без приятеля будет не столь удачливым: ведь гепеушник сгреб Сильвестра с помощью Калугина.
Откровенно, «Логика открытия» — сильное оружие. Тетрадь сгорела, но хозяин жив; тронулась умом старушка, а не автор. Он наверняка наберет силу, если его не заслать поближе к северному сиянию.
На столе бронзовые часы в виде военного барабана с палочками, которые, перекрещиваясь, образовали цифру «XII». Хоть и победил Кутузов в двенадцатом году, но его, Иванова, симпатии на стороне Наполеона. Бонапарт — ореол карьеризма!
Завтра в это время Александр Павлович будет в Москве и выйдет на всесоюзную стезю; а в Новгороде в тот же день, согласно прикидке Иванова, ответственный секретарь на бюро губкома огласит убийственную для Калугина резолюцию.
Светлый кабинет. На стене яркий, исполненный маслом, портрет Зиновьева. За столом председательствует Клявс-Клявин, в военной гимнастерке и роговых очках. Он видит, что нет еще председателя губисполкома и начальника ГПУ, но ждать не намерен: они не поддержат его в борьбе против Калугина.
— Товарищи! — У него в руке листок. — На повестке дня один вопрос: «Идейные ошибки товарища Калугина». Замечания есть?
— Есть! — поднялся Семенов, застегивая пиджак. Оберегая больные легкие, он и летом ходил в костюме.
(Дорогой читатель, с Алексеем Михайловичем, членом бюро Новгородского губкома, я дружил до конца его жизни. Мы с ним не раз вспоминали события, которые легли в основу моего романа.)
— Мы еще не выслушали критику, а уже утвердили ошибки, — Семенов повысил голос: — Предлагаю иную формулировку: «Философские взгляды историка Калугина».
— Справедливо! — поддержал редактор газеты Юдин. У него открытое доброе лицо и кустистая шевелюра.
(Дорогой читатель, Павел Федорович Юдин со временем станет профессиональным философом, академиком и видным государственным деятелем.)
— Так будет без обиды! — подал голос рыжеватый, плечистый Бурухин.
Николай Николаевич благодарно кивнул питерскому рабочему, которого знал с пятого года.
(В период внутрипартийной борьбы на XIV съезде партии Бурухин одним из первых отмежуется от Зиновьева.)
— Хорошо! Голосуем! — Латыш строго осмотрел присутствующих.
Его предложение поддержали Уфимцев, Творилова, Пучежский и Дима Иванов. Семенову не хватило одного голоса. И председательствующий не без удовлетворения оставил повестку в первой редакции.
Калугин обеспокоен: почему друг опаздывает — неужели опять ЧП? Он выглянул в окно: возле памятника России полосатая футболка Глеба. Берегини рядом не было: не поедет она в глушь…
— Товарищи, прежде чем дать слово докладчику, ознакомлю вас с письмом преподавателя совпартшколы, — Клявс-Клявин показал белый конверт. — Лектор Шахнович возмущен тем, что Калугин на уроке истории расхваливал реакционного писателя Достоевского. Было такое?
Грозный взгляд на историка. Тот слегка привстал:
— Не совсем так! Я сказал: «Во Пскове мы, ссыльные, разошлись в оценке Достоевского, а Ленин напомнил нам: не забывайте, что он автор „Записок из Мертвого дома“. А когда Ильич возглавил государство, то подписал декрет об увековечении великих имен России: за Львом Толстым шел Достоевский».
— Только так! — хрипловато выкрикнул Семенов, большой поклонник русских классиков.
Посланники Зиновьева сидели молча. Клявс-Клявин тоже не рискнул полемизировать с Лениным. Секретарь губкома следил за философской полемикой в Москве и спросил:
— Товарищ Николай, твоя оценка статьи Минина «Философию за борт»?
— Чистейший нигилизм! — горячо ответил Калугин.
— А какие философы в наши дни стоят на верных позициях?
— Адоратский, Серебряков, Невский — солидный отряд!
— И солидный подход к философии! — авторитетно заявил основной докладчик в красной рубахе и с ухмылкой обратился к историку: — А на каких примерах вы просвещаете своих учеников? Балалайка, часы, безмен…
— Это же кухонная диалектика! — засмеялся Клявс-Клявин.
— Возражаю! — вскочил Семенов. — Одно дело — учебная беседа с техникумцем и другое — научная работа философа. Калугин, как мне известно, готовит юношу к образному восприятию противоречий. Учитель сознательно приобщает будущего литератора к зримой диалектике вещей, а не к абстрактным категориям. Я уверен, что, прослеживая всеобщий закон сохранения, Калугин ссылается на теорию относительности, а не на балалайку…
— Еще хуже! — Пучежский вызывающе глянул на историка: — «Квадрат превращений» — ваше детище?
— Не совсем! Еще Аристотель подметил, что пара полярностей допускает меж собой лишь ЧЕТЫРЕ основных перехода…
— Аристотель — отец формальной логики! — вставил комвузовец в косоворотке. — Число и диалектика несовместимы!
— Сегодня! А завтра?! — Калугин сослался на Ленина: — Раздвоение единого — это же диалектическая аксиома! Попробуйте опровергнуть!
Пучежский разок обжегся на незнании Ленина и теперь с надеждой глядел в сторону лектора Леонида Орестовича Кибера. Последний изучал мировоззрение Герцена, а главное, числился студентом Института красной профессуры, потому в Новгороде он авторитет — от его выступления зависит многое.
Медленно поднимался Кибер. У него тонкая фигура, удлиненное лицо и широкий лоб. Заговорил он, как опытный лектор, спокойно, четко, соблюдая паузы, как бы приглашая к размышлению:
— Я беседовал с тремя составителями «Философских тетрадей». Они пока не знают, с какой целью Ленин дал материалистическое толкование аксиомам и фигурам, и рекомендовали не ссылаться на девятую тетрадь до выхода в свет…
— Спрашивается! — обрадовался демагог в алой рубахе. — По какому праву Калугин ссылается на «Философские тетради»?!
— Опять не то! — Историк резко выдвинул ладонь. — Я ссылаюсь не на «Тетради», а на диалектическую фигуру «квадрат превращений», с помощью которой можно обосновать всеобщий закон сохранения. А вы, голубчик, пожалуйста, докажите обратное — несостоятельность «квадрата». Нуте?
— Пустая трата времени! — огрызнулся политпросветчик, далекий от философии естествознания. — Гегель тоже погорел на числах! «Преуспел» только Дюринг: его «мировая схематика» и ваши числовые фигуры — одинаковая городильня!
— Нет! — вступился Кибер. — Дюринг отрицал противоречия, а Калугин, наоборот, все выводит из «лестницы противоречия», даже числа. Тот теорию подчинил математике, а этот, наоборот, все научные положения выводит из диалектических фигур…
— А кто его союзники? — вмешался Юдин. — Эйнштейн, зараженный субъективизмом, и монах Мендель с его «гороховой арифметикой»…
— Опять не то! — тяжко вздохнул Калугин. — Обычно данные чужого опыта проверяют своими научными экспериментами, а ты, батенька, процесс исследования подменил словоизлиянием…
— Извини! — горячился редактор, потрясая буйной шевелюрой. — Я вскрываю классовую сущность реакционных учений, а ты идеализируешь «творения» Менделя, Эйнштейна и того же Микешина!
При слове «Микешин» притихший Пучежский встрепенулся. В его глазах надежда на реабилитацию своего имени. Но он не учел того, что Юдин был подлинным ленинцем и не боялся самокритики:
— Я напечатал кособокую статью Пучежского. Мы с ним проглядели на пьедестале фигуры крестьян, сибиряка, материалиста Ломоносова. Однако наличие еще одного мыслителя — Феофана Прокоповича — не дает права называть металло-каменную палитру Микешина… философской!
Он азартно рассмеялся. Ему подхихикнули Дима Иванов, Уфимцев, Творилова, Пучежский и сам Клявс-Клявин. Путиловец Бурухин ограничился мягкой улыбкой: в Петрограде он слушал исторические лекции Калугина, уважал его. Семенов насторожился. А Кибер снова занял позу лектора, опираясь руками на спинку переднего стула:
— Ничего смешного, товарищи! Изучая идеи Герцена, я заинтересовался судьбой его формулы «философия — алгебра революции». И вот ответ! — указал на открытое окно с видом на памятник Тысячелетия. — Калугин прав: перед нами бронзовое зеркало русской революции, гранитная трибуна стратегов и философское обобщение бессмертия России…
Клявс-Клявин скривил рот: явно не ожидал, что лучший лектор губкома возьмет под защиту вульгаризатора философии. Председатель взглядом пригвоздил Кибера:
— Речь о другом! Калугин уверяет, что «металло-каменная палитра» Микешина есть наглядное пособие по изучению диалектики, словно Микешин — автор «Капитала».
Взрыв хохота зиновьевцев не смутил опытного лектора; смеху он противопоставил строгий, рассудительный тон:
— К вашему сведению, Александр Яковлевич, скульптурная панорама Микешина — коллективная. Художник, редчайший организатор, привлек в помощь замечательных скульпторов того времени и главные вопросы решал коллегиально!..
Выдерживая паузу, он дал понять его скрытую мысль: «Не то что твой Зиновьев».
— Я, — продолжал Кибер, — не раз беседовал с Калугиным. Он верит: наши люди будут восхищаться и гордиться монументом Отечеству, а более вдумчивые и философский смысл в нем уловят…
— Какой смысл?! — вспылил Пучежский. — Калугинские фигуры — «линию», «перекрест», «треугольник», «квадрат превращений»?
— А что?! — вызвался Кибер. — Я готов хоть сейчас проиллюстрировать четвертую фигуру…
— Ловим на слове! — оживился Клявс-Клявин, явно рассчитывая на комический исход. — Слушаем!
Кибер собрался с мыслями и уважительно посмотрел на автора диалектических фигур:
— Николай Николаевич, пользуюсь вашей терминологией. Закладываю в «квадрат» полярности. Между ними возможны только четыре основных перехода: два положительных и два отрицательных…
— Что за мистика?! — взревел Пучежский. — Почему обязательно «четыре»? День переходит в ночь, а ночь в день. Где же другие два перехода, да еще с противоположными знаками? Где?
— За Полярным кругом! — ответил Калугин. — День переходит в день — круглые сутки свет; затем ночь переходит в ночь — сплошная темень. Не так ли, друзья мои?
Калугинское дополнение пошатнуло противников. Пучежский стоял открыв рот. Первым очнулся Клявс-Клявин:
— Э-э! Разве круглая держава на пьедестале вращается как Земля? Откуда взяться метаморфозам?
— Учти, батенька, и простой стакан может засверкать всеми гранями мироздания, если он в руках диалектика. — Историк одобряюще кивнул Киберу: — Продолжайте, друг мой!
В этот миг на подоконник сел красивый сизарь: он оглядел кабинет, не нашел здесь своего друга Карла Сомса и выпорхнул. Проводив сочувственной улыбкой голубя, Кибер продолжал:
— Полярности ОДНО и МНОГОЕ допускают меж собой лишь четыре перехода: феодальная РАЗДРОБЛЕННАЯ Русь перешла в ЕДИНОЕ централизованное Московское государство — многое перешло в ОДНО с плюсом. ЕДИНОНАЧАЛИЕ Петра Первого, революционера на троне, выродилось в САМОДЕРЖАВИЕ Палкиных — ОДНО перешло в ОДНО с минусом. Любое ЕДИНОНАЧАЛИЕ рано или поздно переходит в КОЛЛЕКТИВНОЕ управление государством — ОДНО переходит во МНОГОЕ с плюсом. Но всякое государство, как сказал Ленин, несет в себе свое отрицание и сменяется народоуправлением — многое через минус переходит во многое…
— Итак, — подхватил Калугин, — налицо диалектическая фигура превращений с четырьмя переходами и четырьмя противоположными знаками…
— А Маркс, — сорвался с места латыш, — пользовался «квадратом превращений»?
— Разумеется! В «Капитале» противоположности товар и деньги образуют фигуру четырех переходов: Товар — Товар, Товар — Деньги, Деньги — Деньги, Деньги — Товар.
— А Ленин?
— Завещал разрабатывать диалектику со всех сторон.
— Как «со всех»?! — опешил латыш. — И с метафизической?
— Нет! — улыбнулся историк. — Метафизика не сторона диалектики, а ее антипод.
— Я не понимаю, — пожал плечами Семенов. — Калугин борется за точность логики. Что в этом дурного?
— Есть дурное, но с нашей стороны, — ответил Кибер и вперился в секретаря губкома: — В самом деле, Ленин за дальнейшую разработку диалектики, а Пучежский против такой установки; Ленин анализирует аксиому, фигуру, формулу, а Пучежский не признает такой анализ; по Ленину, на первых шагах пропаганды диалектики неизбежны ошибки, а Пучежский исключает какие-либо ошибки. Наш «ортодокс» под видом охраны марксизма отрицает творческий подход к диалектике, в природе которой заложено бесконечное развитие…
Калугин оглянулся на дверь: чекист не мог оставить друга в беде — значит, что-то случилось…
— Товарищи, напрашивается другой итог! — ораторствовал основной докладчик. — Калугин извратил нашу диалектику, приписал ей числовую мистику.
— Правильно! — заверил Клявс-Клявин и поспешно поднял листок со стола: — Калугин готовит к изданию журнал «Ленинец». Предлагаю отстранить путаника от этой работы и запретить ему выступать с теоретическими докладами…
— Протестую! — твердо заявил Юдин. — Мы с Николаем расходимся по ряду философских вопросов, но это не значит, что не прав именно он. Ленин указал, что диалектика без естественных наук не продвинется вперед. А я, откровенно, пока что не очень силен в диалектике природы…
— Но, но, товарищ редактор! Самокритика — вещь полезная, но в данном случае ты прав: Мендель — лжеученый, а Калугин подражает ему — выводит из житейских «горошинок» числовые закономерности, — латыш засмеялся. — Великие ученые только мечтают открыть ВСЕОБЩИЙ закон сохранения, а Калугин всех опередил…
— Конечно! — не утерпел Кибер. — В своем отечестве нет пророков! Зато есть Циолковские!
— Вот-вот! Когда ракета взлетит к Луне, тогда и вспомни Циолковского! — ледяным взглядом Клявс-Клявин охладил горячего калугинского заступника. — А пока мы имеем дело с утопистами, с той разницей, что калужский — научный фантаст, а новгородский — лжеученый, Мендель номер два! — Вскинул руку. — Конец прению! Сейчас не до философии. Нас ждут рабочие и крестьяне. Ставлю на голосование…
Он поднял над столом листок с заготовленной резолюцией. Николай Николаевич невольно вспомнил старый суд, когда господа присяжные заранее выносили приговор революционеру:
— Прошу последнее слово!
— Здесь не суд, а заседание бюро губкома! — грубо отказал председательствующий и заглянул в шпаргалку. — Признать, что товарищ Калугин Н. Н. не специалист, а дилетант в области философии, почему и скатился к ревизии материалистической диалектики, к ее вульгаризации, схематизму. Упрощенцу нельзя доверить теоретический журнал Новгородского губкома. Запретить ему выступать с лекциями на философские темы. Поручить товарищу Пучежскому А. М. выступить в местной газете и журнале с разоблачением идейных ошибок…
Он не договорил. В кабинет стремительно вошел Воркун, одетый по форме, и объяснил:
— Задержался. Говорил с Москвой. На совещании архивистов рижский коммунист опознал в нашем Иванове провокатора. Его забрали. Он признался, что был агентом царской жандармерии…
Из рук Клявс-Клявина выпала записка и, скользнув по краю стола, упала к ногам Калугина. Резолюция была написана рукой Пискуна. А чекист еще сильнее загудел:
— Предатель партии, смягчая свою вину, сумел доказать, что он тайно помогал ГПУ, и подтвердил это свежим донесением — разоблачил сына урядника…
Воркун взглядом прижал Пучежского. Тот закрыл лицо дрожащими ладонями…
(А Иванова в самом деле не расстреляли; в конце двадцатых годов я видел кинохронику, посвященную Соловецким островам. На экране промелькнул знакомый недоросток в очках. Пискун, будучи ссыльным, водил экскурсии по старинному монастырю. Зато Пучежский, исключенный из рядов партии большевиков, вскоре застрелился.)
Сообщение начальника губотдела ГПУ конечно же помешало зиновьевцам приписать Калугину ревизионизм марксистской философии, но это не помешало Зиновьеву «повысить» его в должности: ему, преподавателю совпартшколы, доверили заведование педагогическим техникумом на окраине Северо-Западной области.
Начал с Колмова. В прохладном парке больницы мать что-то шептала ромашке. Цветок она зажала забинтованными руками. Сын не сказал, что его направляют в Белозерск. И все же сердцем она почувствовала разлуку: поцеловала его в щеку. Расставались у волховской воды напротив Антониевского монастыря, озаренного утренним солнцем.
Николай Николаевич хотел вызвать перевозчика через реку, но ему отказал голос. Пришлось махать панамкой, свистать, словно как в детстве гоняя голубей.
Милая сердцу антоновская березовая роща. Еще юношей он одну дорожку посвятил Гераклиту, вторую Гегелю, а третью Герцену. Матери так и говорил: «Иду в рощу трех Ге». Глеба дома не оказалось: «Наверное, ищет меня».
А вот совпартшкола на Московской. Это большое здание — бывшая мужская гимназия, где Коля был отмечен золотой медалью и где полюбил историю.
Подходя к аптеке, он услышал ругань и свист кнута. Хилая лошаденка тщилась поднять в гору непосильный груз: окованный железом сундук, дубовый комод и швейную машинку. Возчик, небритый, потный, в посконной рубахе, нещадно хлестал кобыленку. Калугин кинулся к нему на помощь:
— Тяни за оглобли! Я сзади! А ну, голубушка!
Гнедая почувствовала подмогу и, собравшись с силой, вытянула поклажу. Николай Николаевич забыл про дорожный одеколон…
На мосту он встретил Мишу Иовчука, молодого теоретика: тот обещал статью для журнала «Ленинец». Калугин напомнил ему о статье, хотя и знал, что журнал теперь ему не возглавлять.
(Дорогой читатель, впоследствии М. Т. Иовчук станет историком русской философии, членом-корреспондентом АН СССР.)
Возле яхт-клуба вспомнилась Берегиня: «Артистки чахнут без сцены. Вряд ли поедет со мной в глушь — Белозерск не Северная Пальмира».
В Кремле не пройдешь мимо скульптурного ансамбля Микешина. Берегиня называет его «бенефисом Тысячелетия России». Заслуженный юбилей! Но кто в ней победит: историк или «Вечерний соловей»? В Париже отец ее дружен с Алексеем Толстым, Куприным, Алехиным, Рахманиновым, Буниным. Все они мечтают вернуться на Родину. Нет, Ольга Сергеевна не покинет Россию, останется на родной земле декабристов.
Спасаясь от навязчивой мысли, старый холостяк зашел в Исторический музей. Вход здесь особый: дверь под старину — в железных плитах. За столиком важный кассир, он же страж, встретил знакомого краеведа улыбкой:
— Ваши хлопцы зачастили, присосались к старине…
Председатель Детской комиссии, как всегда, положил рубль рядом с книжечкой билетов и душевным словом согрел Пахома:
— Спасибо, голубчик. Ребята любознательные…
Поблескивали резные перила красного дерева. Стена над ними облеплена конкурсными проектами памятника России. Тут же победный рисунок Микешина. Держава напомнила идею Берегини: «Вершина человечества — мать». Нет, нет, Ольга останется здесь, около больной Анны Васильевны.
Возле братской могилы ему встретился помощник Воркуна, в брезентовых сапогах и брезентовой кепке. Калугин попросил его напомнить Ивану Матвеевичу о мастере кирпичного завода. Тот радешенек и времянке, и телефону, и охотничьим собакам.
Один Иван напомнил другого Ивана. Здесь жил Иван Посошков. Знаток России, крепостничества, ремесел, коммерции, ратного дела. Поселянин без страха, он остро вскрыл противоречия Петровской эпохи, что отразилось не только в заглавии труда «О скудости и богатстве», но и на судьбе самого реформатора: его заточили в Петропавловку, где он и умер в 1726 году. А вдохновил его на диалектику истории Великий Новгород! Но реформатор на троне испугался реформатора в мышлении. Увы, горе от ума — вечная трагедия!
Из дверей губкома вышел Клявс-Клявин, но, увидев Калугина, повернул назад. Чует кошка, чье мясо съела.
(Тогда Николай Николаевич не мог знать, что со временем Клявс-Клявина, сподручного Зиновьева, вышвырнут из рядов партии.)
Вдруг из театрального подъезда выскочила Берегиня: то ли она не заметила Калугина, то ли, нарушив свое слово, определилась в местную труппу и теперь, от стыда подальше, даже не оглянулась на историка. Он так растерялся, что не остановил ее, и так расстроился, что забыл попрощаться с друзьями из губкома.
Направляясь к дому, он был уверен, что там его ждет Глеб. Тот, разумеется, не забудет свою больную соседку из желтого корпуса. А учитель, в свою очередь, успокоит ученика — нет худа без добра: в Белозерске быстрее, чем здесь, автор не только восстановит рукопись «Логики открытия», но и учтет критические замечания Кибера. В Москву отошлет не статью, а полноценную, с великой перспективой книгу.
Только к вечеру свежесть Волхова потеснила дневную теплынь. Солнце раскаленным ядром беззвучно взорвалось за кремлевской стеной, и тень Златоустовской башни вытянулась до подножия памятника Отчизне. Хор Софии и репродуктор молчали.
Я, в майском костюме, с тщательно расчесанными кудрями, ждал Берегиню, заинтригованный ее неожиданным звонком. А вот и она — у нее легкая спортивная походка. Актриса во всем белом, как невеста. В руке большие алые розы.
Ее волнение я объяснил тем, что она впервые назначила мне свидание. Голос ее тих и печален:
— Николай Николаевич прощается с городом. И, конечно, зайдет к Передольскому. Первый раз я увидела Владимира Васильевича не за кафедрой, а в Эрмитаже: профессор вел экскурсию, и слушатели от других гидов переходили к нему. Ни до, ни после не встречала столь зажигательного лектора.
Мне стало обидно за Калугина:
— Мой учитель не уступает…
— Сравнил! — упрекнула она. — Один замечательный лектор и только, а второй — сама мудрость и скромность. Стесняется издать афоризмы…
— Я собрал триста сорок!
— Отдай мне: я пополню их — издам, а ты, если тебе дорог наставник, навещай Анну Васильевну и готовься к повествованию о нашем учителе.
— Не одолеть: он мыслитель, а я футболист.
— Нет! Ты ученик Калугина. Я, общаясь с ним, быстро поняла, что университетский курс философии — рояль без клавиш. Как мы играли на нем? — Она продекламировала с улыбкой:
Гегель странный был чудак,
Не поймешь его никак!
Диалектик он того…
Вверх ногами у него…
Диалектике было
В этой позе тяжело,
Но явился Фейербах —
И она уж на ногах…
Фейербах, Фейербах,
Браво, Людвиг Фейербах!
И продолжила:
— Больше ничего не помню. А тут один памятник чего стоит. Калугин сказал: «Тайна Тысячелетия — философская тайна». Ты как понимаешь?
Наконец-то я сообразил, что Берегиня здесь не ради меня; и я, не без досады, принял ее вызов:
— Трибуна стратегов учит: каждый вождь в тисках вопроса: «Что решает в наше время? Кадры? Недры? Автоматы?» Нет и нет! Последнее слово за незримой схваткой стратегий. Понял — неуязвим, не понял — пеняй на себя!
— Складно! Здравый вывод из Тысячелетия. Но ты не уловил главного. Даю еще попытку.
«Откуда у нее такая спесь?» — озлился я, соперничая:
— Вот диалектика в бронзе: великие герои не герои, если они не обеспечили Родине долголетие. Люди мира, хотите величия и долголетия — учтите опыт российский!
— Неплохо, Глебушка! Здесь фигуры так сплелись, что перед нами — русский Лаокоон. Все же орешек не расколот. Твоя последняя попытка.
— Ты что, тренер?! — взбунтовался я. — Судья?
— Хватит! — цыкнула она и так дернула мою руку, что электрический ток прошил тело до пяток. — Думай!
— Не буду!
— Тогда слушай! — Она вскинула глаза на монумент. — Калугин нашел засекреченную фигуру…
— Покажи!
— Встань спиной к восточной арке и вглядись меж статуй Ивана Третьего и Петра Первого. Кто в тайнике?
Я занял указанную позицию и, зыркая глазами, определил:
— Лежит воин со сломанным мечом.
— А за ним?
— Крыло ангела.
— А ниже? В глубине! Кто прикрыт с пяти сторон?
— Простоволосый. У него шкура на плечах. И колчан за спиной. То ли охотник, то ли воин.
— Это сибиряк! Тунгус из войска Пугачева.
— Откуда это видно?
— А ты вглядись. Что он делает?
Меняя ракурсы обозрения, я наконец-то разглядел:
— Прильнул руками к державе…
— Как?! Кто разрешил?! — возмутилась Берегиня, принимая позу императрицы. — Что тут происходит?
К памятнику приблизилась женщина с ребенком на руках. Но актриса вошла в роль Екатерины II и зло потрясла розами:
— Почему монархи стоят спинами к державе, а держава в руках тунгуса?! Тунгусы, верные Пугачеву, бились с моими войсками. Это же крамола — призыв к бунту! Пугачевщина! Убрать!
Вдруг гнев на лице Берегини сменился иронией. Теперь актриса потешалась над царицей:
— Это не все, ваше величество! Сибиряк не просто овладел державой, а еще оглянулся на Петра и как бы говорит: «Хоть ты и велик, а будущее за нами: любое царствование кончается царствованием народа!» И в этом тайна Тысячелетия России!
— Нет! — не сдавался я. — У тайны Тысячелетия есть разгадка. Перед нами в бронзе оракул судьбы человеческой. Вот планета! — Указал на бронзовый шар. — А планета — мать ритмов, говорит учитель. Прослушай пульс земли и храни ее мирное сердцебиение. А все нарушители мировых ритмов будут повержены, как эти меченосцы — ливонский рыцарь, татарин, швед и все, кто засылает в чужие страны смерть. Смотрите, люди! Земной шар в руках народа — только в этом всеобщее спасение! Вот философия тысячелетней России!
— Ого! Молодчина! — просияла Берегиня, признаваясь: — Я опасалась, что ты — тип, прозванный Некрасовым «диалектик обаятельный». Верю! Ты посвятишь роман своему учителю. Даже Сережа порадовал Николая Николаевича, преподнес стишок:
Я тобой горжусь,
Бронзовая Русь:
Вехи лихолетий,
Гений каждый третий!
Прочитав четверостишие, актриса снова взялась за меня:
— У тебя тоже талант. Учитель хвалил твой «Бунт статуй». Отметил фантазию, образность, мысль. Поверь, одолеешь роман!
— Когда? В глубокой старости?
— Читателя интересует не возраст автора, а новизна идей. Обычно романисты берут готовые философские положения, а твой герой — первооткрыватель. Создашь образ чародея диалектики!
— Кто станет читать?
— Все тянутся к мудрости, а тут еще поиск тайны Тысячелетия. — Берегиня розами обозначила контур монумента России. — Философия в бронзе! Чудо! Ну как, кудряш?
Поддаваясь соблазну, я смущенно сомкнул пальцы:
— Фамилия вице-губернатора… Сын дворянина…
— Ты сын революционерки. А если не нравится фамилия, возьми псевдоним, как твой дядя писатель Мстиславский. В Париже я познакомилась с гениальным шахматистом Александром Алехиным. Фамилия русская, не затертая и в то же время всемирно известная — готовый псевдоним. И звучит-то как: «Глеб Алехин»! Бери! А я, — она мечтательно прижала к себе цветы, — запишу калугинские афоризмы!
Одобрительно поддакнув, я радовался тому, что учитель не останется в одиночестве: на Севере с ним Берегиня.
Дорогой читатель, на XIV съезде партии, известно, победили ленинцы. Взяв курс на индустриализацию страны, они отвергли программу «новой оппозиции». Кстати, из новгородских делегатов только Клявс-Клявин проголосовал за «платформу» Зиновьева. Ленинградских коммунистов возглавил С. М. Киров. Он вернул Новгороду Ларионова, Мартынова и других активистов. А судьба Калугина трагична: на открытой воде Белого озера его убило молнией.
После смерти учителя Ольга Муравьева уехала к отцу в Париж. Там впоследствии вышла замуж за французского коммуниста. Активный борец за эмансипацию женщин, она, журналистка, частый и желанный гость Советского Союза. Это ее сын, ради мира на земле, лег на рельсы и задержал поезд с военным снаряжением…
Прошли десятки лет, пока накопились сотни научных фактов, подтверждающих верность калугинского квадрата превращений — в частности, две крайние формы вращения электронов определили ЧЕТЫРЕ квантовых числа. Да, да! От малюсенькой частички до вселенной, от ребенка до человечества, от семьи до мирового братства, а также от буквы до романа — во всем истинный творец — противоречие!
Даже всеобщий мир люди завоевывают в жестокой борьбе!